На мертвом якоре
Стройка умирала. На взгляд человека свежего и неопытного, все, казалось бы, шло обычно. Утром из бараков выходили рабочие, шли к инструменталке, разбирали инструмент и отправлялись по своим местам. Конторские служащие рассаживались за свои столы, начинали стучать костяшки счетов, и шум разговоров перекрывал пулеметный треск пишущей машинки. Из трубы столовой тянул тонкий дымок, и прелый запах обещал на сегодня все тот же обычный капустный суп. Все, казалось, было как всегда. И все же стройка умирала…
Каждое утро, обойдя все строительные площадки, Графтио приходил в свой кабинет и с отчаянием перебирал в уме всё новые приметы умирания строительства. Перестали строить бараки номер тринадцатый и номер пятнадцатый — еще одна артель плотников снялась со строительства и ушла искать работу повыгоднее… На отсыпке ряжей тачек стало еще меньше — тачки ломаются, а колес к ним нет… А главное — даже тем немногим людям, которые еще остались на Волховстройке, нечего делать… Рабочие сидят, сворачивают махорочные цигарки и, когда к ним подходит главный инженер, не подымаются к своим местам, а сумрачно и вопросительно смотрят на начальство… А что ж начальство! Оно не может им дать ни железа, ни инструмента, ни проволоки, ни моторов… Ничего этого нет. Вот так крутится по инерции огромный и тяжелый маховик. Еще продолжается бешеный бег колеса, еще невозможно разглядеть спицы, но уже ушла из маховика живая сила, приводящая его в движение, и опытный глаз инженера видит, незаметное еще другим, постепенное замедление бега…
Почти окончены подготовительные работы, надо приступать к основным. Надо начинать строительство плотины, но ведь нет ни кессонов, ни компрессоров… Нет моторов для бетономешалки, нет нужных марок цемента. И нет железа для арматуры, нет даже простой железной проволоки! Чего там проволоки — нет и гвоздей для того, чтобы опалубку делать, нет кирок, лопат…
И нет сил и права упрекать людей, каждый день по одному, по два, по десятку уходящих со строительства… После дня тяжкого труда рабочие получают в столовой миску супа из капустных листьев. Большая часть бараков не закончена, а в тех, где живут, — грязь, теснота, ни столов, ни табуреток… Околачиваются вокруг стройки десятки никому не нужных служащих, приткнувшихся к Волхову, чтобы укрыться от мобилизации в армию, чтобы получить инженерный паек. Недаром этих молодчиков кличут «панами»… На столе главного инженера давно лежит серый и ломкий листок газеты «Новоладожская коммуна». Там какой-то свой, волховский, подписавшийся «Рабочий», написал хлесткий и невеселый раешник…
«…Ребятушки, здорово! — вам мое слово. Слышно, что у вас, ребята, дело идет слабовато… Дисциплинки, говорят, трудовой мало или, проще говоря, совсем не бывало…
Посматривайте со стороны, чтобы работали у вас и паны. А то у них проделки ловки, катаются за молоком в командировки. И слышал я, что они вам сладко поют, а сами устроили в Дубовиках дворянский приют.
У вас, у рабочих, бараки — благодать… Все удобства там есть, только, кроме нар, негде сесть. А спать кладут по пятнадцать в ряд, как поросят… Ну, ребятки, мужайтесь и не дюже панов пугайтесь. Гните свою линию смело, чтобы вперед подавалось наше рабочее дело…»
…Вперед подавалось!.. Этим «панам», о которых пишет в газете рабочий, конечно, все равно, лишь бы выжить и выждать… А большевики понимают, что только электричество, только такие станции, как Волховская, могут создать индустрию, воскресить страну, сделать ее крепкой… Графтио собирал всех технических работников и рассказывал им о плане, великом плане, предложенном самим Лениным… О том, что будет строиться не одна, а тридцать станций… Одних гидростанций должно быть десять, а их, Волховская, — самая первая! На пей будут учиться строить советские станции, отсюда пойдут строители на Свирь, на Днепр, на Волгу…
Когда Графтио рассказывал это, он видел перед собой радостные, светлые глаза своих помощников, соратников — Пуговкина, Кандалова, молодых инженеров, так же страстно и убежденно верящих в будущее, как и он сам. Но он видел и других — откровенно зевающих, прячущих улыбку, презрительно перешептывающихся… Это и есть они — «паны»… Это они называют план электрификации «электрофикцией» и, сидя в конторе, подхихикивают над большевиками, задумавшими то, что было не под силу даже их старым, уверенным в себе хозяевам.
Но что говорить об этих ничтожествах! Ведь и в Москве и в Петрограде он все время наталкивается на «панов»!.. Нет, конечно, они не смеют говорить об «электрофикции», ведь они крупные специалисты, ответственные работники, занимают большое положение, получают пайки — академические, специальные, инженерные, — получают больше, нежели наркомы, чем сам Ленин!.. Графтио их всех хорошо и давно знает — с некоторыми вместе учился, встречался на научных конференциях, на заседаниях… Они принимают его ласково-снисходительно, выслушивают со скучающе-внимательными лицами, разводят руками, удивляясь, как их коллега — сам инженер! — не понимает, что смешно при такой разрухе мечтать о строительстве станции, какой даже «у них» в Европе нет! Вот что, голубчик, значит стать провинциальным инженером и променять инженерную трезвость на этот… гм… необоснованный энтузиазм… И, прощаясь с Графтио, они вежливо встают, выходят из-за стола, провожают до дверей и предупредительно, с поклоном ее открывают… Как, наверно, они смеются, закрывши эту дверь!..
