Беспредел
У нас любят дискуссии на тему: "Легко ли быть молодым?", "Легко ли быть красивым?"… Мне часто приходится задумываться над этим, не таким и простеньким — "Легко ли быть…"
Совсем не легко!
Когда в январе 1990 года мы приехали в один город-оазис Средней Азии, все в один голос сказали, что "Ласковый май" привез весну. Вовсю жарило солнце, и будто не было несколькими часами раньше слякотной промозглой Москвы. К тому же у меня, наконец, появилось настроение, и я даже спокойно, без кошмаров спал несколько ночей. Перед выездом в Домодедово достал из почтового ящика скучный конверт с синим штемпелем прокуратуры Дзержинского района Москвы.
Послание было выдержано в лучших традициях ведомства, которое почти полгода до этого трепало мне нервы и не давало спокойно работать.
"Товарищ Разин, — неспешно сообщала депеша, — уголовное дело, возбужденное в отношении вас по 1 статье УК РСФСР, прекращено ввиду отсутствия состава преступления в ваших действиях".
Как, по-видимому, до сих пор принято в надзорных инстанциях, ни слова извинения или хотя бы намека на то, что уважаемая инстанция, мягко говоря, ошиблась, а если говорить прямо, то наломала дров. Короче, весна вновь подтвердила, что является моей покровительницей — все хорошие события у меня происходят между мартом и июнем. Ну, а если календарь чуть ошибся, как на этот раз, я тоже не возражаю.
И как будто угадав мое настроение, на сцену вместе с букетом роз бросили записку: "Андрюша, правда, что тебя скоро посадят? Газеты, вроде, писали".
Я рассмеялся.
Мне хотелось сказать прямо в микрофон: "Разве такое — посадить ни за что — не случалось, к примеру, в вашем нежном городе? А что касается меня, то…"
Но вместо этого я спрятал записку в карман и запел "Розовый вечер". Хорошая песенка, в самый раз.
А потом в гостинице (фанаты скандировали под окнами: "Разин, Разин!") я еще раз прочитал записку и задумался: славное вообще-то было для меня время на четвертом году перестройки. Всю жизнь буду помнить. Да и миновало ли оно, это времечко? Легко ли быть самим собой?
…А началось все с мелочи. После того как на меня навалилась молодежная оренбургская газета, обвинив ни много ни мало в киднапинге (и это после того как я потратил столько сил, чтобы вырвать из ямы Шатунова, Прико и других ребят, которые еле-еле существовали, но об этом комсомольская газета ни гу-гу!), в Москве позвонил какой-то парень и солидно представился: "Олег Войтенко, заместитель секретаря партбюро Высшей комсомольской школы" (послать бы мне его тогда подальше!). Но ведь такие важные птицы мне еще никогда не звонили. И я самоуверенно подумал, что вот, наконец, мои фанаты появились и среди высокоранговых комсомольских работников, которым светят высокие партийные кресла. Мне, конечно, до фонаря все эти номенклатурные дела, но было приятно…
Короче, мы встретились.
— Вот так, старик, — сказал мне Войтенко, — заклюет тебя наш "совок". А Филинов дотопчет. Ты со своей популярностью и сборами у многих как кость в горле… Сам понимаешь. Но ничего, мы тебя поддержим.
И вот что он мне поведал. При Всесоюзном фонде милосердия и здоровья имеется молодежный центр. На слово "милосердие" я, бывший детдомовец, сразу же клюнул. Надоело отчислять проценты разным бюрократам от культуры, а здесь деньги вроде бы идут на порядочные дела: в школы-интернаты, дома для престарелых, инвалидам-афганцам.
Мы ударили по руками, и назавтра я сам пришел в молодежный центр, где Олег Войтенко был, оказывается, крупной величиной — заместителем председателя правления. Обращались к нему исключительно — Олег Николаевич.
— Все будет выглядеть следующим образом, — сказал мне Войтенко, — ты пашешь вовсю со своим "Ласковым маем", а
нам отстегиваешь сорок процентов. Зато никакой Филинов на тебя не накинется. К тому же, по телеку раскрутим во всех про
граммах. У нас везде связи. Как ни крути — фирма. Знаешь, какая у меня здесь, в этом центре, ставочка — шестьсот восемь
десять рэ в месяц!
Я уважительно посмотрел на столь преуспевающего на коммерческой и газетно-телевизионной ниве слушателя Высшей комсомольской школы двадцатилетнего Олега Войтенко — у него оклад был в два раза больше, чем у славных представителей колхозов на Ставрополье, которые днюют и ночуют на полях и фермах.
Под стать ему был и руководитель центра при фонде милосердия и здоровья. Тоже комсомольский активист и точно такой же любитель шелеста дензнаков некто Панфилов! Запомните это имя все кто верит в непорочность наших общественных фондов. Не обожгитесь, я обжегся…
Войтенко оказался не только высокооплачиваемым, но и столь же напористым специалистом в области товарно-денежных отношений.
— "Бабки", — прошептал он доверительно, — я буду забирать сам, после концертов.
— А рэкета не боишься?
— Да ты что?! — обиделся молодежный активист, — я же тебе говорил — у нас все схвачено.
Схвачено — так схвачено. Не терять же мне веру в комсомол.
Через некоторое время на гастролях в Омске высокопоставленный представитель суперблагородной организации Олег Войтенко появился с просторным "дипломатом", куда сложил аккуратно упакованные банкноты, — семьдесят пять тысяч — и увез их в Москву. В Чернигове получил еще шестнадцать тысяч, и тоже безо всяких формальностей.
Я почувствовал, что дело нечистое, и сказал ему как-то:
— Олежка, я же не кустарь-одиночка. Деньги должны переводиться на счет, а у меня ни печати, ни своего счета. Вы не сделали ничего из обещанного…
— Меньше базарь! — сказал представитель Всесоюзного фонда милосердия и здоровья. — Ты знаешь, сколько идет на зарплату аппарату?.. А еще и содержание необходимых людей…
Я тут же вспомнил про оклады Войтенко и его коллег и приуныл. Это ж сколько придется дать концертов, чтобы накормить ребят с таким хорошим аппетитом…
Но об истинном финансовом размахе моих новоявленных патронов я, оказывается, не подозревал. Ребята оказались очень крутыми. Мало того, что Олег Николаевич Войтенко без посредничества Государственного банка делил с компаньонами полученные от "Ласкового мая" деньги, он еще проявил трогательную заботу о госбюджете.
— Андрей, — однажды сказал он мне, — надо, чтобы ты платил налоги.
— За что? — изумился я. — Ведь все, что положено государству, отчисляет организация, проводящая мои гастроли.
— Ты не прав. С Минфином шутки плохи, — серьезно заметил Войтенко. — Говорю тебе как человек, сдавший зачет по политической экономии.
Я не придал этому глубокомысленному замечанию значения, а потом сильно пожалел, ибо мои отношения с Олегом Войтенко стали после этого постепенно и все больше обостряться. Мальчишки, музыканты, стали невнятно жаловаться на странное внимание со стороны высокого руководителя. Я серьезно переговорил с Олегом Николаевичем, но он, кажется, посчитал, что внезапно свалившееся на него богатство может служить индульгенцией от любых грехов. Через месяц жалобы ребят вновь повторились. И я сказал Войтенко, что о его, мягко говоря, антипедагогических претензиях сообщу академику Федорову, шефу Всесоюзного фонда милосердия и здоровья. В довершение я категорически отказался платить ему дань.
— Пожалеешь, — пообещал Войтенко.
И завертелось. Общая "любовь" ко мне объединила Войтенко и моего старого знакомого, журналиста Юрия Филинова. Юра к тому времени организовал целую серию "разоблачений", мое имя гремело на весь Союз. А тут еще нашумевший инцидент в Чите. Там собственный корреспондент "Комсомолки" Вишневский переквалифицировался в сыщика и устроил бучу в аэропорту. Пока я бегал по поликлиникам, снимал побои, Вишневский успел тиснуть статейку, откуда явствовало, что дети из моего ансамбля избили читинскую милицию.
Стоило бы подробно рассказать об этом детективном сюжете — когда-нибудь в этом, возможно, и будет надобность, но поскольку дело прошлое, ограничусь беглым упоминанием, что оно закончилось вничью. Мне, после некоторых раздумий, расхотелось судиться с милицией, поскольку она и сама стала жертвой провокации со стороны все того же собкора Вишневского. Надеюсь, что в Чите тоже остались довольны таким исходом и станут критичнее относиться к призывам "тащить и не пущать" "Ласковый май". Впрочем, все это имело неожиданное продолжение, и я направляю читателей к главе "В зеркале прессы".
Но тогда, после Читы, настроение у меня было паршивое. Ярлык хулигана налепили крепкий. И тут Войтенко объединился с Филиновым. Я говорю об этом в переносном смысле. Возможно, они даже незнакомы. Но был один человек, связавший журналиста, проникшегося ко мне совершенно непонятной яростью, и юного интригана-нувориша из молодежного центра при Всесоюзном фонде милосердия и здоровья. Фамилия этого человека Веденкин. С ним связана еще более детективная история, заслуживающая пера Джеймса Чейза.
В один прекрасный день в дирекцию спорткомплекса "Олимпийский", где должен был выступать "Ласковый май", пришли двое молодых мужчин. Один, изящный бородач, был хорошо известен дирекции — журналист Юрий Филинов. Другой отрекомендовался простенько, но со вкусом:
— Старший лейтенант Воинов. Следователь военной прокуратуры СССР.
— Чем можем помочь?
— Дело в том, что я веду расследование крупного государственного преступления. Основной фигурант дела — Андрей Разин.
— ?!
— Не удивляйтесь. Следствие располагает неопровержимыми данными. Через несколько дней будем брать. А пока прошу снять концерты "Ласкового мая".
Если бы на дворе стоял 1937 год, требование "чекиста" было бы незамедлительно выполнено. Но на четвертом году перестройки один из директоров "Олимпийского" все же рискнул поинтересоваться, кто будет платить неустойку: вся прокуратура или лично товарищ следователь?
Вместо сколько-нибудь внятного ответа интеллектуально-сыщицкий дуэт молча ретировался, оставив директоров комплекса В. Чурилина и Э. Машковича в большом недоумении.
Когда мне рассказали об этом визите, я сразу понял, что добывание информации обо мне поставлено на серьезную профессиональную и уже не только журналистскую основу. Иначе как было бы им добраться аж до детских домов в глухомани Ставропольского края и получить на руки какие-то фитюльки, выдать их за документы времен моей ясельной жизни, чтобы предъявить их всему честному народу во "Взгляде"?
Но кто же такой следователь Воинов? (Потом выяснилось, что это псевдоним, а настоящая фамилия этого деятеля Веденкин).
Долго мучиться догадками не пришлось. Скоро он сам пожаловал ко мне и представился. Занялся занятный разговор.
— Знаешь, Андрей, — доверительно сказал он. — В нашей конторе на тебя двухметровое досье. Где, когда, зачем… И все такое прочее. Ты под колпаком. Но есть хорошая возможность быть на плаву. Будем сотрудничать. Для начала я тебе сообщу, что в твою команду крупнейшей мафией внедрен человек по фамилии Грозин. Он из Иркутска и имел отношение к побегу семьи Овечкиных. Он избил Филинова, потом убьет и ограбит тебя. Будем с ним работать…
Мне стало плохо. Первое, что пришло на ум: видать, мой собеседник сбежал из сумасшедшего дома. Но я тут же прозрел: этот визит и трогательно навязываемая дружба скорее всего обойдутся мне в копеечку. Очень уж бегали глазки у очередного моего благодетеля, когда речь в беседе заходила о творческих гонорарах ансамбля.
А он, меж тем, развернулся вовсю. Что ни день, проводил тайные собеседования с ребятами из "Ласкового мая", брал объяснительные ото всех, кто когда-нибудь был со мной знаком. Мои ребята менялись не по дням, а по часам — "чекистские методы" на глазах развращали их. Стало расцветать наушничество, оговоры, появились свои стукачи… Я оказался в довольно двусмысленном положении — с одной стороны, надо было указать ему на дверь, с другой — динамичный опер напустил на все это такую завесу, что мне начинало казаться — он занят важным делом. При этом Веденкин весело приговаривал:
— Ништяк, Андрюха, всех врагов разоблачим!
С Войтенко у него установились очень душевные отношения. А после того как я отказался платить Олегу и потребовал выполнения договорных обязательств, они стали ходить чуть ли не в обнимочку. Думаю, что не без помощи Веденкина и составил обиженный Войтенко донос в прокуратуру Дзержинского района Москвы. Составлен он был по всем правилам и произвел там колоссальное впечатление. Войтенко написал, что Разин, получая творческие гонорары, не выплачивал с них подоходного налога. По самой примитивной арифметике и то получалась астрономическая сумма. Конечно, если бы в прокуратуре с самого начала позаботились поинтересоваться, кто обязан отчислять подоходный налог, то выяснилось бы, что в обязанности непосредственно артиста это не входит. И "дело" лопнуло бы сразу. Но Войтенко поверили: наверное, не обошлось тут и без Веденкина. Завораживающая сумма, громкое разоблачение. Видимо, в прокуратуре товарищи следователи застоялись и, почуяв зов трубы, вздрогнули, как кавалерийские кони перед атакой.
Я был на гастролях и позвонил домой. Ответила рыдающая теща:
— Андрей! Срочно приезжай. У нас был обыск. Искали оружие, драгоценности и наркотики. Забрали все твои джинсы.
Короче — ужас!
Я помчался домой. Картина, что и говорить, была тяжелая. Весь дом пропах корвалолом. Оказывается, в лучших традициях НКВД в дверь сначала позвонили и буркнули: "Телеграмма", а потом резво вбежало несколько работников милиции с резиновыми палками и "Макаровыми" наизготовку. Теща подумала, что снимается кино. Но ей свирепо пояснили:
— Ваш зять — опасный преступник!
Тесть пробовал что-то вякнуть. Но его быстренько оттеснили в угол и прижали к стене. Старший опергруппы не принял во внимание, что тесть — венгерский гражданин, ответственный работник СЭВ. Хотя что нашим боевым хлопцам какие-то там права или правила, коль скоро поставлена боевая задача найти в квартире ни много ни мало — миллион. Давно известно, кому закон не писан. Тесть потом сказал: "Я вижу, что перестройка у вас продлится еще очень долго".
Мне было не до дипломатических протокольных тонкостей. Обыски прошли у моих сотрудников, и хотя позднее прокуратура Москвы приносила официальные извинения за чрезмерную резвость следователя Шерешовца и дерзкую отвагу его подчиненных, этим дело не кончилось. Меня вызвали на допрос. Вот это, скажу вам, были минутки… Через каждые пять минут этот самый Шерешовец — и откуда только берутся такие типы в органах, где существуют партгруппы, замполиты и кадровики, — хватался за телефонную трубку и кричал:
— Посажу! Ты у меня полгода париться будешь! Из этого кабинета прямой путь в Матросскую тишину!
Несмотря на ирреальность происходящего, я начал понимать, что угрозы были не таким уж блефом. Ведь в уготованное мне заведение уже водворили двух моих администраторов — Андрея Фомина и Рашида Дайрабаева.
Почему, за что?
На эти вопросы Шерешовец отвечал с похвальной лаконичностью:
— Сядешь — узнаешь.
На душе скребли кошки. А тут еще преподнесло сюрприз родное телевидение.
— Впрочем, по порядку. Оказывается, пока я ходил на допросы, Олег Войтенко плюнул на комсомольское образование, махнул рукой на перспективу сделать функционерскую карьеру по части политической (хапнутые от "Ласкового мая" деньги сыграли в его жизни интересную роль — Олегу Николаевичу настолько понравилось быть богатым, что он перестал являться на занятия в ВКШ). Войтенко решил стать менеджером и возглавить… "Ласковый май". Под его знамена ринулись Костя Пахомов и Сережа Серков.
На Сережу я не обижаюсь — безотцовщина, нелегкий характер, его поманили, он и пошел. А вот с Костей дело посложнее. С ним я намучился. Он из обеспеченной семьи, заласкан, посчитал себя почти что Майклом Джексоном. В коллективе ребята-детдомовцы его невзлюбили. Пришлось гасить конфликты. Но расставаться не хотелось.
Даже после того как Костя украл у барабанщика Сережи Линюка деньги, я отстранил Сережу, но оставил Костю. Он к тому времени был уже "звездой". Окончив школу, Пахомов заявил, что хочет работать самостоятельно.
Я не препятствовал.
Вольному — воля.
Но Костя начал "самостоятельность" с телевизионных разоблачений. Сначала я обиделся, но потом понял, что парень не такой уж простой. Он усек, что без "Ласкового мая" ему ничего не светит, а брань в мою сторону вызовет к нему интерес.
Поняв это, я успокоился. Пусть ругается. Ведь если он замолкнет, его забудут. А дело идет к тому, что скоро ему в армию, от которой Костя пытался спастись всеми средствами. Двухгодичный антракт мог поставить на его славе крест. Вот и тянуло Костю продержаться хотя бы с этим. Так что я в итоге стал совсем не против его лихих "разоблачений". Я начал понимать Костино положение и даже сочувствовать ему. Когда человек хочет оставаться на плаву любыми средствами, его уже ничем не проймешь. Разве что жизнь сама научит.
Но это я сейчас так думаю. А тогда, не скрою, я страдал, включая радио и телевизор. Про меня, про "Ласковый май" с завидным напором распространялось такое, что миллионам подростков, не говоря уже о взрослых, казалось бы, не оставалось ничего иного, как только возненавидеть нас и навсегда от нас отвернуться. А тут еще подлила масла в огонь газета "Социалистическая индустрия", поместившая настоящий кроссворд о том, что вроде бы на меня поступила какая-то грандиозная "компра", но пока она не подтверждается. Но может и подтвердиться… Хоть стой, хоть падай.
