3(16) апреля 1908 г. Феликс Дзержинский был арестован уже в пятый раз. Он был заключен в X павильон Варшавской цитадели. Здесь 17 (30) апреля 1908 г. Дзержинский, после двух недель заключения в одиночной камере, начинает вести свой знаменитый «Дневник заключенного». Он делает первые записи, объясняющие это решение: «Всего две недели я вне живого мира, а кажется, будто прошли целые столетия. Мысль работала, охватывая минувшее время — время лихорадочного действия, — и доискивалась содержания, сущности жизни. На душе спокойно, и это странное спокойствие совершенно не соответствует ни этим стенам, ни тому, что покинуто мной за этими стенами. Словно на смену жизни пришло прозябание, на смену действиям — углубление в самого себя. Сегодня я получил эту тетрадь, чернила и перо. Хочу вести дневник, говорить с самим собою, углубляться в жизнь, с тем чтобы извлечь из этого все возможное и для самого себя, а может быть, хоть немного и для тех друзей, которые там думают обо мне и душой болеют за меня, — и этим путем сохранить силы до возвращения на волю». И здесь же, в продолжении — тюремные реалии: «Завтра Первое мая. В охранке какой-то офицер, сладко улыбаясь, спросил меня: «Слышали ли вы о том, что перед вашим праздником мы забираем очень много ваших?». Сегодня зашел ко мне полковник Иваненко, жандарм, с целью узнать, убежденный ли я «эсдек», и, в случае чего, предложить мне пойти на службу к ним… «Может быть, вы разочаровались?». Я спросил его, не слышал ли он когда-либо голоса совести и не чувствовал ли он хоть когда-нибудь, что защищает дурное дело…».

Одиночное заключение скоро сказывается на здоровье Дзержинского. Он сам фиксирует в дневнике странные изменения в своем характере. В записи от 24 апреля (7 мая) он пишет: «Сегодня у меня было свидание с защитником. Прошло три недели полного одиночества в четырех стенах. Результаты этого уже начали сказываться. Я не мог свободно говорить, хотя при нашем свидании никто не присутствовал; я позабыл такие простые слова, как, например, «записная книжка», голос у меня дрожал, и я чувствовал какую-то дрожь во всем теле. Мысли путались, но я чувствовал себя спокойным; это не было расстройство нервов. Я отвык от людей и, будучи выведенным из равновесия своего одиночества, не успел в течение нескольких минут найти себя, найти новое равновесие. Адвокат посмотрел на меня и заметил: «Вы изнервничались». Я возвратился в свою камеру злой на самого себя: я не сказал всего и вообще говорил, как во сне, помимо воли и, возможно, даже без смысла».

На Дзержинского давит тюремная тишина, особенно ночью, где ему слышаться только звуки будущих казней заключенных: «По временам в ночной тиши, когда человек лежит, но еще не спит, воображение подсказывает ему какие-то движения, звуки, подыскивает для них место снаружи, за забором, куда ведут заключенных, чтобы заковать их в цепи. В такие моменты я поднимаюсь, прислушиваюсь, и чем больше вслушиваюсь, тем отчетливее слышу, как тайком с соблюдением строжайшей осторожности пилят, обтесывают доски. «Это готовят виселицу», мелькает в голове, и уже нет сомнений в этом. Я ложусь, натягиваю одеяло на голову… Это уже не помогает. Я все больше и больше укрепляюсь в убеждении, что сегодня кто-нибудь будет повешен. Он знает об этом. К нему приходят, набрасываются на него, вяжут, затыкают ему рот, чтобы не кричал. А может быть, он не сопротивляется, позволяет связать себе руки и надеть рубаху смерти. И ведут его и смотрят, как хватает его палач, смотрят на его предсмертные судороги и, может быть, циническими словами провожают его, когда зарывают его труп, как зарывают падаль». От этих мыслей и ощущений Дзержинского не спасает ни чтение беллетристской литературы, ни другие занятия.

