Песенка
До того времени, как Клава не услышала противную песенку про противную совбарышню, она не имела ничего против того, чтобы ее звали Клавочкой. Так ее звали все восемнадцать лет жизни. Звали дома в детстве, звали так в школе. И когда Клава кончила в Новой Ладоге школу второй ступени и отец ее, Сергей Петрович, переехал на Волховстройку бухгалтером, все новые соседи с первого же дня стали ее звать Клавочкой… И когда отец после больших хлопот, после долгих уговоров биржи труда устроил ее делопроизводителем в конторе и привел на работу, он тем заискивающим голосом, который так не любила в своем отце Клава, сказал:
— Ну вот, товарищи-граждане, моя Клавочка… Вы ее не обижайте, она у меня хорошая девочка, всегда была примерной и послушной. Я на вас надеюсь…
Но Клаву и без его просьб в конторе все сразу же полюбили и все сразу же стали звать Клавочкой. Да и трудно было ее не полюбить. Отец про нее говорил правду. Клава действительно была в Новоладожской школе второй ступени самой послушной и примерной ученицей. Учились в школе очень шумные и совершенно не расположенные слушать учителей мальчики и девочки. Все они состояли во множестве кружков и ячеек. Была ячейка МОПР, ячейка безбожников, ячейка «Друг детей» и даже ячейка «Руки прочь от Бессарабии»… Уж не говоря о комсомольской ячейке, куда входили самые старшие ребята — некоторые из них даже в ЧОНе состояли и лихо приходили на уроки перетянутые красноармейским поясом, с подсумками на ремне… Уроки для них были досадным дополнением к главному: кипучей работе во всех этих ячейках. Спектаклям, лекциям, вылазкам, заседаниям, спорам, воскресникам, демонстрациям… Любимым словом Клавочкиных школьных товарищей было: «Буза!» Этим непонятным словом обозначалось все. Бузить — значило спорить до изнеможения, устраивать подвохи нелюбимым учителям, подкапываться под учком, не соглашаться… «Все это буза! Все ваши короли никому не нужны, и нечего их зубрить!» — заявил учительнице истории Игорь Зубков, главный коновод в Клавочкином классе.
Мудрено ли, что учителя не могли нарадоваться на Клавочку! Она приходила в школу всегда чистенькая; в аккуратненьком коричневом платьице — ну конечно, не гимназической форме, но так на нее похожей… Клавочка всегда подымала руку, прежде чем что-либо спросить у учителя; она всегда знала урок и отвечала его тихоньким голоском — «так сладко, чуть дыша», как говорили про Клавочку ее завистливые подруги. Они даже утверждали, что Клавочка, прощаясь с учителями, приседает и делает реверанс!.. Ну, это они врали! Клавочка реверансов не делала. Но она была очень послушной девочкой, и не было такого дня, когда бы дома Сергей Петрович, ее отец, не высказывал сожаления, что нет сейчас больше ни гимназий, ни прогимназий, ни, на худой конец, епархиальных училищ, где его Клавочка могла бы получить достойное воспитание, чтобы «выйти в люди»… И Клавочка старалась, она очень хотела выйти в люди, и учителя, провожая глазами вежливую и примерную Клавочку, удовлетворенно говорили: «Сразу видно, что из хорошей семьи!»
А Клавочка не знала, что это значит — «хорошая семья». Отец ее до революции был приказчиком у богатых купцов Бугримовых — им принадлежали все мельницы в округе. И жили они не так чтобы богато, но старательно. Очень отец старался, чтобы у них все было «как у людей». И чтобы его единственная Клавочка была во всем похожа на дочерей его хозяев, на дочерей уважаемых в городе личностей: нотариуса, податного инспектора, исправника, законоучителя… И очень гордился, что, несмотря на неурядицы революционного времени, по его дочери сразу же видно, что она «из хорошей семьи», а не из семьи какого-то приказчика.
