Глава седьмая. Зов Мальпертюи
После нескольких листков, оставленных Дуседамом Старшим, с которыми читатель только что познакомился и которые, вероятно, в небольшой мере прояснят происшедшее, я поместил продолжение воспоминаний Жан–Жака Грандсира.
Меня разбудил отдаленный шум, схожий с дыханием исполинской груди.
Незнакомая комната: светлая, со стенами, сложенными, словно из снежных плит, и с оконными переплетами, блестящими, как перламутр.
Тепло, будто в гнезде у щегла, когда в поисках птичьих яиц засунешь туда руку, – светлое пламя весело танцевало за решеткой переносной железной печки.
Из соседнего помещения послышались шаги, и сквозь полузакрытые веки я увидел незнакомую женщину, краснолицую, пышущую здоровьем. В комнате она не задержалась, только взяла со стола блюдце, вытерла донышко у чашки и вышла, причем на какое–то мгновение ее огромный зад заслонил от меня весь дверной проем, будто плотоядно поглотил пространство.
Невольно пришло на ум сравнение с большой лодочной кормой – в порыве мальчишеского энтузиазма я запечатлел бы на ней какое–нибудь очаровательное имя, искупающее слой жира и тяжеловесность.
В воздухе за окном разразилась перебранка высоких пронзительных звуков; немного приподняв голову, я увидел голубое небо, вспененное маленькими облачками, – словно кукольное корытце для игрушечной стирки, и в нем быстрое движение энергичных силуэтов.
– Чайки! – воскликнул я.
И тут же прибавил:
– Море!
Море окаймляло горизонт лентой цвета стали, переходящей в неясную дымку.
– Смотри–ка! – вновь воскликнул я, непонятно к кому обращаясь.
Только тут до меня дошло, что все это время за стеной глухо звучали голоса – теперь же они смолкли; хлопнула дверь и раздался голос, на сей раз мне знакомый:
– Боже праведный!… Он очнулся! Комнату захлестнул ураган юбок, сильные руки обняли меня, влажные поцелуи чмокали по моим щекам.
– Жан–Жак… Господин Жан–Жак… Жижи… О, я не должна была вас покидать!
Это была Элоди, рыдающая, трепещущая – так вибрирует в радостном звуке струна арфы.
– Я знала, милосердный Господь вернет мне его!
Но я молчал, ошеломленный.
У Элоди были густые темные волосы, которые она тщательно убирала, туго стянув гладкие пряди узлом на затылке, а к моей груди прильнуло нечто похожее на серебряную каску.
– Элоди, что с нами случилось? Вероятно, она поняла, потому что около рта у нее прорезалась недовольная складка.
– Ничего, малыш; ничего, о чем стоило бы вспоминать. Послушай, нам везет: в округе появился превосходный врач, зовут его Мандрикс. Он тебя посмотрит. И наверняка вылечит.
– Вылечит? Разве я болен, а? Элоди смутилась и отвела взгляд.
– Тебе немного трудно… ходить.
Я хотел пошевелить ногами… Боже! Они словно налились свинцом и отказывались повиноваться.
Элоди, очевидно, заметила мое замешательство и энергично затрясла головой.
– Уверяю тебя, он вылечит… О, это очень хороший врач. Он много путешествовал, служил когда–то во флоте. И знал Николаса… твоего отца.
Чтобы вывести ее из замешательства, я прервал разговор, спросив, где мы находимся.
Тут же просветлев, она принялась многословно болтать, чего и вовсе никогда за ней не водилось.
Нас забросило на север, на морское побережье, в одинокий домик среди дюн: по вечерам маяк освещал корабли, плывущие мимо в далекие загадочные страны.
Толстуху звали Кати, она весила двести двадцать ливров и занималась хозяйством, как другие занимаются любовью.
В одном лье отсюда маленький приморский городок – словно игрушечный, выстроенный из разноцветного камня. Мы там будем гулять… ну да, в повозке, пока я не смогу передвигаться самостоятельно, возможно, хватит и тросточки, потому что доктор Мандрикс и в самом деле очень хорош. Будем есть суп из мидий и булочки с угрями, просто чудо!
Один рыбак только что принес на кухню камбалу, целых шесть штук.
Устроим настоящий праздник – ведь Кати собирается в город с тележкой рыбника и привезет оттуда напитков и кучу разных вкусных вещей. Ведь предстоит праздновать и праздновать…
– Почему?
– Ну… так ведь исцеление… уж во всяком случае, частичное выздоровление, не так ли?
Мне вдруг сделалось грустно, я устал; непривычная веселость Элоди, внезапная перемена в ее спокойном и строгом характере, убаюкивающая атмосфера светлой комнаты, дыхание моря, веющее отовсюду, заманчивые обещания, охапками разбросанные перед вновь обретенным маленьким мальчиком, – все это отдавало приторно–пресным вкусом лежалых сластей.
Я еще не смел себе признаться: едва лишь вернулся к жизни, а мне уже не хватало острой приправы мрачных сумерек, мучительной тревоги, самого чувства ужаса.
Роскошное зимнее солнце золотило воздух и слепило глаза, привыкшие к мраку, к неверному отсвету ламп, ведь им постоянно угрожали нечистые духи.
Я охотно променял бы всю соль и йод бескрайних просторов, все эти свежие веяния жизни на затхлый привкус смерти, застоявшийся в Мальпертюи.
Мальпертюи звал меня, подобно тому, как неведомая сила тысячелетиями волнует и зовет мигрирующие живые существа, повелевая преодолевать неизмеримые пространства.
Я закрыл глаза, призывая искусственную ночь сомкнутых век, и начал было погружаться в бархатную пропасть сна, как вдруг почувствовал чью–то тяжелую руку на своем плече. Рука была мне знакома: крупная, красивая, словно точенная из старинной слоновой кости.
– Здравствуйте, друг мой, я – доктор Мандрикс!
Около кровати стоял человек высокого роста с серьезным выражением лица. Я покачал головой:
– Вы говорите неправду.
Ничто не дрогнуло в его лице, только в глубине больших черных глаз вспыхнул и тут же погас огонь.
– Видите ли… я узнал вашу руку.
– Вы будете ходить, – медленно произнес доктор глубоким голосом, – это в моих силах сделать для вас!
В ногах моих возникло странное ощущение, точно бесчисленные укусы мельчайших насекомых.
– Встаньте!
Меня пронизала дрожь.
– Встаньте и идите!
Так могло повелевать лишь божество, в чьих силах вершить чудеса.
Доктор Мандрикс превратился в смутный силуэт, рука исчезла, оставив на моем плече словно каленый след; все потайные фибры души моей трепетали, будто приглушенное эхо откликалось на зов таинственного колокола, затерянного в безбрежной дали.
Потом наступил сон.
Я шел.
И не слишком удивлялся этому: Элоди со своими знакомыми, верно, просто ошиблась, посчитав, что меня приковал к постели приступ необъяснимого паралича.
Я шагал по мягкому, как войлок, песку.
Стоял один из тех прекрасных дней, напоенных весенней ясностью и негой, которые январь приберегает для взморья.
Из ложбины между дюнами поднимался дымок, вскоре показался и рыбацкий домишко. Скрипела на ветру размалеванная вывеска.
Неуклюжая надпись воспевала пиво и вина из подвалов сего приюта, равно как и достоинства кухни; а изображение толстяка канареечного цвета с раскосыми глазами и бритым черепом, увенчанным длинной тонкой косой, наглядно убеждало прохожего, что этот постоялый двор на отшибе называется «Хитроумный Китаец».
Я толкнул дверь и вошел в пустынную комнату, чем–то схожую с кают–компанией, – обитую смолистой сосной, с удобными кожаными банкетками вдоль стен.
В глубине за стойкой царили кувшины и бутылки, в которых оттенками орифламмы отсвечивал алкоголь.
Окликнув хозяев, я постучал по гулкому дереву стойки.
Никто не ответил.
Да по правде говоря, я и не ждал ответа.
Вдруг меня охватило тревожное чувство: я не был один.
Я повернулся на каблуках вокруг собственной оси, медленно разглядывая помещение, так, чтобы ничто не ускользнуло от внимания.
Таверна была пуста, и однако чье–то присутствие ощущалось столь явственно, что не вызывало у меня никаких сомнений.
На мгновение мне показалось, что на столе перед банкеткой в дальнем углу комнаты стоит стакан, и в воздух поднимается дымное облачко.
Нет, снова каприз расстроенного воображения – убранный стол поблескивал чистотой, а за дымок я принял игру света и тени.
Однако галлюцинация возобновилась, на этот раз слуховая. Послышался стук поставленного на стол стакана и потрескивание раскуриваемой трубки.
Снова и снова я рассматривал банкетки вдоль стены – наконец в противоположном, самом темном углу я уловил смутные очертания.
Вернее, четко различимы были только глаза – прекрасные темные глаза.
– Нэнси! – вскрикнул я. Глаза затуманились и исчезли.
И тут же показались совсем близко, почти на уровне моих.
Бережно и осторожно я протянул руку и наткнулся на что–то гладкое и холодное.
Передо мной стояла ваза в форме урны из толстого полупрозрачного голубого стекла; я вздрогнул, будто прикоснулся ко льду.
– Нэнси! – вновь позвал я с пересохшим от волнения горлом.
Глаза на этот раз не исчезли: взгляд был устремлен на меня с выражением неописуемого страдания – глаза смотрели на меня из стеклянной урны!
Внезапно тишину нарушил голос, умоляющий, жуткий.
– В море… заклинаю… брось меня в море! И слезы отчаяния потекли из широко открытых глаз.
– Убирайся!
Повелительный голос прогремел откуда–то из–за стола, где я видел стакан и дымок.
Мужской, привыкший отдавать приказания голос, и все же в нем звучало больше печали, чем вражды.
Стакан вновь появился на столе, дымила трубка, но теперь я видел и курильщика.
Командир корабля Николас Грандсир!
– Отец!
– Убирайся!
Я видел его лицо, обращенное не ко мне, а к голубой урне, где из глаз Нэнси все струились и струились слезы отчаяния.
За моей спиной открылась дверь.
Образ отца тотчас же исчез, вместе со стаканом и дымом; последнее стенание донеслось из вазы, и кошмарное видение скрылось. Рука легла на мое плечо и медленно, с силой заставила повернуться. Доктор Мандрикс вывел меня из таверны.
Он шел рядом молча, и я повиновался его тяжелой прекрасной руке, запрещающей обернуться и посмотреть на таинственную таверну в дюнах.
– Я знаю, кто вы, – вдруг заговорил я.
– Возможно, – мягко ответил он.
– Вы Айзенготт!
Молча мы продолжали идти по кромке темного моря.
– Тебе следует вернуться в Мальпертюи, – неожиданно произнес он.
– Отец… сестра! – воскликнул я в отчаянии. – Я хочу вернуться к ним!
– Тебе необходимо вернуться в Мальпертюи! – повторил он.
И внезапная неодолимая сила завладела мной, унося прочь от этих мест.
Больше я не видел ни «Хитроумного Китайца», ни домика в дюнах, где ждала меня Элоди, ни самое Элоди.
И вновь оказался я в своем городе, ночью, вокруг – закрытые дома с погасшими окнами.
Мои шаги гулко отдавались в ночной тишине безлюдных улиц; куда они приведут меня, я не знал.
Во всяком случае, я стремился прочь от Мальпертюи, и на мгновение мне почудилось, что направляюсь в наш дом на набережной Сигнальной Мачты.
Но все оказалось гораздо хуже.
Миновав мост, я спустился вдоль заросшей травой журчащей речки до пустынной эспланды Преоз–Уа.
В ночной глубине абсолютно темной улочки светилась одинокая лампа.
Я направился прямо на свет и трижды дернул захватанное кольцо звонка.
Дверь открылась, кот с огромными, как плошки, глазами метнулся во тьму.
С облегченным вздохом я опустился на белоснежные меха и протянул закоченелые руки к сказочному розово–золотистому огню.
Так я обрел убежище на улице Сорвиголовы в гнусной лачуге мамаши Груль.
И только тут, под сенью жалкого приюта, я принялся размышлять о смысле Мальпертюи.
Почему в прошедшие месяцы – прожитые как долгие годы – я покорился безымянному страху? Почему безропотно отдался на потеху жестоким таинственным силам?
Каковы были намерения покойного Кассава, моего двоюродного деда, предавшего нас этому кошмару и поступившего со всеми нами хуже, чем с чужими?
По чести говоря, с того момента как проявилась злонамеренная воля Мальпертюи – а она не заставила долго ждать его обитателей, – я сделал лишь весьма слабые попытки что–либо понять, а окружавшие меня старались и того меньше.
Мой добрый учитель аббат Дуседам как–то сказал:
– Бесполезно ждать, чтобы сновидение само раскрыло свой глубинный смысл.
Это из книги его комментариев, с трудом получившей imprimatur от церковных властей; что же касается заключительной фразы, то ее с раздражением вычеркнул цензор:
– У Бога и Дьвола не спрашивают: почему?
А сейчас… почему я скрылся здесь, в убежище позора, в ненавистном домишке мамаши Груль?
Не могу пожаловаться – за всю свою жизнь я не наслаждался столь безмятежным спокойствием, как здесь, никогда еще не испытывал подобного чувства полного душевного отдохновения.
Преследующие меня силы тьмы, возможно, забыли обо мне, как это не раз случалось и в самом Мальпертюи.
Я пребываю в чудесном состоянии почти абсолютной свободы – делаю что хочу и как хочу.
Дальний квартал, где я живу, отделен от основной части города рекой и каналом, через которые довольно далеко друг от друга перекинуты лишь два моста.
