Троицкие сидельцы

Разумов Владимир Афанасьевич

Часть вторая

 

 

I

Троице-Сергиев монастырь, как и любой другой в России, был настоящей крепостью, в которой можно было отразить и кратковременное нападение и выдержать длительную осаду. Его основал в 40-е годы XIV века монах Сергий на земле Радонежского удельного княжества, в семидесяти верстах к северо-востоку от Москвы. При Иване IV Грозном он был обнесен крепостной стеной с башнями из кирпича и камня.

Монастырь стоял на невысоком холме, называвшемся горою Маковец. Он прочно врос в землю каменными корнями шестидесятилетней давности, потеснив лесные дебри. Высокие, толстые стены, прикрытые сверху шатровым навесом, усиленные двенадцатью башнями, надежно охраняли жизнь, власть и богатство святой братии. Эти стены образовывали неправильный четырехугольник, удлиненный в направлении с юга на север своим заостренным северо-восточным углом. С внутренней стороны стен была достаточно широкая галерея, на которой осажденные, или, как их называли, «сидельцы», могли стоять и сражаться с неприятелем. Стены завершались вверху раздвоенными, как ласточкин хвост, зубцами, между которыми косые бойницы спускались вниз, позволяя поражать даже тех, кто подбежал бы к самому основанию стен. Вровень с землей в стены были вдавлены изнутри полукруглые углубления для пушек — так называемые печуры. Здесь же горкой лежали ядра.

Воеводы Долгорукий и Голохвастов медленно шли по верхнему ярусу крепостной стены. Их сопровождал монастырский оружейник. В крепости, под стенами, было людно, повсюду ходили стрельцы. А здесь, на стенах, — ни души.

— Почему нигде не видно стражи? — спросил князь.

— Стражу выставляем на ночь, — ответил оружейник, трогая бороду, — и зажигаем вот эти фонари. — Он показал на слюдяные фонари, висевшие на деревянных шестах, прибитых к стене.

— И в башнях никого нет?

— Никого. А зачем? Двери туда заперты, ключи у меня. — Оружейник достал из кармана связку больших, немного заржавевших ключей, потряс их в руке.

Они подошли к угловой Пятницкой башне, которая защищала юго-восточный выступ крепости. Оружейник взялся левой рукой за ручку низенькой двери, долго подбирал ключи, вставлял то один, то другой в замок, наконец что-то в нем заскрежетало, и дверь подалась.

В башне сумрачно, несмотря на яркий день. Через бойницы видна недалеко мельница на реке Кончуре и за ней холм — Терентьева роща.

— Гляди, князь, — сказал Голохвастов, — вот откуда надо ждать нападения! С этого холма монастырь виден как на ладони! И ров перед стенами неглубокий.

— Да, отсюда, — согласился князь, — но зато и башня эта крепка… Сколько здесь пушек на всех ярусах? — обратился он к оружейнику.

— Восемь пушек.

Возле следующей, Водяной, башни воеводы увидели огромный медный котел ведер в сто, заполненный почти до краев застывшей черной смолой. Оружейник не сразу открыл дверь и в эту башню. Воеводы заметили это.

— Проверь все замки в дверях башен, — сказал Голохвастов оружейнику. — Сделай сегодня же еще одни ключи к каждой двери для дозорных; их будем посылать по два человека на каждую башню три раза: утром, днем после обеда и в полночь.

— Сделаю.

— Отсюда тоже удобно нападать на монастырь! — сказал князь. — Стены здесь пониже, а за тем небольшим оврагом… Как он называется? — Долгорукий посмотрел на оружейника.

— Глиняный овраг.

— За тем оврагом опять холм.

Северо-западная сторона не была так удобна для обстрела и приступов: ровное Княжее поле переходило ближе к монастырю в Мишутинский овраг, в котором разлился Конюшенный пруд; широченный, с обрывистыми краями, почти непроходимый из-за топи и полусгнившего бурелома, овраг служил естественной защитой крепости; с севера тянулся сплошной лес, отступавший у самых стен близ Житничной башни, где зеленела капуста на огороде; здесь же застыл Нагорный пруд, снабжавший водою монастырь. Она текла по трубам, проложенным под землей.

Воеводы обошли по галерее всю крепость. Их особенно порадовали мощные угловые восьмигранные башни — Пятницкая, Водяная, Плотничная и Житничная. Из них защитники могли вести круговой обстрел всех подступов к стенам. Пока эти башни удерживались сидельцами, нечего было и думать взобраться на стены. Каждая имела по три яруса, или «боя»: верхний, средний и нижний, или подошвенный — с пушками.

— Прочные ли стены? — спросил Голохвастов.

— Прочные, — ответил оружейник. — Толщина — от полутора до двух сажен, а высота от двух до двух с половиной. Длина стен — пятьсот пятьдесят одна сажень — это верста с четвертью.

— Искусные строители сложили крепость, — сказал Голохвастов, спускаясь по ступенькам лестницы вниз. — А теперь покажи Оружейную палату.

Они прошли в приземистое каменное строение с толстыми стенами и узкими окнами, защищенными решетками. Здесь, в Оружейной палате, вдоль стен были поставлены ружья. Князь взял одно в руки.

— Алексей Иванович, ружья с кремневым замком! — с удивлением сказал он. — Немецкой работы?

Оружейник покачал головой.

— Сработано нашими, троицкими мастерами! — с гордостью сказал он. — Лучшие ружья в России, у иноземцев таких нету. Кремневое ружье не то, что фитильное: взводи курок и стреляй, а то пока фитиль зажжешь, тебя десять раз убьют!

— Это хорошо, — сказал Голохвастов, однако ты должен знать, что Оружейную палату надлежит охранять особо, а здесь стражи нету.

— Стражу поставлю.

За другой дверью на пристенных полках лежало холодное оружие и оборонительные доспехи: сабли и прямые мечи, луки, стрелы, боевые топоры, бердыши, рогатины, копья, кистени, клевцы, шлемы, кольчуги, панцири.

— А это что такое? — спросил Голохвастов, взяв из стоящего в углу большого дощатого ящика какую-то небольшую железную колючку.

Оружейник улыбнулся.

— Троицкий «чеснок»! У него три жала, и одно всегда вверх будет торчать. Вонзится в копыто, конь упадет. Если накидать на дороге, конница не пройдет.

— Пороху много ли? — спросил князь.

— Шестьдесят пороховых бочек, в каждой по десять пудов. Много серы и селитры. Угля древесного маловато, но я велел его нажечь. Половину пороха храним здесь, в глубоком подвале, вон дверь ведет в него, а половину возле Погребной башни.

— А пороховые мельницы где? — продолжал князь.

— В этом же подвале, но с другой стороны. Десять ручных мельниц и одна большая, ее вращает лошадь. Но они теперь стоят, пороху достаточно.

— Прикажи, чтобы снова начали молоть порох. Его много понадобится.

Опасаясь внезапного нападения банд пана Лисовского, которые опустошали русские земли недалеко от крепости, под Переславлем-Залесским, воеводы приказали копать ров вокруг стен, накапливать запасы продовольствия, пороха и оружия. К пушкам на стенах и в башнях стали переносить из погребов пороховые заряды в кожаных мешках, а также свинцовые пули, вперемешку с железными обрезками — картечь, которую называли дробом, приготовили запальники, проверили и прочистили затравочные отверстия пушек, дула.

Сотни телег, груженных камнем, ежедневно тянулись к воротам. Камень, необходимый для укрепления стен, сгружался возле Пятницкой башни, внутри крепости. В кузнице не затухал огонь в горнах и непрерывно гремели удары молота. В подвалах мерно шумели мельницы, перемалывая уголь, серу и селитру. В соседнем лесу слышался визг пил и стук топоров — крестьяне, ремесленники, стрельцы и монастырские слуги заготавливали бревна на случай, если придется закладывать проломы в стенах, а также запасали дрова на зиму. Иногда воеводы выводили стрельцов на стены и приказывали палить из ружей и пушек в соломенные чучела, заранее расставленные перед крепостью. Они позвали в съезжую воеводскую избу, которая находилась около Плотничной башни в западной стороне крепости, житничного слугу Макария, спросили, сколько в крепости хлеба и других припасов.

— Хлеба пудов около пяти тысяч, — ответил слуга, — да треть того разных круп и овса; мясо и рыба, всякие варенья; живность имеется — коровы, овцы, свиньи да еще куры, гуси, утки.

— На сколько дней этого хватит, если придется сидеть в осаде? — сказал князь Долгорукий.

— Ежели считать монастырскую братию, и стрельцов, и тех, кто сюда прибежит спасаться от извергов, и расход на кормление скота и прочей живности, то, думаю, хватит на целую зиму.

— Всего лишь на зиму?

Слуга Макарий посмотрел на воевод:

— Ежели очень скудно кормить, то и на весну останется.

После этого разговора воеводы заставили сократить продажу хлеба, масла, круп, соли, овса стрельцам, а также сильно урезать монашеские обильные трапезы, хотя братия сначала не хотела и слышать о каком-то ограничении в еде и питье в обычное, не осадное время, да к тому же монастырская казна неплохо пополнялась бойкой торговлей со стрелецким гарнизоном.

Во все окрестные селения были посланы небольшие стрелецкие отряды для сбора осадного хлеба и других припасов.

Несколько конных стрельцов направились в соседнее село Клементьево. В их числе были Степан Нехорошко и Миша Попов. Миша проехал через все село и остановил коня возле обычной избы с соломенной крышей и с окошками, затянутыми бычьими пузырями. Он спешился и постучал в крепкие ворота. Кругом — ни души. На стук долго никто не отзывался. «До чего довели русского человека, — подумал он с горечью и гневом, — в любом видят разбойника и вора». И Миша в сердцах так двинул прикладом в ворота, что доски затрещали.

— Кто такой, чего надо? — спросил со двора кто-то грубым, странно знакомым Мишке голосом.

— Открой, хозяин, стрелец я и по службе приехал, дело у меня.

Ворота со скрипом отворились, и Мишка, пораженный, застыл на месте при виде огневой бороды и пронзительных рысьих глазок на разбойной роже мужика, который отводил в сторону ворота. Перед ним стоял, ухмыляясь, Ванька Голый.

— Дядя Ваня?! — запинаясь, сказал Мишка. — Вот так встреча!

— Разрази меня гром! Мишка? — весело выругался Ванька, здороваясь со стрельцом. — Только я здесь не хозяин, а работник.

— А ты все такой же… такой же ругатель. Чего ж не пускал меня? Ты вроде бы раньше не больно боязливый был.

Ванька быстро запер толстой слегой ворота.

— Не в том дело, Мишка, чертушка, что боязливый, тут такая жизнь пошла, что не только чужого, а и тени своей вскорости пугаться станешь. — Он хлопнул Мишку своей ручищей по спине. — Ну, Мишка, я рад, ей-богу, рад, что тебя каким-то ветром сюда занесло!

Ванька завел коня в стойло, и они вошли в избу. Мишку встретили приветливо, усадили за стол. Хозяин, которого звали Никон Шилов, с широким, мягким лицом велел жене собрать на стол, и она неторопливо приготовила еду. Тут же сидел русоволосый подросток, которого Иван называл Гаранькой. Малолетние дочка и сын хозяина с любопытством смотрели на гостя, свесив головы с широкой русской печи.

— Вот ты говоришь, пуглив я стал, — задумчиво сказал Ванька. — Да ведь нынче всякой пакости поверху столько плавает, разбойников развелось… очень много разбойников, Миша, уж ты поверь, я видел, я знаю. — Он как-то по-новому, без злобы, усмехнулся, вспоминая что-то свое, сокровенное. — Голос твой слышу: мол, стрелец я, на службе. А на какой?

— Не подумал о том, Ваня, — сказал молодой стрелец, называя бывшего соседа не «дядя Ваня», а как равного себе, просто по имени.

— То-то и оно. А мужику хоть плачь, а не разберешься, так и стоит который уж год раскорякой. Один прискачет и честит всех почем зря, что, мол, верите самозванцу, а не законному царю Василию Шуйскому! Не успеет того след простыть, как другой скачет и тоже ругательски ругается, потому что продались-де нечестивому Ваське Шубнику, а царя Димитрия, сына Ивана Грозного, забыли. Видал? Оба законные и оба грозят головы рубить за измену. И так головы не сносить и эдак живому не бывать. А голова-то одна, и терять ее жалко.

Конечно, у монастыря есть свои служилые люди, да их всего-то человек пятьдесят, да и те больше плуг умеют держать, либо рубанок, а не саблю. Пока до них доберешься, все же полторы версты, пока их соберешь, полдня пройдет.

— Это точно, — медленно заговорил хозяин, поглаживая бороду, — здесь, в селе, на монастырь надежды мало. С месяц назад прибыл к нам царский ключник на государев обиход запасов припасти. Да-а. Ну, припас, конечно, чего полагается и увез добро. Ладно. На другой день, глядь, еще один важный господин в иноземном кургузом кафтане объявился, и тоже называется ключником и сытником царским и грамоту охранную показывает от царя… тьфу ты, нечистая сила, от самозванца. И он тоже забрал овец, ветчины, гусей, курей, масла, яиц, муки ржаной и пашеничной, круп разных, гороху, меду, вина и прочего всего. Ладно. Не успел он убраться, как другой важный господин прискакал и тоже велит собрать на пропитание войска гетмана Ружинского. И в монастырь хлеб отвез — монахи поесть любят побольше, чем миряне. Вот она — доля мужицкая — всех корми да пои, себе нечего оставить. — Он тяжело вздохнул. — Увидишь нашего русского стрельца, а не знаешь, с какой стороны к нему подступиться: у московского царя — стрельцы, у тушинца — стрельцы, у донского атамана Ивана Заруцкого, он служит ложному Димитрию, тоже русские люди, казаки. Нету правды, в землю ее втоптали чужими сапогами.

Все согласно кивали понурыми головами.

— А ты как сюда попал? — спросил Мишка. Вопрос этот давно вертелся у него на языке.

Ванька ответил не сразу, молча сидел, положив руки на колени. А потом поведал о своих мытарствах, ничего не утаивая, не оправдывая себя, не беспокоясь, что люди осудят.

Спасаясь от мести горбуна, Ванька с мальчонкой подались к северу, исходили многие поселения, пока не осели в подмонастырском селе Клементьеве. Хозяин, Никон Шилов, приютил двух обносившихся, запыленных бродяг. Все лето они работали в поле. В запустевшем селе охотно приняли их. И опять ожила надежда у Ваньки Голого поправить пошатнувшуюся жизнь, он даже подумывал потихоньку забрать жену из Москвы, построить дом и скоротать оставшийся век в деревенской тиши с Гаранькой.

— Так-то бывает на свете, друг Мишка. Повоевал я на своем веку и теперича порешил: хватит! Не хочу больше ни за какие посулы кровь проливать — ни свою, ни чужую. Меча больше в руки не возьму и ножа тож. По горло сыт! Буду, как твой умнейший родитель, Антип-праведник, забьюсь в свою норушку и ни гугу. Пущай глотки без меня перегрызают.

Голубоглазый хозяин одобрительно, медленно улыбнулся.

— А иноземцы тож тебе нравятся? — Голос Мишки непримиримо, суховато зазвенел.

— Зачем же? — ответил Ванька. — Иноземцы походят, походят да и уберутся восвояси.

Никон Шилов опять согласно кивнул головой.

— Иноземцы тоже люди, — продолжал Ванька, — с ними можно полюбовно сговориться, и они сами уйдут.

— С кем сговориться? С панами да шляхтой? Да они же навроде наших бояр да дворян! Сначала своих крестьян да посадских ограбили в Польше и Литве, а нынче и нас задумали прибрать к рукам, убивают, грабят, насильничают!

— Думаю, байки все это. С какой стати иноземцы, хоть и паны, будут насильничать над русскими? Нет, ты подумай, а башкой-то не мотай, что мы им такого плохого сделали? Да и что с нас возьмешь? Иное дело бояре толстопузые — те боятся за свою большую мошну. Вот они пущай сами и воюют. А нам нечего на рожон переть.

Они не понимали друг друга. Мишка видел, что его слова для этих людей — пустой звук. Искренняя радость встречи с Ванькой, который совсем переменился, подобрел и обмяк, быстро улетучилась. Они раздраженно кидали, обидные, резкие слова.

— Ну засиделся я тут, — сказал Миша, глядя в сторону, — а у меня дело. Хлеб у тебя есть, хозяин?

Никон удивленно посмотрел на него.

— Как же можно крестьянину без хлеба?

— Воеводы велели собрать сегодня же с каждого двора по четыре пуда осадного хлеба.

Крестьянин вздохнул.

— Осады, может, и не будет, чего торопиться.

— А если будет? Лучше заранее хлеб собрать, пока не поздно.

— Ладно, сейчас соберу и лошадь запрягу.

— А я пока другие дворы обойду.

Миша поднялся, сдержанно поблагодарил хозяина, который делал вид, будто ничего не произошло. Взяв под уздцы коня, пошел к воротам. Его остановил голос Ваньки:

— Погодь малость, Миша!

Тот молча остановился, нехотя обернулся.

— Да не смотри ты на меня очами-то, словно проткнуть хочешь насквозь! Брось, не серчай ты на меня, на дурака!

Брови Миши чуть-чуть разошлись.

— А чего мне серчать, живи как знаешь.

— Вместе поедем, веселей будет!

— Ну давай, коли не шутишь.

— И Никон поедет, и Гараньку возьмем!

Весь хлеб, собранный в селе, стрельцы нагрузили на 12 телег, и к вечеру обоз тронулся в путь.

Когда обоз подъезжал к монастырю, раздался частый звон сполошного колокола на Духовской церкви.

Со стены закричали:

— Эй, мужики, давай побойчее, лисовчики скачут!

Лисовчиками называли банды отряда головорезов, которыми командовал пан Лисовский.

Никон Шилов сунул кнут в руку Ивана, сам спрыгнул с телеги.

— Коня сбереги, Ваня, — сказал он и побежал тропинками назад, в село.

— Борода, — закричали со стены, — лисовчики скачут, оглох, что ли?

Небольшой обоз въехал в ворота крепости, и они тут же затворились.

Стрельцы и крестьяне взбежали на верхний ярус стены.

По Переславской дороге приближался большой конный отряд. Не останавливаясь, всадники мчались мимо монастыря, направляясь по Московской дороге в сторону села Клементьева.

— Эх, сколько же их! Тысячи две, не меньше! — говорили стрельцы.

