Только-только Калягин ступил на крыльцо ревкома, как, откуда ни возьмись, перед ним блаженный Юшка с книжкой в руках. Глаза блуждающие. Крючковатый, дрожащий палец тыкался в раскрытую книгу, как куриный клюв, выискивающий зернышко в груде мусора.
— Опасность великую пророчит Акулина-праведница в число тринадцатое, — суетно тряс Юшка лохмотьями рукава, указывая в конец страницы, где стояла названная цифра. — Поостеречься вам надобно, Архип Назарович, делатель добродетели. Из мрака степного идет на вас сатана Кадилин с воинством нечестивых.
Архип Назарович усадил встревоженного Юшку на ступеньку рядом с собой и стал успокаивать:
— Не расстраивайся, Юшка. Не так страшен черт, доложу тебе, как его малюют. Обломаем мы Кадилину рога. Вот увидишь! Пошарь-ка получше в талмуде своем Много у тебя там чисел всяких. Найди для меня самое счастливое!
— Найдено было Акулиной-праведницей число это благостное, но невидимым крестиком оно в книге помечено. Тщатся кулаки употребить насилие жестокое супротив семей добродетельных красноярских. Утром нынешним в кущах заиргизных, мимо коих путь Акулины-праведницы простирался, черным вороном каркала стая сатанинская Акима Вечерина. Хлебом-солью привечали Кадилина-дьявола, злоумышлие строили…
— Дуняшу-то известил об этом?
— Доложено ей обо всем узнанном. А теперь вот возле обители вашей провести намерен дня остаток. При затмении ночном в обратную сторону красноярскую указан путь Акулине-праведнице.
— Что-то ты, Юшка, доложу тебе, все по ночам да по ночам бродишь. Словно филин.
— В полуночный час недремлющему оку многое видится.
— Будешь в Яру, Юшка, поклон Пелагее моей передай. Скажи, мол, жив-здоров муженек — того и ей желает.
— Акулина-праведница обитель вашу никогда стороной не обходит… Ну, а теперь мне пора к здешним хозяевам благопристойным, где странницу Акулину усладить предписано пищей телесной…
И, вспугивая батожком пыль на дороге, побрел сгорбленный Юшка через улицу. Архип Назарович посмотрел ему вслед и вздохнул. Грустно и тревожно стало ему. Молча прошел мимо часового в кабинет, тяжело сел за стол и разложил перед собой бумаги, приготовленные для подписи. Неожиданно затрещал телефон.
— Предревкома Калягин слушает, — Архип Назарович прижал трубку к уху. — Откуда звонят?
— Из Злобинского Совета, — ответил хрипловатый бас. — Здравствуй, товарищ Калягин! Шкарбанов беспокоит. Не забыл, поди?
— Как забудешь! — оживился Архип Назарович. — Помню, помню. Вместе, Семен Дементьич, потели над прокламациями в Балакове. Какая же нелегкая в Злобинку занесла?
— Контру из села выкуривал.
— И как — выкурил?
— Без единого выстрела.
— А я взрыв в степи слышал. Из Злобинки палили. Только что от одного странника узнал, что Кадилин с войском по нашей степи гуляет…
— Точно. Затем и звоню. Наши батарейцы засекли его конницу за Иргизом, ну и припугнули слегка. Беляки деру дали. Беспокоюсь, как бы по Горяиновке не ударили. Как у вас там?
— Все будто спокойно.
— Значит, в другую сторону сиганули… Ну, а ты-то лично как? Здоров ли? Что пишет зятек с фронта?
— Обещается вот на побывку приехать. Ждем… А на здоровье не обижаюсь. Давно забыл, Семен Дементьич, каковы пилюли на вкус. Здоровому лечиться — наперед хромать научиться, так, кажись, говорится? А я сызмальства хромой. Так что все болячки позади, и новая хворь — тьфу, не сглазить бы! — не пристанет. Позавчера вон племянничек мой, Мишка Емельянов, полную обойму на мою персону истратил. И, доложу вам, ни единой царапины! Только дверь в избе слегка покарябал, паршивец. Думал ответным подарочком племянника угостить. Да где там! Его и след простыл…
— Легко, значит, отделался. А я за ним еще в Балакове охотился. И тоже — осечка. А теперь, выходит, в отчий угол гадить уполз этот блудный кот! Тропинки тут узкие, может, и столкнемся где-нибудь. Не обознаться бы — по его звериным следам бегал, а в рожу не заглядывал. Каков он обличьем-то?
— Обличье что надо! Первым красавцем в селе слыл. Лицо, что яичко, гладкое и долговатое. Рост гусарский, а вышагивает по-матросски, вразвалку. С пушком, с душком и нос на вздержке. По-орлиному смотрит! Ежели и есть какая особая примета, так это родинка на щеке.
— Родинка, говоришь? Уж не его ли…
В трубке вдруг послышалось урчанье, и связь оборвалась. Архип Назарович стал отчаянно крутить ручку телефона и дуть в трубку. Наконец гул затих. Послышался знакомый шкарбановский басок:
— Теперь-то слышишь меня?.. Вот я и говорю, сцапали мы тут одного. С родинкой. В Балаково скакал. Лет ему эдак где-то за сорок…
— Года как есть сходятся.
— Так-то оно так, но по документу выходит, что Егор он, а фамилия — Орлов.
— Трутни горазды на плутни, у них уверток, что в лесу поверток. Любой документик могут состряпать.
— Упирается, сукин сын. Финтит. Хорошо бы вам очную ставку устроить…
— Могу подъехать, Семен Дементьич.
— Сделай любезность.
— Непременно прискачу, Семен Дементьич! До скорой встречи!
Архип Назарович повесил трубку. Собрал со стола разбросанные бумаги и спрятал их в железный ящик. Вышел на крыльцо. Предупредил дежурного:
— Если кто из ревкомовцев спрашивать будет, скажешь — ускакал в Злобинку. Часа через два-три буду.
Из конюшни он вывел гнедого мерина, по кличке Сокол, напоил его из ведра и, оседлав, поскакал со двора.
Дорога в Злобинку пересекала украинский поселок, шла дальше изгибами вдоль закамышелого ильменя и полого спускалась к Малому Иргизу. На мосту Архипу Назаровичу встретились два пожилых мужика с винтовками. Один из них сразу же признал председателя волостного ревкома и стал объяснять, как проехать к Шкарбанову:
— Скачи прямо. А как выскочишь — будет улица. Завертывай вправо… В ста шагах от угла — флигелек с выбитыми стеклами.
— Уж не дом ли Чугунова? — догадался Калягин. — Знакомый адрес.
— Точно. Там теперь наш штаб. Хозяин-то к Чапаю ушел…
Шкарбанов встретил его во дворе. Они обнялись, поцеловались, как давние друзья, и Шкарбанов, оказывая уважение гостю, сам разнуздал его коня, бросил охапку лугового сена в колоду и пробасил приветливо:
— Пусть жует на здоровье! И нам пожевать не мешает. Аккурат к обеду подоспел. Так что — милости прошу к нашему шалашу!
В горнице за дубовым, без скатерти, столом сидело четверо. Шкарбанов познакомил Архипа Назаровича с каждым. Оказалось, что это ближайшие его соратники: комиссар отряда, начальник штаба, командир разведки — степенные, уже в годах люди — и молоденький писарь в накинутом на плечи сером затасканном пиджаке. Шкарбанов подмигнул писарю:
— А ну-ка, Алеша — друг хороший, тащи на стол свой давешний улов! Поглядим, чем нас Иргиз одарил?
Писарь повесил пиджак на стул и побежал на кухню. Возвратился с жареным сазаном на сковороде. Сазан был порезан на толстые куски. Потом писарь еще раз вышел из горницы. Принес блюдо, наполненное зеленым луком, свежими огурцами и ломтями ржаного хлеба.
— Чем богаты, тем и рады, — сказал Шкарбанов, усаживая Архипа Назаровича рядом с собой. — Угощайся! А Леше в благодарность за жареху придется всем нам сообща невесту в селе подыскать. Вдвоем-то они, поди, нам еще и не такого сазана словят!
У смущенного писаря запылали уши. Но расположением командира, судя по всему, он был польщен — выбрал для него из сковороды самый жирный кусок.
Гости остались довольны рыбацкими и кулинарными способностями писаря. Особо отблагодарили его за холодный, ядреный квас, который Леша вынес для них из погреба.