В волховстроевской конторе тоже дружно решили, что Клавочка «из хорошей семьи». Даже машинистка Аглая Петровна, таинственно намекавшая на свою принадлежность к «высшим кругам общества» и очень сведущая в чем-то сложном и неопределенном, что она звала «хорошим тоном», даже она благосклонно относилась к Клавочке. Через несколько дней после поступления Клавочки на работу она ее осмотрела внимательно-снисходительно с ног до головы и сказала:
— Голубушка, так нельзя одеваться! Вы ведь не из этих, вы из хорошей семьи, уже барышня, и надо, чтобы ваша внешность соответствовала хорошему тону… Ну кто же, кроме фабричных, носит такие длинные платья? В цветах! Это надо перешить. Вот здесь убрать, тут вот сделать оборочку, а здесь хорош был бы бантик из цветного батиста. Если у вас нет, милочка, я вам принесу…
Клавочка вспыхнула и смущенно поблагодарила. Но не только Аглая Петровна — все в конторе были благосклонны к новому делопроизводителю. И начальство ее — старший делопроизводитель Степан Савватеевич Глотов довольно говорил Клавиному отцу: «Мы из твоей Клавочки, Петрович, настоящую барышню сделаем!» И, объясняя Клаве, куда надобно вписывать «исходящие» бумаги, а куда «входящие», умильно заглядывал ей в глаза и со вздохом говорил: «Да разве раньше такую барышню кто пустил бы служить!» И с укором подымал глаза к потолку.
У Глотова было не только странное отчество, он и весь был не похож на других. Ни у кого не было такого френча — с огромными накладными, в складках, карманами. Никто на стройке, кроме него, не носил блестящих краг — в ремнях, со множеством медных крючков. Никто, кроме него, в конторе не ходил в ресторан «Нерыдай» и утром не сравнивал новые ресторанные порядки с теми, какие были в старых петербургских ресторанах со странными названиями «Донон», «Кюба»… Глотов был противен Клаве до тошноты, но она помнила отцовский наказ: быть со своим начальством примерной и послушной.
Словом, все было хорошо, пока не появился рыжий Юрка. К конторе, собственно, Юрка никакого отношения не имел. Он работал на экскаваторе помощником машиниста и в контору приходил раз или два в неделю выписывать сведения на комсомольцев — кто сколько выработал… Но Юра был очень заметным парнем на стройке. Не только потому, что таких огненно-рыжих волос ни у кого на Волхове не было, — Юрка был парнем из Питера и самым главным заводилой у комсомольцев да и у всех ребят на стройке.
Клава никуда из конторы не уходила и свято выполняла отцовский наказ: «держаться своей компании»… Но на стройке все всё знали про всех. И Клавочка знала, конечно, всех главных комсомольцев. И секретаря ячейки — хромого взрывника Григория Варенцова, и главного комсомольского оратора, выступавшего на всех митингах, — Петра Столбова, и табельщицу из инструменталки — задорную Ксению Кузнецову, хохотушку в красном платочке.
Ну, а все-таки самым заметным комсомольцем был Юра Кастрицын. На всех собраниях, митингах, воскресниках, демонстрациях, на работе, в клубе — всюду мелькала его огненная голова и слышались любимые Юрины слова, употребляемые им во всех случаях жизни: «Словесной не место кляузе».
Увидев в конторе Клаву, он весело воскликнул:
— О! Конторская армия получила молодое пополнение! И как вас зовут, молодое пополнение?
— Клавочка… То есть Клавдия Попова, — смущенно ответила Клавочка.
— И вам не скучно, Клавочка Попова, совбарышней тут служить?
— Молодой человек! — скрипучим голосом вмешался в разговор Глотов. — Вам никто не позволит оскорблять советскую служащую товарища Попову и обзывать ее совбарышней! И вообще, товарищ Егор Кастрицын, сведения вам надлежит выписывать у товарища Лебедевой, товарищ же Попова к ним отношения не имеет!..
