Между той частью города, которую занимал Иоанн Гишала, и той, в которой расположился со своими войсками Симон, лежал обширный пустырь. Здесь неоднократно происходили ожесточенные схватки партий до тех пор, пока под влиянием Бен Гиоры они не убедились в необходимости соединить все свои силы против римлян; но следы происходивших здесь стычек еще сохранились. Земля здесь была усеяна обломками разного рода оружия. Небольшие холмы указывали на те места, где были похоронены мертвые; кое-где еще виднелись человеческие кости. Римский амфитеатр и школа саддукеев, расположенные невдалеке от храма и служившие укреплениями Иоанну Гишале или Элеазару в дни боя, были почти совершенно разрушены; кое-где стены этих зданий были в копоти. Кругом валялись обгорелые бревна, разбитые колонны.

Это пространство являлось нейтральной почвой. Здесь собирались вожди – Симон, Иоанн и Элеазар, когда им нужно было о чем-либо посоветоваться между собой. Несмотря на сближение, последовавшее между ними, они нашли нужным сохранить ту позицию, которую они занимали до прибытия римлян; да и между войсками их сохранилась еще известная обособленность; идумяне Симона ненавидели галлилеян Иоанна. Симон пользовался авторитетом среди своих войск, и он был вполне уверен в их повиновении; но что касается Иоанна, то скорее он слушался своих подчиненных, чем приказывал им. Впрочем, его сдержанность и осторожность заслуживали похвалы, ибо достаточно было бы одной искры, чтобы произвести всеобщий пожар. Что касается Элеазара, то не одни только соображения благоразумия заставили его настаивать на том, чтоб именно ему предоставлена была защита храма: им руководили в этом случае иные, далеко не похвальные побуждения, которые и не замедлили обнаружиться.

Посреди площади возвышался громадный шатер, обтянутый белым и красным холстом и прикрепленный толстыми канатами к дубам Иорданской долины. Над ним возвышался купол из красного сукна; на том конце его, который был обращен к храму, был выстроен помост, покрытый темным сукном и уставленный скамейками; на противоположном конце два громадных кедровых бревна, врытые в землю, к которым был привешан в виде занавеса большой разноцветный ковер, заменяли собою дверь. Для того чтобы не допускать к шатру зевак и любопытных, был протянут вокруг него канат; вообще же гражданам не возбранялось присутствовать при совещаниях совета под тем лишь условием, чтоб они не мешали. Ограда и сам шатер были убраны черными флагами, и вообще вся серьезная и даже несколько мрачная обстановка как нельзя более соответствовала обстоятельствам.

Было условлено, что каждого из трех предводителей будут сопровождать в заседание совета пятьдесят лиц, но что только предводители будут вооружены, так как опасались, что в пылу спора могли произойти ссоры, которые вызвали бы вооруженное столкновение партий; совет состоял, кроме трех предводителей войска, из членов синедриона, представителей синагог и наиболее популярных должностных лиц, пользовавшихся расположением народа. Члены совета заняли свои места: предводители войска посреди помоста, старейшины по сторонам. Многочисленная толпа, сосредоточенная и внимательная, стояла вокруг ограды.

Бен Адир вошел вместе с Силасом. Ему разрешено было войти за ограду в качестве вестника, прибывшего с важным поручением. Он с уважением смотрел на собрание и пожелал узнать имена всех. Силас показал ему наиболее известных людей, составлявших вместе с Элеазаром, Симоном и Иоанном верховный совет.

В наружности Иоанна Гишалы не было ничего такого, что оправдывало бы установившуюся за ним еще до осады Иерусалима репутацию храброго и опытного полководца. Невысокого роста, курносый, с плоским лицом, с мутными глазами, он походил скорее на переодетого левита, чем на воина. Однако он был храбр до отчаянности: тысячу раз видели его хладнокровно кидающимся в самую гущу битвы. Он любил славу – и в этом заключалась тайна его храбрости; он готов был бы выступить один против целой армии. Он сражался только для того, чтобы впоследствии иметь случай сказать, как он сражался. Вся его душа была на устах его. Ионафан довольно верно отзывался о нем, что у него были золотые уста и свинцовый меч.

Когда к Иерусалиму подступали римляне, народу показалось, что он нашел в Иоанне нового Иуду Маккавея, нового спасителя Израиля; но сами события не замедлили опровергнуть это странное заблуждение: Иоанн Гишала походил на Маккавеев разве только благочестием своим, да и благочестие это было не искренне: все оно исчерпывалось внешнею обрядностью; в этом отношении он был настоящий фарисей. Охотнее всего он находился в обществе левитов-снотолкователей. Он составил и спрятал в верное место какой-то необыкновенный план защиты в полной уверенности, что весь успех плана зависит от того, где тот хранится. Он был до того суеверен, что ни за что не решился бы ни на малейшую стычку в тяжелый день; он самым внимательным образом наблюдал за тем, чтобы каждое утро вставать непременно на правую ногу, и он счел бы себя навсегда погибшим, если бы ему когда-нибудь пришлось встать на левую.

