Записку от мужа доставил Дуне приятель Архипа — чернобородый злобинский старик Чугунов. Коротенькая, в полстраницы, записка сообщала: «Вступил в чапаевский отряд, срочно отбываю в Николаевск, так что дележ земли проводи без меня. Возьми в подручные пастуха Майорова — с ним не соскучишься. Обнимаю тебя и детишек. Берегите себя!»
Подробности Дуня разузнала от Чугунова. Сам-то он, правда, прибыл в Балаково днем позже мятежа, но наслышался всякого. Полную картину обрисовал. И о гибели Григория Чапаева, и о злоключениях Архипа поведал. Проговорили они до полуночи. Чугунову надо было спешить в Злобинку. Перед уходом он сказал Дуне:
— От Архипа тебе, окромя весточки, имеется еще и гостинец. Он у меня надежно в дровнях упрятан. Дожидался темноты, чтобы вручить. При дневном-то свете казать невозможно.
— Что ж за подарок такой, — удивилась Дуня, — ежели его лишь по ночам кажут? Уж не бриллианты ли?
— Скажешь тоже! На кой шут тебе безделушки эти?! Есть вещи поважнее…
Они вышли во двор. Чугунов подвел Дуню к саням, порылся в подстилке соломенной и достал винтовку.
— Тридцать пять штук здесь. Ровным счетом, — сказал он и снова сунул винтовку под солому. — В избушке твоей такое не скроешь. Детишки враз вынюхают. Для них оружие — баловство, а тебе — защита верная. Беднякам без винтовок ноне никак нельзя.
— Где ж раздобыл столько?
— Архип на площади насобирал, когда бандитов расчихвостили. «Передашь, говорит, Дуняше. Пусть упрячет поглубже до поры до времени. В трудную минуту будет чем мужиков вооружить». Так что — принимай мужнин гостинец.
— Принять-то приму. А где спрячу? В погребе разве? Глубже ничего нет…
— В погреб не годится. Сырость. Заржаветь могут. Винтовки требуют к себе нежного обращения.
— В отцовской избе чердак пустует. Ни единая душа туда не заглядывает…
— Это, пожалуй, в самый раз. Одобряю.
— А как быть со Степкой?! О братце-то я совсем забыла…
— При чем тут твой Степка? Не пойму.
— Как же! Пролаза из пролаз. От него не утаишь. Узнает он про наши винтовки…
— Не узнает. Сама же говорила: на чердак никто не лазит. Братец твой сейчас, поди, без задних ног дрыхнет, не учует, как оружие у него над головой окажется.
Они погнали лошадь прямиком через застывшее озеро, к дому Дуниного отца.
Степка, как и предполагал Чугунов, крепко спал. Пелагея Яковлевна показала им лестницу, что валялась под сараем. Чугунов приставил ее к наружной стене дома и стал перетаскивать винтовки из саней на чердак.
— Об оружии, маманя, никому ни слова, — предупредила Дуня Пелагею Яковлевну, когда гость выехал со двора. — Особенно Степке. И пусть он разбойников во дворе не изображает. А то еще взбредет в голову на чердак забраться.
— В разбойников Степка лишь с твоей малышней забавляется. Дома ему не до этого — по хозяйству помогает. Не маленький уже. За тринадцать перевалило…
— Такой и до старости вьюном шнырять будет. Ты приглядывай за ним.
— Пригляжу. А отцу-то, когда приедет, про ружья сказать можно?
— Отцу можно. Остальным, кому нужно, сама скажу…
Единственным человеком, с кем Дуня на следующий день поделилась своим секретом, был Кирька Майоров. Польщенный таким доверием, он заважничал:
— Сильнее нас, стало быть, и зверя нет. Трах-ба-бах — и амба! Отныне вся трусость, которая в душе копошилась, из меня выпрыгнула вон, как заяц. Давай мне скорее ружьишко, и я пойду земельные лишки у кулаков отымать. Да я им…
— Ну, ну, расхрабрился! — засмеялась Дуня. — Тебе бы, Кирька-вояка, надо было в гвардию записываться, а не в пастухи.
— А что? Суворов, гуторят, пожиже моего телом-то был, а воевал, — дай бог кажнему! И мне, може, на роду предписано ратным делом заняться, а я коров гоняю, забодай меня коза! А все оттого, что, окромя кнута, другого оружия в руках не держал. Да ежели я кнутом свое имя обессмертил, то винтовкой бы и подавно. Вот начнем землю делить, всему обществу докажу, какой я есть Суворов!
— Ленин Декрет о земле подписал, — сказала Дуня. — И каждый обязан без лишних слов подчиниться.
— А ежели кто откажется? Что в таком случае прикажешь делать? Безоружными руками, стало быть, воздух сотрясать? Нет уж, Дуняша, я на это несогласный.
— Оружие, Кирька, оставим на самый крайний случай. Забудь про него, в секрете держи.
— Нешто я проболтался? В жизни тому не бывать! Только с тобой откровенничаю. А с другими ни-ни! Могила! Я мужчина серьезный. Это вы, бабы, — в открытую тебе скажу — на язычок несдержимые, потрепаться горазды. Будь моя воля, да я бы и близко бабу к секрету не подпустил.