И Генрих Осипович вспоминает, как больше трех лет назад, в первые месяцы Советской власти, его вызвал в Смольный Петр Гермогенович Смидович и от имени Ленина поручил начать осуществление его, Графтио, проекта строительства Волховской станции… Проекта, который безнадежно валялся в канцеляриях акционерных обществ и министерств царя, Керенского…
И ведь все годы гражданской войны, когда был так дорог каждый штык, каждая пайка овсяного хлеба, посылали людей на строительство, не брали их на фронт, кормили последним, отказывая в крохах продовольствия красноармейцам, женщинам, детям… А теперь, когда закончена страшная и кровавая война, когда вся страна лежит в развалинах и только электричество может вдохнуть жизнь в мертвые заводы и фабрики, эти «паны» убивают стройку! На что они надеются? Что предлагают? Обратиться туда, на Запад, к капиталистам! Просить их строить устаревшие тепловые станции, платить за это последним золотом! Эти инженерные сановники предвкушают поездки за границу, завтраки и обеды у хозяев фирм, может быть, и небрежно сунутые комиссионные…
Письмо Ленину
Поздней августовской ночью Генрих Осипович Графтио пишет письмо. Да, он знает, кому надо написать!.. Он напишет ему все, всю правду о том, что же делается со стройкой. Пусть об этом узнает Владимир Ильич, только ему может поверить Графтио, что нет у страны сил и возможности построить станцию! Графтио пишет письмо, не выбирая слов, не обдумывая каждую фразу… Ведь он не знает, что настанет время, когда это письмо прочтут многие тысячи людей, что его напечатают в сотнях книг и что оно будет лежать под стеклом в музее…
«…Вы можете усмотреть, в каких невероятных условиях бюрократической безответственной неразберихи, а подчас и умышленного противодействия приходится вести дело осуществления Волховской гидроэлектрической силовой установки, начало коему было положено Вами, через товарища Смидовича, три года тому назад…»
Меньше чем через три года, в страшные дни конца января, через несколько дней после того, как тело Ленина внесут в маленький фанерный мавзолей и опустят в склеп, вырытый взрывами в окаменевшей от страшного холода земле, нахохлившийся, с глубоко запавшими глазами Графтио будет рассказывать своим близким, своим товарищам по работе о том, как он писал Ленину письмо и как его, старого инженера, вызвали в Кремль… Медленно, останавливаясь после каждого слова, с трудом переводя дыхание, он будет вспоминать, как шел по длинному коридору, как остановился около часового, застывшего у двери, как вошел в небольшой кабинет, полный книг, и налево из-за письменного стола встал ему навстречу Владимир Ильич… Осенний день подходил к концу, темнело, в стекла ленинского кабинета стучал дождь, и уже горело электричество. Лампочки светили тускло — вполнакала, профессионально отметил инженер Графтио… Да, это была деловая, вполне деловая беседа… Ленин расспрашивал Графтио, сколько нужно арматуры, цемента, какой мощности и какого типа будут стоять генераторы, где лучше заказывать турбины, сколько требуется рабочей силы и каковы возможные предельные сроки окончания строительства… Время от времени Ленин наклонялся и делал какие-то быстрые пометки в большом блокноте. Конечно, это была деловая беседа, одно из очень многих и важных дел, какие приходилось обсуждать и решать Председателю Совнаркома… Но никогда Графтио не забудет глаз Ленина на усталом лице, когда он слушал рассказ автора проекта о том, какой будет станция!.. Ленин перебивал Графтио, требуя точных подробностей. Лицо его засветилось, когда он услышал, сколько петроградских заводов можно будет перевести на электроэнергию и сколько высвободится вагонов угля… И невозможно забыть лицо Ленина, когда Графтио ему показывал документы, ответы на его заявления и просьбы — ответы холодные, равнодушные, тонко-издевательские… Владимир Ильич встал. Он стоял, легонько потирая кончиками пальцев побледневший висок, из посуровевших глаз исчез прежний живой и ласковый блеск…
Потом Графтио покажут копию записки, которую Ленин после беседы с ним послал наркому юстиции Дмитрию Ивановичу Курскому:
«Я направил к Вам через управделами СНКома заявление проф. Графтио с поразительными документами волокиты.
Волокита эта особенно в московских и центральных учреждениях самая обычная. Но тем более внимания надо обратить на борьбу с ней… Надо:
1. Поставить это дело на суд.
2. Добиться ошельмования виновных и в прессе и строгим наказанием…»
Надо «…научиться травить волокиту», — с гневом и отвращением писал Ленин…
Какие это были утомительные и радостные дни для Графтио — дни после посещения Ленина! Уже не ухмылка пренебрежения, а страх и угодливость виднелись в глазах «панов» из важных учреждений!.. Они уже соглашались со всем, что им говорил главный инженер Волховского строительства, они находили и законсервированные фонды цемента, и остатки арматуры… Совет труда и обороны принял специальное постановление о сроках строительства. Волховстройке было выделено пять тысяч пайков. Пять тысяч пайков!.. Графтио хорошо понимал, что это значит — дать пять тысяч пайков, когда в Поволжье страшный, невероятный голод, когда он убивает тысячи людей, когда в самой Москве маленький кусочек хлеба является редким лакомством… Да, теперь открылись все двери, теперь перед Графтио лежат прежде ему недоступные документы, в которых сказано, сколько лопат, кирок, провода, железа находится на складах Москвы и Петрограда. Пожалуйста, можете брать! Но брать-то нечего!