Другой вождь, Элеазар бен Симон, хотя и происходивший из касты священников, был, в сущности, не что иное, как искатель приключений, человек совершенно беспринципный, поклонявшийся только одному богу – жажде наслаждений. Как человек честолюбивый и жадный, он добивался власти только для того, чтобы умножить источник для веселой жизни. Как только счастье начало ему улыбаться, он сказал сам себе: "Весь обширный мир Божий, со всеми его наслаждениями, будет мой!" Дни свои он рано стал проводить в оргиях, а ночи – в самом утонченном разврате. У него был целый гарем, не хуже Соломонова, и он со снисходительным сожалением относился к Давиду, сумевшему отбить только одну жену. Его лысая голова, его плоское и некрасивое лицо, его тусклый и безжизненный взор ясно свидетельствовали о пороках, гнездившихся в душе его. Ему нельзя было отказать в храбрости, и в первых битвах с Веспасианом он даже стяжал репутацию искусного полководца, но ум его, как и душа, не имел в себе ничего возвышенного; он был мелочен по природе, мелочно-храбр, мелочно-хитер, мелочно-умен; если бы у иудеев существовал обычай носить эмблемы, то он с полным правом мог бы нарисовать на своем знамени изображение шакала. Он был обязан возвышением своим гораздо более хитрости, чем смелости, но хитрость же впоследствии и погубила его; он был женолюбив и не замедлил попасть в ловушку, расставленную ему женщиной.

Вождь зекенимов, призванный народом в совет обороны, назывался Зоробабелем бен Анания. Вся его сила заключалась в его красноречии. Оно стяжало ему громкую репутацию во время управления внука Ирода Великого Агриппы, и оно же заставило не раз трепетать алчных и кровожадных проконсулов, которых Рим посылал в Иерусалим: Пиалиса, Перса, Гора, Альбина. Его львиная голова, обрамленная густыми седыми волосами и длинной белой бородой, его вздернутые презрительно губы, его голос, то звучный, как труба, то мелодичный, как цитра, его спокойное, но мужественное и твердое в самых бурных народных собраниях поведение, – все это отвело ему почетное место в глазах народа. Греки, жившие в Иерусалиме, любили слушать его, и им казалось, что устами его говорит их излюбленный оратор Демосфен. Когда вспыхнуло последнее восстание – чему он немало содействовал своим могучим словом, – народ возложил на него большие надежды. И хотя действительно ум его был равен его красноречию, однако он не оправдал возлагавшихся на него надежд. В первое время осады он обращался к жителям города с громкими героическим фразами, которые возбуждали их мужество; но этим все и ограничилось: внутреннее пламя в нем вскоре потухло, даже голос его как будто спал, и душа его, вместо того, чтобы, по мере возрастания опасности, становиться все более и более возвышенной, напротив, как будто измельчала. Он не был счастлив, он много выстрадал, ему изменяли; он вдруг утратил веру в самого себя. Но тем не менее личность его остается одной из самых крупных и самых неверно понятых личностей этой эпохи.

Над ним тяготели два гибельных влияния, которые оба увлекали его в одном и том же направлении: влияние Матафии бен Мардохея и Филона бен Эздры.

Матафия обязан был своей популярностью тому посту, который он занимал, и скорее уму своему, чем красноречию, хотя он и причислялся к выдающимся ораторам. Он говорил красно, умно и не без огонька, но в то же время несколько напыщенно; в его речи было более блеска, чем души. Будучи воспитан в школе саддукеев, он весь был пропитан духом этой секты и ее, в сущности, безнравственным учением. Счастье представлялось ему конечною целью жизни, и к этой-то цели он и стремился в погоне за славой. Толстый, широкоплечий, пышущий здоровьем, с лицом, блестящим, как сардоникс, вечно сияющий, как молодой супруг, входящий в комнату новобрачной, он как будто так и хотел сказать: "Я – полевой цветок, я – лилия долины, я – елей благоуханный, вылитый на голову первосвященника и стекающий на его бороду и на его одежду, я – Хермонская роса, опускающаяся на священную долину, на Сион, куда Господь поместил вечное блаженство" [Песнь песней]. Он был убежден, что предназначен к чему-то великому; ангел Господен, явившийся к Гедеону и сказавший ему: «Иди, тебе суждено избавить Израиль», – являлся и ему, по крайней мере во сне. Когда на него находило вдохновение, он готов был поставить на кон свою жизнь, подобно Зевулону, взойти на холм, подобно Нафтали, и восстать, подобно Деборе, матери Израиля. Он вступил в совет обороны только для того, чтобы быть в нем представителем партии саддукеев, голос которых, по его убеждению, был гласом народным. Ионафан говорил о нем: «Матафия, все равно будет ли он победителем или побежденным, все равно сумеет извлечь для себя пользу; он готовит себе великолепный пестрый плащ и уже выбрал себе ленты для того, чтобы украсить свою голову».