— Небось в Тушино скачут!

— А где же у них обозы-то?

— Они без обозов, как волки, носятся, пограбят, схватят, что могут унести, крови напьются и снова рыскают по земле.

Никон Шилов все же опоздал. Незнакомые люди в голубых кунтушах уже сновали по дворам села, гонялись за кудахтавшими курами и ловко отсекали головы ожиревшим за лето гусям. Над мирным селом поднялся небывалый шум и крик, слышался лай собак. Донесся гулкий выстрел, где-то пес захлебнулся и тонко завизжал, затихая.

Никон вбежал во двор. Там хозяйничали чужие люди, вооруженные саблями и короткими ружьями. Один выводил из стойла двух лошадей, другой на крыльце деловито свертывал вьюком зимние тулупы Никона и его жены, третий взваливал на лошадь мешок с зерном.

На крестьянина никто даже не посмотрел. В избе сидели испуганные его дети, плачущая жена.

Послышался звук трубы, и грабители заспешили. С улицы во двор вбежал еще один лисовчик с горящим факелом в руках и запалил сеновал, стойло.

Никон выскочил во двор.

Соседние избы уже горели.

— Что же ты делаешь? — закричал он, подбегая к поджигателю, который подносил огонь к соломенной крыше его избы, и схватил факел. — Брось, говорю тебе! — еле сдерживаясь, проговорил Никон и толкнул в грудь жолнера.

Тот наотмашь ударил Никона в лицо, так, что на губах выступила кровь.

— Ах ты, душегуб проклятый! — сказал Никон и тоже ударил поджигателя, который упал.

Остальные лисовчики бросились на Никона, стали избивать. И он наносил удары в ненавистные голые лица, разбивая влажные, горячие губы. Его били все сильнее, наконец сокрушительный удар по затылку, нанесенный рукоятью пистоля, вырвал землю из-под ног Никона, и он рухнул лицом вниз.

Разозленные грабители подбежали к избе, заперли дверь на замок и кинули горящий факел на крышу. Пламя растеклось по соломенной крыше и взвилось над домом, послышались испуганные крики. Лисовчики вскочили на коней и ускакали, забрав награбленное.

Закрываясь рукой от сильного жара догоравшей избы, к Никону подошел старый седобородый дед. Скорбно покачал головой, бесстрастно разглядывая неподвижное тело.

— Еще одного убили, — невнятно пробормотал старик. Он пошевелил бледными губами, творя про себя молитву. — Боже правый! Все убивают и убивают, конца-края не видно.

Старик с кряхтеньем наклонился и перевернул на спину Никона, который вдруг застонал и с усилием открыл глаза.

— Да ты, никак, жив, — растерянно сказал старик, суетливо размахивая руками. — Дай-ка я тебе голову перевяжу!

Никон медленно приподнялся, глянул на пылавшую избу с провалившейся кровлей и, догадываясь, какая немыслимая беда наваливается ему на плечи и пригибает к земле, спросил хриплым голосом:

— А где дети мои, а жена?

Измученное лицо старика дрогнуло.

— Крепись, Никон, горе у тебя великое, и утешить никто тебя не сможет.

С тяжелым сердцем возвращался в село Ванька Голый. Только наладилась его жизнь, и снова все рухнуло. По селу бродили погорельцы, ворошили кучи угля, полуобгоревших бревен палками с железным крюком на конце и просто руками, отыскивая погибших или уцелевшие вещи, домашний скарб.

Навстречу Ивану шел неверными, спотыкающимися шагами Никон с перевязанной головою.

— Ваня, видишь, какое несчастье?! Жена, детишки — все сгорели. Как жить, рассудок мутится! За что? — Никон упал на колени и закрыл лицо ладонями.

В тот же день они уехали в монастырь. Все их имущество поместилось на одной телеге.

 

II

После ограбления и сожжения подмонастырского села Клементьева бандами пана Лисовского Троице-Сергиев монастырь стал усиленно готовиться к обороне. Увеличили количество дозорных на стенах, башнях, около Красных и Конюшенных ворот, оружейной палаты, пороховых погребов. Всем монастырским слугам, которые проживали в Служней слободе (она находилась в версте к северо-востоку от крепости), раздали оружие. По дорогам постоянно разъезжали конные лазутчики.

В сентябрьский погожий день из крепости отправили Степана Нехорошко и Мишу Попова разведать дорогу в Москву. С ними вызвался поехать Ванька Голый. Кони неторопливо несли всадников по непыльной осенней дороге. Они напряженно смотрели вперед, натягивая поводья при малейшем шорохе, долго задерживались на пригорках, прислушивались. Чем-то неживым, враждебным веяло от неподвижного леса, казалось, будто за корявым дубом или кустом орешника кто-то притаился. И всадники крепче сжимали ружья, положенные на луку седла.

Проехав верст двенадцать, они услышали вдали непрерывные раскаты грома. Дальше они двигались особенно осторожно. На краю небольшого села они остановили мужика и спросили, что там гремит.

— Наши сражаются! С утра пушки грохочут!

— А далеко отсюда?

— С версту будет, — мужик махнул рукой на запад, — ближе к деревне Рахманово.

— А ваше село как называется?

— Воздвиженское.

Узкий проселок поднимался вверх. Колючие, жесткие ветки задевали плечи всадников.

Они остановились в густом орешнике, опутанном тонкой паутиной. Спешились. Осторожно раздвинули ветки.

Внизу, саженях в двадцати, под обрывом открылась дорога. Обрыв был почти отвесный, голый, лишь несколько чахлых кустиков цеплялись за каменистую почву. Вдали они увидели поле битвы. Всадники в ярких голубых, красных, зеленых одеждах преследовали беспорядочную толпу пеших и конных, которые поспешно отходили, отбиваясь саблями, пиками, стреляя из ружей.

— Братцы, да ведь это наши гибнут! — воскликнул Степан. — Видите, шапки у них островерхие, стрелецкие!

Трое наших стрельцов, втянув головы в плечи, тяжело бежали по дороге. Их догоняли два польских всадника с саблями наголо. Настигли, сверкнул клинок, и один стрелец упал. Два других кинулись в лес, и всадники осадили коней, повернули обратно.

Спасшиеся стрельцы торопливо продирались сквозь заросли, карабкаясь по крутому склону вверх.

— Сюда! — крикнул Степан. — Здесь свои!

Стрельцы остановились, громко дыша, настороженно глядя на лазутчиков.

— Кто вы такие? — спросил один.

— Лазутчики из Троицкого монастыря. А вы?

— Стрельцы Ивана Шуйского, брата царя.

— Что случилось? — спросил Степан. — Почему наших разбили?

— А мы откуда знаем? Как настигли войско Сапеги и Лисовского, стали их бить. А тут слева конница. Воевода Иван Шуйский первый кинулся бежать. За ним другие командиры. Ну и мы тоже.

— А куда Сапега направлялся? — спросил Миша.

— Как куда? Троицкую крепость брать. Ну, мы пошли.

Шляхетские войска прекратили преследование царских войск. Рассеянные по полю конные и пешие воины возвращались, строились, слышались радостные вопли победителей.

Лазутчики притаились. В полуверсте от них по дороге двигались войска. Из-за поворота вырвались пятеро конных в синих кунтушах, галопом промчались до обрыва, остановились, задирая вверх непривычно безбородые лица, что-то говорили, показывая руками вверх. Миша невольно отпустил ветку, загораживаясь от пристального взгляда. Сердце его бешено колотилось.

— Не трусь, не увидят, — прошептал одними губами Иван, покосившись на отпрянувшего стрельца. — Ветки не тряси.

Снизу донесся затихающий топот копыт. Дозорные умчались.

Лазутчики залегли. Миша с трудом подавлял противную дрожь.

«Неужели боюсь? — думал он, чувствуя, как пылают уши от стыда. — Нет, нет, нисколько не боюсь, это от холода: земля остудилась, вот и дрожь пробирает». Он покосился на приникших к земле невозмутимых, спокойных товарищей, опасаясь, что они заметят, как он позорно дрожит.

И вот показались первые ряды войска.

— Считай пеших, — прошептал Степан Мише, — сколько успеешь. — А ты, — обращаясь к Ваньке, — пушки. Я перечту конных.

Поток блистающих оружием воинов хлынул на Троицкую дорогу, попирая пыльными сапогами чужую землю, гордо и уверенно направляясь объедать, разорять, грабить, жечь и убивать незнакомых им людей, которые спокойно трудились в мирных селениях. Они ступали твердо и весело, радуясь своей недавней победе.

Трое лазутчиков, неотрывно смотрели на проходящее мимо войско, быстро считали. А воины все шли и шли…

Первыми проехали конные рыцари, украшенные малиновыми и белыми длинными перьями, которые торчали из блестящих шлемов, развеваясь на ветру. Позади шеститысячного Литовского полка дюжие битюги тянули шесть тяжелых пушек на больших железных колесах. Полк пана Стравиньского (сам он покачивался в седле во главе своих людей) удивил лазутчиков пестротой разноцветных кафтанов, украшавших польскую шляхту; ехали они, ничуть не заботясь о порядке, беспечно, задние наезжали на передних, завязывалась перебранка, паны, надрывая глотку, хватались за сабли, размахивали пистолями, пока толчея не рассасывалась. Семьсот копейщиков Марка Велемовского прошли четким шагом, ровными рядами, ощетинившимися длинными черными пиками.

Среди вельмож выделялся скромной одеждой человек на белом коне. Это был Ян Сапега, знаменитый полководец Речи Посполитой. И хотя Миша не знал, кто предводитель польских войск, он подумал, что им мог быть как раз тот пан на белом коне, который ехал, уставившись взглядом в одну точку, суровый, неприступный, с жесткой складкой в уголках рта.

Рота пехотинцев в сто человек прошла под обрывом в голубых кунтушах. За голубой ротой — люди ротмистра Дзевястовского — сто двадцать жолнеров (солдат); сотня всадников пана Мирского и сто пятьдесят — пана Кохецкого; вот будто красное пламя загорелось внизу — это шагали две роты в красносуконных кунтушах. Скрипели колесами тяжелые пушки, ехали конные гусары с двумя полковыми знаменами, шли семьсот пехотинцев пана Микулиньского. За ними ехали две тысячи конных лисовчиков, налегке, с короткими ружьями, рушницами, за плечами, с саблями на боку. Несколько часов тянулись войска. Замыкали длинную колонну пятьсот казаков, которые пели протяжную песню. Какой-то белобрысый казачок, ловко сидя на коне, выводил грустные слова про раздольные, синие степи, где волнуется под ветром седой, мягкий ковыль, про могучий, широкий тихий Дон; и сильные голоса очень ладно, без надрыва подхватывали вслед за запевалой, трогательно жалуясь равнодушному лесу. И так непривычно было слышать родную песню в чужом войске завоевателей, что лазутчики на мгновение опешили, перестав считать ратных людей.

— Русские! — тихо воскликнул Миша, вглядываясь в бородатые лица, затуманенные дорогими воспоминаниями. — Русские люди — и враги! — добавил он растерянно, не в силах примириться с тем, что эти люди, певшие хорошую песню, одетые в знакомую казацкую одежду: штофные бешметы, широкие шаровары и молодецки сбитые набекрень шапки, — что эти люди — враги.

— Ловко песню играют, черти бородатые. — Ванька покрутил головой, провожая глазами последние ряды войска. И вместе с пылью, которая оседала, рассеивалась в воздухе, затихала грустная песня.

Они подождали немного. Кажется, прошло все войско.

— Насчитал шестьдесят три пушки разных на колесах, — подытожил Ванька.

— Пять тысяч триста пеших.

— Всадников девять тысяч семьсот, — сказал Степан.

— А всего, значит, в войске пятнадцать тысяч вооруженных воинов, не считая купцов обозных. В обозе у них телег двести.

Лазутчики вскочили на коней и помчались лесной тропой к крепости.

 

III

Жители монастыря, облепив стены, тревожно вглядывались в синевшую даль, откуда, как сообщили лазутчики, надвигались тысячные полчища иноземцев. Легкий ветер доносил чадный запах гари — это пылали высушенные за лето деревянные избы уцелевшей до последнего времени Служней слободы.

Окрестное население в страхе перед захватчиками сбежалось в монастырь. По дорогам тянулись нагруженные скарбом телеги беженцев. Красные ворота не закрывались вовсе: под их каменными, гулкими сводами непрерывно шли встревоженные люди.

Всех беженцев, способных носить оружие, приписали к стрелецкому полку, распределили по отрядам, выдали сабли, бердыши, пики, а иным ружья и велели подчиняться стрелецким головам, учиться ратному делу. Хотя настоящими стрельцами они не стали и не получали осадного жалованья, однако увеличили число ратников, готовых оборонять крепость.

Воеводы учили новых ратников строевой и караульной службе, огненному бою — стрельбе из пищалей, самопалов и ружей, — рукопашному бою с саблей, бердышом и боевым топором.

Миша стоял в стрелецком ряду, который выстроился по обеим сторонам ворот, не допуская беспорядка. Здесь же томились мужики, высматривая среди беженцев родственников, знакомых, друзей. То и дело слышались сдержанно-радостные возгласы. Шли из Воронина и Вяхоревской, из Афанасьева и Слабина, из Назарьева и Боркова, Нефедьевского и Молокова. Из окрестных неукрепленных монастырей устало плелись послушники и послушницы в черной длиннополой одежде, неудобной при ходьбе. Неясный шепот и движение прошли по стрелецким рядам и толпе, когда под своды ступила старая монахиня сурового вида, с резкими чертами лица. Она ни на кого не подняла маленьких, в глубоких провалах глаз. Миша услыхал, как ее назвали довольно явственно Марией Владимировной Старицкой, в монашестве имя ее стало Марфа; но двоюродная племянница Ивана Грозного только крепче сжала тонкогубый рот. Вслед за ней плавно проплыла молодая послушница, и опять ропот прокатился по толпе:

— Глянь — дочка Борисова, Ксюшка Годунова!

— Такая молоденькая, и уж клобук на голове…

— Здесь она скоро состарится, очи выплачет. Отец, поди, и не чаял такой судьбы для дочки.

Мишка покосился направо и узнал в одном из говоривших управителя, которого они случайно вызволили из беды в монастырском селе, когда шли с отрядом в крепость.

— Ты, Оска, вроде бы злорадствуешь, — с упреком сказал стоявший рядом черноволосый и смуглолицый мужик, очень похожий на управителя, но пошире в плечах и повыше ростом. — Хоть ты мне и брат, но я тебе скажу — это нехорошо. Ее пожалеть надо. Ну, глянь, какая из этой красавицы монашка? Не повезло ей. Да еще иной взглядом али словом колет, отцом укоряет, вроде тебя. Нехорошо это, Оска.

— Пожале-ел, — с издевкой протянул Оска, кривя тонкие губы. — Эй ты, годуновское отродье, — закричал он визгливо, — чего незвано прешься в святую обитель? Да кому ты здесь нужна, дочь убивца ирода?

В сосредоточенном говоре растревоженных людей Оскин пронзительный визг прозвучал нелепо. Ксения покачнулась, защищаясь беспомощным жестом от жестоких слов.

Мишка положил руку на плечо бывшего управителя и, крепко тряхнув его, процедил сквозь зубы:

— Не кричи над ухом, горлодер, проходи.

Оска не заставил себя упрашивать, попятился и скрылся в толпе.

На следующий день — 23 сентября 1608 года — Мишу вместе со Степаном назначили в дозор. Поеживаясь от утреннего холодка, они поднялись по винтовой лестнице Духовской церкви под самый купол, где зодчий в основании луковки оставил открытую звонницу на шести круглых приземистых столбах. В пролетах звонницы на дубовых брусьях висят колокола. Отсюда видно далеко вокруг — это самая высокая церковь монастыря служила дозорной башней. Один колокол сполошный. Друзья прислонили к стене свои ружья и огляделись.

Солнце медленно разгоняло обильный белый туман, павший на речку Кончуру, блестящей подковой охватившую крепость с трех сторон, на Клементьевский и Келарев пруды и подползший почти до самых стен Водяной башни.

Михаил скользнул взглядом по Московской дороге и замер. Он увидел, как из леса вылетели конники, помчались по дороге к крепости. У передового всадника на пике, поставленной вверх, кусочком пламени бился алый флажок.

— Степа, глянь скорей, сполох! — выкрикнул он.

Степан кинулся к сполошному колоколу, схватил конец веревки, натягивая его изо всех сил. И колокол ударил. Крепость загудела растревоженным ульем, люди повылезли из своих келий, времянок, домов…

Войско двигалось стройными колоннами под барабанный бой и пронзительные звуки боевых труб. Над колоннами развевались многочисленные знамена, впереди — стяги с гербом Сапеги, на котором был изображен лис, и гербом Лисовского — с изображением ежа.

На дозорную башню быстрее обычного поднялся воевода Голохвастов. Шумно дыша, нахмурившись, он долго смотрел, как тушинские отряды расходились двумя потоками вправо и влево от крепости.

Небольшой конный отряд человек в двадцать пять отделился от основных сил и поднялся на пригорок в каких-нибудь ста саженях от Водяной башни. Разряженный в красный кунтуш шляхтич — страусовое перо на медной каске, подскочил совсем близко к стенам и, натягивая поводья, замахал рукой.

— Гей, гей, гостей принимайте! Что же ворота замка не раскрыты, трубы не играют, барабаны не бьют? Может быть, вы не рады гостям?

Но тут со стены напротив вдруг какой-то озорник завернул ярославской скороговоркой такое, что хохот заглушил слова шляхтича. Покрутившись еще немного на коне, он плюнул с досады и, что-то прокричав напоследок, умчался к своим.

На лестнице Духовской церкви послышались быстрые шаги, из проема показался Иван Внуков, стрелецкий голова. Воевода вопросительно посмотрел на него.

— Прошу, воевода, разрешить вылазку. — Внуков запыхался, говорил отрывисто.

— Для чего?

— Разбить отделившийся отряд. Ляхи едут по Дмитровской дороге. Тут их надо ударить и прижать к прудам. Людей поведу незаметно, оврагом и низиною. Как раз успеем, ежели не мешкать.

Замысел Внукова был прост и верен. Слишком опрометчиво оторвался от основных сил конный отряд. А ведь за дорогой разливалась студеная гладь Келарева и Клементьевского прудов, отрезая отряд от своих.

Воевода Голохвастов еще раз внимательно окинул взглядом окрестности:

— Стрельцы предупреждены?

