Шестая станция

Разгон Лев Эммануилович

Двенадцатый талон

 

 

Гришин шкафчик

Карточка лежала в правом углу верхней полочки Гришиного шкафчика. Когда-то Гриша очень гордился этими шкафчиками, сколоченными из тонкого, необструганного теса. Однажды, вернувшись с работы, споткнулся он о стоявшую на полу миску с остатками каши, — миска была костромича Федосова, самого степенного жителя барака. Федосов никогда не надеялся на столовский ужин — или будет, или нет… Вернее не доесть за обедом и захватить кашу в барак — все же не ляжешь спать на голодное брюхо. Пока Федосов длинно и скучно объяснял Грише, что ему, комсомольцу, чужого не жалко, потому что его, Гришину, пайку никто из живота не вынет, Гриша с внезапной тоской посмотрел на свой узкий, неуютный барак. Кое-как заправленные койки дыбились горбами, и Гриша, как и все остальные жители барака, знал, кто что хранит под тонкими матрацами, под серыми и жесткими подушками. Плотник Федосов — тот всегда приносил с собой и тщательно прятал нехитрые приспособления своей профессии: напильник и обломок точильного камня, почерневший от угля шнур и толстый угольный карандаш. А Гришин приятель Петька Столбов, уходя на работу, быстро запихивал под подушку стопку книг и толстую конторскую книгу — в нее он переписывал все роли, которые играл в спектаклях в клубе… Под койками самых хозяйственных людей стояли миски, погнутые ведра, остатки скарба, привезенного еще из деревни.

Вот тогда-то, на другой день после стычки с Федосовым, Гриша побежал в рабочком и начал уговаривать комитетчиков — надо рабочим шкафчики сделать. И сделали! Сам Графтио, у которого лишний гвоздь нельзя было выпросить, написал, чтобы отпустили на шкафчики тес, гвозди и даже большие оконные петли — других, поменьше, не было. Целую неделю плотники сколачивали шкафчики. И когда они были расставлены у каждой койки, то из других бараков приходили смотреть, как красиво стал выглядеть барак, как вдруг стройны и аккуратны стали кровати. И Паня, уборщица, теперь каждый день выметала пыль из-под кроватей и больше уже не ссылалась на то, что не приучена она в чужое хозяйство залезать… Уже давно эти шкафчики перестали звать «Гришкиными», и уже стояли они во всех бараках, и каждый из них — если открыть дверцу — мог рассказать о характере и склонностях своего владельца.

Гришин шкафчик был почти пустой. На нижней полочке лежали запасные рукавицы да старый солдатский пояс с царским орлом на пряжке. А на верхней — жиденькая стопка книг, вырезанные из газет стихи и частушки. Все они были мятые, захватанные не мытыми после работы руками. Только карточка была свежей, чистой, как новенькая, хотя и выдали ее уже давно. Серая ломкая бумага была разделена типографскими линейками на шестнадцать частей, на каждом талоне стоял номер. Еще ни разу не было такого случая, чтобы пришлось отрывать шестнадцатый талон. Да что шестнадцатый! И до восьмого, до десятого редко когда доходило. На первые талоны еще выдавали по осьмушке хлеба, по пачке махорки, по полфунта соли. Один раз по седьмому талону выдали два куска резины — на подошвы. Но все равно новоладожская типография каждый раз аккуратно делила карточку на шестнадцать частей. А вдруг! Никто ведь не знал, что могут завтра привезти на Волховскую стройку, что удастся начальству достать…