Ни единая душа не знает меня здесь: до переезда в Мальпертюи я вел замкнутый образ жизни с Элоди, Нэнси да еще аббатом Дуседамом – мой превосходный наставник называл это жизнью внутренней, по большей части обращенной к проблемам духа.
Красивые слова, но пустые – теперь я чувствую всю их суетность.
Когда я возвращаюсь в дом, мамаша Груль открывает дверь на звонки и, жадно урча, хищно хватает протянутые ей крупные монеты.
Сиренево–голубая комната превосходно содержится; здесь я предаюсь долгим, безмятежным мечтаниям, порой меня тешит мысль дождаться здесь конца своего существования, хотя именно на этой сцене разыгралась одна из самых мрачных трагедий моей жизни.
На самом берегу канала я открыл вполне пристойную таверну, где необщительные моряки опустошают огромные блюда съестного и огромные кружки пива; никто не пытается со мной познакомиться, и я отвечаю окружающим тем же счастливым безразличием.
Единственное исключение в этом приюте мира и забвения я делаю для молодой женщины, занимающей весьма скромное и не очень определенное положение в таверне: она моет посуду, убирает, подает на стол, а может быть, удовлетворяет и более низменные потребности клиентов. Ее зовут Бетс, у нее волосы цвета золотистых льняных оческов и немного расплывшаяся талия.
Ближе к вечеру, когда трое–четверо моряков, с удовольствием засиживающихся допоздна, уделяют все свое внимание сложной и безмолвной партии в карты, Бетс подсаживается за мой столик, удаленный от игроков, и не отказывается от подогретого вина с пряностями, которое я ей предлагаю.
Как–то само собой случилось, что мы стали очень откровенны друг с другом.
И однажды я рассказал ей все.
Была почти полночь, когда я закончил свой рассказ.
Последние посетители расплатились по счету и удалились, попрощавшись; хозяйка, личность незначительная и ко всему безучастная, покинула свой пост за стойкой и оставила нас одних; с улицы в ставни били шквальные порывы ветра.
Сложив руки на коленях, Бетс смотрела поверх меня на длинный язычок газового пламени, плененный в стеклянном рожке.
Она молчала, и ее молчание тяготило меня.
– Ты не веришь, – прошептал я. – По–твоему, я брежу и плету небылицы.
– Я бедная девушка, – отозвалась Бетс. – Евангелие и то с трудом читаю. С малолетства мне приходилось пасти гусей, помогать родителям добывать красную глину из вредоносной низинной почвы – они торговали кирпичом и черепицей. Меня воспитали в страхе Божьем и научили стеречься происков дьявола.
Я верю тебе, и сама, не понаслышке, знаю могущество дьявола и его приспешников.
В шестнадцать лет меня обещали в жены молодому человеку с добрым именем и обеспеченным будущим: его отец был рыбником на общинных прудах, и сын унаследовал бы его положение.
В ночь на Сретение, ты и сам об этом знаешь, нечистая сила особенно опасна для людей, и мой нареченный поддался искушениям Лукавого – получил от него шкуру волка–оборотня. Слишком поздно мы поняли, что немало запоздалых путников погубил он в этом мерзком обличье на проклятых дорожных распутьях.
Однажды мой отец обнаружил страшную шкуру в развилке ивового дерева. Тут же развел он из сухих поленьев костер побольше, чтобы поскорее сжечь чудовищную личину.
Вдруг издалека донесся ужасный вопль – к нам бежал мой жених, обезумевший от ярости и муки.
Он бросился в огонь, чтобы вытащить уже занявшуюся шкуру, да кирпичники и землекопы удержали его, а отец подтолкнул шкуру в огонь пожарче, так что вскорости от нее осталась лишь кучка пепла.
И тогда мой нареченный разразился жалобными стенаниями, признал свои грехи и скончался в ужаснейших муках.
Я покинула родную деревню, не в силах оставаться там, где пришлось пережить этот ужас.
Так разве могу я не поверить тебе?
Она совладала с волнением и продолжала:
– Кабы несчастный мой жених собрался с мужеством, пал в ноги священнику и признался в свершенных злодеяниях, он мог бы спастись даже в мире сем, и душа его не терпела бы теперь вековечную муку. Ах, заговори он тогда со мною о своем горе, как ты, думаю, удалось бы помочь ему.
– О, правильно ли я понял? – спросил я тихо. – Ты бы и мне помогла?
Милая улыбка осветила ее лицо:
– Ну а как же иначе? И тебе помогла бы, только не знаю, как. Все, о чем ты рассказал, такое таинственное и темное, мрак окружил тебя и не отпускает!… Дай мне подумать этой ночью; срок небольшой, и пока я буду размышлять, не выпущу из рук четки, привезенные из Святой Земли: в кресте на четках сокрыт кусочек мощей, говорят, чудодейственных.
Она снова улыбнулась; в этот момент в ставень трижды постучали.
Ее рука легла на мою.
– Не выходи, это смерть стучит!
Мы оцепенели, испуганно и вопросительно глядя друг другу в глаза.
Ветер на улице вдруг утих, и в наступившей тишине раздался громкий голос:
– Я роза Сарона!
Невыразимым отчаянием звучала Песнь Песней – я узнал голос Матиаса Кроока.
Бетс закрыла глаза и вся дрожала.
Песня вдруг словно воспарила ввысь и затихла где–то высоко–высоко.
Бетс смотрела на меня полными слез глазами.
– Нет, – прошептала она, – нет, это не мертвый поет, это кое–что пострашней, только уж такое горе слыхать, что у меня просто сердце разрывается.
Я встал и направился к выходу, повинуясь некой влекущей силе, но Бетс решительно удержала меня.
– Не уходи… Там, за дверями, притаилось ужасное. Не знаю что… но это ужасно… понимаешь? Ужасно.
Я услышал сухое постукивание – Бетс перебирала четки из темных блестящих зерен.
– Они из дерева с горы Елеонской! Я склонился к девушке.
– Я останусь, Бетс.
Она потушила лампу и тихонько подтолкнула меня к темной лестнице.
Это была странная брачная ночь, добрая и нежная; я заснул на ее плече, рука в ее руке, в которой так и остались четки из зерен благословенного дерева.
Назавтра Бетс сказала:
– Надо попытаться найти Айзенготта.
Мне казалось, что в своей исповеди я не слишком–то распространялся о загадочной роли Айзенготта, поэтому спросил:
– Ты его случайно не знаешь?
– Ну а как же, кто ж его не знает? Он живет в двух шагах, там, где канал сворачивает в сторону, на углу площади Вязов и Стрижиной улицы, в маленьком чистеньком домике, и торгует всякими старыми безделушками, даже очень красивыми. Видишь этот светлый черепаховый гребень? Это он отдал мне вещицу за мелкую серебряную монетку. В округе его очень уважают – он всегда готов помочь и подать добрый совет.
Площадь Вязов?… Стрижиная улица?… И в самом деле, мне смутно припомнилось – когда–то я видел там антикварную лавку. Но… ведь задворки этого дома должны выходить к лачуге мамаши Груль? Что–то тут не так…
– Ладно, – согласился я, – схожу.
Но встать и не подумал. Бетс улыбнулась.
– Конечно же, времени у тебя много…
– Бетс, а ты не сходишь со мной?
– Пойдем, почему бы и нет!
Дверь распахнулась, в таверну с шумом и гамом ввалилась компания моряков, с ними вместе сегодня пришли и плотогоны, сплавлявшие огромные еловые плоты из глубин Черного Леса до приморских равнин Фландрии и Голландии.
Они заработали хорошие деньги и намеревались основательно кутнуть.
– Вина для всех! Разносолы на стол, да побольше! – скомандовал один из парней с веселой располагающей физиономией.
Сейчас нечего было и думать уйти из таверны; Бетс пришлось подавать на стол, а я не умел отказаться от приглашения этих славных людей.
Мы выпили легкого красного вина, за ним, подстегивая аппетиты, на столе появились высокие бутылки рейнского. Кухня наполнилась шумом и дымом, загремели кастрюли, заскворчали капли жира в противнях под вертелами.
– Выпьем! – предложил толстый моряк. – Пока не догнал нас Голландец Михаэль!
Эти слова нагнали мрачное настроение на присутствующих.
– Не к добру поминать его имя! – бормотали некоторые.
Толстяк почесал в голове с виноватым видом.
– И впрямь, друзья, лучше не поминать его всуе ради святого имени Спасителя и… трижды проклятого сатаны!
– Только вспомнишь про него, он тут как тут! – запричитал кто–то.
Я хотел было выпить, но опустил руку и поставил стакан: на стол упала тень – темная фигура заслонила окно.
К стеклу прильнуло чье–то лицо – нас пытались разглядеть с улицы.
Мои сотрапезники не обратили на это никакого внимания, верно, и вообще ничего не заметили. Скорее всего, видение мелькнуло только для меня одного.
Впрочем, и ничего пугающего в нем не было; сердце сильней забилось в моей груди.
Бледное лицо легкой тенью обрамлял тонкий шерстяной капюшон, прищуренные глаза улыбались мне и сквозь полуопущенные ресницы горели светлым изумрудом.
Эуриалия!…
Одним прыжком я оказался на улице.
У окна никого не было, на улице ни души, но, свернув на бегу за угол, я увидел омерзительную мамашу Груль, неверной походкой она спешила прочь, а на плече у нее, вцепившись, сидел кот Лупка, щуря на солнце свои глазищи.
Моряки и плотогоны ушли из таверны только в сумерки.
Бетс, освободившись от забот, набросила на плечи темную шерстяную накидку и сделала мне знак следовать за ней.
– Дом Айзенготта тут недалеко. В этот час он наверняка сидит в своей лавке, смотрит на улицу да покуривает трубку.
Мы шли вдоль зеленой воды канала, первые лампы загорались на стоящих у причала баржах.
Бетс немного грузновато опиралась на мою руку; я понимал, что девушка счастлива, доверяет мне, и ее присутствие великим спокойствием наполняло мое истерзанное сердце.
– О чем ты думаешь? – внезапно прервал я молчание.
– О тебе, конечно, – с обычной своей прямотой отвечала Бетс. – И о моем несчастном женихе.
Моя родная деревня тянется вдоль больших, очень больших прудов, которые сообщаются с морем длинными протоками.
Воды у нас богаты рыбой, а вот земли пустынны, однако добрые Белые Монахи, благослови их Господь, основали в тех местах свою обитель.
Если бы только мой нареченный доверился мне… Обратись мы тогда к монахам, они изгнали бы дьявола из его души.
Хочешь, как–нибудь навестим их – они наверняка защитят тебя от таинственных опасностей.
Я ласково сжал ее руку.
– Хорошо, Бетс, я сделаю, как ты велишь.
– Знаешь, когда у них звонят, то колокол отчетливо зовет: приди ко мне… приди ко мне… А над дверями выведено золотыми буквами: Радость и мир входящему сюда, идущему мимо – Бог с тобою.
– Если я войду туда, как же ты?
– Я останусь в деревне, хоть и тяжело мне туда возвращаться; а глядя издали на монастырскую колокольню, я утешусь мыслью о том, что тебя там защитят и спасут.
Мы миновали несколько улочек, куда уже вползала ночь; двери и окна закрылись, готовясь к близкому сну.
– Вот и Стрижиная улица!
Улочка, тоже темная и пустынная, уводила от канала к темной платановой аллее для игры в мяч.
– Странно! – прошептала моя подруга.
– Что такое, Бетс?
Она не ответила и прибавила шагу.
– Где же лавочка Айзенготта? Рука, опиравшаяся на мою, дрожала.
– Странно, – судорожно вздрогнув, ответила Бетс. – Вроде бы мы прошли Стрижиную улицу, но… О, что же это? Это ведь не Стрижиная улица! Хоть и знакомая. Пойдем дальше!
Мы дошли до сонной аллеи; на ясном небе высыпали звезды.
– Мы ошиблись, – вдруг сказала она, – и что такое со мной! Вот же наша улица!
Но и это была не наша улица, в чем Бетс убедилась, когда мы в темноте прошли ее от начала до конца.
– Ничего не понимаю, – прошептала Бетс. – Ведь Стрижиную улицу я могу найти и с закрытыми глазами; мы просто должны найти ее… Должны!
Еще трижды Бетс казалось, что мы, наконец, нашли нужную улицу, и всякий раз она ошибалась.
– Ох, мы ходим, словно по заколдованному кругу, и совсем заплутались. Куда же мы попали? – жаловалась Бетс.
Мы ни разу не переходили через мост, тем не менее я был уверен, что нас завело совсем в другую часть города. Вдруг я сдавленно вскрикнул и застыл на месте.
– Смотри… там…
Мы стояли перед Мальпертюи.
Черный и огромный, как гора, в ночи высился дом моего двоюродного деда Кассава.
Ставни опущены, словно веки мертвеца, черная пасть подъезда зияла зловещей бездной.
– Бетс, – взмолился я, – уйдем… Я боюсь входить!
Девушка не ответила, и я сомневаюсь, находилась ли она еще подле меня.
Башмаки мои, казалось, налились свинцом, я с трудом оторвал ногу от земли и двинулся – тяжелым шагом сомнамбулы.
Я шел… шел…
Все мое существо бунтовало и кричало в страхе – и все–таки я шел к крыльцу.
Поднялся по лестнице, медля на каждой ступени.
Дверь открылась, а может, она была заранее открыта?
Черной ночью вошел я в Мальпертюи.