И как итог этого подавленного настроения — запись от 26 апреля (9 мая): «Я устал. Нет у меня сейчас желания броситься в водоворот жизни, и меня удовлетворяет и наполняет спокойствием существующее во мне отражение жизни, воспроизводимое мной по памяти или по книжкам, описывающим давно минувшие дни… Я уже не горю, но в глубинах души что-то накапливается, чтобы вспыхнуть, когда настанет для этого момент. Кто может предсказать, когда он наступит? Может быть, завтра, может быть, сегодня, а может быть, через год. Вспыхнет ли это пламя, чтобы пожрать меня, еще мечущегося, здесь или тогда, когда я в действии и в жизни смогу стать творцом жизни? Пусть молчит моя воля теперь, пусть замолкнут более горячие чувства до тех пор, пока я смогу вырваться из неподвижно мертвого состояния».

Лишь в начале мая настроение Дзержинского постепенно меняется в лучшую сторону, появляется вновь желание жить. Этому способствуют как случайные сочувствующие фразы солдат-тюремщиков, так и встречи с родственниками. Первая такая встреча произошла 10 (23) мая. К Дзержинскому пришла жена брата с маленькой дочерью Вандой. Свидание происходило в присутствии жандармского вахмистра. Посетителей отделяли от заключенного густые сетки, расположенные на значительном расстоянии одна от другой. Ванда играла проволочной сеткой, показывала мячик и звала: «Иди, дядя!». Они принесли Дзержинскому цветы, которые затем долго стояли на его столе. Жена брата радовалась, что у Дзержинского хороший вид, а он уверял ее, что ему здесь хорошо и весело. Также Феликс сообщил родственникам, что его, скорее всего, ждет каторга. Ожидание каторги немного скрасило известие о заочном избрании Дзержинского в члены правления СДКПиЛ на проходившем 22–23 ноября (5–13 декабря) VI съезде партии.

15(28) января и 25 апреля (8 мая) 1909 г. Дзержинский по приговору Варшавской судебной палаты был лишен прав состояния (дворянства) и осужден на вечное поселение в Сибирь. Всего в Варшавской цитадели Дзержинский просидел в этот раз 16 месяцев. До последнего времени ему не был известен конечный пункт ссылки. Так, из акта Особого присутствия по освидетельствованию ссыльных следовало, что первоначально его хотели отправить на остров Сахалин.

31 августа (12 сентября) 1909 г., сразу после очередного «тюремного дня рождения», он был выслан в распоряжение Енисейского губернского правления. Дорога заняла два месяца. В середине сентября он прибыл в красноярскую каторжную тюрьму, где ему объявили место ссылки: село Бельское Енисейского уезда (в 300 километрах от Красноярска). Сюда он прибыл 24 сентября. Однако здесь он долго не задержался. Возможно, что свое влияние оказала «история» с могилой известного деятеля русского освободительного движения М. В. Петрашевского. Могила революционера находилась в заброшенном состоянии. Дзержинский нашел ее и не только привел в порядок, но и установил столб, схожий с «позорным столбом» на Семеновском плацу в Санкт-Петербурге, у которого 22 декабря 1849 г. Петрашевскому объявили о замене смертной казни пожизненной каторгой. Скоро 8 октября его перевели в село Сухово Тасеевской волости Канского уезда, а через месяц — в село Тасеево.

Уже в период тюремного этапа товарищи по партии начали подготовку по организации нового побега Дзержинского. Прибытие его в Тасеево сделало возможным побег в самое ближайшее время. Однако в Тасеево Дзержинский пробыл семь дней. Ряд обстоятельств немного сдвинули срок побега и изменили сам его сценарий. «Осенью 1909 года Дзержинский, прибыв на место поселения в село Тасеево, узнал, что одному из ссыльных угрожает смертная казнь за то, что, защищая свою жизнь, ссыльный убил напавшего на него бандита. Феликс, не задумываясь, отдал попавшему в беду товарищу заготовленный для себя паспорт и часть денег, чтобы облегчить ему побег. А сам через несколько дней бежал без всяких документов».

Третий побег Дзержинского из ссылки произошел 13 ноября 1909 г. В Вильно Дзержинский направился к сестре Альдоне, которая оставила воспоминание об этой необычной встрече. «Зимой 1909 года мы жили в Вильно на Полоцкой улице. Как-то к концу дня я получила письмо из Сибири от Феликса, но не смогла его сразу прочитать, занятая детьми. Только уложив их спать и освободившись от остальных хлопот, часов в 11 вечера, я распечатала письмо и села его читать. Не успела я дочитать до конца, как раздался звонок в сенях. Я была страшно удивлена такому позднему звонку и, подойдя к двери, спросила:

— Кто там?