Вот говорят, что молодым легче голодать, они посильнее… Нет! Утром еще ничего. Григорий быстро съедал половину своего куска хлеба, запивал крутым кипятком — душистым от кипрейного сухого цветка, что заваривали вместо чая. Жиденько, но встанешь на работу, и как-то забывалось. А вот к середине дня уже все чаще поглядывал на солнце — как подойдет оно поближе к одинокой сосне на горке, значит, скоро шабашить и можно бежать в столовую. Там тоже не накормят досыта. Те же пустые щи из серой капусты и несколько ложек шрапнели — каши из перловой крупы, такой крупной и жесткой, какую раньше Гриша и не видывал никогда. А все же вроде и наелся. Но в столовой кормили лишь работающих на стройке. А вот семейным, тем, что жили на «лягушкиных дачах» — в деревянных домиках у края болота или же в Дубовиках, — тем приходилось надеяться только на карточку. Редко-редко по карточке свой законный фунт хлеба получишь. Еще на месяц выдадут на едока по полтора фунта чечевицы, по четверть фунта мыла, но полфунта соли, по одной коробке спичек. А все, что сверх этого, пойдет детям. Талон пятый — детям до одного года по два фунта манки; талон шестой — им же по одному фунту картофельной муки и фунту клюквы… Десятый талон — детям до десяти лет по семь с половиной фунта пшена; восьмой талон — всем детям до шестнадцати лет по полфунта сахарного песка, полфунта пряников и четверть фунта карамели…

Всё, ребята! Больше ничего нет. Бедна наша Советская Республика, последнее наскребла. Красноармейский паек урезала, рабочим по четвертушке хлеба выдала, лишь бы детей как-то поддержать… Лежат на юге богатые земли, где есть и белый хлеб, и толстое розовое сало, и густая, холодная сметана, только отрезаны они белыми, подступившими уже к самому Орлу… Да и северной клюквы не соберешь вволю — совсем неподалеку проходит фронт.

Григорий это все знал. Если бы не нога, сломанная, когда мальчонкой упал с крыши, сам был бы на фронте и дрался с белыми, чтобы забрать обратно наши земли, накормить детей, не видеть, как стоят они возле окон столовой и смотрят на рабочих, хлебающих щи… Чтобы не читать в «Новоладожской коммуне» советы, как печь хлеб из шести частей картофеля и одной части ржаной муки… Была бы картошка — и советов таких не надо бы!.. Зато другой совет — как сушить свекольную ботву, растирать ее в муку и печь из нее хлеб, — тот дельный! Гриша сам, бывает, ест этот хлеб. Противный, липкий и сладковатый. Радости от него никакой, а голод обманывает…

Второй год работает Гриша на Волховстройке, а один только раз видал белую муку. И не видел даже, а трогал ее — таскал мешками, горстями подбирал в вагоне, скользкую, белую, как снег, вкусную, как пряник, муку. Наверно, вкусную. Гриша ее не пробовал. Когда узнали, что около Зеленецкого монастыря стоит на путях вагон белой муки для Волховской стройки и что местные власти этот вагон отцепили и хотят забрать себе, волховские коммунисты прихватили с собой десяток комсомольцев и кинулись туда. Самоуправщики тыкали пальцами в надпись мелом на вагоне: «В Новоладожский уезд, на Волхов».

— А мы не уезд? А что Волхов — не наш?!

Ну, да волховстроевских большевиков не переспоришь, угрозами не запугаешь! Народ серьезный, в десяти водах мытый-перемытый, и не за свое стоят — за стройку. За ленинскую стройку. Местные начальники быстро это поняли и отступились. Целый день добывали подводы, грузили мешки, возили на Волхов. Солнце клонилось к столовским щам, в животе у Гриши привычно начало сосать, и от запаха муки кружилась голова и подташнивало. Но до столовки далеко, муку не бросишь. «Эх, надо было сказать Петьке, чтобы хоть кашу мою взял да в барак принес!» — с досадой только подумал Гриша. Самый голодный и трудный был этот день для Варенцова. Поздно вечером, глядя, как Гриша ладонью счищает запорошенную мукой рубашку, Федосов спросил:

— Вы из нее лепехи там пекли или же так запросто — болтушкой ели?

