Точная формула кошмара

Рэ Жан

РАССКАЗЫ

 

 

Майенская псалтирь

Обреченные редко заботятся о красоте слога: подводя итог своей жизни, они силятся говорить сжато и точно.

Умирающий Баллистер лежал в рубке рыболовного судна «Норд-Капер» из Гремсби.

Жизнь уходила пурпурными своими путями и мы напрасно старались их перекрыть. Лихорадки у Баллистера не было, голос звучал ровно. Видел ли он бинты и таз с мутно-красной водой? Вряд ли: отрешенные глаза следили за картинами далекими и зловещими.

Рейнс, радист, записывал его слова.

Этот Рейнс посвящал все свободное время сочинению сказок и эссе для эфемерных литературных журналов и брошюр благотворительных обществ. Если вы когда-нибудь раскрывали серию «Патерностер Роу», вы наверняка натыкались на чепуху Арчибальда Рейнса.

Поэтому не удивляйтесь несколько стилизованной записи монолога смертельно раненного моряка. Это вина Рейнса — литератора никудышного, как вы понимаете. Одно я могу утверждать точно: все факты, изложенные Баллистером, были выслушаны четырьмя членами экипажа «Норд-Капера»: капитаном Бенджаменом Кормоном, его помощником Джоном Копер лендом, механиком Эфраимом Розом — вашим покорным слугой — и вышеупомянутым Арчибальдом Рейнсом.

Баллистер рассказывал:

— Я встретил школьного учителя в таверне «Лихие ребята». Там мы заключили сделку, там я получил инструкции.

Надо сказать, настоящие моряки не часто швартуются в «Лихих ребятах» — больше лодочники и разные бродяги. Обшарпанный фасад этой таверны отражается в воде ливерпульского арьер-дока, где постоянно торчит парочка баржей или одномачтовых суденышек.

Я внимательно рассматривал отлично вычерченный план маленькой шхуны. Потом сказал:

— Это почти яхта. Скорость, должно быть, приличная. Корма широкая, хорошо: при попутном ветре это обеспечит ловкий маневр.

— Есть еще вспомогательный мотор, — добавил школьный учитель.

Я поморщился, так как беспредельно любил море и признавал только парусную навигацию. Потом снова принялся рассматривать план.

— Так. Верфи Галетт и Галетт, Глазго, спуск на воду 1909 года. Что ж, оснастка продумана толково. Шести человек хватит за глаза. Эти шестьдесят тонн будут держаться на воде не хуже пакетбота.

Школьный учитель довольно улыбнулся и заказал выпивку.

— Только зачем вы убрали название «Ара»? Звучит приятно, да и птица красивая.

— Видите ли, — засмеялся он, — это вопрос деликатный. Долг благодарности, если хотите.

— Значит, шхуна теперь называется «Майен-ская псалтирь». Любопытно… Оригинально во всяком случае.

Алкоголь развязал учителю язык.

— Дело не в этом. Год назад умер мой двоюродный дед и оставил мне в наследство чемодан, битком набитый старыми книгами.

Я только присвистнул.

— Погодите! Я их перебирал без особой радости, как вдруг одна книга привлекла мое внимание. Это была инкунабула.

— Как вы сказали?

— Инкунабула, — повторил он и снисходительно пояснил. — Так называют книгу, изданную в первую эпоху книгопечатания. Я едва мог поверить глазам: на ней стояла сигнатура Фуста и Шеффера! Имена вам ничего не скажут, но представьте: это были компаньоны Гутенберга — изобретателя книгопечатания, а в руках я держал изданный в конце пятнадцатого века редчайший роскошный экземпляр знаменитой «Майенской псалтири».

Я попытался изобразить внимание на своей физиономии.

— Заметьте, Баллистер, — продолжал учитель, слегка прищурившись, — эта книжонка стоит целое состояние.

— Ну да! — я мгновенно насторожился.

— Солидную пачку фунтов стерлингов. Хватило на покупку «Ары» и с лихвой осталось для найма экипажа из шести человек, чтобы совершить задуманное мной плаванье. Вот почему я решил заново окрестить наше суденышко и дать ему столь редкое имя, непонятное морякам. Но вы-то теперь понимаете?

Еще бы не понять. Я только пробормотал пару слов насчет величия его души и рассудительно добавил:

— И все-таки логичней было бы окрестить шхуну именем бесценного дядюшки: потому как…

Он вдруг злобно расхохотался, чего я никак не ожидал от образованного человека. Затем деловито сдвинул брови:

— Вы поедете в Глазго. Вы проведете шхуну проливом Норт-Минч до мыса Рат.

— Опасно, я вам скажу.

— Я выбрал именно вас, Баллистер, так как вы знаете эти рифы.

Нельзя больше польстить моряку, нежели сказать, что он знает пролив Минч — гибельную бушующую горловину. Сердце мое возликовало.

— Что правда, то правда. Я-таки поободрал шкуру между Чикеном и Тимпан Хидом.

— К югу от мыса Рат вы найдете хорошо защищенную бухточку, известную лишь контрабандистам. Ее называют Биг-тоэ. На картах ее искать бесполезно.

Я воззрился на него с откровенным восхищением.

— Черт возьми! Такое знание вам может дорого обойтись. Вы будете вознаграждены вниманием таможенников да и парочкой ножевых ударов. На берегу попадаются застенчивые ребята.

Он небрежно махнул рукой.

— Я буду вас ждать в Биг-тоэ.

— А затем?

Он указал точно на запад.

— Н-да…а, — протянул я, — вот это дыра. Кругом ничего, кроме горбатых рифов. И ни дымка на горизонте, сколько ни пяль глаза.

— Вот и хорошо. Просто великолепно.

Я понимающе подмигнул.

— Ну что ж. Это ваше частное дело. А я не люблю вмешиваться в частные дела, особенно если денежки вперед.

— Полагаю, вы заблуждаетесь насчет моих дел, Баллистер. Они имеют отношение, как бы вам объяснить… отношение к науке, но я хотел бы держать их в тайне от назойливых ученых, которым ничего не стоит присвоить чужое открытие. Ну и хватит об этом. Заплачу сколько потребуется, даже больше.

Мы занялись выпивкой. Молча. Я, признаться, был удивлен, что в такой заплесневелой хибаре для пресноводных недоносков, как эти «Лихие ребята», подают приличные напитки. Потом мы принялись беседовать насчет экипажа, но как-то невпопад.

— Я в морском деле ничего не смыслю, — заявил мой партнер, — так что на меня не рассчитывайте. Я школьный учитель и привык работать головой.

— Уважаю ученость. Не хочу хвастаться, но и сам в этом деле не промах. Школьный учитель. Отличная профессия.

— Да, я преподаю в Йоркшире.

Я от души засмеялся.

— Прямо Сквирс, владелец школы в Йоркшире. Помните «Николаса Никльби»? Нет, нет, вы нисколько не похожи на этого мерзкого типа. Постойте, дайте-ка сообразить!

Я внимательно оглядел упрямое костистое лицо, густую шевелюру, запавшие глаза угрюмой обезьяны, строгий опрятный костюм.

— Так и есть! Хедстон из «Нашего общего друга».

— Бросьте, — проворчал он. — Я пришел сюда не за тем, чтобы слушать разные гадости на свой счет. Храните литературные воспоминания про себя, друг Баллистер, мне нужен моряк, а не книгочей. С книгами я как-нибудь и сам разберусь.

— Пардон, — возразил я обиженно, поскольку в моей среде меня уважали за начитанность. — Пардон, не вы один получили образование. У меня в кармане диплом капитана каботажного плаванья.

— Потрясающе, — фыркнул он.

— Не будь этой дурацкой истории с пропажей канатов и ящиков с мылом, где я, поверьте, не при чем, я бы здесь не рядился командовать корытом в шестьдесят тонн.

Он примирительно улыбнулся.

— Я вовсе не хотел вас задеть. Капитан каботажного плаванья — это кое-что.

— Математика, география, гидрография, начала небесной механики. Прямо как у Диккенса: порядком балласта в этом…Баллистере!

На этот раз он искренне засмеялся.

— Я вас недооценил, Баллистер. Хотите еще виски?

— Это мое слабое место.

Я улыбнулся в свою очередь. На столе появилась новая бутылка и дурная минута разошлась, словно дымок из трубки. Я продолжил деловой разговор.

— Теперь насчет экипажа. Во-первых, Турнепс. Фамилия смешная, но ее с честью носит славный малый и отличный моряк. Правда, не так давно он вернулся… ну, в общем, на ступальную мельницу он угодил не по своей воле. Если вам почему-либо…

— Ни в коей мере.

— Тогда все в порядке. Он за деньгами не гонится, а рому выпить всегда не прочь. На качество ему плевать, было бы побольше. Хочу также порекомендовать голландца Стевена. Записной молчун, но ему разорвать причальный канат так же просто, как вам откусить кончик сигары.

— И, конечно, что-нибудь вроде ступальной мельницы?

— У них в стране такого не водится, но эквивалент не исключен.

— Ладно. Как его?

— Стевен.

— Сколько?

— Да не слишком много. Налегает на сухари с беконом и еще обожает вишневый джем. И потому как провизию надо все равно запасать…

— Ладно. Хоть полтонны джема.

— Будет вашим рабом. Так. Я бы предложил Уолкера, да не больно он красив.

— А вы юморист, Баллистер.

— Как сказать. У него откушен нос, отрезано ухо и с подбородком не все в норме. Завсегдатаю музея мадам Тюссо, может, и понравится, а так… А все итальянские матросы, будь они прокляты.

— Хорошо. И кто у вас еще на примете, любезный Баллистер?

— Двое парней что надо. Джелвин и брат Тук.

— Мало Диккенса, еще и Вальтер Скотт!

— Не хотелось говорить, но раз уж вы начали… Брат Тук. Знаю молодца только по этой кличке. Он немного повар, эдакий морской мастер Якоб.

— Превосходно, Баллистер. Вот уж не думал встретить в вашей среде столь интеллигентного человека.

— Джелвин и брат Тук неразлучны. Позовешь одного, откликнется другой, наймешь одного, нанимай другого. Вот такие дела.

Я нагнулся и доверительно зашептал:

— Люди не совсем обыкновенные. Говорят, Джелвин из королевской семьи, а брат Тук вроде преданного слуги в несчастье.

— Значит, вознаграждение должно соответствовать рангу?

— Пожалуй. Когда-то этот самый принц был заправским автомобилистом. Ему бы и заняться вашим вспомогательным мотором, ведь никто другой…

И тут случился маленький эпизод, собственно к делу не относящийся, хотя я о нем часто вспоминал впоследствии. В бар вошел, а вернее влетел, загнанный шквальным порывом ветра, какой-то бедолага. Это был сухопарый малый, длинный, как жердь, взъерошенный и промокший не хуже бродячей собаки. Он спросил стакан джина и с наслаждением поднес к губам. Вдруг раздался звон стекла. Я поднял глаза: парень уставился на моего компаньона с несказанным ужасом, потом прыгнул к двери и нырнул в промозглую тьму, позабыв на стойке полукрону. Похоже, школьный учитель не заметил инцидента, по крайности не подал вида, но я, помнится, все спрашивал себя, какая дикая мысль заставила этого голодранца, этого последнего из последних бросить свои деньги, выронить стакан джина и рвануть из натопленного бара на ледяную улицу?

* * *

Погожим днем ранней весны пролив Норт-Минч раскрылся перед нами на удивление гостеприимно. Шалые подводные течения кое-где давали о себе знать, но их легко было заметить по зеленым спинам, бугристым, как туловища издыхающих рептилий.

Один из внезапных юго-восточных бризов, дующих только в этом углу, принес нам за двести миль запах первой ирландской сирени и, действуя вместе с мотором, протолкнул нас к Биг-тоэ. Но здесь настрой и мотив изменились.

