Моя коллекция

Разумовский Лев Самсонович

ЭТЮДЫ

 

 

Ангел

Дом творчества в Юрмале. Теплая солнечная весна. Из окна моей комнаты сквозь черное кружево еще зимних безлистных берез видны улица, ведущая к вокзалу, высокие сосны, обрамляющие ее с обеих сторон, зелень газона, неожиданно появившаяся из-под стаявшего снега, и бронзовая девушка, которая всегда бежит куда-то в красно-керамической раме небольшого прямоугольного бассейна.

Я работаю над скульптурной композицией «Рай и ад».

С «адом» у меня все в порядке, дело идет к завершению этой трехфигурной группы. А вот с «раем» я не в ладах. Я уже перепортил много бумаги, вылепил и сломал несколько вариантов ангела, но ангел не получался, он порхал где-то рядом, шелестел крыльями за спиной, но не давался в руки. Время шло. Я переключился на другую работу, но не переставал думать об ангеле и, даже засыпая, продолжал обдумывать варианты.

Я проснулся ранним утром, когда весенние лучи пробились сквозь полузашторенное окно и осветили комнату, стул с наброшенной одеждой, край кровати, угол сбившейся подушки… и ангела в складках пододеяльника, стоявшего прямо перед глазами во весь свой крохотный, не больше моего мизинца, рост.

Я закрыл глаза и попытался осмыслить, сон это или не сон, а если сон, то его надо было непременно запомнить, так как это был тот самый ангел, мой ангел, которого я безуспешно искал и ждал все это время. С явным сомнением и тайной надеждой я рискнул еще раз открыть глаза и убедился — он не исчез. Он стоял по-прежнему на том же месте, весь белый, красивый, в рублевских пропорциях, с гордо поднятой кудрявой головой, в длинном хитоне с античными складками и с упругим крылом белой чайки за прямой спиной…

Не веря глазам своим, я моргнул несколько раз, чтобы убедиться в том, что это не мираж, но он оставался абсолютной реальностью, хотя и чудом в одно и то же время.

И тогда медленно и очень осторожно, чтобы не сбить складки и не спугнуть небесное видение, я выпростал руку из-под одеяла, нащупал у изголовья грифель и бумагу и тихонечко, с благоговением и благодарностью зарисовал фигуру.

С последним штрихом ангел исчез.

Дзинтари, апрель 1983 г.

 

Встреча

— Ваше место второе. Можете располагаться, — сказал мне чисто выбритый и подтянутый проводник поезда Хельсинки — Петербург. Я поставил рюкзак на полку, удобно уселся и стал ждать соседей по купе.

Долго ждать не пришлось. В купе впорхнула молодая ярко одетая девица, радостно поприветствовала меня, спросила, откуда я еду, есть ли у меня семья, как долго я находился в Финляндии, какая у меня специальность, ах, как интересно, мой двоюродный брат тоже рисует, дочка тоже талантливая — вышивает по канве… И тут же защебетала о себе и своей жизни. Жизнь у нее, как оказалось, сложилась счастливо, ей удалось осуществить свою мечту — выйти замуж за иностранца, ее муж — финн, страховой агент, получает кучу марок, у них двое детей, он не пьет и раньше не пил, не то, что другие финны, у них свой дом, а машина японская, «Субару», а в Питер она ездит к родне, вот два чемодана шмоток братьям и их семьям…

Дверь купе открылась, и к нам вошли соседи, пожилая пара — рослый мужчина с угрюмым выражением лица и его грузная жена с дешевой шляпкой на седой голове. Молча расположили свои вещи и, отвернувшись от нас, дружно уставились в оконное стекло. Оба были одеты скромно, непарадно.

Моя бойкая молодая соседка, примолкнувшая было во время прихода стариков, снова раскрыла рот и защебетала с новой силой. Тема мужа и детей плавно перетекла в характеристики финской родни, и я уже стал угорать от этой трескотни, как она вдруг спросила, что у меня с рукой.

— Память о фронте.

Она остановилась, как бы с наскоку.

— А сколько же вам лет?

Я ответил.

— Значит, вам примерно столько же, сколько ему? — качнула головой в сторону соседа.

— А вы спросите его.

Девица выбросила несколько финских слов моему соседу. Тот медленно и как бы неохотно повернул к ней голову, и я успел рассмотреть его обтянутые кожей острые скулы, суровый взгляд из глубоко проваленных глазниц и седой клок волос, брошенный через морщинистый лоб. Он произнес одно слово и опять отвернулся к окну.

Она снова спросила его о чем-то, и он утвердительно кивнул головой, не разжимая губ.

— О чем вы его спросили?

— Воевал ли он.

Разговор неожиданно принял интересный поворот.

— Спросите, если не трудно, где?

Она перевела мой вопрос. Он посмотрел на меня, помолчал немного, потом хрипло произнес одно слово: «петровски».

— Он сказал: «Петровски». Это значит Петрозаводск.

Что-то ударило мне в голову и в купе сразу стало жарко. Следующий вопрос вырвался уже сам, вне моей воли: не скажет ли он — когда?

Моя переводчица почувствовала мое волнение. Что-то большое и важное творилось у нее на глазах, и она была в центре происходящего. Она перевела вопрос, и ответ прозвучал моментально.

— Он сказал: в июле 1944 года.

Вот оно! Вот оно! Я перевел дух.

— Скажи ему: я тоже воевал под Петрозаводском!

Он напрягся, повернулся ко мне всем корпусом. Вопрос прозвучал, как выстрел — перевод не потребовался. Я ответил сразу:

— В июле 1944-го. Мина упала рядом…

Наступила тишина. Стенки тесного купе поплыли в тумане и раздвинулись до невероятных просторов карельских болот. Потянуло холодком из соседнего озера, остро запахло хвоей срубленных осколками сосновых веток. Грохот автоматов смешался с воем летящих мин, где-то тонко и надрывно закричал раненый…

Мой сосед неотрывно смотрел на меня, закаменев. Потом неожиданно воздел кверху руки и обхватил ими свою голову, потом качнулся в мою сторону, навалившись мне на колени, и что-то быстро залопотал, всхлипывая. Сквозь темные пальцы его заскорузлых и кривых крестьянских рук сочились слезы…

Взволнованная переводчица чуть не выкрикивала его отдельные слова.

— Проклятая война!.. Брат погиб… дом сгорел…

— Переводи! — крикнул я девушке. — Проклятая война… Мы с ним ни в чем не виноваты… Войну начинают политики, а гибнут простые люди…

Я сильно хлопнул его по плечу, схватил его руку и крепко пожал. Он ответил мне мощным пожатием, потом полез в чемодан, достал бутылку столичной. Края стаканов тоненько зазвенели, приняв касание дрожащей бутылки.

Мы выпили за нашу встречу. Вторую в жизни.

 

Притча

Когда Бог создавал души людей, он составлял коктейли из человеческих Качеств, творчески меняя пропорции.

Дошла очередь до души Лены Б. Взял Бог кувшин с гуманизмом и начал лить.

В этот момент по небу пролетала красивая птичка, и Творец отвлекся. Потом посмотрел вниз и ахнул: остальные Качества лить некуда!

Огорчился Бог: халтура получилась… Надо же, какого урода создал!

Капнул сверху немного ума — через край полилось!

— Ну что же, — задумчиво сказал Бог. — Гуманизма чуть-чуть на дне осталось, а практицизма бочка цельная. Остальным так и нальем…

И Бог продолжил работу.

 

Суббота

Была суббота. Я забрала Ляльку из детского сада и решила выкупать ее перед сном.

Ванная у нас — чудо! Стенки покрыты белым кафелем, краны сверкают. Все новое, чистое, всего полгода, как въехали.

Лялька барахталась в теплой воде, топила надувную резиновую рыбу, брызгалась и мешала. Пришлось шлепнуть ее по мокрому и отнять рыбу. Лялька заныла.

— Как тебе не стыдно? — сказала я. — Игорешка и тот так не брызгает. И вообще, в шесть лет я уже мылась сама!

Я приоткрыла дверь и крикнула Гале, соседке, чтобы принесла махровое полотенце из моей комнаты.

— Несу! — ответила Галя. — Пусти, Ига, пусти маму. Побегай сам, мама сейчас придет.

Я разбирала Лялькины вещи, а она стояла в ванне, распаренная, розовая, с капельками, блестевшими по всему телу, прижимала рыбу к животу и выговаривала ей шепотом:

— Рыба, тебе не стыдно? В шесть лет я уже сама мылась и чистила зубы, а ты ничего не умеешь…

Галя вошла в ванную, прикрыла за собой дверь и дала мне полотенце.

— Тетя Галя, а где Игорь? — спросила Лялька.

— За дверью стоит.

— Мама, — услышали мы из-за двери, — ма-ма! — и что-то заскреблось с той стороны.

— Иду-иду, — сказала Галя, — отойди от двери, а то я тебя стукну!