Гриша на него ошарашенно посмотрел. Даже не обиделся. Ему и в голову не могло прийти, что кто-то всерьез может подумать, что они, коммунисты и комсомольцы, могли взять себе хоть щепотку этой драгоценной муки. Комитетчик Сергей Петрович Лагутин — а у него трое детей — вместе с ним собирал в вагоне рассыпанную, смешанную с пылью муку, ссыпал ее в мешок, который он где-то достал, сам этот мешок потом зашил, углем на нем написал следующий номер и сказал: «На заболтку в столовую пойдет»…

Надолго растянули этот вагон. Несколько месяцев Гриша Варенцов видел у ребятишек в руках редкостное лакомство — белую лепешку. Когда все равно голодают, когда у всех равная забота, легче переносить голод. На самой стройке всем было или одинаково хорошо, или одинаково плохо. Не привозили хоть какой ни на есть муки — и всем уменьшали кусок хлеба. Получали несколько кулей леденцов — каждый мальчишка и каждая девчонка бегали по улице, бережно ворочая, языком лежавший за щекой сладкий камешек.

 

Мешочники

А вот на станцию, на Званку, Варенцов не любил ходить. И, когда его посылали туда разгружать вагоны с материалами, перевозить лес, шел неохотно. Кто видал их, эти железнодорожные станции девятнадцатого или двадцатого годов, тому их не забыть! Маленький деревянный вокзал забит серыми, грязными людьми. В тряпье копошатся и не по-человечески, а как-то по-птичьи пищат совсем малые дети. Рядом с ними сидят неподвижно их матери, ссохшиеся от голода и отчаяния. Это они из Питера уезжают, спасают детей своих… А спасут ли? Остановился на станции поезд: два-три классных вагона, десяток теплушек и платформ. В теплушках ящики с гвоздями, острый запах линючей мануфактуры, суровые лица людей, недобрый блеск винтовок — питерские рабочие едут за хлебом. Но и другие люди едут из бывшей столицы. Сытые, раскормленные, довольные. Еще по-летнему тепло, а на деревенской бабе поверх выцветшего ситчика — богатая мужская господская шуба на хорьковой подкладке, с бобровым воротником. Крепко держится она за мешки, набитые за бесценок выменянной одеждой, посудой, всякой всячиной, любезной ее кулацкой душе… Чего только не везут из голодного города! И граммофоны, и мраморные умывальники, и солдатские шинели… Да, да, и шинели везут! Недавно в «Новоладожской коммуне» было напечатано объявление: «Предлагают всем, у кого есть, сдавать в военкомат старые солдатские шинели — красноармейцев не во что одевать…» А эти, сытенькие, всего нахватали в Питере и еще шинели везут. На половики, что ли?

А вот и те, что сдут в Петроград за хорьковыми шубами, за граммофонами, за последней солдатской шинелишкой с рабочих плеч! Мешки с мукой — гранеными стаканами будут продавать ее, бутылки с маслом — за одну такую бутылку небось обчистит целый дом!.. Мешочники!.. Вот сидит одна такая, выламывает ножку у жареного цыпленка да локтем придерживает краюху хлеба, чтоб не отняли… Гриша ненавидел этих людей так, что у него иногда дыхание перехватывало. Кулацкое отродье!

Да что говорить, и около них жили такие! На той стороне Волхова, как раз напротив стройки, на богатой пойме раскинулись огороды. Каждый кустик картофеля сидит ухоженно, гордо, как цветок в горшке.

Капустные кочны крепкие, что валуны. Выполотая розоватая морковь вянет в кучах выдранного сорняка. Попробуй только какой-нибудь мальчишка со стройки взять эту ненужную вялую морковку — голову оторвут, собаками затравят!.. На что уж на Волховстройке живут одни рабочие, у которых нет ни мраморных умывальников, ни шуб, а все равно — не стыдятся приходить выменивать у них последнее. За пятак картошин — коробку спичек. За баночку муки — полотенце или наволочку. Могут и две баночки дать — укради со стройки пилу, или лопату, или еще что…

Один такой — мордатый продавец пышек — однажды поманил Гришу пальцем, когда тот проходил мимо и невольно глянул голодными глазами на серые пышки. Гриша остановился.