Глава восьмая. Тот, Кто Гасил Лампы
Из глубины огромного холла голубая звезда наблюдала мое вступление в дом – я узнал лампу толстого стекла, зажженную у ног бога Терма.
Я направился к ней, как припозднившийся на проклятом болоте путник идет на предательский свет блуждающего огонька.
Минуя спиральную лестницу, я увидел в черном проеме сверкающие наверху искорки – по всем этажам на лестничных площадках горели лампы и свечи Лампернисса. Я закричал что было сил:
– Лампернисс! Лампернисс!
Странный и зловещий был ответ.
Оглушающий и вместе с тем какой–то сдавленный шум, будто хлопал на ветру поникший парус.
Самая верхняя искорка померкла.
Бессильно прислонясь к стене, не в силах разбить жестокие оковы и двинуться с места, я наблюдал медленную агонию света.
Светильники гасли один за другим, и каждое новое затмение сопровождалось тяжелым хищным звуком.
Тень приближалась, подкрадывалась ко мне, чернильно–смолистый мрак уже затопил все верхние этажи.
В нише второго этажа, похоже, горела сальная свеча; мне не было видно ее, но неверный желтый свет падал на ступеньки и перила.
Туда, на лестничную площадку, словно опустилось облако, еще чернее, чем наступающая за ним ночь; гибели свечи неожиданно сопутствовал не шум бесполезного паруса, а жуткий вопль и оглушительный скрежет железа по железу.
Свод мрака надвинулся на меня.
Оставались только два источника света: красивая лампа с округлым язычком пламени в углу большой лестничной площадки первого этажа и слабый отблеск где–то вдали – венецианский фонарь, яркий сам по себе, именно поэтому дающий мало света.
Солидная верхняя лампа, по–видимому, сопротивлялась – ее отсвет сначала дрогнул, почти пропал и разгорелся вновь.
Уже пронесшаяся было мимо лампы тень вернулась, сопровождаемая хлопающим звуком и криком ярости, – и лампа уступила, побежденная.
Оставался фонарь.
Я различал его очень хорошо – он висел на шнуре почти над моей головой: хищник из мрака неизбежно явился бы моему взору, если готовил фонарю ту же судьбу, что и остальным светильникам. И я его увидел, если, конечно, можно сказать, что видишь тень, падающую на тень.
Нечто огромное, мимолетное, подобное стремительно несущемуся дымовому сгустку, в котором выделялись два светящихся красным пятна, набросилось на радужный свет, и он сгинул.
В это критическое мгновение я вновь обрел способность двигаться.
В дьяволовом логове оставался единственный источник света – голубая лампа бога Терма.
Я кинулся к ней и схватил, твердо решив защитить свет от любого исчадия ночи.
Внезапно моего слуха достигли жалобные стенания.
В жизни не слышал ничего более душераздирающего и безысходного – и в этом плаче, в этом нечеловеческом страдании прозвучал призыв ко мне.
– Маленький господин… Света, маленький господин!
Откуда–то со второго этажа, из–за непроницаемой стены мрака меня звал Лампернисс.
Я торопливо вывернул на пару дюймов фитиль в голубой лампе, и прекрасное маленькое зарево родилось в моей сжатой руке, бросающей вызов грозной тьме.
– Лампернисс… я иду… держись!
Я помчался наверх через две ступеньки, осененный лазурным ореолом, жестом и словом противоборствуя неизвестному врагу.
– Только попробуй вырвать у меня лампу!
Но творение мрака не явилось, я беспрепятственно добрался до лестничной площадки, откуда доносились стоны Лампернисса.
Свет неровными скачками двигался впереди меня, вызывая к жизни причудливые тени, светло–голубыми мазками ложился на стены и резные панели.
– Лампернисс!
Я чуть не наткнулся на него; жуткое зрелище предстало моим глазам, потребовались все мое мужество и весь мой гнев, чтобы не выронить лампу.
Бедный Лампернисс лежал на липком от почерневшей крови полу, безобразно нагой, со страшной рваной раной на теле.
Я наклонился приподнять его, но слабым движением он отказался от помощи.
Руки его бессильно упали – звякнуло железо. Только тут я разглядел: он был прикован к полу тяжелыми цепями.
– Лампернисс, – взмолился я, – только скажи…
Он страшно захрипел.
– Обещайте…
– Да, да, все что скажешь…
Он приоткрыл подернутые пеленой глаза и улыбнулся.
– Нет… не то… света! О, пощади меня!
Тело его обмякло, глаза закрылись, только огромная страшная рана продолжала судорожно пульсировать.
Из ночной глубины что–то надвигалось на меня, и вдруг перед моими глазами возник чудовищный коготь.
В голубом свете лампы явился громадный орел: звезды бы содрогнулись, устрашенные его величием, яростный взор обжигал, Мальпертюи потряс его жуткий крик.
Лапа со стальными когтями вырвала из моих рук светильник и отбросила далеко в сторону. Тьма сомкнулась вокруг меня, как тюремные стены.
Чудовище, по–видимому, ринулось на свою жертву, ибо я услышал страшный звук раздираемой плоти.
– Обещайте!…
Слабый голос, принесенный легким дуновением, произнес это слово как будто прямо мне на ухо.
И тишина.
Немного погодя открылась дверь.
В черной глубине родился свет – свет свечи или высоко поднятого потайного фонаря.
Неуверенные шаги, осторожно ступающие по темной лестнице.
Свет разгорался, приближаясь с каждой ступенькой.
Я увидел свечу.
Вставленная в примитивный подсвечник из обожженной глины, она колебалась в такт державшей ее руке. Короткие и толстые, словно сосиски, пальцы другой руки прикрывали пламя.
Когда свет упал на меня, обладатель свечи остановился и что–то пробурчал.
Толстая лапища больше не заслоняла огонек – она протянулась и схватила меня за плечо.
– Ну–ка, пошли!
В голосе звучала угроза.
Свеча дернулась, и я наконец увидел лицо – лицо кузена Филарета.
Я пробормотал его имя, но он не ответил.
Угрюмо таращась на меня, он еще сильнее сжал мое плечо и с силой подтолкнул.
Меня овеяло нежным ледяным дыханием, и я ощутил себя почти невесомым.
Но грубая враждебная сила по–прежнему владела мной, казалось, меня неумолимой хваткой сдавил мощный борец, затем будто змея обвила руки и ноги, спускаясь к запястьям и щиколоткам.
И я словно погрузился в глубокую и очень холодную воду.
– Ты будешь все видеть и слышать, но даю слово, мучений ты избежишь.
Приятная легкость не исчезла, но я оцепенел в полной неподвижности, исключающей малейшую возможность движения, – признаться, я и не пытался пошевелиться, боясь спугнуть сладостное ощущение покоя.
– Я простой пожилой человек и зла ни на кого не держу; хоть и мог бы обидеться на тебя; помнишь, как ты отказался добыть мне коростеля (вот славное было бы чучело!), и вообще – нет чтобы поймать одного из маленьких злых бесов с чердака, так ты еще и ловушку потерял, на которую столько времени и труда положено.
Я плашмя лежал на очень холодном столе, надо мной висела люстра с множеством рожков – в каждом по массивной свече витого воска, и все они горели ровным высоким пламенем, разливая мягкое золотистое сияние.
Голос кузена Филарета удалось признать сразу, но самого его я не видел: в поле зрения оказался лишь потолок с глубокой лепниной, где притаились бархатные тени, да еще самый дальний угол комнаты.
– Голову повернуть ты не можешь, а потому не видишь компанию, куда в скорости попадешь. Небось порадуешься встрече с ними; ладно уж, коли сам неподвижен, так и быть, покажу их тебе.
Послышалось пыхтение, будто кто–то изо всех сил раздувал тлеющую головешку, затем несколько раз что–то мягко ударилось о потолок.
Пламя свечей затрепетало.
Три тощие фигуры прибились к потолочным балкам; премного довольный кузен Филарет расхохотался и хлопнул себя по ляжкам.
– Вот они, голубчики… Узнаешь, не правда ли? Жаль только, не в моих силах сейчас заставить их повыкаблучивать кое–что, а не просто плясать по потолку этакими надутыми пузырями – впрочем, они и есть пузыри.
В его голосе звучало сожаление.
– И впрямь жалость берет. Я–то не из их числа… Лампернисс так мне прямо и заявил при оказии. Ах, чтоб его… К сожалению, не имею права отправить его в вашу компанию – у него, видите ли, привилегии! Ну, а с тобой…
Он замолчал, и его молчание длилось вечность.
– Насчет тебя мне толком не сказано… честно говоря, и сейчас не знаю – я, видишь ли, Кассаву был верный слуга, а доверенностью своей он меня не почтил; представляешь, уже несколько недель без дела сижу – ты–то понимаешь мои мучения. За тебя никто отчета не потребует, милый мой малыш, ведь поручили же мне толстого Чиика – а его–то случай не так прост, если верить перепуганным Грибуанам. Ладно, ладно… добрые времена вернулись к славному кузену Филарету, наконец–то поработаем – заживем вовсю и насладимся радостями бытия.
Я услышал серебристый перезвон инструментов и склянок.
– Гм, гм… – бурчал он, – надо бы поспешить, а то опять вмешается эта… тварь, она–таки хапнула у меня тетушку Сильвию!
Отличный был материал, да попробуй поработай со статуей, настоящей такой – твердокаменной!
Вновь звяканье склянок и стальных инструментов.
– А бедняга Самбюк, подумать только… Я–то любил его и хотел было законсервировать навечно. Какое там! Только пепел остался, вот ведь незадача; грубо сработано, по–моему!
– Ну, пора и за дело… Вроде как табаком потянуло, видно, опять где–то близко этот бездельник аббат шныряет. Не надейся – он не за тобой здесь шастает, я–то знаю, чего ему надо – только не дождется. Скоро уже и ночь на Сретение.
Тут я, наконец, увидел кузена Филарета.
Он облачился в халат из перекрашенной ткани и то размахивал длинным отточенным скальпелем, то пробовал его на ногте большого пальца.
– Скоро и ты к ним отправишься, – продолжал он, тыкая в сторону плясунов, толкущихся под потолком. – Вот только, увы, оставить тебе голос, как Матиасу Крооку, не удастся. Не я решаю… а вот он, видать, тоже в привилегированных ходил, хоть мне его и уступили… И вообще не мое дело решать всякие загадки, я человек простой.
Рука со скальпелем зависла над моим горлом и на мгновение замерла. Страха не было, напротив, меня охватило блаженное предчувствие спокойствия, великой безграничной безмятежности.
Но поблескивающее лезвие не опустилось.
Внезапно оно судорожно дернулось раз и другой, будто руку, нацеленную на мое горло, вдруг поразил испуг или паника.
Затем рука неожиданно исчезла из моего поля зрения и появилась физиономия Филарета.
Он был изжелта–бледен, в выпученных глазах застыло выражение гнусного страха. Кривящийся, сведенный испугом рот вперемежку с икотой выбросил умоляющие слова:
– Нет, нет – не хочу! У них нет такого права…
Где–то слегка скрипнули петли открывающейся двери.
Филарет успел пролепетать:
– Я человек простой… Дядюшка Кассав сказал…
Челюсть у него щелкнула, словно с силой захлопнули крышку кастрюли, и черты лица удивительным образом начали меняться.
В один миг жизнь словно вытекла из глаз, и в них отчетливо отразилось желтое пламя восковых свечей, глубокие морщины избороздили щеки, в них залегли тени, лоб заблестел, как полированный мрамор.
Он покачнулся и исчез с моих глаз.
Послышалось тяжелое падение и оглушительный грохот расколовшегося камня.
Рядом со мной раздался голос:
– Не смотри! Закрой глаза!
Нежные, словно шелк, пальцы легли на мое лицо и закрыли веки.
Снова заскрипела дверь: легкие удаляющиеся шаги.
Чары, приковавшие меня к столу чучельщика, рассеялись. Я приподнялся, дружеская рука помогла мне встать.
Я узнал эту руку…
– Айзенготт!
Он стоял рядом, в своем знакомом обличье – зеленый сюртук, ниспадающая на грудь борода – и пристально смотрел мне в глаза.
Но привычная суровость сменилась странным волнением: мне показалось даже, что в его глазах блеснули слезы.
– Ты спасен! – воскликнул он.
А я, в отчаянии перебивая себя, заспешил:
– Зачем меня вернули сюда, в этот проклятый дом? Ведь я вас узнал там, у моря, – это вы доктор Мандрикс, вы велели мне вернуться…
Он по–прежнему смотрел на меня бесконечно печальными огромными глазами, и с губ его сорвалось одно лишь непонятное слово:
– Мойра!
Я с мольбой протянул к нему руки.
– Кто вы, Айзенготт?… Вы внушаете страх, а ведь вы не злой, как многие из живших здесь.
Он тяжело вздохнул, и на краткий миг волнение, даже отчаяние проскользнуло по бесстрастному, точно восковая маска, лицу.
– Я не могу тебе открыть… Еще не истек срок, мое несчастное дитя.
– Я хочу уехать, – разрыдался я. Он тихонько кивнул.
– Ты уедешь… Ты покинешь Мальпертюи, но, увы, Мальпертюи будет преследовать тебя всю жизнь, такова воля…
Он замолк, но его прекрасные сильные руки дрожали.
– Чья же воля, Айзенготт?
Во второй раз я услышал это загадочное слово:
– Мойры!
И он склонил голову, словно согбенный неодолимой силой.
– Я хочу поскорее уйти! – нарушил я молчание.
– Хорошо, только дай мне руку, позволь вести тебя, и не открывай глаза, если хочешь избегнуть воистину страшной участи.