Водовороты перекрещивались и свистели наподобие паровых сирен. Лавировать меж бурунов было нелегким делом. Какой-то плавучий островок, заброшенный с просторов Атлантики, яркий, словно майская лужайка, вынырнул из-под бушприта и, ударившись о прибрежную скалу, рассыпался мрачным каскадом гниения и тлена. Сколько раз мы опасались, что ураган, словно единым взмахом гигантской бритвы, срежет мачты «Май-енской псалтири». По счастью, этот великолепный парусник держался с элегантностью истинного джентльмена. Пользуясь часовым затишьем, мы завели мотор и таки сумели проскочить в заливчик Биг-тоэ, а через несколько минут разъяренный прилив ринулся по нашему следу, грохнув в корму вспененным изумрудной пылью валом.

— Мы здесь не в очень-то приветливых водах, — сообщил я своему экипажу. — Если на нас наткнутся береговые молодчики, объяснений не миновать, а у них в обычае начинать переговоры ружейными выстрелами. Так что приготовимся ко всему.

И спустя некоторое время молодчики действительно появились, правда, на свою беду, хотя беда эта показалась нам сколь тревожной, столь и загадочной.

* * *

Восемь дней мы простояли на якоре в бухточке, спокойной, словно утиная заводь. Жили мы отменно, качество провизии и напитков было достойно великосветской яхты. На расстоянии примерно семи взмахов весел таился крохотный пляж красного песка, где пробивался ледяной пресноводный ручеек.

Турнепс ловил на удочку палтуса, Стевен уходил за прибрежные скалы в дикие и пустынные ланды: зачастую, будто щелканье кнута, слышались выстрелы его ружья. Он возвращался с куропаткой либо с тетеревом, иногда приносил зайца и почти всегда — пятнистых кроликов, восхитительных на вкус.

Школьный учитель не появлялся, что, честно говоря, нас мало заботило: уплачено было за шесть недель вперед новенькими бумажками по фунту или десять шиллингов, и Турнепс клялся исчезнуть отсюда лишь с последней каплей рома.

Однажды утром положение изменилось.

Стевен наполнял бочонок пресной водой, когда в ушах пропела острая свистящая нота и в нескольких дюймах от его физиономии разлетелся кусок скалы. Стевен торопиться не любил: он вошел в бухточку, задрал голову, проследил за синей струйкой дыма, тянущейся от расселины у вершины и, презрев резкие коварные всплески, спокойно добрался до шхуны вплавь. Потом вошел в рубку и заявил:

— Похоже, стреляют.

Несколько отрывистых ударов по обводу правого борта подтвердили его слова.

Я снял карабин, выскочил на палубу и тут же пригнул голову — пуля взвизгнула, как струна под туго натянутым смычком; от второй разлетелось несколько щепок и звякнула бронзовая скоба у гика. Я поднял дуло на уровень расселины, указанной Стевеном, где висели клочья дыма от добротного черного пороха, как вдруг стрельба прекратилась, послышались проклятья и крики ужаса.

Потом глухо и гулко отозвался красный песок пляжа — я даже вздрогнул от брезгливого страха: на берегу распластался человек, упавший с обрыва высотой футов в триста. Искалеченное тело почти целиком ушло в песок. Судя по грубой кожаной куртке, он был из шайки мародеров, обычно подстерегающих кораблекрушения у мыса Рат. Я все смотрел на него, пока Стевен не тронул меня за плечо:

— Еще один на подходе.

В небе на мгновение застыла и ринулась вниз нелепая, скрюченная фигура: так большая морская птица, застигнутая свинцом и внезапно побежденная собственным весом, теряет величавую плавность и падает, крутясь и кувыркаясь.

И еще раз берег отозвался глухо и гулко. Человек корчился несколько секунд. Его рот пузырился кровью, лицо запрокинулось к солнцу. Стевен медленно протянул руку к скалистой круче и сказал чуть дрогнувшим голосом:

— Третий.

Пронзительный вой резанул нервы. Над самой вершиной показались плечи и спина: кто-то наудачу махал руками и ногами, отбиваясь от невидимого противника, потом пружинисто взлетел, словно выброшенный из катапульты. Тело уже покоилось рядом с другими, а крик отчаянья еще кружил над нами, ввинчиваясь в оцепенелую тишину.

Мы стояли не шевелясь.

— Так дело не пойдет! — взорвался Джел-вин. — Хоть эти гады и решили нас кокнуть, я за них отомщу. Мистер Баллистер, дайте карабин. Брат Тук, где ты?

Бритая голова вынырнула из отверстия люка.

— Брат Тук стоит охотничьего пса, — пояснил Джелвин, — вернее, десяти охотничьих псов. Он чует дичь издалека. Это феномен.

— Ну, старина, что скажешь насчет дичи? Брат Тук высвободил круглый массивный торс и прямо-таки подкатился к планширу. Он внимательно посмотрел на трупы и поморщился от недоумения, изумления, страха.

— Да что с тобой? — Джелвин принужденно засмеялся. — Можно подумать, ты никогда не видел мертвецов. Ты похож на девицу, которую ущипнули в церкви.

— При чем тут церковь, — прохрипел брат Тук. Тут такое творится. Стреляйте, монсеньор! Стреляйте в дыру наверху!

Разъяренный Джелвин повернулся к нему.

— Опять это дурацкое прозвище! Сколько раз тебе говорить!..

Брат Тук покачал головой.

— Поздно. Слишком поздно.

— Что поздно? — спросил я.

— Это исчезло из расселины.

— Что исчезло?

Брат Тук взглянул на меня исподлобья.

— Не знаю. Теперь этого нет.

Я перестал его спрашивать. С вершины скалы послышался свист. В расселине метнулась тень.

Джелвин вскинул карабин, но я перехватил дуло.

— Стойте!

Из расселины шла зигзагом тропинка, незамеченная нами поначалу. На берег спускался школьный учитель.

* * *

Мы предоставили школьному учителю прекрасную каюту на корме, а я роскошно устроился в салоне, перетащив туда две кушетки. Учитель затворился в каюте и зарылся носом в книги: на палубу он являлся раз или два в день, непременно приносил секстант и предавался тщательным наблюдениям и вычислениям.

Шхуна шла на северо-запад.

— Вон тот мыс, похоже, на севере Исландии, — заметил я Джелвину.

Он внимательно посмотрел на карту.

— Не думаю. Скорее, это Гренландия.

— Ну и черт с ним. Нам-то какая печаль.

Он столь же беззаботно пожал плечами.

Мы покинули Биг-тоэ в ясную погоду — далекие горы Росс нежили свои бурые вершины в безоблачном небе. Встречные корабли попадались редко; днем наш курс пересек парусник, на палубе которого торчало с десяток безобразных ублюдков — их приплюснутые носы выдавали уроженцев Гебрид; вечером сзади по бакборту на всех парусах промчался красивый двухмачтовик.

На следующий день море заволновалось: с наветренной стороны показался датский пароход — его так заволокло дымом, что мы не смогли прочесть названия. Это было последнее судно, замеченное нами. Правда, на рассвете третьего дня на юге закурчавились два дымка — сторожевого британского авизо, по мнению Уолкера. И больше ничего.

К вечеру того же дня совсем низко, почти касаясь верхушек мачт, пролетел поморник. С тех пор мы не видели никаких признаков жизни.

Школьный учитель пригласил меня в каюту.

Сам он не выпил ни капли. Куда девался приятный собутыльник из «Лихих ребят»? Но, как вежливый и хорошо воспитанный человек, он то и дело подливал мне виски и пока я пил, сосредоточенно разглядывал свою книгу.

Вообще я сохранил мало воспоминаний об этих монотонных днях. Однако люди казались озабоченными, особенно после неприятного инцидента, случившегося однажды вечером.

Мы все разом и в одно и то же время почувствовали тошноту, настолько острую, что Турнепс заорал об отравлении. Я приказал ему замолчать. Недомогание, кстати сказать, быстро исчезло, вскорости мы забыли о нем, так как из-за легкого шторма пришлось брасопить паруса.

Начался восьмой день вояжа.

* * *

Нет, люди определенно помрачнели и затаились. Конечно, в плаванье мало кто расположен к пустой болтовне, но здесь было что-то другое: их связывало общее чувство беспокойства, страха, подавленности. Напряжение ползло, блуждало, сгущалось тяжелым молчанием. Наконец Джелвин взял слово:

— Мистер Баллистер, мы бы хотели поговорить не с капитаном, а с напарником по лебедке, которым вы были для каждого из нас.

— Вот так вступление, — засмеялся я.

— Это чтобы, значит, по честности, — вставил Уолкер, и пародия на улыбку еще более исказила его жуткое лицо.

— Ну!

— Неладное творится вокруг, — продолжал Джелвин, — и самое худшее, что никто из нас ничего не может понять.

Я хмуро огляделся и неожиданно протянул ему руку.

— Ваша правда, Джелвин, я это чувствую, как и вы.

Все стеснились возле меня, обнаружив союзника в капитане.

— Посмотрите на море, мистер Баллистер.

— Вижу, как и вы, — пробормотал я и опустил голову.

Что тут добавить! Уже два дня море на себя не похоже.

За двадцать лет навигации я не видел ничего подобного ни под какими широтами. Его пересекают полосы немыслимых цветов, там и сям закручиваются воронки, при полном затишье вздымается огромная одинокая волна: из невесть откуда рожденного буруна доносится хриплый хохот, заставляющий людей вздрагивать и оборачиваться.

— Ни одной птицы на горизонте, — вздохнул брат Тук.

Верно.

— Вчера вечером, — продолжал он, — крысы, что гнездились в отсеке для съестных припасов, выскочили на палубу, сцепились и единым комом покатились в воду. Такого я никогда не видел.

— Никогда, — подтвердили остальные.

— Я в этих местах сколько раз бывал, — выступил Уолкер, — и в это самое время. Здесь должно быть черным-черно от перелетной синьги, да и тюленей не счесть. А посмотрите-ка?

— Вы вчера вечером на небо глядели, мистер Баллистер? — спросил Джелвин.

— Нет, — сконфузился я.

Вчера вечером я так нагрузился в компании молчаливого учителя, что не смог подняться на палубу. Даже сейчас мигрень ломила мне череп.

Турнепс в сердцах плюнул.

— Куда этот дьявол затащил нас?

— Дьявол — верное слово, — прибавил флегматик Стевен.

Каждый что-то прибавил без всякого проку и толку. Я принял неожиданное решение.

— Послушайте, Джелвин. Я, понятно, здесь капитан, это так, но не стыжусь признаться перед всеми, что вы самый толковый человек на борту и моряк, каких мало.

Джелвин иронически улыбнулся.

— И что же?

— Полагаю, вам известно побольше нашего.

— Нет, — ответил он откровенно. — Вот брат Тук — другое дело. Как я уже говорил, он чувствует некоторые вещи, хотя и не может их объяснить. Он, если можно так выразиться, слышит запах опасности. Говори, брат Тук.

— Легко сказать, говори. Что-то стягивается вокруг нас, что-то… хуже смерти.

Мы в ужасе переглянулись.

— Школьный учитель, — брат Тук понизил голос, — к этому причастен.

Я не удержался и схватил Джелвина за руку.

— Джелвин, у меня не хватит духу! Пойдите к нему вы. Сейчас.

— Хорошо.

Он спустился. Мы услышали стук в каюту школьного учителя. Еще стук. Потом дверь скрипнула.

Через минуту Джелвин поднялся. Он был бледен и растерян.

— Его там нет… Обыщите шхуну. Здесь далеко не спрячешься.

Мы обшарили судно, потом вернулись на палубу и воззрились друг на друга с тоскливым недоумением. Школьный учитель исчез.

* * *

Когда спустилась ночь, Джелвин сделал мне знак подняться на палубу и указал на топсель грот-мачты.

От изумления у меня голова пошла кругом.

Море — пенистое и рокочущее — объяло невиданное небо. Наши глаза тщетно рыскали в поисках знакомых созвездий. Новые конфигурации новых звезд слабо мерцали в серебристых изломах ужасающей черной бездны.