— Слушай, парень, ты на тачке работаешь, что ли, а?

— Ну, на тачке хоть, а что? — Варенцов работал не на тачке, был бурильщиком на ломке камня, но злое любопытство разобрало Григория: чего от него может такой кулачище захотеть?

— Ты вот что: с тачки своей колесо сними и тащи мне. Пять пышек дам или хочешь — банку муки.

— Зачем же тебе, дядька, колесо от тачки?

— Мне пригодится. Тележку сделаю — навоз возить. А нет — пускай лежит. Есть не просит, еще понадобится…

— А я как буду работать? Колес-то на складе нет. Деревянные стали делать…

— Дадут! А не дадут, пес с ней, с тачкой! Все равно вам эту станцию не построить! И слава богу! Нужна она, как дырка в голове!

— Дурень ты! Ведь без нашей станции стоять и дальше питерским заводам. Рабочим жрать нечего, народ без гвоздей, без мануфактуры, без сапог. Тебе же все это тоже нужно!

— А на кой мне? Я наменяю… Мне хватит! А вот если вы дуриком реку перекроете, зальет мои огороды да мои покосы. Ну, не приведи господь вам такое исделать!..

— Сделаем! — бешено закричал Гриша. — И станцию построим, и огороды твои потопим! Свои заведем, а тебя и близко к ним не подпустим! Подавись ты своими пышками, кулак проклятый!

Мордатый схватился за свою миску с пышками, придвинул ее к себе и поспешно прикрыл дерюжкой, как будто Гриша мог ее схватить… Но Гриша и не думал о пышках. Умирай он с голоду — и то не дотронулся бы до этих кулацких ноздреватых хлебцев! Они были ему ненавистны, как ненавистен сам их хозяин, ненавистны раскормленные мешочницы, весь их черный и несправедливый мир…

Задыхаясь, дергая ворот рубашки, Гриша бежал на работу. Из-за этой нечисти еще и опоздать можно! Кого вздумал агитировать! Кулака. За огороды свои боится. Да дай им волю — они за свою морковку, за свои пышки детям горло перегрызут! И Гриша невольно вздрогнул, вспомнив детей в Ладожском детском доме — тихих, вялых, с тоненькими шейками, такими тоненькими, что им трудно было держать большие детские головенки… И на работе, весь длинный день, эти дети не выходили из Гришиной памяти.

 

Голодно…

А свою работу Гриша еще любил и за то, что на ней ни о чем нельзя думать, кроме как о самой работе. Когда незнакомые спрашивали Гришу о его профессии, он отвечал одним словом: взрывник… И, уходя, чувствовал на себе почтительные взоры… Взрывник! Самая опасная и почетная профессия на Волховстройке!

Ну, по правде говоря, Гриша Баренцев ничего не взрывал. Редко-редко его посылали помочь поднести динамит. Он тащил тяжелые деревянные ящики, тащил с напряжением, боясь споткнуться и опасливо поглядывая на свой страшный груз. Но когда он осторожно клал на землю таинственный гремучий груз, пожилой взрывник Макеич небрежно пинал ящик ногой, с треском отрывал от крышки доски и, не глядя на Гришу, говорил:

— А ну, мотай, парень, отсюда, ежели еще нужны тебе твои ручки-ножки…

А все-таки Гриша был взрывником, потому что без него и Макеичу делать было нечего. С утра и до вечера Гриша бил шпуры — длинные ямки в камне. Туда взрывники заложат динамит, положат запал, протянут шнур, ткнут в конец его цигаркой и побегут прятаться в вырытые щели. Огонек, как живое золотое насекомое, быстро побежит по шнуру, доберется до сделанной Гришей ямки, на мгновение спрячется туда — и дрогнет земля, подымется вверх пепельная туча пыли и щебня, и все кругом заполнится опасным кислым запахом взрыва…