— Словесной не место кляузе! Когда меня попы чуть не утопили в купели, пользуясь моим малолетством, они меня окрестили Георгием, а не Егором. Это — раз! А в-седьмых, товарищ Глотов, не мешайте мне проводить массово-воспитательную работу среди беспартийной молодежи! Клавочка! Он уже вам рассказывал, что краги у него точно такие же, как у Керенского? И что в ресторане «Донон» ему подавали лангустов и осетрину по-монастырски?
Но Клавочка, робко оглянувшись на побагровевшего Степана Савватеевича, ничего не ответила веселому рыжему комсомольцу. Она уткнулась в свои «исходящие» и сделала такое же каменное лицо, какое делала Аглая Петровна, когда в контору приходили нелюбимые ею рабочкомовцы. И в другие дни, когда приходил Юра и пробовал с ней разговаривать, она опасливо смотрела на старшего счетовода и не отвечала на веселое Юрино приветствие: «Привет конторе! Словесной не место кляузе!..»
И тогда все началось. Переписывая свои сведения. Юра начинал, сначала тихонько, а затем все громче петь назойливую песенку:
— Невежда! Ком-со-мол! Вот такие сейчас хозяева положения! Их бы раньше к порядочному обществу близко не подпустили! — утешал Клавочку Глотов, когда за Кастрицыным закрывалась дверь (при Юре он боялся высказываться гак категорически).
Но Степан Савватеевич не мог утешить Клавочку. Она задыхалась от обиды, от злости на рыжего Юру. И ни в какой Упека она не служит, и никакой литерной карточки она не получает, и вообще, что это за глупое название — советская барышня! Она записывала все, и даже самые важные бумаги, приходящие на стройку! И один раз даже сам Графтио пришел к ней и по ее «входящей» книге посмотрел, когда пришла одна очень важная бумага из Промбюро!.. И вместе с ней работают «очень, очень ин-тел-лигент-ные люди», как сказала про них Аглая Петровна.
Но противный рыжий Юрка этого понять не мог. И каждый раз, сидя за большим столом в углу и быстро записывая фамилии и цифры, рыжий парень нет-нет, а поглядит на старательно склонившуюся голову Клавочки и тихонечко начинает мурлыкать ненавистный Клавочке мотив!.. И все громче звучат обидные слова нелепой песенки:
И с этим уже ничего нельзя было поделать… Самое обидное во всей этой истории было то, что в песенке все было почти правдой… И не в том дело, что все в конторе любили Клавочку и все у нее просили справочку… И не то, что она и вправду клала на стул толстую книгу «исходящих» — ведь стул был низкий и неудобный, — беда была в том, что, если уж говорить правду, Клавочка работала очень слегка… Конечно, это вранье про нее, что с утра до вечера ей делать нечего… Клавочка очень добросовестно вписывала в свои книги всю почту, писала медленно, старательным и красивым почерком, за который она получала самые лучшие отметки в классе. Но она могла бы это делать и в пять раз скорее. Только бессмысленно было торопиться, потому что остальное время некуда было девать… Ее начальник, Степан Савватеевич, мог бы и сам это делать — старший делопроизводитель большую часть дни читал газеты, разговаривал с сослуживцами или же приносил с собой романы графа Салиаса и озабоченно, с крайне деловым видом читал их.