Получилось как в старом анекдоте про шубу. Либо я украл, либо у меня украли, но что-то произошло…
А тут еще новость. Помните, я упоминал фамилию Грозина? Прямо на концерте в "Олимпийском", где работал этот Грозин, появился Войтенко, элегантным жестом указал на него, и работники милиции, не церемонясь, арестовали Андрея. По Москве поползли слухи один страшнее другого. Филинов ходил по ЦДЛ, как Дантес перед дуэлью с Пушкиным. Он стал знаменитостью.
Что делать?
И в эту минуту ко мне, как ангел, явился Веденкин.
— Ну, что я тебе говорил? Фирма веников не вяжет. Не хотел меня слушать — теперь расхлебывай. Олежка прибрал к рукам твой "Ласковый май" и уже бороздит просторы, Филинов "опознал" на очной ставке Грозина, так что тебе и это пристегнут. По письму Войтенко тебе шьют расстрельное дело. Телевидение тебя доконает. Там у Филинова концы. Даже во "Взгляде". Но не дрейфь. Всегда есть выход.
— Какой? — с надеждой вскричал я.
— Отстегиваешь мне сто тысяч, а остальное гарантирую.
Ну вот, считай позитивы. Филинов о тебе больше ничего плохого писать не будет. Орлов твоих выпустят на свободу, дело
замнут. Пой себе на здоровье, весели православных. Я не спал ночь, раздумывал над ситуацией. Как, оказывается, легко из человека сделать преступника. Еще две недели назад я подписывал автографы бесчисленным поклонникам "Ласкового мая", а сегодня меня уже обвиняют по "расстрельной" статье. Правда, есть возможность откупиться. Тем более, что предлагает человек из такой серьезной организации. Но чем больше я думал, тем сильнее начинал злиться. Что же это происходит?
Дело не только в деньгах, но неужели у нас все продается? ' я твердо решил: нет, ребята, на сей раз у вас не выгорит. И поел к прокурору района В. И. Севрюгину — опытному человеку, который, как мне кажется, скоро охладел к прыти своих починенных. Он, конечно, обомлел от сказанного мною и смекнул, что его правоведы перегнули палку, а уж что касается "чекиста", то это обыкновенный злодей.
— Что ж, придется выжигать скверну…
И Севрюгин вызвал к себе сотрудников ОБХСС. Веденкин появился у меня дня через три.
— Вот видишь, мы держим слово. Филинов молчит, на Шерешовца мы скоро найдем управу. Так что давай, Андрей, расплачивайся.
Пакет денег, помеченных ОБХСС, уже лежал у меня в кармане, но мне было сказано, что всю операцию надо проделать где-то в удобном месте, например, у Центрального телеграфа. Кажется, в уголовном розыске любят внешние эффекты.
Когда я шел на это рандеву, на душе было гадко — не по нраву все эти маскарады. Но когда вспоминал наглую улыбку Веденкина и его разглагольствования о том, что "все схвачено", мне хотелось побыстрее довести дело до конца. Уж очень надоели эти жирующие молодцы, прикрывающиеся высокими организациями и пускающие в ход красного цвета удостоверения.
"Место встречи изменить нельзя"… Я тоже чувствовал себя участником грандиозной чекистской операции, превратившись неожиданно из дичи в охотника.
Веденкин подошел вовремя, получил от меня пакет, похвалил, сделал ручкой и спустился в подземный переход. Я остался с разинутым ртом.
Однако умеют, когда захотят, славно работать наши сыщики. Оказалось, и влюбленная парочка, сидевшая на ступеньках перехода, и дряхлый старик с коляской, и скучающие молодые парни кавказского вида — все это был камуфляж. Все вдруг пришло в движение, все вдруг кинулись и вмиг скрутили бесстрашного Воинова — Веденкина и препроводили к черному лимузину.
С этого эпизода в моем уголовном деле наступил перелом.
И хотя я по-прежнему обивал пороги прокуратуры, а по стране все так же безнаказанно, пользуясь моей занятостью, раскатывали наши самозваные двойники — левые "Ласковые май", все-таки перемены к лучшему наметились. Шерешовец уже не кричал на меня, перестал грозить арестом и даже пару раз обратился на "вы". Меня это обнадежило.
А тут еще пошли ценные новости. Москва, как известно, большая деревня, и новости циркулируют беспрестанно.
У следствия после эйфории стали возникать сомнения по так называемому избиению Филинова. Во всяком случае, несмотря на легкость, с которой наблюдательный журналист опознал в Грозине налетчика, оказалось, что у того есть алиби и товарищ Филинов, очевидно, немножко навел тень на плетень. У юристов это, видимо, называется как-то по-иному, положим, оговором, но существенным было то, что следователи вдруг заколебались. Правда, дело Филинова было лишь предлогом для того, чтобы спрятать Грозина в "клетку", потому что его, в основном, спрашивали все о тех же "разинских миллионах". Но поскольку Грозин не имел понятия ни о Филинове, ни о чем другом, то на него попросту махнули рукой и забыли. Пока народные депутаты в Кремле дебатировали относительно прав человека вообще, просто человек, конкретно Анд-рюша Грозин, сидел на нарах и пел "Белые розы". Не исключаю, что в положении заброшенного арестанта он сидел бы и сидел бог весть сколько, но всполошились родители и приехали из Иркутска в Москву. В прокуратуре удивились:
— Такого не знаем. Идите в милицию. В милиции удивились еще больше:
— Идите в прокуратуру.
Грозин-старший прибежал в горком партии, и на следующий день Андрея выпустили с туманным обещанием "разобраться".
С Рашидом Дайрабаевым поступили еще круче.
— Если ты не сдашь нам Разина, — сказали ему, — мы тебе создадим курортные условия.
И создали. Бросили Рашида в камеру к педерастам, откуда Рашид смог вырваться только после того как вскрыл себе вены. И все это, уважаемые читатели, происходило не в каком-нибудь ОЗЕРЛАГе времен бериевского беспредела, а в нашем советском следственном изоляторе под пристальным надзором "законника" Шерешовца. Вообще-то Дайрабаев оказался настоящим мужиком и не опустился до клеветы. Методы Шерешовца и его подручных не сработали. Упечь Разина за решетку оказалось не так-то просто.
И Дзержинская прокуратура отыскала еще одну зацепку. В один прекрасный день на месте Шерешовца оказался другой следователь, который встретил меня так горячо, будто соскучился. Завязалась дружеская беседа.
— А где Шерешовец? — поинтересовался я осторожно.
— Перевели, — беспечно отозвался следователь, — в городскую прокуратуру.
Вот так понизили! Или поощрили?.. Не поймешь…
Через день ко мне пришел Рашид. Похудевший килограммов на двадцать и полностью затравленный. Первое, что он произнес, было слово "постановление". Я взял это самое постановление, отпечатанное на фирменном бланке, и прочитал, что "гражданин Дайрабаев освобожден из-под стражи, а дело против него прекращено ввиду… недоказанности". Следователь, подписавший это постановление, сказал потрясенному Рашиду:
— Я вас, молодой человек, не сажал, спрашивайте, как вам быть дальше, у Шерешовца.
Но Шерешовец теперь — птица высокого полета, и вряд ли опустится до объяснений и расскажет, по какому праву человека два месяца держали в камере, обрекли на мучения, опозорили. Что для таких следователей-энтузиастов переживания какого-то там Рашида Дайрабаева? Что для них соцзаконность, если они чуть было не раскрыли "дело века", чуть ли не посадили самого Разина и конфисковали его миллиарды! Грустная история…
С Фоминым, другим моим администратором, товарищи юристы тоже облапошились, но так же сделали все, чтобы списать дело на "недоразумение" и самим уйти от ответственности.
Странные дела творятся во времена перестройки…
Вот такой сложился для "Ласкового мая" тот неласковый год. В самых последних числах декабря я пришел в до боли знакомое здание, где мне с радушной улыбкой сказали: "Мы вам письмецо направили".
Я уже упоминал о нем в начале — о конверте из прокуратуры Дзержинского района с признанием полного фиаско следствия, абсурдности всех выдвинутых обвинений.
Из всех, с кем я столкнулся в Дзержинской прокуратуре, самым симпатичным был прокурор Севрюгин. Вдумчивый, спокойный, рассудительный человек. И надо так случиться, что именно с ним случилась трагедия, на него обрушился серп разгулявшейся преступности. Летом 1990 года, прямо в служебном кабинете, прокурор был убит каким-то маньяком. Об этом много писали в газетах…
За окном падали невесомые снежинки, сочельник обещал быть насыщенным. Передо мной лежали газеты с результатом "Хит-парада-89".
Оказывается, несмотря ни на что, "Ласковый май" стал абсолютным чемпионом, одиннадцать месяцев возглавляя список популярности.
Но слава — хрупкий сосуд…
Если положить на одну чашу весов нашу популярность, то на другой, например, окажется могучий залп Ленинградского телевидения, произведенный устами обаятельнейшего Александра Невзорова, несколько раз потрясавшего меня невероятными подробностями моей жизни. От него я узнал, что мною украдено полтора миллиона. Из его "600 секунд" выяснил, что я был арестован в одной из Ленинградских гостиниц за фарцовку импортными дамскими трусиками.
Эх, уважаемый Саша Невзоров, до чего же хорошо быть любимцем телевидения и радовать телезрителей разными небылицами! Если бы вы хоть раз представили себя на месте того, в чей адрес была допущена "ошибочка", вы бы, наверное, решились бы на Поступок. Говорят, раньше в Питере солидные люди их совершали. Когда, пусть невольно, делали нечто некрасивое, то уходили в отставку. Или прилюдно признавались, исправляли допущенное. Но нынче такое, похоже, не в моде.
Я смотрю на "Хит-парад" и думаю про Юру Филинова. Как хорошо, сидя за редакционным столом, воображать себя вершителем судеб и ревнителем чистоты, прикидываться жрецом от поп-музыки. Красиво и нетрудно. Но как увязать все это с одним маленьким обстоятельством: когда я узнал, что высоко принципиальный журналист Юрий Филинов проводит концерты так называемого "Ласкового мая-2", созданного оборотистым Мишей Томилиным, кстати, по согласованию все с тем же Веденкиным. Узок круг моих знакомств! После этого я перестал верить жгучему глаголу Филинова. Мне кажется, что и читинской историей, и выступлениями на ТВ, которые моментально опровергались, Филинов оказал медвежью услугу самой популярной молодежной газете страны и лично товарищу
Фронину, которому пришлось потом прибегать к многочисленным объяснениям и всячески отмывать честь печатного мундира.
…Падают снежинки, и я, по старой детской привычке, считаю, что нынешний год обещает быть лучше прошлого, и еще думаю о том, насколько обыкновенная алчность способна искалечить все лучшее в людях. Пока меня терзал Шерешовец, многие знакомые и даже друзья, предвидя мою "кончину", быстренько бросились делать деньги любыми средствами. О Войтенко я уже сказал. Подговорив детей писать обо мне в органы всякие небылицы, он успел дать несколько "концертов" под фонограммы "Ласкового мая" и, наверное, что-то поимел.
Вообще этот прыткий юноша пошел бы далеко, если бы не остановила милиция. Началось следствие… Короче говоря, менеджера из него не получилось, а дни, проведенные в изоляторе временного содержания, еще будут напоминать ему о том, что поговорка "не рой другому яму" придумана совсем не глупыми людьми…
Но круги от камня, брошенного в "Ласковый май", до сих пор расходятся по стране. До сих пор легковерные репортеры спрашивают меня о всякой чепухе — кто побил Филинова, например, хотя я уверен, что все это выдумки для рекламы самого Филинова. Или о моих сокровищах. А некоторые филармонические деятели чешут затылки на предмет: предоставлять сцену "Ласковому маю", или это опасно… Смешные люди. Странное время.
Как я был племянником генсека
Телевизор может сделать человека знаменитым за пять минут. Кто владеет телеэфиром — владеет миром. Даже такие титаны шоу-бизнеса, как Майкл Джексон, трепещут перед телерепортерами и ведущими шоу, потому что стоит им чуть-чуть перекрыть кислород, как кумир будет забыт, а потом и повержен в прах. И наоборот. Если ежевечерне одновременно со ста миллионов домашних экранов вдалбливать в голову и сознание рядового гражданина чей-то простенький образ, то любого безголосого хориста запросто можно сделать идолом. Особенно в наших широтах, где печатному слову и видеоинформации верят не меньше, чем слову Божьему.
Мне очень хотелось увидеть себя на телеэкране.
Когда я понял, что не могу не петь, эта навязчивая идея стала просто преследовать меня. Странно, казалось бы, самое время успокоиться. После службы в армии меня пригласили в колхоз имени Свердлова, знатное хозяйство на Ставропольщине, предложили такую должность, что сверстникам и не снилась, — зампредом по соцкультбыту. Почет и уважение сельчан, трудолюбивых и степенных колхозников; личный водитель, готовый выполнить любое поручение; свежий воздух и ласковое прикавказское солнышко. Председатель колхоза, оценив мое усердие при пробивании для хозяйства мельницы, которую здесь уже отчаялись когда-нибудь увидеть, сказал как-то по-отечески:
— Давай, хлопец, дерзай. Вот уйду на пенсию, возглавишь дело. Орден Ленина получишь.
Николай Петрович Алешкин знал, что говорил. На Ставропольщине ценили инициативных людей, но мне не нужны были ордена. Я хотел петь.
Вот тут и начались мысли о телеэкране. Как проникнуть в те горние выси, где священнодействуют за пультом режиссеры, где вдумчивые редакторы нежно пестуют таланты, ожидая которых любители "Утренней почты" считают дни от воскресенья до воскресенья.
Николай Петрович, большой знаток жизни, как-то подловил меня перед утренней дойкой и завел душещипательный разговор:
— Не переживай. Везде нужны связи. Без них даже комбикорм не достанешь. А ты хочешь, чтоб Соню Ротару не показали, а тебя, Разина, сразу отсняли. Нет, милый человек, так не бывает. Кто ты для них?! Так что давай нацеливайся на конкретные задачи. Мельницу ты достал, теперь комбайн "Дон" пробивай. Вот тебя и оценит народ. Запоете вместе. Гармошкой премирую.
Я было уже и согласился с председателем. Видно, не судьба. Так и придется ограничиться славой лучшего солиста деревни Привольное и окрестностей. Тоже ничего. Хотя, если бы проникнуть на телевизор, можно было бы потягаться даже с Ротару. Но как это сделать в условиях нашего самого демократического в мире Гостелерадио? Прийти и предложить свои услуги — засмеют. Попросить о любезности? Москва слезам не верит.
"Нет, Андрей, — всесторонне осмыслив ситуацию, сказал я себе. — Надо действовать нетрадиционными методами. Кто работает на телевидении? Бывшие партийные работники. А они люди сметливые и должны знать, что я проживаю в селе, где начинал свою трудовую деятельность наш Генсек".
Три дня, подобно древнегреческим ораторам, я тренировал голос, добиваясь осадистой бархатистости, и разведывал телефоны приемных телекомитета в Москве. Апробацию идеи начал на районных начальниках. Позвонил в райпотребсоюз и внушительно сказал:
— Звонят из крайисполкома. Почему не представляете статотчет?
Трубка откликнулась немедленно:
— Сейчас доработаем и подошлем.
Я успокоился. Голос достиг той кондиции, которая отличает обычных смертных от номенклатурных работников. Можно было штурмовать телевидение. Диск телефона напоминал круг судьбы. Все зависело сейчас от никелированного кружочка с буквами и цифрами.
— Попов слушает.
Не было в те годы в Останкино более влиятельной фигуры. чем Владимир Иванович Попов. Он мог шугнуть любимца миллионов Владимира Маслаченко и поставить по стойке "смирно" нежную Валентину Белянчикову. Он не боялся никого, кроме начальства. И от него теперь зависела моя судьба. Попов нажатием кнопки мог вывести меня к сияющим вершинам, а мог послать к черту. Эх, судьба-канарейка… Но мы, ставропольцы, крепкие орешки, и отрепетированным голосом я сказал:
— Дорохин на проводе. Секретарь парткома колхоза имени Свердлова. Слышали, надеюсь?
— Какого еще Свердлова, — изумился всесильный зампред Гостелерадио, — вы что, товарищ, телефон перепутали?
— Уточняю, — нахально сказал я, — имени Свердлова Красногвардейского района со Ставрополья.
Молчание длилось ровно одно мгновение, которое свершило чудесное превращение. Голос Попова зажурчал, как нар-зановый источник.
— Очень рад. Как ваша фамилия, я что-то не расслышал?
— Дорохин.
— Весь внимание, товарищ Дорохин. Мы тут как раз задумали цикл передач о героях труда. Так что ваш звоночек как раз кстати.
— Да я не о том. Нужна ваша помощь… Есть у нас талантливый парень. Сын, так сказать, Ставропольского района. Очень бы хотелось увидеть его на всесоюзном экране.
— Нет вопросов! Какие у вашего товарища наклонности? Я постарался быть как можно сдержаннее.
— Поет.
— Вот и чудесно. Я дам указание музыкальной редакции по
казать вашего земляка во весь рост. В целях, понимаете ли,
пропаганды.
Он еще говорил что-то, затем, понизив голос до интимного, осведомился:
— А этот ваш мальчик, он кем приходится? Ну сами знаете…
— Это не главное… И не по телефону. Но для вас скажу. Племянник.
Трубка ответила уважительным молчанием. Затем Попов голосом человека, привыкшего хранить государственные и военные тайны, сказал:
— Понятно. Вопрос, конечно, не простой, ответственность
мы осознаем, но хочу вас заверить. Я подключу Черкасова. Это его вопрос.
Я возликовал. Первый шаг в сторону телепарнаса, где обитают небожители и громовержцы, был сделан. И судя по реакции товарища Попова, сделан в правильном направлении. Надо было немедленно развивать успех. И через пятнадцать минут я звонил главному редактору музпрограмм радио Геннадию Константиновичу Черкасову. Тот был в курсе и отвечал рубленными фразами.