Я подчинился, и мы переступили порог: по лестнице я спустился, держась за своего загадочного покровителя; под нашими шагами гулко отзывались каменные плиты.
Внезапно мы остановились, и я почувствовал, что сам Айзенготт вибрирует всем телом.
Издалека, откуда–то из глубины ночи, доносилось мрачное и грозное песнопение.
– Барбускины! – в ужасе воскликнул Айзенготт. – Они идут! Они все ближе! Они вышли из смерти!
Он трепетал, как хрупкое деревце на ветру.
– Неужели вы боитесь их? – спросил я, понизив голос.
Ответом мне был вздох.
– Нет, не их, – пояснил он, – а того, что они несут мне… небытия!
Свежий ветер пахнул мне в лицо, звуки гимна внезапно затихли.
– Мы выбрались на улицу! – обрадовался я.
– Да, только не открывай глаза!
Еще долго мы шли молча рядом, пока Айзенготт не разрешил осмотреться.
Я стоял у таверны Бетс: за шторой в окне слабо светился огарок свечи.
– Иди, дитя мое, мир вернулся к тебе, – сказал Айзенготт, выпуская мою руку.
Я удержал его:
– Там, на берегу моря, я видел отца и… Слова застряли у меня в горле.
– И глаза Нэнси, – с трудом пробормотал я. Он яростно потряс головой.
– Замолчи!… Замолчи! Ты видел лишь призраки, отражения сокрытого. Если бы великие силы, правящие миром, так и оставили их призраками для тебя, дитя мое!
Он покинул меня столь быстро, что в сумерках я даже не заметил, куда он направился.
Я толкнул дверь в таверну: Бетс встретила меня с четками в руках, спокойно улыбаясь.
– Ты ждала меня?
– Разумеется, – сказала она просто, – я знала – ты скоро вернешься, и надо ждать; все это время я молилась.
Я бросился в ее объятия.
– Хочу уехать подальше отсюда, с тобой! – рыдал я.
Долгим поцелуем Бетс закрыла мне глаза.
– Конечно, милый мой, мы поедем ко мне в деревню. И отправимся к добрым Белым Отцам, – прибавила она со вздохом.
На глаза у нее навернулись слезы.
Приди ко мне… приди ко мне… – так зовет колокол; пока я молилась за тебя, этот зов слышался совсем рядом, а ведь моя деревня так далеко…
Здесь кончаются мемуары Жан–Жака Грандсира.
Глава девятая. Ночь Сретения
Последующие страницы написаны Домом Миссероном, в монашестве – отцом Эвгерием, настоятелем монастыря Белых Отцов; имя его небезызвестно в литературе. И в самом деле, его перу принадлежит несколько сборников рассказов о путешествиях и приключениях, ибо до того, как по благочестию своему распрощаться с миром, Дом Миссерон был великим путепроходцем перед Всевышним.
Воспоминания Жан–Жака Грандсира много лет продремали в архиве сего достойного человека, и должно воздать ему справедливость – не подверглись каким–либо превратностям.
Кстати, Дом Миссерон никогда не предполагал предать гласности Воспоминания, и лишь вмешательство беззастенчивого нахала – то есть мое вмешательство – привело к публикации.
Итак, история Мальпертюи, которая могла бы на сем и завершиться, продолжается и немного – увы, слишком немного – позволяет приподнять покровы мрака, ревностно ее оберегающие.
Мне вовсе не пришлось упрашивать доброго брата Морена в подробностях поведать о появлении незнакомца.
По окончании утренней службы, когда братья направлялись в трапезную, из тумана появился человек и усталым шагом пересек луг, раскинувшийся прямо перед скрытым южным входом в монастырь.
Брат Морен как раз собрался выпустить на луг трех наших рыжих коров, заметно ослабевших от долгого пребывания в стойле; увидев чужака, он поспешил навстречу.
– Я избавлю вас от необходимости делать большой крюк по лугу – там слишком сыро, да и дорожку за зиму разбили колесами, – обратился он к путнику. – По правде говоря, мне не следовало бы так поступать: сторонним людям надлежит являться к главному входу, где их встречает брат привратник, да уж больно вы утомились на вид.
Брат Морен – человек примерной святости, однако болтлив, и ничто так не радует его, как возможность почесать языком.
Незнакомец, одетый в подрясник, весь промок от тумана и прошедшего поутру дождя; головной убор, по всей видимости, сорвало ветром, ибо голова его была непокрыта, и волосы прилипли ко лбу и шее.
– В кухне горит добрый огонь и кофе совсем еще горячий, – продолжал брат Морен. – Вчера только испекли хлеб, так что вы отведаете свежего, а вкуснее и не сыщешь. Сыр у нас от своих овечек, очень даже недурен, только вот малость постноват в это время года.
Путник невнятно пробормотал слова благодарности.
– Вы не служитель ли церкви? – внезапно спросил брат Морен, поначалу не обративший особого внимания на одежду гостя.
– Меня зовут аббат Дуседам, – отвечал тот, – и я пришел повидать досточтимого отца Эвгерия; смею надеяться, мое имя не вовсе ему незнакомо.
– Только после того, как вы подкрепитесь, – возразил славный брат Морен. – А не то наш святой настоятель всенепременно рассердится на меня – мол, почему допустил вас к нему в покои в таком плачевном виде.
Аббат Дуседам проследовал к огню, где согласился выпить большую кружку кофе с молоком, но от краюхи хлеба с маслом и сытного ломтя овечьего сыра отказался.
– Мне не проглотить и кусочка, – признался он. – У меня распухло и болит горло, ломит все тело. Всю ночь мне пришлось идти по ужасным дорогам, ветер так и свистел, хлестал дождь. Кабы зов вашего колокола не достиг моих ушей в тумане, я бы, верно, лег у дороги, чтобы умереть.
– Господи помилуй, – заволновался брат Морен. – Вы ведь не заболеете, а?… Я–то обрадовался: вот, наконец, и к нам пришли… Гости у нас бывают очень редко.
– Я бы хотел как можно скорее переговорить с отцом Эвгерием, – прошептал аббат Дуседам.
– Уже бегу! – воскликнул превосходнейший брат Морен. – Нет, нет, оставайтесь у огня, наш святой настоятель будет рад сам прийти приветствовать вас!
И впрямь, я тут же оставил свою чашку подогретого молока и горячие тартинки – со стыдом признаюсь, что лакомился ими как истый чревоугодник, – и последовал за болтливым братом Мореном в кухню.
Аббат Дуседам сидел перед очагом у потрескивающего огня, и от его промокшей одежды исходило серое облако пара; голова свесилась на грудь, дышал он тяжело.
– Заснул, бедняга! – жалостливо воскликнул брат Морен.
Я положил руку гостю на лоб – он весь горел.
– Немедленно положить его в постель, с двумя грелками в ногах, и приготовить чашку кипящего молока с ромом, – распорядился я.
Все было незамедлительно исполнено.
Спустя два часа я навестил больного, отправив большую часть утренней работы, и к своему вящему удовольствию нашел его бодрствующим, даже готовым подняться с ложа.
– Невозможно вам покидать постель, – строго выговорил я. – Вы сильно простудились, и неблагоразумное поведение может дорого вам обойтись. Выпейте вот эту чашку, вам приготовят еще.
Он благодарно пожал мне руку.
– Брат послушник сказал вам мое имя? – спросил он.
Я утвердительно кивнул.
– Дорогой аббат Дуседам, не удивляйтесь, что я уже ожидал вас некоторое время.
Он озабоченно покачал головой.
– Воистину, отец Эвгерий, значит, он и в самом деле здесь.
Я вновь кивнул.
– Как вы говорите, мой дорогой Дуседам, он здесь, и я очень надеюсь защитить его от злых сил, его преследующих.
– Ах, отец Эвгерий! – вскричал аббат со слезами в голосе. – Да сбудутся слова ваши! Но даже для такого святого человека, как вы, задача эта ужасная, если вообще выполнимая.
Должно быть, он прочел на моем лице осуждение, с коим я воспринял такое сомнение, недостойное служителя церкви, ибо тут же добавил:
– Простите… недостаток веры в бесконечное милосердие Господне – величайший грех.
Помолчав, Дуседам тихо спросил:
– И… как он?
– Ободритесь, – отвечал я, – жизнь его вне опасности, но дух, верно, едва удерживается на скользком краю пропасти. К нам его привела молодая женщина из здешних мест, некогда ушедшая из своей деревни в город.
Кажется, в дороге их постигли какие–то несчастия, весьма его напугавшие и удручившие.
Брат лекарь, коего вниманию я поручил несчастного, самоотверженно ухаживает за ним, и, по всей видимости, удовлетворен теперешним состоянием больного.
Монастырский устав запрещает женщинам находиться здесь, в противном случае я охотно позволил бы той славной и отважной девушке остаться у его изголовья.
– Несчастия… – прошептал аббат Дуседам, – все то же самое…
– Бог мой, дорогой Дуседам, будьте уверены, что я расспросил девушку – кстати, ее зовут Бетс, и я хорошо знаю ее почтенную семью. Немного она могла рассказать – только про какое–то кошмарное видение, внезапно возникшее из тумана: три отвратительных чудовища неоднократно пытались преградить им путь, но отступали, когда из тумана раздавался чей–то громкий и чистый голос.
Всякий раз ужасные фантомы спасались бегством с криком «Эуриалия! Эуриалия!» – и, по словам Бетс, сами казались очень напуганными.
Доблестная девушка все время молилась и справедливо полагает, что по этой причине посланцы Лукавого не смогли причинить вреда ни ей, ни ее спутнику.
Однако ж сей последний весь трясся в лихорадке, когда она привела его к нам, и разум его помрачился. Вам что–нибудь понятно во всем этом, дорогой аббат?
– Боюсь, что так, – ответил он печально. Я продолжал:
– Бетс передала мне туго скрученные листы бумаги, пояснив, что они были написаны ее другом за три дня и три ночи. Ей самой недостало ни любопытства, ни времени на чтение, зато она была уверена, что мне удастся извлечь из написанного какие–нибудь сведения…
Тут я замолк в замешательстве.
– Я прочел… и как бы это сказать?… «Когда Бог хочет наказать кого, то отнимает у него разум». Но к чему бы захотел он наказать несчастного юношу, против которого ополчились силы тьмы? Поистине, Дуседам, большую тяжесть удалось бы мне снять с души, будь я уверен, что страницы эти исписаны безумцем…
– Он вовсе не безумец! – твердо заявил Дуседам.
– Боюсь, что нет, – просто ответил я, – а тогда: да защитит его Господь!
– Доверьте мне эти записи, – попросил аббат.
– Разумеется, только при условии, что у вас достанет сил на чтение – не забывайте, дорогой друг, вы и сами нездоровы.
– Не так уж я болен, – возразил аббат. – К тому же, отец Эвгерий, я спешил сюда, ибо все во мне решительно требует: нельзя терять ни минуты!
– Возможно, вы правы, – согласился я после некоторого раздумья. – Бумаги вам передадут. Быть может, вам удастся прояснить хоть немного этот ужасный мрак!
Я вновь навестил аббата в полдень; он едва притронулся к легкому кушанью, принесенному братом поваром.
– Вы прочли? – спросил я, и сердце мое сжала тревога.
Аббат Дуседам поднял на меня расширенные страхом глаза.
– Прочел… Ах, отец Эвгерий, мой юный друг не лгал! Все это ужаснейшая правда.
– Господи прости! – вскрикнул я. – Бог не допустил бы подобного!
Аббат прижал ладонь к влажному от испарины лбу.
– Мне надобно собраться с силами, подумать, связать воедино разрозненные обрывки – и тогда, отец Эвгерий, надеюсь, смогу внести хоть немного ясности во все это дело. Пока же… Он явно колебался.
– У меня к вам просьба, я прошу об огромной услуге, какой бы невразумительной она вам ни показалась. Речь идет, увы, о личном одолжении… я вынужден ужаснейшими обстоятельствами…
– Говорите же, все, что в моей власти, будет сделано, да и вся монастырская братия готова помочь вам.
– По календарю у нас сегодня… – едва слышно произнес он.
– Последний день января, праздник святой Марселии, рожденной в Риме в 350 году и умершей в начале следующего столетия. Жизнь ее могла бы служить назидательным примером, но обстоятельства мало известны; очень немного найдется на сей счет и в агиографических трактатах. Поверьте, дорогой друг, я весьма об этом сожалею.
– Назавтра… – продолжил аббат Дуседам, глядя куда–то вдаль.
– День Очищения: будем готовиться достойно встретить послезавтрашний день Сретения.
– Сретение! – воскликнул больной. – Да! Да! Именно Сретение я имею в виду.
– В этот день принято давать девятидневные обеты – вы, разумеется, осведомлены, насколько они действенны. В деревне зажигают освященные свечи, пекут вафли, блины и печенье
«дарьоль», часть испеченного жертвуют в монастырь. Люди тушат зайцев, пойманных силками, немало неудачливых кроликов испускает последний вздох и попадает в кастрюлю, а уж о курах и утках и говорить нечего.
Праздник этот всегда исполняет меня радостью, а в ней, пожалуй, чуть–чуть ощутим языческий привкус – ведь это праздник света, как вы полагаете?
– Свет! – воскликнул аббат Дуседам. – Ах, отец Эвгерий, свет совершенен и абсолютен только как атрибут Бога; в нашем же несчастном мире порождения тьмы льнут к свету подобно инфернальным кровососам.
Возбуждение и нервозность аббата я отнес на счет снедавшей его лихорадки.
– Вы как будто говорили о какой–то услуге, – переменил я тему разговора.