— Вы, товарищ Графтио, вы все, кто строите станцию, — не приказчики на строительстве, а хозяева… — сказал ему в Кремле один из помощников Ленина. — Так не будет, что вы попросите все нужное, а мы дадим!.. Нет этого у нас! Вы просите железные понтоны, компрессоры, моторы, железо разных профилей — ничего этого на складах нет. И не найдете! Надо самим ехать по стране и собирать что где есть… Вот так, как рабочие ездят из Москвы и Петрограда добывать хлеб, чтобы прокормить себя, своих товарищей, свои семьи… Людей, которые скрывали от вас то, что лежит на складах, накажем, так накажем, что неповадно им будет. Но больше, чем у них есть, они вам не дадут. Надо обратиться к рабочим, к тем, кто бережет наши заводы, не дает их растащить. Они понимают, что вы делаете, для кого… Они знают, что Владимир Ильич сказал о плане электрификации. И они помогут! От себя оторвут, а вам дадут… Вы на них надейтесь, надейтесь больше, чем на этих, как вы их называете, «панов» из больших и малых учреждений…
Саша Точилин
Когда Графтио вернулся на стройку, там уже всё знали. Совсем немного времени прошло, а стройка была другая. Так же, как прежде, с утра артели рабочих направлялись по своим местам, так же не хватало материалов, но уже и у рабочих и у инженеров были другие глаза — не потухшие, а веселые, оживленные, требующие… Достраивались бараки, закладывали новые, начали строить клуб. Колесо стройки крутилось так же, как прежде, по в этом движении уже была не сила инерции, а настоящая, нарастающая сила заработавшего двигателя…
А в комячейке и рабочкоме до поздней ночи толпился народ. Надо ехать собирать оборудование! Надо ехать далеко, туда, на юг, где еще совсем недавно шли бои. Каждого кандидата обсуждали подробно и откровенно. Омулева отпустить нельзя, он председатель рабочкома, начнут сейчас люди прибывать, их надо устраивать. Ближайших помощников главного инженера — Пуговкина, Кандалова, прорабов участков — тоже нельзя со стройки отпускать: ведь новые рабочие сразу же должны включаться в работу… Григорьев — подходящий мужик и умеет разговаривать, но ведь жена в больнице, а на руках трое малых детей… Негр Куканов — этот подойдет! Серьезный человек и побывал в этих местах, в Конной Буденного служил… И Гольдман годится, и Иванов Сергей, и Степан Суховцев… Что, и комсомольцы просятся? Нет, Варенцов, пожалуй, не подходит. Ну что из того, что активный парень и из Тихвина добровольцем пришел на стройку! Только что в бюро выбрали, еще не осмотрелся, да и нога у него, кажется, поврежденная… Точилин? А пожалуй, этот годится!.. Да ничего, что молод. Сколько ему? Ну вот — девятнадцать, это уж вовсе взрослый человек! Опять же не грабарь, а слесарь, разряд имеет и на митингах горазд выступать… Ну что, товарищи, пошлем Точилина?
Саша Точилин стоял у самой двери, где-то позади толпы, плотно обступившей стол председателя рабочкома. Когда выкрикнули его фамилию, он, не веря еще, вздрогнул и стал пробиваться к столу Омулева. Говорить ему за себя? Сказать, что он, Точилин, единственный из ребят имеющий разряд?.. Что он все достанет, уговорит всех тамошних комсомольцев, что он и на гармошке играет, и в ЧОНе служил?.. И неужели вправду все согласились и он поедет на далекий юг, туда, на Украину, добывать стройке машины, оборудование, инструменты?!
Саша Точилин был из Новой Ладоги. Там родился, там учился в церковноприходской, там помогал отцу слесарить в механической мастерской Португалова, там бегал на митинги и расклеивал листки, призывающие голосовать на выборах в Учредительное собрание за «Список №5» — за большевиков… Там вступил в комсомол, маршировал в комсомольском взводе ЧОНа, выезжал в уезд ловить бандитов. Оттуда поехал на Волхов строить станцию… Нет, Саша не мог пожаловаться на то, что у него была скучная, неинтересная жизнь! Немало он пожил — уже девятнадцать лет! — и за это время много увидел и многое успел… И ничего, что он никогда не выезжал из своего уезда и железную дорогу увидел только тогда, когда приехал на Волховстройку… И хотя Саше, конечно, очень хотелось посмотреть новые, невиданные места, но не от этого у него так внезапно закружилась голова. Саша Точилин был совершенно уверен, что ему удастся все сделать! Как у себя в уезде, он соберет тамошних комсомольцев, расскажет им про свою стройку, споет с ними песни, сыграет на гармошке… И ребята найдут все, что нужно, и он придет к мрачноватому этому Куканову и небрежно ему скажет: «Вот, есть что искали, завтра грузить будем… Комсомольскими силами…»
Выезжать надо было через три дня. Все эти дни Саша жил в горячке какой-то… Все его учили, не было на стройке, наверно, ни одного человека, который бы не давал ему советов. Даже собственная его бабка в Новой Ладоге, куда он сбегал попрощаться с родными, дала ему мешочек с высушенной полынью и приказала носить на шее — от вшей, чтобы не заболел сыпняком. Мешочек этот Саша хотел немедленно же выбросить — еще подумают, что он ладанку освященную носит! — но потом сунул все же в карман — полынь, может, она и пригодится! Зато свой мешок он набил стихами Демьяна Бедного, положил туда свои плоскогубцы, каких ни у кого не было — с резиновыми ручками, — две отвертки, французский гаечный ключ — пригодятся! И гармошку взял, хотя Петр Иванович Куканов поморщился и недовольно сказал:
— Ты что, на посиделки собрался, что ли?
Длинной дорогой
Поезд вползал в город медленно, натруженно, как бы для того, чтобы Саша Точилин мог получше рассмотреть все, что ему надо было оживить, во что необходимо было скорее, как можно скорее вдохнуть жизнь! За окном вагона бесконечно тянулись красные кирпичные корпуса заводов. Наступали сумерки, становилось темно, и в вагоне зажгли керосиновый фонарь. Но огромные окна заводов были темны. Перед запертыми проходными росла трава, людей не было видно. Трубы были везде, они стояли как лес — толстые и тонкие, кирпичные и железные. Но ни один дымок не тянулся из них.