— Понял. Будет сделано. На примете есть молодой композитор. Так что фонограммку сообразим. Когда ожидать вашего юношу?
— Через неделю.
Алешкину я сказал, что еду в Росснаб пробивать какую-то особо ценную молотилку. Алешкин все понял и посмотрел на меня с жалостью.
В Москве первым делом я нашел своего армейского дружка Игоря, который возил какого-то крупного вельможу из Совмина и давно соблазнял меня перспективой погонять по столице на "Чайке" последней модели. С мигалкой и радиотелефоном. Игорь оказался в данной ситуации сущим кладом. Через час мы очутились перед домом на Пятницкой, и вызванный мной из салона по телефону Черкасов с группой товарищей ринулись навстречу.
— Познакомьтесь, — радостно закричал Черкасов, — это ваш редактор Елена Двоеносова. Кстати, у вас абсолютно телегеничная внешность. Вы мне кого-то очень напоминаете!
Я потупился.
— Думаю, что и вокальные данные не хуже, — заботливо открывая дверь, поделилась мыслями редактор Двоеносова.
И мы ликующей толпой направились в студию.
Такого переполоха студия, наверное, не видела давно. На меня смотрели, как на заезжего премьер-министра, и каждый встречный старался выказать свое восхищение. "Чайка" с номером "Мое" вообще добила моих друзей. Профессор музыки и главред Черкасов именно так представлял себе сельских родственников знатных людей государства. Во всяком случае, он старался вовсю. Редакторский аппарат не отставал. Но Черкасов не отдавал инициативу быть первым возле такого почетного гостя.
— Видите ли, Андрей Александрович, мы, как и весь советский народ, живем в преддверии международного фестиваля
молодежи. И нам очень нужны мобилизующие, яркие песни. Вы, как мне кажется, способны именно такое произведение
создать. Солнечное, родниковое, зовущее, так сказать. Текст написал Сергей Островой. А музыку, кстати, специально для
вас, — Илья Любинский. У вас ведь мужественный тенор?
Что мне оставалось? Я не ожидал такой прыти и даже чуть испугался, что набрал такой высокий темп. Откуда я знаю, какой у меня тенор?
А Двоеносова подливала масла в огонь.
— Песня рассчитана на дуэт. Такой, знаете ли, оригинальный, разноплановый дуэт. Вашей партнершей по песне будет
Катя Семенова. Ее мы уже записали. Теперь споете вы, мы сведем фонограмму, а потом я позвоню на телевидение. Там
проинформированы.
Короче, через пятнадцать минут под суровыми взглядами операторов, очевидно, люто невзлюбивших меня, я запел вирши Острового, который, как я потом узнал, был крупным мастером и озвучил несчетное количество фестивалей, симпозиумов и декад:
Карнавала цветное лицо,
Удивительной кружится маской
Песенка вышла что надо. Бодрящая, аж жуть… Не успел я отдохнуть от этих "лиц" и "масок", как позвонили с телевидения и вбежала сияющая Двоеносова:
— Едем! В аппаратной телевидения уже ждут.
Все кружилось, как в сломанном калейдоскопе. Вдруг прямо на выходе из лифта меня схватила за руку какая-то представительная женщина и взволнованно крикнула поставленным голосом:
— Именно таким я вас и представляла. Пойдемте.
Это была режиссер Лариса Микульская, одна из самых крутых дам на телевидении. Судя по ее оживлению, она всю жизнь мечтала встретиться с такой звездой, как зампред колхоза имени Свердлова. Несмотря на глубокую ночь, в Останкине достойно подготовились к встрече высокого гостя. Парикмахеры, гримеры, видеорежиссеры и сияющая Лариса Микульская — все было в полной боевой и жило одним: сделать приятное / Андрею Разину, талантливому племяннику великого дяди. Не понял величия момента лишь какой-то техник, по-московски шумно ворвавшийся в студию и заоравший:
— Я что, ночевать здесь буду? Два часа стоим, сейчас все
вырублю на фиг!
Зарвавшегося техника поставили на место.
— Хам, — с достоинством сказала Лариса Микульская, — вы позорите перед гостем Центральное телевидение! Взять его! А
Откуда-то из темноты вынырнули несколько широкоплечих ребят и профессионально завернули руки недогадливому технику. Наступила рабочая тишина. Можно было приступать к творчеству. Чуть сориентировавшись в обстановке, я обратил внимание, что вокруг меня вышагивает какая-то несмелая девушка, с особым почтением поглядывая то на меня, то на Микульскую.
— Кто это? — спросил я Ларису.
— Кстати, познакомьтесь. Это Катя Семенова. А это…
Лариса Микульская наклонилась к Катиному уху и что-то горячо зашептала. Катя Семенова стала глядеть на меня с еще большим интересом.
— Ну вот и славно, — пропела Микульская, — давайте начнем.
Мы пели и веселились как дети. Радиофонограмма, состоящая из очередного шедевра С. Острового и И. Любинского, способна была потрафить самому изысканному вкусу:
Ты и я и берег моря, Берег моря, ты и я…
Бедные гости фестиваля. Но я не думал о них. Настал мой звездный час. Я в студии, я записываюсь на "ТВ", рядом со мной хоть и не слишком завидная, но все же певица. Единственное, что меня несколько смущало, так это весьма заметная беременность Кати. А Микульская неиствовала:
— Чудесно! Вы создаете образ. Покружитесь! Андрей, возьмите Катю за талию. Но в этот вечер я был способен справиться и с гораздо более трудной задачей. Мир вокруг был прекрасен.
— Андрей, можно, будем на ты? — сказала мне Катя, когда Микульская, ослабев от творческого напряжения, охлажда
лась кофе, — очень рада с тобой познакомиться. Ты танцуешь как бог.
Я навострил уши.
Что-то не то. Уж что-что, а танцую я как бревно. Видно, будет о чем-то просить. Точно. Катя оказалась инициативным человеком.
— Будем творческими друзьями. Нам нужен человек с таким диапазоном. Эстрада нуждается в помощи. Ты поможешь?
— Конечно, — пробормотал я, — а в чем дело?
Катя стала деловито загибать пальчики. Во-первых, нужно приструнить кое-кого. Зажрались. Во-вторых, нам не хватает хороших композиторов. В-третьих, нужно срочно увеличить концертные ставки. Катя Семенова развернула целую программу реформы музыкальной жизни, и если бы я действительно был вхож в высокие сферы, мне пришлось бы нагрузить руководство страны многообразными проблемами. Но поскольку кроме Алешкиная не был близок ни с кем из представителей руководства, то со спокойной душой глянул Кате в глаза и сказал:
— Не волнуйся, завтра же проинформирую дядю, и он даст команду.
Она благодарно улыбнулась. Катя оказалась очень своеобразным человечком. Потом, когда миф о дяде лопнул, она опубликовала в ленинградской "Смене" интервью, где со всей принципиальностью заявила о том, что вообще меня не знает и знать не хочет. Я обрадовался за нее — может далеко пойти. Если улучшит качество вокала. Но это было уже потом…
А пока за окном занималось ясное московское утро. Лариса Микульская горячо поздравила с дебютом и выразила уверенность, что я сообщу о ее вкладе в подготовку творческой молодежи дяде. Я, естественно, пообещал. Мой самолет улетал в полдень, так что было время позвонить товарищу Попову.
— Все было очень хорошо, — сказал я Попову, — товарищи сработали отлично. Я проинформирую. Попов ответил очень серьезно:
— Есть.
Через два дня все репродукторы населенных пунктов колхоза имени Свердлова исторгали шедевр Острового в моем и Катином исполнении. Я стал фигурой общесоюзной славы. Даже недоверчивый Алешкин потеплел и буркнул что-то вроде "молодец". Вот когда я осознал всю афористичность легенды о человеке, который проснулся знаменитым. Но успех надо было развивать. Теперь уже никакая сила не могла удержать меня в колхозе, и Ставропольщине было суждено лишиться будущего орденоносца. Отпросившись у Алешкина, я вновь отправился в Москву. Но теперь я чувствовал себя гораздо более уверенно, как человек, познавший телевизионное дело. К моему удивлению, директор музыкальной фирмы Чер-навский, которому я предложил свои услуги в качестве сотрудника, отнесся ко мне с почтением.
— Слышал, старик, слышал. Круто. Хочешь поработать у нас?
— Да.
— Только пойми, у меня плохи дела на телевидении, — грустно сказал Чернавский, — режут, выбрасывают. А без телевидения ни одной песни не раскрутишь. Может замолвишь словечко где надо?
— Конечно.
Мне так хотелось работать в музыкальной фирме, что я вновь стал на неверный путь родственника высоких людей. Сказав "а", надо было говорить "б". Не без труда узнав телефон замзавотделом агитпропа ЦК КПСС Севрука, я позвонил ему. Как и Попов, товарищ Севрук отнесся к упоминанию колхоза имени Свердлова со всей партийной ответственностью. Я сплел ему незамысловатую историю о том, что у нас — руководства знатного хозяйства — заключен творческий договор с Чернавским, которого дискриминируют на ТВ. Надо поправить товарищей.
— Поправим, — ласково откликнулся Севрук, — не беспокойтесь. Я дам поручение.
Итогом этого таинственного поручения были немедленные звонки Чернавскому и приглашения тотчас же сотрудничать с главной редакцией музыкальных программ. Дела у Чернавского пошли в гору, а слухи о моих возможностях со страшной силой стали циркулировать по всем этажам радио и телевидения. Со всех сторон меня стали одолевать просьбами. Просили кто квартиру, кто круиз, кто что… Я откликался, но обещания давал уклончивые. Это, однако, придавало мне еще больший вес и загадочность. Один нервный помреж даже подбежал ко мне и, схватив за пуговицу, спросил на ухо:
— Что говорят у вас относительно перспектив советско — американских отношений? Какова наша позиция?
Подобные доверчивые идиоты делали мою жизнь еще более прекрасной. Если бы я был Хлестаковым, я бы мог одолжить у всех столько денег, что их бы хватило до конца жизни. Но, во-первых, мне нужны были не деньги, а песни, а во-вторых, надо было возвращаться домой — отсутствие московской прописки тормозило прием на работу к Чернавскому. Напоследок я еще раз позвонил Попову, светски обсудил виды на урожай, намекнул на скорую встречу с Самим и отбыл с твердой уверенностью, что этот разговор будет иметь хорошие последствия.
Я не ошибся. Человек, единожды попавший в орбиту высоких государственных взаимоотношений, обречен оставаться в ней, даже если и не хочется.
А я очень хотел.
И меня заметили.
Вскоре мне с почты принесли телеграмму, извещавшую о том, что вместе с фонограммой и костюмом я обязан прибыть в Одессу на борт теплохода "Грузия" для участия в съемках передачи "Утренняя почта". Новости в селе разносятся быстро, и меня провожали с таким почетом, будто я удостоился ордена Ленина. Но еще более горячо меня встретили в одесском порту. Прямо в тени Дюка я был заключен в объятия редактора "Утренней почты" Натальи Высоцкой, которая доверительно сообщила, что на борту "Грузии" собран весь цвет советской эстрады. В частности, Ирина Понаровская, Крис Кельми, Катя Суржикова, Александр Серов, Алексей Глызин и другие. В общем, компания хоть куда. Но я был среди них сильнейшим. Мне отвели самую комфортабельную каюту, и капитан отдавал мне честь. Кроме того, Наташа Высоцкая, перед которой трепетали все кандидаты в знаменитости, сообщила, что всем отведено по пять часов съемки, а мне — целые сутки.
— Главное, чтоб было красиво. Специально для вас мы пригласили танцевальное трио "Экспрессия" от Пугачевой. Думаю, вам понравится.
А мне все и без того нравилось. После бескрайних пшеничных полей колхоза, после беспросветной моей жизни синее море, белый пароход и приятное общество были восхитительны. Жаль только, что все без исключения популярные артисты считали своим долгом о чем-нибудь попросить меня. Причем, действуя в лучших традициях отечественной эстрады, они просили не столько о себе, сколько о том, как бы дать укорот своим коллегам по святому искусству. Крис Кельми умолял, чтобы мои родичи прижали его патрона по Ленкому Марка Захарова. У Серова тоже оказались недруги, да и другие коллеги рвали и метали. Я обещал всем помочь. Но единственный, кто тронул меня всерьез, так это Ирина Понаровская, рассказавшая, как ее просто-таки гоняет по всему полю Алла Борисовна. Вот Ирине, если бы я мог, то помог бы обязательно… Я понял, что искусство совсем не безобидная вещь, не ромашковое поле, где резвятся таланты. Я впервые подумал о своем колхозе с нежностью. "Человек человеку композитор" — вспомнилась мне услышанная где-то мудрость, но деваться было некуда. "Грузия" бороздила просторы Черного моря, эстрада становилась судьбой, а композиторы, поэты-песенники и солисты — постоянными спутниками жизни. Широта и многообразие профессии с особой силой открылись мне на залитых солнцем палубах теплохода. На пути к успеху нужно иметь крепкие локти. Рассчитывать можно лишь на себя.
…Итак, наступили сутки моих съемок. Я старался, Наташа Высоцкая выжала максимум из съемочной аппаратуры и морского пейзажа. В целом, получилось неплохо. Я уже кое-что соображал и потому мог дать реальную оценку отснятому клипу. Но беда подстерегала меня с другой стороны. Главный редактор музпрограмм телевидения, дочь знаменитого полярника Кренкеля Людмила Эрнестовна обладала характером айсберга. Ее боялись даже такие бойцы, как Кобзон и Добрынин. Людмила Эрнестовна запросто могла указать на дверь самому что ни на есть народному артисту. И как мне кажется, она была очень проницательной и что-то заподозрила в отношении меня. По-моему, она подвергла сомнению крепость моих родственных уз. Во всяком случае, мне сообщили, что на худсовете Людмила Эрнестовна сказала как отрезала:
— Не пойдет.
Причем, проведя детские годы в обществе покорителей Арктики, Л. Э. Кренкель была большим знатоком человеческих душ. Она зашла к Попову и убедила его, что мое неважное исполнение песенки может нанести вред престижу высокой семьи, а это в свою очередь, скажется на отношении руководства к Попову. Божий промысел особенно сложен в тех сферах, которые зовутся руководящими. С одной стороны, Людмила Эрнестовна заставила дрогнуть товарища Попова, с другой — поставила меня перед выбором: либо признать ее силу, либо навсегда покинуть пределы Останкино. Удар был рассчитан точно. Узнав, что во мне сомневается главный редактор, рядовые сотрудники тут же стали относиться ко мне более чем прохладно и делали вид, что не встречались не только на борту "Грузии", но и вообще никогда не слышали о человеке по фамилии Разин. Меня уже ни о чем не просили и вообще утратили всякий интерес. Нужно было спасать положение. Я не видел никакого выхода кроме как бороться с коварной Людмилой Эрнестовной ее же оружием. В этой священной борьбе меня вдохновляли не только личные амбиции и несбывшиеся надежды увидеть себя в "Утренней почте". Покрутившись месяц в музыкальной редакции, я открыл для себя много маленьких секретов. Увидел, что могучее администрирование Людмилы Эрнестовны создало уникальный климат. В самых престижных передачах участвовали одни и те же лица. Пахмутова, Лещенко и Толкунова, да еще несколько великих, не сходивших с экранов. Другие должны были без устали "заинтересовывать" телебоссов, иначе им ничего не светило. Вкусовщина царила страшная. Передача "Песня года" превращалась в состязание не песен, а композиторов, и победители были известны заранее. Все новое и свежее рубилось на корню. Короче, полная безысходность. И абсолютистское правление Людмилы Эрнестовны. Она казалась несокрушимой как Останкинская башня.
Уж если мне и не суждено стать звездой эстрады, то хоть помогу артистам по-настоящему!
Я принял это решение, и на душе стало спокойно. Жаль, конечно, что я не родня высоким людям, но не беда. Вперед!
Я нашел Игоря, вновь уселся в "Чайку" и подкатил в Останкино. Из машины позвонил Попову.
— Есть конфиденциальный разговор. Срочно спускайтесь вниз.
Видимо, мой тон вновь поколебал зловредную информацию Кренкель. Сбитый с толку вальяжной "Чайкой", Попов вообще растерялся.
— Владимир Иванович, — начал я как можно более торжественно, — вчера я оказался свидетелем одного директивного разговора. Вы понимаете меня…
— Вполне, — упавшим голосом подтвердил Попов.
— Так вот, шла речь о том, что из вашего близкого окружения идет утечка информации. В частности, муссируются слухи,
что вы, в свое время, пользовались особым вниманием товарища Фурцевой. И это теперь признается серьезным идеологическим недостатком. Могут последовать оргвыводы.
— Да вы что?! Кто мог сказать такое?! Вы же знаете меня,
Андрей Александрович, как безупречного человека и коммуниста… Мне польстило доверие товарища Попова, но обстановку следовало обострить.
— Я-то знаю, но вы ведь понимаете, какой идет резонанс?!
— Но кто же распускает эти слухи?
И хотя в свое время этими "слухами" тешилась вся чиновная Москва, о чем товарищ Попов был прекрасно осведомлен, я сделал еще более многозначительное лицо и перевел разговор на то, что мой высокохудожественный клип почему-то не появился в "Утренней почте".
— Мы так ждали его, просто всей семьей ждали, а тут такая досада.
— Мне кажется, я вас понял, — сказал Попов, — думаю, что ваш клип с удовольствием будет воспринят общественностью. А редакцию мы укрепим.