Никогда прежде не приходилось мне читать столь страстной мольбы в человеческих глазах.
– Не спрашивайте меня о причине, хотя бы пока, – простонал он. – Возможно, Господь смилостивится надо мной и избавит от мук, кои я провижу и коих неизбывности страшусь. Сретение… Отец Эвгерий, в ночь на Сретение меня надо замкнуть накрепко в помещении с такими решетками на окнах, чтобы исключить возможность побега.
– Что ж, – удивленно согласился я, – к вам никто не сможет проникнуть.
– Не того я страшусь, – вскричал он, – не меня надобно оградить от неких маловероятных пришельцев, меня надо защитить от себя самого! Нужна такая комната, откуда ни за что не выйти, да чтоб меня никто не выпустил! Ах, отец Эвгерий, тяжко обращаться к вам с подобной мольбой и не сметь должным образом объясниться.
Я жестом призвал его к молчанию.
– Все будет сделано по вашему желанию, мой дорогой собрат, а теперь займемся исключительно вашим здоровьем.
Улыбка облегчения скользнула по лицу Дуседама, и через некоторое время он мирно заснул.
На другой день я нашел его отдохнувшим, но слабым: говорил он с большим трудом. Брат лекарь обнаружил у него воспаление горла и прописал весьма действенные целительные травы. Кстати, сей скромный, но полезнейший служитель поведал мне, что прострация, в коей находился с момента своего прибытия молодой Грандсир, не проходит, напротив, состояние его усугубляют приступы буйного возбуждения: в течение оных больного явно преследуют болезнетворные видения; лучшие успокоительные средства не приносят видимого облегчения.
Весть эта сильно меня обеспокоила, тем более что все свое время я вынужден был уделить завтрашнему празднику.
Вскоре после полудня брат привратник объявил, что меня спрашивает посетитель.
Пришел простой человек, в грубой, но вполне удобной одежде, со свертком, завернутым в прочную холстину.
– Имя мое Пикенбот, – объявил он, – а по ремеслу я сапожник. Сюда добирался целых два дня и не скажу, чтоб путешествие было приятное.
– Ради Господа нашего – добро пожаловать, – отвечал я, – и безразлично, какая причина побудила вас проделать столь долгий и утомительный путь.
– Однако же все дело в этой причине, – нахмурил он широкие и густые брови, – по мне, так она вовсе необычна, да и вам, думаю, так покажется.
Своим почерневшим от смолы и ваксы пальцем он показал на завернутый в холстинку сверток.
– Это надобно передать аббату Дуседаму.
– Откуда вы знаете, что он здесь? – воскликнул я.
– Я простой человек, душа у меня открытая и слушаюсь я здравого смысла. Как вы считаете, может ли такой человек поверить сну и даже повиноваться наказу, полученному во сне?
Я задумался, ибо расценил вопрос как слишком серьезный, чтобы отнестись к нему с неподобающим легкомыслием.
– Порой Владыка небесный в своей безграничной мудрости пользовался сновидениями, дабы ниспослать своим творениям спасительные советы и даже предначертания.
– Так я и думал, – сапожник облегченно вздохнул, и лицо его немного прояснилось. – Только вот всякое ли сновидение от Господа?
Я пришел в полное смятение.
– Нет, к сожалению, нет; нельзя забывать: ведь Лукавый – падший архангел, и при этом весьма могуществен, дабы вводить смертных во искушение и толкать их на стезю греха…
Пикенбот принял таковое рассуждение, энергично кивая большой темноволосой головой.
– Именно так я и сообразил. Мне нечего скрывать от вас, вот и расскажу, зачем я сюда явился.
Был у меня друг Филарет, он занимался набивкой звериных чучел и содержал маленький музей природы. Несколько месяцев назад он съехал и перебрался в какой–то важный господский дом – дескать, из–за наследства. Три дня тому назад он вдруг явился мне во сне, а я, заметьте, вообще никогда снов не вижу. Так вот: смотрю я будто на него, и очень мне от его вида страшно стало. Стоял он передо мной неподвижный, совсем как каменный, глаза у него мертвые да холодные, не приведи Господь глядеть в них пристальнее, и только губами шевелил.
– Пикенбот, – сказал он мне, – исполни мое повеление под страхом страшных несчастий. Завтра на рассвете ты найдешь на пороге сверток, завернутый в материю, смотри не вздумай в него заглянуть. Немедля отправишься на север, пока не придешь к монастырю Белых Отцов, где находится сейчас аббат Дуседам. Сверток для него.
Только Филарет это вымолвил, как пошатнулся и грохнулся оземь.
Представьте себе мой ужас: он разбился на кусочки, так что вся земля была усеяна каменными осколками. Верно, во сне самые удивительные вещи случаются, как вы думаете?
Назавтра утром я проснулся, нашел сверток, где было сказано, и понял – ослушаться полученного во сне приказания не могу.
Невзирая на мои настояния, Пикенбот отказался у нас отдохнуть и поспешил уйти, испросив моего благословения.
Не смея больше ждать, я прибегнул к молитве.
– Просвети меня, Владыко! – взывал я.
Услышал ли меня Всевышний? – Возможно.
Ибо когда я поднимался с колен после молитвы, попался мне на глаза сверток, оставленный на столе Пикенботом, и великий страх объял душу мою.
Взял я сверток и запер на тройной запор в ящике шкафа, где берегу кое–какие ценности.
Очень уж тяжким показался сверток, и смею заверить, те несколько секунд, пока я его держал, руки мне жгло, словно огнем.
И порешил я не отдавать сверток аббату Дуседаму, тем паче, что на ум мне пришло его странное пожелание.
Спустился вечер, резкий ветер хлестал кроны деревьев, а ближе к ночи разразилась буря.
Верный обещанию, я распорядился на рассвете перенести аббата Дуседама в одно из помещений западной башни, где некогда хранилась казна.
Дубовая дверь была обита стальными гвоздями и снабжена тремя мощными наружными задвижками; единственное окно, высокое и узкое, забрано двойной решеткой из толстых прутьев, вмурованных в стену.
В ту минуту, когда послушники опустили аббата на сооруженное наспех ложе, последний закатный луч словно запалил пожар в мрачном убежище, и больной предстал передо мной в огне и крови.
Сие наблюдение еще более усилило мою тревогу, так что я решил провести большую часть ночи в молитве о спасении доверенных нам гостей.
Я в некотором роде особо почитаю святого Роберта, настоятеля Молемского, основателя монастыря в лесу Сито, и должен признаться, это благочестивое преклонение объясняется весьма недостойным тщеславием.
Так уж случилось, что Господь соизволил слепить меня по образу и подобию сего святого основателя, а я горжусь незаслуженным сходством; вряд ли оправдывает мою гордыню и то обстоятельство, что никогда не взывал я еще к тому, чьей бледной копией по наружности моей являюсь.
Впервые обратился я к святому, моля направить меня во мраке окружающих тайн.
Ближе к полуночи я вознамерился немного отдохнуть, как вдруг в дверь осторожно постучали.
Пришел брат Морен, ему вместе с другими верными служителями велел я сторожить у двери аббата Дуседама, на тот маловероятный случай, ежели против всех моих распоряжений по какой–либо причине дверь откроется.
Бедняга был до невозможности перепуган, бледен и трясся всем телом.
Я заставил его принять целебное средство – оно всегда у меня под рукой, – лишь несколько успокоившись, брат Морен сумел объяснить мне причину своего прихода.
– В комнате слышны шаги! – объявил он.
– Что ж! Верно, аббат Дуседам встал с постели, хотя, по правде говоря, он казался чересчур слабым, чтобы ходить.
– О, отец настоятель! – вскричал брат Морен, – больной, едва держащийся на ногах, так не может ходить, да и вообще там не обычный смертный. Это великан… или же зверь – это не шаги, а прыжки и удары, от них содрогаются стены и даже плиты пола.
Встревоженный, я молча последовал за братом Мореном: надеялся, что он, как всегда, преувеличивает, однако едва мы свернули за угол коридора, сделалось очевидно, что брат Морен на сей раз ничего не напутал.
Неистовые удары сотрясали окованную железом дверь, и хотя здесь бессилен был даже таран, казалось, вот–вот дверь сорвется с петель.
– Аббат Дуседам! – вскричал я. – Что случилось?
Ответ последовал столь ужасающий, что мы все бросились опрометью бежать прочь по коридору.
Сперва раздался тигриный рык, затем страшный голос начал изрыгать проклятия и богохульства, и зазвенело стекло, разбитое в зарешеченном окне.
Я призвал в помощь священное имя Господне, а также имя моего покровителя святого Роберта, и снова вернулся к двери.
– Дуседам! – кричал я. – Во имя Господа нашего Иисуса Христа, я приказываю вам образумиться!
В ночи разнесся дьявольский хохот, сопровождаемый яростным скрежетом когтей по толстому дверному дереву.
В монастыре начался переполох, открывались кельи, испуганные голоса спрашивали, что случилось.
Настойчивый звон колокола у главного входа внезапно возвестил о чьем–то приходе, послышался голос брата привратника, ведущего переговоры через окошечко с ночным посетителем.
Вскоре брат привратник появился с фонарем в руке.
– Отец настоятель, – запинаясь, молвил он, – там дочь кирпичника, Бетс, вы ее знаете.
Она умоляет впустить ее… уверяет, что из окна западной башни пытается вырваться дьявол, весь объятый пламенем.
Я быстро распорядился:
– Что бы ни случилось, охраняйте дверь! Стойте твердо, воздев распятия, читайте молитвы, изгоняющие дьявола! А вам, брат привратник, дозволяю впустить эту девушку – сейчас я к ней выйду.
Она ждала меня в комнате, где я перед тем молился: пот струился по ее мертвенно бледному лицу, хотя на дворе завывал ледяной ветер.
– Отец мой, я знаю, это…
Вдруг она замолчала и расширенными от испуга глазами уставилась на шкаф.
Неменьший ужас охватил и меня: из шкафа раздавались мощные удары.
Я колебался, открывать ли шкаф, когда внезапно задвижка отлетела, и завернутый в ткань сверток покатился на середину комнаты.
Вернее сказать, не покатился – сверток одним прыжком оказался на середине комнаты, врезался в массивный стул, стоявший у стола, и тот разлетелся на части.
Я обратился к святым и грозным словам экзорцизма, ибо этот бесформенный предмет явно жил некоей жуткой жизнью.
На наших глазах материя смялась и лопнула, в дыре обозначились ужасные очертания какого–то существа, старающегося высвободиться из пут.
И тут Бетс бросилась к нему с криком:
– В огонь! В огонь!
В очаге был разведен огонь, и пламя приплясывало на больших буковых поленьях, заготовленных мною с вечера.
А Бетс в это время боролась со странным, кошмарным чудовищем без плоти – отвратительной волчьей шкурой, которая извивалась и корежилась, словно ее сводили ужасающие судороги.
– В огонь! – твердила Бетс, проявляя неожиданную силу.
Первые языки пламени впились в адскую личину, и Бетс тут же навалила на нее все приготовленные рядом с камином сухие дрова.
В тот же миг невообразимый шум объял весь монастырь: чудовищный хор жалоб, рева, нечеловеческой муки, проклятий и мольбы о помощи.
К тому же закричали собравшиеся отовсюду перепуганные монахи.
– Он горит, горит! – вскрикивала Бетс, глубже засовывая волчью шкуру в пылающие поленья и вовсе не чувствуя укусов пламени.
Наконец шкура замерла, как бы опала, и через мгновение превратилась в кучу тошнотворно дымящейся золы.
Оглушительное стенание потрясло монастырь – по коридорам пронесся плач существа, испытывающего нечеловеческие муки.
Бетс смотрела на меня полными слез глазами.
– Я вспомнила своего несчастного жениха. Идем же к тому, кто никогда не станет более волком–оборотнем и чьи часы теперь сочтены.
Не отвечая, я бросился бежать к комнате в башне, откуда донеслась душераздирающая жалоба.
– Открывайте, – приказал я брату Морену, – теперь здесь лишь несчастная страждущая душа.
Весь дрожа, он подчинился.
Из рук брата привратника я выхватил фонарь и направил свет на убогое ложе, где в несказанных мучениях корчился аббат Дуседам.
Страшно было видеть его: местами кожа вздулась волдырями, а все тело являло собой сплошную кровавую рану.
В глазах через неслыханное страдание светилось странное ликование.
– Спасите душу мою, – с трудом произнес он.
Как уже упоминалось, наш брат лекарь – человек весьма расторопный, у него под рукой тотчас же оказались бальзамы и смягчающие компрессы.
– Отец мой, – заговорил вдруг аббат Дуседам неожиданно спокойным и твердым голосом, – Господь не даст мне покинуть этот мир, не позволив сказать то, что должно быть сказано.
И да станет, наконец, день Сретения днем света!
Кисть руки, совершенно обугленная, отвалилась от тела, но аббат Дуседам опочил с улыбкой благодати на почернелых устах.
Глава десятая. Аббат Дуседам рассказывает…
Когда его шалаш уже твердо стоял на земле, когда он уже умел охотиться и ловить рыбу,
заострять стрелы и затачивать гарпуны, он срезал ветвь с дерева и сотворил из нее бога.
Цабельтау (Золотые века)
Голова аббата являла собой гротескный белый шар из корпии и повязок, где темными пятнами выделялись глаза и рот. Глаза блестели, но были глубоки, как море, – я видел такую глубину у тех, кому предстояло волнующее прощание с жизнью.
Говорил он без особого труда, пребывая в ясном состоянии духа; утверждал, что почти не страдает и видит в этом доказательство бесконечного милосердия Господня.