— Ну вот, уже и на меня переключился…
— Не про тебя я. С чего это взяла? Я про всех прочих баб. А ты — особь статья, революционного рода. Преже папанька твой меня политикой начинял. Ноне ты, стало быть, бунтарский дух во мне возбуждаешь. А баб в разговоре затронул по простой причине — чтоб тебя предостеречь. Не секретничай с ними особливо. Под монастырь подведут своими длинными языками. Поделилась со мной — и будет! За Кирькиной спиной, как за каменной стеной. Остальным ни гугу! Вот так, стало быть. На том и кончаю нашу секретную беседу. Отныне молчком буду по земле ходить…
Вместо винтовки Кирька получил от Дуни самодельную сажень. Она была сколочена из двух жердей высотой с Кирькин рост и внешним видом напоминала циркуль.
Отправились чуть свет за гумно участки обмеривать. Степка-проказник за ними увязался. Пытались по доброму от него избавиться, сулили в другой раз непременно взять. Он и слушать не захотел. Шагал следом и, словно в насмешку, «Коробейников» насвистывал.
Кирька саженью шуганул непокорного свистуна. Степка рожу состроил и сказал, что никуда он от них не уйдет, повсюду будет преследовать, ибо — ишь чего, пострел, вспомнил! — комиссар Чапаев, которого беляки застрелили, наказывал ему до конца жизни не отставать от революции. Вот он и не отстает, хочет вместе с большевиками добывать землю для бедняков. Говоря это, низкорослый и щуплый Степка вызывающе шмыгал носом и геройски выпячивал грудь. Засаленная от долгой носки шубенка его топорщилась спереди клиньями бесчисленных заплат.
Дуня посоветовала Кирьке:
— Оставь его. Он ведь, как репей, прилипнет — не отцепишь…
Они дошли до угодья Акима Вечерина.
— Отсюда, стало быть, и начнем, — сказал Кирька и пошел, махая саженью, по обочине, вдоль поля.
Вечеринский участок и глазом враз не охватишь, до того широк, так что Кирьке пришлось долго шастать деревянным мерилом, переставляя его с места на место. Спина заныла, пальцы перестали слушаться. Несмотря на мороз, Кирьке сделалось жарко.
— Дайте я, — потянулся Степка к сажени. — А то совсем в сосульку от безделья превращусь.
У Степки дело пошло живее. Измерили вечеринский участок, перешли на соседние. Кирька точно знал, где чья межа пролегает, когда и каким образом хозяин приобрел участок.
Когда-то это неоглядное поле целиком принадлежало барину Воронцову-Дашкову. Крестьяне, не имея своей земли, работали на барина. Потом, после отмены крепостничества, появились и у них небольшие наделы. А что из того? Многие из бедняков за бесценок продали их кулакам, так как нечем было засевать и обрабатывать поле. А когда в четырнадцатом году беднейших мужиков села мобилизовали на войну с германцем, полными хозяевами почти всей земли стали кулаки. Последние три года, надо сказать, были урожайными. Разбогатели землевладельцы, разжились на спекуляции. С позволения Временного правительства иные из них стали продавать землю под залог, требовали от крестьян, чтобы они отработали долг в кулацких хозяйствах.
Кирька указывал Дуне на узенькие делянки, которые богатеи за большие деньги «подарили» крестьянам на год или на два, и сокрушенно тряс бороденкой:
— Чужими руками хозяева жар загребают. Бедняку от них вовек не откупиться.
— Ни о каких долгах и выкупах речи быть не может! — сказала Дуня. — По новому декрету ты, Кирька, все крестьяне наши — хозяева этой земли. Она стала всенародной государственной собственностью.
— Выходит, из грязи да прям в князи?!
— Нет, Кирька, князем, быть ни тебе, ни другим новая власть не позволит. Каждый будет получать ровно столько, сколько своими руками заработает. А землю разделим в зависимости от того, у кого какая семья. Ни богатых, ни бедных быть не должно.
— Эдакое равноправие по мне, — заулыбался Кирька. — Наша семейка огромная. Большущий кусок, стало быть, отхватим!
Семь дней ходили они по заснеженным полям, вымеряя участки. Кирька за сажень больше не брался. Земельное мерило перешло в собственность Степки. Он бесстрашно лазил по сугробам и шустро выполнял Кирькины распоряжения. Дуня заносила в бумажку цифры, которые выкрикивал с дальних концов загонок расторопный братишка.
На восьмой день, закончив обход последнего поля и сделав необходимые расчеты, Дуня поручила своим помощникам обежать все дома в селе, предупредить хозяев, что вечером в школе, мол, будет важный разговор о земле и надобно непременно явиться.
Как и ожидала Дуня, за один вечер земельный вопрос не разрешили. Долго шумели и спорили. Громче всех, конечно, разорялись кулаки. Дуня несколько раз доставала газету с Декретом о земле, подписанным Лениным, предостерегала:
— Кто не повинуется советскому декрету, тот враг революции. И поступим с такими по всей строгости, как с врагами. Обездоленных в нашем селе больше не будет! А то смотрите, какое неравенство получается…
И, листая тетрадные страницы, на цифрах доказывала, сколько земли приходится на каждого человека в кулацких хозяйствах и сколько — в бедняцких да середняцких. Небо и земля. У одних густо, у других пусто.