А бить шпуры трудно. На лекции инженера Кандалов а Гриша слышал, что придумали для этого такие молотки, которые сами бьют шпур — рабочему только надобно держать его в руках. По резиновому шлангу идет к нему от машины сжатый воздух и с силой толкает долото молотка. Может статься, что и у них когда-нибудь такие будут. А пока каждое утро Гриша достает тяжелое стальное долото, приставляет его к начатой накануне ямке, и Гришин напарник бьет по долоту тяжелой кувалдой. Пройдет полчаса, и рабочие меняются местами: Гриша берется за кувалду и бьет по долоту с таким ожесточением, как будто перед ним не мертвая сталь, а Юденич, Деникин, белое офицерье, мордатые мешочники…

Гришина работа считается на стройке самой тяжелой. Им даже положен специальный паек. Да какой там паек сейчас! Гришин напарник, немолодой, но жилистый мужик Евстигнеич, когда откладывает в сторону кувалду и слегка дрожащей рукой начинает сбивать со лба капли пота, любит припоминать:

— Правильно говорят: не полопаешь — не потопаешь… На такой работенке без мяса ноги быстро протянешь!..

Гриша Варенцов не любит эти прибаутки Евстигнеича. Мясо! Они давно уж забыли, каково оно на вкус. За все время только два раза в столовую привозили две бочки солдатской солонины — серой, склизкой, с душком… А все равно щи уже были другие: вкусные, наваристые, сытные… Зимой тоже было — привозили несколько раз мясные туши, по маленьким кусочкам раздавали на детские талоны. А взрослым не доставалось. Конечно, надо бы… Евстигнеич-то прав: все меньше сил становится, все труднее и труднее кувалду в руках держать.

А работать надо больше, спорее. Плотники уже нарубили много ряжей, их теперь следует набивать камнем, отгораживать реку. Грабари стоят, ругаются вовсю… Каждый день зачастил к ним прораб Иннокентий Иванович Кандалов. Прибежит, померяет шпуры и недовольно морщится. Угрюмо стоит рядом с ним взрывник Макеич, усы поглаживает, ногой камешки отшвыривает… Несколько раз сам Графтио приходил, с ним инженеры, комитетчики, из Питера кто-то… Нет, не кричали они, не ругались, сами видят — работают Гриша и его товарищи на совесть. Изо всех сил. Сколько могут, столько и работают. Недаром бурильщики на стройке не слезают с Красной доски. И когда приезжают на стройку мужики из деревень, рабочие из Питера — посмотреть, что же это делается такое на Волхове, их ведут всегда к скале, где работает Гриша. Приезжала раз с ребятами из Ладожского детдома и Зоя Сергеевна…

Волховские комсомольцы — шефы этого детского дома. Несколько раз бывал там и Гриша Варенцов. «Живую газету» показывали ребятам, футбольный мяч подарили, учили в футбол играть. В «живой газете» Гриша всегда меньшевика играл. Выдумал их руководитель, что меньшевик — он обязательно хромать должен… Вот каждый раз Гришке и приходится наклеивать остренькую паршивую бороденку, надевать взятые для этого у Макеича очки и выламываться — пакостные слова на Советскую власть выговаривать… А все из-за хромой ноги!

Но Гриша Варенцов готов и бороду наклеивать и ломаться перед ребятами, лишь бы увидеть у них на лицах слабую, застенчивую улыбку, услышать писклявый, захлебывающийся детский смех. А смеются они так редко… В Ладожском детском доме живут сироты: у некоторых отцы погибли на фронте, а матери умерли от сыпняка, от голода… Других подобрали голодных, вшивых на станциях, где их родители — и сами ребята не знают… Есть и питерские — мать умерла, а отец дерется с белыми и жив ли — неизвестно… Каждый раз, когда Гриша подходит к кирпичным монастырским стенам, за которыми помещается детский дом, у него начинает щемить сердце.