Дни нашей жизни
Иногда Клавочке поручали отнести важную бумагу на подпись Графтио. И она шла через всю стройку, через реку в зеленый двухэтажный домик, где жил главный инженер. Как весело, оказывается, за стенами конторы! Стройка напоминала большой муравейник в лесу. На Волховском проспекте плотники рубили большие двухэтажные дома; около шлюза по длинным узким мосткам быстро катили тачки с бетоном; на перемычке, перегородившей реку, десятки маленьких человечков весело отплясывали, топчась на одном месте, — Клавочка уже знала, что они не танцуют, а бетон утрамбовывают; через реку по толстым канатам скользили вагонетки… На горизонте выстреливал черный дымок экскаватора, и ковш его, как в детской игрушке, то наклонялся к земле, то взмывал вверх. Там, наверно, противный рыжий Юра работает?.. Немолчный, слитный гул человеческих голосов, стука топоров, свистков экскаватора, далеких взрывов стоял над Волховстройкой. Но было веселье не только в этом ровном шуме работы. Все люди, которых встречала на своем пути Клавочка, были совсем не похожи на конторских: они оживленно говорили о своем деле, они спорили, иногда ругались… Всем им было очень важно и интересно то, чем они занимались…
И то, что они делали, становилось с каждым днем все заметнее, все виднее. А вся Клавочкина работа умещалась в двух толстых книгах. Они были такие толстые, а бумажек, номера которых Клава вписывала, было так мало, что этих книг Клаве хватит не только на теперешний, 1925 год, но и на двадцать шестой и двадцать седьмой… И ничего после Клавочкиной работы не останется, кроме двух конторских книг Когда она их испишет, возьмет их толстая Лебедева, наклеит архивный номер и положит в шкаф И никто больше на них и не взглянет!.. А те, кто работали, шумели, спорили на стройке, делали такое, что будет видно всем и всегда! Вот огромное, в лесах здание станции… И шлюзы скоро будут готовы… И через плотину, как водопад на картинке в учебнике географии, бежит вода… И люди на стройке совсем не были похожи на тех рабочих бугримовских мельниц, которых видела Клавочка в детстве. Те снимали шапки, когда во двор мельницы вкатывала хозяйская пролетка, а волховстроевцы были такие же веселые и спокойные, как сам Бугримов!.. Такими они были на больших собраниях в клубе, когда за длинным столом на сцене появлялись озабоченный Графтио, и веселый прораб инженер Кандалов, и спокойный Омулев, и хромой Гриша Варенцов, а позади где-то мелькала огненная шевелюра Юры Кастрицына… Они были хо-зя-е-ва!!! А вот Степан Савватеевич со своим френчем и крагами — он был приказчик, как ее отец до революции, И хотя Глотов, сидя в клубе рядом с Клавочкой, презрительно кривил рот и шептал Клавочке: «Хозяева положения!» — он, разговаривая с Омулевым или Варенцовым, делался приторно предупредительным, заискивающим — как ее отец, когда разговаривал со своим хозяином..
Ах, как Клаве становилась противна ее приказчичья должность! А может быть, не в должности тут дело? Вот ведь Ксения Кузнецова — тоже не машинист на экскаваторе, а просто табельщица в инструменталке. А почему же она ведет себя как хозяйка? Она бегает на воскресники, шумит в клубе, не боится наскочить на начальство и требовать накладную на какой-то нужный инструмент!..
Однажды Клавочка около дома Графтио столкнулась с целой ватагой комсомольцев: наверно, шли к главному инженеру. Они шли, размахивая руками, о чем-то переругиваясь. Были слышны слова, произносимые высоким, знакомым голосом:
— Вот так ему и скажи — с этими сроками мы не согласны. И никаких гвоздей! Словесной не место кляузе! — И красные волосы вскидывались вверх, как флаг…
Клавочка замерла: сейчас он при всех ей что-нибудь обидное скажет… Или песенку запоет ту самую.
— А, Клавочка! Не надоело еще на стуле скрипеть? И такая, ребята, хорошая дивчина, а сидит с этой грымзой Аглаей и этим… как его… в крагах керенских!.
— Да брось, Юрка, надсмехаться над дивчиной!.. — остановил Кастрицына Гриша Варенцов. — Что она, виновата, что у нее работа такая? Ей, видать, самой невесело целый день слушать байки Глотова… Слушай, Попова, приходи к нам в клуб, в кружок или в «живую газету», что тебе на отшибе-то быть? Ведь у нас веселее!