— Ждут команды.

— Сколько людей просишь?

— Двух десятков хватит.

— Добро, но помни: как услышишь три удара в сполошный колокол — сразу поворачивай обратно, уходи за стены.

— И нас возьми с собой, — попросил Степан.

— Тебя возьму, — сказал Внуков, — а Миша Попов пусть останется с воеводою.

Воевода Голохвастов потерял из виду маленький отряд Внукова, как только он выехал из Конюшенных ворот.

Дмитровская дорога, по которой возвращались из разведки поляки, временами заслонялась сплошной стеной леса, а ближе к монастырю она спускалась в неглубокий, заросший кустарником овраг, подковой огибавший Красную гору. Если отряд успеет выбраться из оврага, тогда он в безопасности, тогда, значит, Внуков плохо рассчитал.

Гулкие выстрелы, загремевшие на Дмитровской дороге, переполошили монастырский невоенный люд, вообразивший с испугу, что иноземцы пошли на приступ с ходу, без подготовки. Но зато какой восторг охватил всех, когда увидели они перепуганных шляхтичей, удиравших от русских!

«Молодец Внуков», — подумал воевода. Он насчитал не больше пятнадцати всадников, которым удалось прорваться сквозь засаду. Но на помощь им стремительно мчалась конная рота лисовчиков. Воевода поспешно обернулся к Мише, который так же напряженно, как и Голохвастов, наблюдал за схваткой, развернувшейся у стен крепости.

— Бей в колокол три раза!

Услышав условленные удары колокола, Внуков, вырвавшийся вперед, первым осадил коня, прокричал команду. Все враз повернули коней и помчались к крепости. А лисовчики, подлетевшие было вслед за ними прямо к открытым еще крепостным воротам, попали под огонь настенных пушек, которые хлестнули раскаленным дождем свинцовых пуль, коротких гвоздей и железных обрезков. Несколько всадников попадало с коней, остальные умчались.

Стрельцы въехали в крепость героями. Железная решетка с острыми наконечниками с лязгом опустилась за ними. Эта решетка — герсы — находилась сразу за дубовыми воротами, обитыми толстыми железными листами. К стрельцам бежали люди, впереди — Гаранька.

— Здорово вы их поколошматили! — с восхищением кричал он. — Они, вишь ты, так и удрали, сам видал!

Один стрелец подмигнул мальчонке, наклонился к нему:

— Видал, говоришь? А случаем, не врешь?

— Не вру, удрали!

— А ты думал, как? В другой раз и тебя возьмем, так они еще дальше удерут!

До самого вечера только и разговоров было, что об удачной вылазке, о боевой добыче и убитых врагах, число которых в устах очевидцев чем дальше, тем все больше возрастало. Народ в крепости, приунывший было от вида многочисленного неприятельского войска, приободрился.

Собравшиеся в просторной каменной палате военачальники и монастырские старцы весело обсуждали первую удачную вылазку стрельцов.

— Ну, Внуков, ну, молодец, — говорил князь Долгорукий, обнимая стрелецкого командира, — храбро сражался, для всех устроил сегодня праздник. Разве не так, Алексей Иванович? — продолжал князь, обращаясь к воеводе Голохвастову.

— Конечно, молодец, герой! — ответил Голохвастов. — А все ж до праздника, думаю, далеко.

Он прошел к длинному массивному столу и уселся по правую руку от Долгорукого.

Князь взглянул на настоятеля монастыря Иасафа. Тот сидел слева от него и кротко улыбался, выпростав худые слабые руки из широких рукавов светло-желтой мантии. То, что эти руки, белые и дрожавшие, слабы, стало ясно князю очень скоро. И, припоминая долгую беседу с келарем Авраамием в Троицком подворье в Кремле, он все больше убеждался, как прав был келарь, когда говорил о бессилии настоятеля.

Долгорукий оглядел собравшихся.

— Святые отцы, господа дворяне, воины русские! В тяжкий час должны мы приготовиться и укрепиться оружием, силами телесными и духом к долгому осадному сидению…

В каменной просторной палате со стрельчатыми узкими окнами голос князь Григория Борисовича звучал громко и внушительно. Когда князь переводил дыхание и замолкал, слышно было потрескивание горящих свечей, расставленных в подсвечниках посредине длинного стола. Умел сказать нужное слово Долгорукий и знал, как важно внушить людям уверенность в своих силах, вселить надежду на помощь из Москвы.

— А теперь, братья мои, посчитаем свои силы и подумаем, как лучше оборонить монастырь. Воевода Алексей Иванович, зачитай опись.

— «Опись, — начал громко воевода Голохвастов, — на голов, стрельцов, иных воинских людей, посадских, мужиков деревенских, монахов и монашек, а также на оружие, установленное на крепостной стене, и на иное оружие, и на запасы и на прочее. Из Москвы прислано стрельцов и казаков 500 человек, в их числе 60 стрелецких голов, служилых монастырских людей — 53, плотников, каменщиков, печников и прочих мастеров из Клементьевского села и Служней слободы — 142 человека, потом мужики из окрестных деревень, и сел, и поселений…»

— Много ль от них проку, разве что буква большая, — презрительно буркнул Ощерин, старец конюшенный (в то время применялось изображение чисел с помощью букв).

Воевода промолчал, скользнул только по нему тяжелым взглядом.

— «…Да пушкарей в крепости 98, а всего годных к ратному делу — 2377 человек».

— Да еще помощь прибудет скоро из Москвы, — добавил громко князь, — и от свейских немцев из Новгорода, да от воеводы Шереметева из поволжских земель.

— Верно, князь, не оставит нас в беде русская земля, поддержит. — Он оторвался от описи. — А кроме воинских людей, в крепость, за стены набежало великое множество баб, детей и ветхих стариков, тысячи две с половиною, не меньше, а не пускать их нельзя. В опись их включили и припасы тож и на них прикинули. — Воевода опять заглянул в опись. — Теперь об оружии. «Пушек разных имеется на стенах и полевых 87, — по горнице прокатился одобрительный гул… — пороху к ним и ядер достаточно. Пищалей, ружей с кремневым замком троицкой работы, московской и немецкой, а также самопалов — 850, в достатке луков, стрел, сабель, щитов, кольчуг, секир, рогатин, клевцов, боевых кистеней».

— Так мы ж их расшибем в прах! — не выдержал горячий Сила Марин, голова из Тулы, коренастый и грузный, и даже вскочил с места.

Его усадили.

— Каждый отряд будет оборонять свою башню или стену. Внуков Иван! (Поднялся худощавый командир, что сидел рядом с воеводой Голохвастовым, герой первой вылазки.) Тебе доверяем оборонять Красную башню, Красные ворота и Сушильную башню, а также Пятницкий на Подоле монастырь и мельницу. Брехов Василий! (Сильный красивый воин медленно, с достоинством выпрямился.) Тебе — Пятницкую башню и стену до Красной башни. Зубов Борис! Луковая башня и стена до Пятницкой башни. (Коренастый, светловолосый голова согласно кивнул и сел.) Редриков Юрий, Редриков Афанасий из Переславля! (Встали скуластые, чернявые, горбоносые братья.) Вам и воевать вместе: будете оборонять Водяную башню и Погребную со стенами прилегающими. Есипов Иван! (Поднялся серьезного вида, тощий голова с удлиненным лицом.) Пивная башня и Пивной двор.

И так каждому точно определили его место: Малафею Ржевитину дали оборонять Плотничью башню, Ивану Ходыреву из Алексина — Конюшенную, Ферапонту Стогову из Москвы — Соляную, Силе Марину, имя которого вполне оправдывалось мощью богатырского тела, — Кузнечную, Ивану Волховскому из Владимира — Житничную башню.

Когда воевода назвал Пимена Тенетева, жителя Служней слободы, встал воин с простоватым широким лицом. Он прекрасно знал окрестные места, которые исходил вдоль и поперек, добывая дичь для монастырского стола. Не было такого овражка, кустарничка, пещеры, ручейка или малейшей ложбины в дремучих лесах, раскинувшихся вокруг монастыря, которых он не знал бы на память и не мог бы пройти туда даже и ночью.

— Твой отряд, Пимен Тенетев, будет засадным, а также для разведки, готовь лазутчиков.

Воевода отодвинул лист описи, медленно обвел всех испытующим взглядом. Не стал им напоминать воевода об их долге, не стал пугать суровыми карами за трусость и измену. Ибо кто может угадать человека! Что может удержать человека! Страх ли? Но разве в бою он бьется под угрозой страха? И разве трудно ускользнуть незаметно ночью через стены или во время вылазки?

Так не надо, думал воевода Голохвастов, грозить этим храбрым и отважным воинам.

— И еще хочу сказать вам не как воевода, а как человек — человекам же… — Он потупил свой взор, помолчал. — Быль вам, соратники мои, хочу рассказать. Такая вот быль. Иноземцы тогда пришли на русскую землю, и осадил король Стефан, по прозвищу Баторий, древний город Псков со стотысячным войском. А были там в Пскове три стрельца, три брата Ивана. Правда, окрестили каждого, как и положено, разными именами, однако звали их всех одинаково — Иванами. Так вот, эти братья поймали на вылазке одного пана. Попался гордый, надменный пан, к тому ж сильный. Не боялся ничуть, только все над нашими издевался, подсмеивался и гонор свой показывал…

Князь чуть насмешливо улыбнулся, невнимательно слушая бесхитростное повествование о гордом ляхе и простом русском Иване, посрамившем иноземца, который грозился полонить всю Россию, а сам не сумел даже сломать русского меча, зажатого в расщелину между каменными глыбами.

— …И в третий раз взялся за рукоять пан, и весь побледнел. Еще больше пригнул он меч к земле, едва не надломил. Стрельцы кругом столпились и не дышат: очень сильно надавил лях, меч согнулся, как тугой лук, и звенел. Тут стали у ляха дрожать от натуги руки, навалился он всем телом из последних сил да и обессилел, отпустил меч… Так и Россия наша! — воскликнул воевода громовым голосом. — Пригибает ее к земле проклятый враг, да скоро руки у него задрожат. И есть у хорошего меча, у старинного, прямого, посередине ребро с каждой стороны. Крепкое ребро — не переломится меч, плохо закалил кузнец — пойдет по ребру трещина, и разломится он. Так и мы — ребро у русского меча: выдержим — меч будет цел, не выдержим — погибнет вся Россия! Да не бывать же тому вовек, чтобы отчизну нашу погубили! — воскликнул с силою воевода и выхватил из ножен прямой меч.

— Не бывать! — грозно закричали вскочившие с мест воины, потрясая оружием, сверкавшим в свете свечей.

— Да не позволим разграбить Троицкую крепость! Не позволим!

— Поклянемся же стоять насмерть!

— Клянемся! Клянемся!

И грозные слова, выкрикнутые звонкими и хриплыми, молодыми и старыми голосами, гулко разнеслись по мрачному залу.

Военный совет закончился поздно. Колеблющийся язычок пламени свечи, которую нес в руке телохранитель князя, молчаливый Урус Коренев, освещал путь Григорию Борисовичу в покои. У самой двери он остановился, услышав тихие шаги за спиной, обернулся. На него из темноты спокойно глядели маленькие неподвижные глаза дьякона Гурия Шишкина. Свечи у него не было.

«Ходит, как ночной сыч», — неприязненно подумал князь.

— Чего тебе? — спросил князь, заходя в полуосвещенную горницу и усаживаясь в кресло.

Гурий остался почтительно стоять перед ним.

— Князь Григорий Борисович, — тихо вымолвил дьякон, — тебе, конечно, известно о несметных сокровищах нашей обители.

— Что это вдруг ты, дьякон, заговорил о сокровищах? Ими ведает настоятель и казначей.

— Говорю об этом потому, что казначей сошел с праведного пути и расхищает богатства.

— Ты о монастырском старце так? — изумился Григорий Борисович.

— О нем, об Иосифе Девочкине, казначее, — спокойно произнес дьякон.

Князь неотрывно смотрел в лицо Гурию Шишкину.

— А что же молчат другие старцы, настоятель, келарь Авраамий?

— Они ничего не знают. Келарь далеко — в Москве, а старцы не любят, когда вмешиваются в их дела. Настоятель же — человек слабый, он ничего не может.

— Но правда ли это?

— Я сам все видел, своими глазами. В прошлое воскресенье я вместе со всей братией допоздна молился и устал к ночи, но не спалось мне тогда. Кругом темь, а возле двери в подвал, где хранятся деньги и сокровища, что-то светится. Я подошел и увидел казначея Иосифа со свечой в одной руке и с кожаным мешочком в другой. Тут он споткнулся. Золото и серебро так и зазвенело на каменных ступенях…

— По описи денег и иного имущества можно доказать, что казна ограблена?

— Можно.

— Посмотрим опись завтра же.

— Князь, дозволь тайно проверить казну, без ведома казначея и всех старцев.

— Почему же тайно?

— Чтобы монастырских людей зря не тревожить. А ежели учинить тайное расследование, то все будет тихо и спокойно. Место казначея займет другой, а Иосифу доверят писать книги или еще что-нибудь делать, и на этом все кончится. Ключи от монастырских подвалов я прикажу сделать знакомому мне кузнецу.

Князь немного помедлил. Он понимал, что тяжкое обвинение могло быть обычным наговором. Однако же он, как воевода, головой отвечает за сохранность казны и не может допустить, чтобы ее расхищали.

— Ну ладно, дьякон, — сказал наконец Григорий Борисович, — проводи свое тайное расследование, — однако помни: ежели донос твой страшный не подтвердится, а ты имя мое упомянешь, что-де я тебе велел розыск учинить, — кожу на живом велю содрать.

 

IV

В келье монастырского казначея холодно. Иосиф со скрипом закрыл за собой низкую массивную деревянную дверь, устало опустился в кресло. Ноги опухли после долгих часов стояния в Успенском соборе, голова гудела от пения соборного хора, просившего заступничества у бога и кары на врагов, на губах осел кисловатый привкус серебряного креста.

Снаружи долетал назойливый всхлипывающий визг пилы, вгрызающейся в сухое бревно. Наступившие ясные и холодные дни подстегнули беженцев и стрельцов, многим из которых было негде жить. И работа закипела. Наспех возводили стены, настилали низкие потолки.

Почти под самыми окнами кельи человек пятнадцать копали неглубокий ров под основание избы.

Иосиф вышел из кельи. Плечистый, невысокий парень, Степан Нехорошко, в рубахе с засученными рукавами заметил подошедшего старца.

— Что, отец, нравится, как работаем? — обратился он к Иосифу, втыкая лопату в землю.

— Работник всегда хорош и красив, сын мой.

Все перестали выкидывать землю из неглубокого рва, неторопливо подошли, отдыхали, опираясь на черенки лопат. Разгоряченные, простые лица с молодыми, еле заметными бородками.

Это были стрельцы из отряда Ивана Внукова: Миша Попов, Афоня Дмитриев, Ванька Голый, возле которого старательно работал лопатой Гаранька.

Лишь одно лицо выделялось мертвенной бледностью — Никона Шилова, крестьянина подмонастырского села Клементьева, сожженного лисовчиками. Он так и не оправился после гибели жены и детей. Трудился вместе со всеми, таскал бревна и доски, копал лопатой землю, но все это без единого слова, равнодушно и безучастно. Вот и теперь, подойдя к старцу Иосифу, он стоял неподвижно, уронив голову на грудь.

— У вас здесь, поди, не ждали такой напасти, — сказал Степан Нехорошко.

— Многое зло и в давние годы было, однако такой беды на Руси прежде не видели. Боюсь за крепость. — Иосиф болезненно сморщился.

— Тебе видней, конечно, отец, ты книги многие читал. Степан упрямо мотнул светлыми длинными волосами, — а мы тоже знаем свое дело: крепости не отдадим!

— Ага, верно, — медленно подтвердил могучий, как кряжистый дуб, крестьянин с молодой рыжеватой бородкой, с мягкими чертами доброго улыбчивого лица.

И все улыбнулись, хотя ничего смешного он не сказал: так уж привыкли подсмеиваться над неповоротливым крестьянином из села Молокова, которого явно невпопад звали Иван Суета.

— Ну, раз Ваня говорит, значит, так оно и будет, — сказал Степан, и все рассмеялись.

— Языком нетрудно воевать, не то что саблей! — желчно проговорил Петруша Ошушков, краснощекий приземистый детина, бежавший в монастырь из боярской усадьбы, где был холопом при поварне. — И кто говорит-то, — продолжал Петруша с раздражением, обращаясь к Ивану Суете. — «Ага, верно»! А чего верно? Все знают, какой ты есть ратник: тебе голова командует налево, а ты все направо поворачиваешься.

Это была правда. Суета никак не мог постигнуть ратное дело, особенно уставную строевую премудрость. Не знал, как становиться в строй, как из него выходить. Саблю он не считал за серьезное оружие, она в его огромной ладони казалась игрушечной. Голова Иван Внуков, отчаявшись научить неповоротливого мужика обращаться правильно с саблей, велел вооружить его боевым топором, к которому он, как каждый крестьянин, был привычен.

Над Суетой всегда подшучивали за эту его неповоротливость, но Петруша говорил о нем очень уж ехидно и зло. Это не понравилось Степану Нехорошко.

— Опять заскрипел, словно телега несмазанная, — сказал он весело. — Или не выспался, или не наелся? Он у нас всегда такой кислый, — продолжал Степан, обращаясь снова к казначею Иосифу. — Да и правду сказать, нам тяжело приходится, жить негде, спим под открытым небом, а Петрушка привык греться возле теплой печки на барской поварне, да с хозяйского стола небось жирные куски ему кидали. Вот он и стонет, ему трудней привыкнуть к осадным тяготам, чем нам.

— Мало строений в Троицкой обители, — сказал Иосиф, — для всех не хватает крова.

— Это смотря кому не хватает! — возразил Ванька Голый, дерзко глядя прямо в глаза старцу. — Нам, конечно, нету места под крышей, хотя у меня ребятенок, — он потрепал вихрастую давно не стриженную светлую голову Гараньки, — а вот для его брата, — он кивнул головой в сторону рослого черноволосого плотника, — для Оски, сразу нашлась какая-то келья, потому как он был монастырским управителем в селе! Разве не так, Данилушка?

Данила Селевин неохотно кивнул головой.

— Да так, чего уж там говорить!

Иосиф нахмурился.