Ну, когда взрослые голодают, тут ничего не сделаешь, надо потерпеть — революция, война… Волховстроевские ребятишки — те тоже не сладко живут. А все-таки дети как дети. Бегают чумазые по всей стройке, гоняют в лапту, дерутся между собой, кричат и смеются так, что репетировать в клубе нельзя!.. И то — живут при матерях, отцы работают, все самое сытное и вкусное — им… Мать всегда придумает, как своих детей накормить: пайковый керосин обменяет на картошку, за спичечный коробок соли большую крынку молока возьмет или пойдет к огородникам поработать: те от жадности своей хоть мало дадут, но все же дадут…

А детдомовским ребятам — только скудный казенный паек! Видел Гриша, как их кормят. Жиденькая ячневая сечка, суп из капустных листьев с сушеной картошкой — на тарелку два-три картофельных листика, тонких, как папиросная бумага… Все можно перенести, но смотреть, как ребята вылизывают тарелку с кашей, чтобы ничего не осталось, — смотреть на это страшно, нехорошо!.. И день-деньской слоняются по монастырскому двору неулыбчивые детишки на кривых, рахитичных ножках, с тонюсенькими шейками, не держащими голову, — от этого, что ли, они свои головки набок держат?.. Да и воспитатели не лучше выглядят, чем дети. Едят ту же кашу, и Гриша знает — лишнюю ложку не возьмут. Заведующая, завхоз, воспитательницы все время в бегах: ходят в уком, в наробраз, по волости — ищут, чем бы детей прокормить. И к ним на стройку приходили, и не раз, комитетчики собирали рабочих и спрашивали: «Дадим детдому мешок пайкового сахара или манки?» — «Дадим!» — без запинки соглашались рабочие…

 

Один фунт верблюжатины

В тот день Гриша Варенцов не задержался на работе. Не покурил с Евстигнеичем, не выуживал у Макеича жуткие истории о катастрофах на взрывных работах — спешил в клуб на репетицию новой постановки. Поселок был непривычно оживлен. Уже была поздняя осень, подмораживало, белая крупка резала воздух, а народ стоял у бараков и о чем-то весело разговаривал.

— Слышал? — Петька Столбов схватил Гришку за плечо. — Мясо привезли! Целый вагон мяса! И знаешь какое — от вер-блю-дов! Цельных верблюдов привезли! Вот попробую! Никогда в жизни не едал. Пойдем на склад, посмотрим?

— Пойдем!

Около склада толпились люди. С подвод сгружали мясо. Действительно, Гриша и не видывал никогда такого мяса. Синее, непривычное глазу. Огромные кости — выше человека. Странные, не похожие на говяжьи, головы…

— Вот из этих мослов стюдень будет! — Сосед по бараку Федосов толкнул Гришу. — У нас в Костромской в стюдень кладут чесноку да яйца — это да, получается!..

Первым, кого на другой день Варенцов встретил в поселке, возвращаясь с работы, был Федосов. Лицо его было недовольное, брови насуплены.

— Плакал мой стюдень! Мы, плотники, носом не вышли мясо есть! Оно для таких верблюдов, как ты. Тяжелая, вишь, работа у него! У нас, плотников, легкая она, что ли?

На двери конторы висело объявление, написанное на толстом белом листке из старой конторской книги: «Рабочим, занятым только на тяжелых работах — бурильщикам, землекопам, плитоломам, кузнецам, носильщикам и тачковозам, — будет выдаваться по одному фунту мяса по талону №12»…

В коридоре конторы толпились рабочие. Они были тихи. В комнате громко разговаривали. Гриша узнал голос Зои Сергеевны. Он плечом протолкнулся сквозь толпу и втиснулся в комнатку, полную людей и махорочного дыма. Зоя Сергеевна стояла бледная, подняв кулачки, будто от кого-то защищалась. Напротив нее хмуро сидел председатель рабочкома Омулев и, не подымая головы и не глядя на людей, говорил:

— Правда ваша, товарищ Карманова. Неужто не понимаем мы, что у вас за детишки, и не знаем, как они живут?.. Ну рады бы им помочь, от себя готовы отнять, так ведь это не простое мясо, не для всех, а целевое — вот так и написано: це-ле-во-е. Значит, для точной цели, для производства!