— Господи Иисусе! Где мы?

Тяжелые облака заволакивали небо.

— Так, пожалуй, лучше, — холодно сказал Джелвин. — Не стоит им видеть всего этого. Где мы? Откуда мне знать. Дадим машине задний ход. А впрочем, какой смысл, мистер Баллистер?

Я стиснул ладонями голову.

— Уже два дня компас бездействует.

— Знаю.

— Но где мы, где?

Джелвин позволил себе усмехнуться.

— Успокойтесь, мистер Баллистер. Вы капитан, не забывайте. Куда нас занесло? Понятия не имею. Могу лишь выдвинуть гипотезу — этим ученым словом часто оправдывают фантазии самые невероятные.

— Говорите. Предпочитаю услышать любую дьявольщину, только не распроклятое «понятия не имею».

— Похоже, мы заплыли в другую перспективу бытия. Вы сейчас поймете, что я хочу сказать, так как смыслите в математике. Наш обычный трехмерный мир потерян для нас, а этот я могу определить как мир энного измерения. Неубедительно, отвлеченно, скажете вы. А что еще придумаешь? Если бы, к примеру, с помощью какой-либо магии или неведомой науки нас перенесло на Марс, Юпитер или даже Альдебаран, это не помешало бы нам увидеть знакомые созвездия в некоторых регионах неба.

— Но солнце… — прервал я.

— Подобие, совпадение в бесконечности, эквивалентная звезда, возможно. Впрочем, все это предположения, банальности, пустые слова. И поскольку в этом чужом мире мы сможем так же хорошо умереть, как и в нашем, не вижу оснований терять хладнокровие.

Тут я обозлился окончательно.

— Умереть! Черта с два! Я буду драться за свою шкуру.

— С кем? — спросил он насмешливо.

Потом прибавил:

— Брат Тук говорил, что нас окружают вещи похуже смерти. И знаете, его мнением не следует пренебрегать в минуту опасности.

Я вернулся к его теории:

— Итак, энное измерение…

— Ради Бога, — поморщился он, — не придавайте особого значения моей гипотезе. Я только хотел сказать следующее: ничто не доказывает, что творение замкнуто в наших трех вульгарных измерениях. Так же, как мы не замечаем существ идеально плоских, живущих в поверхности, или, допустим, линеарных, так же точно нас не замечают обитатели четвертого измерения. У меня сейчас нет настроения, мистер Баллистер, читать вам лекцию по гипергеометрии, но совершенно ясно, что мы способны иметь некоторое представление о пространствах, отличных от нашего. Возьмите сновидения, где нечто единое непонятным образом сочетает настоящее с прошлым и, возможно, будущим. Или структура атома… Нет ничего абсурдного в гипотезе существования инородных пространств, где жизнь образует головокружительные и таинственные формации.

Он устало провел ладонью по волосам.

— С какой целью этот субъект затащил нас сюда — в страну неведомых звезд? Каким образом он исчез, и главное — почему?

Тут я хлопнул кулаком по лбу. Мне припомнилось поведение брата Тука в Биг-тоэ и выражение мучительного страха на лице того бедолаги из «Лихих ребят». Я рассказал все это Джелвину, но он только покачал головой.

— Не будем переоценивать паранормальных возможностей моего друга. Увидев школьного учителя, брат Тук мне сказал: «Этот человек производит впечатление непроницаемой преграды, за которой свершаются события чудовищные и сверхъестественные». Я его не расспрашивал — это бесполезно: его интуиция может создать более или менее адекватный образ, но анализировать он не умеет. Что же касается предчувствия… узнав название шхуны, он забеспокоился, говоря, что много дурного за этим кроется. Между прочим, в астрологии именам придается первостепенное значение, а ведь по сути своей астрология — наука о мире четвертого измерения. Не удивляйтесь. Даже такие ученые, как Нордманн и Льюис, подозревают, что арканы этого тысячелетнего знания имеют некоторое сходство с теорией радиоактивности и новой гипотезой неэвклидовых пространств…

Казалось, Джелвин излагает все это нарочно, считая, что если попытаться объяснить неведомое, то можно будет рассеять ужас, неумолимо подступающий с черной линии горизонта.

Самолюбие капитана пробудилось во мне.

— Джелвин, каким курсом следует шхуна?

— Идем правым галсом. По-моему, ветер вполне ровный.

— Может быть, лечь в дрейф?

— Зачем? Возьмем на всякий случай несколько рифов, хотя ничто не предвещает шторма.

— Для начала пусть Уолкер встанет за штурвал. Пусть внимательно смотрит за бурунами. Если мы получим пробоину ниже ватерлинии, все будет кончено.

— Что ж! — усмехнулся Джелвин, — это, пожалуй, не худшее решение для всех нас.

Он хорошо сказал. Предвиденная опасность утверждает авторитет капитана, но жестокая неизвестность уравнивает всех на корабле.

В этот вечер все собрались в салоне, который я приспособил под каюту. Джелвин пожертвовал из своих запасов две оплетенные бутыли великолепного рома, и мы сварили крепчайший пунш.

Турнепс быстро развеселился и принялся рассказывать нескончаемую историю о двух котах и одной молодой даме на вилле в Ипвиче, где он, Турнепс, играл завидную и залихватскую роль.

Стевен соорудил трехэтажный сэндвич из морских сухарей и копченой грудинки. Стало тепло и успокоительно — густой табачный дым заволок свет керосиновой лампы, укрепленной на кардане. Под влиянием пунша из моих мозгов постепенно улетучились научные сказки, которыми Джелвин потчевал меня накануне.

Уолкер перелил в термос свою порцию горячего пунша, захватил фонарь и, пожелав нам приятной вечеринки, пошел на вахту. Часы пробили девять. Началась умеренная качка.

— У нас совсем мало парусов, — успокоил меня Джелвин.

Турнепс монотонно рокотал, но как слушал Стевен — загадка: ведь его челюсти столь же монотонно перемалывали сухарь за сухарем. Я между тем прикончил стакан, протянул Туку за добавкой, да так и застыл, пораженный изменившимся выражением его лица. Он схватил Джел-вина за руку — казалось, они напряженно прислушивались.

— Что это… — начал я.

В ту же секунду сверху послышалось ужасающее проклятие. Над нашими головами раздался топот босых ног. Кто-то бежал к бушприту и кричал.

Мы похолодели. Никто из нас никогда не слышал такого крика. Словно раскат хохота оборвался на хрипе, а потом перескочил в пронзительное завывание с тирольской модуляцией.

Мы бросились на палубу, спотыкаясь и толкаясь в темноте.

Все было спокойно, мерно поскрипывал рангоут, около штурвала зажженный фонарь освещал пузатый термос.

Но у штурвала — никого.

— Уолкер! Уолкер! Уолкер! — надрывались мы.

Издалека, от затянутого ночным туманом горизонта снова донеслась тирольская модуляция.

Беспредельная молчаливая ночь поглотила нашего бедного Уолкера.

И вслед за этой ночью восстала заря — зловещая и фиолетовая, как вечер тропической саванны.

Измученные бессонницей люди пристально вглядывались в рифленую зыбь. А бушприт упрямо клевал пенистые валы. Никого.

В нашем марселе зияла большая дыра. Стевен пошел открывать парусный отсек. Брат Тук вытащил иглу, замотал ладонь кожаным ремнем и приготовился к починке. Инстинктивно, механически, угрюмо. Я время от времени поворачивал штурвал и бурчал под нос:

— К чему все это… ну к чему все это…

Турнепс ни с того ни с сего полез на грот-мачту. Я минуту-другую машинально следил за ним, потом отвел глаза. Вдруг мы услышали:

— Сюда! Влезайте скорей, здесь кто-то на мачте!..

Скрежет, удары, отголоски призрачной борьбы, крики агонии: тут мы разом припомнили грабителей из бухты Биг-тоэ: нелепо изогнутое, будто надвое переломленное тело, подброшенное ввысь, и далекий плеск в волнах.

— Будь ты проклят! — заорал Джелвин и кинулся к мачте. За ним брат Тук. Мы со Стевеном прыгнули к единственному нашему ялику; мощные руки голландца уже сдвинули его к воде и… мы оторопели от изумления и бешенства: нечто серое, неопределенное, мерцающее матовым блеском тягучего стекла заволокло ялик — цепи разорвались, шхуна резко накренилась на бакборт, огромная волна взмыла на палубу и ринулась в открытый парусный отсек.

Ялик — последнюю зыбкую надежду на спасение — поглотила бездна.

Джелвин и брат Тук спустились с мачты.

Они не заметили никого.

Первым делом Джелвин вытер руки тряпкой. Оказывается, ванты и окантовка парусов были забрызганы теплой кровью.

Срывающимся голосом я громко читал известные мне молитвы, чередуя святые слова с проклятьями океану и его тайне.

* * *

Поздно вечером мы с Джелвином поднялись на палубу, решив провести ночь у штурвала.

Гнетущее молчание. Помнится, иногда я начинал всхлипывать и Джелвин похлопывал меня по плечу. Потом я успокоился и закурил трубку.

Говорить было не о чем. Джелвин вроде задремал, а я упорно сверлил взглядом темноту.

Что-то привлекло мое внимание. Я наклонился над планширом и почти закричал:

— Джелвин, вы видели? Видели? Я схожу с ума!

— Нет, мистер Баллистер, все так и есть, — проговорил он вполголоса. — Только, ради Бога, никому ни слова. Они и без того не в себе.

Я с трудом выпрямился и подошел к релин-гу. Джелвин стал рядом.

Глубины моря были объяты багровым свечением: блуждающее озарение охватило шхуну, запятнав кровавыми мазками паруса и оснастку.

Мы словно бы стояли на сцене химерического театра, освещенные невидимой рампой из призрачных бенгальских огней.

— Фосфоресценция? — предположил я.

— Смотрите внимательней.

Натуральный цвет морской воды сменился хрустальной прозрачностью, и взгляд, не встречая препятствий, уходил в беспредельные глубины. Там проступали мрачные массивы геометрического галлюциноза: донжоны, исполинские башни и соборы, ужасающе прямые улицы, образованные зданиями немыслимой конструкции…

Казалось, мы парили на фантастической высоте над городом, который восстал из грандиозного, безумного сна.

— Похоже, там что-то движется, — шепнул я своему компаньону.

— Да.

Это было аморфное скопление существ с контурами смутными, почти неразличимыми: они беспорядочно перемещались, занятые какой-то исступленной деятельностью.

— Назад, — вдруг закричал Джелвин и оттащил меня от борта.

Одно из этих существ с невероятной быстротой поднималось из бездны — секунда, и его громадная тень заслонила подводный город: словно чернильное облако разошлось вокруг нас.

Корпус шхуны содрогнулся — удар пришелся в киль. В малиново-багровом зареве три гигантских щупальца сжимали, били, рассекали перепуганное пространство. Над уровнем бакборта взгорбилась плотная тьма, из которой на нас недвижно смотрели два глаза цвета расплавленного янтаря.

Но это длилось секунду-другую. Внезапно Джелвин бросился к штурвалу.

— Волна с левого борта!

Он как раз вовремя рванул штурвал доотказа направо: топенанты затрещали, гик просвистел, словно секира, фалы лопнули, как натянутые струны, — грот-мачта резко наклонилась.

Бредовое видение исчезло, только располосованная морская гладь некоторое время шипела и пенилась. По правому борту на гребнях валов догорали малиновые отсветы.

— Уолкер, Турнепс… бедняги, — пробормотал Джелвин.

Пробило двенадцать склянок. Ночная вахта началась.

* * *

Утром ничего особенного не случилось.

Небо подернулось густой грязноватой пленкой оттенка охры. Стало довольно холодно.

К полудню в тумане замаячило круглое пятно, которое при большом желании можно было считать солнцем. Я решил определить позицию этого пятна, хотя Джелвин только скептически пожал плечами.