Она взялась за дверную ручку и осторожно толкнула дверь. Потом еще раз. Потом, как-то странно посмотрев на меня, нажала дверь плечом.

— Что такое? Ничего не понимаю!..

Я бросила Лялькино белье и сильно толкнула дверь. Дверь не открывалась.

— Все ясно, — сказала я. — Игорешка запер нас на наружную задвижку.

— Ига! — закричала Галя, держась за ручку двери. — Ига, открой нас! Слышишь, открой нас немедленно! Если ты не откроешь, я тебя нашлепаю!..

За дверью притихло, мы услышали всхлипывания, перешедшие скоро в рев, а затем легкое топанье удалявшихся пинеток.

— Игорь, немедленно вернись! — закричала Галя и застучала кулаками по двери. — Вот приедет папа, я все расскажу, негодный мальчишка!

— Ты соображаешь, что ты делаешь? — вмешалась я. — Разве можно пугать ребенка в таком положении! Игорешка! Игоречек! Иди сюда, мой хороший мальчик! Иди сюда, лапушка! Тетя Эмма тебе что-то расскажет!

Рев стал затухать. Галя с надеждой посмотрела на меня.

— Подвинься, — сказала я, — сядь на ванну. Мне же нужно говорить в скважину. Ига хороший, Ига славный, а где у Иги лошадка? Вот у Иги лошадка, но-но, лошадка!..

Я приложила к скважине ухо. Пинетки подтопали ближе. Рев прекратился. Я присела на корточки.

— Ига, слушай, что тебе тетя Эмма скажет. Возьми задвижечку, поиграй ею, поиграй. Какая хорошая задвижечка…

— Ма-ма, — раздалось из-за двери, — Ига маме хочет…

— Ига, — сказала Галя, — поиграй задвижечкой, сделай вот так, вот так! — и она побренчала дверным крючком.

Раздался легкий стук в дверь, потом царапанье. Затем пинетки решительно удалились.

— Однако! — Галя нервно рассмеялась и протерла очки. — Положеньице! Трое взрослых заперты в ванной, а ребенок один находится в пустой квартире!

— Мама, а где я буду спать? — спросила Лялька с интересом.

— Молчи уж! — накинулась я. — Почему ты, кстати, не вытираешься и не одеваешься?

— Я сейчас буду. Но ведь вытертая я все равно запертая…

— Одевайся и не рассуждай! Что будем делать, Галя?

Галя оглядывала стены.

— Надо сильно постучать в стенку, — неуверенно предложила она, — может быть, соседи услышат.

Мы постучали. Сначала руками, потом ковшиком. Прислушались. Капала вода из душа, и Лялька шуршала полотенцем.

— Время не то, восемь часов, — протянула Галя с тоской. — Сидят все, черти, воткнулись в телевизоры, хоть из пушки стреляй!

— То время начнется часам к двенадцати, когда народ захочет спать. Тогда и постучим?

— Ты что? — окрысилась Галя. — Можно подумать, что я нас закрыла! У тебя хоть ребенок с тобой, а мой один-одинешенек во всей квартире гуляет из комнаты в комнату!

— Твой ребенок может лечь спать на пяти кроватях на выбор, а мой, видимо, будет ночевать в ванне…

— Мамочка, ты не волнуйся, — сказала Лялька, — мы поместимся вдвоем. А тетю Галю можно устроить на табуретке.

— Игорь! — завопила опять Галя. — Иди сюда, противный мальчишка! — и, не дождавшись ответа, тупо посмотрела на меня.

— Галя! Не горюй, — сказала я бодрым голосом. — Вспомни инженера Щукина. Ему было еще хуже. А потом он спасся благодаря судьбе.

— Я тебе благодарна за классические примеры, но почему он не отзывается?

Она легла плашмя на пол и стала заглядывать в щель под дверью.

— Мама! — сказала Лялька. — Я пить хочу!

— Пей! Чего-чего, а воды сколько хочешь. Вот если ты есть запросишь…

Я оглядела стены. Справа наверху чернела дырочками вентиляционная решетка. Слева, под потолком, было окно в стене, смежной с туалетом.

— Встань с полу, — сказала я, — есть идея. Нужно добраться до окна, высадить стекло и пролезть в туалет, а оттуда выйти и открыть эту проклятую дверь.

Галя вскочила с пола.

— Ну уж бить стекло я не буду! Потом иди, ищи халтурщика, чтобы вставлял!

Мы сели на край ванны и помолчали.

— Знаешь, что, — предложила я, — мы раньше стучали по стенкам. Попробуем бить по трубе чем-нибудь железным. Может быть, соседи услышат.

Мы взяли ковшик и начали стучать по стояку парового отопления. Лялька помогала нам зубной щеткой.

— Мы не так стучим! — заявила Галя.

— Что значит, не так? А как нужно стучать?

— По-другому. Соседи думают, что где-то идет ремонт.

— Так что же делать?

— Ты знаешь азбуку Морзе?

— Откуда мне ее знать? Я же бухгалтер.

Я посмотрела на часы. Прошел уже час нашей жизни в ванной. Лялька с наслаждением колотила ковшиком по кафельным стенкам.

— Еще жалуются, что новые дома звукопроницаемы! — со злостью сказала Галя. — Идиоты!

— Лялька, прекрати! — сказала я. — Все равно ты не так стучишь!

— Я придумала! — закричала Галя. Она схватила ковшик и стала бить по трубе в каком-то ритме. Мы прислушались.

— Пусть всегда будет солнце, — подхватила Лялька.

Начинались какие-то ненормальности. Галя странно улыбалась.

— Ты что? — спросила я и отсела подальше.

— Неужели не понимаешь? — удивилась Галя. — Соседи слышат стук. Стук не похож на ремонтный. Кто-то выстукивает по трубе песню. Нарочно. Им назло. Издевается. Значит, всë бросят и прибегут ругаться.

Все-таки не зря она кончала психологический факультет.

Мы отбарабанили «Солнечный круг», «Старого барабанщика», потом сыграли «Болеро» Равеля и «Чижика-пыжика». Прислушались. Все было напрасно. Соседи не поддавались.

— Эмма! — вдруг с тревогой спросила Галя. — А он не может кнопок наесться? У тебя на столе были рассыпаны кнопки!

— Я убрала их. Ему все равно на стол не забраться. Не волнуйся. Он, наверное, спит где-нибудь, ведь он всегда засыпает в девять, а сейчас одиннадцатый час.

— Бедный малыш, — всхлипнула Галя, — я знаю, где он спит. Он спит в луже. И, наверное, простудится.

Мы задумались.

— Знаешь, что? Давай высадим дверь!

Мы встали спинами к двери и разом стукнулись в нее. На нас посыпалась штукатурка, но дверь не поддалась.

— Раз-два, взяли! — скомандовала Галя, и мы ударили снова. Опять полетело что-то белое, но дверь не шелохнулась.

— Безнадюга! — упавшим голосом сказала Галя.

— Мама, а как же я пойду в детский сад? — спросила Лялька.

— Вот что! — встала я решительно. — Халтурщика я беру на себя. Полезай в окно. Я тебя подсажу. Другого выхода нет. Смотри, уже скоро два часа, как мы тут сидим.

Галя тоскливо посмотрела наверх.

— А как же спускаться?

— Обвяжешь раму полотенцем и спустишься.

— Может быть, ты полезешь? — робко предложила Галя.

— Галочка, — сказала я мягко, — не дури. Если даже ты меня выдержишь, я же не пролезу в один пролет. Надо выбивать всю раму…

Галя сбросила с себя узкую юбку, взяла в зубы полотенце, в руки ковш и полезла на табурет. Оттуда, держась одной рукой за крюк от зеркала, она взгромоздилась мне на плечи.

— Погоди, не бей, — сказала я, — я прикрою голову твоей юбкой, а то на меня посыплются осколки. Лялька! Встань в тот угол и отвернись лицом к стене. Тетя Галя будет бить стекла, и на тебя посыплются осколки.

— Мамочка, я буду стоять в углу тихо-тихо, но я не хочу отворачиваться. Мне очень интересно посмотреть, как тетя Галя будет бить стекла. Я никогда не видела.

— Немедленно повернись! — закричала я. — Я тебя сейчас так нашлепаю, что ты своих не узнаешь!

Раздался треск стекла и звон осколков, упавших за стенкой. Подтянувшись, Галя перекинула ноги в дыру, завязала полотенце и спрыгнула туда.

— Наконец-то! — вздохнула я и сняла юбку с головы.

— Эмма! — раздалось из-за стенки.

У меня екнуло сердце.

— В чем дело?

— Эмма, — тихо повторила Галя, — уборная тоже заперта. Оттуда. Ведь дверь отходит, и ты сама ее сегодня закрыла на задвижку…

Мы помолчали. Капала вода. Лялька начала хныкать.