— Григорий Степанович! Ведь они маленькие, доктор говорит, что не могут они расти без мяса, без молока, без сахара. Ну хоть немножко их подкормить, не всех, самых маленьких, самых слабых…

В голосе Зои Сергеевны уже не было никакой надежды, одна только тоска и отчаянная вера в то, что вот немного мяса — и выправятся у ее детей кривые ножки, окрепнут тонкие шейки, появится в глазенках живой блеск…

— Не имеем права! Даем это мясо только тем, у кого из рук тачка да кувалда валятся. Ведь не могут они на такой адовой работе на одном куске хлеба да на капусте, поймите это, товарищ мой дорогой!

Омулев поднял голову, как бы невидящий его взгляд уставился в Гришу и оживился.

— Вот, видели Варенцова? Молодой еще парень, хороший наш бурильщик, активист, одним словом, а ведь идет с работы — шатается! Я разве не вижу? У меня что — душа не болит за него, за его работу? Не отбурят шпуров, не нарвем сколько надо камня — не сумеем, значит, ряжи опустить. Ну, Варенцов, скажи ты хоть!..

Застывший от волнения Гриша встрепенулся:

— Я… я сейчас, Григорий Степанович…

Гриша нырнул в расступившуюся толпу, он выскользнул из тесного коридорчика и, забыв про свою хромоту, побежал по темной уже улице. В бараке рабочие раздевались, снимали портянки, рассматривали лопнувшие солдатские ботинки… Федосов, сидя на койке, как бы продолжал свой разговор с Гришкой:

— Да, а без плотников ни ряжей, ни бетонных работ — ничего нет. Как бараки рубить, как мостки делать, днем ли, ночью ли, — так, пожалуйста, товарищи хорошие, к плотникам идут, а как мясо давать — так уж и все забыли…

Гриша подбежал к своему шкафчику, рванул дверцу. Новенькая, как бы еще и не тронутая, карточка лежала в углу на верхней полочке. Гриша схватил карточку в руки, повернулся и, не отзываясь на вопросительные взгляды, побежал к выходу.

В конторе Зоя Сергеевна уже не стояла, а сидела у стола на табуретке — усталая и притихшая, будто из нее, как из футбольной камеры, весь воздух выпустили… Омулев молча сворачивал огромную, с палец, самокрутку. С трудом переводя дух, Гриша развернул карточку, оторвал двенадцатый талон и положил его перед председателем рабочкома.

— Вот, Григорий Степанович…

— Что это ты? Зачем мне даешь?

— Мясо, значит, которое мне положено. Пусть детям детдомовским. Я что ж… Я поработаю и так. Я сильный… А они, дети то есть, они не могут! Они ведь расти не будут!!!

Тихо стало в коридоре. Омулев отложил цигарку, бережно взял талон, расправил его заскорузлыми пальцами, задумался на секунду и положил возле Зои Сергеевны.

— Спасибо тебе, товарищ Варенцов… Жалко, что не могу я свой талон отдать — не положено мне его…

И Евстигнеич, вдруг неизвестно откуда-то появившийся, протиснулся к столу, не спеша вытащил из куртки завернутые в кусок брезента какие-то бумажки, не спеша достал мятую свою карточку, не спеша оторвал двенадцатый талон, не сказав ни слова, положил его на Гришкин талон и застенчиво отошел…

Григорий не видел людей. Он не сводил глаз с кусочка стола возле Зои Сергеевны. Там уже не один, не два талона лежали — кучка их росла и росла. Рабочие молча протискивались к столу и один за другим клали на стол талоны… Григорий Степанович облокотился на стол рукой, державшей все еще незажженную цигарку. Он слегка покачивался, думая свою какую-то думу. Глаза у него стали светлые, веселые. Уверенные глаза. Будто этой вот кучкой талонов на верблюжье мясо он всех накормит, все сделает. И дети будут расти, и станцию построят, и Гриша Варенцов не будет шататься от слабости, и всем, всем станет хорошо…

А может, так и будет?..