— Пообедали славно, — сказал Шкарбанов, обтирая рукавом мокрые усы. — Теперь примемся за дела… Ну-ка, начштаба, распорядись привести задержанного… А тебе, товарищ Калягин, пока лучше не показываться. Спрячешься за занавеску. Послушаешь наш задушевный разговорчик и сам поймешь, когда выходить надо.
— Пожалуй, верно, — согласился Архип Назарович. — Не знаешь броду, негоже лезть в воду. Разведать не мешает.
Он шагнул за занавеску. Леша убрал со стола все лишнее, смахнул тряпкой крошки и разложил свои писарские принадлежности: разлинованную тетрадку, облезлую чернильницу и ручку с крепко привязанным нитками металлическим перышком на конце. Сел на стул и стал ждать.
Начальник штаба привел пленного. Архип Назарович выглянул из-за шторы. Сразу же узнал Михаила Емельянова, хотя тот и стоял к нему спиной.
— Ну-с, господин задержанный, на этот раз, надеюсь, не будешь ломаться и назовешь свою настоящую фамилию? — спросил Шкарбанов, стоя за склоненной спиной писаря. — Предупреждаю — за брехню словишь пулю в лоб.
Емельянов отвечал с обидой:
— За что ж вы меня, товарищ начальник, господином-то обзываете? Рабочему человеку противно такое слышать. Я же вам еще давеча сказал — в Балакове котельщиком служу. Мы в затоне судна всякие чиним. И вас, коли память мне не изменяет, как-то у пристани приметил. Вы с парохода мешки на спине таскали. Одной мы с вами рабочей веревочкой связаны, одной дорожкой к светлой жизни движемся. Пошто ж вы на меня напраслину всякую возводите? А еще командир красного войска! Постыдились бы! Советская власть горой за рабочего человека стоит, а вы его унижаете, расстрелом грозитесь. Нехорошо, товарищ начальник, право слово! Как же можно рабочему брату да и не доверять! Еще раз, положа руку на сердце, говорю, как есть на самом деле — сроду, с пеленок материнских Егором Орловым кличут. На кой шут мне другая фамилия! Своя громкая… Отпустили бы подобру-поздорову. Дома баба с мальцами, чай, заждалась…
«Бает, рассыпает, что погодой посыпает. Артист! Унять пора», — подумал Архип Назарович и распахнул занавеску.
— Здравия желаю, ваше благородие штабс-капитан Емельянов!
Тот резко обернулся. Архип Назарович увидел его лицо, мертвенно бледное, с дергающейся родинкой на щеке.
— Что ж умолк-то? — спросил Шкарбанов. — Али язык присох?.. Принеси-ка, Леша — друг хороший, штабс-капитану водички. Пусть промочит лживое горлышко.
Писарь принес стакан воды, подал Емельянову. Штабс-капитан пил, захлебываясь. Рука у него тряслась, и вода с подбородка стекала на распахнутый ворот косоворотки, на пиджак, на брюки, неряшливо заправленные в затоптанные мужицкие сапоги. Допил до конца и, успокоившись, поставил стакан на стол. Заговорил несколько иным, надменным и холодным голосом:
— Зачем надо было устраивать эту комедию? Здесь не место играть в прятки. Постыдно.
— Гляди ж ты — сам цирк учинил, а на нас сваливает! — усмехнулся Архип Назарович. — Мастак! И в театре, поди, такого не сыщешь. Ловко байки слагать навострился! И одежонку, гляжу, с чужого плеча напялил. Будто и впрямь рабочий класс! Одна беда — нутро не того цвета. Кот Евстафий покаялся, постригся, посхимился, а все мышей во сне видит. Так и ты — под светлым обличием грязные мыслишки.
— Придется, видно, раскрывать карты, штабс-капитан! — сказал Шкарбанов.
— Надо подумать.
— Подумай, подумай. Верные думы, случается, голову от плахи уберегают… Итак, с какой же целью пожаловал в наши края?
— Цель моя вам хорошо известна. — Емельянов нагловато глянул на Калягина. — Да вот — промахнулся…
— Пытался комиссара убить, значит? Так-так. При чьей же поддержке?
— Мало ли мужиков в Яру!
— Не мужиков, скажем, а кулаков-мироедов. От мужиков-то ты, как трусливый заяц, в бурьян шмыгнул. Не так ли?
— Вам виднее.
— От кого задание получил?
— Ясно от кого — от господина Кадилина Ефима Васильевича.
— Ишь ты — «господина Ефима Васильевича»! Это про балаковского-то головореза, бандита белопогонного…
— Прошу не оскорблять.
— Экая щепетильность! Вам бы с ним крылышки подвесить — ангелы. Только что-то перышки у ангелов забрызганы кровью… Куда ж теперь вооруженный ангел с отрядом полетел?
— Мне не докладывали.
— И с каким заданием послали тебя в Балаково — тоже не сообщили?
— Зачем, скажите, я буду отвечать на ваши вопросы? Офицерскую честь марать? Мне заранее известно — за балаковское восстание, за покушение на комиссара все равно по головке не погладят. Мы не дети, чтобы играть в прятки.
— Это точно. Выходит, сам себе, белая шкура, вынес приговор. — Шкарбанов позвал часовых, стоявших за дверью. — Увести! За мост. По приговору революции!
Через некоторое время с улицы долетел приглушенный, похожий на выщелк кнута выстрел. Шкарбанов косо глянул в окно и сказал:
— Много всякой тли над революцией витает. И каждая норовит на горб мужику сесть… Ну, что ж, товарищ Калягин, прощаться будем. Нам в Балаково пора — за оружием для добровольцев, а тебе — в ревком. Смотри, не зазевайся в дороге! Емельянов с Кадилиным всю контру вокруг на дыбы подняли. С одного раза не обуздаешь. — Он озабоченно пощипал усы и, глянув на писаря, добавил: — Вот что, Алеша — друг хороший, есть смысл и тебе с Калягиным по степи прогуляться. Разведаешь, куда белогвардейский эскадрон подевался. Не мог он далеко уйти…
Алексей с Калягиным оседлали коней и вместе выехали из села. Миновав мост, свернули к ильменю.
На отлогом берегу, в камышах, увидели труп Емельянова. Штабс-капитан лежал ничком, вытянув вперед руки, словно пытался скрюченными пальцами заграбастать землю перед собой. «Сколько ни лютовал, а смерти не миновал, — подумал Калягин без малейшей жалости к племяннику. — Что заслужил, то и получил… Последнюю свою пулю, выходит, в меня выпустил. Больше не выстрелит…»
Не знал Архип Назарович, что в эту самую минуту главарь белобандитов Ефим Кадилин вступил с отрядом в Горяиновку. На черном тарантасе из Большого Красного Яра примчалась сюда же и неразлучная троица — Аким Вечерин, Гришка Заякин и Ефим Поляков. Кулаки не упустили случая, чтобы самолично присутствовать при разгроме революционного штаба волости, пожать руку дружку-победителю. Кадилин пересел в тарантас к ним, и они поехали подыскивать подходящее место для ночлега.
— Тут неподалеку особнячок приличный пустует, — вспомнил Аким Вечерин. — Хозяин мельницы там прежде проживал. Слышал, бежал он куда-то вместе со своими домочадцами.
— К полковнику Дутову подался, — уточнил многознающий Гришка Заякин. — Но свято место пусто не бывает. Новый хозяин в особняке.
— Кто такой? — спросил Кадилин.
— Тоже мельник. Максим Калягин, родич ревкомовского начальника.
— Зачем же нам в большевистское логово забираться? — недоуменно вскинул брови Кадилин. — Нет уж, увольте! Поищем более надежную семейку. Что, других домов в селе мало?
— Насчет Максима, ваше благородие, можете не опасаться, — заверил Аким Вечерин. — Я давно его знаю. Прижимистый, но дельный, состоятельный мужик. Калягинская фамилия ему по недоразумению досталась. И пусть она вас не смущает. Максим — наш человек, не выдаст. Заодно и справимся у него, куда родич его — комиссар большевистский подевался. Коли знает — не утаит.