Рядом с ним стоял и Филон бен Эздра, пользовавшийся также большим влиянием благодаря гибкости своего ума. Он пользовался, и не без основания, репутацией талантливого и ученого человека; он обладал всеми кладезями мудрости, ознакомился со всеми источниками светской науки. Он был прекрасно знаком с историей Греции и Рима; мудрецы этих народов завещали ему свои сокровища, и он, как хороший оратор, охотно расточал их мудрость перед жадно слушавшей его толпой; никто из партии "ревнителей" не умел говорить красноречивее его о Боге и о свободе. Но это был маяк, зажженный для того, чтобы, смотря по обстоятельствам, или светить другим, или вводить их в заблуждение. По убеждениям своим он был "ревнитель", по образу жизни – фарисей. Публично он говорил: "Лучше пойти в дом печали, чем в дом пиршеств и радости", – а между тем он не пропускал ни одного роскошного пира, он любил блеск и мишуру. Филон в молодости, в минуты увлечения, совершал честные поступки; гордость помешала ему впоследствии совершать поступки бесчестные. Жизнь; его походила на поэму, и первая его песнь, благородная и гармоничная, задала тон и остальным песням: он из гордости остался верен хорошему началу своей жизни, но при обыденном течении жизни, будничной и мелочной, низменные стороны души стали преобладать, возвышенные взгляды все понижались. Мудрость стала проявляться только проблесками, проповедник обнаруживался только минутами. Но странный это был проповедник: голос его дрожал от слез, а сам он оставался холоден; он высказывал возвышенные вещи, которые, однако, никого не возвышали; он произносил горячие фразы, которые, однако, никого не грели. Объездив весь мир, он не видел никого, кроме самого себя, видев все, что творится на белом свете, и найдя, что все – суета сует и всяческая суета, он сделал исключение только для самого себя и воздвиг на развалинах дворец для своей горделивой личности.

Эти три человека, друзья Флавия, отказались, правда, позже, чем он, от сопротивления римлянам, но тем не менее они во многом были похожи на него и преследовали, в сущности, одинаковые с ним цели; они оставались на своем опасном посту, только будучи связаны обстоятельствами прошлой своей жизни. Но тот, кто сумел бы заглянуть поглубже в их душу, легко заметил бы в ней зародыши слабости и желания стяжать славу без жертв. В заседаниях совета они почти всегда склонялись на сторону Иоанна Гишалы и Элеазара, не будучи, однако, способны на измену, как последний, и менее убежденные в конечном торжестве своего дела, чем первый. Популярность их уравновешивала популярность более смелых и убежденных партии "непримиримых", таких как Симон бен Гиора.

Среди "непримиримых" особенно выделялся старик Иоазар бен Матис. Основательное его знакомство с Пятикнижием Моисея, его гуманность и благотворительность были известны всему городу. Пристав в решительную минуту к партии "ревнителей", он благодаря своим нравственным качествам и своему красноречию не замедлил занять в ней выдающееся место. Преклонный возраст его несколько ослабил силу его воли, но намерения его всегда были честны, и всегда достаточно было одного слова Симона, чтобы снова придать ему решимости и твердости в те минуты, когда он начинал колебаться. Бог дал ему мудрость и красноречие, и он не скрыл этих даров Божиих под спудом. Он избрал себе девизом мудрое изречение Соломоново: "На свете немало золота, несчетное число жемчужин, но драгоценнее всего этого – уста мудреца". Природа создала его далеко не красавцем; но, когда он говорил, всякому невольно вспоминались следующие слова библейского мыслителя: "Не хвалите этого за его красоту, не презирайте того за его некрасивость: пчела – ничтожное насекомое, а мед ее сладок". Слово его напоминало собою звуки, извлекаемые из золотой арфы Давида; изречения его напоминали собою изречения Самуила и Соломона.

Рядом с ними был Ионафан бен Гамлиель, по прозванию стрелец. Он происходил от одного из древнейших родов Израиля; предки его отличались в войнах против египтян, ассириян и персов. Хотя он и происходил из священнической семьи, однако присоединился к партии "ревнителей" и стал служить делу свободы и независимости своего народа с беззаветной храбростью и с блестящим умом, каждая искра которого жгла и клеймила. Он не переставал направлять стрелы своего остроумия против скупости Веспасиана и против любовных похождений Тита и Береники. Он, подобно древним пророкам, собирал народ на улицах, на площадях, у колодцев, на горах и на пригорках и начинал пробирать своих недругов, изобличать и бичевать их, возбуждая восторг и негодование своих слушателей. Он не щадил пороков и преступлений; он срывал маски с лиц фарисеев и разоблачал их притворную добродетель; не менее доставалось от него и саддукеям. Он иронически относился к праздникам и субботам, к постам и различным торжествам, в которых внешний блеск совершенно вытеснил внутреннее содержание; он зло смеялся над лицемерами, старавшимися на улицах и в синагогах выставлять напоказ свое мнимое благочестие. Он отлично умел выставить несоответствие слов с делом, поднять на смех лжемудрецов и святош. Ирония в устах его была острее меча, разрушительнее метательного снаряда. Высокий, худощавый, лысый, бледный, с блестящим, как будто несколько воспаленным взором, он по наружности походил на аскета, высохшего в пустыне. Однако образ жизни его ни в чем не напоминал собою образ жизни древних пророков; он и не думал питаться акридами, пить только ключевую воду; он постоянно вел образ жизни, соответствовавший его высокому положению в обществе; но согревавший его внутренний огонь все очистил, и народ многое простил ему, потому что он много любил.