— Многих устроили в обители, особенно матерей с малыми детьми да престарелых, теперь живут по три и по пять человек в кельях, где жили прежде по одному, однако иные и здесь хотят неправедно и лукавством все тяготы осадные на других возложить. Ты прав, сын мой.

— Ничего, отец, — сказал Миша, — уладится, вон какой кругом стук раздается, — для всех крышу построим.

— А вот Суета, так тот сам уступил хорошую лежанку в теплой избе, — сказал Степан.

— Ну и дурак! — раздраженно сказал Петруша Ошушков. — Уж больно прост!

Суета простодушно согласился:

— Конечно, дурак! Да только, братцы, я-то один здесь живу, никого у меня нету, а тут семья, мужик с женкой, да и детишков у них двое. Как тут не уступить, да и другие потеснились тоже. — И он улыбнулся, словно бы оправдываясь.

— Ну ладно, братцы, поговорили всласть, пора камень класть, — деловито сказал Степан, ухватившись за ручки тяжелых носилок, на которых подносили камень.

Его дробили кувалдами в стороне, разваливая старую, но крепкую построечку в рост человека; подносили и насыпали в кучу желтый песок, рядом — белую известку, заливали в пустые бочки воду для приготовления раствора; плотники тюкали топорами по бревнам, очищая ствол от коры. Через Конюшенные ворота на подводах везли порубленный в Мишутинском овраге лес на строения и на дрова про запас на зиму.

Вскоре Иосиф ушел к себе в келью дочитывать послание своего друга Дионисия Зобниновского из Старицкого монастыря.

Он бережно держал толстую стопку гладких желтоватых листов. И какая доверчивость — прислать начало неоконченной книги ему, своему духовному единомышленнику. Целых шесть глав, сто двадцать шесть листов беспощадных обличений, исторгающих слезы обиды, гнева, ненависти, любви и скорбного упрека. А вот он, Иосиф, не так доверчив. Его иногда смущают нехорошие мысли, тревожит нелепая подозрительность. Он понимает, что не достиг еще высшей отрешенности от мирских забот и та подозрительность — грех. Он же завел тайничок над своим ложем, в каменной стене, чтобы прятать свои писания и Дионисиевы бесценные листы.

Казначей тяжело вздохнул, мысленно бичуя себя за свои несовершенства, ласково погладил листы. Создание летописи смутного времени стало для него единственным утешением после смерти безропотной, доброй жены и двух сыновей, когда он ушел в монастырь.

«История в память последующим поколениям», — прочитал он, и сразу же заключенная в неровных строчках мысль властно повела за собой, и время остановилось для старца.

«Да и ныне всякий призадумается и каждый приложит ухо послушать, как из-за грехов наших послал господь бог на Россию праведное свое наказание, и как возмутился весь русский народ, и все в России было уничтожено огнем и мечом. Таково начало сказанию сему».

Дионисий повествовал о кончине царя Ивана Васильевича Грозного, о сыне юном его Федоре Ивановиче, о царском советнике Борисе, мудром, но безгранично гордом и властолюбивом. Читая, Иосиф снова ужасался насильственной гибели Димитрия, возмущался незаконным воцарением Бориса, поражаясь его широким замыслам. Он закрыл глаза, стиснул голову горячими ладонями, словно наяву увидел себя в Кремле, в Успенском соборе вместе с толпою бояр и вельмож, изумленно взиравших на Бориса, который, только что венчанный на царство, восклицал с сияющим вдохновенным лицом:

«Ты, отче великий патриарх Иов, — патриарх растерянно смотрел на царя, нарушившего искони заведенный порядок, — бог свидетель тому: никто же больше не будет в моем царстве нищ или беден! И сию последнюю… — он в волнении ухватился за свою атласную рубашку, дернул за ворот так, что она с треском разорвалась, — разделю со всеми!»

Иосиф отнял руки от лица, снова склонился над рукописью. В ней осуждались беззакония, творимые Борисом, которого некому было остановить на гибельном пути. Бояре, все царское ближайшее окружение, военачальники и даже священники погрязли в беспробудном пьянстве, разврате.

«И не восстал на него никто из вельмож, и он же их род погубил, он, а не цари иностранные. Но кого же винить в том?»

Старец перелистал несколько страниц, нашел строки о царе Василии Шуйском.

«И раздиралась Россия вся в двоемыслии: одни любили Шуйского, другие ненавидели его. Царь же Василий многих убивал повинных, с ними же и неповинных, смертному суду их предав. И так во всей России пошли с мечом друг на друга».

Казначей покосился на дверь, прикрыв страницы дрожащими руками: о живом государе говорит так, словно царство его кончилось.

«Где всякое благолепие российское? Не все ли до конца разорено и обругано злым поруганием? Где народ единый? Не все ли горькою и лютою смертью скончались? Где множество бесчисленное в городах и в селах работных людей прилежных? Не все ли без малости пострадали и в плен уведены насильно? Не пощадили престарелых возрастом, не устрашились враги седин старцев многолетних и сосущих молоко младенцев — все испили горькую чашу».

Глаза Иосифа застилали горячие слезы.

«О ненасытные богатством! — читал он. — Опомнимся же и отринем злые помыслы. Научимся творить добро. Вижу общую погибель смертную, и чтобы нас самих та же не постигла лютая смерть, перестанем во злобе ненавидеть и терзать друг друга!»

Пока Иосиф предавался горестным размышлениям над Дионисиевым посланием, под окнами его кельи закончили рыть неглубокий четырехугольный ров, затем его быстро забросали камнем и залили раствором из песка и извести, размешанными в воде. С внешней и внутренней стороны рва установили опалубку, чтобы основание для дома получилось ровное, на одной высоте. Тут же приготовили бревна и начали класть стены. И так до позднего вечера.

На следующий день с утра работа возобновилась, всё делали чуть ли не бегом. Солнце стояло еще высоко, когда приступили к кровле.

— Давай, давай, братцы милые, немного осталось! — приговаривал расходившийся Степан Нехорошко, быстро возвращаясь из кузни с полной шапкой черных гвоздей. — Бог нам может, да не поможет, одна надежда — на себя!

— Не бормочи, богохульник! — с негодованием одернул его Петруша Ошушков, поджимая толстые губы.

Степан будто и не слышал оговора.

— Эй, Ванька, держи гвозди, да не просыпь! — Он весело скалил белые зубы, протягивая шапку Ваньке Голому, тот оседлал стену, свесив ноги в лаптях.

— Не бойся, не уроню, — буркнул он в рыжую бороду, забирая горсть гвоздей левой рукой, зажав в правой увесистый железный молоток.

Степа по лесенке влез на стену против Ваньки. Внизу метался Гаранька, он подносил и подавал наверх доски, жерди. Вот снизу подали две слеги, сбитые под тупым углом при помощи косячка. Их подняли кверху и прибили к углам избы. По самому верху положили стреху. Вдоль и поперек крыши укрепили тонкие жерди, и кровля была почти готова, оставалось покрыть ее дранкой или соломой.

— Ну, дети мои кроткие, сотворили жилище добротное, — удовлетворенно сказал Афоня Дмитриев, расправляя непривычные к труду, усталые плечи. Петруша Ошушков что-то невнятно забормотал, шлепая толстыми губами, неразборчиво, словно бы про себя.

— Чем ты обижен, Петруша, — спросил его Афоня.

— Я говорю, больно быстро все сделали, да небось непрочно: ее тронь, а она и того, повалится.

— Ах вон оно что! Повалится!

— Стены, не говорю, может, и постоят с годик, крышу снег должон провалить, слабая она.

Афоня укоризненно покачал головой.

— Голова у тебя слабая, вот что плохо!

— Ты меня не трожь, расстрига окаянный, а то осерчаю, знаешь.

— Не кипи, самовар, расплавишься. А ежели я залезу на крышу, тогда как заговоришь? — спросил Афоня.

— И лезь хоть на стену, мне-то что.

— А на спор? Не провалится, на своем горбу повезешь меня до Красных ворот, а провалится, я тебя.

Поспорившие ударили по рукам, и Афоня бодро полез по лестнице наверх. На кровле он осторожно распластался, благополучно долез до конька и уселся там с победоносным видом. Кровля тряслась и скрипела.

— Ну что, Петруша, приготовляй спину! — закричал Афоня, нащупывая ногой, обутой в сапог, жердь потолще. Он оторвал руки от опоры и, балансируя, закачался на ногах. — Во, гляди, на ногах стою, а хоть бы что!

Однако он все же перестарался: жердь предательски треснула под ногой, он качнулся сначала влево, потом вправо, присел, теряя равновесие, кровля затрещала, все ахнули и не успели опомниться, как Афоня исчез, провалившись сквозь кровлю.

Все вбежали в дверной проем в стене. Афоня висел на руках, а его рубаха зацепилась за жерди кровли и задралась; под рубахой обнаружились старенькие, дырявые портки, заправленные в сапоги.

— Ребятки, помогите слезть, руки устали, не держат, — жалобно попросил Афоня, и в ответ ему раздался оглушительный хохот.

— О-хо-хо! — захлебывался Степан, держась за голову, на которой красовалась похожая на недопеченный блин красная шапочка. — Висит! А-ха-ха!

— И головы не видать!

— Болтается, как пугало!

— Подрыгай, подрыгай ногами-то!

Даже Никон Шилов улыбался.

Афоне было не до смеху.

— Нашли потеху — человек задыхается! — укорял он друзей. — Ежели отпущусь — воротник удавит. Воротник расстегните!

Степан внял его мольбам. Он влез наверх, лег на кровлю и расстегнул ворот Афониной рубахи. Уставший висеть Афоня приготовился прыгать.

— А далече до земли-то будет, ребятушки? — вопрошал он, болтая ногами.

— Да нет, полсажени, не боле! Прыгай смело!

— А камня там нету?

— Нету!

Афоня отпустил руки и свалился на землю, оставив рубаху на кровле. Новый взрыв хохота сопровождал его короткий полет.

Одинокий удар сполошного колокола оборвал смех. Все молча переглянулись.

— Случилось что-то, — озабоченно сказал Мишка. — Бежим на стены! Афоня, одевайся, хватит народ смешить!

Они побежали к крепостной стене. Поднимаясь по каменным узким ступенькам вверх, стрельцы видели, как напряженно изготовились к бою пушкари около тяжелых, на станинах, пушек подошвенного боя и на втором ярусе, около настенных пушек. На третьем ярусе, на галерее, которая тянулась вдоль всей крепостной стены, столпился народ. Но было тихо. Не стреляли и вражьи пушки, установленные в полуверсте от монастыря, в Терентьевой роще и на Красной горе. Около пушек (их успели поставить не больше десяти) суетились вымазанные в грязи канониры, насыпая землю в длинные плетенные из ивовых прутьев корзины без дна. Эти корзины, русские называли их «туры», плотно ставились полукругом перед батареями, образуя прочное укрытие. Для защиты от возможных вылазок троицких сидельцев жолнеры одновременно копали глубокий ров и насыпали высокий вал от Терентьевой рощи до Келарева пруда и дальше до Глиняного оврага; эти укрепления громадной подковой охватывали крепость. По верху вала торчали остроги — заостренные бревна, наполовину врытые в землю.

За первой линией укреплений жолнеры устраивали военный стан в Терентьевой роще — возводили бревенчатые низенькие постройки, рыли землянки. Стан тоже укреплялся рвом и валом с острогами.

— Обложили, как медведя в берлоге, — со всех сторон, — задумчиво произнес Степан.

Тут на холме слева от Терентьевой рощи из-за туров показался белый шар дыма — предупреждающе бухнула пушка. И все увидели трех человек, которые направились по дороге к Красной башне, усиленно размахивая белым флагом над головой.

— Не стрелять! — прокатился по стенам приказ воеводы Голохвастова.

Трое остановились недалеко от башни. Один сделал шаг вперед, взмахнул серебристой сигнальной трубой, звонко протрубил. Усатый грузный мужчина в голубом кафтане подошел еще ближе к воротам башни. В напряженной тишине вдруг ахнул изумленный возглас:

— Безсон Руготин! Я ж его раньше в Москве знал, он передо мной другом прикидывался! А теперь бороду сбрил, думает, не узнаем!

— Ах ты, оборотень проклятый! — покрасневший от гнева бородач, не задумываясь, взвел курок ружья, прицелился. У него отняли оружие, чтобы не надурил. — Кого защищаете, братцы, — кричал, отбиваясь, бородач. — Руготин — изменник, перелетел к тушинцам! Дозвольте пальнуть в его поганую рожу!

Руготин беспокойно посмотрел на бранившихся троицких мужиков и стрельцов, для верности помахал еще раз белым флагом.

— Славные воеводы князь Григорий Борисович Долгорукий да Алексей Иванович Голохвастов! — прокричал Руготин, старательно отчеканивая каждое слово. — Велите допустить посланцев великого гетмана Петра Павловича Сапеги да пана Александра Ивановича Лисовского в крепость, чтобы вручить вам в руки грамоту!

— Ишь ты, как горло-то дерет, видать, в доверие влез к новым господам, — сказал Степан Нехорошко. — Гнать бы его в шею, а грамотку бы не принимать вовсе.

— Как это гнать, — не согласился Петруша, — а может, гетман что всерьез пишет, может, об уходе извещает.

На Петрушу покосились.

— Эх ты, безбородый! Разума у тебя ни на грош, — укорил его Степан (на красном лице Петруши в самом деле почти не росла борода).

Князь Григорий Борисович сказал что-то стрелецкому голове Ивану Внукову, и тот поднял правую руку.

— Эй, Руготин, слушай! — закричал он. — В крепость тебя не пустим: перебежчикам здесь делать нечего. Подойди к воротам — стрелец возьмет у тебя грамоту.

Внуков обернулся и указал на Степана Нехорошко:

— Ты пойдешь.

Посланец снова громко заговорил:

— Велено мне, слуге государева вельможи Петра Павловича Сапеги, отдать грамоту прямо в руки воеводам, а не стрельцу.

— А не хочешь отдавать, так и проваливай, покуда цел.

Руготин подошел к дубовым воротам. Они медленно открылись. Затем с визгом и скрипом закрутились воротные блоки-векши, поднимая герсы.

Степан, не торопясь, спускался по винтовой стенной лестнице. На виду у хмурого Руготина приостановился, поправил шапку на голове, взял грамоту.

Руготину велели ждать.

Тем временем народ запрудил все подступы к Успенскому собору, на крыльце которого стояли воеводы и монастырские старцы. Долгорукий поднял руку и заговорил о грамоте:

— Коварные враги прислали грамоту. Я мог не брать ее, а просто прогнать подлого изменника Руготина — его прислали Сапега и Лисовский. Но дабы каждый услышал, как они разговаривают, на какие пускаются уловки, я велел взять ту грамоту и прочитать послание. Первое и последнее. — Он протянул бумагу, обвитую красной тесьмой, стоявшему рядом широколобому дьякону Гурию Шишкину: — Читай вслух.

Дьякон сломал сургучную печать, разорвал тесьму и развернул свиток.

«ГРАМОТА

От великого гетмана Яна Петра Павла Сапеги, маршалка и секретаря Кирепецкого и Трейсвяцкого и старосты Киевского да пана Яна Александра Лисовского в Троице-Сергиев монастырь воеводам, князю Григорию Борисовичу Долгорукому да Алексею Ивановичу Голохвастову, и дворянам, и детям боярским, и слугам монастырским, и стрельцам, и казакам, и всем осадным людям. Пишем к вам, уважая и жалея вас: покоритесь великому государю вашему, царю Димитрию Ивановичу, сдайте нам крепость. Щедро награждены будете государем царем Димитрием Ивановичем…»

В толпе оглушительно свистнули.

— Какой добрый нашелся да заботливый! — Все возмущенно загалдели: — Пожалел волк кобылу, оставил хвост да гриву!

Гурий Шишкин смотрел на бушующую толпу, спокойно дожидался тишины.

— «…Награждены будете государем царем Димитрием Ивановичем так, как ни один из вельмож не награжден царем Василием Шуйским».

— Пусть он подавится своими посулами! — закричали в толпе.

— «Пощадите себя, будьте благоразумны, не предайте себя лютой и безвременной смерти, подумайте и о других. И тогда яснее увидите истинное лицо наше».

— Да куда уж яснее: поганая, мерзкая харя! — весело гакнул кто-то, и кругом захохотали.

Ровный, сильный голос дьякона Шишкина продолжал разносить посулы и угрозы:

— «А мы вам обещаем торжественно и подтверждаем нерушимым словом избранных панов, что не только в Троицком монастыре будете наместниками от прирожденного нашего и вашего государя, но и многие города и села будут вам отданы в вотчину, если сдадите крепость».

Долгорукий усмехнулся, прервал дьякона:

— Слышите, как искушают? Так знайте, не дождаться панам, чтобы мы крепость отдали на разграбление.

— «Но если не покоритесь и не сдадите нам крепости, а возьмем ее силою, то ни один из вас не увидит милости нашей, но все умрут.

Ян Петр Павел Сапега.

Ян Александр Лисовский.

8 октября 1608 года».

Послышались недоуменные голоса.

— Они что, счету не знают? Месяц перепутали и год какой-то назвали не тот, не от сотворения мира!

— У них все не как у людей!

Объяснение дьякона о том, что в России счет лет велся от «сотворения мира», а в Речи Посполитой — от «рождества Христова», и что счисление дней в году по Юлианскому календарю вызывает отставание на десять дней по сравнению с Григорианским календарем, ничуть не уменьшило презрения к глупым панам, которые все на свете перепутали.

— А теперь, — сказал князь, — дадим непрошеным гостям ответ.

На паперть собора быстро вынесли стол со стулом, бумагу, перо и чернила. За стол уселся дьякон Гурий Шишкин. Установилась тишина.

— Пиши так, — сказал князь. — «Знайте, гордые начальники Сапега и Лисовский и вся ваша дружина, что напрасно нас прельщаете; знайте, что и десятилетний отрок в Троицком Сергиевом монастыре посмеется вашему безумству и совету…» — Князь помолчал, обдумывая следующую фразу.

Маленькая, крепкая рука Гурия быстро и красиво выводила буквы на бумаге.

— Написал? (Гурий кивнул.) И дальше надо сказать…

— А грамотку твою оплевали! — выкрикнул из толпы голос. И Долгорукий сказал:

— Верно, пусть будет так: «…А грамотку, которую вы нам написали, то мы ее, принявши, оплевали».

— Теперь я хочу сказать, — тихо промолвил казначей Иосиф Девочкин.