— Ну что ж, пожалуй, ты прав, Аким Андрияныч. К мельнику так к мельнику…
Нельзя сказать, чтобы Максим с Анфисой Ивановной обрадовались непрошеным гостям — чего ж приятного? В лишний расход введут, и к тому ж опасность немалая. Но все же встретили гостей радушно, улыбчиво, а с земляками-красноярцами облобызались даже. А когда Кадилин выставил на стол бутыль французского коньяка и закуску обильную, то тут сердца хозяев растаяли, подобрели. Без долгих разговоров согласились они уступить самую большую комнату приезжим.
— По нраву ты мне, Максим Кузьмич, — льстил хозяину Аким Вечерин. — Прочно на земле стоишь. Не то что Дунька шалопутная. Папаша ее тоже с заскоком. К власти пробился, а щи до сих пор лаптями хлебает. Ничего хорошего от такой власти не жди…
Он звонко чокался с Максимом, предлагал выпить за здоровье хозяюшки Анфисы Ивановны, рассыпался в любезностях перед нею. И Максиму говорил по-дружески:
— Вот установится скоро новый порядок, и все войдет в колею свою. О тебе непременно вспомним. Уяснил? Такие люди, как ты, не должны пропадать в государстве. А то понапихали повсюду вшивых голодранцев… Да, чуть не забыл спросить — куда это родич твой, комиссар здешний, запропастился? Были у него в ревкоме. Не застали. Где он может быть?
Максиму было известно, где надо искать председателя ревкома. Утром, шагая с мельницы домой, он видел, как тот оседлал коня, слышал его слова, обращенные к часовому: мол, в Злобинку поскачет, часа через два-три возвратится. Сказать об этом Вечерину? Не стоит, пожалуй. Зачем своего родственника, пусть даже и большевика, под удар подставлять? Лучше помолчать. А ревкомовский часовой? Он ведь знает, что Максим слышал. Донесет. Что тогда? Сочтут изменником, отшатнутся от него, скажут — большевистскую родню укрывает. Признаешься — родственника погубишь, скроешь — сам в немилость угодишь.
Максим медленно тянул из стакана коньяк, соображая, как лучше поступить.
На помощь неожиданно пришла жена, благоразумная Анфиса Ивановна. Подсела рядышком, пропела ласково:
— Что-то ты мне, Максюша, давеча про комиссара сказывал?..
— Ах да, вспомнил! — подхватил Максим. — Это утром еще было…
И выложил все, что знал. На душе сразу полегчало.
Аким Вечерин похлопал Максима по плечу, встал из-за стола и, подняв стакан, сказал торжественно:
— Предлагаю, господа, выпить за верного сына отечества Максима Кузьмича! Не ошибся я в нем. Преданность его не подлежит сомнению. Пью до дна!
Гости поднялись. Зазвенькали стаканы. Каждый старался дотянуться до Максима, чтобы присоединиться к тосту Акима Вечерина и добавить от себя лично несколько приятных слов. Сам Кадилин, демонстрируя глубочайшее расположение к хозяину, обнял и трижды расцеловал его.
— Спасибо за верную службу, Максим Кузьмич! Спасибо! — воскликнул он. — Если бы все православные християне исполняли свой долг перед богом и многострадальной Россией так же бескорыстно, как вы, то не пошатнулись бы устои государственные и произволу большевиков, анархизму босяцкому давно бы конец был положен. Светлую веру и надежду возбуждают в душе люди, подобные вам, Максим Кузьмич! Так будьте здоровы! В вашем здравии — здравие и долголетие всея святой Руси заключено.
Он залпом осушил стакан: Гришка Заякин заискивающе смотрел на него, припрыгивал на стуле, говорил восхищенно:
— Вот это голова! Скажет так уж скажет! — И, склонив голову к Максиму, добавил: — На какую высоту тебя поднял, к святой Руси приравнял. Гордись! О кажнем-то человеке ноне так не выскажешься. Своевольный, задиристый народишка-то пошел, нахальству босяцкому предела нет. Давеча вон кокнули мы ревкомовского караульного. Так он, мерзавец, в смертный свой час глумиться над нами вздумал. Мало того, что правду о комиссаре скрыл — не выдал, куда тот подевался, так еще, пакостник, и плеваться начал в светлейшее лицо благодетеля нашего Ефима Васильевича. Разве так можно! Он для всех нас все одно что отец родной. И даже дороже…
Максим помрачнел. Зря, видно, он на родича донес. И кто за язык тянул! Надо было сказать, что знать, мол, ничего не знает. Один часовой свидетель. Но часового, оказывается, уже нет в живых. Случись что с Архипом, придется тяжкий грех на свою душу принять, и будешь до конца дней своих совестью маяться. Может, пока не поздно, отправить соседского мальчонку в сторону Злобинки? Пусть предупредит комиссара…
Максим вышел из-за стола.
Встревоженная Анфиса Ивановна нагнала его на кухне:
— Ты куда, Максюша? Вижу — надумал что-то…
— Предостеречь надо Архипа. Погубят они его…
— Ты что, выжил из ума? Посуди сам, они тебе вон какое уважение оказывают, к новой власти хотят приблизить, а ты им подножку ставишь. Да они нас за это… Неужто сам не понимаешь?
Лоб у Максима покрылся испариной.
— Пожалуй, ты права, — неуверенно пробормотал он. — Архипу так или иначе от них не уйти. И без моей подсказки его схватили бы. Сам виноват…
— Ну, конечно же, сам! — подхватила Анфиса Ивановна. — Кто же еще? Не мы же! Политика его под- вела. Так что себя, милый, понапрасну не казни и меня не расстраивай. Пошли, Максюша, в горницу. А то еще, упаси господь, заподозрят что-то недоброе…
Максим возвратился к гостям, успокоенный разумными доводами жены. Кадилин раскупорил новую коньячную бутыль. И полились застольные речи.
Архипа Назаровича Максим увидел из окна. Прихрамывая сильнее обычного, понуро ковылял он через двор. Голова без фуражки, руки заломлены назад. Ревкомовская кожаная куртка застегнута на все пуговицы, но уже без ремней на груди, без портупеи и длинной деревянной кобуры на боку. Рядом шагал, с любопытством оглядывая двор, незнакомый Максиму рослый парень в белой распоясанной рубахе с расстегнутым воротом. Он то и дело дергал руками, пытаясь освободиться от веревки за спиной.
Сопровождая пленных, двигались конвоиры с ружьями. Возле крыльца они замахали прикладами, заорали на пленных.
Смотреть на все это Максиму было тягостно. Боясь встретиться взглядом с Архипом, он отвернулся от окна и вместе с Анфисой Ивановной поспешил скрыться в боковой комнатушке. Там они и просидели, прижимаясь друг к другу, до конца допроса.
Парня, избитого до полусмерти, вскоре выволокли на свежий воздух, во двор — он так и не признался, кто он такой и каким образом попал к нему маузер, обнаруженный при обыске. «Прощай, Алеша — друг мой хороший!» — крикнул Архип Назарович.
С председателем ревкома Кадилин вначале разговаривал вежливо, взывал к благоразумию и даже обещал освободить, если тот согласится указать место, куда спрятаны деньги и золото, отобранное у богачей, где схоронены боеприпасы. Но в ответ — ни звука. Потом Максим услышал, как в соседней комнате тяжело, с прерывистым хрипом задышал Архип, — должно быть, ему ломали руки. Орали красноярские мужики, ругая комиссара и советские порядки. И тут прозвучала пощечина, до того звонкая, что Максим содрогнулся в испуге. Ему показалось, что не комиссара, а его, Максима, толкнувшего родного человека в руки врагу, хлещут по щекам…
Наконец в горнице все смолкло. Кованые солдатские сапоги протопали где-то на кухне. Максим вышел из боковушки, глянул в окно.
Конвойные толкали измученных пленников прикладами в спину, выводили их за ворота. Потом, перейдя улицу, свернули влево, к поповскому дому, остановились там, о чем-то поговорили с Кадилиным и погнали арестованных дальше, к мрачному частоколу Горяиновского кладбища.
Из-за угла поповского дома неожиданно выскочила всполошенная фигура Юшки-юродивого. Настигла конвойных. Юшка гневно махал лохмотьями рукавов и что-то кричал.
— А этому еще чего надо? На рожон лезет, — осудил Максим.
— Безрассудный он и есть безрассудный, — отозвалась стоявшая рядом Анфиса Ивановна.