— Спасибо! — нелепо прошептала Клавочка, как будто с учителем разговаривала, и быстро пошла дальше, подставляя ветру вдруг запылавшее лицо.
Она так была благодарна Варенцову, и ей нестерпимо захотелось идти с ними, вот так же свободно смеяться, спорить и добиваться каких-то ей неизвестных, но, видно, очень важных сроков…
А в клубе Клавочка бывала сейчас часто, и только хлопотливый Варенцов ее не замечал там… А она всех видела и тайком даже подглядывала в комнату, где репетировалась «живая газета» «Синяя блуза». А сама Клава была в другой комнате клуба, на репетициях драматического кружка, куда водила ее Аглая Петровна.
В драматическом кружке участвовали, как говорила Аглая, только «люди хорошего тона» — инженеры, конторские… Режиссером там был сам старший прораб строительства — Иннокентий Иванович Кандалов, такой страстный любитель театра, что нельзя было понять, когда он отдыхает… Прямо с плотины, забрызганный бетоном, в испачканных сапогах, он прибегал на репетицию и тем же громким голосом, каким кричал на строительстве шлюза, начинал командовать: «Действие третье, сцена вторая! Глуховцев становится вот сюда в угол, Оль-Оль сидит около него на скамейке»…
Кружок репетировал пьесу Леонида Андреева «Дни нашей жизни». Пьеса была про жизнь, совсем не похожую на ту, что была у них в Ладоге. В ней были милые и смешные студенты, очень симпатичный офицер и бедная, замученная девушка Оль-Оль, которую унизила омерзительная мамаша… Там были непонятные Клавочке споры, удивительные слова и трогательные страсти. Аглая Петровна, игравшая самую главную роль, эту вот беззащитную Ольгу Николаевну, Оль-Оль, разговаривала на сцене громким, ненатуральным шепотом, заламывала руки и закатывала глаза… Она бросалась на колени перед обидевшим ее студентом, билась головой об пол, пронзительно кричала на весь клуб: «Голубчик ты мой! Жизнь ты моя!..» — и рыдала так, как никогда не рыдают по-всамделишному… А студенты не обращали на нее никакого внимания и медленно пели грустную песню:
Вообще в этой пьесе очень много пели. Но песни эти были все заунывные и печальные… «Не осенний мелкий дождичек…» — жалостливо пели студенты. А славная студенточка Анна Ивановна выводила тонюсеньким голоском:
Играла эту студенточку толстая и красная Лебедева из их конторы, и когда она с придыханием выпевала:
поверить в это было невозможно. А Аглая Петровна накидывала на плечи шаль, подымала кверху глаза и, очевидно очень страдая, свистящим шепотом пела:
и при этом так вздыхала, что Кандалов не выдерживал и кричал ей:
— Так, Аглая Петровна, коровы в стойле вздыхают, а не люди, тем более девушки!..
Все это было из какого-то другого и навсегда копченного мира. И девушка Оль-Оль, и благородный офицер Григорий Иванович, и студенты — все они ничем не отличались от героев «Князя Серебряного», хотя там было про Ивана Грозного, а не про студентов. Все равно что-то очень древнее и незнакомое… Клавочка тоже играла в пьесе — внучку старого генерала; она должна была только выходить на сцену, а слов у нее почти никаких не было. Когда Клаве становилось скучно от шепота Аглаи Петровны, она выходила в коридор и прислушивалась к песням, вылетавшим из комнаты, где репетировалась «Синяя блуза».
Эти песни она слышала и в клубе, и на улице, и на воскресниках. Чаще всего они распевались вечерами на крыльце клуба, куда собирались волховстроевские комсомольцы петь, спорить, перекрикивать друг друга и снова петь:
Или:
Ах, какие там были славные и гордые слова!