— «Какая польза человеку возлюбить тьму больше света, променять истину на ложь, честь на бесчестие и свободу на горькую неволю?»

В толпе одобрительно зашумели. Гурий записал сказанное.

Ответ прочитали еще раз, все подряд, грамоту запечатали обычным способом — сургучной печатью с голубою тесьмой (выбрали голубую, чтобы не походила на грамоту Сапеги и Лисовского), и Степан вручил ее на самой границе крепостных ворот уставшему от часового унизительного стояния посланцу.

Безсон Руготин облегченно вздохнул, избегая ненавидящего взгляда стрельца, и твердым шагом пошел к жолнеру в красном кафтане и трубачу, ожидавшим его с нетерпением и тревогой. Он шел, и ему казалось, что его бывший друг, бородатый Семен, целит из ружья ему в затылок. Но они благополучно ушли к своим.

Стены крепости опустели. Только сторожевые стрельцы с ружьями в руках виднелись над кирпичными раздвоенными зубцами. Князь Долгорукий отдал несколько незначительных распоряжений и ушел вместе с казначеем Иосифом Девочкиным подготовить список для выдачи стрельцам и казакам осадного денежного жалованья. Голохвастов остался на галерее, задержав Внукова. Они прошли в Пятницкую башню.

— Теперь жди приступа, — проговорил воевода.

— Завтра начнут или даже ночью могут, — сказал Внуков, и воевода качнул головой утвердительно. — Как они засуетились-то, знать, не по вкусу пришлась наша грамота.

— Приступ не страшен, отразим любой. Опасаюсь подкопа под какую-нибудь башню.

— Будем делать вылазки. Подкоп трудно утаить.

— Но если его задумают, то поведут его, пожалуй, только с одной стороны, с восточной, — под Житничную, Сушильную, Красную или Пятницкую башни.

— Почему?

— Перед другими башнями — ровное поле или непроходимый лес. Не будешь же копать на виду у всех или пробивать подземный лаз по корням.

— Тогда нам надо вырыть ров вдоль восточной стены.

— Верно. И еще надо как можно дольше держать в своих руках мельницу на реке Кончуре.

— Мельницу? — переспросил удивленно Внуков.

— Да, мельницу. Смотри, шагов двести — триста отсюда крутой откос, и что за тем откосом — не видно. А вот от мельницы откос просматривается. Понял, для чего она нужна?

— Понял.

— Сколько стрельцов обороняют ее?

— Пять человек.

— Пошли подкрепление.

— Сегодня в ночь пошлю еще двух.

— Я велел взять на прицел с Пятницкой башни все подступы к мельнице. Людям своим скажи, чтобы сражались храбро, однако вели уходить живыми: нам воины нужны, чтобы удержать крепость, — это главное, Внуков, крепость, а не мельницу.

— Все передам.

На земляном валу, в Терентьевой роще, канониры с великим трудом установили еще одну пушку. Пушка, видно, была особенно тяжела, так как канониры, поставив ее, не сразу начали засыпать в туры землю, а ходили вокруг, отдыхали и любовались на нее. Они забили заряд, и двое, пригибаясь от тяжести, поднесли ядро, подняли, и пушка проглотила смертоносный орех.

— Отойди, воевода, убить может, — попросил Внуков, трогая воеводу Алексея Голохвастова за рукав.

Воевода не шевельнулся.

Блестящая пушка выкинула плотный клубок дыма, гром долетел до крепости, и почти сразу в башню пониже того места, где стояли воевода и Внуков, ударило с такой чудовищной силой, что вокруг все заколебалось. Но тут же загрохотали враз пушки Пятницкой, Луковой и Водяной башен, и польское орудие, незащищенное земляными турами, повалилось набок, сбитое ядрами. Разгорелась перестрелка, но скоро прекратилась.

Красное солнце наполовину погрузилось за горизонт. Мелкие, длинные облака повисли неподвижно над солнцем — багрово-красные, как раскаленные угли. И земля словно покраснела.

Ярко сверкали на солнце золоченые купола. Жолнеры и их командиры, все разношерстное воинство готово было работать всю ночь, не спать, лишь бы побыстрее ворваться в крепость.

Ян Сапега недаром считался опытным полководцем. Он умел угадать общее настроение: вечером в шалашах, землянках, времянках появились командиры с приказом гетмана — наутро штурмовать крепость и взять ее до полудня.

 

V

Темной ночью из крепости вышли двое и пропали из виду, не успев сделать и двух шагов. Мишка, спотыкаясь в кромешной тьме, налетел на Степана, который осторожно спускался вниз под гору к Пятницкому монастырю. Ночной мороз пробирал до костей, лицо стыло на ветру. Неясные тени деревьев, выплывавшие из мрака, настораживали. Мрачная, недобрая тишина. Стараясь не сбиться в сторону, они осторожно крались к мельнице. Подозрительный шорох послышался Степану, и он тронул руку товарища. Долго стояли, озираясь вокруг. Негромкий посвист ветра в оголенных ветвях, легкое поскрипывание и потрескивание сучьев, казалось, мешают расслышать крадущиеся шаги.

До мельницы оставалось немного: громче журчала стекавшая из запруды вода.

Но тропинка шла мимо полуразвалившегося сарая, темневшего справа.

— Может, обойдем, — скорее угадал, чем услышал Степан и заколебался.

Обойти сарай, казалось, нетрудно, но и до мельницы рукой подать. И Степан решительно пошел вперед, за ним неуверенно шагнул Миша.

Друзья даже не успели сообразить, что случилось, как оба упали, сбитые с ног сильными ударами. В следующее мгновение Мишке так заломили левую руку, что он вскрикнул. Воспользовавшись этим, чьи-то ловкие руки глубоко запихнули ему в рот кляп. Начали выворачивать и правую руку, пытаясь выдернуть кинжал, а ноги опутывали веревкой. Мишка поджал ноги и, распрямив их, ударил и откатился в сторону. Кто-то застонал, грянул выстрел. Друзья вскочили на ноги и побежали к мельнице. Вслед им раздались выстрелы, близко просвистели пули. Степан первый подбежал к мельничному забору и ударил кулаком в дубовую доску. Хрипловатый голос предостерегающе спросил:

— Кто идет?

— Свои! Открывай скорей, погоня за нами!

— Говори слово!

— Заря!

Загремел засов, и запыхавшиеся друзья были впущены на мельницу. Их провели в маленькую каморку без окон, где они увидели сослуживцев из своего отряда: Ваньку Голого, Никона Шилова, Ивана Суету, Данилу Селевина и Афоню Дмитриева.

Наутро, 30 сентября, оглушительный грохот поднял стрельцов, занявших мельницу. Они кинулись наверх, к чердачным окнам. Пушки, установленные в Терентьевой роще, на горе Волкуше, на Красной горе, непрерывно палили по крепости. Ударили в ответ крепостные орудия; над мельницей с шумом проносились ядра.

— Началось, — сказал Степан. — Теперь только держись!

Он обернулся к крепости и увидал торопливо идущего к мельнице мальчонку с двумя ведрами в руках.

— Глянь, кто к нам на подмогу спешит! — закричал Степан.

Ванька Голый вздрогнул.

— Да это ж мой Гаранька! Вот постреленок! Не мог обождать, ведь убьют!

Вихрастый мальчонка быстро подошел к мельнице.

— Кто голодный, подходи! — весело закричал он.

Ванька Голый сердито отругал его и подхватил принесенные им ведра с обычной едой; в одном ведре были щи, в другом — пшенная каша, поверх нее лежал каравай горячего еще хлеба. Они поднялись в мельничную каморку.

Стрельцы быстро поели, опасливо прислушиваясь к гулким пушечным выстрелам.

— Куда мне тебя девать? — озабоченно и недовольно говорил Ванька Голый. — Сидел бы себе в крепости, раз стрельба началась.

Он велел Гараньке лечь в углу чердака, где были уложены два ряда мешков с песком и не высовывать из-за них носа.

Такие мешки стрельцы и мужики заблаговременно уложили вдоль всех стен для защиты от пуль и ядер.

Стрельба усилилась. Стрельцы поспешно приводили оружие в боевую готовность: раз — и черный порох засыпан в дуло ружья, поставленного на приклад; два — и шомпол туго забивает пыж; три — свинцовая круглая пуля, обернутая тонкой промасленной кожей, чтобы плотнее прижималась к гладким стенкам дула, утоплена в ружейный ствол; четыре — новый пыж забит шомполом; пять — сухой порох насыпан на полку. Теперь взводи курок и стреляй!

Сквозь грохот выстрелов послышались пронзительные звуки труб, дробь барабанов, и тысячи пехотинцев стройными рядами спустились с Красной горы, торопливо приближаясь к крепости. Синие, красные, зеленые, серые волны жолнеров катились к стенам крепости. Но мельница, по-видимому, ничем их не привлекала — они ее просто не замечали.

— Поручение выпало нам оч-чень важное, опасное, прямо сказать, поручение, — невесело пошутил нетерпеливый к вспыльчивый Афоня. — Зря, видать, ружья-то мы заряжали, стрелять не в кого, разве что воробьишку подбить!

— Наши товарищи сражаются насмерть, — вздохнул Миша, — а мы тут отсиживаемся на пыльных мешках, вся спина в муке, и в горле першит от нее, чихается все время.

— Не торопитесь, мужички, всему свой черед, — успокаивал их Степан. — Приступ этот не последний, кулаки почесать каждому удастся.

И как бы в ответ на его слова из Терентьевой рощи показался отряд жолнеров, направлявшийся вниз, к реке Кончуре.

— Идут! — воскликнул Миша возбужденно. — Идут, синие черти, прямо на мельницу!

Жолнеры шли не торопясь, впереди шагал усатый ротмистр. Позади голубых жолнеров вспомогательный отряд человек в пятнадцать нес большие осадные лестницы, багры, бревна.

Саженях в тридцати от мельницы жолнеры остановились. Ротмистр прокричал команду, взмахнул саблей. Ударил дружный залп. Стрельцы попадали на пол, прячась за мешки с песком. Десятки пуль продырявили дощатую стену чердака, сухо ударили в мешки.

В следующее мгновение стрельцы заняли свои места, просунув в окно ружья. Тем временем жолнеры прошли вниз по реке, где по навесному мостику пересекли узкую Кончуру и кинулись в обход к мельнице, к счастью защищенной с этой стороны высоким сплошным забором; густые кусты колючего боярышника росли прямо перед ним.

Заметив опасность, Степан оставил наверху одного Никона Шилова, а сам с товарищами сбежал во двор. Каждый нес в руках, кроме ружья, длинную рогатину. Стрельцы укрылись за стволами сосен, возвышавшихся в двух-трех саженях от ограды.

И вот уже над забором показалась каска осторожно выглядывавшего жолнера. Он поднялся выше, поставил ногу в черном, грязном сапоге на крюк лестницы, застрявший между острыми зубьями забора, что-то крикнул своим товарищам и спрыгнул вниз. Степан выстрелил, но промахнулся.

Жолнер, успевший спрыгнуть вниз и оказавшийся в ловушке, растерялся.

— Стой, а не то пристрелю! — угрожающе сказал Ванька Голый, щелкая курком ружья.

Смертельно побледнев, солдат прижался спиной к забору. Вдруг нападавшие выстрелили наугад и попали в своего товарища. Жолнер охнул, хватаясь за голову, повалился на землю. У Ваньки пуля сбила с головы шапку. Он присел, подобрал ее и отпрыгнул за дерево.

Прикрываясь щитами, жолнеры подтащили бревно, обитое на конце железом, и первым же ударом переломили в заборе доску; осада велась по всем правилам. Удары обрушивались один за другим, доски с треском ломались, прочный забор сотрясался. Но уже Ванька Голый с ружьем и рогатиной подбегал вдоль забора к пролому. Упав на землю, он прицелился и выпалил в жолнеров; подоспевшие Миша и Данила поразили еще двоих. Глухо стукнуло об землю брошенное бревно, жолнеры кинулись прочь.

Главное сражение затихало. Все реже бухали пушки, трещали ружья, отдельные отряды Сапеги и Лисовского потянулись к укрепленному валу, вид у жолнеров был злобный и недовольный.

Следующие два дня прошли спокойно. По нескольку раз в день из монастыря прибегал Гаранька, приносил поесть.

Канониры Сапеги и Лисовского устанавливали все новые и новые пушки на Красной горе и в Терентьевой роще.

Утром 3 октября на мельницу, как обычно, пришел Гаранька. Едва он взбежал на крыльцо, как десятки пушек начали яростный обстрел крепости. Стрельцы кинулись к оконцу чердака. Над Терентьевой рощей равномерно вспыхивало пламя пушечных выстрелов, в безветренном воздухе медленно вспухали и рассеивались клубы порохового дыма.

— Скоро опять полезут синие, вишь ты, мало им бока-то пообломали, — сказал Ванька Голый, спокойно на глазах у всех разжигая трубку.

Товарищи его привыкли к тому, что он курил зелье, и не обращали на него внимания.

— Однако сдается мне, братцы, что не станут они больше кровь из-за мельницы этой зря проливать, — сказал Афоня Дмитриев. — Что, на ней свет клином сошелся, что ли? Им она не помеха.

В это время одна пушка из Терентьевой рощи выстрелила по мельнице; ядро залетело во двор, шлепнулось в землю. Стрельцы помрачнели. Видная из окна пушка опять пыхнула дымом, все невольно втянули голову в плечи, — гудящее ядро промчалось совсем близко над крышей.

— Теперича берегись, в мельницу влепит, — сообщил Ванька Голый. Он встал и притащил еще один мешок с песком, свалив его перед лежащим Гаранькой.

— Не каркай, ворон рыжий, — пробурчал Степан, прижимаясь поплотнее к мешкам с песком, — беду накликаешь.

— А что мне каркать, я сам пушкарь, знаю, как стреляют. Давай-ка ложись все на пол.

Пушка грохнула, и ядро врезалось в бревенчатый нижний ярус мельницы. Та закачалась. Всех обсыпало мучной пылью, которая толстым слоем покрывала все стены и пол.

— Не завалится наша крепость деревянная? — нерешительно спросил Афоня.

Ванька усмехнулся:

— Под ложечкой засосало, Афоня? А ты не бойся, устоит мельница, палят из маленькой пушки, такая не завалит. Фунтов десять ядро, не боле. Вот ежели бы пудика на два…

Новое ядро с оглушительным треском ударило в крышу. Жолнеры на другой стороне Кончуры приветствовали радостными криками успех своих канониров.

Деревянные обломки разрушенной крыши посыпались на стрельцов. Чертыхаясь, они расчистили завал, очутившись под открытым небом.

— Ничего, братцы, не унывай, — говорил Степан бодро, — зато теперь хорошо вокруг видно.

А пушка все палила и палила, разламывая мельницу.

— Пристрелялись, проклятые, головы не поднять, — признал Ванька Голый, когда очередное ядро с гудением пронеслось над самыми мешками с песком, за которыми укрывались стрельцы. — Того и гляди, убьют до смерти!

Опять потянулись минуты тягостного ожидания, и тут ядро с такой силой ударило в мешок, к которому тесно приткнулся головой Степан Нехорошко, что тот потерял сознание и не скоро пришел в себя. Очнувшись, он с трудом приподнялся и сел.

— Голова болит? — спросил Миша.

Степан утвердительно качнул головой, сморщился от боли.

— Гудит, как котел.

— Спасибо скажи, — заметил Афоня Дмитриев, — что на плечах она гудит, а не на земле.

— Теперь твое место — самое безопасное, — утешил Ванька Голый, — ядра из одной пушки никогда рядом не падают, давно люди приметили.

— Гляди, опять идут на приступ! — тревожно закричал Афоня, бросаясь вниз по чердачной лестнице во двор.

На этот раз жолнеры установили сразу пять лестниц и в трех местах одновременно стали ломать забор. Пушка замолчала — боялись попасть в своих.

Наступила решительная минута — одни жолнеры кинулись в пролом в заборе, другие, поднявшись по лестницам, спрыгивали во двор. Стрельцы выпалили в атакующих, и ни один заряд не пропал даром. Мгновенно подняли они по второму ружью, и снова загремели ружья. Жолнеры остановились, а с чердака ударил новый выстрел и почти сразу вслед — другой. Нападающие отступили, а прорвавшиеся во двор бросились обратно к пролому; за ними кинулись стрельцы. Двух настигли.

Рассчитывая обороняться под прикрытием стен, Степан приказал отойти назад, на мельницу. Из маленьких оконцев, как из бойниц, можно было поражать всех, кто появится во дворе.

Ворвавшиеся во двор жолнеры, разъяренные неудачами, были готовы смести сопротивлявшихся стрельцов. Они беспрепятственно добежали до середины двора, удивленные тем, что им в самом деле удалось переступить роковую черту. Замедлив бег, они неуверенно двинулись к мельнице. И опять раздались выстрелы без промаха, в упор. Оставив убитых во дворе мельницы, нападавшие отступили.

 

VI

— Мне надоело ждать, ротмистр! Три дня провозиться с мельницей! Позор!

Вытянувшийся в струну ротмистр Брушевский испуганно смотрел на гневного Лисовского.

— Мои жолнеры сражаются, как львы…

— Значит, их командир — осел? Неутешительное признание! — Лисовский издевательски фыркнул. — Но в моем войске найдется немало отважных рубак на место одного растяпы!

Кровь бросилась в голову шляхтичу, не привыкшему к таким оскорблениям. Но он хорошо знал свирепый нрав Лисовского и подавил обиду. В конце концов, не он первый познакомился с грубостью воеводы, не он и последний.

— Пан Лисовский, я не заслужил таких слов.

— Не нравится осел и растяпа? Тогда болван и размазня! Восемьдесят пять пехотинцев не могут взять мельницу! Пять пушек стреляют по этой болячке на нашей спине, вместо того чтобы сокрушать крепость, а результат? Слышишь, Иван Брушевский, пятьдесят восемь пушек непрерывно стреляют по крепости, и она скоро падет. Пять пушек три дня подряд разваливают не каменную даже, а бревенчатую избу, и бесполезно! Тогда, может быть, любезный пан прикажет весь огонь направить на мельницу?

— Мне донесли, что там сражаются более полусотни отборных дворян. Кроме того, из монастыря каждый день прибывает подкрепление, возможно, через подземный ход, который тянется до самой крепости.

Лисовский хрипло захохотал. Брушевский не смеялся.

— Свыше полусотни… О-хо-хо! Подземный ход! Ха-ха-ха! Подкрепление! Клянусь честью, я сейчас лопну!