В ответ раздалось:

— Открывай скорей.

Недоверчиво приоткрыв дверь, я увидела на пороге человека в высокой серой папахе и тулупе с поднятым воротником, так что видны были одни глаза. Я растерялась и не знала, что делать. Неизвестный же сказал:

— Разве ты не узнаешь меня? Впускай же скорей!

Это был Феликс, бежавший из Сибири. Долго еще не могла я прийти в себя от радости и удивления, он явился быстрее, чем я успела дочитать его письмо.

Всю ночь сидели мы втроем — Феликс, я и брат Станислав — и не могли наговориться. Феликс рассказывал о приключениях во время своего побега, о том, как в вагон вошел человек, который видел его в кандалах и арестантской одежде, когда его вместе с другими политическими везли в Сибирь. Боясь быть опознанным, Феликс вынужден был лежать на полке, повернувшись лицом к стенке в течение целых суток, пока этот попутчик не сошел.

В Вильно Феликса хорошо знали. Он провел в этом городе все ученические годы. Необходимо было принять меры к тому, чтобы его не опознала полиция. Наутро было решено превратить брата из светлого шатена в брюнета. Мой младший сын быстро сбегал в аптеку за черной краской, и мы принялись гримировать Феликса. Но не успели мы еще закончить эту процедуру, как раздался резкий звонок. Он показался нам необычным, и мы немедленно приняли меры предосторожности. Мой сын вывел Феликса из дома черным ходом к реке, захватив с собой и краску.

Они успели уйти вовремя. В дом ворвались жандармы, искавшие Феликса. Мы все сказали, что его здесь нет и быть не могло. Я выразила крайнее удивление и показала письмо, только что полученное от него из Сибири. Так Феликс удачно избежал на этот раз ареста. Пробыв в Вильно до конца дня, он к ночи уехал из города». Через Варшаву он нелегально выехал за границу в Германию.

В конце декабря 1909 г. Дзержинский благополучно добрался до Берлина. Оказавшись в эмиграции, «…он тут же, не желая слушать об отдыхе, стал рваться на нелегальную работу обратно в Королевство Польское. Это повторялось каждый раз после многократных его побегов. Но на этот раз мы все решительно запротестовали из-за его сильно подорванного здоровья. Мы хотели, чтобы он отдохнул и подлечился. А он писал нам: «Не возражайте против этого, ибо я должен либо весь быть в огне и подходящей для меня работе, либо меня свезут… на кладбище», — вспоминал позднее А. Барский.

Практически каждый из «берлинцев» предлагал свой вариант организации отдыха для Феликса. Преобладали советы отдохнуть в Италии. Так, Роза Люксембург, увидев состояние здоровья Дзержинского, настаивала на его незамедлительном лечении, предложив ему поехать в Мадерне, где она незадолго до этого жила за шесть-семь франков в день. Юлиан Мархлевский предложил альтернативный вариант: поехать на итальянский остров Капри, зимний европейский курорт. Предлагались и другие варианты мест отдыха и лечения. Осматривавший его перед отъездом врач, профессор медицины Миакалис, сам больной чахоткой, в свою очередь, советовал поехать в Рапалло, не возражая, впрочем, и против Кордоны.

Осмотр и анализы Миакалиса показали отсутствие туберкулеза у Дзержинского, но при этом однозначно констатировали нервное и физическое истощение, похудание и измученность пациента. Поэтому Миакалис рекомендовал Дзержинскому покой, регулярный образ жизни, хорошее питание. В результате разноречивых советов Дзержинский, выезжая из Берлина на юг, еще не знал, где он конкретно остановится в Италии. Главное, он хотел, чтобы рядом было море.

Дорога в Италию пролегала через Швейцарию. Здесь в небольшой швейцарской деревне Лиизе около Цюриха жила Сабина Файнштейн. Еще из Берлина Дзержинский послал ей открытку, называя здесь и в последующих письмах своею госпожой — Пани. Она ответила, и переписка, прерванная арестами, тюрьмой и ссылкой, возобновилась, хотя и была несколько странной, больше на встрече настаивал Дзержинский.