Прислонившись к стенке коридора, Клава слушала, как в комсомольской комнате над чем-то смеялись так дружно, что у нее ныло сердце от зависти к этим ребятам и девчатам, которым совершенно не хотелось жаловаться на то, что на их «измученную грудь тяжело пало бремя жизни»… Это была совсем другая жизнь — не только отличная от той, которую Клавин драмкружок изображал в пьесе, но и от той, что вела сама Клавочка.
В драмкружке сорвалась репетиция. Кандалова срочно вызвали в Ленинград, инженер Петровский на Званке принимал вагоны с оборудованием, репетицию пришлось отложить.
— Фу, как здесь шумно! — недовольно сказала Аглая Петровна. — Уйдемте отсюда, милочка!
— Я еще немножко побуду, — внезапно для себя ответила ей Клавочка, впервые осмелившись возразить Аглае.
И Клавочка осталась в клубе один на один с той, другой жизнью, заливавшейся смехом в комсомольской комнате. Она стояла нерешительно, не зная, что ей делать… «Надо уйти! — думала она. — Уйти, пока оттуда никто не вышел…» Но дверь уже открылась, и, отмахиваясь от кого-то, из комнаты вывалился Гриша Варенцов. Как бы продолжая с кем-то начатый разговор, комсомольский секретарь протянул Клаве руку и сказал:
— Вот и Попова здесь, а вы говорите, что девчат не хватает! Мне, что ли, хромоногому, быть синеблузницей! Пошли, Попова. Тебя как зовут — Клавой?
Варенцов легонько подтолкнул Клавочку в открытую дверь. И Клава вошла в большую комнату, полную парней и девушек, и с отчаянием увидела первое, что ей бросилось в глаза, — рыжие волосы насмешника Юры Кастрицына… Но Юра и не подумал над ней насмешничать. Ксения Кузнецова, сидевшая на подоконнике, подвинулась и крикнула:
— Клава, давай сюда!
И, пока клуб не закрылся, Клава сидела на репетиции «Синей блузы» и смотрела, слушала, вместе с другими смеялась, вместе со всеми пела… В том, что играли комсомольцы, ничего не было похожего на драмкружковский спектакль. Все было совершенно необычно и не похоже на театр.
Ребята и девчата выстроились в ряд. Они быстро переглянулись между собой, и стоявший с краю Петя Столбов громко крикнул:
— Чего вы ждете?
— Ждем сигнала! — ответила шеренга.
— Даешь свисток! — Петя пронзительно свистнул.
— Даешь начало!
И зашагали по комнате, размахивая руками и выкрикивая слова новой веселой песни:
В том, что делали комсомольцы, удивительно было вот что: там, в драмкружке, все старались, чтобы на сцене было как по-настоящему… И настоящие студенческие куртки, и царский офицерский мундир, и шашка настоящая, и даже луну Кандалов делал сам, и она была как настоящая. Но тем не менее, кроме луны, ничего похожего на настоящее в их спектакле не было! А у комсомольцев все, казалось, было понарошку: Петя Столбов вешал себе на грудь бумажную ленту с надписью «капиталист» — и был капиталистом… Рыжий Юрка меньше всех людей на свете напоминал священника, но он вешал себе на грудь надпись «поп» — и становился попом.
И все, что синеблузники изображали в своей «живой газете», — все было не про далекое и чужое, а про свое, про то, что делалось сейчас во всем мире, в Советской стране, у них на Волховстройке… И рыжий Юра был похож на гостинопольского попа, и Миша Куканов, хотя и не носил рыжей бороды, как две капли воды смахивал на Тараканова, владельца «Магазина бакалейных и колониальных товаров»… И когда Столбов, одетый в огромный, с чужого плеча френч, расправил грудь и запел на мотив «Мой костер в тумане светит» песенку, Клава вздрогнула — она увидела перед собой Степана Савватеевича…
пел, изгибаясь, Петя, —
«Вот ведь и я… — думала Клава, не в силах смеяться вместе со всеми. — И я тоже с помощью отца, через Глотова, по знакомству, по этой отвратительной «дружбе», поступила на работу…» И сейчас об этом догадаются все! И с позором выгонят! И больше она никогда не сможет сюда прийти и навсегда останется в драмкружке играть генеральскую внучку в пьесе «Дни нашей жизни»!.. И Клава Попова вдруг ясно поняла, что это были дни совсем для нее чужой жизни. А настоящие дни пашей жизни были вот здесь, и их весело и по-настоящему изображали ее новые товарищи!