– Отче, – начал он, как только я занял место у изголовья, – я потомок нарушившего обет святотатца. Вы понимаете теперь, в чем причина сегодняшней ночной драмы?
– Брат мой, – ответил я, весьма смущенный этой новой проблемой, о коей так мало может нам поведать церковная премудрость, – боюсь, вы впадаете в суеверие.
– … а таковое есть не что иное, как внебрачное дитя любой религии мира, – подхватил Дуседам с легкой иронией. – Я готов привести весьма авторитетные источники, признающие, что дети проклятых священников до шестого колена в ночь на Сретение принимают обличье чудовищного волка. Некоторые утверждают, что сие проклятие теряет силу раньше, но я не могу тратить оставшиеся мне часы на теоретические прения по этому вопросу.
Мой дед Дуседам был рукоположен в духовный сан, но оказался недостойным служителем Господа – да смилостивится Небо над ним и надо мной. Это ужасное откровение пришло ко мне уже в зрелые годы, в далеких краях, где я старался спасти несчастные души язычников во славу Искупителя. Единственным из людей, кто знал об этом темном пятне в моем семейном прошлом и о невероятной, фантастической беде, грозившей мне самому, был капитан Николас Грандсир; и он сделал все возможное, чтобы помочь и спасти меня.
Да, называя меня славным Тату, он напоминал о ежегодной грозной опасности и по доброте душевной полагал, что тем предостерегает меня от сатанинских козней.
Это он заставил меня покинуть землю антиподов в надежде, что демон не станет преследовать меня за пределами тех далеких широт.
Он отчасти доверил мне заботу о своих оставленных на родине детях, полагая, что общение с чистыми юными душами поможет и моей душе сбросить груз сатанинского проклятия.
Увы, слишком скоро пришлось мне осознать: не так–то легко избежать Колеса Судьбы, особливо когда вращает его Искуситель для забавы своей и выгоды.
Весьма быстро меня разыскал Кассав и, зная мою тайну, заполучил меня в полное свое распоряжение, а его кузен Филарет, гнусный натуралист, в первую же встречу намекнул, что приберег для меня роскошную волчью шкуру.
Я намеревался не прерывать последние откровения аббата, однако не удержался от вопроса:
– Кто же был или есть сей загадочный Кассав?
– Отец Эвгерий, я сейчас перейду к этому страшному персонажу, а пока что уделю несколько минут для самооправдания. Первородный грех предопределил наказание детей за грехи отцов, но и позволил надеяться на искупление греха.
Конечно, Господь допускает исключения из грозного закона возмездия за святотатство и все–таки дозволяет время от времени появление волков–оборотней среди людей. И я не могу не восславить мудрость Его.
Больше я не стану говорить о себе и своих прегрешениях до самого последнего причастия, когда испрошу у вас искупления.
Теперь же надобно хоть немного посодействовать выполнению тяжкой задачи, поставленной передо мной, – сорвать личину Мальпертюи.
Увы, отче! Трижды увы! – бесплодны оказались все мои усилия и более чем скудны результаты, о коих могу вам поведать. Боюсь, услышав все, что я готов рассказать, вы почувствуете себя в еще более глубоких потемках.
Кто есть, кто был Кассав? Квентин Моретус Кассав?
– Не вздрагивайте, отче, не думайте, что болезнь говорит моими устами: впервые я вышел на его след в анналах странной секты иллюминатов – общества розенкрейцеров, зародившегося около 1630 года в Германии, чьи тайны так и не удалось никогда раскрыть.
Но ведь тогда, возразите вы, этот загадочный и злополучный человек прожил более двухсот лет?
Так вот, вы, без сомнения, осведомлены – ученые и исследователи с тревогой и отвращением констатировали: розенкрейцеры открыли эликсир долголетия.
Разве некоторые из них, например Розенкранц, не превзошли на несколько люстров столетний рубеж? А еще более настораживает следующее: их исчезновение достоверно зафиксировано, но нет не единого свидетельства их смерти!
Квентин Моретус Кассав обладал колоссальными познаниями, будучи доктором оккультных и алхимических наук; я обнаружил трактат по демонологии и некромантии вкупе с кратким и ужасающим в своей ясности исследованием каббалы, целиком написанный им, – настолько чудовищными показались мне эти откровения, что я без сожаления предал их огню.
Он также был замечательным эллинистом, и одно время я считал возможным, что, очистив дух свой, он сможет предаться любимому поиску вечной красоты, этого нетленного сокровища античной Греции.
О, как мне предстояло разочароваться! Какие чудовищные помыслы таились за золотым светоносным покровом!
Кассав сформулировал закон, выводы из коего должны были послужить его страшным целям: люди сотворили богов – или, по крайней мере, способствовали совершенствованию и могуществу богов. Люди пали ниц перед безмерным творением собственных рук своих и разума, склонились перед волей богов, подчинились их желаниям и приказаниям; но в то же время обрекли их на смерть.
Боги гибнут… Где–то в безднах пространства плывут огромные мертвые тела… Где–то в пространстве медленно, в течение веков и тысячелетий замирают агонии…
Кассав мало путешествовал, но дух его странствовал, не признавая границ, и Кассав довольствовался этим.
Похоже, время мало что для него значило, если принять во внимание то, что было сказано о его фантастическом долголетии.
В один прекрасный день он отдал приказ.
Снаряженный по его повелению корабль отправился в Аттическое море.
На борту оказался и мой дед Дуседам, человек извращенный, но знающий; командовал кораблем капитан Ансельм, отец Николаса Грандсира.
Полученные инструкции отличались весьма странным характером:
Во что бы то ни стало требовалось разыскать умирающих богов античной Греции!
Я не случайно сказал – умирающих, ведь никто из языческих богов не мертв, в них еще тлеет искра жизни.
Постарайтесь же выслушать без содрогания одну из посылок того, что я называю законом Кассава.
Не люди рождены по прихоти или по воле богов, напротив, боги обязаны своим существованием человеческой вере. Умри вера, погибнут и боги. Но вера не гаснет, как обычная свеча, она вновь возгорается, обжигает, распространяется и агонизирует. Этой верой и живут боги, в ней черпают силу и могущество, если не самое форму своего существования. Так вот, боги Аттики не исчезли еще из сердец и душ человеческих: легенды, книги, искусство поддерживают тлеющие уголья, на протяжении веков подернутые лишь слоем пепла.
– Не ищите омерзительных мертвецов, – повелел Кассав, – но подберите раненых. Мне они пригодятся!
Вы читали мемуары несчастного Жан–Жака.
Что вы об этом думаете?
Я воздел дрожащие руки горе.
– Боже мой, верить ли, что они нашли?…
– Верьте! – с силой отозвался аббат Дуседам, – но только…
Тут речь его была прервана обмороком; едва очнувшись, аббат вновь потерял сознание – такой затяжной приступ слабости вызывал серьезнейшие опасения.
Брат лекарь испросил у меня дозволения применить энергическое средство, которое способно было привести больного в чувство, правда, тем самым сокращало его жизнь на несколько часов.
После вполне понятных колебаний я взял на себя ответственность.
Аббат Дуседам очнулся и почти сразу продлил свою повесть.
Однако первоначальная ясность и точность уже не восстановились, так что продолжение его рассказа явило собой чередуемый длинными паузами затрудненный монолог, нить которого не раз прерывалась.
Верно, большую часть его речей можно отнести на счет лихорадки, а потому последующие записи я лично расцениваю только как документальное свидетельство.
– … они парили в воздухе; иные, уже мертвые, реяли облачными клочьями. Дед мой Дуседам выразился образно и весьма кощунственно по отношению к божествам, пусть и языческим; божественная мертвечина, по его словам, распадалась и рассеивалась по всей розе ветров.
Кое в ком едва пульсировала жизнь; согласно Кассаву, эту жизнь поддерживали в них темные верования, укоренившиеся в опустелых человеческих сердцах.
В некоторых жизненная сила едва тлела, и божества деградировали в личинку, зародыш; а кое–кому, хоть и в жалком состоянии, но удалось избежать распада.
Из–за того, что в душе человека страх более живуч, чем вера, силы темные выжили в большем числе.
За тщедушной порослью кустов съежилась богиня, нагая, боязливая – последняя Горгона, вопреки всем превратностям, сохранившая могущество и трагически величавую красоту… На прибрежной гальке пугливые дочери Тартара пытались поддержать костер из сухих водорослей…
– Ха–ха! Представляете? Вулкан приволакивает ногу, Фурии заламывают руки с давно нестриженными ногтями, иссохшая Юнона собирает чахлые ростки себе на прокорм, а единственный из Титанов, избегнувший Юпитерова гнева, – всего лишь покорный Вулкану немощный калека…
Их ярость и отчаяние оказались бессильны перед магическим оружием людей нового времени, явившихся их поработить.
Кассав, великий мэтр тайных наук, снабдил Дуседама некоторыми грозными формулами–заклинаниями, способными сотрясти звезды на своде небесном. И Дуседам без малейшего колебания воспользовался ими.
Да, этот мошенник наложил руку даже на последние вспышки божественной жизни. Не спрашивайте, что он сделал… Его гусиное перо не осмелилось доверить бумаге подобные откровения.
Наступила долгая пауза, затем умирающий более часа находился в явном горячечном бреду. Даже когда он успокоился, мне с трудом удалось проследить за его лихорадочной и отрывистой речью.
– Их насильно увезли с тысячелетней родины… Засадили пленниками в тошнотворный корабельный трюм… Как, в каком обличье – кто теперь скажет?…
Обо всем этом Дуседам умолчал. Розенкрейцеры, и в особенности ужасный господин Кассав, владели множеством поистине нечеловеческих тайн!
Кассав принял пленников, как принимают обыкновенный доставленный товар… ха–ха!
Боги, или то, что от них оставалось, были проданы, точно мясные туши, за ливры и экю… ха–ха!
И сдается мне, Кассав еще считал себя в накладе!
Ведь все лучшее кануло в небытие и ему пришлось удовольствоваться разлагающимися останками! Ха! Кое–кого я уже упоминал: Вулкан, ближе к Аттике Гефест – небесный уродец, к тому же связался с некоей дешевенькой богинькой сомнительного происхождения. Эвмениды состарились в злобствующем бессилии. Жалкая развалина – бывший Титан; за неимением Циклопов Вулкан взял его в подчинение. Юный олимпийский паж на ролях второстепенного любовника – сам Кассав не осмелился угадать в нем лучезарного Аполлона.
Возможно и другое… возможно…
Ха–ха! Кассав, этот мошенник, диктующий свою волю богам… Он осознал–таки свое бессилие, когда после злонамеренного похищения захотел дать им телесное воплощение и жизнь!
Тщетно искал он решения в самых грозных гримуарах; пришлось искать помощи у родственника – существа, воплотившего самое гнусное скудоумие. То ли в насмешку, то ли с какой–то темной и загадочной целью Кассав сделал своего кузена если не доверенным лицом, то во всяком случае наследником, разумеется, бесконечно малой части своего инфернального знания. Безмозглый прислужник Кассава всецело отдавался одной странной и болезненной страсти – таксидермии! Славный Филарет! Он–то и изготовил для богов оболочки – человеческие личины. Он засунул богов античной Фессалии в этакие мешки, где они едва ли сделались людьми!
Слушайте… одна из них… была красива, даже столетия пощадили ее – последнюю Горгону. Двум тупоумным служителям, своим родственничкам, Кассав доверил ее в качестве родной дочери… Диделоо, глупому экспедитору в мэрии, и его жене, бывшей шлюхе из портового квартала. Ха–ха! Это последнюю–то Горгону, и посейчас прекрасную и даже могущественную Эуриалию!
Ближе к вечеру аббат Дуседам успокоился, и наш добрый брат лекарь дал ему целебный отвар, в полной уверенности, что с его помощью больной без страданий отойдет в мир иной.
Я отправился немного отдохнуть, но едва пробило десять часов, брат Морен, дежуривший у постели умирающего, в великой спешке явился ко мне с известием, что аббат проснулся и, кажется, пребывает в совершенно ясном состоянии духа.
– Отец Эвгерий, – обратился ко мне аббат, – пришел мой час. Видно, я не все успел вам рассказать. Мои мгновения сочтены, не утешайте, я чувствую это.
Кто есть, кто был Квентин Моретус Кассав? Я и сам задаюсь этим вопросом.
Был ли он демонической инкарнацией? Не думаю, хотя, пожалуй, в его счетах с Лукавым фигурировал в качестве феода проклятый дом – Мальпертюи, где он предавался своим ужасным опытам. С какой целью он заключил после смерти в сем доме известные вам креатуры?
Не знаю. Однако посмею высказать рискованную догадку: он доверил завершить эксперимент самой судьбе.
Теперь мне представляется, что обитатели Мальпертюи подчинялись непредсказуемым силам своей божественной и человеческой сущности. Какая сущность в них главенствовала? Можно ли знать наверняка? Под навязанными гротескными личинами они испытывали тяжкий гнет. Озаряло ли их просветление? В этом я смею быть уверенным; однако, по–моему, и в эти часы пробуждения они не умели воспользоваться своей божественной властью. Даже и тогда оставались они жалкими созданиями. А в долгие периоды забвения и вовсе не вспоминали, что они боги. Странное человеческое и даже растительное существование, лишь временами неясное беспокойство, смутное ощущение своего истинного естества… Тут я вновь прервал Дуседама…
– Вы говорили и о других божествах, не называя имен.
Казалось, Дуседам ожидал моего вопроса и хотел ответить, однако новый обморочный приступ прервал его повествование.
