По слухам, отопление действительно чинят, и мы надеемся к вечеру согреться. Пока же обычные утренние процедуры: умывание и мытье камеры. Для умывания берем из своих вещей зубные щетки, порошок, мыло и полотенца. Заодно прихватываем термометр, пользуясь сонным состоянием дежурнячек. И пластиковый кулек с ватой. Опытная Таня сложила в мешок все, что нужно. На умывание положено по кружке воды, но Таня еще в прошлые свои приезды добилась того, что нам выдают больше — целый чайник. Так сказать, исключение для настырных политических. Умывание происходит над парашей: Таня поливает из чайника, я размазываю мыло по лицу. Потом меняемся. После умывания положено все сдать обратно: в ШИЗО — никаких предметов при себе! Даже расческу можно использовать только раз в сутки — в шесть утра.
Мы, однако, исхитрились еще в зоне сшить два вафельных полотенца вместе. Теперь одно из них отдираем и сдаем, другим — обматываем Тане поясницу, у нее больные почки. На следующее утро — мне, второе полотенце. Маленькие хитрости, без которых — хана. Термометр прячем в специальное место… Какое? Да вам ведь, читатель, в тех камерах не сидеть! А сядете сами научитесь. Смотрите, куда с меньшей вероятностью полезут — туда и прячьте. Обыскивают камеру примитивно: шарят рукой под маленьким железным столиком, наглухо прикрепленным к полу, под скамейкой… А больше в камере ничего и нет. Ну, под парашу иногда заглянут… В общем, никакого полета фантазии. Вас, как положено, обхлопают по бокам — ничего ли нет под одеждой? И почувствуют, конечно, подмотанное полотенце, да промолчат, жалея. Если только это не будет дежурнячка Акимкина или начальница по режиму Рыжова — те сладострастно сдерут.
Мытье камеры осуществляется ведром воды и грязной мешковиной. Из уважения к нашему политическому статусу нам обычно дают еще и швабру. Подбираем кое-как сор с пола мокрой тряпкой. Темно, лампочка за решеткой еле светит, а до рассвета еще два часа.
— Женщины, завтрак! Сытый день!
Это значит, сегодня кроме хлеба дают баланду. В ней — кусочек вареной рыбы, с чешуей и с кишками. В сыром виде ее положено 60 граммов, в вареном — то, что не успели украсть. Норма «сытого дня» называется 9-Б, и вот она вся:
хлеб ржаной 450 г
мука 10 г
крупы разные 50 г
рыба 60 г
мясо 00 г
жир или растительное масло 06 г
картофель 200 г
капуста 200 г
томатная паста 05 г
Практически это сводится к половине картофелины в баланде и ошметку капустного листа. Жиры и томатную пасту хозобслуга найдет как употребить и без вас. И, посудите сами, в этом есть резон: вы эти пяти-шести граммов все равно не почувствуете, а если украсть у всех, кто сидит в ШИЗО, получится хоть что-то! Что касается картошки, то мы еще не знаем, какие мы счастливые. Позже я поеду в ШИЗО в другой лагерь, на «четырнадцатую» — и узнаю, что там дают по осьмушке от картофелины мордовского размера! Крупа? Ну, тут уж обратная зависимость: 50 граммов не сухой крупы, а вареной. Что не объедались, чтоб не чувствовали! Остается хлеб, но и с ним жульничают режут килограммовую буханку не на семь частей, а на десять-одиннадцать. Это я выясню очень легко — измерением в миллиметрах средней толщины и длины буханки. Линейки у меня, конечно, нет, зато есть заранее заготовленная нитка с узелками — поди вышмонай! Буханки я здесь и в глаза не вижу, но точно такие же носят нам в зону, чтоб сами делили паек.
Это — «сытый день», а в «голодный» — только хлеб. Они чередуются через раз, и потому ясно, что на десятый день уже голова кружится от голода. Средняя общая калорийность (официально, а не на практике) — тысяча сто пятьдесят, среднее содержание белковой массы — тридцать граммов.
Кому неясно — плюньте на всю эту собранную по крохам статистику и вернитесь к своему бифштексу! Я своими ушами слышала, как ленинградская студентка сказала:
— В блокаду выдавали в день по двести граммов хлеба, а они еще голодали?! Я вот несколько дней вообще могу не есть хлеба!