— У того земли негусто, у кого в голове пусто, — съязвил Аким Вечерин под одобрительный хохоток своих дружков.
Мужики зашикали на кулаков, запретили оратора перебивать. Крестьяне внимательно слушали Дуню. В ее тетрадке были сделаны примерные наметки — их она набросала при активнейшем содействии земельного знатока Кирьки Майорова, — кому какие участки должны принадлежать после раздела. То, что вся пахотная земля была строго распределена по едокам, каждому поровну, крестьяне приняли с одобрением. Спор возник не из-за размеров наделов, а из-за места, где они расположены: всяк норовил выкроить себе участок поближе к реке, поплодороднее. В обиде оказались многие. Подняли галдеж. Мужики один за другим вскакивали с мест, махали шапками, кричали, перебивая друг друга.
Дуня не знала, как и угомонить народ. И лишь когда почувствовала, что страсти накалились до предела, сказала, глянув на мигающую в табачном дыму лампу:
— Время позднее. Завтра продолжим разговор.
Надеялась, что мужики поостынут за ночь и все недоразумения развеются, как махорочный дым под потолком.
Утром она встала чуть свет, чтобы первой прийти на собрание. Но в школе по-прежнему было шумно и дымно. Не улеглись вчерашние обиды, не смирились мужики. Каждый, как мог, отстаивал свое право на лучший надел.
И тут в голову Кирьке Майорову пришла спасительная мысль — самые плодородные земли распределить по жребию. Ссора постепенно стихла. Крестьяне стали пытать судьбу, вытаскивая свернутые бумажки из Кирькиного малахая. И к вечеру уже каждый знал, кому что досталось. Оформили документы на новые наделы, скрепили их для весомости старой печатью с царским орлом.
Аким Вечерин презрительно смял листок в кулаке, швырнул на стол перед Дуней:
— Филькина грамота! Решение ваше самочинное, силы законной не имеет. Не документ, а чистейшая липа, как и печать на нем. Отказываюсь подчиняться.
Гришка Заякин, Ефим Поляков, Лаврентий Бутаков и другие вечеринские дружки тоже не пожелали считаться с решением собрания. Они сложили свои документы в одну пачку, подпалили спичкой. Злорадствуя, Гришка — «визгливый пес» — размахивал горящей бумагой, пока она не почернела.
— Туда ей и дорога! — развеяв пепел, выкрикнул он и погрозил Дуне. — Коли еще раз ступишь на нашу пашню, ножки твои стройные изувечим. На веки вечные останешься хромоножкой, как и твой папаня.
— Дымно кадишь — святых зачадишь, забодай тебя коза! — сердито ответил за Дуню Кирька Майоров. — Имя Калягиных не пятнай. Ты им, стало быть, в подметки не годишься. Визжи не визжи, а песенка твоя, Гришка, спета. Отплясался. Будет! Теперь наш черед настал. В этой земельной грамотке, — Кирька взмахнул бумажкой, — народная сила заключена. Она нам самим Лениным жалована. Стало быть, надежная. Ты-то ее сжег, а у меня она целехонькая. Значит, с нонешней весны мне над землей и властвовать. Вот так, стало быть!
Казалось бы, мужикам теперь до весны беспокоиться не о чем — земля стала их достоянием. Ан нет — новые заботы появились. Идут и идут люди к Дуне за советом, за поддержкой.
Прибежала Акулина Быстрая, вдова солдатская, неугомонная и горластая женщина.
— Наделили меня землицей, спасибочко! А чем пахать буду? Лошади-то нет. Не самой же вместо кобылы впрягаться! И так умом прикину и эдак, а как из тупика выбраться — не докумекаю. Подсказала бы!
Потом пожаловал в гости бедняк Иван Базыга. Всегда спокойный и скупой на слова, на этот раз он долго изливал перед Дуней свою душу:
— Вникни сама, Архиповна. В коем-то веке впервой урожайным наделом обзавелся. Жить бы и жить, печали не ведая. А душа в чувствах двоится, покоя не приемлет. Что в борозду бросать буду? В сусеке лишь мусор. Ни единого зернышка. Мусором поле не засеешь. Бурьяном, полынью едкой урожай обернется. Как подумаю о весне, так на сердце слякотно делается, словно в дождливую осень…
А Леська Курамшин, ухватистый, цепкий парень — не зря его по-уличному Ухватом зовут, — прямо с порога в наступление перешел:
— Не довела дело до конца, товарищ Калягина! Раззадорила, раздразнила мужика деревенского. А дальше что? Раздали землю по едокам и тем утешились. А едоки есть-пить просят. Кто их накормит? Земля невспаханная? Заякин давеча мне в лицо бросил: «Комья черноземные, говорит, глотать будете заместо пшеничного хлеба. У вас же, голодранцев, ни лемеха, ни бороны. Без ухода и чернозем зачахнет». Зло говорил, а верно! К наделу земельному да еще бы приданое… Без приданого свадьбы урожайной не сыграешь.