Из глубины Майорова провала в прозрачную синеву августовского неба суматошно взвивались стрижи. Неугомонно свиристя, они сбивались в стаи, резво набирали высоту и издали казались похожими на множество каких-то причудливых, изогнутых в виде серпа книжных знаков. Стрижи проделывали над степью замысловатые виражи, обгоняли друг друга, сталкивались и разлетались, чертили по воздуху острыми, длинными крыльями, словно каждый из них торопился оставить в вышине свою летучую роспись. Помельтешив в голубом просторе, бойкие птицы опускались все ниже и ниже. Припадали к земле. Беспокойным комариным облаком вились над рыжими полями и черными квадратами гумен, над плетневыми крестьянскими овинами, где сушились соломенные снопы, пряно пахнущие хлебом, над белопенным разливом цветущей гречихи и побуревшими под солнцем, наполненными трескотней кузнечиков косогорами, над зелеными в алую крапинку садами околиц, откуда веяло прохладой и ароматным настоем спелых яблок, над высокой отавой заливных лугов и мшистыми, мягкими, как ковер, лесными опушками. Облетев окрестность, стрижиные стаи возвращались в родимый овраг, глинистые кручи которого были густо испещрены черными гнездами, и сразу же испуганно, с писком шарахались обратно, взмывали в солнечную высь.
— Отвыкли стрижата от человека, забодай их коза, — посмотрел вслед улетающим птицам Кирька Майоров. — Даже меня, стало быть, не признают. Давненько не встречались. Оттого и пугаются.
Вместе с калягинским сынком Степкой он рыл яму под раскидистой ветлой, в зеленой гуще тала. Рядом, на траве, навалом лежали винтовки. Их привезла сюда Дуня. Оставлять винтовки в прежнем тайнике, на чердаке отцовского дома, было опасно. Через Юшку-странника, который во время встречи кулаков с Кадилиным прятался за кустом в заиргизной роще, Дуня узнала, что Аким Вечерин задумал нагрянуть в дом Калягиных с обыском. А еще ей стало известно, что не сегодня завтра белогвардейцы придут сюда и что Гришка Заякин уже успел снабдить их списком, где значились сорок семь бедняцких семей, приговоренных к смерти. И Дуня приняла решение: винтовки перепрятать в Майоров провал, а семьи комбедовских активистов сегодня же ночью эвакуировать в приволжский лес, чтобы ни один бандит не смог их там отыскать.
Заняться подготовкой к отправке людей в безопасное место Дуня поручила Акулине Быстрой, а сама с Кирькой Майоровым и братом Степкой взялась перетаскивать винтовки с чердака в возок с сеном. Чтобы не вызвать кулацких подозрений, своих помощников Дуня отправила к оврагу пешком. Приехала к ним на возу попозже. Выгрузила оружие и возвратилась в комбед.
Прежде чем уложить винтовки в яму, Кирька завернул их в брезент. Получился увесистый узел. Они со Степкой кое-как подняли его, опустили на дно выемки, засыпали землей и укрыли травой. Даже опытный глаз не смог бы приметить здесь, в дебрях кустарника, тайный склад оружия.
— Стало быть, не зазря мною овраг на берегу проделан — в пользу революции служит! — радовался как ребенок Кирька. — Как сейчас помню день тот дождливый. Закинул, стало быть, я свой кнут за плечо и гоню стадо в Обливную. И вдруг…
Степке Калягину давно знакома овражная история — слышал ее и от самого Кирьки и от отца. Дослушал до конца и на этот раз — зачем обижать пастуха, пусть себе говорит, коли хочется.
Свой рассказ Кирька закончил словами:
— Вот попы внушают — от бога, мол, все на земле происходит. Не верю я. Богу-то, може, было бы угодно в каком-либо другом месте землю продырявить, а я, стало быть, захотел вот здесь. И ничего он со мной поделать не мог. Бессилен. Восставший мужик ему, всевышнему, кулаком грозит, фигу кажет, а он даже громом небесным разразиться не в состоянии. Спрятался за облака и ни фига не видит. А ежели наших земных дел не различает, так какой же он после этого бог? Да никакой! Выдуманный.
— Я у святого отца Егория кусок сала стащил, — доверительно признался Степка. — Съел и не подавился. Ежели бы был бог, то сало в горле застряло бы…
— А я тебе, стало быть, о чем толкую? О том же самом!
Кирька забрал удочку, прислоненную к дереву, отдал ее Степке. Они вместе спустились по низине к реке. Вода у берега спокойная, теплая, покрыта зеленой пленкой застоявшейся ряски. Кувшинки там и тут белели на поверхности. Над ними беспечно летали, радужно сверкая крылышками, кокетливые стрекозы. Из дальней заводи выпорхнула утиная стая и, шурша крыльями, пронеслась над речкой. Сделала широкий круг над оврагом и опустилась в камыши. Кирька вспугнул уток, когда стал пробираться к иве на берегу. Он облюбовал место в тени ветвей, листья которых серебристыми слезинками свисали над водой.
— Сиди, стало быть, здесь, — сказал пастух Степке. — Меньше на поплавок, больше по сторонам глазей. Узришь что-либо подозрительное — немедля в комбед! А в сумерках, когда бедняцкие семьи в укрытие спровадим, и я к твоей удочке присоединюсь. Вместе будем ночь коротать, лещей ловить и общинные ружья сторожить! А пока, мотри у меня, чтоб духу чужого и близко не было!
Возвратившись в село, Кирька Майоров отыскал Дуняшу во дворе отцовской избы. У крыльца стояла длинногривая Рыжуха, запряженная в телегу. Пелагея с Татьянкой вынесли из дома огромный узел с постелью, корзину, наполненную посудой, деревянными ложками и разной провизией. Дуняша аккуратно уложила все это на соломенную подстилку в телеге, потом сходила на топлюжку за котелком, подвесила его к задку повозки, между колесами. Кирька посоветовал прихватить еще косу и топор — в лесу и это снаряжение может сгодиться.
— И тебе, Дуняша, в селе оставаться опасно. Поезжай с нами, — советовала Пелагея дочери. — Не ровен час — бандиты прискачут…
— За меня не тревожься, маманя. Утром с детишками буду у вас. А до тех пор мы с Кирькой должны решить кое-какие комбедовские дела К тому ж Архип из Николаевска звонил — вот-вот прибудет. Зайдет муженек в избу, а там пусто. Мало ли что может подумать. Я уж подожду его.
— Поступай, доченька, как знаешь. Только особливо не задерживайся. Утром ждать тебя будем. Хорошо бы, конечно, вместе с Архипом…
Татьянка заперла на замок сени, уселась рядом с матерью в телегу. Кирька открыл ворота, и они выехали на улицу.
Под покровом ночи двигались по селу, поскрипывая колесами, подводы, груженные домашними пожитками. На узлах сидели молчаливые, насупленные, как сычи, детишки, беспомощные старухи. Держась за грядки телег, понуро брели старики, путались в длинных юбках перепуганные женщины. То в одном, то в другом конце возникала широкая фигура Акулины Быстрой. Она шагала размашисто, по-мужски и, подходя к повозкам, отдавала немногословные распоряжения, кому куда ехать. Обоз был расчленен на две группы. Одна группа спустилась по откосу улицы Слободы в луга Ерика и двинулась дальше через плотину к приволжским лесам, в глухую, непролазную чащобу, с давних лет носившую название Старики. Другая же поехала по дороге, которая вела мимо сельского кладбища, к Воронцовскому мосту через речку Верхний Казат, и, пройдя вдоль зеленого строя гривастых вязов, за которыми пряталась Широкая поляна, поднималась на взгорье, обросшее густым лесом.
Попрощавшись с обозниками, Дуня с Кирькой Майоровым возвратились в избу, где уже крепким сном спали на полу дети. Стали прикидывать, кому из крестьян можно будет доверить оружие в случае, если банда нападет на село.
Колокол на пожарной вышке пробил три раза. Кирька заволновался, ухватился за кепку:
— Засиделся я тут, забодай меня коза! А Степка при оружии оставлен. Страшно, поди, одному-то в ночи. Я, стало быть, побегу к нему…
В горницу неожиданно вбежала Дунина мать. Растрепанная и бледная, она упала в ноги дочери, забилась на полу с воплями:
— Дуняша, милая… Отца-то в Горяиновке убили… Пришли туда белые. И Вечерин из села к ним прискакал… Схватили они Архипушку в ревкоме и чуть живехонького на могилки отвели… И штыками… И саблями… Всего истерзали, подлые, касатика моего ненаглядного…
Дуняша подняла ее с пола, усадила на кровать.