Он упал в кресло, колотя себя руками по толстым коленям, туго обтянутым прекрасным голубым сукном.

— Ну, ты, ротмистр, порядочный брехун, такой брехун, каких мало! Я бы тебя за это перекрестил и назвал бы не Брушевским, а Брехуновским!

— Но мои лазутчики! — в отчаянии воскликнул вконец уничтоженный ротмистр. — Мои лазутчики…

— Брешут твои лазутчики, и ты тоже брешешь, пан Брехуновский!

— Я привык сражаться, а не сочинять небылицы. Мои раны говорят сами за себя. И последнюю получил вчера.

Лисовский поднялся во весь свой небольшой рост. В его глазах не было и намека на веселость.

— Ах, да, ты же шляхтич и у тебя есть честь! Говори, когда возьмешь мельницу. Говори точно, чтобы потом без обиды болтаться на осине вместе со своей честью!

Брушевский помертвел.

— Три… может быть, если удачно…

— Не мычи, у тебя есть язык.

— Полагаю, что двух дней мне… да, двух будет достаточно.

— Так много?

— Один день.

— Нет, ротмистр, не годится: мельница будет взята сегодня ночью! Немедленно поднимай роту и жди меня — я сам поведу твоих баранов на штурм.

— Заслуживает ли несчастная мельница чести быть взятой славным полководцем Речи Посполитой?

Лисовский еле заметно усмехнулся столь откровенной лести. К тому же он не мог считать себя полководцем Речи Посполитой, откуда ему пришлось несколько лет назад бежать под угрозой смертной казни за участие в мятеже против короля.

— Я слышал от литовцев хорошую поговорку: маленькая кочка может опрокинуть большую телегу. А ты, ротмистр, этого не понимаешь, иначе не говорил бы так презрительно о мельнице. А теперь ступай.

Брушевский быстро шел к землянкам своей роты по темному лагерю: Лисовский запретил зажигать костры на открытом месте, чтобы не давать ориентира русским пушкарям. Возле ближайшей землянки он заметил часового, присевшего на пенек. Обхватив ружье обеими руками, он дремал. Ротмистр рванул ружье к себе. Часовой вскочил.

— Дры-ыхнешь! — прошипел Брушевский и с наслаждением влепил часовому кулаком в лицо. Тот лишь охнул.

Брушевский ворвался в землянку. Утомленные ежедневными боями, солдаты спали. Брушевский выпалил в потолок из пистоля. Солдаты повскакали с лежанок, хватая оружие.

— Вста-а-ать! — заорал ротмистр. — Негодяи, — он вспомнил Лисовского, — перевешать вас всех надо!

Он метался по землянке, срывая на жолнерах свой гнев, обиду и страх, внушенный угрозой Лисовского. Жолнеры непонимающе смотрели на командира.

— Ослы! — бушевал Брушевский. — Один сброд собрался в роте!

Невидимый в темноте голос (землянка освещалась неровным огнем сальной свечи) спокойно спросил:

— Пан ротмистр, а в чем наша вина?

— Молчать! Болтаться завтра всем вам на осине!

— Да за что?

— За эту проклятую мельницу, если сейчас же не отобьем ее! Спать завалились! На мельницу, бегом, а не то завтра будете на виселице!

Подняв так неласково свою роту, Брушевский построил ее и сообщил о приказе Лисовского. Многие ворчали:

— Где это видано, не дали выспаться, поднимают ночью. Других, что ли, нет во всем войске?

— Получаем только гибель и увечья, а трофеи достанутся другим.

— Конечно, другим, нас всех перебьют здесь до единого! Недаром говорят, что мельники — колдуны, а на мельнице водится сам дьявол.

Темная сырая ночь приглушала звуки. Жолнеры крались тихо и осторожно, рассчитывая захватить русских врасплох. Лисовский и Брушевский шли позади.

Крепкая бревенчатая постройка была разрушена ядрами, но завал из толстых бревен служил надежным укрытием для семерых стрельцов.

Стоявший в дозоре Ванька Голый различил крадущиеся тени.

— Стой! Кто идет?

Поняв, что их обнаружили, лисовчики побежали к укреплению. Они падали, спотыкаясь о бревна, об обломки досок, но лезли вперед, не обращая внимания на выстрелы. Короткие, частые вспышки выхватывали на мгновение из темноты и ярко освещали бледные, напряженные лица, искаженные ненавистью, страхом или безмерною болью, поверженные тела, по которым ступали живые, сверкавшие мечи и сабли, молниеносные картины яростной ночной схватки. Стоны и крики раненых, лязг сталкивающейся стали, глухой стук падающих тел, тяжелое прерывистое дыхание воинов наполнили ночную тишину.

Иван Суета, обычно такой медлительный, поворачивался проворно, нанося удары тяжелым боевым топором. В него стреляли в упор, но то ли Суета быстро отпрыгивал в сторону, то ли стрелок палил со страху куда попало, но русский боец грозно возвышался над завалом.

— Дьявол помогает русским, черный дьявол! — Эта весть прошелестела по рядам нападающих, и у многих дрогнуло сердце.

Нападавшие отступили, но Лисовский, выхватив из ножен саблю, остановил побежавших было жолнеров и сам пошел к укреплению. Брушевский, оберегая воеводу, не отходил от него ни на шаг.

Казалось, сила защитников сломлена. Был ранен в левую руку Ванька Голый; теснимый лисовчиками, отступил Степан Нехорошко; Миша Попов с трудом отбивался саблей. Он не заметил, как сбоку подкрался копейщик, но рядом оказался Афоня — он кинул рогатину, которая пробила шею копейщика. Тот захрипел и рухнул на бревна. Но и Афоня замешкался — и тут же его ударили прикладом ружья по голове. Афоня упал.

Миша кинулся помочь ему, но перед ним вырос коренастый, сильный воин. Стрелец ясно увидел тяжелый подбородок, низкий, широкий, квадратный лоб, опущенные книзу уголки большого рта, оскаленные зубы, которым недоставало переднего верхнего резца. Это был Лисовский. Сверкнул на взлете клинок, но Миша успел подставить саблю, отбросив клинок влево от себя. И многоопытный рубака Лисовский покачнулся, загораживаясь от разящей сабли стрельца рукой, защищенной металлическими пластинками. Упавшего воеводу подхватили и унесли.

Наступило недолгое затишье. Друзья бережно уложили Афоню на мягкий короткий тулуп, перевязали ему голову. Его спасла теплая стрелецкая шапка, приклад ружья раздробил бы ему затылок. Перевязали и свои раны — у всех они нашлись: огнестрельные, сабельные, просто сильные ушибы — и в изнеможении повалились на лежанки. Сторожить сон товарищей вызвался Ванька Голый.

Утром снова загрохотали пушки, возобновившие обстрел крепости. Стрельцы проснулись, перенесли Афоню в землянку, вырытую во дворе. Железные ядра ударили в укрепление, расщепляя, ломая бревна, сокрушая все, что еще оставалось нетронутым. Некоторые ядра, скользнув по гладкому бревенчатому боку, меняли направление полета, с гудением отскакивали в сторону или вверх. Одно ядро шлепнулось рядом с Мишкой, обсыпав его комьями земли. Он побледнел, но сказал спокойно:

— Похоронить торопится, быстрый какой!

Стрельцы подожгли остатки укрепления, положив рядом с огнем бочку с порохом, и пошли к монастырю. Афоню несли на носилках. Они успели пройти шагов сто, как бочка с порохом взорвалась, разметав в стороны бревна. Стрельцы положили носилки на землю, сняли шапки…

— Неплохо послужила ты нам, крепость наша деревянная, — сказал Ванька Голый.

* * *

В небольшой спальне на ложе сидел полуодетый Сапега, устало согнув спину. Позади на стене расплылась черкая, неясная тень. Ему смертельно хотелось спать, но он прогонял дремоту, лениво перебирал в уме события последних дней. Перед ним лежал раскрытый дневник, который он вел давно и который, он надеялся, со временем будут читать потомки. Событий было много, а написать хотелось покороче, чтобы скорее спать, спать, спать. С наслаждением зевнул. Обычно он никогда не допускал, чтобы его, военачальника, видели усталым, расслабленным, и откровенно презирал неотесанного Лисовского за несдержанность: этот бандит даже не задумывался над тем, что можно командиру, а чего нельзя — спокойно ковырял в носу, объевшись, икал, скотина! — и это было еще самым невинным для него нарушением приличий. Но теперь Сапега один и мог себе позволить маленькую вольность.

Зевнув еще раз, он придвинул к себе столик и написал:

«16 октября 1608 года. Москвитяне сделали вылазку из монастыря и напали на окопы. Лисовского не было тогда в окопах. Он отправился под монастырь с намерением захватить небольшую мельницу, с которой москвитяне имели сообщение посредством тайного хода…»

Сапега устало закрыл глаза, опираясь узким, высоким лбом о ладонь. Перед ним явственно всплыло непривычно бледное лицо Лисовского, видимо страдавшего от раны: русская сабля рассекла ему руку, и она покоилась на черной перевязи.

— Так ты утверждаешь…

— Чтоб мне сдохнуть, Сапега, от этой проклятой раны, если я вру! Когда бы не подземный ход, давно бы взяли ту кучу бревен!.. — Он повернулся к слуге. — Эй, Ян, позови ко мне Брушевского, и мигом!

Но и ротмистр Брушевский говорил о подземном ходе довольно уверенно, как будто не кривил душой.

— Надо было преследовать московитов тем подземным ходом.

— Они взорвали его порохом! Возможно, их самих в подземелье засыпало, очень уж сильный был взрыв!

Сапега не стал больше расспрашивать, очевидно, что оба, сговорившись, вводили его в заблуждение, чтобы как-то оправдать свою нерасторопность и не слишком хвалить защитников крепости. Что ж, они правы.

И снова гусиное перо забегало по бумаге.

«…Но предприятие оказалось безуспешно по причине светлой ночи. Лисовский ранен в руку, а также ранено несколько человек».

 

VII

В начале октября Сапега и Лисовский стали готовить новый приступ. Канониры каждого орудия пристрелялись к определенной части монастыря и вели обстрел прицельно. Переносились ближе к стенам осадные деревянные щиты высотой в рост человека и шириной в две сажени с щелями в них для стрельбы; огромные штурмовые лестницы с крюками на концах; передвигались деревянные башни до 6 саженей высотой (турусы на колесах, как их называли русские); на глазах у осажденных учились быстро ставить лестницы и влезать на них.

К вечеру 13 октября полки Сапеги двинулись к крепости и подошли к западным стенам. Одновременно полки Лисовского спустились с горы Волкуши от Терентьевой рощи и приблизились к восточным и южным стенам.

Когда стемнело, пушечный огонь усилился. В крепости никто не спал. Кроме обычных ночных дозоров, воеводы велели стрелецким головам вывести свои отряды на стены. Но чтобы сохранить силы защитников, решили менять людей каждые два часа: пока одни стояли в дозоре, другие обогревались во времянках, избах, отдыхали, дремали, но не раздеваясь, положив рядом с лежанками свое оружие.

Гаранька в своей избе тоже не раздевался и лежал с открытыми глазами. Он пригрелся под теплым тулупом и незаметно для себя заснул. Но сон его был не долог.

— При-и-сту-уп! — протяжно прокричал чей-то тревожный низкий голос, и Гаранька вмиг поднялся с лежанки.

Пока он спросонья неловко одевал на себя тулуп, лапти, полутемная изба опустела. Надернув на голову шапку, он помчался догонять стрельцов. Октябрьская ночь выдалась на редкость светлой, и со стены было видно, как медленно, но внушительно почти со всех сторон надвигались неприятельские войска на крепость. Используя ровные дороги из Переславля и Александровской слободы, которые вели в Красные ворота под башней, они пустили по ним сразу два туруса на колесах, а под прикрытием щитов — огромное, обитое железом стенобитное бревно, которое висело на железных цепях между четырьмя вертикальными слегами, укрепленными на повозке. Турусы и повозку облепили жолнеры и, упираясь в колеса, толкали вперед. Другие отряды под прикрытием щитов волокли длинные тяжелые штурмовые лестницы.

Ударили крепостные пушки нижнего, среднего и верхнего боя. Гаранька зажал уши, но громовой грохот орудийных выстрелов все равно проникал в голову. Галерея тряслась у него под ногами. Затрещали неприятельские ружья из турусов и щитов. Пуля, словно гигантский шмель, прожужжала над головой Гараньки, и он спрятался за зубцом крепостной стены.

Один турус покачнулся и остановился. Пушечное ядро, наверное, перебило ось или разломило колесо. В неподвижный турус полетели десятки стрел с горящей промасленной паклей на остриях, и скоро его удалось поджечь. Но другой турус подкатили к стене рядом с Красной башней и придвинули вплотную к зубцам стены.

— Осадные котлы сюда! — загремел чей-то напряженный голос.

Гаранька увидел, что на галерее шесть мужиков медленно тащили, ухватившись за деревянные толстые палки, с огня котел, наполненный кипящей черной смолой.

Между зубцами стены поставили козлы, широкий желоб и, наклонив котел, вылили смолу по этому желобу на турус. Там закричали. Защитники забросали турус горящими факелами, и наконец вторая передвижная крепость тоже запылала.

Крепостные пушки били точно. Не зря воеводы учили пушкарей стрелять и днем и в ночной тьме. Пригодилась ратная наука. Ядра сокрушали турусы, разламывали щиты. Пушки нижнего боя ударили дробом по неприятельским отрядам. И такой был убийственный пушечный огонь, что не выдержали неприятельские войска, побросали пылавшие и уцелевшие турусы, лестницы, щиты и отступили.

На следующий день утром Гаранька пробрался в Троицкий собор монастыря, где священник в ярком, блестящем облачении читал проповедь. Гаранька стоял в толпе недалеко от священника и видел, как он еле заметно вздрогнул, когда вдали грозно прогрохотала пушка. Тупой удар ядра снаружи в стену собора заставил всех вскрикнуть. Священник прервал проповедь, успокоил людей и снова заговорил. Тут еще раз грохнул выстрел, ядро выбило узкое высокое окно, раздался глухой звук удара. Стоявший прямо перед священником мужик, уже немолодой, с простоватым широким лицом вдруг ахнул и повалился на каменный пол. «Что это у него нога как подвернулась, — пронеслось в голове Гараньки, — сам упал лицом вниз, а носок сапога кверху задрался». И вдруг он понял, что нога не подвернулась, ее оторвало ядром. Упавший не шевелился, под ним расплывалось темное пятно.

— Корнея убило! Корнея убило! — испуганно закричали люди.

Заплакали дети, народ кинулся к выходу, Гараньку стиснули, затолкали, вынесли из дверей. Сухонькая старушка, одетая во все темное, с серым темным платком на голове, остановилась, увидев Гараньку.

— Сынок, иди домой, — сказала она ему, — а то, не ровен час, убьют.

Тут снова ударил вдали пушечный выстрел, и старушка упала на землю, сбитая ядром. Гаранька шарахнулся в сторону. К старушке кинулись люди помочь, но она уже была мертва. Народ бросился снова в собор укрыться за толстыми стенами.

Вокруг поверженного Корнея склонились мужики. Гаранька подошел к ним. Морщась, словно и ему передались невыносимые страдания человека, он глядел, как осторожно приподняли Корнея, перевернули на спину.

Еще раз грозно рыкнула дальняя пушка, и ядро пробило железные двери с южной стороны, проломило доску древней иконы. Столпившиеся вокруг раненого люди пригнулись, стали плотнее и загородили его. Гаранька с облегчением отвел глаза в сторону — все равно ничего не видать, да и смотреть тошно. Так стоял он и не уходил. Слышалось частое, с хрипом дыхание, какая-то напряженная возня, треск разрываемой ткани, неразборчивые быстрые слова. Потом стало тихо. Все поднялись.

— Преставился, — вдруг явственно услышал Гаранька необычное слово. Он исподлобья посмотрел в ту сторону и увидел неподвижное, синеватое лицо убитого Корнея.

С 3 октября обстрел монастыря из 63 пушек не прекращался ни днем ни ночью. Когда обстрел усиливался, народ прятался в крепостных башнях, каменных соборах и подвалах. Стрельба велась не только обычными, но и калеными ядрами. Такие ядра могли зажечь даже сырые бревна, потому что их сначала накаляли на огне до вишневого цвета, а затем опускали в дуло пушки, предварительно забив в нее мокрый войлочный пыж. Чтобы не допустить пожаров, осажденные внимательно следили за всеми деревянными домами, сараями и прочими постройками и, если в них попадали ядра, заливали эти места водой.

Постоянный обстрел выматывал троицких сидельцев, каждый день от ядер погибали люди. Многие вслух возмущались, что воеводы не хотят устраивать вылазку и уничтожить пушки Сапеги и Лисовского.

19 октября возле поварни ядром убило наповал женщину. И хотя стрельба не прекращалась, вокруг убитой столпилось несколько сот вооруженных мужиков и стрельцов.

— Айда на вылазку, мужики! — призвал Ванька Голый, обращаясь к толпе. — Лучше в бою умереть, чем здесь ждать, когда тебя ядром пришлепнет!

В толпе одобрительно зашумели. Но к Ваньке пробился Петруша Ошушков.

— Как же это «айда»? — громко возразил он, на его широком лице ясно виделся испуг. — Без воеводы, что ли? Самовольно, значит?

Но Ванька отмахнулся от него:

— А я не стрелец, хоть и приписан к стрелецкому отряду. И нас таких полторы тысячи. Мы и сами, без воеводского приказа, пойдем на вылазку и пушки собьем!

— Погоди, Ванька, — сказал Степан Нехорошко. — А куда людей-то зовешь, подумал? Через ворота стража не выпустит, не велено.

— А как же, подумал! Вон сейчас на капустном огороде возле Житничной башни жолнеры капусту себе запасают. Я видел — с мешками ходят, и многие даже без оружия. Вот на них и нападем, на веревках со стен спустимся. Шум будет, туда ляхи кинутся, а мы к пушкам подкрадемся на Красной горе да в Терентьевой роще.

Вооруженные мужики ринулись на стену около Житничной башни. Они обвязывали толстыми пеньковыми веревками зубцы стены и по одному быстро спускались вниз. Дозорные из стрельцов попытались было отогнать их, но на дозорных прикрикнули и велели не мешать.