Море заметно волновалось, и ощутимая качка мешала произвести вычисление. Однако мне наконец удалось поймать в зеркальце секстанта предполагаемое солнце, правда, рядом с ним трепетал гибкий, длинный молочно-белый язычок…

Из перламутровой глубины зеркальца, стремительно заполняя поле зрения, на меня летело нечто непонятное: секстант выпал из рук, сам я получил жестокий удар по голове, потом послышались крики, шум борьбы, еще крики…

* * *

Я не окончательно лишился чувств, но подняться не было никакой возможности, в ушах словно бы дребезжали стекла и гудели колокола. Мне даже почудился басовый перезвон Биг-Бена и сразу представилась набережная Темзы.

Сквозь этот перезвон доносились скрежет, свист, скрипение далекое и беспокойное.

Я оперся на ладони, изо всех сил пытаясь встать. Чьи-то руки помогли, подхватили и я на радостях заблажил и зачертыхался.

— Слава Богу, — воскликнул Джелвин. — Хоть этот еще жив.

Я с трудом раскрыл свинцово-тяжелые веки и увидел сначала желтое небо в косой штриховке такелажа, потом Джелвина, который шатался, как пьяный.

— Что произошло, что еще стряслось, — заорал я, заметив слезы у него на глазах.

Он молча повел меня в мою каюту.

Обе кушетки были сдвинуты — там раскинулось огромное безжизненное тело Стевена.

При этом зрелище я сразу пришел в себя и стиснул ладонями виски. Голова Стевена была изуродована и дико распухла.

— Это конец, — прошептал Джелвин.

— Конец… конец, — повторял я, не вникая в смысл.

Джелвин принялся менять компрессы.

— Где брат Тук?

Джелвин бросил бинт и разрыдался.

— Его… как других… мы больше не увидим.

Прерывистым голосом он рассказал то немногое, что знал.

Это обрушилось гибельно и мгновенно, как и все кошмары, которые ныне составляют наше существование.

Он был внизу — проверял смазку в моторе, — когда с палубы донеслись крики и стоны. Прибежав, он увидел, как Стевен ожесточенно борется, но с кем?… его окружала и сжимала гибкая, шаровидная, серебристая масса. Кожаный ремешок и парусные иглы валялись около грот-мачты, но брат Тук исчез — только с фала бакборта стекала кровь.

Я лежал без сознания. Вот и все, что он знает.

— Когда Стевен очнется, может он побольше расскажет, — вяло предположил я.

— Очнется? — горько усмехнулся Джел-вин. — У него перемолоты суставы и внутренние органы. Это в буквальном смысле мешок костей. Он еще может дышать, благодаря своей мощной конституции, но по сути он мертв, как все остальные.

Мы оставили шхуну блуждать по прихоти ветра и волн. При уменьшенной парусности она явно проигрывала в скорости. Джелвин помолчал, потом проговорил, как бы рассуждая вслух:

— Опасность нам грозит главным образом на палубе.

Вечером мы заперлись в моей каюте.

Стевен дышал хрипло и трудно: окрашенная кровью слюна обильно текла и приходилось все время ее вытирать. Я повернулся к Джелвину.

— Спать, пожалуй, нам не придется.

— Какое там!

Судно умеренно качало. Несмотря на духоту, мы задраили иллюминаторы.

К двум часам утра меня одолела непобедимая дремота. В тяжелом отупении сверлящие, судорожные мысли расползлись вялым кошмаром. И, тем не менее, я мгновенно пришел в себя.

Джелвин даже не прикорнул. На его лице застыла мучительная гримаса — он пристально смотрел в потолок. Наконец, прошептал:

— Ходят на палубе.

Я схватил карабин.

— К чему? Сидите спокойно… о, Господи!

Послышались быстрые шаги, потом беспорядочный топот, словно человек двадцать сновали туда-сюда. Джелвин покачал головой.

— Мы теперь вроде пассажиров. Работают за нас.

В неясном шуме послышался знакомый звук: заскрипели штуртросы — очевидно, кто-то пытался маневрировать при встречном ветре.

— Увеличивают парусность.

— Черт!

«Майенская псалтирь» получила резкую килевую качку и затем взяла скачок на триборт, что заслужило одобрение Джелвина.

— Выйти на правый галс при таком ветре! Это монстры, пьяные от крови и убийств, но в морском деле они понимают. Лучший английский яхтсмен на призовой яхте не осмелился бы резануть ветер под таким углом.

— И что это доказывает? — добавил он тоном врача-диагноста.

Я безнадежно махнул рукой.

— Это доказывает, что мы идем определенным курсом, что имеется место назначения.

Я с минуту поразмыслил и добавил в свою очередь:

— А вдруг это не демоны и не фантомы, а такие же существа, как и мы?

— Знаете, это сильно сказано…

— Я хочу сказать, существа материальные, располагающие лишь естественными возможностями.

— Насчет этого я никогда не сомневался.

К пяти часам утра был произведен новый маневр, и шхуна снова изменила курс. Джелвин открыл иллюминатор — от густых облаков просочилась грязная белесая заря.

Мы рискнули крадучись выбраться на палубу. Никого.

Судно лежало в дрейфе.

* * *

Прошло два спокойных дня.

Ночные маневры не повторялись, но Джелвин заметил, что нас несет быстрое течение и мы следуем направлением, которое когда-то называлось северо-западом.

Стевен дышал все слабее.

Джелвин приготовил ампулы и шприц. Время от времени он делал уколы нашему умирающему другу. Мы почти не разговаривали и почти ни о чем не думали. За себя я ручаюсь, поскольку глотал виски целыми пинтами.

При этом я лопотал только пьяную белиберду вместе с проклятиями по адресу школьного учителя. Среди обещаний оторвать голову, законопатить уши и прочего тому подобного Джелвин вдруг расслышал о книгах, которые учитель приволок на шхуну.

Он подскочил и принялся трясти меня за плечи. С пьяной важностью я твердил одно и то же:

— Капитан здесь кто? Не сметь!..

— Какой вы к черту капитан! Повторите! Что вы сказали про книги?

— Да в его каюте… полный чемодан латинского старья… не понимаю этого аптекарского жаргона.

— Я его знаю, я! Почему вы раньше не сказали!

Я только растянул губы в пьяной ухмылке.

— Наплевать. Капитан здесь кто? Вы обязаны ценить, уважать…

— Пьяный идиот, — крикнул он и побежал в каюту школьного учителя.

Жалкий, бесчувственный, неподвижный Сте-вен остался моим компаньоном в последующие часы одинокого пьянства. Иногда я принимался голосить:

— Капитан здесь кто?… Пожалуюсь… в адмиралтейство. Обозвать пьяным идиотом!.. Меня, первого после Бога на корабле!.. Так, Стевен? Ты свидетель… низкого оскорбления. Я его по доске… в море…

Потом я заснул.

Джелвин поспешно глотал сухари с консервами, его щеки горели и глаза пылали.

— Мистер Баллистер, школьный учитель ничего не упоминал о хрустальном шаре или о каком-нибудь кристалле?

— Он меня не посвящал в свои занятия, — проворчал я, памятуя об оскорблении.

— Ах, если б эти книги попались мне раньше!

— Вы нашли что-нибудь?

— Проблеск… ниточка… Бессмыслица на первый взгляд. Непостижимо! Понимаете, непостижимо!

Он был ужасно взволнован. Я так и не смог вытянуть из него что-нибудь путное. Он снова закрылся в пресловутой каюте и я его больше не беспокоил.

Вечером он пришел заправить лампу керосином и не сказал ни слова.

Я лег спать и на следующее утро проснулся очень поздно. В каюте школьного учителя.

Джелвин исчез.

Все мои оклики остались без ответа.

В отчаянном беспокойстве я обшарил шхуну и, забыв о всякой осторожности, орал на палубе изо всех сил.

Потом побрел в свой салон и бросился на пол, рыдая и взывая к небесам.

Я остался с умирающим Стевеном на борту проклятого корабля.

Один, безнадежно один.

* * *

Около часу пополудни я потащился в каюту школьного учителя. И мне сразу попался на глаза листок, приколотый к двери. Вот что я прочел:

Мистер Баллистер, я сейчас полезу на топсель грот-мачты. Мне нужно кое в чем удостовериться. Возможно, я не вернусь. В таком случае простите мне мою смерть, оставляющую вас совсем одного, так как Стевен безусловно обречен.

Не забудьте сделать следующее:

Сожгите все эти книги. Сложите их на корме подальше от грот-мачты и не приближайтесь к борту. Я уверен, что вам попытаются помешать.

Но сожгите их все до единой, даже рискуя спалить «Майенскую псалтиръ». Может быть, вас это спасет. Может быть, всеблагое провиденье даст вам шанс. Да сжалится над всеми нами Господь.

Герцог де… [12] , известный как Джелвин.

Я вошел в салон, потрясенный этим удивительным прощанием, проклиная постыдное пьянство, из-за которого мой отважный друг, очевидно, не смог меня разбудить.

Я не расслышал дыхания Стевена. Склонившись, долго смотрел на его лицо, искаженное последней судорогой.

Потом пошел в наше крохотное машинное отделение, забрал две канистры бензина и, повинуясь секундному предчувствию, запустил мотор на полную мощность.

Сложил книги на палубе недалеко от штурвала и полил бензином.

Взметнулось высокое, бледное с просинью пламя. В этот момент крик раздался за бортом. Звали меня.

Я обернулся и тотчас закричал сам от изумления и ужаса.

В кильватере «Майенской псалтири» примерно в двадцати саженях плыл школьный учитель.

* * *

Пламя трещало, страницы хрустели и обращались в пепел.

Страшный пловец выл, проклинал, умолял.

— Баллистер! Ты будешь богат, богаче всех на земле, вместе взятых. Кретин, ты умрешь медленной смертью в таких пытках, о которых и не ведают на твоей проклятой планете. Баллистер, я сделаю тебя королем фантастического мира. Послушай, ты, падаль, ад покажется тебе раем по сравнению с тем, что тебе уготовано!

Он загребал отчаянно, однако ничего не выигрывал в состязании с «Майенской псалтирью», шедшей на полной скорости.

Глухие удары потрясли корпус: шхуну резко покачнуло.

Огромная волна вздыбилась у бушприта предвестием чудовищного пробуждения океана.

— Баллистер! — вопил школьный учитель.

Он все-таки умудрялся не отставать. На странно неподвижном лице глаза горели нестерпимым блеском.

Я посмотрел на пылающие книги и вдруг заметил, как один из пергаментных переплетов сморщился, съежился и там что-то блеснуло хрустальной искрой.

И я вспомнил слова Джелвина, не утерпел и воскликнул:

— Кристалл!

В ларце, замаскированном под книгу, таился крупный, неправильно ограненный кристалл.

Школьный учитель услышал мой возглас. Он завыл, как безумный, его разъяренные руки взметнулись над водой.

— Это наука! Ты хочешь уничтожить грандиозную науку, будь ты проклят!

Отовсюду, с каждой точки горизонта неслись пронзительные вопли с тирольскими модуляциями.

Волна разбила фальшборт и обрушилась на палубу. Я прыгнул в самый центр книжного пламени и раздавил каблуком проклятый кристалл.

Свист, грохот, жестокий приступ тошноты…

Воды и небеса слились в сверкающем хаосе. Громовой раскат разорвал атмосферу. Падение, безоглядное падение в бездну…

И теперь я умираю, непонятным образом очутившись среди вас. Приснилось ли мне все это? Если бы! Но я снова здесь, на земле, умирающий, счастливый…

* * *

Потерпевшего крушение обнаружил Бригс — юнга с «Норд-Капера». Мальчишка стянул из камбуза яблоко и, примостившись у канатной бухты, только-только собрался вкусить от запретного плода, как вдруг заметил человека, с трудом плывущего в нескольких ярдах от борта.

Бригс принялся истошно орать, так как перепугался, что пловца затянет под винт. Этого человека вытащили. Он был без сознания и, казалось, спал: очевидно, он работал руками совершенно автоматически, что наблюдается иногда у классных спортсменов.