— Давай назад, — предложила я, — все-таки втроем веселее.

— Интересно, кто же меня здесь подсадит, — задумчиво сказала Галя.

Я взяла Ляльку на руки. И она начала засыпать у меня на плече.

— Пожалуй, инженеру Щукину было лучше, — раздалось из-за стенки. — Он, во всяком случае, не был отрезан от мира. Ему могли помочь. Одеть, накормить…

— Благодарю за классические примеры, — отозвалась я.

— Эмма! — позвала Галя. — Попробуй кричать в вентиляционную трубу. Я где-то читала, что по ней хорошо разносятся звуковые волны.

Я встала на табурет и начала кричать в черные дырочки:

— Соседи! Помогите! Откройте! Спасите!

— Не кричи «спасите!». «Спасите» кричат, когда кому-то плохо. Кричи «горим!» Горим — это всем плохо, и им тоже будет плохо!

— Соседи! — с удвоенной силой закричала я. — Горим! Спасите! Горим!

— Возьми ведро, — раздалось из окошка.

— Еще что? — огрызнулась я. — Ведь не горим же мы на самом деле!

— Дура! Кричи в ведро. Гульче будет.

Я взяла ведро, поднесла его к вентиляционной трубе, засунула туда голову и заорала снова. Получалось гульче. Звуковые волны рвали стены.

— Мама! — захныкала Лялька. — Мне страшно!

— Сядь на табуретку, прикройся халатиком и спи. Спи, маленькая, спи, моя ласковая… Соседи, горим! Двадцать шестая квартира горит! Спасите! Спи, Ляленька, спи. Баю, баюшки, баю, не ложися на краю… Караул, горим!

— Бей в ведро! — скомандовала Галя.

Я стала бить в ведро и орать еще сильнее. Галя в соседнем помещении била туфлей по унитазу в ритме танца с саблями и тоже что-то орала. Лялька ревела в голос. Звуковые волны летели в вентиляционную трубу. С трудом расслышали мы из-за входной двери слабый звонок.

Мы разом стихли.

— Откройте! — послышался мужской голос с площадки. Никогда не слышала такого приятного голоса.

— Это вы откройте! — заорали мы хором.

За дверью стихло.

— Он уйдет! Не уходите! — взвизгнула я и сорвала голос. — Скажи им, пускай попросят ключ от восемнадцатой квартиры, он открывает нашу дверь, — прошипела я в разбитое окошко, стоя на ванной.

— Возьмите ключ от восемнадцатой! — звонко закричала Галя.

— Где у вас горит? — спросили из-за двери.

— У нас не горит, — выкрикнула Галя, — то есть, горит, но не сильно… Одним словом — ломайте дверь!

Раздались несколько тяжелых ударов и треск взламываемой двери.

— Эмма! Быстро! Юбку! — крикнула Галя.

Я перекинула ей юбку.

В коридоре послышался шум от множества ног. Двери распахнулись, и мы вышли. В прихожей и в коридоре толпились люди. Впереди стояли незнакомые парни с красными повязками на рукавах. Из-за их спин выглядывали соседи. Дворничиха тетя Маша в белом фартуке таращила на нас глаза. В открытую дверь входили все новые люди.

— Где горит? — спросил старший дружинник с черной бородкой.

— Нас заперли, — просипела я, держа сонную Ляльку за руку.

— Сережа, беги, позвони ноль один. Скажи — ошибка. Быстро! — сказал старший. — Так кто нахулиганил?

— Вот кто, — сказала Галя, вынося из комнаты Игорешку. Он спал у нее на руках, завернутый в синее байковое одеяло.

— Вот этот? — протянул бородатый и оглянулся на своих. — А ходить он умеет?

— Конечно, умеет, — обиделась Лялька. — И ходить, и бегать, и задвижку закрывать.

— Пошли, ребята, — сказал бородатый. — Все в порядке, граждане. Спокойной ночи!

Под окном раздалась сирена пожарной машины…

Ленинград, июнь 1963 г.

 

Колька

Нас трое на лугу: хозяйская корова Белянка, Колька — соседский дачник — и я.

Кольке четыре года. У него круглая светлая головенка, серые лукавые глаза и лупящийся от загара нос. Он весь украшен воинскими шрамами: на руке ссадина, коленка темнеет свежим кровоподтеком, когда он улыбается, то видно, что не хватает двух передних зубов.

Встает он рано. Красная Колькина тюбетейка мелькает то за домом, то в саду. У него много дел. Прямо со своего трехколесного велосипеда он залезает по стремянке на крышу сарая и оттуда дразнит Рекса. Потом гоняет кур. Позавчера он сунул хозяйского кота в бочку, вкопанную под умывальником, и на даче разразился скандал, когда мокрый и злой, распространяя зловоние, кот влетел в хозяйскую половину и прыгнул на пикейное покрывало. Кольке здорово влетело за это от матери, и его басовитый рев разносился по всей даче.

Каждое утро Колькин нос прилипает к стеклу нашей веранды и произносится неизменная фраза:

— Дядя Лева, выходите гулять!

Я выхожу со складным стулом и пластилином в руках и направляюсь к калитке. Колька немедленно атакует меня:

— Дядя Лева, вы вышли гулять?

— Да.

— А это что?

— Это складной стул.

— Он раскладается?

— Да.

— А вы куда?

— Я пойду лепить Белянку. Пойдем со мной!

— Пойдем. А вы мне на стуле дадите посидеть? А можно я его понесу?

Я даю ему стул, и мы идем на широкую зеленую лужайку за дачами, где, привязанная к колышку, пасется Белянка — большая холмогорка. Светло-коричневые пятна раскиданы прихотливым узором на ее крутых боках, породистая морда абсолютно белая, и только левое ухо, как бы случайно, залито коричневым. Белянка лениво пощипывает траву и медленно описывает большие круги по лужайке вокруг столбика.

Я усаживаюсь немного поодаль и начинаю лепить. Колька пристально смотрит на корову. Видимо, моя модель внушает ему опасения.

— Дядя Лева! А мама не позволяет подходить к Белянке…

— А мы и не будем подходить. Мы будем тут сидеть и лепить. За тот камень не ходи.

Пауза. Колька думает.

— А если она на нас полезет?

— Ну так нас же двое! Я с тобой не боюсь!

Он медленно поворачивает ко мне голову — во взоре и в оттопыренной нижней губе изумление. Потом переводит взгляд на Белянку. Силы врага устрашающи.

— Я ей как дам по морде! — говорит он не очень уверенно.

— Как же ты дашь ей по морде?

— А кирпичом! — кровожадно говорит Колька. — По морде!.. У них морда, у коров и у лошадев.

На лужайке тепло, светло и зелено. Трава пахнет сладко и как-то особо, по-летнему. Белянка хорошо позирует, она медлительна и ленива, красивые карие глаза ее то косятся на нас, то закрываются белыми ресницами от мух. Она жует и дремлет.

Колька между тем вооружается. Он натаскал и сложил около моих ног целый арсенал: кучу щепок, обломки кирпича, камешки. Притащив откуда-то ржавую проволоку, Колька машет ею над головой, рассекая воздух, и вызывающе кричит в сторону Белянки. Помахивая хвостом, она поворачивается задом.

Между тем проволочный каркасик у меня в руках постепенно обрастает пластилином. Появляется тело Белянки, ноги, морда. Маленькая коровка быстро набирает объем. Солнце ярко освещает мою натуру, бабочки гоняются друг за другом, теплый ветерок приятно дует в спину.

Колька — весь внимание. Щербатый рот его открыт. В грязных кулаках зажато по камню.

— Дядя Лева, это вы Белянку хочете вылепить? — вежливо спрашивает он.

— Белянку.

— И рога сделаете?

— И рога.

— И хвост?

— И хвост.

— А где же у нее подойник?

— Какой подойник?

Колька озабоченно смотрит на пластилиновую корову, потом на живую, потом на меня.

— А вот тут! — Колька тыкает пальцем в брюхо пластилиновой коровы.

— Колька, это называется вымя! Я его обязательно вылеплю.

В это время на луг неторопливо выходит черная коза. Направление Колькиных мыслей моментально меняется.

— Дядя Лева, а кто сильнее — корова или коза?

— Корова.

— А корова может козу съесть?

— Нет, не может.

— Почему? Шкура плохая?

Коза на самом деле какая-то ободранная и неаппетитная.

Колька бросается за бабочкой и, увлекшись, забегает за заветный камень в Белянкин круг. Белянка, пощипывая траву, меняет направление и идет к Кольке. Он шарахается в сторону, мчится к своему арсеналу, хватает железный прут и замахивается. Белянка поворачивается и уходит к дальней части луга. Там она останавливается и неожиданно, подогнув ноги, ложится.

— Ага! Испугалась! — радостно кричит Колька. — А то я бы ей как дал!