— Да тебе-то откуда это известно, маменька? Не верю я… Не может того быть! Тут что-то не так…
— И я спервоначалу не поверила… Разве поверишь в эдакое! Но Юшка — мы его за Казатом встретили — Христом-богом клялся, что своими глазами видел замученного комиссара на кладбище. А с ним вместе паренька какого-то, нездешнего, растерзали… Юшка врать не будет. Ревмя ревел, когда рассказывал. И еще Юшка слышал, будто Вечерин на кладбище грозился: «До калягинской дочери доберусь, все ее гнездо разворошу!..» Спасаться вам надо немедля… Буди детишек, Дуняшка, к нашим пойдем, в лес… За тем и отстала я от обоза, чтобы вас увести… Ох, горе горькое! И за что на нас, грешных, напасть-то этакая свалилась?.. Как я теперь без Архипушки, соколика ясного, жить-то буду, в чем утешение найду, где голову приклоню горемычную…
Заголосила мать, захлебываясь слезами и терзая на себе волосы. Упала на кровать в беспамятстве. И Дуня, рыдая, забилась рядом. Только теперь по-настоящему, с жуткой остротой почувствовала она, какая страшная беда стряслась, что без отца осталась…
Кирька пытался успокоить их обеих, как мог, а у самого слезы по щекам. Капелька по капельке скатывались они с бороды на мокрое Дунино лицо, с ее слезами сливались.
— Да как же это так-то… Вот ведь… Без Архипа Назарыча, стало быть, — несвязно лепетал он и плаксиво шмыгал носом. — Что ж поделать-то?.. Пелагеюшка, стало быть, права. О самой себе надобно подумать… В лес, стало быть, бежать. Жди, завтра сюда супостаты из Горяиновки нагрянут… Слышь, что тебе говорю-то — к Волге спеши. Не то… Упаси господь…
Дуня тяжело поднялась с кровати, ладонью провела по щекам, рассеянно ответила Кирьке:
— Мамане сейчас не встать. Совсем плоха. К утру, може, и отойдет, отлежится. Тогда и двинемся. А про завтрашний день, Кирька, мы не все, как надо, рассудили. Про шкарбановский отряд забыли. Красноармейцы в Злобинку на рассвете обещали возвернуться. Известить бы их, что белые, мол, в Горяиновке и к нам собираются. — Дуня подошла к столу, что-то черкнула на тетрадном листке карандашом, протянула записку Кирьке. — Ты, кажись, в Майоров провал намеревался? Ступай. Бумажку эту отдашь Степке. Немедленно, пока еще не так светло и патрули дремлют, отошли его в Злобинку с поручением — пусть во что бы то ни стало разыщет товарища Шкарбанова и вручит ему вот это донесение. Договорились?
— Договорились-то договорились. Да как же я вас одних, стало быть, в таком горюшке оставлю? Нескладно получается.
— За нас не тревожься. Как только маманя поднимется, сразу же в лес отправимся. Степка из Злобинки прискачет, укажи ему дорогу в наш лесной табор. Так что — скоро свидимся, милый Кирька, помощничек мой незаменимый…
От Дуниной нежности у Кирьки томление подступило к сердцу, глаза заслезились, замигали часто. Обнял он Дуню, поцеловал на прощание сдержанно и неловко, словно чувствовал, что расстаются навсегда и не будет впереди нового свидания.
…На улице нестройно и хрипло загорланили петухи. Розоватый свет неярко пробивался в окно комнаты. На простынке, которой были укрыты дети на полу, отпечаталась скособоченная, похожая на уродливый крест тень оконной рамы. Выкатившись из-за горизонта, солнце сверкнуло золотом лучей и, словно испугавшись чего-то, стало медленно укрываться седой облачностью.
Когда Пелагея пришла в себя, на дворе было уже светло. Она не понимала, где находится и что привело ее сюда. Заметила слезы на глазах дочери и сразу все вспомнила, расплакалась, застонала скорбно, с причитаниями. Дуня стала утешать ее, сказала, что пора уходить в лес — в любую минуту могут ворваться белогвардейцы.
— Ты права, доченька, — печально качала головой мать. — Я вот только домой к себе загляну. Там Архипова фотография. Одна-разъединственная. Заберу с собой. А то ведь эти изверги и ее раскромсают…
— Одну, маманя, тебя не пущу. Вместе пойдем.
Дуня помогла матери спуститься с крыльца. Они неторопливо обошли школьный сад, вышли к болоту. На берегу чернела калягинская изба. Она стояла в отдалении от других домов, в самом конце порядка, рядом с мельницей.
Не только широкое, гнилое болото и сад на школьном задворье, но еще и длинная череда бревенчатых амбаров, загородивших подходы к берегу, пролегали между двумя улицами — Заозерной и Репьевкой. Вот почему, войдя в отцовский дом, Дуня с матерью не услышали ни топанья копыт, ни гиканья, ни свиста, которые, как вихрь, пронеслись по ту сторону болота, в Репьевку.
Впереди кавалеристов по улице мчались на паре вороных, запряженных в тарантас, дружки-приятели Ефим Кадилин и Аким Вечерин. Правил повозкой казак, долговязый, как и Кадилин, скуластый, с вислым носом на исчерна-смуглом лице. Вечерин кивнул ему на Дунину мазанку. Кучер, весело гикнув, во весь галоп погнал лошадей туда. У ворот он придержал вороных. Кавалеристы тоже остановились, скучившись вокруг тарантаса.
— С главной смутьянкой мы сами расправимся, — сказал, сойдя на землю, Кадилин. — А вы скачите вот по этим адресам. Разворошите большевистские гнезда до основания!
Он передал список одному из конников, открыл калитку и, сопровождаемый Акимом Вечериным и несколькими солдатами, направился к мазанке.
Детишки уже проснулись. Увидев у порога рядом с лавочником Вечериным незнакомых людей с ружьями, они отпрянули в угол. Смотрели оттуда заспанными глазами. Малышка Катя со страхом спряталась за Гришуткину спину, обеими руками ухватилась за его рубаху и захныкала. Ее боязнь тут же передалась Ванятке и Клаве. Они тоже прижались к Гришутке. Заревели, размазывая слезы по щекам.
— Будет вам! — серьезно, по-взрослому глянул на них Гришутка и шлепнул Катю ладонью по затылку. — Замолкни! Завопила, как будто тебя режут. Вот маманя услышит. Она тебе задаст…
Дети разом примолкли.
— Значит, мамаша ваша где-то рядом? — спросил, миролюбиво глянув на Гришутку, Вечерин. — Где же? Ну, что молчишь? Мы к ней в гости пришли. Нехорошо от гостей прятаться.
— Маманя не спряталась. Ее дома нет, — ответил Гришутка.
— Куда ж убежала?
— А я откуда знаю? Вчера была, а сегодня нет.
— И ты не знаешь? — обратился Вечерин к Клаве, которая изо всех сил терла глаза кулаком.
— Не… не… не з-знаю-аю, — пролепетала Клава.
Меньшуха Катя выглянула из-за Гришуткиной спины и пискнула:
— К мамане хочу! — заревела пуще прежнего.
Вечерин брезгливо поморщился, отошел от них и о чем-то стал шептаться с Кадилиным. Тот хлестнул себя плеткой по голенищу и, надвигаясь на детишек, рявкнул:
— Мать свою укрываете, гаденыши?! Куда она подевалась? Говорите же! Не то…
Он со свистом резанул воздух плеткой. Ременный хлыст пронзительно щелкнул. Малыши в ужасе замерли. На какой-то миг даже Катя перестала плакать. Потом все они заревели снова. И только Гришутка по-прежнему сдерживался, исподлобья смотрел на Кадилина.
— Маленьких пугать нельзя. Заиками получатся…
— Ну-ну, поговори у меня! Сопляк голопузый! — погрозил ему плеткой Кадилин. — Я из тебя такого заику сделаю…
Вечерин заискивающе подсказал:
— Голопузиков этих, господин Кадилин, покамест придержать можно. Я так полагаю — раз змеиный выводок здесь, то и змея Дунька где-то рядышком. Приползет. Куда ей деваться!