Никаких кораблей на горизонте, никаких обломков в обозримой дали. Юнга, правда, рассказал, что видел на траверсе силуэт корабля, «прозрачного, как стекло» — его собственные слова. Силуэт возник на мгновение, врезался в воду и пропал в глубине.

За это он получил пару подзатыльников от капитана Кормона, чтоб не приучался сызмальства к вранью.

Удалось влить немного виски в горло потерпевшего. Механик Роз уступил ему свою койку и тепло укутал. Уже через минуту он спал глубоким и тем не менее тревожным сном. Все с любопытством ждали его пробуждения, но вдруг произошло невероятное событие.

О нем поведает ваш покорный слуга Джон Копленд — помощник капитана, который вместе с матросом Джолксом пережил встречу с кошмарным порождением ночной бездны.

* * *

Согласно последней записи в журнале, «Норд-Капер» находился на двадцать втором градусе западной долготы и шестидесятом северной широты.

Я решил всю ночь провести за штурвалом, так как накануне мы заметили несколько айсбергов к северо-западу.

Джолкс прикрепил сигнальные фонари и остался рядом со мной выкурить трубку: он мучился зубной болью и не торопился спуститься в жаркую духоту кубрика. Я порадовался его соседству — нечего и говорить об ужасающей монотонности ночной вахты.

Кстати, надо сообщить несколько подробностей насчет «Норд-Капера»: это хорошее и крепкое судно, хотя и снабженное беспроволочным телеграфом, вовсе не походило на современные траулеры. Построенный полвека назад, «Норд-Капер» в сущности оставался парусником, несмотря на допотопную паровую машину.

Застекленной кабины, торчащей на палубе новомодного траулера в виде какого-то швейцарского шале, здесь не было и в помине.

Штурвал, как и полагается, находился в кормовой части, открытый ненастью и высокой волне.

Я сделал это отступление, чтобы вы поняли ситуацию: нам пришлось участвовать в драме, а не наблюдать за ее ходом из стеклянной будки. Без такой оговорки люди, знакомые с топографией парусного судна, удивились бы моей дотошности.

Лунный свет не пробивался сквозь плотную завесу облаков: иногда лишь, озаряя линию бурунов, рассеянно фосфоресцировали гребни волн.

Было часов десять — экипаж, надо думать, только-только угомонился. Измотанный зубной болью Джолкс чертыхался и глухо стонал.

В мерцании нактоуза белела его скорбная физиономия, подпертая ладонью.

Вдруг я заметил, что болезненная гримаса сменилась удивлением, затем откровенным страхом: рот широко открылся, трубка выпала. Я не выдержал и расхохотался.

Вместо ответа он показал на сигнальный фонарь правого борта.

И моя трубка моментально присоединилась к трубке Джолкса.

Чуть пониже подвешенного к вантам сигнального фонаря заблестели мокрые, судорожно сжатые пальцы.

Потом пальцы разжались и кто-то прыгнул на палубу. Джолкс отшатнулся — свет нактоуза тотчас вырвал из мрака неописуемо странную фигуру. Это был долговязый тип, смахивающий на пастора. Вода лилась ручьями с его черного, наглухо застегнутого сюртука. Его глаза горели адской ненавистью.

Джолкс потянулся за ножом, но не успел вытащить. Чертов пастор кинулся на него и сшиб с ног. В тот же момент лампа нактоуза разлетелась на куски. Секундой позже отчаянно завопил юнга, дежуривший у койки выловленного нами бедняги:

— Его режут! Убивают! Помогите!

После того как мне пришлось вмешаться в серьезную матросскую потасовку, я не расставался с оружием, особенно по ночам. Это был револьвер крупного калибра, заряженный бронебойными пулями.

Донеслись отдельные голоса, потом сбивчивый говор.

Внезапный ветер хорошенько хлестнул паруса и разорвал облака: тонкий лунный луч повис на реях и скользнул на палубу.

Шум усилился: фальцет юнги, капитанский бас, крики, ругань… И здесь мой слух распознал необычное: справа от меня кто-то проскочил бесшумно и вкрадчиво — в следующий момент я увидел, как ночной визитер схватился за ванты и прыгнул в море. И когда его голова показалась на гребне волны, я хладнокровно прицелился и выстрелил.

Он закричал, нет, скорее, дико, протяжно взвыл.

Тело прибило к самому борту.

Подошел Джолкс. Он держался на ногах не очень твердо, но вполне крепко сжимал в руке лодочный крюк. Тело покачивалось неестественно легко и билось о борт. Крюк зацепил одежду. Джолкс напряг мышцы, но, к его удивлению, груз прямо-таки взлетел и шлепнулся на палубу.

Бен Кормон вышел из рубки, помахивая фонарем. Он крикнул:

— Пытались убить парня, которого мы спасли.

— Нападение, сэр. Бандит вышел из моря, — отвечал я.

— Ты спятил, Копленд!

— Ничуть. Поглядите сами, сэр. Я выстрелил и…

Мы наклонились над трупом пастора и заорали, как сумасшедшие.

Из сюртука торчали восковая голова и две искусственные руки. И больше ничего. Пуля продырявила парик и разбила нос.

* * *

Вам известна авантюра Баллистера. Он рассказал о своем путешествии на исходе этой кошмарной ночи. Его последние слова звучали спокойно, даже торжественно.

Мы ухаживали за ним, как могли. Его левое плечо было рассечено двумя ударами большого ножа или резака. И все же, несмотря на тяжесть раны, мы могли его спасти, если бы удалось остановить кровотечение, поскольку ни один важный орган не пострадал.

После столь долгого рассказа он впал в забытье и пришел в сознание лишь для того, чтобы спросить, откуда у него эти раны.

Бригс — единственный свидетель случившегося — ответил, что ночью кто-то ворвался в рубку и два раза ударил его. Потом упомянул о выстреле и представил «вещественные доказательства».

При этом зрелище Баллистер неимоверным усилием поднял голову с подушки и закричал:

— Учитель! Школьный учитель!

У него началась лихорадка и он более не приходил в себя. Только шесть дней спустя в морском госпитале в Галловее он очнулся, чтобы поцеловать образ Спасителя и умереть.

* * *

Останки ночного пришельца или, вернее сказать, несуразный манекен показали достопочтенному Лемансу. Этот священник исколесил весь мир и многое мог поведать о диких странах и секретах океанских глубин.

Он долго и внимательно рассматривал… объект.

— Может, что-нибудь спрятано внутри? — спросил Арчи Рейнс. — Ведь там несомненно что-то было. И живое притом.

— Еще какое живое, — прорычал Джолкс, потирая красную, распухшую шею.

Достопочтенный Лемане обнюхал сюртук с тщательностью, которая бы сделала честь охотничьей собаке, и брезгливо отбросил.

— Так я и думал.

Мы сунули носы в свою очередь. Я поморщился.

— Пахнет формалином.

— Фосфором — прибавил Рейнс.

Нормой раздумывал с минуту. Его губы немного дрожали. Наконец он произнес:

— Это пахнет спрутом.

Лемане пристально посмотрел на него.

— В последний день творения Господь повелел Зверю выйти из пучин морских. Не будем искушать провидение глупыми вопросами.

— Но… — начал Рейнс.

— «Кто смеет самонадеянными словами подвергать сомнению божественный промысел?»

Услышав слова писания, мы опустили головы. Это было выше нашего разумения.

 

Переулок святой Берегонны

Набережная Роттердама. Из трюмов большого парохода грузчики вытащили несколько тюков прессованных старых бумаг. Они валялись на мостовой, ветер трепал разноцветные лоскуты, пока один из тюков не лопнул, подобно винной бочке на пожаре. Докеры помахали лопатами, пытаясь собрать в кучу бумажную лавину, однако большая часть досталась еврейским мальчишкам, в очередной раз подбирающим гнилые плоды вечной портовой осени.

Там лежали великолепные гравюры Пирсона, разрезанные пополам по приказу таможни; зеленые и красные пачки акций и облигаций — сигнальные огни отшумевших банкротств; жалкие книги со страницами, плотно сжатыми, словно страдальческие губы… Моя трость блуждала в этом ворохе таблиц, отчетов, мыслей, лишенных отныне даже намека на симметрию, строгость и глубину.

Среди старых журналов, в основном английских и немецких, мне попалось и несколько французских: это были порыжелые от огня номера «Художественного альманаха».

Я некоторое время проглядывал очаровательные иллюстрации и наивные рассказы, как вдруг из толстого тома выпали две тетради, исписанные от руки. Одна по-немецки, другая по-французски. Авторы, вероятно, не были знакомы друг с другом, хотя французский текст, безусловно, освещал ядовитую атмосферу ужаса, исходившую от немецкой тетради. На обложке французской было написано: Альфонс Архипетр, затем слово Lehrer.

Я перевел немецкие страницы.

Немецкий манускрипт

Нижеизложенное предназначено Герману, когда он вернется из-за океана.

Если он не отыщет меня, если меня и бедных моих подруг поглотит окружающая нас чудовищная тайна, пусть узнает из этой маленькой тетрадки о наших страшных, томительных днях.

Пусть это послужит доказательством моей нежной привязанности: нужно немало смелости, особенно женщине, чтобы вести дневник на пограничье безумия. Пусть он помолится за меня, если усомнится в спасении моей души…

После смерти тети Хедвиги я не захотела более оставаться в нашем жилище на Хольцдамме.

Сестры Рюкхарт мне предложили переехать на Дайхштрассе. Они занимали просторные апартаменты в большом доме советника Хюнебайна — старого холостяка, жившего затворником на первом этаже среди книг, картин и эстампов.

Симпатичные старые девы — Лотта, Элеонора и Мета — всячески старались усладить мою жизнь. Горничная Фрида, которую я взяла с собой, кажется, понравилась старой фрау Пильц — уникальной кухарке Рюкхартов: она, по слухам, отклонила предложение одного герцога, только бы не покидать своих хозяек.

В этот вечер…

Этим вечером, превратившим нашу приятную и спокойную жизнь в тягостный кошмар, мы не поехали на праздник в Темпельгоф из-за проливного дождя.

Фрау Пильц, всегда предпочитающая видеть нас дома, устроила роскошный ужин: она подала жареную форель и паштет из цесарки. Лотта предприняла настоящие раскопки в подвале, чтобы отыскать бутылку знаменитой капской водки, стареющей там уже лет двадцать. Мы сидели за столом и любовались золотистым мерцанием алкоголя в рюмках богемского хрусталя.

Элеонора заварила китайский чай «су-чонг», что привез нам в подарок один старый моряк из Бремена.

Сквозь порывы ветра и шум дождя послышались восемь ударов колокола церкви святого Петра.

Фрида, сидевшая у огня, клевала носом над иллюстрированной Библией: она не умела читать, но обожала рассматривать гравюры. В конце концов она спросила разрешения пойти спать. Мы вчетвером принялись разбирать цветные шелковые нитки для вышивки Меты. Снизу донесся легкий скрежет — советник закрыл свою комнату на двойной поворот ключа. Фрау Пильц поднялась к себе, пожелав нам по дороге доброй ночи через закрытую дверь и добавив, что из-за паршивой погоды вряд ли удастся к завтрашнему обеду добыть свежей рыбы. Из дырявого водостока соседнего дома пробилась дождевая струя и принялась долбить мостовую. Ураганный ветер ворвался на улицу, распылив ливень серебряной пеленой. Наверху что-то завизжало и грохнуло.

Лотта вздрогнула.

— Ставень на чердаке.

Она раздвинула гранатовый занавес и выглянула.

— Боже, черным-черно.

Часы где-то в доме пробили полчаса. Лотта подошла к столу.

— Не хочется спать. Во всяком случае, не хочется идти в постель. Мне чудится, темнота и дождь накинутся на меня во сне.

— Дура, — возмутилась простодушная Элеонора. — Если не хочется спать, давайте по-мужски нальем водки и выпьем.