Флавий говорит, что у партии "ревнителей" не было недостатка в шпионах, без которых, впрочем, и трудно было бы обойтись в военное время: когда человек сделался врагом других людей и волком глядит на своих ближних, то он неизбежно должен соединять силу с хитростью. Начальником над ними был Силас бен Силас. С первого взгляда нельзя было заметить у Силаса тех качеств, которые необходимы для этой должности; вся его фигура изобличала скорее силу, чем хитрость. Небольшого роста, широкоплечий, плотный, он представлял собой как будто самую заурядную личность. Но пристальный взгляд его черных, впалых глаз пронизывал точно меч, его отрывистый, резкий и твердый голос, его сжатые тонкие губы, его невозмутимо-спокойное лицо, принимавшее в минуты опасности ироническое выражение, выдавали в нем человека недюжинного, одаренного твердой волей. Он имел способность легко распутывать самые запутанные интриги, искусно ставить ловушки своим врагам и побивать их собственным их оружием. У него не было недостатка в врагах, чему много содействовала резкость его манер: видя его постоянно мрачным, сосредоточенным, нелюдимым, посторонние невольно думали, что он преисполнен злобы; только проницательный человек мог бы разглядеть под этой обманчивой поверхностью яркое пламя глубокой веры; на ней сосредоточены были все его привязанности и все его страсти. Он был безусловно предан Симону, видя в нем человека действительно сильного и единственный источник спасения.

Асмоней, человек смелый, красивый, привлекал и останавливал на себе с первого взгляда всеобщее внимание и расположение. Природа одарила его гибким, блестящим умом и всевозможными талантами. Скульптор, музыкант, поэт, он в состоянии был бы обратить на себя внимание и в мирные времена. Находчивый, решительный, не зная усталости, он посвятил все эти драгоценные качества на служение святому делу, и, хотя в нем и не особенно было развито чувство дисциплины, он, однако, был всецело и слепо предан Бен Гиоре.

Ардель, ближайшее доверенное лицо Симона, казалось, не был создан природой для той роли, которую ему пришлось играть возле его друга; он скорее был мыслитель, чем деятель; его можно было принять за эссеянина, случайно попавшего в военный стан. Человек еще молодой, лет под тридцать, белокурый, с голубыми глазами, с правильными и чистыми чертами лица, которое любой художник с удовольствием взял бы моделью для изображения молодого бога, он обладал таким красноречием и такою убедительностью слова, что, несмотря на его молодость, пользовался величайшим авторитетом в военном совете. Обязан он был ему своим здравым и трезвым умом, широте взглядов. Он был умен не по летам, и страсти не помешали правильному развитию его счастливой, богато одаренной натуры; он вырос точно ливанский кедр, которого скалы все время защищали от влияния ветров и бурь. Будучи воспитан в школе саддукеев, он, однако, с ранних лет сумел выйти за пределы, обведенные вокруг него софистической наукой, и почерпнул мудрость в греческой философии. Это обстоятельство, а равно и основательное знакомство его с духом Моисеева учения, немало содействовало широкому и правильному развитию его души и ума. Великие мысли, обретенные Моисеем в пустыне и выраженные в его Пятикнижии, осветились в его уме еще и блестящими лучами греческой философии. Он пристал к партии "ревнителей" потому, что видел в них смелых борцов за те истины, от торжества которых, по его глубокому убеждению, зависели судьбы человечества.

Все эти лица вошли в шатер, Симон, Иоанн Гишала и Элеазар прибыли в сопровождении своих ближайших помощников.

Распространился слух, что заседание это созвано было для того, чтобы судить некоторых людей, обвинявшихся в намерении выдать Иерусалим римлянам и давно уже заключенных в темницах. Ввиду этого слуха наплыв любопытных был громаден, и в толпе преобладало убеждение, что виновные должны подвергнуться примерному наказанию. Под влиянием этого впечатления вокруг шатра еще до прибытия верховного совета замечалось сильное волнение и слышались громкие разговоры. Женщины подливали еще более масла в пылавший и без того уже ярким пламенем очаг ненависти и мести, который разгорелся из-за слухов об измене. Одна из них остановила Ионафана, пробиравшегося сквозь толпу, и сказала:

– Ты-то исполнишь свой долг, я в этом уверена. Ты забудешь, что виновные – царского рода.