Волховстроевцы вышли на большую сумрачную площадь. Напротив вокзала, в грязном скверике, могучий бронзовый конь осел под тяжестью грузного седока с густой бородой, в такой же небольшой меховой шапочке, какую носили когда-то полицейские… Царь! Его портреты висели у них в церковноприходской школе, и Сашу учили, что он назывался «миротворец», а папаша его — «освободитель»… Саша подошел ближе и на железной доске прочитал:
Налево уходила широкая и бесконечная улица, терявшаяся в вечерней дымке. Множество людей спешили по каким-то своим делам. Солдатские шинели, кожаные куртки, изредка широкополая шляпа и барское пальто… Со звоном проезжали редкие трамваи, увешанные гроздьями людей. Волховстроевцы тоже пытались влезть в трамвай, но потом не выдержали и пошли пешком — куда-то по боковым, но Все же очень богатым улицам. Дома были облезлые, с осыпавшейся штукатуркой на фасаде, но красивые и большие. Саша с товарищами шли долго, пока не пришли к зданию, название которого так часто слышал Саша в разговорах в комячейке: «В Смольном сказали…», «Есть приказ из самого Смольного…», «Напишем в Смольный, если что…»
Смольный теперь был перед ним — такой точно, как на картинках: широкая лестница, колонны, часовые у ворот…
Саша не принимал участия в разговорах, которые вели в Смольном и в других каких-то учреждениях Куканов и иные волховстроевцы. Его оставили в общежитии, где они поместились, и сказали: «Побегай посмотри Питер, когда еще увидишь его!»
И Саша несколько дней ходил по осеннему Петрограду, не боясь ни пронзительного ветра с дождем, ни голода. Как он был красив, этот ни на что не похожий город! Его не портило то, что дворцы облупились, а площади заросли травой и что мостовая перед некоторыми зданиями была покрыта семечной шелухой — почти так же, как у них перед крыльцом конторы… В каналах темнела грязная вода, сады и скверы усыпаны мокрыми листьями, мрачные, неулыбчивые цари торчали на конях. Но больше, чем памятникам, огромным храмам и необыкновенным домам, Саша поражался и радовался другому: огромным афишам о митингах-концертах, ярким плакатам, молодым ребятам и девчатам, которые разгружали с баржи дрова, хохотали и пели те же самые песни, какие пели они и в Новой Ладоге, и перед крыльцом волховстроевского клуба. Он провожал глазами огромные автомобили с брезентовым верхом, проносившиеся по улице: рядом с шофером сидит человек в кожаной куртке, кожаной фуражке — комиссар!.. В столовой партийного общежития кормили почти точно так же, как у них в волховской столовке, даже чуть похуже… Жизнь в Питере была такая же суровая и трудная, как и у них, и это не печалило Сашу Точилина, а как-то объединяло его с ребятами, разгружавшими дрова, с комиссаром в кожаной фуражке, со всеми, кто, как и он, были коммунистами или комсомольцами.
Накануне отъезда Саша даже побывал в Петропавловской крепости. Он прошел по всем коридорам страшной пустой тюрьмы. Двери камер были открыть:, в темной глубине наверху синело зарешеченное оконце. Железная койка, маленький железный столик, казалось, еще хранили следы людей, которые тут томились годами. Здесь они в долгие дни и ночи ходили по камере — пять шагов в одну сторону, три в другую… Отсюда их выводили вниз, надевали на них кандалы и увозили… туда… на казнь… Саша представил себе бесконечный поток людей, прошедших через это здание… Где они, эти люди? Живы ли? Вспоминают ли этот неживой тюремный запах, эти серые стены, пыльные решетки?..
И, когда он вышел из ворот крепости, сладким показался Точилину холодный петроградский воздух, пахнущий дымком, и радостны улицы, по которым свободно шли свободные люди… Саша через широкий и длинный мост вышел на необозримо большую площадь. Голые деревья парков маячили далеко, как лес на горизонте. Небольшой полуголый бронзовый человек стоял в начале площади на невысокой колонне и протягивал вперед руку. «Суворов», — прочитал на памятнике Саша и даже не удивился странному его виду. Ему было совсем не до Суворова. Подстриженный кустарник и молодые деревца занимали центр площади. В запущенном городе этот кусок земли выделялся своей чистотой и прибранностью. Остатки летних цветов краснели на аккуратных клумбах, разбитых вокруг серых гранитных камней. Саша подошел ближе и прочитал глубоко выбитые в камне слова:
Он медленно обходил эти серые камни, поражаясь, как правильно, как точно знал человек, написавший слова на камне, что сейчас думает он, волховский комсомолец Саша Точилин…
Потом была Москва — другая, очень шумная, торопящаяся, набитая, как показалось Саше, множеством очень спешащих людей. Но в Москве они пробыли совсем недолго и спали на вокзале вместе с другими, лежащими вповалку на каменном полу. Саша только успел один раз походить по городу. Он пришел на Красную площадь и долго смотрел на Кремль. Он очень устал, от голода подташнивало, куртка его, сшитая из старой шинели, промокла от дождя, но долго Саша стоял около памятника напротив Кремля и не сводил глаз с ворот Спасской башни. Оттуда изредка выезжали автомобили, и Саша всматривался до рези в глазах — не увидит ли он рядом с шофером или в глубине машины огромный лоб и небольшую бородку… Там, за этой стеной, жил и работал Ленин, и Саше казалось немыслимым, что он приедет на Волхов, станет рассказывать про Москву и не сможет ответить на первый и главный вопрос: а Ленина ты видел?..
Ленина Саша так и не увидел. Но Ленин был постоянно с ними и помогал им во всем. Если бы не он, их не посадили бы в первый же поезд, идущий на юг. Если бы не он, им бы не выдали специальный паек — как командированным по государственному делу… И ехали они в неизвестность, надеясь на Ленина, на слова Ленина, что Волховскую станцию должны строить все. И из последних сил!..