Белянкин отдых не входит в мои планы. Я встаю, подхожу к ней, берусь за веревку, намотанную на рога, и поднимаю корову. Оборачиваюсь. Колька застыл на месте.

— Дядя Лева! Она же вас забодает!

— Не забодает, Коля. Она хорошая.

Пауза.

— А вы ее за морду можете потрогать?

Я трогаю мягкую Белянкину морду, отгоняю мух, глажу уши.

— И за рога можете?

Трогаю за рога. Колька потрясен моим героизмом. Рожица его наморщилась, он стоит в отдалении и усиленно думает. Я жду очередного задания.

— Дядя Лева, а за хвост можете?

Трогаю.

— А за имю?

— Что?

— За имю можете потрогать?

Я сажусь от смеха на траву, а страшная Белянка шумно обнюхивает мою голову.

— Вымя, Колька. Вы-мя! И кто только тебе передние зубы вышиб? — спрашиваю я, усаживаясь на стул.

— А это я об дверь, — говорит Колька, жуя травинку. — Мама очень ругалась. Дядя Лева, а кто сильнее: корова или некорова?

За забором соседней дачи вырастает вихрастая голова. Это Сашка — Колькин приятель, с которым он каждый день дерется.

— Колька! — кричит он. — Чего там дядька делае-е-ет?

Колька немедленно соображает, какую он может извлечь из меня выгоду.

— А в игру примете, тогда скажу-у-у…

— Приме-е-ем!

— Корову лепи-и-и-ит!

За забором появляются еще три головы, потом свешиваются ноги, и скоро я окружен стайкой загорелых мальчишек. Колька чувствует себя гидом в музее, объясняет, показывает. Мальчишки смотрят недоверчиво и неодобрительно.

— Глаз-то и нету! — замечает один. — Будете вылепливать?

— Буду.

— А почему не гладкая?

— Так надо! — важно объясняет Колька.

— А потом чего с ней делать будете? — спрашивает старший, худенький мальчишка с раскосыми и очень синими глазами.

— А ничего. На полку поставлю.

— Пошли, ребята, — говорит худенький. — Мы там будку сделали.

— Дядя Лева, я пойду к Сашке, — говорит Колька, — а стул вы сами понесете домой. Ладно?

Мальчишки мчатся к забору. Вдруг Колька останавливается и решительно возвращается ко мне.

— Ты чего? — спрашиваю я.

Колька молча хватает железный прут, сует в мою руку и, смотря мне в глаза, говорит негромко и очень серьезно:

— Если полезет, вы ее по морде! Ладно?

Красная тюбетейка исчезает за забором.

Старожиловка, июль 1957 г.

 

Голуби

На площади стая синих голубей. Из дверей пивной выходит молодая женщина. На ней вишневое распахнутое пальто, ярко-зеленая косынка, ноги в дорогих капронах и грубых шерстяных носках, вылезающих из грязных туфель. Лицо женщины размалевано: черные накрашенные брови, ресницы, с которых свисает краска, большой ярко-красный, грубо обрисованный рот.

Женщина, пошатываясь, бредет на середину площади, вынимает из кармана половину городской булки, откусывает кусок и, разжевав, выплевывает голубям. Мокрая жвачка падает частично на пальто, частично на асфальт. Голуби, толкаясь, подбирают ее.

Пожилой еврей останавливается и внимательно наблюдает. Потом, обратясь ко мне, склонив голову набок и смешно выпячивая нижнюю, и так торчащую губу, говорит:

«Если бы я был голубь, я бы таки это не ел…»

 

Стаканчиков

7 мая 1976 года после собрания ветеранов в Союзе художников и получения медали я вернулся домой, и сияющая Танюха сообщила мне, что она «кажется, удачно сменяла квартиру».

— Сейчас придет гражданин смотреть нашу квартиру. Он предлагает трехкомнатную рядом с метро «Петроградская». Вот я записала: 54 метра, удобства все, окна в сад, третий этаж, телефон, два балкона.

— Что он, сумасшедший?

— Не знаю. Он сказал, что едет.

Вариант был настолько ослепителен, что я сразу заподозрил неладное: а) квартира окажется не отдельной, бывало и такое; б) окна упираются в стену; в) дом идет на капремонт.

Быстро подмел пол, завесил дырки на обоях старыми этюдами и стал ждать, заранее зная, что ничего из этого варианта не выйдет. Сменщик откажется с порога, обнаружив вход через кухню.

Раздался звонок, и в дверях появился невысокий, плюгавый пожилой гражданин в сером плаще. Он вежливо поздоровался, переступил порог, огляделся и произнес:

— Итак, мы имеем кухню…

— Да, вход через кухню. Но мы привыкли. И недостатком это не считаем…

Против ожидания, он не сказал «до свиданья» и не повернулся к выходу, а напротив, пожелал смотреть дальше.

Ободренный началом (внутри затеплилась маленькая надежда), я повел его по квартире.

— Кладовка, туалет, коридор, ванна кафельная…

— А это что у вас? Дровяная колонка?

— Да… Не успели убрать… Что-то вроде антиквариата… А вот комнаты 11 метров отдельная и 12 плюс 10, извините за беспорядок, смежные.

— Ну что же… Простите, как вас зовут? Лев Самсонович? Меня зовут Сергей Васильевич. Ну что же — квартира ваша мне подходит.

У меня где-то внутри екнуло.

— Давайте пройдем на кухню, переговорим.

Ага. Вот оно. О чем же разговор? Сумма с четырьмя нулями? Что-то все очень быстро…

— Разрешите закурить?

— Курите.

— Хотите сигарету?

— Нет, спасибо.

— Так вот. Квартира мне ваша подходит. Думаю, что моя вам тоже подойдет.

— Я тоже так думаю. А почему вы меняетесь?

— Нас с женой двое. Кроме того, дело в том, что в вашей квартире я жить не собираюсь. Меня переводят в Москву, там дают квартиру, а эту я обязан сдать городу, точнее, Управлению торговли, где я работаю.

— Какой же вам смысл менять перед отъездом? Да еще на меньшую? Из соображений благотворительности?

— Уважаемый Лев Самсонович! Какая благотворительность? Я же торгаш! Двадцать восемь лет работаю в спецслужбе Управления торговли Ленгорисполкома. Вы получаете лишних двадцать метров. За них надо платить.

— Сколько?

— Разрешите карандашик. Вот такая сумма с вас. Ну, как? По-божески?

На бумажке — мне не мерещится? — восемьсот рублей… Лихорадочно соображаю. Что-то тут не так. Лишний метр стоит от пятидесяти до ста…

— Да, по-божески… Даже слишком…

— А вы с юмором! Не беспокойтесь, остальную сумму я получу с того товарища из ДЛТ, который сюда въедет, ему от работы десять минут ходу, от Управления на Адмиратейском тоже десять минут.

— Таким образом, — мои мозговые извилины туго раскручиваются, — вы получаете деньги… товаровед — мою квартиру, а я — вашу?

— Точно! Трех зайцев одним ударом! Каково?

— Ну, Сергей Васильевич! Вы голова!

— Ха! А вы, я вижу, ветеран? Где воевали? Под Петрозаводском? А я вот на Первом Белорусском. Да… Вы с собрания ветеранов? А у меня как раз завтра собрание. Медаль вручать будут. А ведь редеют наши ряды, Лев Самсонович?

— Редеют, Сергей Васильевич, редеют…

— Я же подполковник запаса. А сейчас, вроде бы, на интендантской службе — кормлю богов.

— Что это значит?

— Езжу с машиной и развожу продукты на дом обкому, горкому. Всего у меня подшефных 256 человек. Ну там, кетовая икра, балык, семга, парная вырезка… Когда вы последний раз кетовую икру ели?

— Лет пять тому назад.

— Ха! Я так и знал. И, между прочим, все эти продукты по твердым ценам: банка икры 7 рублей 20 копеек, а в магазине она же 167,52. Растворимый кофе 87 копеек баночка, а в магазине — 2 рубля.

— Вернемся к квартире. Скажите, Сергей Васильевич, мы можем сейчас с вами поехать посмотреть ее?

— К сожалению, у меня сегодня вечер занят. Я ведь к вам зашел, потому что у меня в соседнем доме дело. А вот завтра — пожалуйста, приезжайте с утра с женой, потому что во вторую половину дня у меня собрание ветеранов. А сейчас мне надо приятеля выручать.

— Что с ним? Заболел?

— Да нет, не заболел. Кстати, скажите, что это — от Ильича до Ильича без инфаркта и паралича? Не знаете? Микоян! Ха-ха-ха! А у приятеля дело деликатное. Он, видите ли, на такой же работе, как и я. Ну, и перехватил малость. Собирал на «Жигули» в экспортном варианте. А тут скоро ревизия, так он просит помочь срочно распродать продукты. Так торопится, что даже по твердым ценам отдает. Я сейчас от него всем знакомым звонить буду, и быстро все ликвидируем. Вам, случайно, не надо баночку икры?