Ее слова растворились в тишине комнаты.

Элеонора вставила в канделябр три свечи, отлитых из редкого сиенского воска: они горели дивным розовым пламенем и дышали цветами и ладаном.

Во что бы то ни стало хотели мы придать праздничный тон этому вечеру, окруженному ливнем и темнотой, и почему-то ничего не получалось.

Энергичное лицо Элеоноры омрачилось внезапным дурным настроением; мне показалось, что Лотта страдала от духоты; Мета безмятежно склонилась над вышивкой. Однако в ней ощущалась настороженность, словно она пыталась уловить посторонний призвук в глубине молчания.

Дверь отворилась и вошла Фрида. Пошатываясь, добрела до камина и рухнула в кресло: ее ошалелые глаза останавливались по очереди на каждой из нас.

— Она спит на ходу, — предположила Элеонора.

Фрида энергично замотала головой. Порывалась заговорить. Я протянула свою рюмку водки и она опрокинула ее залпом на манер кучеров и носильщиков.

В любое другое время мы были бы шокированы, но сейчас у Фриды был такой несчастный вид, и к тому же атмосфера последних минут была столь тягостной, что никто на это не обратил внимания.

— Там, — начала Фрида, — там…

Ее взгляд, смягчившийся на секунду, вновь похолодел.

Элеонора резко постучала по столу.

— Нет, не могу… — выдохнула Фрида.

Элеонора решительно подошла к ней.

— В чем дело? Что вы слышали или видели? Что случилось, в конце концов?

— Что случилось? — Фрида задумалась. — Не могу объяснить. Страшно… великий ужас в моей комнате.

— Ах, — воскликнули мы хором.

— Обычный кошмар, — сказала Мета. — Когда неожиданно просыпаешься, а голова накрыта одеялом…

Фрида снова задумалась.

— Нет, фрейлейн, я только задремала и вдруг… Как бы вам объяснить… невыносимо… страшно в моей комнате.

— Боже мой, — вступила я в разговор, — у тебя ничего не поймешь.

Фрида отчаянно затрясла головой.

— Куда угодно… Просижу всю ночь на ступеньке под дождем, только не вернусь в проклятущую кровать.

— Это же надо быть такой идиоткой! Пойду сама посмотрю, — заявила Элеонора, набрасывая шаль на плечи.

На стене посреди университетских наградных листов висела старая рапира папы Рюкхарта. Элеонора помедлила перед ней, усмехнулась, взяла канделябр с розовыми свечами и двинулась к двери, окутанная ароматом душистого ладана.

— Ради Господа Бога, не оставляйте ее одну! — вскрикнула Фрида.

Мы неуверенно приблизились к лестнице. На площадке перед чердаком скользнул розовый отблеск.

Мы остановились в полутьме на первых ступенях. Услышали, как Элеонора толкнула дверь. Настала минута осторожного молчания. Пальцы Фриды сжали мой локоть. Она застонала.

— Не оставляйте ее одну…

В этот момент взорвался хохот, настолько чудовищный, что я предпочла бы умереть, нежели услышать подобное еще раз. Мета вскинула руку.

— Там! Какая-то фигура… там!

Между тем дом постепенно ожил. Советник и фрау Пильц показались в желтом ореоле зажженных свеч.

— Фрейлейн Элеонора, — захныкала Фрида. — Господи Иисусе, как мы ее отыщем?

Мои губы зашевелились сами собой:

— Мы никогда ее не отыщем.

Комната Фриды была пуста. Канделябр стоял на полу и свечи озарялись мягким розовым сиянием.

Мы перерыли весь дом и даже залезли на крышу: Элеонора исчезла.

* * *

На помощь полиции рассчитывать было бесполезно. В полицейский участок ворвалась обезумевшая толпа, разломала мебель, разбила стекла. Полицейских, как паяцев, трясли и перекидывали от одной группы к другой. В эту ночь бесследно пропали восемьдесят человек.

Выдвигалась масса предположений. От причин естественных, как водится, перешли к догадкам сверхъестественным.

Миновало несколько дней. Мы жили в слезах и трауре. Советник Хюнебайн распорядился закрыть плотной дубовой перегородкой лестницу на чердак.

Вчера куда-то запропастилась Мета: перепуганные, мы рыскали по комнатам и коридорам, опасаясь нового несчастья. Наконец, обнаружили ее у перегородки — глаза, обычно кроткие и нежные, горели ненавистью.

Она сжимала рапиру папы Рюкхарта и, похоже, рассердилась при нашем появлении. Мы стали расспрашивать о фигуре, которую она видела, но Мета никак не реагировала. Она не только не ответила, но, казалось, вообще перестала замечать наше присутствие.

По городу блуждало множество самых невероятных историй. Говорили о секретной преступной организации; обвиняли полицию в халатности и вообще черт знает в чем; тайные агенты шныряли повсюду.

Никакие меры ни к чему не привели.

Совершались жуткие преступления: искалеченные, разодранные трупы находили по утрам на улицах.

Таинственные злоумышленники действовали с жестокостью, превосходящей всякое воображение.

Очень редко несчастные бывали ограблены, и это обстоятельство поражало муниципальные власти.

Но я не хочу распространяться о событиях в городе — найдется довольно очевидцев. Вполне достаточно описать жизнь нашего дома — здесь хватало ужаса и отчаяния.

Дни проходили, наступил апрель — более холодный и ветреный, чем худший зимний месяц. Мы неохотно покидали кресла у камина. Иногда советник Хюнебайн составлял нам компанию, дабы поддержать в нас «бодрость духа».

Это заключалось в следующем: он дрожал всем телом, вытягивал руки к огню, глотал солидные дозы пунша, дергался от каждого шороха и восклицал по нескольку раз в час:

— Слышали? Слышали?..

Фрида разъяла свою Библию и на каждой двери, на каждой занавеси пришпилила или приклеила по странице, надеясь, без сомнения, изгнать злых духов.

Мы не мешали этому занятию, и так как несколько дней прошли спокойно, даже порадовались замечательно простой мысли. Ликующая Фрида собрала и выставила все святые образа, какие только нашлись в доме…

Увы! Нас ожидало жестокое разочарование. Однажды — день был такой серый, тучи висели так низко, — вечер наступил раньше обычного. Я вышла поставить лампу на широкую лестничную площадку: после роковой ночи мы решили иллюминировать весь дом — в вестибюле и на лестницах до рассвета горели светильники. И вдруг послышался шепот с верхнего этажа.

Я смело поднялась и увидела Фриду и фрау Пильц. Вид у них был довольно испуганный. Они сделали мне знак молчать и кивнули на новую перегородку.

Я приложила ухо и услышала уплывающий, нарастающий, сложный шум, как если бы разговаривали, резонировали гигантские раковины.

— Фрейлейн Элеонора, — позвала Фрида.

Ответ, пришедший тотчас же, чуть не сбросил нас с лестницы. Дикий протяжный вопль раздался снизу, из комнат советника. И немедленно мы услышали его крики о помощи. Лотта и Мета выбежали на площадку.

— Надо идти, — храбро заявила я.

Мы не сделали и трех шагов, как новый крик резанул пространство над нашими головами:

— На помощь! На помощь!

Нас буквально окружили мольбы о помощи: господин Хюнебайн кричал внизу, фрау Пильц наверху — мы узнали ее голос.

— Помогите, — послышалось совсем слабо.

Мета схватила оставленную на площадке лампу. Поднимаясь по лестнице, мы встретили Фриду. Фрау Пильц исчезла.

* * *

Я хочу воздать должное Мете Рюкхарт.

— Здесь нам делать нечего, — сказала Мета, нарушив упорное молчание последних дней. — Идемте вниз.

Она взяла отцовскую рапиру. Это отнюдь не выглядело комично: в ней чувствовалась мужская решимость.

Мы последовали за ней, покоренные ее внезапной силой.

Рабочий кабинет советника был освещен, как бальный зал. Бедняга не оставил темноте ни единого шанса. На камине, словно две полные луны, сияли большие фарфоровые лампы. Хрустальная люстра в стиле Людовика XV свешивалась с потолка: огни в призмах играли и рассыпались горстями драгоценных камней. В каждом углу стояли зажженные свечи в медных или керамических подсвечниках. Два ряда высоких свечей на столе, казалось, обозначали невидимый катафалк.

Ослепленные, мы напрасно искали советника.

— Посмотрите туда, — прошептала Фрида. — Он прячется за оконной занавесью.

Лотта резко откинула драпировку. Господин Хюнебайн был там. Он стоял у открытого окна и, нагнувшись, что-то разглядывал на улице.

Лотта тронула его за плечи, потом отпрянула в ужасе:

— Не смотрите! Ради Бога, не смотрите! У него нет… головы!

Фрида вскрикнула, зашаталась и наверняка упала бы в обморок, если бы не спокойный голос Меты:

— Внимание, опасность.

Мы стали рядом с ней, ободренные ее смелостью и присутствием духа.

Вдруг что-то сгустилось, замерцало у потолка. Черная тень метнулась в угол комнаты, где свечи разом погасли. Мета скосила глаза на камин.

— Скорей! Светильники! Поздно!

В ту же секунду фарфоровые лампы на камине треснули, выплюнули две струи дымного пламени и погасли.

Мета замерла. В ее глазах леденела ярость, о возможности которой я даже не подозревала.

Внезапный порыв ветра задул свечи на столе и только люстра продолжала рассеивать искристое сияние. Мета не сводила с нее глаз. Вдруг она взмахнула рапирой и рассекла пустоту.

— Только бы не погас свет! Я вижу это… Ах!

Рапира пошла вперед, назад, задергалась так, словно кто-то невидимый пытался ее вырвать.

В этот вечер мы спаслись благодаря Фриде.

Она истошно завопила, схватила увесистый медный подсвечник и, подскочив к Мете, принялась лупить наудачу во все стороны. Рапира свободно опустилась, нечто легкое и быстрое задело потолок, дверь распахнулась, раздался глухой, отчаянный вой.

— Один, — сказала Мета.

* * *

Могут спросить: зачем же мы продолжали оставаться в доме, где объявились кровожадные незримые сущности?

Сотня домов, если не больше, подверглась подобному кошмару. Перестали вести счет исчезновениям и убийствам. Публичные возмущения потухли. Город застыл в угрюмом ожидании смерти. Самоубийства насчитывались уже десятками — люди предпочитали покончить с собой, нежели стать жертвами палачей-фантомов. К тому же Мета, особым чутьем угадывая невидимое присутствие, жаждала мести.

Она упорно отмалчивалась, лишь просила тщательно запирать на ночь двери и ставни. С наступлением сумерек мы вчетвером собирались в гостиной, которая теперь служила и столовой, и спальней, а выходили только по утрам. Я все допытывала Фриду по поводу ее вооруженной эскапады, но сколько-нибудь толкового ответа не получила.

— Не пойму ничего. Видела вроде какую-то фигуру. — Здесь она беспомощно пожимала плечами. — Не могу, не умею сказать точно. Тот самый ужас, что прятался в моей комнате.

И больше ничего. Но нам суждено было целиком пропитаться этим ужасом.

Однажды в середине апреля Лотта и Фрида слишком задержались на кухне: Мета, открыв дверь гостиной, крикнула, чтоб они быстрей возвращались.

Вечерние сумерки уже опустились на лестничные площадки и вестибюль.

— Сейчас, — послышался дуэт. — Сейчас идем.

Мета вошла и притворила дверь. Она была мертвенно бледна. Никаких шагов внизу. Молчание давило дверь, как тяжкая черная вода.

Мета повернула ключ. Я изумленно воззрилась на нее.

— Что вы делаете? А Лотта, а Фрида?

— Бесполезно.

Она даже не посмотрела на меня, не пожелала отвести от рапиры неподвижного и страшного взгляда.

Лотта и Фрида исчезли в свою очередь, растворились в тайне.

* * *

Господи, что же это?