Сашу Точилина недаром выдвинули от комсомола для поездки. Он был одним из самых грамотных и сознательных комсомольцев и в Новой Ладоге и на стройке. Он читал все газеты и так рассказывал ребятам про разруху, про то, что победить ее так же важно, как победить в войне, что ни один человек не отказывался от ночной разгрузки леса, от воскресника… Но никогда Саша не знал, что эта разруха, о которой он столько говорил, так страшно выглядит… То, что видел Саша, перевертывало душу! Поезд, набитый людьми, стоявшими, сидевшими, лежавшими в проходах, в тамбурах, на площадках, тащился медленно. На каждой станции он подолгу стоял, и, выбравшись из вагона, Саша молча перешагивал через люден, лежавших на полу станции, на асфальтовом перроне и бежал к длинной очереди у крана с кипятком или же проталкивался в набитую и накуренную комнату агитпункта и получал там свежую газету, а то и парочку новых брошюр.
Через всю страницу газеты тянулись кричащие, тревожные заголовки: «Все на борьбу с голодом!», «Все на борьбу с разрухой»… И шли страшные телеграммы о том, как в Поволжье гибнут люди, как сечет их сыпняк… Но увиденное Сашей было намного страшнее того, что он читал… Голодающие были здесь, рядом, их сразу можно было узнать по неживому, землистому цвету отечных лиц, по тусклым и безнадежным глазам… Среди толпы ходили с носилками санитары, они подбирали самых страшных и уносили в больницы. У барака с надписью «Помгол» стояли, сидели и лежали голодающие. Их там кормили, и они были так слабы, что у них не было даже сил спорить из-за очереди, ссориться, как это делается во всех очередях… Ребятишки ползали среди лежащих, и Саше казалось, что совершенно невозможно уже отличить мертвых от живых..
— Что же делать, Петр Иванович? — с отчаянием и слезами в голосе спрашивал Саша Куканова.
— Что делать!.. Кого еще можно на ноги поднять — подымать… Так ведь дело не только в этом! Нужно засеять поля, вырастить хлеб. Иначе снова будет такое…
— Так нужно послать людей, собрать их со всех мест, чтобы вспахали и посеяли!
— Пахать — значит, надобны плуги, бороны… Нужно, чтобы люди были одеты и обуты… Зипуна не соткешь и овчины не сошьешь — не из чего, скота не осталось… Видел, в Питере — стоят заводы. Пока их не пустим, не победим голод! Построим нашу станцию — сразу закрутятся знаешь сколько станков! Вот про это надобно будет и рассказывать екатеринославским комсомольцам, а не на гармошке им играть… Там, на Украине, песен-то побольше, чем у нас в Ладоге… Их гармошкой не удивишь!
Про Украину Саша только слышал. В школе когда-то читал стихи: «Ты знаешь край, где все обильем дышит, где реки льются чище серебра». И слышал, как на школьном вечере девочка с чувством читала: «Садок вишневый коло хаты, хрущи над вишнями гудуть…» И все ждал, когда он увидит реки, льющиеся серебром, и белые, нарядные домики среди вишневых садов… Но не было ни серебряных рек, ни вишневых садов, когда Саша узнал, что они уже едут по Украине. Была бескрайняя степь, и в ней мелькали не вишневые сады, а закоптелые заводские здания, высокие кирпичные трубы, а на горизонте цепочками тянулись аккуратные треугольные горы, как будто нарочно людьми сделанные… Они, как оказалось, и были сделаны людьми — горы пустой, выработанной породы, извлеченной оттуда, снизу, из-под земли, где шахтеры добывают уголь… И люди на станциях были такие же, как и во всей России: одетые в шинели, в рабочие ватные пиджаки, в кожаные фуражки. Такие же озабоченные и невеселые, как Куканов, как Суховцев… Разве что сытнее чуть-чуть становилось. На станциях продавали крынки молока с коричневой жирной пенкой. И можно было купить настоящий белый хлеб — Саша уже и забывать стал, как он выглядит! И все чаще в разговорах волховстроевцев звучало название города, куда они ехали: Екатеринослав.
Свой шумный, набитый людьми вагон они давно обжили. Притерпелись к местам, по ночам снимали с себя всю верхнюю одежду, подстилали ее, подкладывали под голову вещевой мешок и спали. Днем на станциях бегали за кипятком, по вечерам собирались вокруг большого жестяного чайника, грели на нем руки, пили кипяток с хлебом и слушали рассказы Гольдмана, который не раз бывал здесь и даже в самом Екатеринославе жил. Послушать его — это был самый железный город во всей Советской стране! Заводов в нем не меньше, чем в самом Питере, и все делают только железо и машины… Все рельсы, по которым едет их поезд — из Екатеринослава. И моторы оттуда же, и даже пожарный насос на Волховстройке и тот из этого железного города. Так неужели в таком-то городе не найдется для Волховской стройки железа!
В железном городе
…Будет когда-нибудь время, и один из строителей Днепровской станции, профессор Александр Петрович Точилин, приедет в город Днепропетровск, что когда-то звался Екатеринославом. Он проедет по всем улицам огромного индустриального города, побывает на новых колоссальных заводах, выросших за те самые годы, когда он сам превращался из слесаря четвертого разряда в профессора и доктора наук… Его собеседники с удивлением будут отмечать, что профессор необычно задумчив, что он часто прерывает разговор, как будто какие-то воспоминания вторгаются в чисто деловой спор о типах опор, размещении подстанций, выборе трансформаторов… А профессор никак не сможет уйти от воспоминаний о том, что в этом городе пережил много лет назад волховский комсомолец Саша Точилин.