Уже в поезде Берлин-Цюрих Дзержинский останавливается на варианте с Капри. Вариант с Рапалло отпал, так как Дзержинский не знал там никого, Мадерна же была слишком дорогим вариантом. В Цюрихе Дзержинский остановился на несколько дней в ожидании письма от Сабины и возможной встречи с ней. Здесь он, вместе с давним товарищем под псевдонимом «Верный», посетил лес на горе Цюрихсберг с его знаменитым прекрасным видом на город и озеро. «Видели Альпы, горы, озеро и город внизу при заходе солнца. Блеск пурпура вечерней зари, потом ночь, туман, встающий над долинами», — написал в письме к Сабине Феликс. После возвращения с прогулки Феликс надолго засиделся с товарищем, вспоминая прошлое.

Утром он получил долгожданное письмо от Сабины. Ему ранее казалось, что она готова к возобновлению отношений, но текст письма уже свидетельствовал об охлаждении чувств. Оставаться в Цюрихе уже не имело смысла. Разочарованный Дзержинский отправился к морю — в солнечную Италию.

Маршрут Дзержинского по Италии хорошо прослеживается по его новым письмам к Сабине Файнштейн. Каждое мгновение дороги открывает ему «что-то новое — прекрасные виды, все новые краски. Озера, зелень спящих лугов, серебристый блеск снега, леса, сады. Вытянувшиеся ветви обнаженных деревьев, снова скалы, горы. И вдруг — тоннель, словно бы затменье, для того чтобы подержать в напряжении, в ожидании нового подарка. Без конца слежу за всем и все впитываю в себя. Хочу все видеть, забрать в свою душу. Если сейчас не впитаю величия этих скал и этого озера, не возьму, не перейму их красоту, — никогда уж не вернется моя весна.

Еду один. Временами принять этого не могу. Охватывает смятенье. Нет, нет! Весна вернется! О весне мне говорят горы, озера, скалы, зеленые луга. Вернется весна, вернется! Зацветут долины и холмы, и благодарственная песня вознесется к небу, и осанна достигнет сердец наших. Достигнет!

Дорога вьется змейкой по склонам гор, над долинами, над озерами и уносит меня в страну чудес. Я еду на Капри. Получил письмо от Горького. На один день задержусь в Милане».

Маршрут к Капри пролегает через череду итальянских городов: Милан, Болонья, Рим, и, наконец, остров Капри. Он вновь пишет Сабине, описывая приезд: «Здесь настолько красиво, что кажется невероятным то, что я здесь задержался, что у меня есть здесь собственная комната, что я могу без конца смотреть на море и скалы. Что они — моя собственность! Мои на целую вечность — на месяц. Целые сутки я был у Горького. Разве это не сон?! Обычно представлял его издалека, а теперь видел вблизи. Сейчас думал о его первых произведениях… Может быть, хорошо, что я не остался в Швейцарии. Быть может, оставаться вечным странником в погоне за мечтой и есть мое предначертание. Быть может, здесь, в общении с неодолимо влекущим меня морем, я сумею возродить свои силы.

У меня комната с большим балконом, с чудесным видом на море в обрамлении двух гигантских скал. Я питаюсь в приличном ресторане — обед и ужин. На завтрак — молоко и фрукты. Все это у меня есть. Пока здесь довольно холодно. Идет дождь, но скоро все это изменится, выйдет солнце». И позднее: «Я сижу, гляжу на море, слушаю ветер, и все глубже пронизывает меня чувство бессилия, и грусть все больше въедается в мою душу: горестные мысли — что любовь моя ни тебе, ни мне не нужна. Сейчас ты такая далекая и чужая, как это море — постоянно новое и неизведанное, любимое и неуловимое. Я люблю, и я здесь один. Сегодня я не способен высказывать свои чувства, хотя любовь переполняет всю мою душу, все ее уголки. Жажда твоей любви сама материализуется в чувство, которого ты не можешь мне дать. Что мне делать? Прекратить борьбу, отречься, поставить крест на любви, устремить всю мою волю в другом направлении? Уйти совершенно я не хочу. А словам любви не разрешу больше подступать к горлу. Буду писать о том, как живу, что делаю. Хочу и от тебя, хоть временами, получать словечко, известие, что ты есть, что ты улыбаешься». Его восхищает море, его восхищают скалы острова, которые он излазил. Он чувствует прилив огромной жизненной энергии. Наконец, его восхищает М. Горький, несмотря на то, что сблизиться с ним он не смог.