Кто-то есть в доме, кто-то — раненный и страдающий — хочет, чтобы ему помогли. Догадывается ли Мета? Она вообще перестала разговаривать, только забаррикадировала окна и дверь на такой манер, словно более опасалась побега, нежели вторжения. Потянулись жуткие, одинокие дни. Мета представлялась мне бледным угрожающим спектром, а не человеком.

Однажды я неожиданно столкнулась с ней в коридоре: в одной руке она держала рапиру, в другой — сильный фонарь с рефлектором, которым высвечивала темные углы.

При другой встрече она посоветовала мне вернуться в гостиную и, поскольку я повиновалась весьма неторопливо, крикнула мне в спину, что не потерпит вмешательства в свои дела.

Угадала ли Мета мой секрет?

Куда девалась скучная старая дева, что буквально несколько дней назад привычно склонялась над вышивкой? Сейчас ее лицо пылало напряжением ненависти, отблески коей падали и на меня. Так как у меня появился секрет.

Что меня побудило к действию? Любопытство, жалость, извращенность, не дай Бог?

Нет! От всего сердца уверяю Господа: только жалость. Только милосердие…

Однажды я сошла в прачечную набрать воды из колонки и вдруг услышала тихое постанывание:

— Моа… моа…

Я подумала о пропавших близких, осмотрелась и увидела приоткрытую дверь в кладовку: там, в пыли и паутине, несчастный Хюнебайн держал старые книги.

— Моа… моа…

Оттуда. Я подошла ближе — тишина. Сделала несколько шагов, и вдруг что-то дотронулось до моей юбки. Я слегка отшатнулась, и тотчас застенало, зажалобилось близ меня:

— Моа… моа… — и тихо поскребли мой кувшин.

Я поставила кувшин. Вода заволновалась, заплескалась, словно жадно лакала собака. Уровень чуть-чуть опустился.

— Моа… моа…

В жалобе послышался человеческий плач, даже детское всхлипывание — невидимый монстр страдал…

Шаги в коридоре. Я приложила палец к губам и стоны умолкли. Бесшумно прикрыла дверь в кладовку. Мета вошла в прачечную.

— Вы тут стонали?

— Поскользнулась…

Я стала сообщницей фантомов.

* * *

Принесла молоко, вино, яблоки. Никаких признаков жизни. Когда вернулась, молоко было выпито до последней капли, но вино и плоды остались нетронутыми. И словно легкий ветерок окружил меня и замер в моих волосах.

Я снова принесла свежего молока. Стонов не слышалось, только призрачная ласка длилась дольше.

Мета, похоже, поглядывает на меня с подозрением и часто задерживается у кладовки.

Я объяснила знаками моему загадочному протеже, что собираюсь найти убежище понадежней. Боже, какой странной показалась собственная жестикуляция в пустоте. Он понял и прошелестел за мной по коридорам… как вдруг мне пришлось спрятаться в нишу.

Светлый круг задрожал на каменных плитах — Мета спускалась по винтовой лестнице. Она ступала крадучись, пытаясь закрыть луч своего фонаря. Блеснуло лезвие рапиры. И тогда я почувствовала: это задрожало от страха, всколыхнулось близ моей руки и я расслышала жалобное: моа… моа…

Шаги Меты затихли в далеком резонансе. Я ободряюще махнула рукой и осторожно пошла дальше. Наконец, остановилась у большого стенного шкафа, в который, как я помнила, никогда и никто не заглядывал.

Когда воздушный ток тронул ресницы и губы, я ощутила нечто вроде стыда…

Наступил май.

Белые фиалки расцвели в крохотном садике, когда-то забрызганном кровью бедного Хюне-байна.

Но дивное весеннее небо не оживило города. Птичьему пенью вторили только скрежет засовов да позвякивание дверных петель.

Меня окружила беспокойная симпатия фантома. Он хотел моего внимания, и я научилась распознавать подобное бризу присутствие по неизъяснимой и внезапной нежности. Когда я давала ему понять, что боюсь Меты, он исчезал.

Но как вынести настороженный, подозрительный взгляд Меты?

* * *

Четвертое мая: дикий, мрачный конец.

Мы засветили лампы в гостиной и закрыли ставни, когда я вдруг угадала его присутствие. Я поморщилась, повела головой и тут же встретила в зеркале угрожающие глаза Меты.

— Гадина! — закричала она и захлопнула дверь.

Он остался в гостиной с нами.

— Я чувствовала, — прошипела Мета, — видела, как ты шляешься с кувшинами молока, дьявольское отродье. Ты поддержала его силы, когда он издыхал здесь от раны, что я нанесла, когда умер Хюнебайн. Его можно убить — твоего фантома. Сейчас он умрет, и, думаю, умереть для него столь же горько, если не горше, чем для нас. А потом, низкая тварь, придет твоя очередь. Слышишь?

Она выдохнула, прошипела, просвистела эти слова и сбросила кусок ткани со своего фонаря. Луч рефлектора выявил изгиб, светлую дымку, намек на силуэт, и тотчас рапира пронзила это.

— Моа!.. Моа!.. — раздалась томительная жалоба. Послышалось мое имя — нежно и странно акцентированное. Я бросилась вперед и опрокинула фонарь, который сразу погас.

— Мета, погоди! Пожалей!

Мета буквально прорычала:

— Трижды предательница.

Рапира прочертилась острым углом перед глазами: удар пришелся над левой грудью, и я опустилась на колени.

Тонкая, ноющая интонация, рыдание, плач: кто-то в свою очередь умолял Мету. Снова взвилось лезвие. Я силилась вспомнить слова молитвы покаяния, дабы вручить душу Господу…

Лицо Меты исказилось, рапира выпала…

У потолка возникла серебристая полоска, свернулась лентой, коснулась обоев. Засвиристело, затрещало пламя.

— Мы горим! — закричала Мета. — Горим! Будьте прокляты!

И в эту секунду дверь отворилась. Высоко, у притолоки тусклой зеленью блеснули глаза… Старая женщина огромного роста, сгорбившись, вошла в комнату.

Огонь укусил мою левую руку. Я вздрогнула и отступила на несколько шагов. Мета стояла неподвижно, и я поняла, что с ней все кончено.

Комната была охвачена пламенем. Тусклые зеленые глаза без зрачков остановились на мне.

* * *

Пишу в чужом маленьком домике. Я, по всей видимости, одна, только все наполнено напряженным присутствием. Иногда кто-то произносит мое имя с нежным и странным акцентом…

На этой фразе обрывается немецкий манускрипт.

Французский манускрипт

В конце концов мне сказали, где найти самого знающего кучера в городе. Он сидел в продымленной кнайпе и пил крепкое октябрьское пиво.

Я предложил ему выпить, насыпал шафранного табаку и подарил голландский гульден. Он возликовал и заорал на всю кнайпу:

— Принц! Воистину принц! Кто не согласен, отведает моего кнута.

Я кивнул на дрожки, широкие, как маленькая приемная.

— А теперь подвезите меня в тупик святой Берегонны.

Он посмотрел на меня, прищурился и захохотал.

— А вы малый хоть куда! Шутник!

— Но почему?

— Послушайте. Я знаю наперечет все улицы города. Что там улицы! Всякий булыжник на мостовой. Нету здесь никакой улицы святой Вере… Как вы сказали?

— Берегонны. Это, кажется, на Моленштрассе.

— По-моему, — заявил он решительно, — проще отыскать Везувий в Санкт-Петербурге.

Действительно, кто мог знать городские окраины, улочки и проулки лучше этого горластого любителя пива?

Студент, сочиняющий любовное письмо за соседним столиком, повернулся к нам и рассудительно заметил:

— И вообще нет святой с таким именем.

Жена хозяина заведения негодующе прибавила: «Святые — это вам не еврейские сосиски, раз и готово…».

Я успокоил компанию с помощью вина и пива.

Мое сердце ликовало после разговора с представителем власти. Этот полицейский с головой упитанного английского дога, который с утра до ночи полировал мостовую Моленштрассе, не мог не знать своего ремесла.

— Нет, — произнес он, медленно выплывая из своих мыслей и воспоминаний, — такого тупика нет ни здесь, ни во всем городе.

За его плечом, между винокурней Клингбома и лавкой торговца семенами, раскрылся желтый зев тупика святой Берегонны.

Я быстро отвернулся, чтобы не возбудить подозрений неуместным своим восторгом. Тупик святой Берегонны. Его не существует ни для кучера, ни для студента, ни для полицейского: он существует только для меня.

* * *

Как я мог сделать это экстравагантное открытие?

Но… методом научного наблюдения, как любят выражаться в нашей преподавательской среде.

Даже мой коллега Зейферт — естественник, — который постоянно мучил учеников какими-то газами в трубках и жидкостями в колбах… даже он не нашел бы, к чему придраться.

Прогуливаясь по Моленштрассе, я как-то обратил внимание на следующее: чтобы от винокурни Клингбома попасть к семенной лавке, необходимо преодолеть дистанцию в три широких шага, что занимало у меня секунду-другую. И вместе с тем я заметил: прохожие попадают сразу от Клингбома к лавке, не отбрасывая тени на мостовую тупика святой Берегонны.

Я рассмотрел кадастровый план города, ловко выспросил прохожих и выяснил, что лишь общая стена отделяет винокурню Клингбома от лавки торговца семенами.

И пришел к выводу: решительно для всех, за моим исключением, эта улочка существует вне времени и пространства.

Не могу без улыбки писать последнюю фразу, так как мой коллега Митшлаф озаглавил свой курс философии «Вне времени и пространства».

Ах! Если бы сей жирный педант обладал крупицей моего знания! Но его жалкие гипотезы, наивные заученные схемы могут вдохновить лишь куриные мозги профанов.

Много лет назад я узнал о существовании сокрытой улочки, но никогда не решался туда войти. Полагаю, призадумались бы и люди посмелее меня.

Какие законы управляют неведомым пространством? Поглощенный его тайной, сумею ли я вернуться в привычный мир?

Подолгу размышляя над проблемой, я приходил к неутешительным выводам: вероятнее всего, загадочная область враждебна человеческому существу — любопытство сдавалось на милость страха.

И однако то немногое, доступное мимолетному взгляду, было так понятно, так банально.

Правда, поле зрения резко ограничивалось в десяти шагах крутым поворотом. Открывались только две высокие, небрежно оштукатуренные стены. На одной надпись углем: «Sankt-Beregon-negasse».

Разбитая, истертая мостовая, доходящая до поворота. В разломе мостовой на куске рыхлой земли — калиновые ветки.

Этот худосочный куст жил согласно обычным временам года: иногда пробивалась молодая зелень, иногда белели снежные хлопья в развилках.

Разумеется, можно было сделать много интересных наблюдений над особенностями проявления инородного космоса, но для этого необходимо часами торчать на Моленштрассе. Клингбом, который часто замечал меня под окнами, возымел дикое подозрение касательно своей жены и бросал мрачные, убийственные взгляды.

И, с другой стороны, я спрашиваю себя, почему именно мне выпала странная привилегия…

Спрашиваю себя, почему?..

И начинаю вспоминать свою бабку по матери. Эта высокая темноволосая женщина говорила мало. Она подолгу смотрела на стену и, казалось, большие зеленые глаза следят за перипетиями какой-то другой жизни.

Ее прошлого никто толком не знал. Кажется, мой дед, который был моряком, вырвал ее из рук алжирских пиратов.

Иногда она гладила мои волосы узкой белой рукой и шептала:

— Может быть, он… почему бы и нет?

Она повторила это в вечер своей смерти. Когда последний огонек рассыпался в ее зрачках, прибавила:

— Я не смогла туда вернуться. Может, ему повезет?

За окном бушевала гроза. Когда бабушка отошла и зажгли свечи, большая птица разбила стекло и упала, окровавленная и угрожающая, на постель почившей.

Единственное странное событие в моей жизни. Но какое отношение это имеет к тупику святой Берегонны?

Авантюра началась с ветки калины.