Что может быть грустнее, тоскливее города, из которого ушло то, что составляет его жизнь! Екатеринослав был городом, созданным для того, чтобы его жители плавили сталь, прокатывали рельсы, делали машины. И все это кончилось!.. Погасли домны, выплавлявшие чугун, покрылись пылью сталелитейные печи… Остановились екатеринославские заводы, и жизнь многих тысяч людей, живших в этом городе, утратила смысл…
Жизнь была только на базарах — крикливых, наполненных запахами украинской поздней осени. Иногда Саша Точилин ходил туда и обменивал пайковую селедку на необычные для него яства — кукурузу, которую грызли так, как шелушит еловую шишку белка. И сочные арбузы, сладкие, подернутые как бы изморозью. И помидоры, которых раньше Саша не ел. Рядом с продовольственным рынком шумела барахолка. На ней продавалось и покупалось все: разрозненные остатки сервизов, поношенные чиновничьи и офицерские мундиры, полусъеденные молью меха, расшитые деревенские рушники… Бывшие барыни в оборванных кружевах и немыслимых салопах, поникшие пожилые мужчины в инженерских фуражках, красноносые молодцы бандитского вида… Смотреть на эту толпу было противно. Но особенно тягостно становилось Точилину, когда он среди этой толпы встречал других… Поношенная рабочая одежда, угрюмые худые лица, руки с неизгладимыми следами въевшегося во все поры железа.
Они не кричат, предлагая свой товар, им неуютно, неудобно, стыдно на торжище. На земле лежит тряпица, а на ней разложены зажигалки, сделанные из старых патронов, самодельные замки, кружки, изготовленные из старых жестяных обрезков. А иногда — и это самое страшное! — среди нехитрых изделий старого слесаря лежат ножовка, гаечный ключ, плоскогубцы, напильники… До какой же степени отчаяния дошел рабочий человек, если он продает свой, личный, слесарный инструмент!
Точилин почти ежедневно бегал на левый берег, где раскинулся огромный металлургический завод, где были сортировочная станция и растянувшиеся на версты пакгаузы товарных складов. Заводы стояли. Но когда у Саши улеглась первая горечь от пустынных цехов, от заводских дворов, где начала пробиваться трава, от неприятной, несвойственной заводам тишины, он увидел, что и там была жизнь. У закрытых заводских ворот дремали сторожа. На огромных станках не было видно ржавчины и свежая смазка блестела, будто вот-вот придут к машинам сменщики.
Нет, не было так, как казалось волховстроевцам, когда они ехали сюда: не валялись на земле ржавые моторы, не мокли под дождем никому не нужные штабеля арматурного железа… Все было прибрано, все было под замком, и заводские большевики никому не позволили ничего растащить, снести на барахолку. И видно было, что нелегко им расставаться с каждым мотором, с каждой бухтой провода. Но расставались.
Когда Куканов начинал рассказывать, зачем приехали в Екатеринослав люди с далекой северной стройки, комната завкома набивалась рабочими. Синий махорочный дым плавал в воздухе густыми волнами. Положив перед собой на стол свои большие натруженные руки, Куканов не спеша, тихим своим баском говорил:
— Ежели мы это все сделаем, то наша станция заменит триста тысяч тонн угля в год… Чуете? Тут правильно говорят — Донбасс скоро начнет работать, шахты в первую очередь, конечно, пустят. Но ведь не для вас одних. Мы люди рабочие и грамотные, понимаем: железо, сталь — заглавные! Но ведь, товарищи, вам же надобно одеться, обуться, надобно делать оружие — куда мы без него? Надобно делать новые станки, я смотрел ваши — на них клейма Балтийского, Парвиайнена, «Электросилы» — все из Питера… Без питерских заводов и фабрик не обойтись. Значит, надобно туда гнать уголь. А чем? Вагонов-то почти и не осталось! Пока довезем уголь до Петрограда, половину сожжем в паровозах… Вот и выходит — наша станция не для Питера одного только.
— Мы свою водяную станцию построим! Днепр-то не меньше Волхова!
— Правильно. Построите. Только не вы, екатеринославцы, а мы все. Ведь станция — не зажигалка, взял да смастерил… В одну нашу станцию надобно вложить шестнадцать тысяч тонн железа, да еще восемьдесят тысяч тонн цемента, да пять миллионов штук кирпича. А она самая первая, самая малая из всех, что по ленинскому плану будут строиться… Наш главный инженер не кто-нибудь, а самый наикрупнейший спец — профессор! Графтио ему фамилия. Так вот он говорит, что таких станций в России никогда не было. Наша, Волховская, — самая первая. На ней учиться будут, как гирдо… гидра… гидроэлектрические станции строить. А пока нашу не построим, кто же вам, друзья-товарищи, будет на Днепре строить? Некому. Куда ни кинь, а Волховскую станцию всем миром строить нужно. И вы не жалейте моторов своих! Построим станцию, пустим питерские заводы — вернутся к вам моторы. Только будут они новенькие, наши, советские! И чего ради, думаете, нас сюда Ленин послал? Ну да, сам Ленин сказал — поезжайте к товарищам рабочим, они помогут! Ленин — он что, питерский разве? За Петроград только? Ленин — он за всю Россию, за всю Советскую Республику. За вас же, товарищи!
Никогда Саша не думал, что тихий, сумрачный машинист Петр Иванович Куканов умеет так здорово агитировать! Получше ораторов, приезжавших на Волховстройку из самого Питера! Он не забрасывал назад голову и не простирал вперед правую руку… И словом не обмолвился об Антанте и ни разу не вспомнил ни Клемансо, ни Ллойд-Джорджа, никаких других акул империализма… Петр Иванович говорил, как бы раздумывая про себя, как бы советуясь со своими товарищами — точно так, как это он делал у них в рабочкоме, когда обсуждали, каким артелям в воскресенье выходить на работу, а каким отдыхать… Да и чего агитировать! Против них сидели такие же рабочие, как и они сами, согласные в самом главном для всех: надо вылезать из разрухи. Надобно пораскинуть мозгами: что и как в первую очередь делать. Редко какой из екатеринославскнх выкрикнет:
— Ну да, вот так и отдай свое! А нам, как затопят котельную, ни с чем, значит, оставаться!