На всю жизнь
Но никому не пришло в голову в чем-то нехорошем, нечестном обвинить Клаву. И допоздна она была на репетиции «Синей блузы» и под конец сама расхаживала в шеренге ребят, размахивала руками и пела: «Мы синеблузннкп, мы профсоюзники…» И после репетиции вместе со всеми шла по улице и пела песню про моряка, который был красивый сам собою и которому было двадцать лет… Всего на два года больше, чем Клавочке, а так уж много он успел увидеть и пережить..
На другой день Юра Кастрицын, как всегда по средам, забежал в контору. Он выкрикнул с порога свое обычное приветствие, но, вместо того чтобы усесться за стол и начать высвистывать обидную песенку, подошел к Клавочке:
— Клава! Мы хотим выпустить наш новый номер на неделю раньше и репетировать будем каждый день. Приходи сегодня в клуб…
Когда он ушел, Аглая Петровна проводила Юру долгим взглядом и хорошо знакомым Клавочке громким, театральным голосом спросила:
— Милочка! Вы что, с этими, с комсомольцами, репетируете? В их балагане? Ведь завтра приезжает Иннокентий Иванович, и у нас будет репетиция!
— Я… я у них буду играть… — прошептала Клавочка. — Ну что же, я генеральской внучкой буду? Я и генералов-то живых никогда не видела. И весело с ними… Мне хорошо с ними, — уже совсем твердо сказала Клавочка.
— О, голубушка! Я понимаю, что такому молодому существу, как вы, хочется смеха, веселья, света, по вы подумайте о пропасти, на краю которой вы становитесь!..
«Действие третье, сцена седьмая!» — зло подумала Клавочка, не подымая головы.
— Я полагаю, что и Сергей Петрович не будет обрадован тем, что его дочь попадет в компанию людей самого плохого тона… Как вы считаете, Степан Савватеевич?
И Глотов, противный Глотов, от которого несло мерзким водочным перегаром, он тоже считал, что Клавочке угрожают неведомые и страшные опасности от таких, как этот Егор Кастрицын…
Какие это были тяжелые для Клавы дни! И слезы матери, и крики отца о том, что «он ничего не жалел для дочери, лишь бы в люди ее вывести». А днем презрительное молчание Аглаи и Лебедевой, хихикающие шуточки Глотова: «Ну-с, что наша комсомолка скажет? Дуня, Дуня я, Дуня ягодка моя!»
Но все равно каждый вечер Клава бежала в клуб, в комсомольскую ячейку, репетировала дотемна, до ночи, а потом шла со всеми ребятами по темной волховстроевской улице и вместе со всеми пела старую и грозную песню:
И, только подходя ближе к своему дому, чувствовала, как сжимается у нес сердце, и представляла себе умоляющие глаза мамы и крик отца…
— Что, Клава, плохо у тебя дома? — спросила ее Ксения Кузнецова. — Отец, верно, по старинке думает, что он из тебя барышню сделает! Хоть советскую барышню, а все-таки барышню! Так, что ли?
Клава, внезапно всхлипнув, кивнула головой.
— Ну, подумаешь! Вот Юрка — тот вовсе от родителей из самого Питера убежал. А отец его знаешь кто? Какой-то профессор, а не то и поважнее кто-то… Ты это знала?