Дуня и сама понимала: надо что-то предпринять, иначе бедняки, получившие право на землю, могут остаться без куска хлеба, ни зернышка не соберут со своих наделов. Неухоженная земля, что и говорить, урожая не даст, придет в запустение. А где взять неимущему хозяину плуг и борону, семена и лошадь? Кулаки, как и встарь, над Дуней и ее сторонниками потешаются. Со всех сторон только и слышишь: «голышня», «подлодочники», «заморыши лапотные». С недавних пор и еще одно словечко в оборот пустили — «самозванцы». Никак не желают новых порядков признавать. С ехидцей поглядывают на мужика, голодного и оборванного, надеются — рано или поздно, а придет он к ним с поклоном, попросит в долг и семена, и скотину, и все другое, без чего не может обойтись владелец земли. И снова тяжким грузом ляжет на плечи крестьянские кабала отработки, батрачества. Именно этого-то кулаки и дожидаются, к этому и клонят. Эксплуатацией они нажили себе и хлебородные угодья, и богатые состояния, домашнюю и сельскохозяйственную утварь. С землей, допустим, вопрос решен. А как быть с остальным добром? У кого богатства, у того и сила. Голыми руками силу не одолеешь, поле не вспашешь. Надо лишить богачей тех преимуществ, которые дают им силу и власть, ставят крестьянина в кабальную зависимость.
Вместе с Кирькой Майоровым, Иваном Базыгой и Леськой-Ухватом Дуня подготовила список, куда внесла фамилии состоятельных мужиков, имеющих в своих хозяйствах по три, а то и по четыре лошади. Часть скота можно будет конфисковать. Труднее учесть сельскохозяйственный инвентарь — тут верных данных не имелось. Идти же с ревизией по дворам опасно: кулаки сразу заподозрят неладное, хай поднимут. Не стоит загодя дразнить богатеев — они и без того злые ходят, что степные волки. Вспомнила Дуня о своем братце, Степке-проныре, и отправила его в разведку. С наступлением темноты он тайком облазил все кулацкие сараи и клетушки, доставил сестре самые точные сведения. И лишь после этого на общей сходке крестьяне вынесли постановление: «Снабдить неимущих сельхозинвентарем, зерном на посев и лошадьми, конфисковав все это согласно утвержденному списку у зажиточной части населения».
Кулаки бедняцкое решение освистали. Завязалась драка. Сильнее всех пострадал Гришка Заякин: рослый Иван Базыга надел ему на голову помойное ведро и чуть было не оглушил бывшего старосту, ударяя колотушкой по железному днищу. Беднота одержала верх. Кирька Майоров раздал крестьянам ружья, и они отправились в обход по кулацким хозяйствам. Обширный школьный двор вскоре стал чем-то напоминать ярмарочную площадь. Сюда с разных концов села Кирькины приятели стаскивали плуги, бороны, сеялки, молотилки, мешки с семенами, загоняли под навес перепуганных лошадей.
Вечером состоялся раздел движимого и недвижимого имущества, конфискованного у кулаков. Пастуху Майорову досталась вечеринская Сивуха — та самая, из-за которой еще совсем недавно он перенес столько мучений в родимом овраге. Уводя Сивуху со школьного двора, Кирька настороженно поглядывал по сторонам, опасался встречи с бывшим владельцем лошади. Дом Акима Андрияновича он обошел стороной. Неожиданно столкнулся на дороге с Ефимом Поляковым. Тот недружелюбно глянул на Кирьку.
— Захапал чужую собственность и доволен?!
— Ничего я не хапал, — ответил Кирька. — Так обчество порешило. В пользование неимущих, стало быть.
— «Обчество», «обчество», — передразнил Поляков. — Говорить-то путем не научились, а уже верховодить полезли! Самозванцы шелудивые.
— Не сами назвались. Нас революция вызвала. С нее и спрашивай. По новому декрету мы теперя всему хозяева.
— Как бы боком вам тот декрет не вышел…
— Не пужай… И так, стало быть, всю жизнь пужливый ходил. Ноне пужливость моя скончалась.
— Гляди-ка, какая храбрая цаца! А ну, вшивый герой, сворачивай лошадь обратно. К Акиму Андриянычу пойдешь, пока душа в теле…
Кирька скинул с плеча винтовку:
— Отступись! Не то порешу по революционному праву.
Поляков попятился к обочине. Оступился, по колено увяз в сугробе придорожной канавы.
Кирьке стало весело:
— Вот так-то поперек революции встревать! Преже нас под обрыв пихали, а ноне и мы не лыком шиты — с ружьем ходим! Не спихнешь! Как бы самим в преисподнюю не угодить…
Он потряс винтовкой над головой. Потом взял Сивуху под уздцы и по-гвардейски зашагал дальше.
Чувствуя свое бессилие, Ефим Поляков чертыхнулся ему вдогонку раз-другой. Пастух даже не обернулся.