— Нет, спасибо.

— А то пожалуйста. Или растворимый кофе, например?

— Нет, не надо. Сергей Васильевич! Нарисуйте мне план вашей квартиры.

— Я, конечно, не архитектор, но вот так примерно: прихожая, неоплачиваемый холл 16 метров, у меня здесь телевизор стоит. Как поругаюсь с женой, так сюда и телевизор смотрю.

Я встал и пожал ему руку. Отдельный холл для телевизора и возможность скрыться от жены — это требовало рукопожатия.

— Дальше комнаты — 22, 18 и 14 метров. Кухня 12 метров. Два балкона.

— Куда окна?

— На северо-восток. Практически целый день солнце. Даже надоело. Да вы завтра все увидите. Придете с женой и все увидите. Давайте, я вам адрес запишу. Ординарная 19, квартира 36. Сергей Васильевич Стаканчиков. Правда, интересная у меня фамилия? Ха-ха-ха! Ну, а теперь извините, надо идти. Так хотите ради доброго знакомства баночку кофе? 87 копеек всего…

— Ну уж давайте, раз так. Ради знакомства.

— А может быть, пять возьмете? Для себя, знакомым подарите. Это же сейчас не достать. А я вам сейчас принесу, благо это рядом.

— Я не обкомовская жена, я могу и сам с вами, а то неудобно, что вы будете бегать.

— Лев Самсонович! Вы знаете, что неудобно?

— Знаю. Штаны через голову надевать.

— Ах, что вы! Это же старо и плоско! А вот — зонтик в кармане раскрыть! Каково, а? Ха-ха-ха! Вы не стесняйтесь. Это же моя профессия — разносить продукты. А для вас я с удовольствием. Вы только дайте мне газетку банки завернуть, чтобы по дороге не приставали…

Дал газетку. Сам во взвешенном состоянии. Как будто выпил. Мозги крутятся. В холле библиотека, в большой комнате — шкаф. Тане — изолированную комнату. Маше, пока маленькая, можно проходную… Утром встали — в окна солнце. После нашего склепа…

— Да, вам же денежку надо…

Он, с газетой у дверей, рассеянно:

— Ах, да…

Иду к ящику, достаю две трешки, в сомнамбулическом состоянии возвращаюсь на кухню, даю ему одну и говорю:

— Знаете, Сергей Васильевич, мне и трех банок хватит.

— Да что вы! Я возьму вам пять, потом вы мне разницу вернете. А я через десять минут вернусь!

Хлопнула дверь. Некоторое время я стоял в прострации, переосмысляя варианты расстановки мебели в новой квартире, а также думая о цветах, которые я разведу на двух балконах… И вдруг меня осенило.

Рванул я на улицу.

Моего друга Стаканчикова и след простыл.

Говорят, нет ничего горше чувства только что совершенной глупости! Изругав себя по-всякому, я в конце концов утешился тем, что за целый вечер, проведенный с отличным актером, мастером своего дела, трешки никак не жалко…

Ленинград, 1976 г.

 

Портрет вождя

— Хочешь повидать Павлика? — спросил я Васю.

— Павлика?

— Ну да. Павлика.

— Хочу, конечно.

— Так давай его вызовем!

— Куда?

— В Ленинград.

— Ты что — сдурел? Он же в армии!

— Ну и что? У меня идея.

— Ну ты даешь! Брось трепаться! Некогда тебя слушать.

— А я не треплюсь. Давай попробуем…

Так родилось письмо.

«Начальнику политотдела N — ской части майору Синебрюхову.

Уважаемый т. майор!

Мой сын Павел Гущин, 1957 г. р., служит в Вашей части. В своих письмах домой он сообщает об образцовом порядке и высоком уровне военно-политической подготовки в Вашем подразделении.

В порядке благодарности за правильное воспитание моего сына и в порядке шефской работы я хочу подарить Вашему политотделу скульптурный портрет вождя мирового пролетариата В. И. Ленина собственной работы. Одновременно хочу сообщить, что покупка такого бюста-портрета через Ленинградское отделение Худфонда РСФСР обошлась бы Вам в 3000 рублей + 40 % начислений + 20 % за отправку, итого 4800 рублей.

В случае Вашего согласия на получение подарка прошу откомандировать за ним моего сына Гущина Павла Васильевича в Ленинград за портретом. Отсылка по почте исключена, поскольку вождь дорогой и хрупкий и может поломаться при транспортировке, что может быть по-разному расценено политотделом Вашей дивизии и другими организациями, контролирующими политработу.

С уважением,

член Союза художников СССР скульптор Гущин В. В.»

Через месяц Павлик был дома. Поел, попил, пожил недельку и с запакованным вождем отправился дослуживать свой срок.

После Павлика таким же макаром мы вызвали Никиту и Севку.

Ленинград, 1976 г.

 

Ожидание

(психологическая зарисовка)

Тетя Соня готовит себе постель, дети спят, и я могу пойти встретить Лену с филармонического концерта.

Вестибюль Филармонии пуст. Маячат по углам два-три молодых человека, ожидающие своих. Белая лестница ярко освещена. Из-за закрытых дверей доносятся приглушенные звуки музыки.

За несколько минут до конца концерта начинается выходной спектакль.

Первыми появляются Умные.

Их немного, несколько человек. Они выходят из дверей, неторопливо спускаются по лестнице, спокойно проходят в пустой гардероб, со вкусом, не торопясь, надевают галоши, повязывают шарфы, тщательно застегивают пуговицы перед зеркалами. Их движения полны достоинства, лица спокойны и доброжелательны.

С последними аккордами двери широко распахиваются, и оттуда пробкой вылетают Ловкие.

Их человек пятнадцать-двадцать. Это спортивные, молодые, жизнерадостные люди. С веселыми криками они кубарем скатываются вниз по лестнице, перепрыгивая через три-четыре ступеньки и обгоняя друг друга. В гардеробе они мгновенно расхватывают свои пальто и исчезают в выходных дверях.

Затем валит Масса.

Живая, многоголосая, многоголовая и многоногая толпа заполняет всю лестницу, вестибюль и гардероб. В гардеробе сразу же образуется жаркий и тесный людоворот. Несколько многорядных очередей-гусениц, переплетаясь, теснят друг друга, пихаются, толкаются и качаются под напором прибывающих сзади. Шум стоит невообразимый. Гардеробщики носятся с номерками и ворохами одежды, все в мыле и поту. Мелькают пальто; падают на пол и топчутся ногами сумочки, шарфы; возникают ссоры, выражение лиц большинства напряженное; мужчины с грудой пальто и нахлобученными на головах своими и женскими шапками, прорываются сквозь толпу в вестибюль к ожидающим их дамам.

Все это столпотворение длится полчаса — сорок минут. Постепенно толпа редеет, успокаивается, растворяется в дверях. В вестибюле становится просторнее, а на лестнице появляются Больные.

Это обычно старики, медленно спускающиеся по ступеням, инвалиды с палками и на костылях, иногда крепкие ребята несут на руках своих парализованных друзей. Группа эта немногочисленна, нетороплива, сосредоточена в себе и вызывает уважение и даже восхищение.

После этой группы людей наступает некоторая пауза, после которой появляются Ненормальные.

Их немного. Каждый из них — яркая индивидуальность. Наблюдать за ними крайне интересно. Главной особенностью для этой группы является необыкновенный характер движения. Они идут каждый в своем направлении и ритме. Некоторые быстро спускаются до половины лестницы, потом останавливаются и стоят некоторое время в неподвижности, затем поворачиваются и медленно возвращаются наверх, где стоят снова неопределенное время. Другие идут, не глядя перед собой, по диагонали лестничного проема. Дойдя до стенки, стукаются о нее, делают поворот и меняют направление по диагонали к другой стенке. Отдельные индивидуумы, пройдя несколько шагов вниз, начинают двигаться по ступени влево или вправо, иногда сшибаются друг с другом и, не извиняясь, расходятся. Взгляд их рассеян и бессмыслен. Одиночки, как правило, оцепенело замкнуты. Группки отчаянно спорят и жестикулируют, стоя на ступенях. В гардеробе они долго путаются, суя номерки не своим гардеробщикам; получив пальто, стоят с ним в раздумье некоторое время, потом одеваются кое-как и направляются к выходу под крики гардеробщиков: «Шапку забыл! А сумочку-то, сумочку!.. Шарфик заберите…»

После этого наступает долгая пауза.

Гардеробщики звякают снимаемыми номерками. Один за другим гасятся огни. Вестибюль полностью пустеет. Наступает тишина. И в проеме дверей из зала одновременно появляются две фигуры. Одна из них с ведром и шваброй.

Другая — Лена.