Неисповедимы начальственные гневы и милости. Кого и к чему обязывал мой разговор? Светская болтовня о событиях тридцатилетней давности. Сущие пустяки… Но вскоре под каким-то благовидным предлогом Людмилу Эрнестовну с почетом отправили на пенсию, а режиссеры и редакторы вновь прониклись ко мне жутким почтением и норовили при встрече озадачить какой-нибудь просьбой. Только мне наскучили эти игры. Конечно, лестно быть племянником Генсека, ногой открывать двери, наводить тень на плетень. Но мне это обрыдло. Да и честно говоря, после ухода Кренкель с поста главного редактора я как рядовой телезритель не обнаружил особых перемен. Вместо одной обоймы завсегдатаев телеэкрана поселилась другая. Вот и все. А мне стало казаться, что на телевидении свет клином не сошелся, и можно делать интересные дела и без помощи всесильного голубого экрана. Так что я добровольно сложил с себя обязанности родовитого "племянника" и принялся торить пути к успеху собственными ногами.
А почему свою первую главу я решил начать именно с этого периода своей жизни? Потому, что вся моя книга — это исповедь человека, который всю жизнь мечтал жить честно, но был поставлен в такие условия, что приходилось брать напрокат советы авантюриста Феликса Круля, одного из своих любимых литературных героев. Я, как и Феликс, человек добродушный, но склонный к приключениям. А это, как известно, сулит всякие неожиданности и сложности. Жизнь приучила преодолевать их, используя нетрадиционные методы. Один из них — создание студии и группы "Ласковый май", которая стала сегодня не просто фактом музыкальной жизни, но и немалым социальным феноменом. Ежегодно ко мне приходят десятки писем от мальчишек и девчонок. Они рассказывают о себе, спрашивают совета. На наших концертах тысячи взрослых людей — их привлекает атмосфера доброты, царящая на выступлениях "Ласкового мая".
Так я пришел к этому своему главному делу жизни. Об этом я много рассуждаю, думаю. Некоторые мысли легли в основу эссе, составляющих живую ткань этой книги.
Король оренбургской дискотеки
А как же он появился в моей жизни во главе самых немыслимых хит-парадов вроде стенгазеты «За яйценосность!», которую нам как-то с гордостью предъявили комсомольцы одного птицеколхоза на Дону? Здесь надо сделать маленький экскурс в тот период моей буржуазной жизни, по счастливому стечению обстоятельств совпавший с перестройкой, устроенной моим славным земляком Михаилом Сергеевичем Горбачевым. В 1988 году знаменитый московский менеджер, руководитель фирмы «Рекорд», талантливый композитор и аранжировщик, заслуженный артист РСФСР Юрий Чернавский вызвал меня к себе.
Я явился, как всегда готовый выполнить любое приказание. Мы в «Рекорде» работали как рабы на фазенде. «Рекорд» раскручивал молодые дарования, а я занимался их отловом, приведением в божеский вид, вытряхиванием из неокрепших голов «комплексов неполноценности», с дальнейшим выпусканием перспективных карасиков в мутные, кишащие щуками эстрадные волны. Правда, у ребят, взращенных «Рекордом», быстро прорезались зубки, и скоро они сами начинали гонять щук, да и нас, своих крестных пап, могли укусить. Еще бы! Думаете, Ваня Фокин, вытащенный мной из зачуханного ресторана, где он прозябал в роли провинциального Майкла Джексона, — это подарок? Боже упаси! Но через полгода муштры и всесоюзных успехов Ваня не ставил в грош даже профессора Иосифа Давыдовича Кобзона. Не говоря уже об остальных. А Саша Хлопков? Его я нашел в электричке, в которой будущая звезда эстрады ехала в Москву, имея в виду устроиться лимитчиком. Творческие вливания со стороны Чернавского, моя беготня по кабинетам музыкальных редакторов быстренько сделали несостоявшегося труженика ЗИЛа мастером эстрадных подмостков. И через полгода — небрежный взгляд, руки в карманах, и все разговоры вокруг контрактов и крутых маршрутов. Короче говоря, на исходе восьмидесятых годов мы в «Рекорде» запустили поточную линию по изготовлению вокальных талантов и по демпинговым ценам выбросили их на рынок.
Работа спорилась. Но, честно говоря, несмотря на доходы и все такое, на душе у меня было муторно. Хоть у меня и комбинаторная натура, но душе хотелось праздника, хотелось, чтобы среди скороспелок появился хоть один настоящий, а не придуманный «Рекордом» талант. Тем более, что меня не грели баллады знаменитого ленинградца Б.Г., где философии не больше, чем кофеина в одесском растворимом кофе, и публичные стриптизы кудесника слова и чувства Вити Шевчука и его «дуста». О мужестве творца выдающегося шлягера «Яблоки на снегу» товарища Муромова я уже и не заикаюсь. Большой физической культуры человек. Короче говоря, хотелось заполучить в «Рекорд» что-нибудь по-настоящему интересное и неординарное. Юрий Чернавский был, против обыкновения, зол и хмур:
— Андрей, поиск звезд отменяется. Скоро они вообще не понадобятся. Кончилась пленка.
Надобно сказать, что проблема магнитной пленки была бичом божьим. Шосткинское объединение «Свема», выпускающее самую паршивую в мире пленку, вообще повело себя кое-как и почти прекратило выпуск этой позарез нужной «Рекорду» продукции. Наши звезды оказались без фонограмм, именующихся в простонаречьи «фанерой», и рисковали остаться без куска хлеба, поскольку в большинстве своем от рождения были безголосыми, как циклопы. Это грозило «Рекорду» крахом, потому что молчащие звезды были хороши для немого кино, но никак не для стадионной тусовки. Я моментально забыл о своих переживаниях по поводу популярности «Яблок на снегу» и отсутствии таланта в «Рекорде» и пошел выбивать командировку в Шостку.
Когда за окном вагона замелькали пшеничные поля Сумщины, мой сосед по купе, молодой летчик гражданской авиации, уснувший еще в Москве, вдруг встрепенулся, грохнул по столику бутылкой демократического портвейна и представился:
— Саша. Из Оренбурга.
Я тогда и не подумал, что Саша — это Судьба. Мы вылакали портвейн, побеседовали о мощи гражданской авиации, ругнули Лигачева, сотворившего закон о борьбе с алкоголизмом, выразили уверенность, что закону осталось недолго жить. А потом Саша сказал:
— Ни хрена ты, Андрюха, не найдешь. Откуда у нас возьмутся самопальные таланты? Это ж не Ливерпуль.… Вот битлы — это да!
Меня стало скучно. Насчет битлов я был полностью согласен с пилотом… Саша еще раз оттянулся стаканчиком «розового» и вдруг сказал:
— Слышь, Андрей, ты что-нибудь знаешь про дискотеку «Глобус»?
— Во Флориде?
— Не, в нашем Оренбурге. Крутая дискотека. Я туда раньше ходил.
— Ну и что?
— Ничего. Помню, однажды привели туда пацана детдомовского. Весь оборванный, с фингалом. И жокей объявляет, что парнишка желает пропеть изысканной публике несколько песен. С ним парень постарше, клавишник. Почтенная публика не роптала, все уже забалдели и чего-то ждали. И вот пацаненок запел. Короче, Андрюша, меня не купишь. Я и флойдов знаю, и роллингов, по металлу ботаю. Но тут я заторчал. Классно пел парнишка.
— Да, у вас в Оренбурге все класс, — рассеянно подтвердил я.
— Слушай, — вдруг хлопнул себя Саша по обтянутой форменными штанами ляжке, — у меня ж есть кассета того парня. Я у диск-жокея за червонец прикупил. Хочешь, врублю?
Я уже видел, что Саша взял с собой в путь-дорогу, кроме портвейна, допотопный кассетник «Весна-2», и приготовился к худшему. Портвейн приходилось оплачивать заинтересованным слушанием. Саша достал заштурханную кассету, долго гонял ее в разные стороны, наконец, сказал:
— Кажется, вот здесь….
И я вздрогнул. Из самого убогого в мире кассетника вдруг раздалась песня. Я был тертым калачом и сразу усек, что все было самопальным. И запись, и аппаратура, и весь иной антураж. Кроме голоса. Голос был божественный. А песня была под стать. Песня была «Белые розы».
— Саша, — сказал я зажмурившемуся от удовольствия пилоту, — раскрой глаза. Продай мне эту пленку. На, четвертной.
— Да ты че? — с истинно уральским добродушием сказал пилот. — Дарю! Может пригодиться.
С тех пор я сто раз хотел найти Сашу, но его след затерялся в глубинах воздушного океана. Спасибо тебе, веселый уралец, от меня лично и от миллионов фанатов «Ласкового мая»!
Ледовое побоище
Он только и успел дойти до слов: «Лед с витрин голубых…», как, перекрывая шлягер Сереги Кузнецова «Белые розы», над стадионом пронесся хруст. Толстенные барьеры для стипл-чеза, которые еще утром являли крепость и мощь, разлетелись в щепы. Полутысячная толпа пацанов и обезумевших фанаток со спринтерской скоростью бросились к центру поля. Не часто увидишь такую резвую толпу. Казалось, она подобно урагану все сметет на своем пути. Я сразу же понял — их не остановить. К сожалению, подобный опыт имелся… Хваленые омоновцы в своей черной форме лишь провожали взглядом бегущих — а что, спрашивается, делать с четырнадцатилетней девчонкой? Не дубинкой же объяснять, что безумство на стадионе не входит в стоимость билета?
Я понимал — остаются считанные секунды перед непосредственным контактом с возлюбленной публикой, и, как Наполеон, бросил в бой старую гвардию — наших охранников, стыдливо закамуфлированных в разных отчетах под гордым именем «машинистов сцены».
Старая гвардия, как и под Ватерлоо, доказала, что она готова умереть за императора, но не более того… Натиск толпы оказался слишком могучим… Через мгновение бригадир охранников, обладатель какого-то там дана каратэ, Витя лежал на изумрудном газоне под кроссовками весело щебечущих фанаток.
Все бы ничего… Но накануне над городом прошел дождик, и кто-то из любительниц «Белых роз» мог наступить на провода высокого напряжения. Вот тогда будет не до веселья. Короче, я понял, что нужно спешно эвакуироваться под самую лучшую защиту — в автобус, который мы предусмотрительно подогнали к центральному кругу. Вездесущий администратор Аркадий Кудряшов, оказывается, уже успел непостижимым образом отрубить напряжение, и нам оставалось только с достоинством удалиться. А ураган, бушующий криком «Юро-о-о-очка!», налетал стремительно и неотвратимо, как истинное возмездие за хороший концерт. Я тронул Юру за плечо. Он так и стоял с микрофоном, глядя на толпу.
— Юра, уходим!
Шатунов стоял как вкопанный.
— Ну, что с тобой! Сейчас затопчут!
— Ноги, опять ноги, — обреченно произнес он, — не могу… В «Ласковом мае» об этом не знал никто, разве что Юркин закадычный дружок Серега Серков, с которым Шатунов воспитывался еще в оренбургском детском доме. А я знал, что при стрессе у юры иногда отказывали ноги… Как-то вечером мы ехали на машине моего друга детства. Дорога была пустынной…
— Можно, я проеду? — сказал вдруг Юра.
Иногда он садился за руль…
— Давай, — согласился друг.
И Юра вцепился в руль. Машину вдруг повело в сторону. Юра изо всех сил пытался вывернуть… Никто толком не понял, что случилось. Через несколько секунд мы с трудом выбирались из перевернутой машины. Шатунов был бледен и неподвижен…
Мы переглянулись.
— Что с тобой, Юра? — стараясь быть как можно спокойнее, сказал я. — Ведь все обошлось… Примяли чуть крышу — не беда, починим.
— Ноги… — сказал он.
Я подошел к Серкову.
— Надо смеяться! — сказал я.
Серков глянул на меня как на сумасшедшего (он сам был бледен и растерян), потом все понял. И мы начали хохотать. Сначала Юра как-то странно посматривал на нас, потом тоже улыбнулся, рассмеялся и подошел к нам… Все обошлось, его ноги заработали…
Мы обращались к врачам, они говорили, что Юра перерастет, все будет нормально, а причина в трагедии, которая случилась в детском возрасте. Юрку выписали из реанимации сиротой и прямиком направили в детский дом, который, надо сказать, пользовался в Оренбурге дурной славой. Здесь был настоящий конвейер, готовящий кадры для колоний. Над воспитанниками издевались и педагоги, и старшие, в полной мере подражающие своим воспитателям…
Там у Юры проявились симптомы странной болезни.
И вот сейчас на стадионе опять…
Но хохотать, как тогда на дороге, не было возможности, надо было поискать другой выход. Мы просто внесли его в автобус, который в ту же секунду был окружен ликующей толпой. Окошки стали напоминать кадры из мультиков о трех поросятах. Расплющенные носики и сияющие глазки украинских пацанок с четырех сторон уставились на нас, бедных узников советской эстрады. Но нас теперь это не волновало. К тому же, краем глаза я увидел, что Юрка сам дошел до своего любимого места на «корме» автобуса, где любил вздремнуть при переездах. Обошлось. Мы знали, что помощь придет, и блокаду снимут, — судя по мельканию черных рубашек. ОМОН пришел в себя и вспомнил, что поставлен для порядка. Может быть (если не перебили усилители и колонки), мы даже допоем «белые розы». Такой вот неожиданный антракт. И все из-за грандиозной популярности синеглазого мальчика с улыбкой Элвиса Пресли. Я все чаще ловил себя на мысли, что Юрка, происходящий из забытого Богом Оренбурга, имеет како-то планетарный генетический код, содержащий в себе нечто от римского соловья Лоретти и покойного короля рок-н-ролла из Штатов. Хоть убейте, но не припомню, чтобы у нас в «совке» кто-нибудь из певцов пользовался такой бешеной популярностью. Изабелла Юрьева, моя учительница, хлебнувшая много кайфов в годы «папы Сталина», однажды сбежала в деревню прямо в «шпильках» и эстрадном платье — не успела переодеться, потому что к парадному театра уже подъехала черная эмка с операми из МГБ. Так вот, роскошная бабушка Изабелла, учившая меня сценодвижению в ходе моего творческого альянса с Читинским институтом культуры, ударилась в благодушные воспоминания и с ужасом рассказала, как поклонницы визгом под окном не давали спать Ивану Козловскому.
— Вы знаете, Андрей, — размышляла эстрадная звезда былинных времен, — среди любителей эстрады есть очень экспансивные люди. Очень! Да уж, понятно, Иван Семенович подтвердил бы слова Изабеллы Даниловны, если бы увидел, как на нашем концерте в Лужниках полторы сотни фанаток, в едином, как говорится, порыве вдруг расстегнули лифчики и, как гипсовый дискоболки из пыльных сквериков моего детства, зашвырнули их на сцену. Для полноты картины скажу, что шокированные уборщицы насчитали в куче этого хлама не меньше полсотни трусиков. Представляю, как объясняли фанатки своим мамам бреши в своем туалете. А «переход Суворова через Альпы»? Так с присущим ему мрачным юмором Аркадий Кудряшов охарактеризовал выход на сцену в «Олимпийском» двух отчаянных любительниц, раздевшихся и махавших джинсами, как флагами капитуляции, над головой. До сих пор вижу эту сцену, будто бы выхваченную из видика «про ужасы»: как служащие дворца с каннибальскими глазами уносили голых фанаток в темноту служебных помещений. Думаю, впрочем, что смелых девчонок в пищу не употребили…
Разин, как ты сам ваще
Вряд ли зритель, заплативший свои три рубля за входной билет и возможность оттянуться под звуки любимой тусовки, знает, что творилось за кулисами, какие высокие человеческие качества — от стремления не поступиться принципами до компромиссов в духе умиротворения углекопов Заполярья — были пущены в ход. Для того чтобы, изящно выражаясь, "заделать" гастроли, администраторы должны обладать натиском профессионального чемпиона по боксу Тайсона и красноречием прославленного народного депутата Ахромеева.
Спорят за каждый рубль.
И при этом обе высокие договаривающиеся стороны втайне лелеют мечту: что можно поиметь лично для себя? И лишь солист, гастролер, поет, заливается соловьем, абсолютно не имея никакой возможности влиять на развитие событий. Хотя людская молва считает именно его, Творца и Художника (ах, как хочется думать, что именно так!), главным ответственным лицом за все, в том числе и падение эстрадного уровня, а также нежелание молодежи примерно учиться и хорошо работать.
Совсем недавно по страницам отечественной прессы прошелестел бум, от которого явственно попахивало жареными фактами. Уставшие от разоблачений кооператоров-шашлычников публицисты с открытым забралом кинулись подсчитывать, сколько денег, а также телевизоров "Сони", холодильников и "ВАЗов" получают идолы нашей советской песни. Плюрализм был столь значителен, что в публикациях замелькали даже фамилии неприкасаемых любимцев органов, партии и народа А. Пугачевой и В. Леонтьева. Классно, как выяснилось, умеют считать газетные парни. Когда я читал их исследования, то с сожалением думал, что они ошиблись в выборе профессии. Из них получились бы очень крутые фининспекторы. Но газеты в те дни читались с упоением не только пенсионерами войск МВД — как известно, самыми суровыми критиками и знатоками искусства, — но и теми, кто в последние годы всей душой полюбил служителей муз. В московском ресторане "Арбат", этом центре организации, именуемой "Союз-рэкет", за право почитать статью, где детально расписывались доходы Жени Белоусова, платили по стольнику плюс флакон "Наполеона". Авторитетный рэкетмен Юра Четный, контролирующий кроме Рижского рынка некоторые команды, играющие панк-рок, в экстазе воскликнул:
— Клево пишут, собаки! Надо брать в долю, пусть падают.
Много у нас охотников считать чужие деньги, делать из мухи слона, а потом торговать слоновой костью.