— Пожалуй, ты прав, Аким Андрияныч. Не будем спешить. — Кадилин сунул плетку за пояс и приказал солдатам: — Мелюзгу в качестве заложников оставим! Коли большевичка Дунька не приползет к ним, живьем поджарим гаденышей. Обложить хибару соломой! Керосин из лампы — на завалинку.
Черномазый казак с вислым носом дотянулся длинными руками до потолка и сорвал с крюка жестяную лампу с закопченным семилинейным стеклом.
Вечерин запер сенную дверь на железный засов. Солдаты обложили мазанку со всех сторон соломой.
— Подождем Дуньку еще минут пяток. Потом подпалим. — Сказав это, Кадилин подозвал к себе черномазого казака: — Спички есть? Давай сюда! Жареху из гаденышей устроим!
Он подкинул на ладони коробок и, как жонглер, ловко схватил его на лету.
К дому подскакал кавалерист, которому было поручено арестовать сельских смутьянов. Вскинув руку к козырьку, он доложил:
— Никого не нашли, ваше благородие. Обшарили все избы, обозначенные в списке, — ни единой души! Улизнули!
— Как так улизнули? — взревел Кадилин. — Выходит, кто-то предупредил большевиков? Изменой пахнет…
— Могли и сами догадаться, — нерешительно вставил Аким Вечерин. — Вчерашняя перестрелка все село всполошила. Вот комбедовцы и попрятались в лесах. Не иначе Дунька надоумила. Наш староста видел, как она с Акулькой Быстрой по бедняцким домам бегала…
— И вы тоже хороши, — буркнул Кадилин. — Видели, а ничего путем не разузнали. Где теперь их искать? И с оружием опростоволосились. Предупреждал же — обшарьте калягинский двор, поищите как следует. А вы…
— Шарили, ваше благородие! Искали. Увы! Дунька, должно быть, перепрятала…
— Опять эта Дунька! Далась она вам! С одной паршивой бабой не смогли совладать. Тоже мне — столпы общества!
— Так ведь она, паршивая овца, все стадо попортила. Голодранцы за ней, как бараны, гуртом ходят…
Скрипнула калитка. Кадилин обернулся. Усатый солдат, наставив конец обнаженной сабли в спину Юшке-юродивому, вел его к крыльцу. Юшка тряс головой и бормотал что-то невразумительное.
— У болота застукали, — сообщил солдат Кадилину. — Булыжником, оборванец паршивый, кидался. Чуть голову не размозжил… Убогий, в трясучке весь, а поди ж ты, повоевать захотелось. Помнится, ваше благородие, вы вчера паршивца этого с Горяиновского кладбища выпроваживали, хлыстом огрели. Он к комиссару убитому прорывался… Одно не пойму — каким образом он в этом-то селе очутился?
Вечерин презрительным взглядом окинул жалкую оборванную фигуру Юшки и высказал догадку:
— Не иначе, к большевичке Дуньке с горяиновскими вестями приплелся. Юродивый, а большевистский язык разумеет, с давних пор с ними якшается, тварь безмозглая!
Кадилин плеть из-за пояса вытянул, потряс ею перед бледным Юшкиным лицом.
— Мало вчера досталось? За добавкой приперся? А ну, трясун несчастный, выкладывай, какие новости принес своей Дуньке?
Растрепанная борода Юшки шевельнулась, сединой сверкнула, он в упор глянул в глаза Кадилину:
— Не убоюся я гнева сатанинского, как не убоялся его мученик Архип Назарович, твоею рукой убиенный. Да будете вы, человекоубийцы, мучимы сами! Не жить вам на свете белом, новым числом нарожденном!
— Хватит! — рявкнул Кадилин и стегнул Юшку плеткой по лицу, грозно приказал солдату: — Сведи трясуна на кузницу, прижги язык ему, чтобы не богохульствовал!
Впав в беспамятство, Юшка забормотал про лебедь белую, невинно убиенную, про силу дьявольскую, про число заповедное. Солдат ткнул его саблей, погнал со двора.
Кадилин проводил его язвительной усмешкой и сказал Вечерину, кивнув на окно, из которого выглядывали перепуганные Дунины малыши:
— Что-то змея большевистская долго к змеенышам не приползает. Ждать надоело. Пора кончать со змеиным выводком!
Он склонился над соломой возле крыльца. Чиркнул спичкой.
— Ваше благородие! Бежит! Сюда бежит. Вона. — Черномазый казак указывал куда-то за плетень.
От болота по направлению к дому спешила женщина. Коротко стриженные волосы наползали ей на глаза, косынка съехала на плечо. Женщина то и дело спотыкалась, останавливалась, чтобы отдышаться, и снова устремлялась вперед, прижимая ладонь к груди.
— Она? — спросил Кадилин, погасив спичку.
— Она самая. Дунька-председательша, — ответил Вечерин.
— Что ж так тяжело бежит? Больная, что ли?
— Четырех щенят народила и еще хочет…
— В таком-то виде и страху на вас напустила? Гм, — хмыкнул в усы Кадилин и повернулся к солдатам. — Всем спрятаться. Пусть злодейка войдет в избу Там ее и сцапаем.
Дуня вбежала в опустевший двор и встревоженно огляделась. Повсюду разбросана солома. Разбитая лампа валяется у крыльца. Дети взаперти. Заплаканные, они тарабанят по окну, руками машут, зовут к себе. Она рванулась к сеням, сильно дернула дверь. Железный засов, звякнув, отлетел к завалинке. Малыши выбежали навстречу, галдя и всхлипывая.
— Родненькие мои! Голубята мои синеокие, — разбросала руки Дуня, пытаясь обнять всех четверых сразу. — Не чаяла вас увидеть. Нам с бабушкой сказали, будто бандиты в дом нагрянули…
— Они нас заиками хотели сделать. Но я ни капельки не испугался, — похвастался Гришутка. — А эти испугались. У-у, плаксы!
— Усатый дяденька нас кнутом стращал, — сказала Клава. — Как щелкнет! Как щелкнет! Страх божий.
— Ничего, ничего, моя маленькая. Вот подрастешь немножко и будешь смелой, как Гришутка, как твой папаня, который рядом с Чапаевым белых бьет… — Дуня сняла фартук со стенки, надела на себя. — Проголодались, поди? Сейчас слазаю в погреб и принесу вам малосольных огурчиков. Хотите?
— Во двор нельзя. Там бандиты, — предупредил Гришутка.
— Нет там никаких бандитов. Я же видела.
— Они под сарай попрятались. Как выйдешь, так схватят. Они очень злые и с ружьями. И тебя не любят. Нехорошими словами ругали…
Громыхая сапогами, в комнату ворвались солдаты. Взведенный револьвер в руке Кадилина целился в Дуню.
— Пообнималась со своими оборванцами, и будет! Пойдешь, гадюка, с нами в штаб. Потолкуем.
— Слышишь, Дунька, что тебе господин Кадилин приказывает? — торжествующе повел густыми бровями Вечерин. — Сматывай манатки! Перед общинным судом отбрехалась. А тут не отбрешешься! Заткнут поганую глотку. Уяснила? Ну!
Он резко рванул ее за руку, толкнул к двери. Детишки заголосили. Побежали за матерью. Облепили ее со всех сторон. И Дуня, понимая, что пришел час расставания, каждого крепко прижимала к груди, целовала.
— Телячьи нежности. Довольно! — Кадилин взмахнул револьвером, отпихнул малышей в угол.
Малютка Катя с ревом уцепилась за материнский фартук и не отпускала:
— И я хочу с тобой, маманя!
Дуня опустила ладонь на белесую головку дочери, глянула с отчаянием и болью на детей, сказала тихо:
— Не плачьте, милые. Помните маманю свою…
Солдаты прикладами вытолкнули ее в сени, связали руки за спиной и повели через двор к телеге у калитки. Дуня шла тяжело, пригнув голову, и страшным усилием воли сдерживала себя, чтобы не показаться слабой. А Катя все еще молила тоненьким, всхлипывающим голоском:
— К ма-ма-а-не хо-чу-у! К маа-м-а-а-не…
Дробный топот донесся с улицы. Дуня подняла голову. Увидела мужа на коне. Ахнула от неожиданности, покачнулась, словно от удара. Архип, наверное, не догадывается, что за люди топчутся возле дома, какая опасность подстерегает его. Дуня крикнула, чтобы сворачивал назад, не лез в лапы бандитам.