Уборщица идет рядом и что-то энергично ей говорит. Лена, молча и очень медленно спускается по лестнице, автоматически передвигая ноги. На щеках яркий румянец, глаза широко раскрыты и неподвижно устремлены выше линии горизонта. На губах неопределенная потусторонняя улыбка. Она молча и замедленно сует руки в рукава поданного ей пальто, машинально застегивается, мы выходим на темный Невский и молча, как в немом и замедленном кино, следуем домой. Говорить с ней сейчас нельзя, спрашивать о чем-нибудь опасно. Надо молча идти рядом, изо всех сил сдерживая рвущиеся вперед ноги.

Дома я рывком сбрасываю пальто и пробегаю по комнатам. Дети спят, тетя Соня сопит в своей комнате, — все ладно. Возвращаюсь на кухню. Лена стоит в пальто в той же позе, прислонившись к косяку двери. Взгляд неподвижен.

На часах половина первого.

 

Мисюська

(психологическое исследование)

Социально опасный тип. Существо женского пола неопределенного возраста.

(Примечание: Изредка встречаются мисюси мужского пола — тогда мисюсьство принимает резко патологические формы.)

Основная черта: неукротимая потребность изливать свою душу, неистребимая любовь к своей жертве.

Жертву свою преследует настойчиво, неутомимо, последовательно.

Глупа в изрядной степени, болтлива в чрезмерной, тактична в нулевой.

Интеллектуальна, склонна к нежным и высоким чувствам, либеральным взглядам, наукообразным выражениям, которыми считает своим долгом делиться с современниками.

Обладает свойствами рыбы-прилипалы.

Средства борьбы:

Дуст, хлорофос, дэта, антимоль, дихлофос не помогают.

Гомеопатия бессильна.

Терапия бесполезна.

Рекомендуется резкое хирургическое вмешательство, желательно на ранней стадии обмисюсивания жертвы.

 

Муркис

Лена вернулась с Муркисом из сада очень взволнованная и возбужденная.

— Ты знаешь Ларису Владимирскую, нашу соседку?

— Это такая высокая блондинка, мать Таниной одноклассницы?

— Да. Я сегодня встретила ее в саду, и она буквально набросилась на Муркиса. Она сказала, что он красавец, что он вылитый ее Пушок, который прожил у них двенадцать лет, а месяц тому назад вышел погулять во двор и пропал. Она кормила его парной телятиной, он по полгода проводил на их даче под Лугой, поэтому ему хватало воздуха и витаминов, а когда он болел, она выписывала ему лекарства из Вены, но он пропал, и теперь дети и она в страшном стрессе, и она уже не спит целый месяц и живет только на седуксене. И ты знаешь, что она предложила?

— Нет, — вяло ответил я, немного окосевший от подробного жизнеописания Пушка Владимирского.

— Она попросила отдать ей Муркиса, потому что он как две капли воды похож на ее Пушка, и она, когда увидела его, даже задрожала. Когда она говорила, у нее были слезы на глазах.

— Ну и что ты ей ответила?

— Я сказала, что посоветуюсь с тобой. Вообще, она так переживает… Я подумала, может быть, там, под Лугой, Муркису будет лучше жить на воздухе и на телятине, чем в нашей мрачной квартире с видом на помойку… Но, с другой стороны, так неохота его отдавать… Мурик! Ты мой маленький! Ты мой хороший! Ты мой красавчик! А ты знаешь, что она мне предложила?

— Не знаю.

— Они богатые люди, муж директор фирмы, это их «Мерседес» стоит у нас во дворе, в общем, она сказала, что она за Муркиса отдаст хоть сейчас пятьсот долларов!

До сих пор я слушал всю эту дребедень рассеянно, отстраненно фиксируя происходящую в Ленинской душе борьбу человеколюбия с котолюбием. Зная Лену очень хорошо, я решил действовать осторожно и окружать ее издалека, чтобы не спугнуть рыбку.

— Я помню мать Ларисы. Славная такая старушка. Что-то ее давно не видно.

— Она умерла уже года два тому назад.

— Говорят, она была певица?

— Отличная! У нее было прекрасное меццо-сопрано.

— А отец Ларисы жив?

— Ну что ты! Он умер давно, еще до смерти матери.

— Значит, она сирота? — начал я сужать круги.

— Конечно! Круглая! И поэтому она была так привязана к этому коту!

Рыбка сама стремительно приближалась к крючку. Теперь нужно было подвести ее поближе.

— Ты говоришь, что она была очень расстроена?

— Это не то слово! Она рыдала у меня на плече!

— Рыдала? Это ужасно!

— Да, рыдала. Она сверхэмоциональна и вообще истеричка.

— Да, — с тяжелым вздохом сказал я, — дела… Что же делать?

— Не знаю. Конечно, Муркиса жалко, но, наверно, придется отдать…

Рыбка клевала. Пора была подсекать.

— Ты говоришь, она уже месяц на седуксене?

— Да. И каждую ночь плачет.

— Ну что же, — сказал я со вторым тяжелым вздохом. — Круглая сирота, истеричка, сидит на седуксене… Ничего не поделаешь, надо отдавать.

— Надо отдавать, — как эхо, отозвалась Лена.

— Утешить сироту…

— Утешить, — сказала Лена, и глаза ее увлажнились.

— За пятьсот долларов! — рванул я удочку!

Лена тупо посмотрела на меня, как бы сквозь стекло, потом гордо выпрямилась и изрекла:

— Друзей не продают!

Потом подумала и добавила:

— А ты знаешь, что она мне предложила напоследок?

— Не знаю, — ответил я, как-то сразу утратив интерес к вопросу.

— Она сказала: «Пока вы с Левой будете решать, зовите его с сегодняшнего дня Пушком. Пускай привыкает».

— Ну вот еще! — возмутился я. — Никаких Пушков! Ишь, чего захотела! Муркис останется Муркисом. Это принципиально! А уж если хочет Пушка, тогда еще плюс сто долларов! И ни цента меньше!

Лена грустно на меня посмотрела, схватила Муркиса в объятия, трижды поцеловала между ушами и унесла в другую комнату.

 

Как мы с Леной на выставку Сморгона ходили

Пришли мы в музей-квартиру Пушкина, надели мягкие тапочки в вестибюле и подошли к кассе. Предъявили свои удостоверения. Строгая девушка — бледная курица — подняла глаза и сухо объяснила:

— У нас индивидуального прохода нет. Только с организованными экскурсиями. Придется вам купить билеты.

— Нам не к Пушкину. Нам к Сморгону.

— К Сморгону? — удивилась девушка и похорошела лицом. — Тогда пожалуйста! О чем речь! Проходите! Это пожалуйста! Это бесплатно!

В зале нас встретила охранная старушка и потребовала билеты.

— Мы к Сморгону.

— К Сморгону? Ага! — как-то злорадно сказала старушка, вроде бы уличив нас в чем-то неприличном.

— К Сморгону. Значит, к Пушкину не пойдете, — уточнила она.

— Не пойдем.

— Тогда только четыре зала. А дальше вам нельзя.

— Мы поняли.

— Потому что дальше — пушкинские залы, — подытожила старушка, — а у вас билетов нет.

— Нет, — сознались мы. — Но нам к Пушкину не надо. Мы и не пойдем.

— Потому что у вас билетов нет! — припечатала старушка, утвердив себя окончательно.

Начали мы смотреть. Живопись удивила. В скульптуре Сморгон резкий, дерзкий, декларативный, грубый, а в живописи — приглушенный, туманный, поет полушепотом и в задушевность тянет, цветом играет сдержанно, как бы боится крикнуть… «Горицкий монастырь» — красиво, «Горицы» — хорошо, остальные — по-разному.

Автопортретов навалял штук восемь. И все похожи. И все разноцветны. И опять же, вполголоса. То ли Ниссенбаум на него влияет, то ли от Роттенберга не уйти.

В другом зале — бронзовая фигурка Ахматовой хороша. А на стенке литография — Анна Андреевна в возрасте. Свеча, старинные обои, ожерелье… Посмотрели мы с Леной раз, посмотрели два, посмотрели три и признали: а ведь красивая вещь! И зря мы ее тридцать один год в кладовке держали!

Тут мы заметили, что старушка за нами по пятам ходит. То ли боится, что мы сопрем что-нибудь, то ли бдит, чтобы мы без билетов к Пушкину не сиганули. Потому что не могут же нормальные люди вот просто так придти на эту выставку. Наверняка у них что-то иное на уме.

Лена моя увлеклась, стала мне доказывать, что в каждом скульптурном Пушкине автопортрет Сморгона просвечивает.

Я говорю:

— Да что ты! Он, конечно, с самомнением, но не полный же псих!

— А вот, посмотри! — и стала руками показывать: ладошки растопырила, рамочку из пальцев состроила, верх и низ прикрыла, маску оставила, а из рамки — и правда, Сморгон торчит!

Тут старушка коршуном налетела:

— Руками трогать? Да вы что? Вы что, в музее не бывали? У нас не полагается руками! Хоть вы, как я вижу, родственники, но все равно руками нельзя!