Нет, Клава этого не знала, и ей вдруг стало легче при мысли, что рыжий Юрка ради нового и веселого бросил не дощатую и неуютную комнату в бараке, а столичную квартиру, полную книг и тяжелой резной мебели — такой, какая стояла в доме Бугримовых, куда Клаву один раз водили на елку…
— Ты вот что, Клавка! Надо тебе бросать свою контору! Ну что тебе целый день смотреть на крашеную Аглаю и бумажки в книжку переписывать! Давай на производство к нам!
— А куда же — на производство?
— А к монтажникам! Ведь есть закон — на всех работах брать учеников, в счет ученической брони. Я сама хотела пойти, так меня не возьмут, мало во мне грамотности. А ты вторую ступень кончила, тут они никуда не денутся. С Гришкой Варенцовым поговорим, к Омулеву пойдем, надо будет — до самого Графтио дойдем, а добьемся, чтобы монтажники взяли ученицу!
У Клавы даже голова закружилась. Она сразу же увидела огромный машинный зал, разноцветные провода, множество непонятных приборов и машин, возле которых ходили люди в синих комбинезонах, строгие, недоступные, — самые главные люди сейчас на стройке… И она, Клава Попова, может быть среди них! И когда станцию построят, то после Клавиной работы не две конторские книги останутся, а могучие машины, которые она сама соберет!..
И ведь все было, как говорила Ксения! И Гриша Варенцов ходил к Омулеву, и долго за дверью рабочкома был слышен его настырный, очень убедительный и авторитетный голос… А Клава стояла у двери и непривычно для себя думала, что, если откажут, напишет в Ленинград, в Москву напишет, самому Калинину напишет. Не может такого быть, чтобы нарушали советские законы и ее, Клаву Попову, не принимали в ученики к слесарям, чтобы ее оставили на всю жизнь с Аглаей и Глотовым, оставили совбарышней, Клавочкой из обидной и справедливой песенки!..
Но, выйдя из рабочкома, Гриша так весело подмигнул Клаве, что она поняла — нет, не оставят ее с Аглаей! И правда, сам Омулев ходил к Графтио, сам Омулев привел ее к монтажникам и сказал:
— А вы еще жаловались — учить некого! Вот вам дивчина, вторую ступень кончила, она еще вас научит кой-чему! И помните, товарищи: первая женщина-монтажница на Волховстройке будет у вас. Только чтоб без шуточек этих всяких! И учить по-настоящему! Сам проверять буду!
И, когда Клава надела синий комбинезон и красный платочек и первый раз в таком виде пришла с работы на репетицию «Синей блузы», рыжий Юрка свистнул и, всплеснув руками, сказал:
— Вот так наша Клавочка! Вот тебе и юбочка недетская, барышня советская! Словесной не место кляузе! Падаю!..
А Варенцов сердито крикнул на Юру:
— Да хватит тебе спектакль устраивать! Подумаешь, не видел никогда ученицу-слесаря! — И, обернувшись к Клаве, сказал ей тем самым голосом те самые слова, которые Клава так от него ждала. — Как репетиция кончится, зайди, Попова, ко мне в ячейку.
И там, в ячейке, стоя на табуретке и копаясь в шкафу с бумагами, спросил:
— А как, Клава, дома? Еще ругаются, что ты контору бросила и в слесаря ушла, с комсомольцами стала дружить?
— Еще ругаются… Только уже немножко…
— Ну, а если много будут ругаться? А не будет так, что скажут тебе: выбирай — или они, или мы!.. Что ты тогда выберешь?
— Так я уже выбрала…
— Насовсем?
— Насовсем.
— На всю жизнь?
— На всю жизнь.
Варенцов неуклюже спрыгнул с табуретки на пол. Он сел на табуретку, весь повернулся к Клаве, лицо его стало серьезным и хорошим и таким красивым, каким его никогда Клава раньше не видела.
— Ну, если на всю жизнь, тогда вступай в комсомол. И я тебе рекомендацию дам, и Ксения тебе даст, да любой из наших комсомольцев за тебя сейчас поручится… Только запомни, Клава: становишься комсомолкой, коммунистом, значит… И это уже на всю жизнь!