Слухи о баснословных гонорарах "звезд", которые комментируются некоторыми журналистами, одевающими вместо очков цейссовские бинокли, сильно преувеличены. В "Одном дне Ивана Денисовича" Солженицын хорошо написал о нелегкой доле зека-посылочника. Это только кажется, что он припухает на зоне и нагоняет себе румянец. Пришла посылка, и сразу со всех сторон звучит: "Дай!". Нарядчику надо — иначе загремишь вместо конторы на лесоповал, бугру-бригадиру — обязательно, поскольку от него зависит вся прошлая и будущая жизнь. Блатным попробуй не дай, заберут сами. Надзиратель-вертухай, ждущий пенсии в таежной глуши, не прочь побаловаться московским сервелатом, а обидь его — неприятностей не оберешься. Ну и товарищам по несчастью, с кем коротаешь на одних нарах срок, совестно не дать чего-нибудь… Так что остаются у посылочника крохи, да еще слава состоятельного человека. Как известно, гулаговские нравы и традиции прочно вошли в наш быт, в психологию и практику и, как мудрено выражаются социологи, прогнозируют мотивацию поведения личности. Эстрада, конечно, не ВЯТЛАГ, но знаменитый гастролер подчас выглядит так же нелепо и двусмысленно, как самый бесправный работяга-сучкоруб. Иногда, разглядывая финансовые документы "Ласкового мая" в ласкающей части "вал", я вижу, как на моих глазах этот колоссальный девятый вал рассыпается на мелкие пенные барашки.
Куда только не идут деньги из авторского гонорара…
Еще пару лет назад директора стадионов были рады любому чудаку, решившему провести на их поле выставку служебных собак или сиамских котов. Сегодня за то, чтобы фаны могли опустить свои затерханные джинсы на жесткие скамейки, директор требует в виде аренды дань, смутившую бы даже смиренных дреговичей и полян. Две тысячи рублей на бочку, иначе разговор теряет финансовый интерес.
За один концерт две тысячи.
А если администратор, бледнея от такой мертвой хватки, начинает намекать, что услуги должны быть адекватны требуемой сумме, директор может немедленно вышвырнуть его на зеленый газон, чтобы нахал не мешал очереди менеджеров, предлагающих "Мираж", "Кино" и Агузарову. Оптом и в розницу… А наша славная рабоче-крестьянская милиция? Еще совсем недавно она бдительно и сомоотверженно несла свой крест по охране общественного порядка, удовлетворяясь штатной заработной платой и возможностью в цветущие лета выйти на пенсию. Сейчас без тысячи рублей за концерт милиция даже не желает смотреть в сторону стадиона либо Дворца спорта.
Распространители билетов, контролеры, рабочие — все, устал перечислять. Короче, дай и дай. И все правы. Хозрасчет не приемлет сантиментов. Так что проведешь двенадцать концертов, а потом всю ночь ворочаешься в гостинице и думаешь, где наскрести денег, чтобы записать новый магнитоальбом? Ведь на студиях сейчас сидят ребята, тоже умеющие считать деньги. Да и их можно понять. Чтобы окупить крутые деки, нужно драть с гастролеров по три, а еще лучше, по четыре шкуры. Так и живем. Гоняем по кругу сумму. Правда, думаю, что она попадает в надежные руки. Только в чьи? Уверен, что и Костя Кинчев, и другие идолы бедны, как церковная мышь. Относитепьно, конечно… Но недавно я слышал, что худрук "Альянса" просил у кооперативщиков-цеховиков ссуду под разбойничьи проценты для покупки аппаратуры.
Короче, что слава? Всего лишь яркая заплата на ветхом рубище певца.
Недавно в одном южном хлебном городе за меня всерьез взялся тамошний рэкет. Вообще-то я об этом не забочусь, поскольку тройка "качков", способная за пять минут совершить все подвиги Геракла, на всякий случай оформлена в качестве рабочих при студии "Ласковый май". Но на этот раз я решил лететь туда налегке, без них, потому что администратор концертов, побывав у меня в Москве, произвел самое хорошее впечатление. Изящный юноша, с глубокими восточными глазами, прикладывающий руки к груди и цитирующий Омара Хайяма.
— Вам, Андрей, у нас очень понравится, вы полюбите нашу прекрасную землю. Вы когда-нибудь видели, как умирает над барханами солнце?
Ну, как я мог после этого появиться в кругу будущих друзей с амбалами из охраны, контрастирующими на фоне моих худощавых артистов! С легким сердцем я пошел оформлять билет. Город встретил нас терпким запахом цветов, миндаля и сладчайшим ароматом натуральных шашлыков. Все цвело и радовалось жизни. Был счастлив и я. Есть еще в нашей зеленой стране оазисы добра и сердечности, где хочется воскликнуть: "Человек человеку друг!". Правда, встретивший меня Рустам поразил странной метаморфозой. Он уже не улыбался, а прикрыл за собой дверь номера и зашептал:
— Слышь, Андрей, я внизу видел "синих".
— Каких синих? — изумился я, обалдев от пестроты восточных весенних красок. — Крашеные, что ли?
— Да ты че? — еще сильнее понизил голос Рустам. (Он походил на мальчика Мука, прямо-таки съеживаясь на глазах в размерах.)
— Причем тут крашеные? Это воры в законе. Они пришли вышибать из тебя деньги. Отдай им, пожалуйста, бабки, а то будет нехорошо.
Я вспомнил, как в "Олимпийском" ко мне подошел большой знаток жизни и ведущий телепрограммы "50x50" Минаев и, узнав, куда я лечу, многозначительно хмыкнул: "Смотри, Андрюша, Восток — дело кучерявое".
Предсказания Минаева начинали сбываться.
— А почему, собственно говоря, я должен платить этим самым "синим"?!
— Ты что, Андрюша, совсем бестолковый? У них знаешь, какие расходы… Во-первых, "травка" сейчас дорогая; во-вторых, они тоже своим паханам платят. А карты? Опять двадцать пять. Я, оказывается, должен взять на содержание каких-то таинственных "синих" злодеев и расплачиваться за их гедонизм и карточные проигрыши.
— А если я позвоню в милицию? Ведь есть же здесь Советская власть!
— Когда меня обижают, я никогда не обращаюсь в милицию, — грустно и меланхолично заметил Рустам.
— А куда ты обращаешься?
Мне, конечно, было совершенно безразлично, куда направляет свои стопы Рустам, но затейливый этикет восточного разговора требовал учтивости. Тем более что ситуация оказалась тупиковой. Я глядел в окно, где безмятежно курлыкали горлинки в синем небе, не слышался гул самолета, который мог бы прекратить весь этот абсурд и унести нас из хлебного города домой. Что делать? Мне не хотелось, чтобы повторилась история, произошедшая в одном из восточносибирских городов, где у меня прямо из гостиницы умыкнули маленького артиста и заломили такую сумму, что я впал в отчаяние, но тогда помогли комитетчики, к которым я обратился за помощью. Надо признать, что у них хорошо поставлено дело. Уже через час счастливая "звезда" и надежда "Ласкового мая" как ни в чем не бывало топталась перед заиндивевшей дверью отеля, а средних лет дядька, в котором ни за что не угадывался чекист, строго выговаривал мне за ротозейство. Там киднэпинг не прошел, но Восток, как известно, край чудес. С сибиряками, несмотря на их некоторую неразворотливость, все-таки можно договориться, а здесь?
Рустам меж тем что-то горячо говорил, но слова его долетали в виде бессвязных отрывков. Я стряхнул оцепенение и изобразил величайшее внимание.
— Короче, Андрюша, они кого-нибудь из твоих пацанов изувечат. Отдай им бабки, останешься очень доволен. Они билеты на обратный путь купят за свой счет. Хороший вечер сделают.
Я посмотрел в теплые глаза Рустама и понял, что он самый что ни на есть обыкновенный наводчик, обретающийся под видом культурника-кооператора. Эх, какой же я наивняк. Развесил уши под Хайяма, расчувствовался. Теперь вот думай, как унести ноги самому, спасти ребят и репутацию. Ведь эти ребятишки со страстными глазами контролируют не только продажу дынь, но и способны организовать в местной печати большой шухер по поводу очередной выходки "Ласкового мая", не уважающего местное население. Меня взорвало.
— Фиг им! Ничего не дам.
— Ты че, крыша поехала?
— У меня для твоих "синих" есть клевый сюрприз. Волына такая, может, слышал? Автомат "Узи". Знакомые евреи подогнали из Тель-Авива. Бьет, как ишак копытом. Наповал. За секунду тридцать человек завалю.
— Ты че, — непритворно побледнел Рустам, — из самого Тель-Авива? Наповал…
— А ты Разина не знаешь?
Меня понесло.
— Я в прошлом году в Сочах так пятерых отоварил, что приехал министр и вручил значок. Сам понимаешь, за что. Они всей Петровкой не могли их повязать. А твоих лохов я замочу на законных основаниях. Мне за тот случай присвоили звание и дали удостоверение сотрудника шестого управления второго отдела. На цырлах будут ходить.
Спасибо услужливой памяти. Из далекого детдомовского детства она принесла выражения блатной фени, и это придавало моему бреду пугающий характер. Рустам в ужасе пятился к выходу. Он был потрясен. Как говорил некогда товарищ Мао, "враг отступает, мы наступаем". Я обрушил на него такую лавину информации о своих победах в битвах с рэкетом, что он был близок к паническому бегству.
Опять хлестаковщина, устало скажет принципиальный читатель.
Увы.
Наша перевернутая жизнь слишком часто ставит меня в такое положение, что честность может показаться жалкой и ненужной Золушкой, а хлестаковщина может стать единственным спасением.
Рустам долго не мог попасть ногами в свои мокасины, а потом гулкая тишина коридора гостиницы "Узбекистан" нарушилась лязганием дверей лифта. Полагаю, что он помчался докладывать своим боссам о невероятной информации.
Не успел я прийти в себя после психологической перегрузки (подобные трюки, скажу вам, даются нелегко), как поступила следующая информация. К одному из наших подошел прямо на этаже гостиницы человек в светлом костюме-тройке. У него был вполне миролюбивый, даже улыбчивый вид.
— Я старый поклонник "Ласкового мая".
— Очень приятно, — ответил мой артист.
— Александр Максимович, — представился незнакомец.
— Вы насчет пригласительного? — устало спросил Сергей Линюк и с недоверием глянул на Александра Максимовича. Ему было далеко за сорок. Впрочем, поклонники у нас случаются и такие.
— Да нет, молодой человек, с билетами у меня все в порядке, — он наклонился к Линюку, — вы бы передали Разину… Тут, я слышал, у вас неважные дела. Ожидается, как бы вам это сказать, встреча с нашими рэкетирами.
— Все может быть, — недоуменно произнес Линюк.
— Так вот, мы могли бы помочь избавиться вам от этой неприятности.
— А кто вы?
— Пусть вас не перегружает излишняя информация… Скажем так — группа ваших доброжелателей…
— Хорошо, я передам Разину…
— Не забудьте только сказать, что для этого потребуется десять тысяч. Совсем мелочь, так сказать. Я буду ему звонить.
Растерянный Линюк рассказал мне обо всем этом, и через несколько минут раздался звонок.
Невидимый Александр Максимович был предельно любезен.
— Я давно слежу за вами, за вашим талантом, — мягко говорил он.
— И что же вы выследили? — резко спросил я.
— Андрюша, вы меня не совсем правильно поняли. Вернее, ваш артист неверно истолковал. Мы хотим вам помочь.
— Всего за десять тысяч? — не менее жестко спросил я.
Он неестественно засмеялся.
— Сами понимаете, время такое, всем надо жить — и хорошим людям и плохим. А мы ведь принесем вам немалую пользу. Рэкетиры исчезнут, как призраки, поверьте мне. Мы ведь с вами интеллигентные люди…
— Извините, разговор бесполезен, — оборвал его я.
— В таком случае я не могу гарантировать…
Я бросил трубку.
Значит так… Сперва Рустам, а теперь спаситель в виде европейца Владимира Максимовича. И "всего за десять тысяч".
Голова шла кругом.
Я спустился в холл и взял кофе. Среди почтенных толстяков со сверкающими орденами Ленина на бостоновых костюмах не было видно ни одного в кожанках и адидасовских штанах. Лучшие люди местной теневой экономики проводили совещание. Достоинства автомата и моя известность, видимо, внесли серьезные коррективы в простой и ясный план, рожденный под тюбетейками городского отделения "Союзрэкет". Кофе по-турецки обжег губы. Что делать? В милицию, действительно, обращаться было бесполезно. На комитет надежд было больше. Но солидно ли отрывать этих людей от ловли шпионов на основе одной дохлой информации, полученной от Рустама? А вдруг все это вообще "деза", и меня собираются потрошить не "синие", а какие-нибудь черные. Кто их в этом буйстве красок разберет? Вдруг все это тонкая игра, вроде комбинаций Штирлица, обкручивавшего самых изощренных агентуристов Кальтенбруннера? Хотя какой к черту Штирлиц? Шпионить легко, а вот попробуй в Ташкенте открутиться от липких и мускулистых рук… Кофе обжигал губы, я даже поперхнулся от боли. И вдруг расхохотался.
— Зачем смеешься? — покосилась на меня продавец из сувенирного ларька, — некрасиво над женщиной смеяться, нехорошо.
Шаровидная продавщица, наверное, подумала, что я скептически отнесся к ее откровенным формам.
— Нет, ханум, я смеюсь над собой, — смирно покаялся я, растянув рот в самой широкой улыбке, на которую был способен.
— Тогда ничего, — прониклась ханум и интимным шепотом поинтересовалась:
— Одеколон "Арамис" не нужен?
— Не нужен, — шалея от радости, закричал я, — мне нужен чай или кофе.
— Это на этаже, — потеряла ко мне интерес величественная дама. А я мысленно захлопал в ладоши. Вот оно, спасение, в горяченьком. Ведь все мое оружие перед лицом надвигающейся угрозы составлял гребешок. На хилое воинство "Ласкового мая" надежд было мало. Спасти могло лишь какое-нибудь оружие массового поражения. Кипяток! Будем ошпаривать гадов!
Военный совет я провел с Мишей Сухомлиновым. Этот бесстрашный девятиклассник обладает бойцовским характером. Еще не дослушав меня, он предложил отправиться на Алайский рынок и прикупить дюжину узбекских ножей. Но, поразмыслив, согласился, что в рукопашной схватке с профи у нас нулевой шанс. Уяснив боевое задание, виртуоз-клавишник и кумир восьмиклассниц помчался по этажам клянчить у горничных чайники. За кипятильниками в хозмаг отправился Андрюша Гуров. Короче говоря, материальная база была создана, и на концерт мы отправились в приподнятом настроении. Уверен, что каждый при этом прокручивал возможные фрагменты схватки. В эту минуту я гордился "Ласковым маем". Все ж таки нас, артистов, голыми руками не возьмешь!
В перерыве между концертами за кулисами заметались какие-то шустрые ребята с фиксами. Я сразу определил — разведка. Могучие пожарницы, как гиены набрасывающиеся на чудом проникающих в запретную зону фанаток, при виде фиксатых моментально забились в какие-то темные углы.
— Нужна психологическая атака, — шепнул я Сухомлинову и, когда мимо нас независимо прошел один из шустряков, громко сказал:
— Миша, ты чего это маслины не протираешь? Хочешь, чтобы заржавели?
Миша ответил достойно и четко, как прапорщик генералу:
— Никак нет! Патроны в исправности, сам проверил.
Шустряк блеснул фиксой и скрылся.
Ясное дело, побежал с докладом.
После концерта мы заперлись в нашем угловом номере, расположенном на самой верхотуре, и по всем правилам фортификационной войны приготовились к осаде. Если бы вдруг в номер пришли корреспонденты журнала "Трезвость и культура", они бы расцеловали нас. Виданное ли дело? Знаменитая группа, а пьет лишь чай. На столах дымилось не менее двух десятков расписанных затейливой вязью узкогорлых чайников.
Около двенадцати в дверь постучали, и чей-то явно фальшивый голос вкрадчиво осведомился:
— Можно видеть гинеколога Ходжаева?
— Твой Ходжаев пошел на манты, — развязно ответил я, потому что не люблю жиганского юмора. Тогда за дверью прокашлялись, и басом кто-то сказал:
— Слышь чего, надо с Разиным потолковать. Пусть выйдет. Сомнений не оставалось. Пришли.
— Миша, — сказал я громко и членораздельно, — подай волыну и отойди от двери, а то могу случайно задеть.
Топот удалился в сторону лифта. Но это, конечно, было начало. Мы усилили бдительность. Вдруг примерно через час со стороны окна послышалось какое-то шевеление. Что за чертовщина? Ведь мы на тринадцатом этаже. Выше нас только звезды. Я открыл фрамугу и обмер. Примерно на уровне одиннадцатого этажа, по декоративной стене, опоясывающей фасад гостиницы, к нам карабкался крепкий паренек в кожаной куртке. Сущий альпинист.
— Миша, — прошептал я, — воды.
Верный оруженосец Сухомлинов отреагировал мгновенно.
— Эй, — заорал я, высунувшись из окна, чайку не желаете?! Зеленый. Очень помогает от жажды.
Паренек окаменел от страха. Ситуация для него сложилась отвальная. Внизу девять этажей свободного полета, а вверху я с крутым кипяточком. Для начала знакомства я чуть-чуть плеснул ему на куртку. Пошел пар.
— Ты чего, кент? — дико заорал альпинист, — я к девушке иду. Сбился с дороги.
Бедняга, видимо, и сам не понимал, что говорил. Мне стало смешно и я крикнул:
— Приходи с ней на концерт. А как насчет кок-чая?
— Не, — заверещал гангстер, — в следующий раз. Пока. Извините, ребята.
И с необыкновенной быстротой, как орангутанг, перебирая руками и ногами, он засеменил вниз по стене и через мгновение скрылся в чернильной темноте.
— Поздравляю, — поблагодарил я бойцов и дал отбой. Вряд ли рэкет стал бы повторять тактику штурма напролом. Пусть думает. А пока мы отдохнем. Утром позвонил, потом и пришел Рустам.