– Все равны перед законом, – сказал Ионафан, наклонив голову.

– И перед Господом Богом, – добавила женщина.

– А разве это не все равно? – произнес он с лукавой улыбкой.

– Ну, что там еще! – воскликнул Матиас. – Молчите, женщины!

Молодая женщина кинула на Матиаса сердитый и раздраженный взгляд и сказала:

– А почему бы женщинам не иметь такого же права говорить?

– Они получат это право, когда научатся сражаться, – ответил Матиас.

– Да ведь они вдохновляют мужчин на борьбу, – вмешалась в разговор другая женщина, – для тебя, Матиас, ведь это не новость; ведь ты же сын Елизаветы.

– Ладно, ладно, – ответил Матиас более мягким голосом, – но дело теперь не в этом, а в том, что все должны замолчать. Вот уже встает Иоанн Гишала и судей сейчас пригласят произнести свой приговор.

В заседаниях совета по очереди председательствовали главные военачальники; в этот день председательствовал Иоанн Гишала. Он взглянул на толпу ласковым взглядом, в котором замечалось, однако, некоторое волнение, так как ему известно было, что народ желает строго наказать виновных, сам же он скорее склонялся к более мягким мерам.

– Нам предстоит обсудить, – начал он, – как поступить с заключенными Антипатом, Зевией, Софией и их сообщниками, обвиняемыми в намерении впустить римлян в Иерусалим. Обвиняемым следует предоставить все средства к защите, – продолжал он, возвышая голос, – а доверие народа – лучшая награда для судей.

Водворилось глубокое молчание. Иоанн сел, а со своего места поднялся Элеазар.

– Не лучше ли было бы, – сказал он, – подождать окончания войны, чтобы затем уже решить участь обвиняемых? Умы тогда успокоятся, и нам можно будет внимательнее прислушаться к голосу нашей совести. Страсть – плохой советник в подобного рода делах.

Удар грома, внезапно разразившийся бы среди безоблачного неба над Елеонской горой, менее поразил бы толпу, чем эти слова. В глазах большинства Элеазар моментально превратился из судьи в сообщника; у всех явилась мысль, что он обещал римлянам спасти обвиняемых, так как всякое другое объяснение казалось немыслимым. Все с нетерпением стали ждать, чем кончится все это дело; все устремили вопрошающие и встревоженные взгляды на лица судей.

Судей неожиданное предложение Элеазара поразило, по-видимому, не менее сильно, чем толпу, хотя и не всех одинаковым образом. Иоанн Гишала, Зоробабель, Матиас и Филон, казалось, были не прочь присоединиться к предложению Элеазара. Они плохо верили в успех обороны и желали на всякий случай сохранить за собою поддержку саддукеев. Однако ввиду весьма недвусмысленного настроения толпы они не решались прямо высказать свое мнение. Иоазар также склонялся на их сторону; хотя он и не сомневался в виновности обвиняемых, но он считал необходимым соблюдение формальностей процесса. Остальные члены совета лишь с трудом сдерживали свое негодование.

Еще прежде, чем улеглось волнение, вызванное предложением Элиазара, и восстановилась тишина, Силас, наклонившись к Симону, шепнул ему на ухо: "Я бы хотел кое-что сказать".

Но Иоазар, услышав эти слова, сказал: "Не лучше ли выслушать прежде всего Ионафана? Подсудимые – царского рода, а так как Ионафан тоже царского рода, то исходящее от него обвинение имело бы более веса".

Ионафан встал и заговорил:

– Не время пускаться в длинные рассуждения теперь, когда римляне устанавливают свои метательные машины, для того чтобы разрушить город и храм наш. Я поэтому ограничусь только одним вопросом: желаем ли мы защищать Иерусалим или нет? Желаем ли мы обороняться серьезно или же только делать вид, будто обороняемся?

Толпа принялась неистово хлопать. Члены совета, наиболее склонные к умеренности и уступчивости, не решились пойти против общего мнения ввиду недвусмысленного настроения толпы и хранили молчание. Один только Элеазар отважился стоять на своем. Он поднялся с места и сказал, окинув толпу злобным взглядом:

– Наш молодой стрелец неверно понял мою мысль: вопрос идет вовсе не о том, должны мы или не должны обороняться; вопрос этот уже решен, ибо мы обороняемся. Теперь же вопрос заключается только в том, следует ли судить обвиняемых теперь, когда страсти возбуждены, когда мы легко можем совершить несправедливость, или же лучше подождать более спокойных, более удобных для правосудия времен. Вот в чем весь вопрос.