Я подумал: какой же я Пушкину родственник? А потом догадался — автору! Тогда другое дело. Все в порядке. И на старушку с уважением посмотрел: зрительная память у нее — будь здоров!

Перестали мы родственника руками лапать, дальше пошли.

А дальше темперный Пушкин — целая серия. И от этой серии как-то на душе тепло стало. Пушкин-то, оказывается, — человек. Не только классик мировой литературы. Он и на канапе любил поваляться, и выпить был не дурак. А Наталья сидит рядом со своей красотой, как кукла, про Дантеса мечтает, а к Пушкину равнодушна. Стерва.

Рядом портрет из разноцветной бронзы, тоже интересный — Пушкин весь в дырках. Наверное, после дуэли. А на стенке большой белый, мягко вылепленный, без единой дырки. И тоже Пушкин.

Задумался я глубоко: как тут определиться? Где истина? Ни один намордник на Сморгона не налезает… Но на рисунках писателей успокоился. Очень хорошие рисунки. Ведь его тысячу раз рисовали, а Сморгон своего Владимира Владимировича нашел и изобразил. Умеет, подлец, рисовать, оказывается! Когда захочет. И без единой дырки…

В четвертый зал перешли. Справа между окон портрет висит. Я на него только глянул и сразу взбесился прямо.

— Посмотри, — Лене говорю возмущенно, — ну уж это совсем не Пушкин! Просто безобразие какое-то!

Лена глянула и так сухо мне:

— Да. Согласна. Не Пушкин. Тем более, что это Пастернак.

М-да… Обмишурился я. Хотел перед молодой женой свою образованность и тонкий вкус обнаружить — и в небо пальцем. Очень я за это на Сморгона обозлился и стал всех Марин ругать. И Спиваковых, и Цветаевых. А Лена хвалить. А я ругать. И подошли мы так незаметно к заветной двери в пушкинские залы.

В дверях другая старушка стоит. Очкастая. И вдруг слышим мы за спиной, как через нашу голову сморгонья старушка пушкинской эстафету передает:

— Вот этих туда не пускать. Потому что у них билетов нет. Они только на выставку пришли. А билетов не покупали.

Тут пушкинская старушка плечи расправила, встала в дверях, как двадцать восемь панфиловцев, брови нахмурила и весь проход загородила. И вовремя. Поскольку Лену вдруг неудержимо к Пушкину понесло… Хорошо, что успел ее за руку схватить.

Стали мы портреты Олега Охапкина смотреть, и опять почему-то мне беспокойно стало. Только я Сморгона в лирики записал, а он взял да и в физики вышел. Опять резкий, опять волевой… Куда ты скачешь, верный конь, и где опустишь ты копыта?..

Пошли мы к выходу. Конвой в затылок дышит. У выхода я к старушке поворачиваюсь и спрашиваю:

— Где у вас книга отзывов? Я хочу кое-что написать.

— А она у нас у начальника нашего Нины Владимировны хранится.

— Вот тебе раз! А начальник где хранится?

— А она на третьем этаже. Вот по лестнице поднимитесь, постучитесь, она вас примет и книгу отзывов выдаст.

— Под расписку?

— Не знаю. Это как решит. А вот и она сама идет.

Идет. Вижу. Худенькая такая. Вся из себя интеллигентная дама. Я, с пылу горячий, на нее:

— Нина Владимировна! Говорят, что книга отзывов у вас хранится и вы ее выдаете по вашему усмотрению. Так это?

Она смотрит на меня жалобно, растерялась и говорит:

— Вы извините, пожалуйста! Но книги отзывов у нас вообще нет.

— Как нет? Такая выставка, в таком престижном месте, можно сказать, в самом культурном центре Петербурга… Ведь уже две недели прошло — сколько людей выставку посетило, и никто не мог отзыва написать, а автору реакция людей очень важна, он, может быть, сорок лет к этой выставке готовился, почему же вы книгу отзывов не положите?

— Вы меня извините, — говорит Нина Владимировна, а у самой слезы на глазах, — дело в том, что у нас кладовщица в отпуск ушла, кладовку с книгами на замок закрыла, а мне, знаете, сейчас не под силу на свои гроссбух купить, он пятнадцать тысяч стоит…

Ну, тут я притормозил резко. Начал задний ход давать. Все-таки, пост-перестроечный период. Инфляция есть, а инвестиций нет. Куда там — книгу отзывов иметь.

А самому очень обидно стало. Не так за Сморгона, как за себя. Потому что, пока я его картинки смотрел, я стишок придумал и в книге хотел написать. И не вышло.

Поэтому я и рассказ этот написал, чтобы стишок поместить, а не чтобы фимиам Сморгону курить.

Подражание И. Губерману

Сморгон всегда во всем приметен. (Был путь тернист, длинна дорога.) Сморгонов много есть на свете, Но только Лев — артист от Бога!

С. Петербург, 12 августа 1996 г.

 

Варежка

Наступила зима, и дед начал собираться домой в Ленинград.

— У тебя есть варежка? — спросила мама.

— Нет, я забыл в Ленинграде.

— Давай, я тебе сошью, — сказала мама, — ведь ты поедешь в конце декабря, и там будет мороз.

— Хорошо, — сказал дед, — а пока ты шьешь, мы погуляем с Данькой.

Данька привел деда на детскую площадку. Там они покачались на качелях, покатались на карусели, а потом Данька забрался на высокую горку, съехал вниз и сказал деду:

— Давай, полезай за мной! Прокатишься!

Дед охнул и полез. Сначала по лесенке, потом по качающемуся мостику, потом пролез в трубу, потом опять по лесенке и, наконец, оказался на самом верху.

Там было так высоко! Далеко внизу бегали маленькие букарашки — дети. Горный орел пролетел где-то рядом, чуть не задев крылом дедушкину шляпу… Честно говоря, деду не очень хотелось катиться с горки, но он не хотел показать, что немножко боится, потому что настоящие мужчины ничего не боятся, а Данька уже съехал с горки два раза и показал себя как настоящий мужчина. Поэтому дед сел в красный желоб, зажмурил глаза и покатился.

Внизу его ждал Данька с растопыренными руками. Он схватил деда, дед схватил Даньку, они вцепились друг в друга и очень обрадовались. Дед был рад, что его спас Данька, а Данька был рад, что спас деда.

Когда они вернулись домой, то увидели маму, сидящую посреди кровати за работой. Вся комната была завалена кусками старой дубленки, нитками и иголками.

— Вот, — сказала мама радостно, — я уже почти закончила. Примерь.

— Что это? — спросил дед.

— Как что, — удивилась мама, — это варежка. Очень теплая. С мехом. И ты не замерзнешь.

— Да, конечно, — согласился дед, — оно… то есть она, очень теплая… Я обязательно увезу его… ее в Ленинград. Бабушке оно, то есть она, очень пригодится в зимних экспедициях. Как спальный мешок.

— Тебя смущает размер? — спросила мама.

— Немного смущает, — сознался дед.

— Ну, ничего, — бодро сказала мама. — Я слегка ушью, а вы пока еще погуляйте.

Дед взял Даньку за руку и они вышли на улицу, где встретили своих друзей — Элика, Катьку и Соньку, и дед стал за ними гоняться и их ловить, а они визжали и убегали.

Через час-полтора они вернулись домой.

Мама сидела по-прежнему в той же позе, поджав под себя ноги, которых, впрочем, не было видно, так как она по пояс утонула в рыже-белых обрезках меха.

— Ну вот, — сказала мама, — теперь все в порядке. Примерь.

Дед с опаской глубоко окунул руку в варежку и задумался.

— Что? Опять размер? — забеспокоилась мама.

— Хорошая варежка, — уклончиво ответил дед. — У меня еще сроду не бывало такой варежки…

— Тебе не нравится фасон? — озабоченно спросила мама.

— Чудесный фасон, — ответил дед. — Ихтиозавр средней упитанности наверняка гордился бы таким фасоном… Он бы использовал его как праздничный намордник.

— М-да, — нахмурилась мама, — на тебя не угодишь.

— Ну почему же, — сказал дед, — я очень доволен. Отличная варежка. Я предпочел бы с пальцем. Но и так можно носить. В виде муфты.

— Палец есть, — обиделась мама, — ты его просто проскочил. Вот, пожалуйста! А тебе лишь бы понасмешничать.

— Ах да! — удивился дед. — Как же я его сразу не заметил? Палец у локтя — это очень красиво. В духе современного дизайна…

— Дед! Пойдем еще погуляем! — сказал Данька, тонко уловивший обстановку. — Там нас Элик зовет.

Они еще погуляли, поиграли в мяч, побегали с Эликом и устроили соревнование по прыжкам в длину.

Начало темнеть, когда они вернулись домой.

Мама сидела за пишущей машинкой и печатала стихи. Рыже-белая гора возвышалась до потолка над кроватью. На кухне ждал горячий обед, а на столе в салоне лежала красивая, теплая, сверху рыжая, внутри белая, отличная варежка. И даже с пальцем.