— Слышь, Андрей, я в чайхане был, плов кушал, конфеты-мафеты. Там базар был. Про тебя. Крутые ребята хотят на вас наехать. Хотят в номер прийти. Но я твой друг. Я все придумал.
Давай вечером после концерта придем в баню. Отличная парилка. Видик, бассейн, туда-сюда…
Вот это уже теплее. Образ мыслей неприятеля стал мне понятен. Убедившись, что в лобовой атаке им ничего не светит, рэкетиры прибегли к классической восточной тактике — отвлечь внимание удовольствиями. Конечно, их всерьез напугал "автомат "Узи" и изумила моя готовность запросто найти простое и страшное оружие вроде кипятка. Итак, что делать? Средь бела дня они нападать не станут, город все же, не джунгли. Но и отпустить меня отсюда с деньгами, на которые они уже поимели виды, воровская совесть им не позволит. Значит, баня. Отказаться было невозможно, это привело бы к какой-нибудь авантюрной выходке со стороны рэкета. Я решил прикинуться человеком, понимающим толк в удовольствиях.
— А кто будет в бане?
— Ты че, — радостно вскричал почуявший близкую добычу Рустам. — Лучшие люди. Отдохнем, расслабимся.
— Хорошо.
Второй концерт мне дался с большим трудом. Надо петь, зал битковый, а у меня в голове совсем другие мысли. Как же бесправен сегодня творческий человек перед алчным нажимом со всех сторон. Вот, говорят, художник — совесть народа, властитель дум. Чепуха! Этого самого властителя любой власть имущий сотрет в порошок, если только почувствует, что вольная пташечка запела не то, что нужно. С уголовным, скажем так, рэкетом справиться можно. А с идеологическим? В свое время я был без ума от свердловчанина Саши Новикова, сочинившего столько прекрасных песен, что их другому могло хватить на большую, безбедную жизнь. Помните, хотя бы "Вези меня, извозчик"? Во всех кабаках пели, стала народной. Заговорили о парне не только у нас, но и за границей, стали передавать песни по голосам. И свердловское партийное начальство взвилось.
— Как это в нашем пролетарском городе да диссиденты?!
Вязать его!
Был бы руководящий крик. А принципиальные юристы найдутся всегда. Новикову присобачили популярную статью о спекуляции и сунули в лагерь. Ни за что ни про что. Вот такая форма музыкальной критики. А наш Сережа Кузнецов? Он-то и вообще не писал песен протеста. Но в Оренбурге даже "Белые розы" кому-то показались чересчур смелыми.
— Почему пишет? Тем более не член Союза композиторов.
Сомнительная личность. Разобраться!
Поскольку за "Белые розы" срок не намотаешь, то придумали оренбургскому самородку версию, будто он воровал радиодетали. Кузнецов клянется, а ему подмигивают:
— Был бы человек, а "дело", паря, всегда найдется.
Спать бы Сереге, как и Новикову, на нарах, если бы не пришла мне в голову спасительная идея выдать себя за представителя Министерства культуры СССР, взять напрокат депутатский значок и появиться в Оренбурге с грозным известием про то, что Кузнецова и Шатунова ждут на международном фестивале. Уголовное дело немедленно бросили в корзину…
А вообще-то, вы думаете, кто-нибудь хоть извинился? Нет. Те, кто судил Новикова, кто звонил по "вертушкам" и спускал директивы, сейчас в первых рядах перестройщиков. То же самое и по Кузнецову. Да что далеко ходить. Сколько раз меня то повестками, то просто так приглашали в разные прокуратуры и отделы БХСС, где вкрадчиво намекали, что могут запросто посадить в тюрьму.
— За что?
Мне не разъясняли, но было понятно, что я как бельмо на глазу у тех, кто по-крупному занят шоу-бизнесом, раскручивает звезд и имеет с этого миллионные обороты.
— Кончай петь или плати, — вот так намекали мне в разных кабинетах.
Не буду кокетничать. Не буду строить из себя диссидента. Но и мой скромный жизненный опыт позволяет чуточку судить об огромной мере социальной незащищенности артистов и социальном происхождении рэкета, родившегося не на Рижском рынке, а в глубинах системы…
Концерт меж тем подходил к концу, и, думая о предстоящей бане, я все сильнее приходил к одному простенькому выводу — пусть меня повесят на первой же чинаре, но я уверен, что Гдляна и Иванова слишком рано отправили из Ташкента. Видно, кому-то не терпелось. По-моему, в этом благословенном месте без червонца скоро нельзя будет ступить ни шагу. А жулья здесь на один квадратный метр больше, чем на километр в Чикаго, родине Аль Капоне. За деньги можно купить все, и никто не стесняется об этом говорить.
Но мне рассчитывать на помощь следователей по особо важным не приходится. Мне предстоит баня. Выкручусь, значит, завтра улетим без потерь. Нет — возможно, так и останемся в песне… Даже взгрустнулось от таких мыслей. Но надо настраиваться на серьезный лад, а то быстро ущучат.
Ведь что произойдет в бане? Наперед знаю. Выпьем, расслабимся, заговорим "за дружбу", и в это безмятежное мгновение откроется дверь, и войдет какой-нибудь амбал с тазиком кипятка. Все ж таки я не оригинален, и кипяток давно и прочно вошел в арсенал борьбы за большие деньги. Войдет и скажет:
— Давай, дорогой, расстанемся по-хорошему. Пусть кто-нибудь везет деньги, или я случайно сейчас споткнусь…
Что остается голому человеку? Платить. Правда, рэкетиры народ боевой, но не слишком творческий, не склонный к импровизациям. Они любят проверенные методы, которым их научили на зоне паханы. Обварить кипятком, придушить полотенцем, приставить к горлу пику. В основном такой джентльменский набор. А когда что-то не срабатывает, они впадают в недоумение. На этом и нужно играть.
Словом, я поехал в баню.
Представьте себе средневековую улицу, где за глинобитными дувалами идет какая-то абсолютно непонятная европейцу жизнь, машина вдруг останавливается возле неприметного дома. Простая дверь. А за ней… Сказки Шехерезады. Тысяча и одна ночь. Утехи эмиров и шейхов. На огромном ковре истекают соком невероятные фрукты. Благоухает шашлык, и манят затейливые сладости. Видениями порхают девочки, ничуть не уступающие герлам из московского "Националя". И над всем этим улыбающийся Рустам.
— Андрюша, дорогой, большое тебе спасибо. Сейчас мы по обычаю закусим и отдохнем. Заказывай.
Оказывается, где-то рядышком наготове стоит официант. "Тысяча и одна ночь", оказывается, имеет форму некоего государственного бардака.
"Вот это мне и нужно", — возликовал я и сделал такой грандиозный заказ, что Рустам убедился — Разин клюнул, парилка состоится, а значит, все пройдет по плану. Краем глаза я заметил исполнителей. Все те же парни в адидасах. Мелькнули и скрылись. Но теперь я был спокоен. В последнюю минуту я шепнул шоферу, чтобы он резко завел мотор, открыл двери и, как только я выбегу, дал по газам. Так быстро я никогда не бегал. Я обогнал крик Рустама.
— Ты че, Андрюха?!
Двери хлопнули, и машина, в которую умудрился набиться весь "Ласковый май", рванула вдоль глухих стен. В заднее стекло было видно, как кто-то, видимо, из авторитетов, дубасил не выполнившего задание Рустама. Всю ночь мы простояли на какой-то забытой богом улочке, где нас не нашел бы никакой рэкет.
А наутро в гостинице, куда мы приехали перед аэропортом, нас ждали переворошенные сумки…
Рэкет не удался.
Мы шли по залитому белым солнцем аэродрому к голубой лодке "Ил-86", и я думал: жаль, что не очень охотно артисты рассказывают о рэкете. Стесняются, боятся. И потому многие думают, как им хорошо и свободно живется. У самого самолета с нами поравнялась группа каких-то людей, и мальчишка, впервые увидев "Ласковый май" так близко, вдруг спросил меня:
— Разин, как ты сам, ваше? Я ответил ему серьезно:
— Ваще нормально. Все путем.
С мандатом на обыск
В Шостке я сразу же ворвался в кабинет главного инженера и сказал ему что-то такое, после чего на «Рекорд» отгрузили целый вагон пленки. Что сказал, — не помню, я был как в бреду. Мысленно я был в Оренбурге у этого безумно талантливого пацаненка-детдомовца. От Саши я узнал подробности. Оказывается, этот паренек, Юрка, обладал не только нежным голосом, но и колючим характером. За драки и прочие пацанские шалости его вроде бы турнули из детдома и заточили в спецГПТУ. Короче, ситуация была посложнее, чем с Ваней Фокиным, но выбирать было не из чего. Созрел гениальный план: привлечь широкую и прогрессивную мировую общественность. Иначе оренбургскую педагогическую мафию не проймешь. Я сам матерый детдомовец и знаю, что если на парня махнули рукой, то в два счета докажут любой комиссии, что ему место только на каторге.
На новенькой «Оптиме» секретарша шосткинского директора отпечатала на фирменном бланке «Рекорда» дикую справку, что я, Разин Андрей Александрович, являюсь полномочным представителем Министерства культуры СССР, со всеми вытекающими отсюда последствиями. В Оренбурге такая туфта еще могла послужить порошком для административных мозгов. Министерство культуры — это, согласитесь, звучит гордо. Отбросив все моральные угрызения, я купил в местном магазине костюмчик булыжного цвета, соответствующий галстук, спрятал в сумку джинсы, подстригся под солдата-первогодка и дал телеграмму Чернавскому: «Я — в Оренбург!»
Полагаю, что Чернавский решил, будто я сошел с ума. Но меня это не волновало. Я мчался в город, воспетый Александром Сергеевичем Пушкиным… Я мчался в Оренбург. В облоно меня встретили в лучшем духе застойных времен. Развернули диаграммы, доложили, что приступили к строительству новой библиотеки, но я прервал ритуал.
— Министр культуры, — сказал я тусклым голосом, которому обучился от тов. Рудченко, первого секретаря райкома партии на Ставрополье, где я два года обретался в качестве зам председателя колхоза имени Свердлова по соцкультбыту, — видит один вопрос в плане вашей работы. Недавно звонили из американского посольства, передали восковку журнала «Пипл Уик». Возможны осложнения. МИД уже в курсе.
Наступила глухая тишина. Я боялся, что после этого бреда меня могут вышвырнуть из кабинета, увешанного портретами вождей и великих педагогов, а завоблоно в свою очередь остолбенел от страшной информации. И тогда меня понесло:
— Как вы могли?! — вскричал я. — В дни, когда весь советский народ борется за коллективную безопасность и народную дипломатию, вы упекли за решетку мальчика, о котором написал прогрессивный американский журнал. Что я могу доложить на коллегии?! Вы понимаете меру ответственности…
— Да, я понимаю, — командирским голосом ответствовал завоблоно, — и мы приложим все усилия, чтобы решить этот вопрос в позитивном ключе. Товарищ Разин, вам не придется краснеть за работников оренбургского областного народного образования!
Читатель уже знает, что краснеть я разучился давно. Детдомовское детство и отчаянная борьба за выживание отучили меня от подобных проявлений. К тому же мне очень нравится Остап Бендер. Это мой любимый литературный герой. И совсем не потому, что он был жуликом. Я думаю, что в нашей перевернутой жизни Остапом Бендером быть честнее, чем секретарем Краснодарского обкома партии дважды Героем Медуновым. Бендер жил сам и не мешал жить другим. Вечером того же дня в ранге высокого представителя Центра я вел совещание с присутствием крупных чинов прокуратуры и милиции. Действительность оказалась хуже ожиданий. Юрий Шатунов, воспитанник детского дома Промышленного района, вот уже полгода находился в бегах. Никто о нем ничего не знал. Клавишник, который привел его тогда на дискотеку, автор «Белых роз», оказался киномехаником того же детдома Сергеем Кузнецовым и находился в настоящее время под следствием по обвинению в краже радиоаппаратуры. Ничего о Шатунове он не слышал и вообще сушил сухари. Я забежал к нему домой, послушал его самопальные записи и чуть не завыл от восторга. Кузнецов был королем музыкального примитивизма. Какой-то оренбургский Пиросманишвили. Да и, как пояснила его перепуганная мама, творил Сережа почти так же, как легендарный тбилисский художник… Итогом такой напряженной деятельности была кассета чудесных песен. Надо было спасти от узилища чудо-композитора и разыскать певца, затерявшегося в оренбургских степях. Но помочь могли лишь ссылки на какие-то огромные, нездешние силы. Я набрал полные легкие воздуха и объявил благородному собранию, что «Пипл Уик» не простит надругательства над будущими корифеями советского искусства. Начальник милиции вопросительно глянул на прокурора. Полагаю, что его излюбленная фраза: «Будем брать!», но здесь он, сообразуясь с обстановкой, резко изменил позицию: «Будем выпускать!» Прокурор одобрительно хмыкнул. Педагогическая общественность расцвела. С прогрессивным американским журналом в Оренбурге предпочли не связываться. Серега Кузнецов, сидевший и ждавший участи в коридоре, приготовился к тому, что его немедленно оденут в кандалы. Но начальник милиции сказал ему по-отечески: «Иди, парень. А то дошло, понимаешь до Кремля.… Вот и товарищ Разин прибыл по твоему вопросу». Кузнецов глянул на меня, как рядовой на генералиссимуса. Потом я узнал, что его хотели упрятать за решетку как музыкального диссидента. В Оренбурге очень любили строгость и послушание…
Спасибо, Америка!
Итак, композитор был спасен. Но что он без Юры Шатунова?! Мы погрузились в автобус и направились в школу-интернат № 2, где продолжал числиться ученик 7-го класса Юра Шатунов. Директор Тазикенова еще ни разу не видела в своем заведении такое обилие начальства. Отлавливать Шатунова она вызвалась лично. Попугав ее все тем же «Пипл Уик» я отправился по бывшим станциям оренбургского казачьего войска. Следы Юры то объявлялись, то исчезали. Мальчишку видели ночующим в стоге сена, на чердаках, возле бахчи. Но, наверное, легче найти иголку в стоге сена, чем в июле отыскать человека в безбрежной южно-уральской степи.
Однако, у меня появилась надежда. Я поклялся, что остаток жизни посвящу тому, чтобы мальчик, спевший «Белые розы», не исчез навсегда в оренбургской глухомани.
Строжайше проинструктировав Тазикенову держать руку на пульсе событий, я полетел в Москву. Чернавский, увидев меня в костюме, понял, что «Рекорд» стоит на пороге грандиозного шухера. Но даже высокомудрый Чернавский не мог объять всей грандиозности моей идеи. Мы написали письмо на имя заместителя министра просвещения РСФСР Генриха Дмитриевича Кузнецова с просьбой перевести Юру Шатунова в Москву в школу-интернат.
— Охота тебе возиться с такой мелочью? — спросил Чернавский.
— Охота, — ответил я и поехал в старый особняк, освященный мемориальной доской с барельефом Н.К.Крупской. Без иронии скажу, что там до сих пор витает дух заботы и участия. Генрих Дмитриевич принял мой рассказ близко к сердцу. И не стал усложнять дело. На следующий день я имел официальное распоряжение Минпроса, и теперь мне не нужны были ссылки на пресловутый журнал «Пипл Уик». Когда есть такие люди, как Кузнецов, можно обойтись без мистификации.
Отлов Юры мы начали с понедельника. Готовая к бою Тазикенова выписала самый лучший в Оренбурге автобус, который уже через час стал припадать на четыре колеса. Мы решили объехать всю область по часовой стрелке, последовательно просматривая каждый пункт. Я чувствовал себя участником сафари. Древние деды, бывшие урядники казачьего войска, ломали головы над моей профессиональной принадлежностью. С одной стороны, мои запыленные доспехи наводили на некоторую подозрительность, с другой стороны желтый портфель, взятый напрокат у Чернавского, заставлял их становиться во фрунт. Население помогало с энтузиазмом. Но шли дни, как говорил поэт, в июль катилось лето, а Юркины следы были незаметны.
И все-таки моя настойчивость была вознаграждена. В один прекрасный денек мимо нас на стареньком «Минске» протарахтел одетый в живописные лохмотья подросток. За спиной у него болталась гитара. Черт побери, кто это мог быть, как ни Юрка Шатунов? Я чуть не вырвал у водителя руль, и вскоре мы поравнялись с мотоциклистом. Дальше все развивалось по законам вестерна. Я открыл двери и, рискуя выпасть, вступил в переговоры с испуганным мальчишкой, который выжимал из своего мотоцикла все, на что была способна старая тарахтелка.
— Юра, остановись! Мне надо с тобой поговорить…
— На фиг! Ты из милиции.… Заберешь меня…
— Я из министерства культуры…
— На фиг!
Содержательный разговор закончился едва не трагически. Мотоцикл вильнул, и Юра оказался в маленьком овражке у дороги. Не помню, как я добежал до него.
— Живой?
— Живой, — пробормотал Юра. — Чего тебе надо?
И у меня пропали все заготовленные слова. Взглядом матерого детдомовца я сразу определил, что этот мальчишка перенес в жизни столько плохого, что не поверит ни одному слову. Я и сам был таким.
— Возьми вот это, — я протянул ему деньги, и быстро черканул свой московский адрес, — купишь билет, приедешь в Москву. Будешь учиться, и петь… Я тебе помогу.
Он впервые глянул на меня без ожесточения. И этот взгляд я чувствовал всю дорогу до Оренбурга и был уверен, — Юра Шатунов поверил мне. Сережа Кузнецов помог ему взять билет, проводил со своей мамой на поезд. Это была первая в жизни железнодорожная поездка будущей суперзвезды…
В Москве он не без приключений нашел мой дом. Теща сказала:
— Андрей, к тебе какой-то мальчик.
Я вышел в прихожую и увидел Юру.