Миша Попов, Степан Нехорошко и другие стрельцы растерянно смотрели, как простые сидельцы отправлялись на вылазку, а сами не знали, что делать, — нельзя стрельцу без приказа командира покидать крепость. В осадное время за это грозит смертная казнь, как за измену. А тут еще Никон Шилов, подходя к веревке, презрительно усмехнулся, повернув к ним мертвенно-бледное лицо. За ним неловко перевалился через стену грузный Иван Суета. Быстро юркнул ужом вниз Гаранька, так что его не успели задержать. Данила Селевин подошел к краю стены, взялся за веревку и остановился. Он увидал своего брата Оску, бывшего монастырского управителя.

— А ты куда собрался, братушка? — спросил он с удивлением. — Ты и меча не поднимешь.

Оска остановился.

— Я со всеми, — сказал он немного дрожащим голосом. — На миру и смерть красна!

— Вот ты как хорошо говоришь, — продолжал Данила Селевин. — Даже непривычно слышать от тебя. Тогда что же, тогда пойдем вместе. — Но в голосе его было недоверие.

На стенах остались только стрельцы да Петруша Ошушков, который отказался идти на вылазку. Петруша громко ругал своевольных мужиков и хвалил послушных ратных людей, пока Степан Нехорошко в сердцах не посоветовал ему замолчать.

— Такой воин, что сидит под кустом да воет! — добавил он.

— А сам тоже остался! — съязвил Петруша. — Или свое воевало потерял?

Степан Нехорошко зло посмотрел на Петрушу.

— И то правда! Мишка, пошли со всеми: семь бед — один ответ! — Он подбежал к зубцам стены, где была привязана веревка.

Оба стрельца быстро спустились по другую сторону стены.

Между крепостью и капустным огородом разросся гусстой кустарник, одетый осенней желто-красной листвой. Место там было неровное, с мелкими овражками и холмами, и ратники, спустившиеся со стен, сразу исчезли в зарослях. За капустным огородом начинался густой лес. С этой стороны подходы к крепости охраняли отдельные заставы из войска Сапеги — всего около шестидесяти солдат. Многие из них беспечно разбрелись по огороду, рубили капусту и относили ее в мешках в свои времянки, которые были расположены на опушке леса.

Сотни русских лазутчиков обошли лесом капустный огород и напали на заставы. Внезапное нападение ратников, вооруженных топорами, саблями и ружьями, застало тушинцев врасплох. Они побросали оружие и сдались. Отправив пленных в крепость, лазутчики подожгли времянки и, оставив в засаде человек тридцать, осторожно, рассыпавшись по лесу, двинулись к Красной горе, где были расположены батареи Сапеги. Навстречу им по проселочной дороге быстрым шагом шла сотня солдат на помощь своим заставам, откуда они, конечно, услышали шум сражения, выстрелы и видели разгоравшееся пламя и дым горящих времянок.

Лазутчики рассчитывали на это и, затаившись, пропустили неприятельский отряд.

Ванька Голый махнул рукой, давая знак идти дальше. Миша Попов и Степан Нехорошко шли рядом, за ними спешил Гаранька. Они незаметно подобрались по Глиняному оврагу к батареям Сапеги. Канониры беспокойно поглядывали в сторону своих застав, откуда поднимался густой дым, не прекращая свой неторопливый ратный труд, мерно заряжая орудия и стреляя по крепости.

Недалеко от Ваньки Голого стоял Данила Селевин, за ним его брат Оска, с бледным и искаженным от страха лицом.

— Ну, ребятушки, пора, — негромко сказал Ванька и, отстранив левой рукой ветки кустарника, побежал к пушкам.

Размахивая топорами и саблями, стреляя из немногих ружей, мужики кинулись за Ванькой. Канониры, выхватив сабли, пытались их остановить, но силы были неравны. Сразу удалось захватить восемь больших пушек. Пока основные силы русского отряда, сражаясь, пытались продвинуться дальше вверх по Красной горе, несколько десятков воинов во главе с Ванькой Голым навалились на колеса пушек, разворачивая их в сторону лагеря Сапеги. Пушки тяжелые, колесами врытые почти по оси в землю.

— Давай, давай, живее! — хрипит Ванька, упираясь железным ломом в колесную ось.

Покачнулась пушка, накренилась, стала разворачиваться.

— Добро! — закричал Ванька. — Надо пушки эти подорвать! Забивай в дуло пороху, сколько войдет, чтобы ядро только впихнуть можно было! Пушку разорвет!

Схватили кожаные мешки с порохом, зарядили пушку тройным зарядом, вложили ядро. Приставили к запальному отверстию тонкую доску, густо насыпали порох и продлили пороховую дорожку сажен на пять, прямо за туры и в ров перед соседней пушкой. Туда бросился Миша Попов с горящим трутом в руке.

— Разойдись! — закричал он, и все попрыгали в ров подальше от пушки.

Миша поднес огонек трута к пороховой дорожке, она вспыхнула, и дымок стремительно помчался к пушке. Грохнуло тяжело и необычайно оглушительно. Когда Мишка подбежал к пушке, оказалось, что порохом расширило ствол, на нем появились продольные рваные трещины.

Ванька Голый и Степан Нехорошко стали заряжать другую пушку, но тут все закричали, что жолнеры наступают, и побежали к крепости, до которой было не менее полверсты. Ванька Голый успел забить железные клинья в запальные отверстия двух пушек и кинулся догонять своих товарищей. Конная сотня копейщиков настигала русский отряд. Наперерез ему быстро двигался пеший отряд жолнеров. Увидев, что их окружают, мужики расстерялись.

— Что делать, вожак? — закричали кругом. — Куда нас завел?

Ванька поднял топор над головой и качнул им в сторону крепости.

— Спасенье одно! — громко сказал он. — Будем пробиваться! — Он схватил левой рукой Мишу Попова за рукав и тихо сказал ему: — Мишка, друг, заклинаю, Гараньку моего, приемыша, выручай! Слышишь?

— Выручу. Скорее сам сгину, чем его оставлю!

Гаранька, которому Ванька Голый велел ни на шаг не отставать от Миши Попова, понял, что отряд, так удачно начавший вылазку, погибает. Сзади настигает конница, дорогу к крепости преградили пехотинцы.

— За мной, братцы! — завопил Ванька Голый, и русский отряд отчаянно кинулся на прорыв.

Когда воеводам, которые находились в съезжей избе, доложили, что сотни сидельцев пошли на вылазку, князь Долгорукий возмутился.

— Как это пошли на вылазку? Может быть, ты приказал? — спросил он второго воеводу Алексея Голохвастова.

— Не приказывал.

— Вот они, новоявленные стрельцы! — язвительно сказал князь Долгорукий. — Взяли и самовольно ушли, будто нет никакого запрета покидать крепость без воеводского приказа. Ну да их быстро проучит Сапега!

Голохвастов поднялся и пошел к выходу:

— Надо помочь мужикам, как бы они не зарвались. А ратному делу лучше мы сами их поучим.

Воеводы велели позвать стрелецких голов и поднялись на колокольню Духовской церкви. Справа за Житничной башней расстилался дым от трех горящих неприятельских времянок. По тому, как на Красной горе вдруг затрещали ружейные выстрелы, воеводы определили, что лазутчики напали на расположенные там батареи. Дерзкая вылазка, кажется, оказалась удачной.

Воеводы разделили полк на три отряда. Один, наиболее многочисленный, во главе с Внуковым и Бреховым должен был помочь мужикам, которые сражались на Красной горе, второй — напасть правее Красной горы на заставы Сапеги за Конюшенным двором и на Княжем поле с северо-западной стороны монастыря и третий — снова захватить заставы на капустном огороде.

Открылись Конюшенные ворота, и три стрелецких отряда быстрым шагом вышли из крепости.

Вдали, сразу за Глиняным оврагом, стрельцы увидели конных и пеших людей в синих и красных кафтанах с саблями и копьями, которые, окружив отряд русских, теснили и поражали их.

— А ну, ходу! — приказал Внуков и сам перешел на бег.

За ним топали сапогами стрельцы с саблями, бердышами, боевыми топорами и ружьями в руках. Окружавшие русский отряд сапегинцы увидели приближавшихся стрельцов и отхлынули в сторону. Русские вырвались из окружения и, соединившись со стрельцами, стали поспешно отступать к крепости.

По нестройным рядам отступавших метался Ванька Голый, искал Гараньку. Вдруг увидел, кинулся, расталкивая стрельцов, схватил его.

— Живой, — сказал он прерывающимся голосом.

— А где мой братец? — раздался голос Данилы Селевина. — Куда он девался, никто не знает?

Ему ответили, что Оска только что отстал от отряда, когда они шли через овраг, сказав, что хочет разыскать раненого брата.

— Да у меня даже царапины нет! — удивился Данила и побежал обратно, чувствуя, как беда начинает кружить ему голову.

Вот и овраг, он несколько раз споткнулся, выбираясь из него, и заметил на поле Оску, который торопливо шел к Красной горе, в сторону от крепости, догоняя пехотинцев Сапеги.

— Оска, назад! — закричал он каким-то упавшим голосом.

Оска оглянулся и, узнав брата, прибавил шагу.

— Вернись, братец, — просил Данила, — вернись! Что же ты делаешь, что ты делаешь!

Воеводы считали, что оборона началась неплохо: долго и упорно стрельцы отстаивали мельницу, отбили 30 сентября общий штурм и приступ в ночь с 13 на 14 октября, удачной получилась вылазка 19 октября, стены хорошо выдерживали беспрерывный обстрел, пороху достаточно, правда, съестные припасы расходовались гораздо быстрее, чем предполагалось, потому что беженцев скопилось в крепости намного больше, чем рассчитывали.

Но было отчего задуматься. Взять ту же мельницу. Не зря ведь Лисовский положил за нее двенадцать своих солдат? Не зря. Но для чего? Из монастыря не видно, что они делают под горой. А надолбы? Зачем им понадобилось закрывать разрыв, оставленный троицкими сидельцами в линии надолбов напротив Красных ворот, укреплять оборону противника? Ясно, что здесь какой-то тайный умысел. Потом этот случай с перебежчиком позавчера. Он был на капустном огороде с жолнерами, а когда побежал к крепости, крича по-русски, чтобы не стреляли, у него, мол, важные вести для русских воевод, ему вдогонку выстрелили и ранили. Бедняга разевал только рот, а сказать ничего не успел — умер на руках, унес важную весть с собой в могилу.

Послышался топот сапог, и к воеводе Голохвастову ввалились Никон Шилов, Иван Суета и Степан Нехорошко. Перед ними шел измазанный с головы до пят, одетый в голубое, пан, за ним мальчонка лет двенадцати.

— Крупную птицу уловили! — выпалил Степан, блестя глазами. — Ротмистра польского, того самого, что мельницу у нас воевал! И мальца заодно взяли, отбивался, как звереныш!

Это был Иван Брушевский, в изорванном голубом мундире, один глаз его весь заплыл сливовым синяком, который казался темнее в полумраке съезжей избы. Воевода вызвал толмача, худого человека средних лет.

— Кто этот паренек? — негромко спросил воевода у ротмистра, и толмач быстро перевел.

— Янек. Он у меня служил посыльным.

— Откуда взялся?

— Его отец — мужик из-под Кракова, отдал его мне, чтобы остальных своих детей легче было прокормить.

Воевода велел отвести мальчонку в поварню, дать ему согреться и поесть.

Янека увели.

— А ты ведь дрожишь, воин, — медленно проговорил Голохвастов, — видно, за душой у тебя немалые грехи, видно, нашкодил на нашей русской земле?

Только на секунду замешкался ротмистр. Воевода встал и грубо схватил Брушевского за плечи:

— Смотри, не вздумай лукавить! Говори, что знаешь о замыслах Сапеги и Лисовского! Ну!

И Брушевский решил кое-что выдать, раз уж стряслась такая беда, что он попал в плен. Он сказал:

— Подкоп.

Воевода отошел от ротмистра, сел. Итак, подкоп, как он и думал, чего больше всего опасался. Страшнее для сидельцев нельзя ничего придумать… А может быть, уже и бочки закатывают с порохом в подкоп или даже ход забивают…

— Где подкоп? Когда думают взрывать?

Брушевский немного овладел собой.

— О подкопе мне доверительно сказал пан Лисовский, но где его роют и когда будут взрывать, не знаю.

— Что сказал тебе Лисовский, когда, где?

— Мы долго штурмовали и не могли взять мельницу на Кончуре; правду сказать, я людей берег, иначе небольшой гарнизон мельницы был бы уничтожен самое большое за полдня. Шестнадцатого октября вечером меня пригласил к себе пан Лисовский. Он был вежлив, что не похоже на этого грубого мужлана, и высоко оценил наше рвение. Это была беседа двух мужей, взаимно признающих воинские заслуги…

Воевода не вытерпел.

— Ротмистр, дело говори!

Брушевский пересилил себя.

— Пан Лисовский просил меня поскорее взять мельницу. «Это очень важно для всего нашего замысла», — сказал он. Тогда я посмеялся и пошутил: «Разве муки не хватает у католического воинства?» А Лисовский сказал: «Брушевский, боевой друг мой и соратник. Тебе я открою военную тайну. Ты заметил, от мельницы идет ложбинка к Нагорному пруду?» — «Заметил», — ответил я. «А видно ли ее из монастыря?» — «Нет, не видно». — «И она тянется вдоль стены. Если ее углубить, то отсюда можно вести подкоп под любую башню восточной стены. Но ты, Брушевский, не спрашивай, под какую, и забудь этот разговор». Вот все, что я знаю.

Пан Брушевский лукавил, ему известно было больше: и что подкоп наполовину пробит под Пятницкую башню, и что через двадцать дней будет подожжен фитиль, и что уже отобраны в особый отряд взрывников самые надежные люди…

— Еще что говорил Лисовский?

— Еще он хвалился взять замок и сжечь его, а господ и их слуг предать пыткам и казням.

— Сдается мне, Брушевский, что ты свои мечты раскрываешь, — мрачно проговорил воевода.

— Если пана воеводу раздражают дословные выражения Яна Лисовского, я могу не передавать их.

— Коварен ты, шляхтич, умеешь искусно лгать, вот и своих обвел вокруг пальца: присягал на верность, а тайну воинскую выдал да и мне как будто голову морочишь…

Сердце у ротмистра упало.

— Помилуй, пан воевода, одну правду тебе говорю!

— Ну ладно, что еще сулит нам Лисовский?

— Взяв замок, он предполагает стоять здесь год или два, пока Москву не возьмет царь Димитрий…

— Хватит, поместите его… — Воевода чуть помедлил, пытливо вглядываясь в Брушевского, — в Пятницкую… нет, в Житничную башню!

На лице пленника не отразилось ни радости, ни испуга. И воевода подумал, что ротмистр, видно, и впрямь не знает, под какую башню ведется подкоп. Оставляя грязные следы на полу, Брушевский равнодушно и покорно шел чуть впереди стрельца.

 

VIII

Возле поварни орава детворы, многие — с матерями. Вдали изредка бухают пушки, и все с опаской посматривают в ту сторону, как бы не залетело ядро. Они заходят в распахнутые двери и направляются в трапезную, усаживаются за столы, уставленные глиняными мисками с капустными щами, большими ломтями черного хлеба. Это ежедневный обед, который устраивают для детей в крепости. Монастырский слуга Макарий должен был кормить не только всю братию, но и сидельцев. Он и другие монастырские слуги, работавшие в поварне, валились с ног от усталости, но всех обеспечить едой были не в силах. Тогда для поварни приспособили еще два дровяных сарая, которые находились рядом.

Поварня помещалась в северной части монастыря, возле кузнечной башни, рядом с оружейной палатой и кузницей. В ней были кухня, пекарня и трапезная, а в подвалах — ручные мельницы. Для помощи монастырским слугам воеводы перевели в поварню сорок пленных поляков и литовцев. Они здесь работали, здесь и питались.

Сегодня Гаранька опоздал. Запыхавшийся, вбежал в трапезную. Макарий поманил его пальцем, усадил напротив себя. Рядом, за такими же столами, расположились пленные.

Получив свое, Гаранька быстренько стал есть щи деревянной ложкой.

Опять открылась дверь, и вошел стрелец с озябшим мальчиком в непривычной одежде. Все повернулись и посмотрели на него. Стрелец подошел к Макарию.

— Вот малец ихний, — он махнул рукой в сторону пленных. — Янеком зовут. Воевода велел взять и накормить.

Макарий встал, взяв мальчонку за холодную руку, усадил рядом с собой, напротив Гараньки. Пригласил и стрельца отобедать.

— Дедушка Макар, а он кто? — спросил Гаранька.

Янек взглянул на него настороженно.

— Он человек, как и ты.

— Как и я? Да он ведь латинской веры, а мы православные. Он даже перекрестился не по-нашему.

— Все люди, Гаранька, он не виноват, его так научили.

Пленные, которые сидели за соседними столами, внимательно смотрели на них. Невысокий пленный в длинном голубом кафтане жолнера, обсыпанном белой мукой, в обтрепанной шапке, подошел к Янеку. Они заговорили. Янек, отвечая, часто кивал головой, обрадованный встречей со своими. Потом пленный попросил у Макария, чтобы Янек жил у них при поварне. Тот охотно согласился.

Тяжело работать в поварне. С утра до вечера пленные вместе с русскими возятся возле жарких печей, вращают тяжелые ручные мельницы, месят муку с водой, четыре огромные квашни, крутят из теста хлеб и на лопате сбрасывают его на раскаленный кирпич. А надо еще и воды принести, и дров напилить да наколоть, спозаранку растопить печи. Нелегко прокормить многочисленное теперь монастырское население. Да еще Макарию приходится следить, чтобы ловкие посыльные из стрелецких отрядов лишнего хлеба не требовали.

Тяжело, но зато сытно и тепло. И пленные не жаловались, русские с ними работали наравне, ели за одним столом, никто их не охранял, они свободно ходили по всей крепости.

Янека работой не слишком загружали, щадили. Но он первое время никуда не отлучался. Как-то на третий день вышел из пекарни. Навстречу ему попался Гаранька.

— А, это ты, — сказал Гаранька довольно сурово. — Не убежать ли задумал?

Янек непонимающе смотрел на него. Гаранька почесал себе нос.

— Ну, вот что. Ты здесь постой, понял? А я мигом, хлебца у дедушки попрошу, может, даст.

Сбегав в пекарню, вернулся с двумя ломтями горячего хлеба. Один сунул в руку Янеку.

Жуя хлеб, они шли по скованной октябрьским холодом земле.