И вполне верю, что она могла обойтись без хлеба — ее родители были оба партийные боссы, она сроду не знала голода. Зачем же хлеб, когда — мясо на столе?! Ей и не понять, почему до сих пор без хлеба ни одна советская семья за стол не садится. Мы с мужем и сами в Европе в первый же месяц отвыкли есть хлеб. Но тот мокрый тюремный ломоть я до сих пор помню — и вкус его, и запах…
Но вы не спешите нас жалеть — вчера нас дежурнячки накормили, а вечерние куски хлеба мы приберегли на сегодня. Это потом на утренних обысках у нас будут отбирать припасенный с вечера хлеб («Сушите сухари? Значит готовитесь к побегу!»).
А пока еще можно жить. Тем более, что гениальная Таня запихала в вату перед отъездом бульонные кубики! И разворачивали эту вату, и встряхивали, и прощупывали, но не нашли. Маленькие плоские кубики были внутри слоя. Не на каждый день, конечно, только на «голодные». Тринадцать штук. Откуда они взялись в нашей зоне? А бандероли на что? В Советском Союзе таких кубиков не достать — так прислали нашим родным из-за границы… И присылали, видимо, эмигранты, сами еще не обросшие предрассудками: только теперь мы рассматриваем эти кубики внимательно. Видим на фольговой обертке симпатичного песика и английскую надпись. Из надписи однозначно явствует, что бульон этот — для домашних собачек. Ах, вы, цуцыки наши милые! Вы-то нас и спасаете! Совсем не обижаемся, что кубики — собачьи, ну не умели люди читать по-английски и купили самые дешевые. Как же мы будем пировать в голодные дни! Кинем в кружку кипятка кубик — и размешаем Таниной шпилькой. И пустую кружку хлебушком вымажем — чтоб не нашли при обыске следов жира. А в обед повторим — вот два кубика и израсходовали.
Кончится наша незаконная подкормка только в августе 85-го. Краснеющий Шалин (тогда уже майор) собственноручно прошмонает рулон ваты и с торжеством вытряхнет оттуда двенадцать «бульонок» — на четверых на неделю… И будет нам же хвастаться — нашел все-таки! Прости ему Бог…
В ШИЗО не положено никаких занятий, кроме работы: девчонок из уголовных камер ежедневно выгоняют на трехсменное шитье варежек. Изволь дать норму на той же пайке! Гаснет свет, и они ликуют — машинки-то электрические! Нет тока — нет работы. Оказывается, что ликуют преждевременно:
— Как, за восемь часов ничего не пошили?
— Начальница, тока не было!
— Так крутили бы колесо руками!
— Как так — руками? Сколько же так нашьем?
— Хоть шестьдесят процентов нормы — а нашили бы, если б захотели! А так — злостное уклонение от работы!
Нас на работу не выгоняют: рабочая камера на все ШИЗО одна. Не запускать же нас общаться с уголовницами — мы ведь «особо опасные».
Но нам и так дела хватает — исследуем температуру окружающей среды. По закону в ШИЗО должно быть не ниже шестнадцати градусов. Разумеется, местное начальство трактует это как «не выше». Требуем, чтоб нам измерили в камере температуру. Приносят знаменитый стрелочный термометр.
— Пожалуйста, измеряйте!
Знаменит он на все ШИЗО тем, что всегда показывает одно и тоже пятнадцать с половиной градусов. «В пределах нормы» — по местным понятиям. Недолго думая, Таня сует его в снег, наметенный на подоконник. Но храбрый «стрелочник» и в снегу показывает те же пятнадцать с половиной градусов! Вот что значит оптимизм! Не написать ли об этом эксперименте в прокуратуру?
— Дежурная! Дайте бумагу и ручку!
— В ШИЗО не положено!
— Нам в прокуратуру — заявление. По закону можно и из ШИЗО!
— Ох, эти политички! Только бы им жалобы писать! Свалились на наши головы… Нет у нас бумаги!
— Так возьмите у нас в вещах, в боковом карманчике! Там, кстати, и конверты.
Пропадает наша дежурнячка, и до ужина мы не можем до нее достучаться. Вечерний обход — ДПНК с новой сменой. Обыскивают нас и камеру.
— Мы просили бумагу для заявления, а нам не дали.
— Ох, Господи, опять заявления! Ну что вам не сидится?
— Так холодно же, а вы жульничаете со своим термометром!