Постепенно отношения Дзержинского с Горьким налаживаются. Об этом он вновь пишет Сабине (надеясь на ответ):

«Наступило какое-то мгновение, разрушившее то, что нас разделяло. Не заметил, когда это случилось. Из общения с Горьким, из того, что вижу его, слышу, много приобретаю. Вхожу в его, новый для меня, мир. Он для меня как бы продолжение моря, продолжение сказки, которая мне снится. Какая в нем силища! Нет мысли, которая не занимала бы, которая не захватывала бы его. Даже когда он касается каких-то отвлеченных понятий, обязательно заговорит о человеке, о красоте жизни. В словах его слышна тоска. Видно, как мучит его болезнь и окружающая его опека.

Позавчера были на горе Тиберио, видели, как танцевали тарантеллу. Каролина и Энрико исполняли свадебный танец. Они без слов излили мне историю их любви. Не хватает слов, чтобы передать то, что я пережил. Какое величайшее искусство! Гимн любви, борьбы, тоски, неуверенности и счастья… Танец длился мгновения, но он и сейчас продолжает жить во мне, я до сих пор вижу и ощущаю его. Смотрел, зачарованный, на святыню великого божества любви и красоты. Танцевали они не ради денег, но ради дружбы с тем, гостем которого я был. Ради Горького. И в свой танец они вложили столько любви! Потом Каролина говорила, что готова разорвать на куски тех, кого они должны развлекать танцами, чтобы заработать немного денег. А Энрико через переводчика все убеждал меня: Христа замучили потому, что он был социалистом, а ксендзы — сплошные пиявки и жулики…

А два дня назад я сидел над кипой бумаг, разбирался в непристойных действиях людей, приносящих нам вред. В делах провокаторов, проникших к нам. Как крот, я копался в этой груде и сделал свои выводы. Отвратительно подло предавать товарищей! Они предают, и с этим должно быть покончено.

Ночь уже поздняя. Сириус, как живой бриллиант, светит напротив моего окна. Тишина. Даже моря сегодня не слышно. Все спит и во сне вспоминает о карнавале. Вечером было столько музыки, смеха, пения, масок, ярких костюмов. Если бы ты была здесь, если бы мы могли вместе пережить эти дивные мгновенья, отравленные моим одиночеством!..». Схожее письмо от 11 февраля он пишет Я. Тышке: «Ведь здесь так очаровательно, так сказочно красиво, что я до сих пор не могу выйти из состояния «восторга» и смотрю на все, широко раскрыв глаза. Ведь здесь так чудесно, что я не могу сосредоточиться, не могу себя заставить корпеть за книгой. Я предпочитаю скитаться, смотреть и слушать Горького, его рассказы, смотреть танец тарантеллы Каролины и Энрико, мечтать о социализме, как о красоте и могучей силе жизни, чем вникать в меко-беко-отзовистско-ликвидаторско-польские ортодоксальные споры и вопросы. Вы помните, как я когда-то после нескольких шартрезов рассуждал о красоте и социализме; сейчас почти не пью вина и хочу об этом говорить и говорю об этом и думаю. Ибо я здесь пьян, совершенно пьян. С Горьким довольно часто встречаюсь, посещаю его, иногда хожу с ним на прогулку. Он произвел на меня громадное впечатление своей простотой, своей жизненностью и жизнерадостностью. «Нет реакции» — это неверно, говорил он кому-то, когда тот жаловался на реакцию, и начал рассказывать о богатстве современной жизни, о том, что теперь происходит в душе людей и народа, и говорил правду. Он интересуется всем, все хочет воспринять и всегда своеобразно воспринимает — душевно, правдиво. Его, очевидно, мучит, что он в изгнании, и он ловит всяческое проявление жизни, которое до него доходит оттуда, и он воссоздает целые картины сел и городов и этим живет — живет так, как будто он сам был там, являясь душой народа, его поэтом, его голосом и его надеждой. Скептически смотрит на интеллигенцию и на то, что она предпринимает, он говорит, что она недостаточно социалистическая, что в ней слишком мало романтизма, чересчур много нытья, индивидуализма и честолюбия. Он поэт пролетариата — выразитель его коллективной души и, быть может, жрец бога — народа. Всего хорошего. Приветствую Вас и жму сердечно Вашу руку.