Но его, крикуна, тотчас же обрывали:
— Засохни! Что ты, как полтавский куркуль какой! Или свою, екатеринославскую, республику сделаешь? У нас дела общие. И Ленин у нас общий. Ни московский, ни питерский, а общий! Понял?
Давали. Все, что могли, давали. Обходили закопченные склады и подбирали нужное железо — арматуру, швеллерные балки, рельсы, проволоку, тонкую, как струна, и толстую, в человеческий палец. И моторы дали. И цемент какой-то особый, что в воде должен лежать, и его дали. И вагоны помогли достать. А уж насчет погрузки этих вагонов — тут Саша Точилин доказал, что не зря его посылали волховстроевские комсомольцы!
Рабочие — те все, конечно, хотя и похожи друг на друга, а все-таки разные… А вот комсомольцы — они одинаковые! В этом Саша убедился сразу же, как приехал в Екатеринослав, как сбегал в губком и познакомился с заводскими ребятами! Они так же спорили и шумели, как комсомольцы в Ладоге или на Волхове. Пели те же песни, что и они, что и петроградские комсомольцы, разгружавшие баржи. Так же бросали все свои дела и дружно отправлялись грузить вагоны с железом на Волховскую стройку. Грузили весело, с песнями. И гармошка Саши пригодилась, и много новых песен выучился на ней играть Саша Точилин. И, когда через несколько лет на Волховском проспекте летним вечером будут раздаваться веселые украинские «Распрягайте, хлопцы, коней» и «Як була я ще маленька, колысала мэнэ ненька», никто уже не будет помнить, что их привез на берег Волхова Саша Точилин…
За подводным кладом
…Наверно, у нас на Волхове уже зима! И Волхов выше порогов стал, и снегу полно на улицах, и из множества труб на домах, бараках, землянках по утрам встают сотни дымных столбов… А здесь, на Украине, еще по-осеннему тепло и на погрузке вагонов ребята и девчата работают без пиджаков и фуфаек. Когда заканчивалась погрузка и составитель поезда начинал писать мелом на вагоне: «Станция Званка Северной ж.д., Волховстрою», Саша стоял рядом, и ему казалось, что он отправляет ребятам, стройке свое, Сашино, письмо… Его подмывало что-нибудь приписать к этим сухим, официальным словам… И однажды он не утерпел и на углу вагона, около буфера, быстренько нацарапал куском мела: «Привет, ребята, от екатеринославских комсомольцев! Саша». И Саше виделось, как прибывает этот вагон на Званку и приходят туда ребята из ячейки на разгрузку. Как Петька Столбов с треском отрывает пломбу на широкой двери вагона, как с визгом и криком устанавливают покати и тяжелый мотор начинает скользить вниз… Как хромой Гриша Варенцов бережно принимает этот мотор внизу, а в это время кто-то кричит: «Ребята, а тут привет написан от нашего Саши Точилина!..»
И все-таки дела были не так хороши, как хотелось. Компрессоров в Екатеринославе так и не нашли. А нужны были и компрессоры, а главное — нужны были понтоны для кессонных работ. В Екатеринославском губкоме волховстроевцы долго сидели и разыскивали следы этих самых понтонов. Оказывается, искать их надобно было там, где когда-то строились мосты, да так и остались недостроенными. На большом губкомовском столе лежала карта, вокруг нее столпились люди, они рассматривали ее, и звучали названия рек и мест, которые Саша еще помнил потому, что каких-нибудь два-три года назад про них говорилось в ежедневных военных сводках. Реки со странными названиями — Орель, Базавлук, Ингулец, Мокрая Сура… Станции, по-смешному называвшиеся — Зачепиловка, Перещипино…
След нашелся… Надобно было ехать на Черниговщину и там, на реке Десне, около города Остер, искать компрессоры и понтоны. Ехать туда было совсем не просто — пожалуй, труднее, чем из Петрограда в Екатеринослав. Правда, нм дали вагон — целую отдельную теплушку. И с ними поехали екатеринославские товарищи. И среди них не кто-нибудь, а водолаз… Водолаз был еще молодой парень, белобрысый, не похожий на чернявых украинцев. Его тоже звали Сашей, и, чтобы не путать с Сашей Точилиным, звали его Саша-водолаз. Из вагона Саша-водолаз почти не выходил: пли спал, приткнувшись к своему большому медному шлему, или же сидел около чугунной печурки и рассказывал необыкновенные байки про свои приключения на морском дне. На него нападали акулы, он боролся со спрутами, и утопленники хватались за него ледяными пальцами, когда Саша-водолаз пробирался по палубам затонувших кораблей… Очень скоро выяснилось, что Саша-водолаз никогда и не был на море и что опускался он под воду только в реках, при починке мостов, а все свои истории вычитал из книг. Но все равно — слушать его было интересно, и каждый вечер Саше-водолазу очищали место около печурки и говорили: «Давай, Саша! Про сокровища на затонувшем пароходе «Орел»!» И Саша-водолаз начинал жуткий рассказ про то, как он нашел несметные сокровища, охраняемые целым стадом морских чудовищ…
А теплушка больше стояла на станциях, чем двигалась по дороге. По многу часов Петр Куканов ругался со станционными начальниками, размахивал мандатами и грозил немедленно телеграфировать Орточека, самому Дзержинскому, а то и Ленину… Железнодорожники были до того усталы, что уже ничего не боялись, самого Дзержинского не боялись. Только когда Куканов, выбившись из сил, охрипнув, начинал тихо их спрашивать: «Ну чего мы Ленину, чего мы Владимиру Ильичу ответим? Ведь послал нас, понадеявшись на вас, товарищи, что поможете вы нам! Ну, станет Десна — значит, почитай, все пропало! Припухать нам до самой весны, а на стройке тысячи людей без дела будут стоять, понимаете вы это?!» — только тогда они начинали звонить по всем соседним станциям, ругаться по телефону с какими-то соседями, и, глядишь, через час-другой прицеплялся вагон к пассажирскому поезду.