— Ничего не холодно, температура нормальная.
Стоят в нашей камере в шинелях и ушанках, рожи красные, сытые, пар изо рта… Можно поверить, что им не холодно.
— Но мы имеем право написать в прокуратуру?
— Только в дневную смену, а теперь — ночная заступает. Завтра успеете!
Завтра будет другой ДПНК, пусть он и расхлебывает. А нам всю борьбу за собственную бумагу и конверт — начинать сначала.
— Ну чего озоруете, женщины? Вон отопление включили, счас тепло будет!
Действительно, трубы слегка теплеют. Они идут вдоль пола, и мы ложимся, прижимаясь к ним всем телом. Наш тайно принесенный термометр показывает, что в камере двенадцать градусов, но рядом с самой трубой все же теплее. Обхватываем трубу посиневшими пальцами и чувствуем, как в них пляшут мелкие иголочки. Ох, какое блаженство! Через час трубы — опять ледяные, но мы от них уже не отходим — знаем, что кочегары гонят горячую воду импульсами. Подкинут угля — отдохнут, поспят, в самодельные картишки перекинутся. И опять подкинут. Надо ловить момент.
Но и по ледяным трубам льется поток жизни — те самые разговоры через кружку. Трубы идут по всем камерам вкруговую, и, лежа возле них, мы невольно становимся если не свидетелями, то слушателями чужой личной жизни.
— Третья, третья! Вы махорку в рабочке нашли?
— Нет!
— Эх, дуры, для вас под кроем оставили!
Значит, третья камера, выйдя на работу, так и не нашла в рабочей камере махорки. А махорка в ШИЗО — дикий дефицит: курить здесь нельзя, табак и спички проносят сквозь обыск виртуозы. И делятся не со всеми, а по своей какой-то сложной системе расчетов. А те, из третьей, не отыскали оставленную для них заначку. Действительно, не от большого ума.
— Восьмая! Политические! Таня, я Тишка из шестой! Ты меня помнишь?
— Помню, помню.
— Ну как дела, Танюша? Это кто с тобой? Как звать?
— Ира. Тоже из нашей зоны.
— А за что посадили?
— Кого? Иру — в лагерь или нас в ШИЗО?
Таня любит точные формулировки. Так ее приучила «Хроника текущих событий» — подпольное издание советских новостей.
— И ее и вас обеих!
— Иру — за стихи.
— А-а, поэтка, значит.
— А нас сюда — за забастовку.
— Обе-две бастуете?
— Да не две, а вся зона.
— Ага, значит, скоро Наташа приедет! Как она там?
— Болеет.
— Девочки, ну держитесь! Все будет хорошо!
Это «все будет хорошо» — стандартное зэковское утешение. Сколько раз я его выслушала от незнакомых и полузнакомых за всю отсидку! И каждый раз поражалась бессмысленности: ну откуда они знают, хорошо у меня все будет или плохо? А вот поди ж ты — правы оказались самодеятельные тюремные пророки. И трудно мне было, и холодно, и — признаюсь — страшно. А все равно хорошо и жива осталась, и совесть не продала, и дождался меня на свободе любимый человек… Чего мне еще? Всем бы так, кому твердили это самое пророчество… Мне оно помогло, наверное. Это было — как короткая молитва за нас — тех, кто сроду не умел молиться.
Мы с Таней спорим про судьбу России: откуда начался наш исторический вывих, с Петра Первого или раньше, или позже? Спор бесконечен, как и все разговоры такого рода. Пора и спать, но не хочется. Читаю Тане наизусть стихи. Сначала чужие, потом свои. Потом затихаю, и все понимающая Таня делает вид, что спит. Она знает, что я прочту ей стихи этой ночи завтра утром.
Я сижу на полу, прислонясь к батарее.
— Южанка, мерзлячка!
От решетки на лампочке тянутся длинные тени, Очень холодно.
Хочется сжаться в комок по-цыплячьи.
Эти стихи я пошлю с этапа, возвращаясь в зону, и они благополучно попадут раньше к «теневым» адресатам, а потом — к Игорю. Еще до того, как я успею приехать в ШИЗО второй раз. Каково будет моему «одержимому» получить эти корявые, наспех записанные в грохочущем поезде строки? В ту ночь я об этом даже не думаю: Игорь несет свою часть ноши, я — свою. Сейчас меня, как и Таню, более всего заботит точность формулировки…