– Когда нам угрожает серьезная опасность, – возразил Ионафан, – умеренность легко может стать обоюдоострым мечом; она может уподобиться развратной женщине, сердце которой – силок, а руки – цепи; она может повести к тому, что сам охотник запутается в расставляемых им сетях. Что же касается слов Элеазара, то я на них могу возразить только одно: так как все согласны с тем, что мы защищаемся и должны защищаться, то мы обязаны доказать это наше намерение поступками, которые не давали бы никому права сомневаться в нашей решимости, которые положили бы предел всяким колебаниям, всякой слабости. А одним из этих поступков, и притом весьма убедительным, будет то, что мы накажем тех, кто не только не сражался вместе с нами, но даже желал покрыть нас вечным позором, впустив римлян в наш священный город. Здесь говорят о справедливости; но первое условие справедливости – это наказать измену, раздавить голову ядовитой змее…

Слова эти были встречены криками одобрения. Однако Элеазар все еще не сдавался. Он опять поднялся со своего места и воскликнул громко:

– А я все-таки остаюсь при своем мнении: справедливость – лучшее средство к защите, чем меч; опираясь на меч, легко можно поранить самого себя.

Толпа заволновалась еще больше. Симон решил, что теперь наступило время сказать свое слово. Как только Элеазар сел, он поднялся со своего места. Протянув руку к храму и как бы призывая божество, он воскликнул:

– Не станем умалять слово справедливость! Не станем призывать его в пользу тех, которые желали бы упразднить самое это понятие! Ради чего же мы сражаемся, спрашиваю я вас, если не ради защиты того места, в котором она нашла последнее себе убежище. Не следует забывать того, что, защищая нашу свободу, мы защищаем ее для других народов, что мы спасаем завет, священный завет, в котором заключены права народов, самые драгоценные сокровища рода людского. Если мы будем побеждены, мы, быть может, будем иметь возможность, подобно Давиду, изгнанному неприятелем, перейти через Кедронский поток, подняться с плачем на Елеонскую гору и направиться в пустыню; но можно ли будет нам унести с собой нашу святыню? Да и пустыни-то теперь нет; римлянин всюду распространил свою власть и свою тиранию. Элеазар, по-видимому, не отдает себе отчета о призвании избранного народа, о святыне, хранение которой нам поручено и которую мы должны защищать до самой смерти. Он не в состоянии понять одушевляющих нас чувств. Ведь должен же быть на земле маяк, с которого светила бы истина! Ведь должна же справедливость иметь верное и неприкосновенное убежище!

В этом месте речь Симона была прервана оглушительными рукоплесканиями толпы. Когда снова водворилось молчание, Симон продолжал:

– Быть может, скажут, что мы беремся за непосильное дело? Пусть так! Но поражение не будет постыдным, если мы сделаем все, что в наших силах, чтобы предупредить его; прах наших руин станет плодородным, если мы польем его нашей кровью: он разнесется по всем странам и посеет всюду семена справедливости и истины!

Вновь раздался взрыв рукоплесканий. Симон продолжал, глядя на побледневшего Элеазара.

– Из всего этого следует, что нам нужно поступить так, как советует Ионафан. Щадить изменников – значит становиться их сообщниками, и я объявлю изменником всякого, кто выскажется за отсрочку возмездия. Мы жаждем справедливости, потому что мы жаждем истины. Не следует допускать никаких сделок, никаких полумер: тот, кто не с нами – против нас, кто не за храм – против храма! Святилищу нашему угрожает пожар, и священные камни уже лижет пламя. Неужели же мы не признаем изменником и нечестивцем того, кто не только отказывается содействовать тушению пожара, но кто еще указывает дорогу поджигателям? Обратим же против них самих зажженный факел и сожжем его пламенем их преступные головы!

Симон сел при громких, одобрительных криках всего собрания. Элеазар воскликнул дрожавшим от гнева и волнения голосом:

– Я не изменник, но тем не менее я стою за отсрочку суда!

Слова Элеазара и надменный тон, которым он произнес их, вызвали сильный шум, который Иоанн Гишала тщетно старался прекратить. Элеазар, видя, что к нему относятся с недоверием, вздумал позлить возбужденную толпу. Он поднялся, крики усилились. Тогда его смелость превратилась в наглость и он произнес с презрительной улыбкой:

– Что же, быть может, кто-либо из присутствующих настолько смел, что сомневается в моих словах!

Он произнес эти слова так громко, что перекричал толпу, и все вдруг замолчали. Потом в тишине раздался голос:

– Да, Элеазар бен Симон, здесь есть тот, кто сомневается в твоих словах!

– Кто это там говорит? – спросил Иоанн Гишала.

– Это я, Елизавета, мать Матафеи, – ответила Елизавета, пробираясь сквозь толпу. Все это случилось так быстро, что Иоанн даже не успел остановить ее. Взгляды всех присутствующих обратились на Елизавету.

Старуха была укутана с ног до головы в широкое синее покрывало. На плечи ее был накинут длинный черный хитон, волочившийся позади нее по земле; из-под него высовывалась красная, морщинистая рука, а черные с проседью космы, выбившись из-под покрывала, падали на лоб. Она остановилась перед членами совета, медленно обвела их глазами и наконец остановила свой взгляд на Элеазаре и стала пристально смотреть ему в глаза.

Элеазар побледнел. Он невольно смутился, стараясь, однако, сохранить спокойствие.