— Как же мне с тобой говорить? — размышлял вслух Гаранька. — Ну, вот, это называется хлеб, — он ткнул пальцем, — а по-вашему?

Янек проглотил кусок и сказал:

— Хлеб.

— А вот, скажем, солнце. — Гаранька показал на солнце, выглянувшее из-за темных туч. — Понял, солнце?

— Слоньце, — сказал Янек.

— А земля! Вот, под ногами, земля.

— Жемя.

— Это ты брось! Это все наши, русские слова! Только ты их коверкаешь зачем?

Янек улыбался и пожимал плечами.

Так они целыми днями бродили по крепости, понемногу говорили и стали понимать друг друга.

А однажды вечером Гаранька привел Янека в свою избу и сказал Ваньке Голому, что они будут жить и спать вместе. Стрельцы посмеялись:

— Ванька, был у тебя один сын, а теперь стало два! К тому же один — иноземец!

— И ладно, пусть живут вместе. Они вон похожие друг на дружку, словно братья родные.

Ванька Голый устроил еще одну лежанку, ребята улеглись и вскоре заснули.

В избе, на грубо сколоченном столе, в плоской плошке с воском с шипением горит скрученный из нитей фитиль. Рядом дышит теплом каменная печь. Гаранька и Янек спят. Дремлет Афоня с перевязанной головой. Рана, полученная им в сражении за мельницу, еще не зажила. Вдоль стен, на лежанках отдыхают утомившиеся за день мужики, угрюмо молчат. Все силы выматывал глубоченный ров вдоль восточной стены, который рыли пятнадцатый день по приказу воевод, с того самого дня, когда разнеслась весть о подкопе. А тут еще промозглая осенняя стужа. Шутки и смех — редкие гости в крепости. Томит неизвестность.

— Опять Ванька где-то шатается, вот двужильный! — Степан потянулся, хрустнули косточки. — И землю ковыряет лопатой без устали, разве что топает в кусты дыму поглотать, чтобы монахи не видели. А у меня, братцы мои, руки притомились, потрескались, кровью сочатся. Прямо деревяшки, а не руки! — Он задумчиво разглядывал ладони, близко подносил к глазам.

— Сочатся! — злобно сказал Петруша Ошушков. — Кабы больно было, не очень-то ворочал бы землю! И за какие такие грехи принимаю муки, ответьте кто-нибудь! — Он заволновался. — Вы, братцы, дураки все набитые, глупые пни терпеливые. Не я ваш воевода, а то и еще бы навьючил каждого да и кнутом огрел покрепче!

— Бодливой корове бог рогов не дает!

— А ты, Степа, не ругай меня, не правду, что ль, сказал? Дураки, оттого и терпим все: хуже барщины — там хоть три дня помозолил руки — и домой, а тут все дни без передыху!

— Кто бы говорил, только не ты. На работу позади последних, на еду наперед первых!

— Я к другой работе привык, на поварне! Там и поработаешь, и поешь! А здесь разве еда? — зло огрызнулся Петруша. — Пустые щи да пшенная каша. А на барской поварне, бывало, готовим обед… Как вспомню, так слеза прошибает! Щи с мясом, уха из осетрины или севрюги. А потом мясо жарим, коптим, варим. Тут тебе жаркое из баранины, свиной окорок, дичь, птица, а пироги? И-эх! — Петруша стукнул кулаком по колену.

— Так то для барина! — подзадорил его Степа. — А сам небось одни объедки с барского стола подбирал?

— Объедки? — Петруша возмутился. — Да прежде, чем барину на стол тащить, я себе отливал да отваливал! Сам бывал сыт, и родня кормилась…

— Хватит барские харчи вспоминать, — оборвал его Степан. — Раз в осаду попал, то терпи!

— Вот ты и терпи! — сорвался на крик Петруша. — А по мне, так и кончать пора, убегу, как Оска Селевин, монастырский управитель. Пусть крепость другие обороняют!

Степан приподнялся на локте, нахмурился:

— Убью за такие слова!

Ошушков рванул рубаху на груди, тяжело дыша, поднялся на ноги.

— Убей, не жалко! Все одно пропадать! Кровь свою проливаем, муки терпим, в грязи валяемся. Жизнь дороже, чем…

Грязный сапог, брошенный Степаном, попал Петруше в голову. Степан с перекошенным, злым лицом кинулся к нему, опрокинул на спину, ударил. Тот жалобно взвыл, закрывая окровавленные губы. Степана оттащили.

— За что? — Петруша плакал. — Нет, ты скажи, за что меня бил? — Он сорвал саблю, которая висела на стене, выхватил ее из ножен, взмахнул.

На него налетели, скрутили.

— Драться будете, обоих отлупцую! — устрашающе гаркнул Иван Суета.

Тяжело дышал в углу Степан, стиснутый товарищами, в другой стороне тихонько скулил помятый Петруша.

Гаранька и Янек проснулись, испуганно смотрели на подравшихся мужиков.

С шумом отворилась дверь, вошел Ванька Голый, молча кинул зазвеневшую лопату, стащил сапоги, развалился на лежанке, закурил трубку.

— Гляжу, подрались тут без меня. Чего не поделили? — спросил он Мишу.

— Петруше досталось немного, к измене склонял.

Ванька долгим взглядом смотрел на Петрушу, сосал трубку.

— Я его понимаю, — сказал он громко, — трусоват он, бедолага, а здесь и у храброго кошки на сердце скребут. — Повел в угол глазами. — Эй, Степа, поди сюда, дело есть. Вы там, богатыри, не держите его и Петрушку тоже отпустите, он не знает иной раз, что говорит, но смерти боится. Так ведь, парень? То-то. Сегодня к воеводе не поведем его, а больше не будет лишнее языком молоть.

Ванька кончил курить, выбил пепел из трубки. В избе постепенно затихло. Заснули и ребята.

— Вот что, братцы, пойдем на поиск, может, подвезет, подкоп обнаружим? Под лежачий камень вода, говорят, не течет. — Он повернулся и заботливо поправил шубу на разметавшихся во сне Гараньке и Янеке. — Мне наш голова, Иван Внуков, сказал, что воеводы велели выпускать ночью из крепости лазутчиков.

— Для чего?

— «Языка» надо поймать, чтобы знать, куда ведут подкоп.

— Пойдем.

За стенами крепости они погрузились в ночной мрак. Справа оставили надолбы, обошли их. До Нагорного пруда (саженей тридцать от крепости) пробирались лесом. Мокрые, голые ветки, чуть их тронь, брызгали холодом в лицо и за воротник короткой теплой ферязи. От пруда спустились в ложбину, осторожно двинулись по ней, выбирая кустарник погуще. Ложбина углублялась, становилась шире, крутые ее края беспокоили Ваньку: не убежишь, ежели что. Но он отважно крался дальше. Пересекли одну дорогу — в Переславль, потом другую — на Александровскую слободу.

— Далеко зашли, — выдохнул Ванька, — теперь все одно, что возвращаться, что вперед идти. Пошли вперед.

Еле приметная тропинка вилась по оврагу меж деревьев. Все чаще приходилось замирать, сливаясь со стволом, чтобы пропустить жолнеров. Показались неясные очертания невысокой длинной избы без крыльца. Через закрытые ставнями окна пробивались тонкие полоски света.

— Стой! — прошептал Ванька Голый и показал рукой, чтобы все отошли к соснам, в стороне, а сам неслышно подошел к двери.

В избе веселились, громко разговаривали, хохотали, что-то рассказывали друг другу. Слышалась и русская речь. Ванька едва успел отпрыгнуть в темноту, когда дверь отворилась и двое вышли из избы. Они тихо переговаривались, стоя у самой двери. Ванька весь превратился в слух.

— И ты будешь виноват!

— Я ни при чем!

— Не юли, друже, совесть замучает. Когда кровь на душу ложится, иные рассудок теряют.

— Зря ты на меня наговариваешь. Я не убивец, нечистый попутал связаться с атаманом Матерым. Каюсь, пограбить хотел мужиков, как всегда мы, донские казаки, привыкли делать, ан обернулось по-иному.

— Тьфу ты, не вали все на атамана. Пойми, дубовая башка, ежели промолчим, кровь русская прольется. Идти надо к своим, предупредить, а ты разнюнился.

— Не ругайся, мне и так не сладко.

— Не ругайся? Чтоб ты сдох, не друг ты мне после этого, а я иду, хошь выдавай меня, рыбья кровь!

Казак, чертыхаясь, быстро пошел влево, взбираясь по склону оврага, оставив своего приятеля, который вернулся в избу.

Ванька кинулся за казаком, нагнал, негромко окликнул:

— Погодь-ка, добрый человек!

Казак стремительно повернулся, свистнула в вершке от Ванькиного лба в кромешной тьме шашка.

— Стой, окаянный, я свой, русский!

Согнувшись, казак напружинил тело, готовый разить насмерть.

— За мной гонишься? Дедиловский донес?

— Да не знаю никакого Дедиловского! Русский я, из крепости, лазутчик!

— Ишь ловкий какой, а я вот чуть тебе башку не развалил. Негоже это — по ночам знакомство заводить!

Они настороженно вглядывались друг в друга. Подоспели Степан с Мишей.

— Зря время теряем, казак, пошли скорее! А шашку свою спрячь в ножны, — сказал Миша. — Если ты с нами заодно, скажи, куда ведут подкоп?

— Под Пятницкую башню.

— А сможешь показать, где лаз начинается?

— Показать-то можно, да кругом охрана, а вы одеты необычно, я в темноте и то разглядел.

— Ничего, авось обойдется!

— Ну пошли, коли так.

Они снова спустились в овраг. Чаще попадались жолнеры, внимательно вглядывавшиеся в небольшой отряд, спокойно шествовавший по тропе. Изредка их окликали, тогда казак называл пароль, и их беспрепятственно пропускали.

Наконец казак остановился.

— Здесь, — выдохнул он.

В отвесной стене овражного ската темнела овальная дыра высотой почти в рост человека.

Повелительный голос что-то резко прокричал. И тут же по-русски:

— Эй, кто тут шатается?

— Свои.

— Пароль.

— Крест и меч!

— То-то. Чего здесь околачиваешься? Иди, пока пулю не съел. Нам велено стрелять после первого окрика. Могу недослышать.

Быстро отошли, выбрались из оврага и, хоронясь в ложбинках, приблизились ко рву перед крепостью. Казак шел с ними. Опасаясь, что какой-нибудь стражник пальнет невзначай с перепугу по своим, заранее предостерегающе прокричали. Их пропустили через ров, надолбы, и они вошли в ворота Красной башни.

Слух о том, что подкоп ведется под Пятницкую угловую башню и что поляки намереваются заложить бочки с порохом в подкоп на Михайлов день (восьмое ноября), до которого оставалось всего четыря дня, с быстротой молнии облетел крепость. Никогда еще опасность не была так велика: ведь предупредительный глубокий ров, стоивший таких больших трудов троицким сидельцам, как раз обрывался сразу за Красной башней, не доходя до Пятницкой.

И вот теперь тревожная весть подняла всех на ноги до света. Те, кто поставили времянки около этой башни, кинулись прочь, не слушая никаких увещеваний. Растрепанные женщины с детишками на руках выбегали из жилищ в осенний мрак, за ними мужики волокли немудреный скарб. Скоро все скучились в противоположном углу крепости, дрожа от холода и страха, не понимая, что происходит, заплакали дети, заголосили женщины. Сердито закричали на них мужчины, но утихомирить не могли. Плач разрастался, усиливался. И так громко раздавался вой, что его услышали во вражеском стане. Испуганные, просыпались привыкшие ко всему воины, недоумевая, то ли во сне привиделось нехорошее, то ли наяву все это происходит. Над темным монастырем то затихая, то вновь усиливаясь, витал вой. И забытый страх закрадывался в зачерствевшие души завоевателей.

За три часа до рассвета 9 ноября бесшумно раскрылись четверо ворот крепости: потайные ворота, открытые у Сушильной башни, Красные ворота, ворота Погребной и Конюшенной башен. В полном молчании из них стали выходить небольшими группами русские ратники. Они прятались во рвах и углублениях. Ночь выдалась темной, удалось выйти незаметно. Удар должны были нанести сразу в трех направлениях: отряд Ивана Внукова — в сторону Подольного монастыря с целью уничтожить подкоп; отряд Ивана Есипова затаился у Пивного двора и нацеливал удар через плотину Келарева пруда на гору Волкушу; его должен был поддержать Иван Ходырев со своими людьми, обойти лагерь Лисовского на горе Волкуше и ударить с тыла.

Стрельцы Ивана Внукова сидели в глубоком рву за надолбами и дрожали от холода и возбуждения.

— Во холодище, — прошептал Степан Нехорошко, — того и гляди, к окопу примерзнешь!

Забрезжило. В предрассветной тишине звонко ударил сполошный колокол на Духовской церкви, и стрельцы кинулись вперед.

Навстречу им загремели ружейные выстрелы. Загрохотали пушки.

Степан Нехорошко первым добежал до рва, который начинался возле разбитой мельницы, и, крича, размахивая саблей, спрыгнул вниз. Ему навстречу кинулся человек в синем кунтуше и железном шлеме, с саблей в руке, но в ров спрыгнул перед ним бородатый мужик и махнул топором. Человек упал. Степан побежал по рву. За ним, бешено крича, мчались стрельцы. Вот и вход в подкоп. Охранявшие его лисовчики, увидев стрельцов, побежали. Бородатый мужик с топором обернулся, и Степан узнал Никона Шилова.

— Я пойду в подкоп, — сказал, задыхаясь от бега, Никон. — Бочки с порохом перетащу поближе к выходу, потом их взорвем!

— Я с тобой, — торопливо сказал щуплый на вид мужичок, бросаясь за ним. Это был односельчанин Никона Шилова, которого звали Слотой. Настоящее его имя забыли, а вот прозвище, взявшееся неизвестно откуда, прочно прилепилось к нему.

Подошел запыхавшийся стрелецкий голова Иван Внуков.

— Погоди, Никон! — закричал он, доставая из-за пояса пистоль и протягивая его крестьянину: — Возьми, сгодится!

Никон сунул пистоль за пояс и, нагнувшись, полез в подкоп.

Узнав, что русские захватили подкоп, Лисовский пришел в неистовство. Он бросил в бой все силы. Тысячи конных и пеших лисовчиков двинулись против двухсот русских стрельцов и казаков, усиленных четырьмя сотнями вооруженных крестьян.

Перебегая от дерева к дереву, пешие лисовчики приближались к рву, укрываясь от пуль. Вдруг с тыла на русских налетел отряд конных лисовчиков, примчавшихся по Московской дороге.

Иван Внуков успел вывести часть своего отряда из рва. По его команде стрельцы встали плечом к плечу, выставив пики, бердыши и рогатины. С гиканьем подскочили конники, выстрелили из легких рушниц и врезались в стрелецкие ряды.

Степан Нехорошко стоял рядом с Иваном Внуковым.

— Держись, братцы! — громко закричал Внуков и вдруг упал на землю — пуля попала ему прямо в сердце.

Тут же пешие лисовчики ворвались в ров.

Тем временем в подкопе Шилов зажег свечу, и они со Слотой двинулись по тесному лазу. В конце лаза увидели склад пороховых бочек, уложенных в два ряда. Одна с вытащенной затычкой валялась перед складом, видимо, из нее хотели сыпать пороховую дорожку для взрыва, но не успели.

Вставив затычку, мужики покатили тяжелую десятипудовую бочку к выходу, который слабо светился вдали. Оставили ее шагах в пятидесяти от входа, побежали обратно. У склада, напрягши все силы, с трудом скатили сверху другую бочку.

Забыв обо всем, Никон и Слота перекатывали бочки в полутьме подкопа, укладывая их тесно одну к другой. Вот и последняя. Мужики пробрались мимо уложенного ряда бочек и из ближней к выходу снова вытащили затычку. Черной струей посыпался порох.

Вдруг стрельба снаружи усилилась, и в подкопе послышалась незнакомая возбужденная речь, прогремел выстрел, и пуля врезалась в земляной свод подкопа возле головы Никона, осыпав его землей. У входа злобно на кого-то заругались. Пуля могла взорвать порох.

Никон выдернул пистоль из-за пояса, взвел курок.

— Эх, не успели! — сказал он.

— Стреляй, Никон! — крикнул Слота.

И в тот момент, когда настигли их, грянул выстрел.

Перед Пятницкой башней земля мгновенно вспухла, порвалась, сверкнули языки пламени, и тяжелый взрыв потряс всю крепость до основания. Туча земли, камней, обломков бревен взлетела вверх, обрушиваясь и на лагерь лисовчиков, и на крепость. Дохнуло горячим вихрем.

Камни и комья земли, поднятые взрывом, загремели по шатровой крыше Красной башни, с верхнего яруса которой воеводы Долгорукий и Голохвастов напряженно смотрели через узкие бойницы на поле битвы.

Когда дым рассеялся, они увидели мощную Пятницкую башню. Она по-прежнему гордо возвышалась над стенами — неприступная, ощетинившаяся пушками, грозная опора крепости.

— Вот они, русские люди! — воскликнул воевода Алексей Иванович, обращаясь к князю Долгорукому.

— Ну, Алексей Иванович, это удача великая! — Князь Григорий Борисович был взволнован. — Подкоп обрушен! Велю щедро одарить славных героев деньгами и подарками!

— А ведь не все знают о нашей победе, — сказал Голохвастов, — надо известить: на нашей улице праздник!

Вскоре зазвенел колокол на Духовской церкви, потом зазвучал мощный голос Успенского собора, затем Троицкого. Над полем брани поплыл звон колоколов, возвещающий о подвиге троицких сидельцев.

К полудню русские отряды вернулись в крепость. Стрельцы уносили с собой захваченное в бою оружие: тяжелые пищали — их несли на плечах по два стрельца, — самопалы, рушницы, копья, палаши, сабли…

Изрытое поле между Пятницкой башней и мельницей было покрыто убитыми русскими и лисовчиками. Шагах в ста от башни зияла огромная воронка от взрыва.

На полотняных носилках и просто на руках несли тяжелораненых и убитых. По молчаливой толпе тихим вздохом шелестели имена:

— Иван Внуков, Борис Рогачев… Иван Есипов — живой еще… Меркурий Айгустов…

Кровавый выдался день — 9 ноября. В бою защитники потеряли убитыми сто семьдесят четыре человека и ранеными шестьдесят шесть.