Но было уже поздно. Пятеро солдат накинулись на Архипа, вышибли его из седла. Кадилин зачем-то пальнул из револьвера в лошадь. Конь дико заржал, закружился на месте. А на дороге Архип боролся с солдатами. Прижатый к земле, он пытался дотянуться до нагана. Архипа обмотали веревкой, потащили к калитке, бросили в телегу к Дуне.
— На ловца и зверь бежит! — ликующе оскалил зубы Кадилин и поднял запыленную фуражку с земли, нахлобучил на Архипа. — Теперь от нас не уйдете, голубчики!
Когда телега, следуя за тарантасом Кадилина и конниками, выехала на дорогу, Дуня попрощалась взглядом с родной избенкой, увидела мать, всполошенно бегущую по улице, и с грустным облегчением подумала: «Хорошо, что задержалась, маменька… А то и тебя бы… С кем бы детишки остались?» При думах о детях Дуня почувствовала острую, гнетущую тяжесть на душе, придвинулась ближе к Архипу. Он не мог ни пошевелиться, ни слова вымолвить — мешали веревки, а рот был забит тряпкой. Но глаза его все время говорили ей о чем-то нежном и тревожном, что-то выспрашивали у нее.
Напротив дома старосты тарантас остановился. Черномазый казак-кучер посадил рядом с Кадилиным и Вечериным еще двоих — Гришку Заякина и Ефима Полякова.
— Так вот, Григорий Никитич и Ефим Иваныч, — говорил им Кадилин, — свидетельствовать на допросе будете как подписавшие прошение по воле народной. Все, как есть, изложите. Припрем большевичков к стенке, чтобы знали — не самосудом занимаемся. Законное, святое дело вершим! Не сами по себе выступайте, а от имени мужиков сельских. Так-то оно вернее. По больному месту ударим главарей босяцких…
Аким Вечерин вторил своему покровителю, поучал дружков:
— С достоинством держитесь, по-купечески. Уяснили? За кажду нашу обиду кровью ответят, паскуды!
— Да я их! Как кутят! Кишки распотрошу! — Гришка Заякин признательно склонял голову перед Кадилиным. — Вы для нас, ваше благородие, как ангел-спаситель…
— Предупреждал я Архипку — отстранись от пролетарского Ленина, к состоятельным прижимайся ближе, — вспомнил Ефим Поляков. — Не послушался, стервец. К злодею Чапаю прильнул, калягинский прихвостень. Поплатится сполна! Все его былые прегрешения припомню, по-родственному расквитаюсь!
Конный отряд по команде Кадилина двинулся в Макарьево, в главный белогвардейский штаб.
Арестованных втолкнули в мрачный, пропахший сыростью и мышами подвал и по очереди стали таскать на допрос.
За длинным штабным столом высоко и чинно, как судья, сидел в роскошном кресле Кадилин, а по обе стороны от него, на скамейках, — красноярские кулаки. Когда черномазый кадилинский кучер подвел Дуню к столу, они зашушукались, задвигали бородами. Кадилин важно поднялся с кресла, сумрачно глянул на дружков. Те разом примолкли. Слышно было, как за окном, у коновязи, шлепала губами, жуя травинку, лошадь и как тикали часы на столе перед Вечериным.
— Судить тебя будем, гражданка Калягина Евдокия Архиповна, — официальным тоном заговорил Кадилин. — За все те бесчинства, которые творила ты со своими комбедчиками по отношению к крестьянам, представители коих присутствуют здесь.
Кончики Дуниных губ дрогнули, скривились в усмешке:
— Тоже мне — судьи! Нет у вас прав, чтобы судить меня. Я перед революцией ответчица. Больше ни перед кем.
Гришка Заякин слюной брызнул из-за стола:
— Смолкни, паршивая лахудра! Цыц у меня! Укоротим язык! Ишь ты, господину Кадилину дерзить! Он сущую правду говорит. Знакомы нам твои проделки. Не отвертишься, хоть юлой крутись! Кто нашу землицу, зерно, нашими стараниями накопленное, себе прикарманил? Кто, спрашиваю? Ты! Все ты! И твои вшивые голодранцы, будь они прокляты! Мало этого, так еще и контрибуцией обложили состоятельных хозяев, сеялки и бороны, лошадей и волов забрали! На чужих конях да прямо в рай. Ишь ты! Вертай немедля, что у нас захапала!
— Что с воза упало, то пропало, — спокойно ответила Дуня. — Красная Армия и народ голодный нам спасибо за хлеб сказали. Так что и вы примите их благодарность.
— Издеваешься?! — Вечерин поднялся, стукнул кулаком об стол. Часы на зеленой скатерке подпрыгнули. — Не все пропало, что упало. Кое-что осталось. Куда, признайся, спрятала список босяков, которым хлеб и инвентарь наш выдала? Ну?
— Не знала, Аким Андриянович, что отчитываться перед тобой придется. А то бы обязательно завела такой списочек…
— Своими глазами видел, как записывала. Выкладывай все начистоту!
— И про беглецов скажи, — настаивал Ефим Поляков. — В каком лесу их укрыла?
— Кликни по лесам, — с усмешкой посоветовала Дуня. — Може, кто и отзовется.
Терпение Кадилина лопнуло. Надменная важность сошла с лица. Он выхватил из кобуры револьвер, приблизился к Дуне.
— Куда перепрятала оружие? Сказывай! Не то пришибу как собаку!
— Отродясь никакого оружия не видывала, — ответила Дуня. — И напрасно вы, ваше благородие, голосок свой надрываете. Хорошо на того грозиться, кто угрозы боится. А я к грозному обращению привычная. И не такое довелось от вашего буржуйского брата наслышаться. Стерплю и это.
Кадилин револьверным дулом приподнял ей подбородок, пристально глянул в глаза.
— Ну, как — будем отвечать? Или хочешь, чтобы мы твоего голыша в утробе прикончили? Ну?
Дуня с ужасом глянула на Кадилина, понимая, что то грубое, бесчеловечное, о чем он хладнокровно говорил, может свершиться. В пояснице вдруг заломило. Что-то живое ударилось в бок. Пошатнуло ее. Она до боли прикусила нижнюю губу. Устояла, не проронила ни слова.
— Всыпь-ка ей! — кивнул черномазому солдату Кадилин. — Заставим говорить!
Нагайка прошлась по спине. Дуня упала на корточки, пригнулась, чтобы защитить живот. Нагайка свистнула еще раз. И еще…
Потом допрашивали Архипа. Кадилину хотелось во что бы то ни стало разузнать, где расположилась красная конница, куда намерены чапаевцы двинуться дальше.
Архип молчал.
Кадилин ставил его к стенке, палил из револьвера. Пули исклевали всю штукатурку возле головы Архипа.
Он по-прежнему молчал.
Истерзанных, в ссадинах и кровоподтеках на лицах, Дуню с Архипом толкнули в телегу, повезли за село.
Потянулась голая, побуревшая от солнца степь, широкие поля в густой желтой щетине скошенных хлебов, высохшие, морщинистые буераки. А вот и знакомая дорога, которую еще совсем недавно, возвращаясь домой из Горяиновки, угадывали они по заснеженным вехам у обочин. Как долго протянется этот путь? Может, оборвется вон за тем поворотом, навсегда исчезнет из жизни? А может, еще и выведет на бугор, откуда видно родное село, отцовская хибара над болотом? Хорошо бы взглянуть в последний разок. Детишки, поди, плачут в избе, слушая скорбные причитания бабушки, а маленькая Катя тянет ее за подол, просится к маме… Не увидит она больше ни отца, ни матери, не прижмется к дедушке, которого уже нет. Одним придется детишкам идти по жизни, по дорогам, которые для них родители наметили. Только бы не оступились, не свернули в кювет, не набили себе шишек зазря…
Дуня вздохнула, прикоснулась ладонью к волосам Архипа. Он лежал в забытьи, запрокинув голову. Спутались, серебром покрылись когда-то буйные кудри. Возле самого уха — свежий, кровоточащий рубец. Волосы здесь слиплись, побагровели. Дуня помахала рукой над раной, отгоняя надоедливых мух, потрогала гимнастерку мужа, на которой вверху недоставало двух пуговиц, а на белой подкладке воротничка ржавым пятном расползлась кровь. «Постирать бы надо», — подумала Дуня. Она осторожно поправила ворот и убрала из-под головы Архипа фуражку, положила ее себе на колени. Над черным костяным козырьком, как капелька крови, алела звездочка.