— Ишь ты, как гусак, голову задрал, тварь безмозглая, — выругался Поляков. — Пляшет под Дунькину дудку. Погодь, не такую еще музыку услышишь…
Возле своего дома он остановился. Сердито потоптал снег у крыльца. Покосился на приземистую калягинскую хибару напротив. В окне огонек. «Пришла, злыдня, — раздраженно подумал он. — И не одна, поди, а со своими подпевалами. Бомбой бы вас всех…»
Прежде чем взойти на крыльцо, он схватил обломок кирпича у завалинки и, изливая накопившуюся за день душевную боль и злобу, кинул его в ненавистное окно. Когда Степка выскочил на улицу, чтобы поймать того, кто разбил стекло, вокруг было безлюдно. Он метнулся вдоль забора по переулку, заглянул в подворотню соседского дома: никого!
Раздосадованный Степка возвратился в избу. Дуня к тому времени успела убрать осколки с пола. Иван Базыга и Акулина Быстрая, вместе с которыми час назад Степка заявился к сестре прямо со сходки, заделывали пробоину в окне фанерным щитом. Базыга старался стучать молотком осторожно и тихо, чтобы не потревожить сонных детишек на печи.
— Что стекло расквасили — полбеды, — говорил он. — Завтра я тебе, Архиповна, новое раздобуду. Меня иное тревожит. Кровопролитие может случиться. Они ведь в злобе до крайности дойдут, сторицей отплатят нам и за землю отнятую, и за нонешние деяния. Случись такая беда…
— Хватит тебе, Иван, каркать-то, — упрекнула его Акулина. — В соседних-то деревнях преже нашего беднота свои порядки навела. И ничего! В Сулаке вон, слышала, крестьяне постановили коммуной жить, совместно, значит, и поле обрабатывать, и из общего котла щи хлебать. Еще месяц назад произвели соц… соц… — она с трудом выговорила непонятное слово, — социализацию скота, сбруи, сельхозных машин и земельных угодий. Коллективно всеми делами заправляют, и кулаки у них по струнке ходят, прижукли. И наши пошумят-пошумят да и утихомирятся. Кишка у них тонка, чтобы супротив народа войной идти.
— Докатится и до нас военная колесница. В Липовке вон — под боком у нас — кулаки всю новую власть как есть порешили. Начеку надо быть. Особливо тебе, Архиповна. Ноне кто-то камнем пульнул. А завтра, може, и свинца не пожалеют. По земле ходи, а по сторонам гляди.
— Что ж ей одной-то глядеть? — не согласилась Акулина Быстрая. — А мы нешто безглазые? Дуняша для общества вона как старается. И наш долг — уберечь ее. И близко кулака не подпустим!
А Степка от своего имени добавил:
— Я сестрицу караулить берусь. Не провороню! Под окнами заместо часового стоять буду. Чуть что неладное — прутиком по ставням…
И, сказав это, Степка зашагал к выходу караулить дом.
В этот вечер он так и не стукнул по ставням. Но в другие дни, когда у Дуни собиралась беднота для тайного разговора, часовому Степке приходилось не раз подавать условные сигналы. Заметит, что кулак к дому приближается, и давай по оконным наличникам прутиком стегать, будто воробьев из-под крыши выгоняет. Припрыгивает и кричит: «Кышь вы, кышь вы!» Хитрости и смекалки Степке не занимать. Лишь однажды он чуть было осечку не допустил — заигрался с дворняжкой Жучкой и не увидел, как мимо прошмыгнул Заякин, бывший староста. Скрипнула калитка. Степка обернулся, отпихнул Жучку и бросился под ноги Заякину, свалил его у самого крыльца. Сделал вид, что поскользнулся впопыхах и задел невзначай. Но в доме уже знали, что за гость пожаловал, приготовились к встрече.
С той поры Степка бдительно следил не только за деревенскими богатеями, но и за Жучкой — гнал собаку от себя, чтоб не отвлекала от караульной службы.
Каждое Дунино задание он исполнял беспрекословно: бегал из конца в конец села с поручениями, ходил на лыжах в Злобинку к старику Чугунову за каким-то важным пакетом, заместо почтальона разносил красноармейские письма по домам, собирал сведения о кулаках, узнавал, где они собираются, о чем судачат. От многих бед предостерег бедноту Степка-разведчик.
Мать стала замечать: отбивается Степка от дома. Один раз даже ночевать не пришел — всю ночь простоял в карауле возле Дуниной избы. За это Пелагея Яковлевна сына лишь пожурила слегка. А вот за то, что хозяйство забросил, матери перестал помогать, Степке досталось крепко. И он дал слово, что будет и дрова по утрам колоть, и гусей кормить, и за водой бегать. Два дня он действительно от домашних дел не отходил, старательно работал. А тут, как на грех, старший брательник Иван Калягин, вспомнив свою фронтовую молодость, организовал из мужиков красногвардейское ополчение. Ну, и Степка, конечно, за братом увязался. Стоит матери отлучиться куда-нибудь, как и сына уже нет. Ищи, значит, его на стрельбище, за селом. Там ополченцы под команду Ивана строевым шагом маршируют, к армейской службе себя готовят. И Степка вместе со старшими — ему, видишь ли, тоже на фронт захотелось!