– Я не знаю этой женщины, – сказал он, стараясь придать своему голосу презрительный оттенок.

– Да, но я тебя знаю, я, – произнесла Елизавета громким, твердым голосом, – тебе не удастся запугать меня твоими пренебрежительными гримасами, Элеазар бен Симон, любовник Марии Рамо!

Элеазар вздрогнул, однако промолчал.

– Я тебя знаю, говорю я, – продолжала Елизавета, – и я докажу тебе это. Если ты желаешь, я сейчас расскажу тебе, как ты провел последнюю ночь.

Елизавета оглянулась на толпу с улыбкой, как бы ища ее одобрения, затем произнесла, приблизившись к Элеазару:

– Мария Рамо вошла в храм вчера ранним вечером и вышла из него только сегодня на рассвете. А ведь она красавица – Мария! На щеках ее цветут иерихонские розы, а тело ее благоухает всеми аравийскими бальзамами.

– А мне что за дело до этого? – спросил Элеазар, стараясь сохранить хладнокровие.

– Постой, постой, – продолжала Елизавета, – и слушай меня, внимательнее, Элеазар. Так вот, вчера вечером она говорила тебе: "Неужели ты, Элеазар, потомок первосвященников, намерен продолжать эту разбойничью жизнь, достойную какого-нибудь головореза? Это хорошо для какого-нибудь Иоанна Гишалы или Симона бен Гиоры, родившихся на большой дороге. Ведь Иерусалиму не устоять; только безумец может воображать, будто нам удастся восторжествовать над римлянами; ведь Тит еще храбрее и искуснее отца своего, Веспасиана. Для чего же идти против рожна? На это способен только глупец, а не мудрец. Ты неравнодушен к сладостям жизни и к почестям: римляне дадут тебе все, чего ты только пожелаешь. Они и теперь уже ценят твой ум; они еще более оценят твое благоразумие. Ты любишь роскошь – ты будешь покрыт пурпуром не хуже любого сатрапа; ты неравнодушен к наслаждениям жизни – ты будешь иметь достаточно золота, чтобы купить самых красивых женщин, самых блестящих блудниц Коринфа и Александрии. Ты будешь наслаждаться в прохладных залах, при звуке арф, увенчанный цветами, возлежа на тирских коврах с женщинами, более красивыми, чем я, более соблазнительными, чем Береника! Ты не менее храбр, чем Тит: почему же тебе не быть столь же счастливым, как он? Произнеси только одно слово. Тит протягивает тебе руку; он предлагает тебе скипетр и трон; ты можешь стать вторым Иродом Великим. Или ты предпочитаешь, чтобы тебя выбросили на съедение коршунам? Пускай это будет уделом какого-нибудь Симона бен Гиоры, Иоанна Гишалы, безвестных и глупых случайных людей, которым на роду написано окончить свою жизнь пригвожденными к кресту". – Так вот, Элеазар, что говорила тебе Мария Рамо. А вот что ты ей ответил: – "Я люблю тебя, Мария Рамо; нет ничего на свете, чего я бы ни совершил ради тебя; к тому же уже давно жизнь мне в тягость и я возненавидел людей, с которыми мне приходится иметь дело. Я готов войти в соглашение с Титом, но только под тем условием, чтобы он пощадил бы моих соотечественников и не посягал бы на их предрассудки; на этом я настаиваю, хотя для меня на свете существует только одно божество – моя несравненная красавица Мария Рамо. А дело может устроиться весьма просто; пусть только отдадут мне управление Иудеей и сделают меня верховным жрецом Иерусалимского храма. На этих условиях я буду соблюдать интересы римлян и вместе с тем интересы моих сограждан".

Елизавета замолчала на минуту, как бы для того, чтобы дать выпущенной ею стреле время вонзиться в сердце ее жертвы; затем продолжала, обращаясь к Элеазару:

– Ты видишь, Элеазар, что я знаю тебя и, быть может, даже больше, чем бы ты хотел. Да, ты человек ловкий и коварный, это всем известно, но ты борешься против Бога, Элеазар, а Бог мудрее тебя: Он сумеет найти орудия, необходимые Ему для Его целей. Это я, недостойная, привела Марию в храм; я же ее встретила, когда она вышла оттуда. Мария отдалась тебе по моему приказанию; она любит сына моего сильнее, чем ты ее любишь; она ради него готова была бы поджечь храм. Я сказала все, что хотела сказать…

Элеазар, не побледнев, выслушал слова старухи; однако, чувствуя, что все взоры обращены на него, он смутился и крикнул: "Ты лжешь, ты лжешь от первого слова до последнего!"

Елизавета, пожав плечами, взглянула на него презрительно, затем, выпрямившись, она обратилась к толпе:

– Он говорит, что я лгу! Ну, так если я лгу, так я лгу не ради него одного! Пусть весь народ узнает, что я сказала, и рассудит, на чьей стороне правда! А если бы даже народ поколебался в своем решении, то у меня есть и свидетель.