Доехали-таки! Десна была куда поменьше и Невы, и Волхова, и Днепра. Ну, а все-таки была порядочная, а главное — опасная река. Глубокая, капризная, со множеством ям и круговоротов. Каменные опоры недостроенного моста, как островки, торчали из воды. На берегу в дощатом амбарчике стояли какие-то машины, и по радостному крику Гольдмана: «Вот они! Есть!» — Саша понял, что нашли компрессоры… И понтоны были где-то тут, под водой, затопленные…
Два дня возились с компрессорами. Разбирали и собирали, смазывали. Тут-то Саша Точилин доказал всем, что он не только умеет грузить и на гармошке играть. И что четвертый слесарный разряд не за гармошку дают. И что не зря возил он с собой особый, лучший инструмент. Саша отвертывал заржавевшие гайки, пилил, смазывал…
А тезка Точилина, Саша-водолаз, тоже доказал, что он не одни только байки умеет рассказывать. Он быстро собрал свое нехитрое водолазное хозяйство — воздушную помпу, шланги, грузила, неуклюжую резиновую одежду. Уже на другой день целая толпа людей, своих и местных, стояла на берегу и смотрела, как водолаз тихонько, как пловец, боящийся холодной воды, входит в Десну. А вода действительно была очень холодной, Саша Точилин ее попробовал не только рукой, но и разулся специально… Но Саша-водолаз был одет тепло и не боялся холода. С замиранием сердца Точилин смотрел, как ушел под воду красный медный шлем и только пузырьки воздуха бежали по реке, обозначая путь водолаза.
Понтоны были здесь! Железными ржавыми громадами они лежали на дне, и их надобно было только поднять. Только! Саша и не представлял себе, как это можно сделать. Но недаром Куканов в ответ на Сашин вопрос потер руки, хмыкнул и сказал;
— Глаза боятся, а руки делают! Вот так-то, брат…
Запустили компрессор. Он зачихал, завздыхал и начал качать воздух в резиновый шланг, уходящий в воду. Под воду уходил и трос, который Саша-водолаз привязал к затопленному понтону. Компрессор пыхтел изо всех сил, люди стояли у лебедок и всматривались в середину реки. Саша-водолаз вылез из воды и стоял на берегу. Шлем был отвинчен и лежал на земле, белобрысая голова водолаза странно торчала из пеликаньей одежды… Вода в реке вдруг стала грязной, мутные струи отплясывали в ней, и среди них показался илистый, ржавый угол понтона. Еще несколько минут — и он весь всплыл, огромный и неуклюжий, как кит на картинках. Понтон легко качался на небольшой речной волне.
— Ах!.. — раздалось на берегу.
Трос отвязался от крюка на понтоне, он повис и вот-вот соскользнет в воду… К Саше-водолазу бросились Куканов и Вострецов, они схватили водолазный шлем и стали надевать его на Сашу… Но Точилин опередил их: стянул сапоги, быстро разделся и кинулся в воду.
— Ай, застынет! — крикнула отчаянно на берегу какая-то женщина.
Вода обожгла Сашу, но недаром он был волховским парнем и до самой зимы купался в неласковой и суровой северной реке… Саженками, как на спор с ребятами, он подплыл к понтону. Скользкое и грязное железо уходило из-под его рук, железная заусеница до крови расцарапала кожу. Но Саша взобрался на понтон, схватил трос и стал закручивать его конец вокруг крюка. Он сделал это быстро и умело — по-слесарски…
Потом он тяжело плюхнулся в воду. Плыть обратно было тяжелее. Разгоряченное тело оледенело, как будто тысячи иголок кололи грудь… Десятки рук с берега тянулись к Саше. Он вылез и услышал громкую команду Куканова:
— В сарай! Бегом! Бегом! Маши руками!
Неуклюже размахивая руками, Саша добежал до сарайчика. Чьи-то руки его раздевали, вытирали, кутали в промасленную, кисло пахнущую овчину. Он услышал голос Саши-водолаза:
— Сейчас мы его вылечим! По-водолазному, как моряка! Вот только достану заветную…
В стучащие Сашины зубы ткнулось горлышко бутылки.
— Ну, пей! Что ты как барышня на именинах! Глотай смелей!..
Нестерпимо вонючая жидкость обожгла Сашины внутренности. Самогон! Сашина голова закружилась, и все поплыло перед глазами… И он уже не слышал, как его уложили, навалили на него целую гору одежды и оставили. Надо было подымать следующий понтон.
Саша проснулся вечером. Все было хорошо, только трещала голова и подташнивало. Он оделся и вышел из сарая. Понтоны уже лежали на берегу. Вокруг них ходил Куканов и постукивал ключом по железным бокам понтонов.
— Проснулся, пьянчуга? — спросил довольным голосом Куканов. — Вот расскажу комсомольцам, как приедем, что ты тут самогон ухлестывал за милую душу! Они тебя пропесочат! Ну, а все-таки молодец! За такое не только этот вонючий самогон — белую головку не жалко бы… Волховские — они ни огня, ни воды не боятся! Завтра, Саша, собираться будем. Пора. Ждут нас на Волховстройке не дождутся!..
И назавтра они уехали. Понтоны лежали на платформах, увязанные тросами. В теплушке трещала печурка, и Саша-водолаз разводил широко руками, показывая размеры пасти напавшей на него акулы… Но его слушали уже без ухмылки. Валяй, Саша! Ты ведь не только это умеешь!..
Снежная крупка стучала по крыше теплушки. Колеса отсчитывали версту за верстой. Они ехали обратно, на север, туда, к себе, к Волхову, к Гришке Варенцову, к Петьке Столбову, ко всем волховским ребятам… Прощай, Екатеринослав — город железный! Мы еще к тебе приедем! Вот построим нашу станцию да и приедем… И тебе построим станцию. На Днепре! Жди нас!..