Придя же в себя, он продолжил:
– Торговля красками… символично… свет и цвет… Лампернисс… о да! Вспомните последнее слово в его жизни!
– Я помню: Обещайте!
– И еще он добавил: Не то!… Ах, я вижу Лампернисса, рыдающего, когда его лишали света ламп; вижу его, цепями прикованного к почернелому от крови полу, вижу терзающего его орла – Прометей!
Я вскрикнул от ужаса.
– Они захватили Прометея в бессрочной агонии и увезли, дабы сотворить Лампернисса! – шептал аббат. – Какая насмешка! Прометею Кассав выделил лавку с красками и ламповым маслом!… Прометей находился в Мальпертюи на особом положении, возможно, по причине вечной пытки, уготованной ему самим роком… Лампернисс, вероятно, единственный из пленников дьявольского Кассава, кто всегда хоть отчасти сознавал свою божественную сущность… Он один всегда помнил!… Все остальные подолгу пребывали в оцепенении и забытьи. Сам Прометеев орел, орел возмездия, забывал надолго. Потому жалкому Ламперниссу и удавалось вести с ним смехотворную борьбу светом и цветом – сражение, а трагический исход его был изначально запечатлен на неумолимом Колесе Судьбы… Аббат на мгновение умолк.
– Орел… – продолжил он, – порой мне казалось, что он следует за Эуриалией, как бы служит ей. Кто знает? О, сколь многое мне казалось! Я не всегда понимал, увы… Но кто упрекнет меня за это? В конце концов, разве так важно понимать. Меня отягощала двойная миссия – защитить Жан–Жака и Нэнси и, что гораздо страшнее, – искупить безмерную вину человека одной со мной крови.
Сильнейшая судорога вдруг свела тело аббата Дуседама, и глаза его раскрылись неправдоподобно широко.
– Маленькие твари с чердака… знаете, такие мелкие божества, пенаты – весьма многочисленные, порой добрые, порой злые… На корабле у капитана Ансельма вполне хватало места…
Айзенготт… дамы Кормелон… Ага, про них вы, верно, уже догадались… А я, что ж, я вызнавал все больше и больше… И в конце концов заставил насторожиться приспешников Кассава –
Филарета и Самбюка, которым он отказал несколько крох от своего огромного мрачного знания… Я проник в Мальпертюи тайно, даже без ведома несчастного Жан–Жака Грандсира… Филарета и Самбюка снедала тревога, когда они чуяли запах моего табака… Их пугало, что в конце концов я открою Великую Тайну и обрету оружие, дабы спасти Жан–Жака и отомстить им… Отмщение… – другие силы взялись за это… Я не до конца выполнил свою задачу… В своей безграничной мудрости Господь решил, дабы предназначенное свершилось, да славится Имя Его!… Но отчасти мне было дано познать истину… Грибуан, изрыгающий огонь, – несомненно Вулкан; кто его супруга?… Можно ль поверить, что дочь моря опустилась до старухи Грибуан?… Чиик – не Титан ли этот гротескный выродок, избежавший гнева Юпитера только затем, чтоб стать грузом Ансельма Грандсира?… Вспомните, как говорил о нем Лампернисс… Кто такой Матиас Кроок? Помните, сам Кассав не решил этой загадки, сомневаюсь, можно ль признать в нем Аполлона… Мамаша Груль? А почему бы не сама Юнона в последней стадии распада?… Диделоо! Его жена! Филарет! Самбюк! Я говорил вам – эти были людьми, слугами Кассава, в некотором роде исполнителями его последней воли… А Элоди?… Кто сможет определить роль этой скромной, благочестивой и набожной женщины в эпицентре инфернальных бурь?… Итак, остается лишь… Она…
Аббат Дуседам приподнялся на ложе и страстным жестом воздел свои искалеченные руки.
– Он привез ее могущественной, во всей устрашающей красе! Господи, защити детей твоих от нее!
Я осторожно заставил его лечь.
– Вы говорите об Эуриалии? – спросил я, весь дрожа.
Но буйный аббат Дуседам уже не мог ответить – свет в его глазах угасал.
– Довольно! – вскричал я. – Какое мне дело до всех этих тайн, до ваших тщетных усилий их разгадать! Подумайте о душе вашей!
Я соборовал его святым елеем и произнес слова отпущения, коими врата небесные открываются для тех, кто идет к Нему, веруя в Его справедливость и доброту.
Когда я поднялся с колен, прочитав последние молитвы, аббат Дуседам уже не принадлежал миру сему.
Глава одиннадцатая. Мартовские иды
Брат Морен, понемногу браконьерствовавший в молодости, да боюсь, и теперь еще ставящий порой силок, а то и два, сообщил мне, что зимовавшие в хвойнике дрозды растревожились, а у сыча прорезался какой–то странный голос.
На болотах раздавались сиплые крики камышовок, их неровный полет то и дело рассекал тростниковые заросли; в закатные часы рябь бороздила водную гладь от побежки кроншнепов, а в воздухе раздавались их стенания; в наступившей ночи возносились первые жалобы серых журавлей.
Озабоченный брат Морен приметил, что к тому же и козодой, посвященный в тайну сумерек, вернулся в наши края на три недели раньше обычного.
– Дурное предзнаменование, – твердил брат Морен.
Пришлось пригрозить ему покаянным обетом за суеверия.
Но вправе ли я осуждать его?
Сам воздух, коим мы дышали, был словно насыщен вредоносными флюидами смутного страха и тревоги. Добрые отцы монахи постоянно чего–то опасались, их беспокойство сквозило даже в отправлении богослужений.
Да я и сам пребывал в озабоченности, ибо самочувствие Жан–Жака Грандсира не менялось к лучшему.
Казалось, разум юноши помрачился под бременем столь тяжких испытаний, выпавших на его долю; память не возвращалась к нему. Стоило ли сожалеть об этом? Едва ли.
Он узнавал Бетс – я по–прежнему нарушал святой устав нашего монастыря, разрешая ей длительные посещения больного; радовался он и мне – я частенько сиживал у изголовья несчастного, хотя он называл меня то дорогим аббатом Дуседамом, то бедным Ламперниссом.
Однажды в середине марта, в один прекрасный, почти весенний денек, звеневший первыми шумными диалогами синекрылых чирков, к Жан–Жаку отчасти вернулась ясность ума.
Никакого страха он не выказал и вообще не упомянул о роковом доме, оказавшем такое влияние на судьбу его.
– Если доведется когда–нибудь встретиться с доктором Мандриксом, разузнаю у него о моей сестре Нэнси, – ведь я видел тогда ее плачущие глаза, – признался он мне однажды.
Я постарался разуверить его – это–де был всего лишь дурной сон, но в ответ он печально покачал головой.
– Мандрикс – он ведь Айзенготт… нет, он не подлец.
Юноша положил свою исхудалую руку на мою:
– Я жду его… Мне кажется, он придет завтра…
Немного погодя он попросил принести книги: разглядывать старые волюмы из нашей библиотеки, великолепно иллюстрированные талантливыми братьями монахами, сделалось у него любимым занятием.
К вечеру этого весеннего дня погода резко изменилась, разыгралась буря, тяжелые тучи изрыгали дождь и град.
Двое послушников, вернувшись из деревни, донесли, что ближняя речка и соседние ручьи угрожают разливом, и я решил послать братьев для наблюдения за уровнем воды.
Сам я тоже отказался от ночного отдыха и укрылся в библиотеке: окна здесь как раз выходили на пруд, и мне сразу удалось бы заметить прибывание воды, случись это бедствие и в самом деле.
Библиотека представляла собой длинную залу, по стенам сплошь уставленную книгами, – в сем мирном уголке весьма приятно проводить время при ярком свете дня; скудное же освещение с наступлением темноты превращало библиотеку в довольно мрачное помещение.
Начиная свое бдение, я с трудом противился сну: умиротворяющие слова вполголоса произносимой молитвы, словно свинцом, отягощали веки; дабы продлить часы бодрствования, обратился к одной из любимых книг своих – «Пальма небесная, или Беседы души с Господом нашим Иисусом Христом» была превосходно издана; в этой книге я особенно чтил удивительную всеобщую молитву.
– «Господь Бог мой, даруй мне осторожность в делах, отвагу в опасностях, терпение в испытаниях, смирение в удачах. Да не премину быть усердным в молениях, твердым в исполнении долга и уверенным в замыслах моих. Вразуми меня, Господи…» – с радостью возносил я молитву, трижды повторив: – «Вразуми меня, Господи!»
Призыв этот, казалось мне, весьма соответствовал моменту; и вдруг словно эхо откликнулось на мой голос.
Кто–то повторил:
– Вразуми меня…
Но подменил имя Всевышнего, призываемое мной, чуждым именем. Голос в тишине молил:
– Вразуми меня, Мойра!
Испуганный и возмущенный, я обернулся: не раз уже приходилось, к искреннему прискорбию моему, искоренять еретические наклонности даже у весьма благочестивых людей.
Поначалу мне показалось, что кто–то из братьев в прилежных познаниях прокрался в библиотеку вслед за мной с тем же намерением – прогнать сон и бодрствовать ввиду надвигавшейся опасности.
– Кто здесь? – вопросил я, ибо ничего не видел в темноте, сгустившейся вокруг моей лампы. – И что вы сказали?
Голос повторил бесконечно печально, так что сердце мое сжалось:
– Мойра, вразуми меня!
– Что сие означает?… – вскричал я, уже всерьез встревоженный.
Я отодвинулся назад вместе с моим стулом, направив свет лампы на ближние полки, заставленные псалтирями.
Возле полок с книгами виднелся высокий недвижный силуэт.
Луч света сначала озарил сложенные руки – крупные, прекрасной формы, и длинную серебристую бороду. Затем осветилось благородное и печальное лицо.
– Кто вы? Вы не здешний… Как вы проникли сюда, с какой целью? – на одном дыхании проговорил я.
– Я ждал; что ж до моего имени, можете звать меня Айзенготт.
– Боже мой! – только и произнес я в растерянности.
И осенил себя крестным знамением. Ночной гость вздрогнул.
– Ничего, – сказал он тихо, – ваше знамение не страшно мне, я людям не желаю зла.
– Да будет так, – несколько успокоенный, я неожиданно испытал к незнакомцу доверие, – помолимся вместе!
Он вновь содрогнулся, но тихим шагом подошел ближе, и я смог разглядеть его лучше.
Навечно останется загадкой, почему при этом все мое существо захлестнула волна безмерной скорби.
– Несчастный, – воскликнул я, – неужели вам отказано в божественном утешении молитвой, доверьтесь мне: кто вы? Могу ли я вам помочь?
Он пристально смотрел на меня, и глаза его мерцали, подобно звездам.
– Да избавит вас Тот, Кого вы призываете, от этого знания, ибо вы навсегда лишитесь покоя!
В этот миг яростный шквал обрушился на монастырские стены: неистово скрежетали обезумевшие флюгеры, ставни сорвались с крючков, злобно били в окна, ревели дождевые потоки. В ту же секунду небо озарила гигантская вспышка молнии; за окнами бушевала сплошная водная стихия – торжествовали взбунтовавшиеся первоэлементы.
Незнакомец воздел к небу мощные длани в грозном жесте приказания или заклятия.
– Вот она, буря… – возгласил он. – На ее чудовищных крыльях мчатся силы несказанного ужаса. Они близятся, еще мгновение, и они будут здесь! Служитель Галиенянина и его торжествующего креста, моли своего господина о помощи!
Красивая, крупной лепки рука опустилась мне на плечо, и я почувствовал, сколь тяжка эта длань, будто отлитая из металла.
И ослепительнее, чем бороздящие небо молнии, вспыхнуло откровение.
– Айзенготт! Это он – Зевс! Бог богов!
Я ждал проявления мощи, быть может, устрашающего возврата былого величия и всемогущества.
Но взгляд его выражал лишь безмерную печаль: сердце мое едва не разорвалось, и слезы невольно выступили на глазах.
– Поспешим, – мягко, но твердо сказал он. – Необходимо помочь Жан–Жаку Грандсиру.
В этом голосе звучала не просьба, в нем рокотало приказание – я не противился, хотя тревога и нежелание подчиняться усилились. Я молча последовал за ним по коридорам, где метались разбуженные монахи, бормоча спасительные молитвы или испуганные причитания.
Здание монастыря содрогалось в самом своем основании, в потоках огня небесного вкупе с грозными громовыми раскатами слились твердь небесная и твердь земная; сорвало одно окно, и в зияющую брешь хлынула черная волна.
Дважды неистовые порывы ветра валили меня с ног, пока мы добрались до комнаты больного.
Юноша приподнялся на своем ложе, взгляд его, исполненный ужаса, был устремлен в бушующее небо.
Айзенготт бросился к нему:
– Не смотрите! Опустите глаза! Жан–Жак, казалось, не слышал. Айзенготт схватил с кровати покрывало и набросил больному на голову.
– Сделайте же что–нибудь, нельзя смотреть… пусть он не видит!… – взмолился старец.
В коридоре слышались паническая беготня и голос перепуганного брата Морена:
– Дьяволы! Дьяволы!
Железная длань Айзенготта снова тяжело легла на мое плечо.
– По моему приказу опустите глаза, не смотрите на небо, иначе лишитесь зрения. Пока же смотрите, и, возможно, вам будет дано понять.
Его речь была столь мощной и величавой, что я, отринув робкое нежелание повиноваться, обратил взор в небо, куда указывала повелевающая десница Айзенготта.
А там вели битву молнии, и в поднебесье пламенел свет ярче дневного, подобный раскаленному зареву жаровни.