Своего села Дуня так и не увидела. Кони перед бугром неожиданно свернули влево, в лощину, и побежали рысью. Телегу подбрасывало. Дуня придерживала голову мужа ладонями, боясь, как бы не растрясло.
Архип слышит цоканье копыт впереди, и ему кажется, что он не в телеге, а скачет на коне по степному шляху. Рядом сверкает, молнией обрушиваясь на головы врага, клинок боевого командира Василия Чапаева. Они долго мчатся бок о бок — сквозь свист пуль, навстречу мерцающим штыкам, в огне и дыму. Впереди Большая Таволжанка. Село прикрыто пушками, пулеметами, там великое множество белочешских легионеров, — более двух тысяч, как донесла разведка. Надо их выбить. Так приказал командир. Так требует долг. Ноет рука, отягощенная саблей. Озверело храпит конь, раненный в шею. Звенит кровь в висках от знойного солнца. Но не прерывает конь стремительного бега. Не устает работать кавалерийский клинок в руке. Не угасает в голове одна горячая мысль — вытурить неприятеля из Большой Таволжанки, очистить подступы к Николаевску. Грозным пыльным облаком накатывается на вражеские окопы красная кавалерия, сметает все на своем пути. Валятся и захлебываются в пыли обреченные легионеры. И летит, словно на крыльях, по сельским улицам неудержимая чапаевская конница. И Архип впереди, рядом с Чапаевым. Сокрушен враг, ликуют красноармейцы. А Чапаев левый ус весело крутит: «Лихо воюешь, Поляков! Молодчина. Награда тебе полагается. Какую желаешь?» Радостно Архипу слышать такое от прославленного командира. И смущается он. «Скажете тоже, Василий Иваныч! Воюю, как все, ничуть не лучше. Не ради награды воюем. Сами знаете». А Чапаев уже берется за правую стрелку усов, глаза хитровато прищуривает: «Скажи, Поляков, как дела-то дома? Соскучился, поди, по жене, по детишкам малым. А?» И отвечает Архип: «Не без этого. Жена у меня отменная — комбедом командует. И детишки хоть куда. Отчаянные. Особенно Гришутка. Палец ему в рот не клади — враз отцапает. А еще, скажу вам по секрету, Василий Иваныч, в нашем семейном полку прибавление намечается. Жена вот-вот сыном разрешится». Чапаевские усы расплываются в лукавой ухмылке: «Так уж обязательно и сыном? А ежели вдруг девка будет?
Не горюй! Девки нынче под стать мужикам пошли — бедовые!.. Так вот, придумал я тебе награду, Поляков! Домой на побывку поедешь. Через три дня возвращайся. Може, младенца своего еще побаюкаешь. Ну, как — по душе такая награда? А?»
И звенит в ушах лукавый чапаевский голос, и трясет Архипа, как в седле во время атаки, и будто степной ветерок гарью пахнул. Значит, еще не умолкла канонада над Большой Таволжанкой. Но ведь не позже как позавчера, 11 августа, она была отбита у неприятеля… Бредит Архип. Никак не вырвется из плена сражения, из пожарища военного…
Телега миновала Красную речку. Всего лишь на прошлой неделе Дуня с бабами молотила здесь, на опушке, хлеб первого советского урожая, нагружала подводу мешками с зерном для отправки в Балаково… Телега свернула на узкую колею Воронцовского леса. И сюда еще совсем недавно ходила Дуня с детишками — грибы собирали… А вот и Широкая поляна, оцепленная со всех сторон могучими вязами. Они стоят смирно, не шелохнутся, как зеленые солдаты на карауле.
Самые сокровенные воспоминания связаны у Дуни с этой тенистой полянкой и вон с тем коренастым древним дубом, что свесил свою густую листву над озерной кручей. Здесь Архип впервые признался Дуне в своей любви и, подняв ее на руках, долго-долго кружил, смеясь и ликуя, под деревом, с веток которого изумрудными искорками осыпался иней. Они и потом, поженившись, часто приходили сюда, смотрелись в черное, недвижное зеркало озера и перебирали в памяти все былое, самое радостное, что пережили вместе.
Телега остановилась под дубом. Конники, скакавшие следом, попрыгали с лошадей. Вылезли из тарантаса и дружки Кадилина.
— Вон из повозки! — свирепо глянул на Дуню белогвардейский вожак. — Будем рассчитываться! Теперь-то ты у нас развяжешь язык, советская голь!
Архипа стащили с телеги, привязали веревкой к дубу, Аким Вечерин затянул узел потуже, встал напротив Архипа, со всего размаха ударил кулаком.
— Молчишь? Али память отшибло? В таком случае еще раз мозги вправлю…
Архип со страшными усилиями поднял голову и харкнул ему в лицо кровью.
— Под микитку его! Чтоб задохнулся! — бесновато запрыгал возле дуба Гришка Заякин.
Волчьей стаей накинулись на Архипа офицеры, солдаты, кулаки.
— Довольно! — махнул рукой Кадилин. — Пусть пока дышит, полюбуется на свою благоверную. Приступайте!
И снова взревела бандитская орава. Дуню били чем попало и куда попало. Все внутри у нее перевернулось, задергалось, жгучей, нестерпимой болью отдалось в каждой клеточке тела — словно кипятком ошпарило. Обессилевшими пальцами она ухватилась за край телеги, повисла на ней, вскрикнула с тяжким стоном:
— Не люди вы! Душегубы! Кровопийцы проклятые… Не могла человеческая мать таких зверей народить…
У Архипа не было сил видеть и слышать такое. Он отчаянно вырывался из пут, но веревки глубоко впивались в грудь, до крови резали скрученные руки. Но он чувствовал только Дунину боль, только Дунины муки.
— Убейте лучше меня, изверги! — диким воплем молил он. — Не мучьте Дуню! Оставьте, пожалейте мать! Ведь ребенок у нее… Шакалы бешеные!
Где-то невдалеке от Широкой поляны с оглушительной силой грохнул взрыв. Потом еще один орудийный раскат. Из леса выскочили всадники на разгоряченных конях. Побледневший было Кадилин воспрянул духом — оказалось, что не чужие, а свои вернулись из разведки.
Вести, принесенные ими, не сулили, однако, ничего утешительного. Удалось узнать, что красноярские крестьяне где-то раздобыли винтовки и теперь рыскают по селу, по лесам заиргизным, вылавливая кадилинских отрядников. Руководит беднотой пастух Кирька Майоров. По всем близлежащим деревням он разослал своих дозорных, наказав им тщательно разведать, куда увезли Дуню Калягину и ее мужа, любым способом спасти их.
Из Злобинки уже выступил шкарбановский отряд в полном составе. Это их гаубицы открыли стрельбу по лесу. Пока они, как видно, точно не знают, где укрывается кадилинская кавалерия, и палят просто так, для острастки. Но оставаться долго на Широкой поляне рискованно. Калягинский сынишка Степка уже помчался на тачанке к Волге, где спрятались бедняцкие семьи, и они вот-вот выйдут из укрытия. Белогвардейский отряд может оказаться в окружении.
— Пора кончать с этими гаденышами! — указал Кадилин на пленных. — И чтоб быстро! Заметем следы и рассеемся по лесам. Впереди один путь — в Уральск, в казачье войско. Тут мы свое дело сделали. Надо спешить дальше…
Он наклонился над окровавленным, чуть живым телом Дуни и выстрелил из револьвера в живот. Потом вплотную приблизился к Архипу, привязанному к дереву, выпустил в него все оставшиеся пули. К замученным жертвам стали подходить вооруженные солдаты. Они остервенело пыряли убитых штыками, топтали сапогами…
— Насыпьте мешки песком потуже. Привяжите к трупам, — распорядился Кадилин. — Сбросьте большевистских выродков на дно этой помойной ямы. Там их ни одна собака не сыщет. Пусть так и догнивают в безвестности…
Солдаты исполнили приказание.
Широкая поляна сразу же опустела.
И лишь на берегу озера, под дубом, остались лежать выцветшая красноармейская фуражка Архипа да забрызганный кровью Дунин фартук.