Уговорила Пелагея Яковлевна своего старшего сына отвадить Степку от военных занятий. И Иван сказал ему:
— Молоко на губах не обсохло, а уже к ружью тянешься. Не дорос еще до армии. И потому приказываю, чтоб ноги твоей на стрельбище не было! Без молокососов обойдемся!
Степка обиделся на Ивана и на стрельбище больше не показывался. Надумал он в Липовку податься — там, говорят, остановился отряд Василия Ивановича Чапаева.
С братом его, балаковским комиссаром, Степка был когда-то знаком. Надо полагать, Чапаев не откажется принять Степку в свой отряд. Только вот где сухарей раздобыть на дорогу? В доме, как на грех, нет и крошечки хлебной.
В тягостной задумчивости сидел Степка в горнице. И тут услышал, как скрипнула дверь на кухне. Потом донесся удивительно знакомый мужской голос:
— Принимай, мать, нежданного гостя!
Да это же голос Максима, брата двоюродного. Вот так гость!
Степка выбежал на кухню и с любопытством поглядел на Максима — давненько не виделись. Раздобрел братец, стал массивнее и выше прежнего. И одет справно, по-купечески: под распахнутым тулупом видно суконное пальто, на ногах — белые валенки, совершенно новенькие, и шапка из дорогого меха.
Максим изысканно, одним пальчиком — он и прежде щегольнуть любил — расправил усы, побеленные морозцем. Усы у него стрижены по городской моде — пчелкой, отчего длинный, с горбатинкой нос кажется длиннее, чем есть на самом деле, величавым хребтом дыбится на долговатом бритом лице.
— А я к вам, родные, мимоездом, — сообщил Максим, не обращая внимания на Степку. — Муку из Балакова везу. Мельник у меня там знакомый. Когда-то я ему большую услугу оказал, из нужды вызволил. И он, вишь, в долгу не остался. Двенадцать пудов пшеничной муки чистейшего помола мне отвалил… До Горяиновки и до рассвета не добраться. А ночью с мукой опасно. Вот и надумал в Пьяную Селитьбу на ночевку свернуть. Утром дальше двинусь. Анфиса моя, поди, извелась в ожидании. Воркотней встретит. Ничего, враз помягчает, когда увидит, что муженек не с пустыми руками возвернулся…
Степка вспомнил пышногрудую Анфису Ивановну и мысленно пожалел двоюродного братца: нехорошая у него жена. Ужас какая скряга! Каждая копеечка у нее на учете. Из-за своей жадности не могла она ужиться с красноярскими родственниками. Уговорила мужа уехать куда-нибудь подальше. Несколько лет они скитались по разным городам Средней Азии, где Максим работал на мельницах то крупчатником, то помощником мельника, а год назад, вернувшись в родной край, стал мельником в Горяиновке. Анфиса Ивановна постоянно поучала Максима, как надо жить, и очень гордилась тем, что муж во всем ее слушается, что с помощью жены он и на войну не попал — откупился от мобилизации, и в состоятельные люди вышел. Со Степкиным отцом Архипом Назаровичем, который теперь с ними в одном селе живет, она, как слышал Степка, совсем не разговаривает. И Максиму запретила с ним встречаться. «Не хватало, чтобы ты еще в политику вмешивался, — сказала она ему. — Живи тихо, ровно, не примыкай ни к тем, ни к этим, о своей семье больше думай, о доме заботься. Это теперь главное. А то вон Архип-то сам по макушку в политике увяз, семью забросил и родных за собой тянет. Не поддавайся! Власть-то, она переменчива, сегодня вверху те, а завтра — другие. На каждого не угодишь». Степка подслушал этот разговор, когда Максим с женой ночевали у них в доме. И с той поры, приезжая в Большой Красный Яр, шли они не под крышу к родственникам, а прямиком отправлялись либо к охотнику Никифору Зезенкову, либо к Ивану Бирюкову, хозяину ветряной мельницы.
— К Зезенкову, что ж, нонче не поехал? — спросил у Максима Степка.
— А зачем? Я ж без Анфисы еду…
— Если б с Анфисой Ивановной, то у Зезенкова бы заночевал?
— Почему бы и нет? Там нас завсегда по-хорошему привечают. Перед сноровкой Никифора Зиновьича, прямо скажу, преклоняюсь. Есть чему поучиться…
У Максима не было никакой охоты разговаривать с назойливым Степкой. Он сказал, что пойдет перетаскивать мешки из повозки в сени, чтобы, упаси бог, кто-нибудь ночью не позарился на его добро.
Закончив свои дела, Максим возвратился в избу, снял тулуп и пальто. Остался в модном темно-синем костюме с жилетом. Прошелся по комнате, поправил мизинцем усы-пчелку, одернул пиджак перед зеркалом.
Они со Степкиной матерью долго о чем-то беседовали за столом, распивая чай. Степка вначале слушал внимательно, потом стал зевать и полез на печь спать.
Проснулся он от соблазнительных до головокружения запахов. Свесился с печи, глянул, что бы это могло быть?