– Смотрите! – повелел Айзенготт. И я увидел.
Три устрашающих силуэта, три кошмарных видения, коим нет имени в языке человеческом, порождение сокровенного адского лона, рассекая пространство, неслись на крыльях, огромных, словно парусная оснастка корабля. Дважды удалось различить их лица, и дважды у меня вырвался вопль ужаса. Эти искаженные бешенством мертвенно белые личины были сведены корчей демонической ярости – а вокруг них кошмарным ореолом извивались бесноватые змеи.
Айзенготт пронзительно рассмеялся.
– Узнаете ли вы их, отец Эвгерий? Эвмениды! И этих чудовищ привез Ансельм Грандсир великому Кассаву! Эвмениды! Тисифона, Мегера… Алекто. Дамы Кормелон, если вас так больше устраивает! Они жаждут завладеть Жан–Жаком…
В когтях крылатых монстров появились гигантские пылающие факелы. Чудовища уже мчались в опасной близости, так что слышно было яростное шипение змей.
Вдруг Айзенготт отпрянул назад.
– Предстоит борьба! – услышал я его шепот. Из глубин неба родились очертания существа, чей неспешный полет устрашал еще более, нежели невероятная стремительность трех названных инферналий.
Видение было словно соткано из молочно–белых вспышек – в нем вдруг явился лик. Но какой?… Подобной устрашающей красоты не скрывала более тайна мироздания.
Бесшумно и величественно видение парило над беснующимися дочерьми Тартара.
Поначалу те как бы замедлили свой полет, но мгновение – и они в едином порыве ринулись навстречу. В этот момент перед ними раскрылся лик бледного огня.
– Не смотреть! – прогремел Айзенготт.
И своей белоснежной рукой резко закрыл мне глаза.
Раздался тройной вопль, безумный крик боли… оглушительный грохот неслыханного человеческим ухом падения.
– Все кончено! – услышал я шепот рядом.
Я открыл глаза: небо опустело, лишь на севере к горизонту стремглав падала большая звезда.
И вдруг откуда–то, словно издалека, донеслось слабое рыдание:
– Эуриалия!
Айзенготт отчаянно вскрикнул.
– Проклятие!… Он видел! Я повернулся к больному.
На ложе никого не было: Жан–Жак стоял посреди комнаты – лицо, словно высеченное из холодного мрамора, было поднято к тихому небесному своду.
Я бросился к нему, но тут же в страхе отдернул руки – я коснулся мраморной статуи, безжизненной и бездушной.
Ледяными каплями пали в молчание слова Айзенготта:
– Так умирают те, кто поднял взгляд на Горгону!
Вокруг меня все завертелось, и обезумев, вырываясь от удерживающих меня, я бросился бежать по коридорам с надрывным воплем:
– Горгона! Горгона! Не смотрите на нее!
Глава двенадцатая. Айзенготт рассказывает…
Я, – а читатель мрачной истории Мальпертюи не удостоит меня иного имени, нежели «вор из библиотеки Белых Отцов», и я смиренно принимаю это ругательное наименование, – я приближаюсь к завершению моего рассказа.
Лишь отдельные блики света – увы, слишком редкие, – удалось нанести неуверенной, трепещущей кистью на темные стены Мальпертюи и еще более темные судьбы его обитателей.
Передо мною лежит целая стопа пожелтелых листов, вовсе не использованных в повествовании, – продолжение рукописи Дома Миссерона.
В этих страницах слишком мало достойного упоминания, к тому же они почти не связаны с Жан–Жаком Грандсиром и Мальпертюи.
Читателю будет довольно и того, что я вкратце сообщу: святой настоятель серьезно заболел вскоре после описанных в предыдущей главе событий, рассудок его отчасти помрачился, и более месяца пребывал он в своего рода прострации, заполненной жуткими сновидениями. Через некоторое время, благодаря неусыпным заботам преданных монастырских братьев, сознание вроде бы вернулось к нему, и настоятель возобновил редактирование своей рукописи (лежащей сейчас передо мной): по–видимому, рукопись сия стала в некотором роде коньком, а проще говоря, манией почтенного аббата, ибо тут в странном беспорядке трактуются самые несочетаемые предметы.
Практически вовсе никакого интереса не представляет воспроизведение бессвязных фрагментов о «братьях, прозванных Барбускинами», – опус заметно отдает умственным переутомлением, чтобы не сказать больше.
Дом Миссерон называет Барбускинов грозными призрачными мстителями на службе у Господа нашего Иисуса, кои сражаются с инфернальными духами, плененными на земле ужасным доктором магии, каковым являлся Квентин Моретус Кассав, в его проклятом жилище Мальпертюи.
К этому опусу следует относиться с тем большей осторожностью, что сюда вкраплены абсолютно вымышленные агиографические жития святого Аншера и славного основателя Шартрё святого Бруно, а также абсурдные страницы естественной истории, где речь идет о миграции вовсе несуществующих птиц, о таинственных цветах, произрастающих под лунным светом и приманивающих вампиров и волков–оборотней.
Однако среди всякого рода дребедени стоит выделить следующие тревожные строки.
Айзенготт сказал мне:
– Никогда не был я пленником Кассава и его сикофантов. В ужасное изгнание я последовал добровольно за своими несчастными собратьями.
– Так значит, – вопросил я, содрогаясь, – вам все еще дарована власть, о грозное божество?
– Возможно… лишь та власть, что из сострадания дарует мне всемогущий Бог, коему служите вы, Дом Миссерон!
– Что же тогда помешало вам спасти Жан–Жака?
– Неумолимый закон Судьбы – он превыше желаний и надежд человеческих, превыше воли богов и даже моей. Записанное на Колесе Сущего должно сбыться…
– И вы не смогли…
– Да, не смог!… Я совершил все возможное для Жан–Жака… Его трагическая судьба была предначертана – две богини, плененные формулами Кассава, полюбили его: Эуриалия, последняя Горгона, и Алекто, третья Эвменида!… Две эти страсти породили роковую драму ревности, какие знавал Олимп в героические времена… Когда впервые, в рождественскую ночь, Эуриалия подняла на Жан–Жака свой ужасающий взор, дабы, обратив юношу в камень, навеки завладеть им, в глазах у нее стояли слезы… Огонь ее взора смягчился, и зловещие чары не действовали в полную силу… Поэтому мне и удалось тогда излечить Жан–Жака… Развязку драмы вы наблюдали сами и видели схватку Горгоны с Эвменидами!…
– Значит, несчастный Жан–Жак пал жертвой их борьбы?
– Он не повиновался!… Эуриалия той ночью устремилась защитить его от Эвменид… Он, и только он сам виноват в случившемся: посметь взглянуть на Горгону!… А ведь Эуриалия страстно любила его и оберегала до конца… Вспомните, какой жребий уготовила она Филарету, когда этот подручный Кассава вознамерился поднять руку на Жан–Жака… Не будь Эуриалии, Эвмениды давно уже покарали бы его за преступления…
– Преступления?
– Да, преступления. Вызвать любовь богини, не будучи богом… Помните, что случилось с Диделоо, возомнившим добиться любви у дочери Тартара… Порой боги терпят оскорбления от смертных, вооруженных похищенным могуществом, но час возмездия неизбежен… Вот какую власть нам оставил ваш всемогущий Бог… Диделоо!… Филарет!… Сильвия, обыкновенная женщина, навязавшая последней Горгоне свой материнский деспотизм!… Самбюк!… Все погибли! Все! Даже Жан–Жак… А ведь он не был простым смертным; отблеск Олимпа озарял его чело!…
Уточнить, где и при каких обстоятельствах состоялся вышеприведенный странный разговор между Айзенготтом и церковником, не представляется возможным. Несколько далее настоятель сообщает следующее.
Несмотря на явное недовольство монастырской братии, я распорядился предать окаменевшее тело несчастного юноши освященной земле, хоть и несколько в стороне от места погребения наших святых монахов. На его могиле растут странные цветы – они рассыпаются прахом от прикосновения, и какие–то растения с отвратительным, тошнотворным запахом – мне сдается, эти растения похожи на анагир, проклятую вредоносную траву.
Порой я издали видел прекрасную девушку, неподвижно сидевшую у могилы.
Хотелось бы поговорить с ней, только всякий раз, стоило мне направиться в ту сторону, она исчезала, словно легкий туман. И все же мне удалось заметить, что глаза у нее завязаны черной тканью, блестящие, подобно рыжей меди, волосы собраны в довольно странную прическу.
А однажды из–за бересклетового кустарника, посаженного монахами вокруг могилы, вышел юноша со скорбным лицом, на лбу у него кровоточила рана. Я заговорил с ним и спросил, не могу ли чем помочь.
Одним прыжком он скрылся за кустами бересклета, и до меня донесся нежный, бесконечно печальный голос, пропевший на языческий лад исполненные величайшей глубины библейские слова:
– Я роза Сарона!
Добрые братья монахи уверяют, будто с недавних пор в нашей болотистой пойме завелись крупные хищные рыбы, пожирающие карпов, угрей и даже щук, на протяжении многих лет разнообразивших наш стол.
Брат Морен убежден, что сии страшные хищники вовсе не рыбы, а змеи, он видел их собственными глазами. Однако полагаться на слова этого чудесного человека не приходится – у него доброе сердце, но суждения весьма неубедительны.
Несколько далее, в нудном рассуждении о знаменитых Барбускинах, Дом Миссерон сообщает:
Этот высокий и крепкий человек с бородой и волосами, лишь слегка тронутыми сединой, появился столь неожиданно – я не заметил, откуда он пришел, – что даже немного испугал меня. До сих пор в ушах моих звучит душераздирающий голос, повествующий… О! Сколь мучительно ни напрягаю я память – не помню, о чем он рассказывал. Но клянусь своим спасением – речь его была ужасна, как исповедь навеки проклятого. Помню лишь несколько слов:
– Мой отец, Ансельм Грандсир, спас богиню от злонамеренных поползновений мерзкого Дуседама. Я родился от их недолгой любви на острове мертвых богов и с тех пор жил только одной мыслью – отмстить за поругание и спасти похищенных и увезенных в гнусное рабство богов.
И мои дети, Жан–Жак и Нэнси, были божествами, понимаете ли вы это, служитель победоносного Бога креста?
А будучи божествами, они на себе испытали все последствия закона Кассава. Но неумолимый розенкрейцер втайне гордился ими… Ведь в их жилах текла и его кровь. А к этому Кассав не был равнодушен. Он провидел любовь Эуриалии и союз грозной богини с моим сыном, его внучатым племянником, представлялся апофеозом самовластному Кассаву. Возможно, он предчувствовал нечто грандиозное в будущем, однако наверняка тайны завтрашнего дня знает только Мойра, и она указует судьбу самим богам. Мои дети были божествами и потому были любимы богами! Но их, равно как и простых смертных, настигло возмездие; Нэнси, чьи глаза роняли слезы в стеклянной урне, любила бога света… Жан–Жак пробудил любовь двух грозных богинь…
О! Какие бездны разверзлись в душе моей, когда я выслушал это признание! Я видел бесконечные пропасти, где парили гигантские птицы, вдруг неописуемо огромная фигура словно заслонила собой все пространство; незнакомец в этот миг воскликнул:
– Мойра! Ты, пред кем склоняет голову сам бог богов… Судьба! Судьба!
Что было потом – не помню, если вообще эти душераздирающие слова и мои видения имели продолжение или последствия. Возношу хвалу Небу за то, что мне довелось это забыть, ибо и события сии, и слова были нечестивы и смертельно опасны для души, живущей во Господе нашем Иисусе Христе.
Я же, со своей стороны, добавлю лишь следующее: мне захотелось побольше разузнать про Дома Миссерона, невинного отца Эвгерия, которому выпал жребий – страшная привилегия – присутствовать при последнем акте последней драмы Олимпа. Дабы собрать сведения на сей счет, я осмелился вернуться под благовидным предлогом в обитель Белых Отцов.
Плоды моих усилий оказались весьма скудны. Вот все, что мне удалось узнать: к концу своего земного пути отец Эвгерий впал в безумие и был удален из дорогого его сердцу монастыря.
Он сооружал из бумажек и щепочек странные маленькие домики, называл их Мальпертюи, а после предавал очистительному пламени аутодафе, себя же почитал исполнителем воли Мойры и богов…
Моя задача выполнена.
Последний листок прочитан и положен на место в такой последовательности, какую я счел наиболее подходящей, дабы помочь рассеять мрак вокруг загадочной и мрачной истории.
Долго в задумчивости я размышлял о том, что всю таинственную драму породила карающая любовь: одна из Эвменид и одна из Горгон в борьбе за сердце бедного двадцатилетнего юноши, который, сдается мне, и не подозревал, что он сам – дитя богов.
А какая участь постигла оставшихся в живых? Состарились ли они, подобно смертным, и подчинились неумолимому закону могилы, или причастились бессмертия, вернее, долголетия богов?
Я написал, что мое дело сделано. Но так ли это?
Некая таинственная и властная сила владеет мной – велит найти город и дом…
Скоро я отправлюсь в путь.
Однако при одной мысли об этой экспедиции мне становится не по себе, ни одно похождение в моей полной приключений жизни так не страшило меня; в последний раз я перечитал страницы зловещей истории и внес кое–какие завершающие штрихи, сопрягающие все фрагменты в единое целое. И в самом деле, рукопись надобно оставить в полном порядке на случай, если…
Годы покрыли желтизной страницы манускриптов, время, должно быть, наложило свою печать и на камни города.
А боги – что с ними, живы ли они?