Труба в Надыме
Мое самое яркое детское воспоминание — это конгресс всего светлоградского детдома по написанию письма в адрес Аллы Борисовны Пугачевой. Обычно в детдоме такими пустяками не интересовались, а все забавы крутились вокруг игры в войну. Правда, от обычных детских игр наши отличались крайней жестокостью. Меня самого однажды взяли в плен и приговорили к расстрелу. Приговор был нешуточный. С расстояния в пять метров в меня выстрелили обрубками проволоки из гигантских размеров поджига, бившего не хуже, чем пиратский мушкет времен капитана Флинта. Слава Богу, у палача дрогнула рука, и мне лишь чуть не вырвало плечо. До сих пор стесняюсь раздеться. Впрочем, страшные шрамы — это лишь видимая часть айсберга, оставшегося на память о счастливых детдомовских временах. Когда я читаю о том, что детям в городах мало уделяется внимания в смысле удовольствий, мне всегда вспоминается мой товарищ по несчастью Андрей Фомин. Его били, кажется, с тех пор, как он начал ощущать себя. В детских домах идет своя, скрытая от взрослых жизнь с железными законами, которые выдержать было бы трудно и Маугли. Например, младшеклассники, которых кормят чуть лучше, обязаны выносить для старшеклассников из столовой масло, конфеты. Кодекс чести к этому обязывает, а кулаки старшеклассников ежедневно подтверждают. Те, кто не выносит детдомовских деликатесов, становятся должниками и попадают в унизительную зависимость от своего партнера. Так повелось исстари. Бунты исключаются, поскольку возмездие бывает страшным. Но вот тщедушный Андрюшка Фомин восстал. Конечно, не потому, что ему нужно было масло, — начхать ему на этот желтенький кусочек, с которого и так уже получили свое кладовщики, поварихи и вся челядь, которая смотрит на детдом как на приварок к своему хозяйству. Фомин забастовал принципиально. И его стали бить. Станьте на место мальчишки, которого каждую ночь истязают, и больше всех страхов на свете он боится наступления ночи. Помню, что я старался хоть как-то облегчить его участь, но что я, такой же заморыш, мог сделать против старших, объединенных жестокостью и пониманием прав на привилегии? Ведь их тоже в свое время безжалостно били, привязывали к койкам, делали "темные".
Меня до сих пор изумляет, как Андрей не сошел с ума, выжил в этой мясорубке. Да еще сохранил добрый нрав.
Впрочем, вся детдомовская жизнь не поддается никакой логике. Я и сам удивляюсь, как уцелел, после того как наш очередной побег закончился неудачей и меня, третьеклассника, ребята бросили в развалюхе-овчарне, приютившейся у подножия какой-то горы, где я три дня голодал, а потом еле выбрался к дороге и потерял сознание в автобусе. Ничего, нашлись добрые люди, откормили, вновь доставили в детдом. Честно говоря, я надеялся, что они, может быть, оставят у себя, усыновят. Но мне с этим не везло, хотя до пятого класса мечтал стать чьим-нибудь сыном. Представлял себя на прогулке с папай и мамой, думал, как буду работать на огороде, помогать им. Но мечты мечтами, а директор, которая решила меня усыновить, вдруг заболела раком и умерла. Она лечилась в Кисловодске — это больше ста километров от детдома. Как-то она сказала, что очень любит духи "Лесной ландыш". Я решил сделать подарок. Духи стоили шесть рублей, и мне пришлось изрядно покрутиться. Чуть ли не просил милостыню, продал казенную курточку, но в конце концов наскреб денег на духи и на автобус. Приехал, нашел больницу. Свою несостоявшуюся маму я еле узнал. Не смог сказать ни слова, сунул духи и выбежал. Потом родственник директора рассказал, что "Лесной ландыш" нашли у нее под подушкой.
Кажется, после этого я и перестал мечтать о семье. Как отрубило. Да и к тому же, несмотря на все особенности нашего бытия, детдомовский человек, взрослея, начинает понимать, что его семья и судьба — это вот те самые Вани и Маши, которых он помнит всю сознательную жизнь. Так мы и держимся друг за дружку. Из нашего класса больше половины ребят сидят по тюрьмам. И не потому, что злодеи. Просто, выйдя из детдомовских стен, они совершенно не могут адаптироваться в жизни, где есть тонкий расчет и криводушие. Весь детдомовский жизненный опыт с его этическими нормами оказывается совершенно ненужным. Детский дом — это в какой-то степени перевернутый мир, где маленького человека отучивают от инициативы, самостоятельности и всего того, что сегодня необходимо. Детдомовец может терпеть физическую боль, но совершенно спокойно взять на стройке какую-нибудь дорогостоящую штуку, отдать ее первому попавшемуся проходимцу. И загреметь в суд. А блатные только и ждут такого подготовленного кадра. Ведь детдомовец бит-перебит, из него клещами не вытянешь тайну. Он умрет за товарища.
Был у нас такой Саша Голиков. Маленький, в чем душа держится. Но характер, доложу вам! Однажды у старших пропали деньги, целое состояние — тридцать рублей. Поскольку никто не признавался, было решено прессовать всю малышню. Били нас мокрыми полотенцами, подвешивали вниз головой. Когда меня в очередной раз отволокли "для отдыха" и бросили на кровать, я вдруг вспомнил, что Саша недавно поделился со мной. У него, круглого сироты, в соседней деревне жила слепенькая бабушка, и ей не за что было купить дров. А дело было осенью. Короче, бабушка замерзала и однажды, не выдержав, написала об этом двенадцатилетнему внучку. Помню, Саша даже скрипел зубами от жалости к бабушке, но откуда он мог добыть денег на дрова? Его били также усердно, как и меня, но я бы, конечно, ни за что не поделился с мучителями этой тайной. Наконец, нас оставили в покое. Болело все тело, и не хотелось жить. Перед самым утром к моей кровати приковылял Саша.
— Спасибо, Андрюха, зато бабушка переживет зиму. А вес
ной она, может, заберет нас к себе.
Я понимал, что ему очень больно. Он едва говорил.
— Послушай, Андрюха, а тебя эти гады били?
— Били, — тихо ответил я.
— На вот, возьми три рубля. Ты же пострадал за меня. Он протянул мне смятую бумажку.
— Ты молчал? — спросил я с дрожью в голосе.
Он ничего не ответил. Конечно же, он молчал. Как и в тот раз, когда, голодный, залез в избу с надеждой поесть. Там, прямо у холодильника, с куском колбасы в руках, его и накрыл хозяин. Он зверски избил Сашку и все пытался узнать, откуда он. Сашка молчал как немой. Тогда хозяин привязал его вниз головой к цепи колодца и устроил страшную пытку: время от времени он отпускал ручку, и Саша со сверхзвуковой скоростью летел вниз головой в темную пасть колодца. Он доставал его полуживого и повторял экзекуцию по новой. Зверю-хозяину избы так и не удалось узнать, откуда Сашка. Он выбросил его, бездыханного, на поле за своей хатой, и только на вторые сутки Сашка смог отойти и приползти в детский дом.
Сашина бабушка умерла в феврале, и я помню, как он в самую пургу выбежал из ворот и побежал на автостанцию, но все равно опоздал на похороны, а когда вернулся, то стал еще угрюмее. Учительница математики говорила, что у него строго логический ум, но после восьмилетки, получив в зубы направление в строительное училище, Саша, со своим логическим умом и готовностью прийти на помощь каждому, оказался в какой-то шайке и сейчас имеет, по-моему, на счету не менее пяти судимостей. Но пусть кинет в него камень тот, кто не страдал от мысли о замерзающей бабушке, единственном родном человеке, кто не готов ради нее идти под кулаки озверевших старших ребят.
Детдомовские судьбы — это романы, причем, в большинстве случаев в эпилогах либо тюрьма, либо ранняя смерть
Но были и светлые минуты.
— Андрей, — как-то мне девочки, — ты у нас занимаешься самодеятельностью. А в Ставрополь приезжает Пугачева. Попасть мы не сможем. Но давай напишем ей красивое письмо.
К девушкам у нас было особое отношение. Они у нас были ШП — "швой парень". А что удивительного, когда все рядом, а в детстве даже туалеты общие. Щупали их, конечно, но больше из любопытства. Потому что и они и мы были так заморены учебно-трудовыми буднями, что о сексе никто не помышлял. Хотя, я думаю, стоило попросить — и девочка бы не отказала. Исключительно потому, что детдомовец вообще ни в чем не мог друг другу отказать. Но, повторяю, подобные глупости редко кому приходили в голову, забитую поиском путей к борьбе за существование.
— Хорошо, — отвечаю я, — пойду покумекаю. Собирайтесь в красном уголке через час, обсудим.
Девчонки, довольные моей сговорчивостью, разбежались.
Через час красный уголок был полон. Все ждали оглашения текста. Пугачеву у нас любили безумно, и вообще-то, если бы Алла Борисовна когда-нибудь приехала в светлоградский детдом, наши стихийные фанаты разорвали бы ее на сувениры. Особенно любили ее песню "Все могут короли".
Чтобы придать событию торжественность, я влез на стол.
— Граждане и гражданки, — сказал я, — у меня есть не
сколько слов. Вы любите Пугачеву?
Раздался общий стон.
— Вы считаете ее лучшей в мире певицей?
— Да, ты еще спрашиваешь? — загалдели девчонки.
— Так вот, хочу вам доложить, что скоро я, Андрей Разин, превзойду Аллу Борисовну!
Я ожидал большого негодования, но наступила тишина, и все стали протискиваться к дверям. И только Наташка, моя верная подруга еще с четвертого класса, подошла ко мне и протянула руку. Я спрыгнул.
— Зачем ты так, Андрюха. Мы ведь серьезно любим ее, а ты смеешься.
— Я не смеюсь.
— Тогда ты просто сумасшедший.
Наташка ушла, и я остался совсем один. Мне было нисколько не стыдно этого всеобщего бойкота. Я был уверен, что сказал им правду. Конечно, Аллу Борисовну затмить невозможно, но стремиться к этому нужно. И в этом я вижу смысл всей своей жизни.
Мечта стать артистом появилась давно. Честно говоря, даже не помню, что послужило толчком. Кажется, после одного случая, когда нас, пацанов, в очередной раз вытолкали из дверей городского кинотеатра, бросив в спину что-то оскорбительное. Кажется, тогда я и поклялся, что когда-нибудь эти злые люди будут сами толпиться в очереди за билетом, чтобы посмотреть на Андрея Разина.
В мыслях я надевал черный смокинг, небрежно облокачивался на полированный "стэнвей" и пел. Правда, реальность все время напоминала о себе, в частности, вызовом к директору, где мне было предложено приобщиться к профессии каменщика.
Думаете, что легко стать каменщиком?
Тычок, лажок, отштробились, зачалили — наука, замечу вам, довольно сложная, и не зря на Руси каменных дел мастеров привечали с полным уважением. Когда посмотришь на кладочку, душа радуется. Но вся эта красота требует такого пота, что ни приведи господь! Все на собственном горбу. И раствор, и кирпичи. После пяти часов работы еле живой приходил домой. Но, как и всякий опыт, этот оказался полезным. Мало того, что я сейчас могу своими руками сложить дом, я еще понял, в чем состоит прелесть артельного труда. В моем нынешнем непростом деле уроки, полученные от дяди Васи — виртуоза кладки — мне очень помогают. Дядя Вася всегда говорил:
— Когда несешь с человеком лесину, замечай, куда он хо
чет стать: к комлю или наоборот. И сразу вычислишь, что за че
ловек.
Простая наука, но ей и в высшей партийной школе не выучат.
Как бы то ни было, совмещая учебу и ремесло, я доковылял до семнадцати и, полный дерзновенных замыслов, оказался с маленьким чемоданчиком у ворот родного детдома. Педколлектив был сух, ему было не до нас, новые легионы несчастных огольцов со всего Ставропольского края стекались к казенному теплу. Мы прослушали короткое напутствие и двинулись кто куда. Я поехал в аэропорт. Расчет был простой. На имеющиеся тридцать рублей я доберусь до Тюмени, а там среди нефтяных полей как-нибудь перебьюсь. Интересно устроен человек. Его тянет к золоту, нефти, короче, к чему-то большому. И у меня получилось совсем по-джеклондоновски. Правда, я недооценил климата и в своей нейлоновой рубашке среди полушубков и валенок выглядел экзотическим цветком. Наверное, синий отлив моего лица и тронул сердце начальника отдела кадров, выписавшего мне не только направление на участок, но и ватные штаны с курткой и место в вертолете.
— Вернешь, хлопец, государству, как заработаешь, — ска
зало ответственное кадровое лицо, — ну и работнички…
С тем я и уехал на точку.
О тюменском севере написано много. Боюсь, что мои впечатления не обогатят общую картину, но работа по строительству газопровода Уренгой-Помары-Ужгород, а также закладка Надымского газоперерабатывающего комбината стали для меня не просто строчкой в биографии. Западно-Сибирские нефтяные поля тесно связывают с именем тогдашнего предсов-мина Косыгина. Сейчас уже мало кто и вспоминает этого бывшего сталинского наркома с лицом аскета и глухим, низким голосом. А тогда его идеи чуть было не привели к перестройке, еще похлеще горбачевской. Правда, окружавшие Брежнева сановные бюрократы быстро раскусили, к чему может привести инициатива Алексея Николаевича, и заставили его выйти на пенсию. Перед этим, конечно, как водится на Руси, завалили дело, скомпрометировали идеи Косыгина, а потом стали показывать пальцем:
— Тоже еще, реформатор нашелся, Петр Великий.
Но вот что касается Тюмени, то здесь Косыгину палки в колеса не ставили. Нефть оказалась к концу семидесятых годов палочкой-выручалочкой для Брежнева. Во-первых, без особого труда напоили сотни тысяч танков и самолетов, во-вторых, поддержали Живкова, Хонеккера и прочих братьев по классу, под которыми к тому времени всерьез закачались троны. И за бесценок. А какая цена у "черного золота", если оно само бьет из земли? Накупили у Финляндии, Италии всяких безделушек в виде кремов для бритья и ликеров. Еще и радовались, что на московской Олимпиаде все от стаканчиков до "салями" поставлено финнами. В обмен на нефть. "Коммунистический город" Москва ликовал, Нечерноземье, как всегда, безмолвствовало, тюменская нефть журчала в стальных трубах, делая Запад богаче, а нас беднее. Мне рассказывали, что в арабских Эмиратах, где нефти, строго говоря, не больше, чем в Западной Сибири, каждый младенец получает за счет нефтедолларов при рождении кругленькую сумму. Вот так шейхи обеспечивают будущее нации и беспроигрышный вклад денег. А в Сибири как жили в нищите, так и продолжают, хотя некоторые политические деятели и уверяют, что они построили во вверенных им областях социализм. А в самой Тюменской области — вообще мрак. Со всех уголков страны туда слетелись ловцы удачи — романтики-комсомольцы, кочевники-нефтяники, демобилизованные солдаты, которых армия напрочь отвратила от землепашества, и, конечно, транзитники-рецидивисты, так и не сумевшие пересечь Уральский хребет. Короче говоря, только в нашем доблестном Союзе могла существовать такая нефтедобыча и стройка. Работали так: едет караван вездеходов, один стал. Вышли, перекурили, поматерились, махнули рукой и поехали дальше. К весне о том вездеходе напоминают лишь ржавые гусеницы. "Большая нефть все спишет", — этой философии, помню, придерживались все — от увешанных звездами Героев больших начальников до нашего бригадира Фомича, который мог бы стать чемпионом мира по очковтирательству, если бы проводился такой чемпионат. Он мог найти такие причины для того, чтобы хорошо "закрыть" наряды, что даже мои бригадники хохотали. Ну, например, показать, что ввиду непроходимости болот пришлось делать стометровый крюк. А на самом деле его не было и в помине. Излишки труб сваливали в какую-нибудь речку, и дело с концом. Кстати, за трубы рурский Маннесман брал чистейшим золотом. А тем, кто чересчур удивлялся проделкам Фомича, он быстро затыкал рот. Одного паренька из-под Полтавы хлопцы Фомича взяли и под видом шутки заварили в трубе. Через сутки достали и отправили в холодном виде на материк. Кто-то поинтересовался, ему ответили лаконично:
— Цэтакибуло…
А потом и забыли. Тем более, что большинство бригад — это вахтовики. Поработали, получили и разлетелись.
Вот в такую кутерьму я и попал со своим чемоданчиком, где лежала тетрадка стихов, воспевающих красоты Приэль-брусья, да еще казенное белье с детдомовским штампом.
Разместили меня в балке — так в Уренгое да и повсеместно зовутся трущобы, где живут строители и нефтяники. А на следующее утро в дверь просунулась чья-то растрепанная голова и заорала:
— Подъем, мать вашу!
Под это славное напутствие все в комнате зашевелились и стали собираться. Я обратил внимание на одну пикантную деталь. Мои соседи, с которыми я еще не успел познакомиться, отдыхали, не утруждая себя излишествами. Прямо в замасленных ватниках и резиновых сапогах. Я просто опешил. Что-что, а уж в детдоме гигиенические навыки нам вколотили. Не выдержав, я спросил у первого попавшегося:
— Как же вы так, в сапогах, на простыни?
Тот неожиданно сграбастал меня и, подтянув к своей небритой физиономии, гаркнул:
— Ты кого учишь, шкет?! Пасть порву!
Правда, на промплощадке ко мне отнеслись получше. Бригадир, тот самый Фомич, узнав, что я детдомовский, раздумал гнать, а буркнул своим архаровцам:
— Не сломайте хлопца. Пусть привыкает. А ты, пацан, не
филонь. — Это уже относилось ко мне. Но я и не думал фило
нить. Зачем? Ведь смысл моего вояжа на Север заключался не
в каких-то высокопатриотических порывах и желании помочь
нашим союзникам решить топливно-энергетические пробле
мы. Я ехал заработать денег, чтобы потом поступить учиться.