Ваш Юзеф

P. S. В последние дни февраля я уже вернусь, во вторник еду на неделю в Нерви».

Поездка в Нерви, небольшую деревушку, в семи километрах от Генуи не была обычным путешествием. «Есть там товарищ, у которого хочу узнать некоторые подробности того, что было после моего отъезда из «Замка» — тюрьмы. Все это так и не уходит из моего сердца», — писал Дзержинский в одном из писем. Здесь он получил документы о провокаторах в польском движении. Эти бумаги он будет разбирать позднее. Не случайно поэтому его письмо Ледеру от 4 февраля: «Пришлось над этим немного поработать. Ясно вижу, что в теперешних условиях подполья деятельность наша в стране будет сизифовым трудом до тех пор, пока не удастся все же обнаружить и изолировать провокаторов. Надо обязательно организовать что-то вроде следственного отдела».

Ответное письмо его «Пани» делает Дзержинского счастливым.

«Увидел новую прелесть моря, неба, скал и деревьев, детей, итальянской земли… В душе пропел тебе благодарственный гимн за слова твои, за боль и муку твою, за то, что ты такая, какая есть, что ты существуешь, за то, что ты так мне нужна. Мне всегда казалось, что я тебя знаю, понимаю твою языческую душу, страстно желающую наслаждения и радости. Ты внешне тихая и ласковая, как это море, тихое и глубокое, привлекающее к себе вечной загадкой. Море само не знает, чем оно является, — небом ли, которое отражает золотистые волны, звездой ли, горящей чистым светом, или солнцем, которое сжигает и ослепляет. Или оно — отражение той прибрежной скалы, застывшей и неподвижной. Но море отражает жизнь. Оно само мучится всеми болями и страданиями земли, разбивает грудь свою о скалы и никак не может себя найти, не может познать, потому что не в силах не быть самим собой. Вот такая и ты… Я хочу быть хоть маленьким поэтом для тех, которым жажду добыть луч красоты и добра».

Вскоре отдых закончился. Дзержинский отправляется назад в Германию. Он тепло, с цветами, прощается с Горьким и покидает Капри. Отсюда он увозит чувство красоты, которое хочет превратить в новые «деяния». Ему немного грустно, но он радуется, что возвращается к работе, к повседневной жизни. «Два последние года измучили меня, оставили после себя такую усталость. Несколько недель, проведенные здесь, придали мне новые силы».

По дороге он посещает Неаполь, Рим, Нерви, Геную, Монте-Карло. Здесь он даже посетил казино и выиграл там 10 франков. Уже из Монте-Карло он поехал в Швейцарию. Он покидает солнечную Италию, но это его не огорчает, так как он едет к своей возлюбленной, с которой у него возобновилась переписка. Однако в Швейцарии выяснилось, что его надежды необоснованны. Не состоялась даже их встреча. Возможно, это было лишь отзвуком прежних чувств. Позднее из Кракова он напишет Сабине: «То, что произошло со мной, напоминает судьбу яблони, которая стоит за моим окном. Недавно она вся была усеяна цветами — белыми, пахучими, нежными. Но вот налетел вихрь, сорвал цветы, бросил на землю… Яблоня стала бесплодной. Но ведь будет еще весна, много весен». Утешает его будущая работа и природа Швейцарии. Любовь к горам останется навсегда в его сердце. «Так прекрасен мир! И тем более сжимается мое сердце, когда я подумаю об ужасах человеческой жизни, и я должен опять возвращаться с вершин в долины, в норы», — писал он с сожалением сестре Альдоне 14 (1) марта.