У шестка суетилась мать с половником. По черному дну прокаленной сковороды расплывалось тесто, пузырилось масло. Максим сидел за столом, осторожно, двумя пальчиками брал из блюда оладьи, макал их в кислое молоко и подносил ко рту. Ел он с таким аппетитом, и оладьи были до того румяны и пышны, что у Степки защекотало в горле. Он кашлянул, чтобы обратить на себя внимание. Максим повернул голову в его сторону:
— A-а, и ты, выходит, проснулся. Я-то, грешным делом, думал, до конца зимы, как медведь, из теплой берлоги не вылезешь. Морозно нынче на улице-то, так что отогревайся на печи. А я вот позавтракаю и в путь-дорогу…
Так и не позвал к столу. И мать промолчала, грустные глаза от Степки отвела. Конечно, угостила бы оладьями сынка. Но мука принадлежит Максиму. Как он к этому отнесется? Мать переводила умоляющий взгляд с Максима на Степку, давала знать, чтобы тот о брательнике подумал. Максим пожирал оладьи и делал вид, что взглядов ее не понимает.
У Степки слезы выступили на глаза. Он глотал слюнки и выжидающе, по-собачьи смотрел в рот Максиму.
Наверное, сердце разорвалось бы от таких напрасных жданок, но тут в голове у него возникла смелая мысль. Он запустил пятерню во взъерошенные волосы, поскреб затылок, как всегда делал в минуты важных решений, и, жалобно посматривая на мать, начал стонать:
— В животе что-то бурчит. На двор мне, маманя, хочется…
— Кто же тебя держит? Ступай. Только оденься потеплее.
Степка спрыгнул с печи. Ноги — в валенки, шапку — набекрень, шубенку — на плечи. И мигом — за дверь.
Обратно в избу он возвратился без шапки. Но этого никто не заметил. Степка залез на печь и прижух там как ни в чем не бывало.
Максим поднялся из-за стола.
— Ну, мне пора…
Он удовлетворенно провел ладонью по усам, погладил живот и направился к вешалке за тулупом.
Одевался Максим неторопливо, каждую пуговицу ощупывал пальцами, словно монетку драгоценную. Особенно долго возился с шарфом, стараясь намотать его на шею как можно фасонистей. С уважением поглядел на себя в зеркало и, кивнув хозяйке на прощание, шагнул к выходу.
Как только дверь за ним захлопнулась, Пелагея Яковлевна сунула Степке на печку замасленный бумажный сверток:
— Три оладушка приберегла. Полакомься…
Степка проглотил один оладушек, не разжевывая, проглотил другой и, когда принялся за третий, услышал крик из сеней:
— Да я этого жулика… Запорю до смерти!
У Степки оладья застряла в горле. Он съежился в комок, уставился настороженными глазами на дверь: «Сейчас что-то будет!»
Максим, пунцовый от бешенства, стремительно влетел в избу:
— Средь бела дня… Повесить мало!
— Скажи толком, что стряслось-то?
— Диво не знаешь! Сама небось и надоразумила…
— Да кто, кто обокрал-то?
— Ясно кто — сопляк твой! Вон он, как сыч, притаился на печи…
— Погодь горячиться-то. Може, еще и не он. С чего взял?
— А с того, что, окромя его, больше некому. Он только что из избы выбегал…
Максим схватил перепуганного Степку за руку и стащил с печи.
— Где мука? Говори! Говори, грабитель! — Он ударил Степку кулаком. — Не то всю душу выпотрошу!
Мать бросилась к печи, заслонила Степку собой.
— Не глумись над мальчонкой!
У Максима желваки перекатывались на скулах, сквозь красноту щек пробивались серые пятна.
Таким и увидела его Дуня, когда вбежала в избу.
— Крик подняли, как на базаре. Всему селу слышно, — сказала она.
— Тут закричишь, пожалуй, — поморщился Максим. — Брат брата обворовал. Два мешка муки у меня было…
— Видела, — перебила Дуня. — Оба в сенях стоят. Из-за чего же сыр-бор?
— Один мешок кто-то развязывал…
— И только-то?
— Ты что — смеешься? Да сейчас каждая щепотка мучная на вес золота.
— Свое-то добро ты, братец, ценить научился, ничего не скажешь. Родню бы свою хотя бы разок вот так пожалел, как муку свою. Из чего нам мать хлеб печет, знаешь? Так я тебе скажу — из корней болотных да солоцких. Мы вместе с ней мыли и сушили те корни, ступой толкли в пшеничной мякине, через сито просеивали. Мука, а не мука! Хошь отведать? Маманя, угости-ка родственничка болотной пышечкой. А то он, поди, оскомину себе набил на куличах сдобненьких.
— Да будет тебе, Дуняша, — отмахнулась Пелагея Яковлевна. — Чего уж там… Нашу жизнь с его не равняй. Радуюсь, что хоть он-то у нас нужды не знает…
— А еще какой он радостью тебя наделил? — спросила дочь и обернулась к Максиму. — Сколько пудов муки ты матери нашей, которая и тебя, сироту, в детстве кормила, одевала, на пропитание оставил?
— Она ж не просила…
— А если бы попросила, дал бы, значит?
— Как не дать…
— И сколько бы, если не секрет, ты ей не пожалел? Мешок? Два? Или на пудик бы расщедрился?
— Попросила бы… Что ж, и мешок можно. Что я, чужой, что ли?