Рассчитывать было не на кого, а на стипендию в нашей стране
прожить невозможно. Поэтому я был готов к самой тяжелой ра
боте. Готов-то готов, но оказалось, что изолировать трубу -
это ежедневно совершать подвиги Геракла. Особенно на моро
зе, да еще при самой примитивной механизации. Я пахал как
мул, через каждый час сваливаясь кулем возле трубы и, пока
мои бригадники перекуривали, пытался определить, на месте ли конечности. Потом звучал крик: "Заканчивай!", и я опять начинал пеленать проклятую трубу изоматериалом.
А жизнь продолжала удивлять. Однажды Мустафа, здоровенный, весь татуированный мужик, сказал мне:
— Надоели консервы. Завтра, Андрюха, баранинки попро
буем.
Вечером весь блок наполнился густым и сытным ароматом. На Мустафу было приятно смотреть. Как повар в ресторане "Пекин", он священнодействовал над казаном, время от времени восклицая:
— Где перец? Где соль?
Появился пищевой спирт, большой дефицит. За него платили по пятьсот рублей. Спиртоносы, эти аристрократы Сибири, благодаря сухому закону стали миллионерами. Погужева-лись над бараниной, выпили, потом Мустафа взял гитару и исполнил свою коронку:
Идут на Север сроки огромные,
Кого ни спросишь, у всех Указ.
Ты погляди в глаза мои суровые,
Взгляни, быть может, в последний раз. Потом Мустафа заплакал и врезал по челюсти закадычному дружку Володьке питерскому.
— За что?! — прохрипел, выплевывая зубы, Володька.
— Нинку жалко. За что ты ее схавал, сука?!
— Кто схавал?
Я не дослушал выяснения — я оказался возле крыльца, где меня выворачивало наизнанку. Значит, вот какую баранинку мы сегодня с аппетитом сжевали. То-то мне целый день не попадалась на глаза добрейшая дворняжка Нинка, недавно ощенившаяся и не пропускавшая случая лизнуть меня при встрече в руку.
"О времена, о нравы!"
Что оставалось мне, как не утешиться этой римской философемой и не попытаться уснуть под смачные поцелуи, которыми обменивались помирившиеся Мустафа и Володька. Я пытался уснуть, раздумывая о том, как бы уцелеть среди всего этого. Как бы сохранить силы для того неясного и туманного, что терзало меня. Каждое утро идя к трубе, я удивлялся однообразию окружавшего меня мира. Серые сопки, серый дождь, серые одежды людей. Все это мне казалось не случайным. Я постоянно ловил себя на мысли, что эти краски и ощущения ниспосланы мне для того, чтобы я, как библейский Иосиф, нашел в себе силы и выбрался обновленным, способным к тому, чтобы материализовать вот это смутное беспокойство в слове, в пластике, в красках. С одной стороны, я чувствовал, что в этих нечеловеческих условиях во мне угасает художник, с другой стороны, каждый изматывающий день давал мне ощущение приближающегося Случая. Пожалуй, тогда, среди серых будней, я сделал окончательный выбор. Как-то, во время бурана, мы три дня не выходили из балка. Я читал, писал свой дневник, а соседи пили чифир, резались в карты и курили. Пурга зверствовала без передышки, а мои бригадники, как истинные северяне, философски ожидали погоды, не утруждая себя необходимостью выйти за дверь для свершения мелких надобностей. Вы можете себе представить атмосферу такого балка. Впрочем, мои матерые друзья на это не обращали внимания, а меня на исходе третьих суток вдруг начала одолевать какая-то дурнота. Комната поплыла; лампочки почему-то тускло светили откуда-то снизу, вместо азартно резавшихся в "тысячу" бригадников появились блеклые, выморочные пятна.
— Врача бы, — мелькнуло у меня в одурманенной голове, но откуда здесь, у черта на куличках, возьмется добрый Айболит? До ближайшей базы два часа вертолетом. Пожалуй что, в современной Африке, которую мы раньше очень жалели, сегодня с врачами меньшая безнадега, чем в тундре социалистической Сибири.
Мысль о спасительной помощи в мой отравленный никотином и прочими зловониями мозг, едва управляющий ослабленным тяжелой работой и скудным питанием телом, пришла не случайно.
У меня особое, трепетное отношение к эскулапам, идущее все с тех же детдомовских времен. Когда нам, пацанам, становилось особенно туго, мы сбивались в стаи и нацеливались на побег из опостылевшего дома. Конечно, это все пресекалось, беглецы оседали в бесчисленных линейных отделах милиции Северо-Кавказской железной дороги, переправлялись в детприемники и водворялись назад. Таких "туристов" было подавляющее большинство. Но это летом и весной. А зимой, когда ветры Сальских степей дышали адским холодом, о побегах нечего было и думать. Даже самые отчаянные пацаны, как несчастные щенки, гуртовались около печек и ни о чем не помышляли. Зима — проклятое время для детдомовцев. Особенно если он в возрасте пяти-шестиклассника. Террор старших невыносим, неволя мучает особенно сильно, жизнь теряет всякий смысл, и поэтому зима издавна считается временем депрессий и самоубийств. Раздолье для психиатров. Только у нас их, по-моему, не было. Нельзя же считать специалистами по детской психике участковых терапевтов — знатоков борьбы с радикулитом у пожилых дядек-комбайнеров. Как всем нам хотелось в такие вот дни хоть на день выбраться из спален общежитий, от гудящих столовых, от серых кроватей! Мечтой для каждого пацана была зимой больница, где санитарки и медсестры — добрые хуторские тетки — относились к нам, воспитанникам, с незнакомой большинству из нас добротой и норовили принести из дому то баночку меда, то пару блинчиков. Все было восхитительно. Даже укол в тощую детдомовскую задницу воспринимался после шлепка добродушной медсестры тети Нади совсем не больно. Все старались попасть в больницу. Предлоги придумывались самые разные. Некоторые по советам бывалых делали себе мастырки — расцарапывали кожу и мазали ее серой от спичек, или еще что-нибудь такое. Врачи в райбольнице все понимали и терпеливо лечили, не видя в измученных мальчишках и девчонках опасных симулянтов. Косил на больницу и я. Но моя артистическая натура уже тогда не позволяла опускаться до пошлых мастырок, и я придумывал себе шикарные заболевания. В основном, по линии души. Иногда я повергал в ужас районного психиатра рассуждениями о том, что являюсь наследником по прямой линии самого Степана Разина и единственный на свете знаю, где схоронил свои сокровища знаменитый атаман. Иногда я доводил его до испуга разговорами о личных контактах с Буддой. И хотя врач, совершенно сбитый с толку, аккуратно вписывал в мою "историю болезни" разные банальности о "маниакально-депрессивном" состоянии души, я думаю, он был совершенно уверен в том, что его дурачили. Но обращаться к коллегам в крайздрав он, естественно, не хотел, а в отношении меня считал за благо подержать фантазера-детдомовца две недельки на витамине "С" и глюкозе. Достигнутый консенсус нас обоих устраивал. Мне было приятно исполнять роль великого безумца, а его вполне удовлетворяло мое равнодушие к просчетам отечественной психиатрии. Правда, я чуток недооценил коварные качества этой деликатной отрасли медицины. Добродушный полуграмотный дедок взял да и пульнул вслед за мной свои каракули, и мне, уже во время службы в армии, пришлось долго объяснять отцам-командирам и недоверчивым оперативникам из особых отделов, что я пошутил и совсем не в курсе, где легендарный Стенька Разин закапывал золотые персидские кувшины. К слову говоря, некоторые исследователи моей жизни из числа бойких репортеров что-то прознали об этом и даже попытались раздуть кадило…
Несмотря на зловредного старика-психиатра, я продолжаю любить медицину.
В Сибири она мне спасла жизнь. Несколько часов полуобморочного состояния в задымленной комнате балка закончились тем, что я отключился и последнее, что слышал, — это веселый крик Мустафы:
— Ребята, наш пацан кувыркнулся!
Все захохотали.
Нет, они не были такими жестокими, как это может показаться. Просто сама тяжелая и бессмысленная жизнь, которую ведет большинство вахтовиков, огрубляет и вытравливает все хорошее, что в них оставалось. Все, практически, живут по одной схеме. Обкрутить начальство, подсунуть туфту, получить под это максимум "северных" и отбыть на материк. Большинство возвращается назад пустыми, как турецкий барабан. Деньги тратятся в ресторане "Тюмень", а далее везде… К слову сказать, я был все-таки белой вороной. Не пил, не курил, не ухлестывал за поварихами и потому как-то не вписывался в гармоничный артельный уклад жизни, который в последнее время очень талантливо воспевают некоторые писатели-почвенники. Я думаю, что им для познания жизни не помешало бы с годик повкалывать над "обувкой" какой-нибудь трубы в артели, поночевать в балке, отметить какой-нибудь праздник с повальным мордобоем, — это, я думаю, существенно расширило бы их творческую палитру.
Но это к слову. Тогда я свалился под стол, и мужики наконец поняли, что нужно прекращать балдеж и будить радиста, иначе не миновать обяснений со следователем. В том, что я уже не жилец, они не сомневались. На мое счастье, радист оказался пьян в меру, пурга унеслась куда-то в Барабинские степи, и из Надыма прислали "борт". Вертолетчики, эти чернорабочие Севера, смекнули, что парнишку можно откачать, и выжали из своей "вертушки" все, на что она была способна. Неделю я пролежал в реанимации с мудреным диагнозом, который расшифровывался примерно как полное физическое и нервное истощение. Труба, ведущая в Ужгород, далась мне большой кровью. Но и эти месяцы, проведенные в стылых болотах, я впоминаю без сожаления. Потому что они обогатили меня особым человеческим опытом. Как это ни покажется странным, я полюбил физический труд и убедился, что он может быть в радость, если работаешь в охотку, с хорошими товарищами, знаешь цель. И напротив — труд может стать сущим наказанием, если бестолков, суетлив, пронизан демагогией, вроде дурацких плакатов "Нефтяник! Гордись своим именем!", которыми была оклеена вся Тюменщина в годы газовой и нефтяной лихорадки. Кроме того, меня и до сих пор не покидает уверенность, что суммарный опыт должен состоять из таких вот "университетов". Сегодня я ничуть не сожалею о том, что зачастую голодал, жил в Москве неделю на десять рублей, брал в столовых один картофельный гарнир. Как сказано в "Эклезиасте", книге пророков, которую я читаю без устали, — "Время собирать камни и время разбрасывать камни". Сейчас я собираю по крупинкам все, что в изобилии подкидывала мне жизнь. Смог ли бы я, скажем, настроить себя, истерзанного и ожесточившегося, на добрую музу "Ласкового мая", если бы не было в моей жизни грубого, но добрейшей души человека — бригадира-трубоукладчика из Надыма, не давшего мне надорваться на непосильной работе? Или тех ребят-вертолетчиков, которые прилетели за мной в звенящий пятидесятиградусный мороз?! Или врачей, не отходивших от капельницы в реанимационном отделении надымской больницы? Я сейчас все это понимаю совершенно определенно. Да и горький детдомовский опыт, о котором я рассказал всего лишь тысячную часть, тоже научил различать разницу между добром и участливым равнодушием, злобой и ожесточением людей, которым совсем не сладко жилось в семидесятые годы, в благословенном Ставропольском крае. Им руководил тогда М. С. Горбачев, мой земляк. Я очень внимательно слежу за выступлениями своего высокого земляка, сочувствую его тяжелой борьбе с общероссийской рутиной и вспоминаю, как и в годы его руководства краем Ставропольщина оказалась незащищенной от аграрных, культурных и политических экспериментов недавней эпохи. Пишу это не в укор. Скажу лишь, что так называемый феномен "Ласкового мая" — беспрецедентная популярность модели поведения и образа мысли, которую мы предлагаем молодежи, — отнюдь не спонтанный, а итог пережитого и осмысленного мной. В том числе, и в дни, когда под серым дождем я тянул надымскую трубу, когда, обнимая продрогшими руками красную от жара печку, шептал стихи, рожденные здесь же, когда карабкался от забытья к жизни в пустой палате больницы, засыпанной по самые окна холодным безучастным снегом великой стройки коммунизма.
Из больницы я вышел, опираясь рукой на заборы и чахлые деревца поселка. Главврач предложил мне перезимовать, но возможное сытое безделье пугало меня гораздо больше возвращения к трубе. Но вернулся я не к ней, а был направлен на высокую должность каменщика на строительство газоперерабатывающего завода, который возводило наше СМУ "Северо-трубопроводстрой".
Моя книга — о жизни и творчестве, а не о технологии строительства трубопроводов и топливных предприятий. Я скажу лишь: когда взорвался блок на Чернобыльской АЭС, я с горечью подумал, что это просто чудо, что не взлетели на воздух сотни аналогичных предприятий. Ведь к супертехнологии у нас допущены люди, не видящее особой разницы между строительством и эксплуатацией котельной на буром угле и ядерным реактором. Кто строил газоперерабатывающий завод? Опять же — любители, "искатели мест, и почтенный старик и вдовица". Соответственно и строили. Среди мата-перемата, под веселые анекдоты и скрежет японских подъемных кранов, которые выдерживали — самое большее — месяц, а потом бесславно складывали свои точеные шеи. Самое удивительное, что цеха росли, начинялись сложной техникой, которую монтировали летучие отряды вороватых монтажников и даже давали (и дают!) какую-то народнохозяйственную продукцию. Но поверьте, я не удивлюсь, если в очередной раз прочитаю в "Правде" соболезнующую заметку "От советского правительства". Все делалось так халтурно, что объяснить фантастические результаты можно было лишь ссылками на загадочную славянскую душу, которая непостижимым образом вселяется в производное наших рук. Дымят заводы, блестят под солнышком трубопроводы. Но время от времени происходит закономерное. Ведь тогда под Уфой взорвался продуктопровод (это ж надо придумать такое слово, сколько штанов протереть, чтобы родить эту изысканную метафору?! Спасибо поэтам из Миннефтепрома!), построенный моими собригадниками или теми, кто приехал на наше место. Глядя в программе "Время" на сожженных детей, я вспоминал пустую говорильню на планерках, заклинания секретаря парткома и полнейшую безответственность слесарей, "сварных", приемщиков ОТК и тысяч начальников, получивших ордена за аккордный труд.
Труппа Надымского театра на гастролях. Второй слева — режиссер театра Андрей Разин
Так же строился и Надымский ГПЗ. Спорить мне надоело, плетью обуха не перешибешь, мой детдомовский трудовой фанатизм выглядел смешным, в работу я втянулся и, несмотря на шок, полученный в тундре, боли от надрыва живота, считался в бригаде авторитетным каменщиком. К тому же бесконечная зима все-таки отвалила на Таймыр, а у нас закурлыкали гуси и появилось солнышко. Я достал из чемодана дневник, накупил по случаю общих тетрадок, опять вернулся к своим стихам и даже попробовал написать рассказ о Севере. Откуда-то из пещер мозжечка вновь вернулись слова, не маты, а нормальные человеческие слова; вновь глядя на какой-нибудь стланик, я стал видеть в нем не просто материал для костра, а некий об раз существа, борющегося за жизнь с землей, которая не создана для жизни. Вновь все стало для меня образным, многоукладным, исполненным тайного смысла. И в один прекрасный день я решил, что должен всем этим поделиться со своими товарищами. В нашем промерзлом бараке была комната, которую вполне можно было бы оборудовать под зрительный зал, поставить спектакль. Наброски пьесы у меня были — пару ночей, и двухактовка получилась. Правда, совсем не верилось, что моя сумасбродная идея найдет поддержку у начальника "Северотрубопроводстроя", совершенно замордованного темпами и высокими комиссиями, для которых нужно было еженедельно отряжать экспедиции для убоя оленей и глушения нельмы в хрустальных озерах. Но начальник оказался приличным человеком, питерянином, не чуждым меценатства
— Давай, Андрей, быть может, появится свой приполярный Станиславский. Не все ж режиссерам на Севере валить лес. Короче, освобождаю тебя от работы, сохраняю среднюю зарплату, дуй в кадры и сколачивай труппу. А то совсем оскотинятся, понимаешь.
В отделе кадров меня убили. Оказывается, среди безликих шабашников пряталось пять профессиональных актеров, да каких! Выпускники Щукинки, ВГИКа! Все они, конечно, были неудачники, не умеющие пройти мимо стакана, но священный огонь Мельпомены тлел в их полубичевских душах. Они были в восторге и смотрели на меня, как артисты массовки на Ивана Пудовкина. Они даже прощали мне некоторые несообразия, вроде намерения ввести в пьесу из жизни северных строителей оккультизма. Они помогали мне и работали иступленно. Один, Сева, объехавший все драмтеатры средней полосы России, игравший короля Лира, Зилова и даже злых волшебников на детских утренниках, закончивший "творческий путь" бетонщиком четвертого разряда, сказал мне в порыве актерской нежности:
— Андрей, я изучал систему Станиславского, а теперь вижу, что есть система Разина.
И поклялся по-местному:
— Век свободы не видать.
Как было не поверить?
Я не очень люблю читать сегодня газету "Правда". Во всяком случае, не являюсь подписчиком. Но вот эту заметочку, пожелтевшую и ломкую, храню вместе с другими детдомовскими реликвиями. Привожу ее полностью, потому что считаю началом отсчета своего движения по главной дороге жизни: "Премьера на магистрали. Надым (Ямало-Ненецкий автономный округ). (Корр. "Правды" В. Лисин). В общежитии № 2 треста "Северотрубопроводстрой", прокладывающего головной участок экспортной магистрали Уренгой-Помары-Ужгород, состоялась премьера спектакля. Постановка подготовлена коллективом Надымского городского театра-студии. Участники показали сатирическую композицию. Спектакль поставил рабочий строительно-монтажного управления № 59 этого треста А.Разин".
Скромненько и со вкусом. Не правда ли? Спасибо, товарищ Лисин! Обязуюсь при первой же личной встрече пригласить вас на свои концерты.