Дед поцеловал маму, сказал ей спасибо, надел варежку и поехал в Ленинград.

Январь 1991 г.

Иерусалим — Ленинград

 

Библейская притча

Пришел к ребе кузнец и сказал:

— Ребе! Помоги мне в моем горе. Моя жена каждый день бьется головой о стенку.

— Обратись к ее разуму, — ответил ребе. Скажи ей, что голова человека дана ему Богом, чтобы думать и творить добрые дела, а не служить молотом для пробивания стен.

— Я пробовал это, — ответил кузнец. Она меня не слышит и продолжает биться.

— Обратись к ее женской гордости, — сказал ребе. — Скажи ей, что от битья о стенку у нее на лице синяки, волосы ее растрепаны, нос опух и она из красавицы становится ведьмой…

— Я говорил это и даже показывал зеркало. Не помогло.

— Оббей стену ватным одеялом, — посоветовал ребе.

— Она перешла к другой, — со слезами в голосе ответил кузнец.

— Приласкай ее, поцелуй, обними крепко, уведи в постель и там успокой ее самым древним способом, который мы унаследовали от праотца нашего Авраама, который четыре тысячи лет тому назад праотец наш завещал нам, своим потомкам.

— Не помогает, — ответил кузнец. Встав утром с постели, она немедленно побежала к своей стенке и снова начала биться.

— Слушай! — возвысил голос ребе. У человека ум в голове. Но бывает, что он взбунтуется, выходит из положенного ему Богом места и спускается ниже спины. Тогда нужно взять вожжи и несколько раз крепко ударить по нижнему месту! Ум быстро поднимется по позвоночнику, войдет в голову, и все неприятности закончатся.

— Этого сделать я не могу, — угрюмо промолвил кузнец.

— Почему? Или сила оставила твои руки? — спросил ребе.

— Руки мои в порядке, — ответил кузнец. Я играю с пятипудовой кувалдой, а вчера вечером перенес на себе в кузницу больную лошадь, чтобы снять с нее плохие подковы и сделать новые, хорошие.

— Так в чем же дело?! — потеряв терпение, закричал ребе.

— В том, что я ее люблю, — сказал кузнец и вышел.

 

Кровь Маккавеев

Ранним мартовским утром, на второй день пребывания на окраине Иерусалима, я вышел с этюдником в поисках интересного мотива.

Солнце было еще не жгучим, а ласковым, после асфальтового шоссе сразу начинался спуск в зеленую долину между поросшим хвойным лесом и колючим кустарником убегающим вниз каменистым склоном. Долину, или глубокую расщелину, обрамляли разновысокие холмы, где-то затененные до ультрамариновой синевы, где-то голубеющие в дымке на горизонте. Извилистая тропа вела меня вниз, с каждым пройденным шагом открывая новые виды растений, удивительные нагромождения камней и необычные цветовые сочетания.

Я вступал в незнакомый мне доселе мир — ближневосточный пейзаж, который отдаленно напоминал то ли камерное очарование литовских холмов и долин, то ли великолепие и мощь Кавказских гор, или что-то среднее между ними, своеобразное, похожее не на Богом данные красоты Кавказа и Литвы, а высаженное и взращенное руками первых поселенцев, превративших в леса и сады пустынные скалистые библейские холмы.

Медленное течение мысли вдруг оборвалось, так как где-то слева и снизу среди темных колючих кустов и охристых выходов скальных пород что-то ярко сверкнуло красным огоньком и тут же спряталось, потухло. Я сделал два шага в сторону и ахнул. Передо мной, как рассыпанные по земле рубины, открылись яркие красные цветы не виданной мной никогда чистоты и силы цвета… Горные маки! И какие!

Они не просто краснели — они горели под солнцем, как ясные фонарики-пятилистники на невысоком стебельке, аленькие цветочки из сказки Аксакова.

Я торопливо раскрыл этюдник и начал писать. Общее окружение — цветовые пятна камней, колючек и трав — я набросал довольно быстро, потом взялся за киноварь и кармин и с наслаждением прорисовал контуры ближайших цветков и разбег пятнышек уходящих цепочек.

Солнце, между тем, встало уже высоко, шляпу я забыл дома, и голову стало печь. Чем дальше, тем сильнее. Пришлось заканчивать работу — с нами, северянами, израильское солнышко не шутит.

Собрав этюдник и повесив его на плечо, я сорвал несколько маков, чтобы закончить этюд дома по памяти. Поднялся в гору, вышел на шоссе и сразу издали увидел своего знакомого из Ленинграда, который жил здесь уже около пяти лет. Он тоже узнал меня, заулыбался во весь рот, помахал мне рукой, и мы пошли навстречу друг другу.

По мере того как он подходил ко мне все ближе, я увидел, почувствовал некоторую странность: улыбка сходила с его лица, и смотрел он не на меня, а на цветы в моей руке.

— Привет, Исаак! — бодро выкрикнул я. — Вот мы и встретились на земле обетованной!

— Ты сорвал эти цветы? — вместо приветствия выдохнул мой знакомый с каким-то испугом.

— Да, — оторопело подтвердил я, — Это дикие маки, я сорвал их внизу на склоне…

— Это не маки, а колониоты, — прервал меня Исаак. — Спрячь их скорее! Если кто-нибудь увидит их в твоих руках, у тебя будут большие неприятности.

— Почему? Из-за трех диких цветков — большие неприятности?

— Эти цветы здесь священны. Их считают каплями крови израильских солдат, павших за независимость Израиля в 1948 году.

Я спрятал цветы за пазуху, и они еще раз показались мне огоньками, потому что жгли мне кожу.

Много лет спустя, в зале, где экспонировалась выставка моих акварельных пейзажей, за накрытыми столами с вином и всяческой снедью, собрались седые серьезные мужчины. Все они были празднично одеты, множество орденов и медалей украшали их пиджаки и мундиры.

— Мы сегодня празднуем Хануку, — сказал ведущий и поднял бокал с вином, — Один из главных еврейских праздников в честь победы Маккавеев над врагами в 167 году до нашей эры. Нам, участникам великой битвы с фашизмом, этот праздник должен быть особенно дорог. Разрешите открыть наш праздник великолепными стихами Бунина, которые могут стать камертоном всей нашей сегодняшней встречи. Но сначала несколько слов. Ранней весной расцветают в Израиле красивые цветы, похожие на маки. Их можно видеть не только на лесных полянах, на обочинах дорог, — везде и всюду видны их ярко красные лепестки. Называются они «кровь Маккавеев».

И. Бунин

ИЕРУСАЛИМ

Это было весной. За восточной стеной был горячий и радостный зной. Зеленела трава. Ни припеке во рву мак кропил огоньками траву. И сказал проводник: «Господин! Я — еврей, и, быть может, потомок царей. Погляди на цветы по сионским стенам: это все, что осталося нам». Я спросил: «На цветы?» И услышал в ответ: Господин! Это праотцев след. Кровь погибших в боях. Каждый год, как весна, красным маком восходит она.

Я впервые слышал эти стихи, и нарастающий с каждым словом интерес вдруг обернулся для меня ясным временным мостом между Маккавеями и Буниным, между Буниным и собой…

А на стенке в простой деревянной рамке алели мои маки, такие же прекрасные, как и две тысячи лет тому назад…

 

Притча о березе

Росла береза на краю елового леса.

И была эта береза так широка и раскидиста, что отдельные ее ветки аж в глубину еловника забрались.

И так они там привыкли и так прижились, что себя березовыми почитать перестали, а стали считать себя хвойного происхождения. Елки над ними посмеивались, но не мешали им так думать. Иногда даже милостью своей дарили — каплями смолы уроненными награждали, а березовые веточки те капли с жадностью ловили и на себя вешали — чтобы хвоей пахнуть.

Только начался однажды буран.

Зашевелил, раскидал он еловые ветки. Расшумелись, раскачались лапы еловые, стали больно толкать да колоть березовые веточки… — Вон отсюда! Без вас плохо!

Заплакали, зашелестели березовые веточки: Куда же мы? Мы же хорошие! Мы же елочки! Вон — и хвоей пахнем…

Да не верили им тяжелые зеленые лапы, толкали и ломали попрежнему. Кого поломали, а кого и оставили.

Буран тем временем и прошел.

Начали оставшиеся березки-веточки думать: как быть? Что делать? И порешили — надо, дескать, от березы отломаться, да к елке прилепиться. Тогда все ладно будет. И иголочки у нас может быть вырастут. Сказано — сделано. Стали они выкручиваться, да выламываться. Обломились у основания и на землю упали. Там им и конец пришел.

Береза подумала: Жаль. У меня на три веточки меньше стало. Подумала и забыла.

А елки вообще ничего не заметили и продолжали шуметь своими зелеными широкими лапами.