Мария Рамо громко повторила то, что говорила вчера Элеазару. Пока она говорила, мертвое молчание царило в собрании; а затем поднялся невообразимый шум. Все члены совета поднялись со своих мест, устремив на изменника негодующие взгляды. Элеазар незаметно приблизился к своему конвою. Офицеры этого конвоя вопреки соглашению остались при оружии, спрятанном под плащами. Теперь они поспешили обнажить его. Увидев это, толпа разразилась криками негодования. Некоторые из присутствующих, у которых было оружие, не могли сдержать своего негодования и закричали Симону, что они готовы наказать изменника.

Симон пользовался громаднейшим авторитетом среди населения. Его любили за его мужество, за его красноречие, за его преданность святому делу. Слово его было приказанием: одного жеста было достаточно, чтобы заставить всех преклониться перед его волей.

Измена Элеазара была очевидна. Народ жаждал мести; он готов был бы сейчас расправиться с преступником.

– Долой его! – раздалось со всех сторон. Толпа собиралась уже кинуться на Элеазара и на его свиту. Но тут Симон крикнул повелительно:

– Прочь оружие! Изменники будут наказаны, как бы они ни были могущественны и высокопоставлены! Те, которых вы облекли вашим доверием, неукоснительно исполнят свой долг. Но если они должны исполнить долг свой по отношению к вам, то они обязаны исполнить его по отношению к самим себе. Мы условились между собою, что все члены верховного совета будут пользоваться неприкосновенностью, и мы не нарушим этого условия. Элеазар находится здесь на нейтральной почве, и поэтому мы не можем допустить никакого насилия над ним. Но он не избегнет мщения. Положитесь в этом на Иоанна Гишалу и на Симона бен Гиору. Что же касается пленников, которых он хотел спасти, то не пройдет и дня, как они получат возмездие за свои преступления.

Эти слова произвели желаемое действие. Буря улеглась, и Элеазар смог беспрепятственно удалиться. По приказанию Симона толпа разошлась.

Бен Адир следил за всеми подробностями произошедшего с живейшим интересом; особенно поразили его Елизавета и ловкость, с которою она выследила Элеазара. Воображение рисовало ему тысячи приключений и опасностей, и он подумал, что ему не найти лучшего союзника, если ему когда-либо суждено будет возвратиться в Иерусалим, чем эта старуха. Он тут же решил, что ему следует ближе сойтись с ней. Он тотчас же сообщил о своем плане Силасу, который повел его к Симону.

– Господин, – сказал ему Бен Адир, – я собираюсь отправиться обратно. Могу ли я задать тебе несколько вопросов, несмотря на важность момента и обстоятельств?

– Говори, – ответил ему Симон, – ты друг и посланец друга.

– Не следует ли мне рассказать внучке Измаила все, что я видел и о чем я слышал?

– Да, и скажи ей еще, чтобы она не забывала о Юдифи и что дело ее должно совершиться не в Иерусалиме.

– Я желал бы предложить тебе еще один вопрос, господин: можно ли положиться на Елизавету?

– Вполне. Но на что тебе это?

– Нам с госпожой моей, быть может, понадобятся посредники для того, чтобы пробраться к тебе. Елизавета, видно, умнее Зеведея, и она могла бы оказаться очень полезной.

– Ты мудр, Бен Адир, – сказал ему Симон, не сумевший прочитать всего, что происходило в душе молодого араба. – Да, Елизавета может оказаться нам полезной. Мы сейчас поговорим обо всем этом с Асмонеем бен Элионеем.

И, подозвав к себе Асмонея, он сказал ему:

– Познакомь этого молодого человека с Елизаветой, матерью Матафии. Бен Адир вполне предан Ревекке, дочери царя Изаты. В настоящее время она находится в лагере римлян. Он может служить нам посредником.

Когда Симон возвращался из военного совета, он увидел Зеведея, Симон отвел его в сторону и спросил:

– Как здоровье Эсфири?

– Она скучает.

– Ей нельзя дольше оставаться там, где она теперь; ей следует или отправиться в Иерихон, или перебраться в Иерусалим. По прошествии нескольких дней окружение города римлянами будет закончено. Будь же благоразумен, Зеведей. Смотри, чтобы завтра ее уже не было в пещере.

Бен Адир, слышавший этот разговор, стал думать о том, каковы могли бы быть причины, заставлявшие Симона интересоваться племянницей пророка, и решил разузнать об этом. Однако он изнемогал от усталости. Когда Асмоней привел его к Елизавете, он тотчас же бросился на циновку и проспал глубоким сном до следующего утра. Поутру за ним пришел Зеведей и они направились к Овчим воротам. Проходя мимо ограды храма, они заметили несколько крестов, на которых были распяты какие-то люди. Среди распятых был и Элеазар.

– Что же случилось ночью? – спросил он у Зеведея.

– Казнили пленников, а вместе с ними задушили и коршуна, – ответил тот.