— Так вот, мешок муки здесь оставишь. Считай, что она попросила…
Максим скривил усики в мрачной ухмылке, но возразить не посмел. Приволок мешок из сеней, поставил его на попа у порога. Затем что-то буркнул себе под нос, круто повернулся и вышел.
Степка засуетился, заплясал вокруг мешка.
— И тут пожадничал, жмот! — уличил он Максима. — Притащил тот, из которого я в шапку муки отсыпал. Нет бы полный…
— И за этот ему Анфиса шею намылит, — вздохнула мать. — Наградил же господь Максима такой злыдней. Вконец мужика испортила. Разве преже он таким был…
Во дворе заржала лошадь. Степка выбежал на крыльцо. Максим, насупившись, как бирюк, сидел на мешке в санях, дергал вожжи, орал:
— Но-о, но-о, паскуда! Пошевеливайся!
Концом вожжей он огрел лошадь по спине, и та, взбрыкнув, рысью рванулась за ворота.
— Скатертью дорога! — Степка показал Максиму язык.
Возвратившись в избу, он весело сообщил сестре:
— Максим-то! Максим-то! Коршуном вылетел со двора! Злющий-презлющий. Здорово ты его объегорила. Он теперь ночами спать не будет из-за этого мешка. Так ему и надо, жадине!
— С Максимом разговор мой закончился. А вот с тобой, Степка, еще только начнется. — Дуня подошла ближе, взглянула на брата огорченно, как мать, когда бывает сердитая. — Что ж это ты, братец мой единокровный, нашу семью позоришь? Надо же до такой низости дойти — в чужой карман руку запустил!
— Я в карман не лазил, — обиделся Степка. — Я только чуть-чуть из мешка отсыпал…
— Неси спрятанную муку сюда, — строго сказала Дуня. — Обратно в мешок высыплешь.
Степка неохотно побрел за порог. Взобрался на чердак по лестнице — там он спрятал шапку с мукой. Она лежала на брезенте. Прежде чем спуститься на землю, Степка решил взглянуть, что это там, под брезентом, спрятано? Жесткое что-то, продолговатое, похожее на деревянные брусья. Степка приподнял краешек брезентового покрывала и ахнул — ружья! Много-много, десятка три, а то и больше. Так вот откуда, значит, мужики винтовки берут. А он и не знал. «Одну надо бы себе забрать, — подумал Степка, — пригодится, когда к Чапаеву пойду. С ружьем-то без разговора в отряд возьмут. И муки хотя бы щепотки две-три не мешает припрятать».
Степка вспомнил, что ему говорила Дуня, и не стал ничего трогать: «Лучше, пожалуй, у нее самой попросить. Должна же сестренка понять наконец, что я тоже во имя революции стараюсь».
С таким решением он и вошел в избу. Высыпал муку из шапки в мешок и, обтерев запачканные ладони, позвал сестру из кухни в горницу для секретного разговора.
— Там, на чердаке, винтовки, — начал Степка.
Дуня руками всплеснула:
— Я так и знала! Разнюхал-таки…
— Не бойся. Никому не скажу. И сам не трону, если ты не позволишь. Мне бы только одну.
— Это зачем же?
— К Чапаеву в отряд пойду. Оттого и мукой запасался. И без винтовки мне никак нельзя. Одолжи.
— Одолжить, конечно, можно. Но только напрасно все это. Архип вон в письме пишет — много мальчишек в чапаевский отряд напрашивалось, а он их от себя, как миленьких, шуганул. Запрещено малолетних-то в Красную Армию принимать.
— Меня Чапаев не шуганет. Я военное дело знаю.
— И те, кто к нему просились, не хуже тебя знали. Да, видишь, ничего не вышло. Сомневаюсь, чтобы тебе повезло. А вот на наших добровольцев, которых Иван обучает, уже запрос поступил. В воскресенье снаряжаем их в Николаевск, в подчинение Чапаеву. Обещала я Ивану винтовки за ополченцами закрепить. Не вилами же им воевать! Но десятка полтора и себе оставим. Мало ли что может случиться. Линия-то фронтовая, она ведь не только там, но и здесь через наше село проходит. Наготове должны быть. Вот я и подумываю — убежишь ты к Чапаеву, а кто винтовки сторожить будет? Мать-то стара для этого. А ты… Нет, тебе, пожалуй, доверять рискованно. Мало ли чего тебе взбредет в голову! А задание это не только чрезвычайно секретное, но и очень ответственное. От наших винтовок, может случиться, судьба революции будет зависеть.
— Всей революции? — удивился Степка. — Да ради революции. Вот увидишь…
— В таком разе, — сочувственно улыбнулась она брату, — сторожи! Но только помни — за каждую винтовку головой ответишь…
Степка проводил сестру до ворот. С белесого стылого неба матовым кругом свисало солнце. Было морозно.
— Задержалась, гляжу, зима-то, — вздохнула Дуня. — Весну и близко не подпускает. Только ведь зря упрямится. Весна обязательно возьмет свое. Вот увидишь!
Она поправила на голове платок, вязанный из верблюжьей шерсти, и, уходя со двора, помахала Степке:
— Смотри в оба! Революция на тебя надеется!