Ему вновь надо было влезать в партийные распри, бороться с ликвидаторами отзовистами, как в рядах польско-литовской социал-демократии, так и в РАСДРП. В письме 2 марта Ледеру из Берна, познакомившись с январской резолюцией ЦК РСДРП, где содержались уступки ликвидаторам и отзовистам, он писал: «Резолюция ЦК не нравится мне. Она туманна — неясна. В объединение партии при участии Дана не верю. Думаю, что перед объединением следовало довести меков до раскола, и Данов, ныне маскирующихся ликвидаторов, предварительно выгнать из объединенной партии».

Из Берна, кратковременно на несколько часов посетив Цюрих, Дзержинский выехал в Германию и уже 3 марта был в Берлине, где встретился с Адольфом Барским и другим польскими социал-демократами. Попытка возобновить отношения с Сабиной Файнштейн в начале 1910 г. оказалась неудачной, несмотря на все усилия с его стороны, и он переключился на партийную работу.

В Берлине он проработал почти две недели, познакомившись с протоколами заседаний Главного Правления за время своего пребывания в тюрьме, ссылке и на лечении, с другой партийной литературой. Приняв 19 марта от Тышки кассу Главного Правления, он выехал в Краков. Здесь последний раз ждал Сабину, она так и не приехала, и Дзержинский постарался вычеркнуть ее из своей жизни.

В Кракове Дзержинский, как секретарь и казначей Главного Правления партии, руководит подпольной революционной работой в городе, ведет борьбу с ликвидаторством и отзовизмом. Также здесь возобновляется его знакомство с Софьей Мушкат, выехавшей за границу в конце года после освобождения из тюрьмы, где она находилась три месяца. В определенной степени это была ее инициатива, так как окончательное расставание Феликса с Сабиной произошло еще совершенно недавно. Встреча произошла во второй половине марта. Сама встреча могла и не состояться, так как Дзержинский буквально бомбардировал письмами Главное правление с предложением отправить его в Санкт-Петербург в качестве представителя Главного правления, но его отправили в Краков, не желая новых петербургских конфликтов с меньшевиками.

Софья Мушкат, отмечая при их новой встрече солнечный загар на лице Дзержинского, вместе с тем указывала и на появление глубоких морщин, которых ранее не было. Дзержинский предложил Софье Мушкат привести в порядок архив партийных документов, находившихся на квартире, которую снимал Дзержинский вместе с Вицеком (Даниель Эльбаум). Софья охотно согласилась и уже на следующий день была в пригороде Кракова Лобзове, где жил Дзержинский. Это было удаленное от Кракова место, к тому же малярийное. Поэтому через полтора месяца, 4 мая 1910 года, Дзержинский переехал на другую квартиру. Ее он снимал вместе с Ганецким и еще одним товарищем по партии, при этом проживая в проходной кухоньке. Софья Мушкат продолжила свою работу над документами и здесь.

Совместная работа сблизила Дзержинского и Мушкат. Софья просто влюбилась в Дзержинского, а Феликсу это чувство придавало уверенности. Софья часто приглашала Феликса на прогулки, но он чаще отказывался, занятый своими делами. Но время шло: он увлекся Софьей. Совместное недельное романтическое путешествие в конце августа в Закопане, поход по местным горам (Татры) и на озера, сблизили Феликса и Софью. Софья называла позднее этот поход «нашим свадебным путешествием». Действительно, через несколько дней после возращения из путешествия она переехала к Дзержинскому. В августе состоялась их «партийная» свадьба, а в ноябре в краковском костеле Святого Николая состоялось католическое венчание. Свидетелями были Мечеслав Бобровский и Сергей Багоцкий. Церковное признание требовалось, так как уже было ясно, что в семье ожидается прибавление: сын Ян родится 23 июня 1911 года.

Однако счастье было недолговечным, Софью арестовали в декабре 1910 г. в Варшаве, и рожать она будет уже в тюрьме. При этом она будет находиться в одной камере с женщиной-детоубийцей. Что это было? Особое изощренное издевательство тюремного начальства или просто случай, сложно сказать. Ребенок пробудет в тюрьме вместе с матерью восемь месяцев. Позднее будет арест и Феликса. Аресты и война разлучили их почти на 8 лет.