* * *

Впрочем, искренен ли я в поиске перводвигателя, проще говоря, щелчка, что пробудил пространства и события?

И почему не рассказать про Аниту?

Несколько лет тому назад вышли из белесого тумана маленькие парусники, оснащенные на латинский манер: тартаны, саколевы и сперонары. Они швартовались у пристаней ганзейских городов.

Здоровым немецким гоготом встретили их появление. Хохотали на пирсах и в глубинах пивных погребков; досыта насмеявшись, хозяева заведений чуть ли не даром отпускали напитки, а голландские матросы с физиономиями, похожими на циферблаты, от восторга прокусывали чубуки своих длинных трубок. Однажды я услышал:

— Вот люгеры безумной мечты.

И почувствовал зудящую боль в сердце: как просто, оказывается, погибнуть под грузом германского юмора.

Говорили, что эти парусники приплыли с берегов Адриатики и Тирренского моря, где люди до сих пор грезили о земле обетованной, которая, подобно сказочному Туле, затеряна в страшных полярных льдах.

Не слишком обогнав ученостью своих далеких предков, они верили в легенды об изумрудных и диамантовых островах, в легенды, рожденные, без сомнения, в те минуты, когда их отцы встречали искрящиеся обломки айсбергов.

Из всех достижений науки они оценили только буссоль — вероятно, потому, что постоянное стремление синеватой стрелки к северу было для них последним доказательством тайны септен-триона.

И однажды, когда фантазм, как новоявленный мессия, взлетел над постылыми волнами Средиземноморья, сети принесли рыбу, отравленную коралловым летозом; из Ломбардии не прислали ни зерна, ни муки; и тогда самые отчаянные и самые наивные поставили паруса…

До Гибралтара все шло благополучно, но затем изящные, хрупкие кораблики попали во власть атлантических ураганов. Гасконский залив изрядно обглодал флотилию, а несколько уцелевших парусников остались на гранитных зубах верхней Бретани. Деревянные остовы были проданы за гроши немецким и датским оптовикам. Только один крылатый посланец погиб в своей легенде, раздавленный айсбергом на широте Лофотена.

Но север начертал над могилами этих корабликов гордые слова: «Люгеры безумной мечты». И, несмотря на гогот голландских матросов, в воображении своем я поднялся на борт тартаны…

Из-за Аниты, возможно.

* * *

Тартана. Еще ребенком Анита приплыла в хмурую северную гавань на руках своей матери. Суденышко продали. Мать и сестры умерли, отец отправился на каком-то бриге в Америку и пропал вместе с бригом. Анита осталась одна со своей мечтой о нордическом парадизе, веруя исступленно, почти с ненавистью.

И теперь она танцевала в Темпельгофе, в белом сиянии фонарей, танцевала, пела и подбрасывала над головой красные цветы: кровавые лепестки опускались ей на плечи или сгорали в пламени кинкетов.

Обходила публику, протягивая вместо деревянной плошки серебряно-розовую раковину. Иногда в этой раковине звенела золотая монета: Анита останавливалась и озаряла дарителя обольстительным взглядом.

Однажды я оказался в числе избранных. Бедный учитель французской грамматики в Гимнази-уме бросил золотой соверен за взгляд Аниты.

Заметки на полях

… продал своего Вольтера; иногда я читал ученикам фрагменты его переписки с прусским королем — это нравилось принципалу. Задолжал за два месяца фрау Хольц — квартирной хозяйке — и долго выслушивал ламентации касательно ее бедности.

Эконом Гимназиума, у которого я попросил аванс в счет жалованья, пробормотал, кашляя и запинаясь, насколько это трудно в частности и против правил вообще… Коллега Зей-ферт сухо отказал в денежной просьбе.

Положил золотой соверен в раковину Аниты… и голова закружилась от ее взгляда.

Среди деревьев послышался смех — я обернулся и узнал двух служителей из Гимназиума, которые прятались в тени. Это была последняя золотая монета.

Последняя…

Когда я проходил по Моленштрассе мимо винокурни Клингбома, на меня чуть не наехал ганноверский дилижанс.

Перепуганный, я отскочил в переулок святой Берегонны и случайно отломил ветку с калинового куста.

Теперь ветка на моем столе. Обещание нового, невероятного… магическое кольцо…

* * *

Прикинем то да се, как любит говорить скупердяй Зейферт. Мой отчаянный прыжок на мостовую таинственного переулка и благополучное возвращение на Моленштрассе доказывают, что туда попасть так же просто, как в любое обычное место.

Но ветка, говоря философски, есть объект метафизический. Этот кусочек дерева «лишний» в нашем мире. Если, допустим, отломить ветку с какого-нибудь куста в американском лесу и принести сюда, что случится? Ничего. Количество веток на земле не изменится.

Но положив на стол калиновую ветку из переулка святой Берегонны, я увеличиваю это число на единицу: такого успеха никогда не добьется вся тропическая вегетация, ибо я доставил ветку из пространства, реального только для меня.

И если я принесу оттуда, скажем… предмет, никто не сможет оспорить мое законное право. Ах!

Никогда собственность не будет столь абсолютна, так как предполагаемый… предмет не обязан своим происхождением ни природе, ни индустрии.

Я продолжал размышлять в том же духе, и на волнах моей аргументации лихо понеслись скопления фраз и плавучие островки этических постулатов. Разумеется, я вполне уверил себя, что воровство в переулке святой Берегонны не может считаться таковым на Моленштрассе.

Утомленный от этой галиматьи, я счел тему исчерпанной. Достаточно обмануть бдительность загадочных обитателей переулка или вообще той сферы, в которую ведет переулок.

Полагаю, что конкистадоров, швыряющих золото Новой Индии в злачных местах Мадрида и Кадиса, мало беспокоила реакция далеких ограбленных племен.

Завтра же я отправляюсь в неведомое.

* * *

Клингбом заставил меня потерять время.

Он, конечно, дежурил в маленьком квадратном холле, откуда вели двери в лавку и контору.

Когда я проходил мимо, опустив голову и сжав зубы, мобилизованный для броска в авантюру, он схватил полу моего пальто.

— Ах, господин профессор, — залебезил он, — напрасно я вас подозревал. Это вовсе не вы! А я-то, дурак, слепец! Она удрала, господин профессор, нет, не с вами, успокойтесь, вы порядочный человек. Удрала с почтальоном, а ведь это просто, позвольте заметить, помесь кучера с писарем. Какой позор для торгового дома!

Он увлек меня в заднюю каморку и налил ароматной апельсиновой водки.

— И только представить, что я подозревал вас, господин профессор. Думал, вы поглядываете на окна моей жены, а вы-то прицеливались к жене торговца семенами.

Дабы скрыть замешательство, я высоко поднял стакан.

— Так, так, — подмигнул Клингбом, наливая другую порцию светлокоричневого напитка, — удачи вам, господин профессор. Этот мерзкий тип не нарадуется на мое горе.

Он снова подмигнул, прищурился, улыбнулся.

— Хочу вам сделать сюрприз. Дама ваших грез сейчас ухаживает за гортензиями в своем садике. Пойдемте.

Он увлек меня по винтовой лестнице к слуховому оконцу. Среди строений винокурни, над которыми плыли ядовитые испарения, теснились какие-то дворики, жалкие садики, разбегались грязные ручейки. Следовательно, в эту перспективу под немыслимым углом врезался немыслимый переулок. С моего наблюдательного пункта виднелись только трубы, дистилляторы и чуть далее — грядки, где склонялась и разгибалась худая женская фигура.

Последний глоток апельсиновой водки придал мне столько смелости, что, покинув Клингбома, я без колебаний свернул в переулок святой Берегонны.

* * *

Три маленькие желтые двери в белой стене…

Черно-зеленый силуэт калиновых ветвей и три маленькие двери… Это выглядело бы трогательно на детском рисунке, изображающем, например, обитель фламандских бегинок, но здесь производило впечатление странное и тягостное.

Мои шаги отдавались звонко и ясно.

Я постучал в первую дверь и услышал долгое эхо.

Улочка сворачивала метрах в тридцати.

Неизвестное приоткрывалось скупо, нехотя, осторожно. Может быть, на сегодня хватит с меня двух замазанных известкой стен и трех дверей? И всякая запертая дверь не таит ли искушения сама по себе?

Я ударил три раза с нарастающей силой. Эхо отозвалось гулко, рассыпалось в неопределенных звуках, отразилось в молчании коридоров — возможно, длинных и глубоких. Шорох легких шагов; нет — обман ожидающего, взбудораженного слуха.

Я осмотрел замочную скважину и подивился ее феноменальной… обыкновенности. Только накануне мне пришлось повозиться с дверью своей квартиры, и в конце концов я справился с помощью согнутой проволоки.

Немного вспотел лоб, немного застыдилось сердце. Вытащил из кармана эту пустяковую отмычку и сунул в замочную скважину.

Дверь отворилось совсем просто, совсем бесшумно.

* * *

И теперь я в своей комнате, среди своих книг: на столе — красная лента, случайно оброненная Анитой, в судорожно сжатой руке — три серебряных талера.

Три талера!

Как назвать человека, собственной рукой убивающего собственную фортуну?

Новая вселенная раскрылась только для меня одного. Чего ждал от меня этот мир, более загадочный, нежели галактики, сокрытые в необъятных космических глубинах?

Тайна обольщала, улыбалась, словно юная девушка. А я оказался… воришкой.

Глупость, идиотизм, безумие.

Я оказался…

Но три талера!

Авантюра обещала столько чудес, столько…

Три талера антиквар Гокель мне отсчитал с недовольной и брезгливой физиономией. Три талера за украшенное чеканкой блюдо. Но это улыбка Аниты.

Я бросил их в ящик. В дверь постучали: вошел Гокель.

Неужели это тот самый антиквар, который презрительно пододвинул металлическое блюдо к разному деревянному хламу, что валялся на конторке?

Он кланялся, потирал руки, беспрерывно менял «господина доктора» на «господина учителя», поскольку произносил мое имя с трудом.

— Увы, господин доктор, свершилась непростительная ошибка. Блюдо стоит много больше.

Он вытащил кожаный кошель с медными застежками: блеснула хищная ослепительная усмешка золота. Потом внимательно посмотрел на меня.

— Если достанете что-нибудь из того же источника… я хочу сказать, вещи подобного рода…

Понятная оговорка. Очевидно, антиквар не пренебрегал скупкой краденого. Я сделал вид, что задумался.

— Видите ли, один мой друг, весьма сведущий коллекционер, попал в трудное положение — необходимо заплатить срочные долги. Поэтому он решил кое-что продать из своей коллекции. Разумеется, ему неудобно заниматься этим самому. Он скромный кабинетный человек, и без того расстроенный тем, что пришлось потревожить собрание. Я вызвался ему помочь и, по возможности, уберечь от волнений, связанных с продажей вещей.

Гокель согласно и радостно кивал. Казалось, он был в восторге от моего великодушия.

— Это называется святым словом «дружба». Ах, господин доктор, я перечитаю сегодня вечером DeAmicitia Цицерона с двойной радостью. Знаете, мне хочется быть для вас таким же другом, каким вы стали для удрученного коллекционера. Я куплю все, что ваш друг пожелает предложить, и заплачу столько, чтобы хватило и на вашу долю.

Здесь меня одолело любопытство.

— Я не удосужился рассмотреть блюдо. Во-первых, это меня не касается, и потом, я ведь не знаток. Византийская работа, не так ли?

Озадаченный Гокель почесал подбородок.

— Как вам сказать… Трудно определить достоверно. Византийская? Да, возможно… Необходимо детальное изучение. Но главное, — закончил он деловито, — эту вещь купят, и купят с удовольствием.

И через минуту добавил тоном, исключающим всякую гадательную болтовню:

— Это главное для нас с вами… ну и, конечно, для вашего друга.

Поздно вечером я провожал Аниту по голубым лунным улицам до Голландской набережной, до ее потонувшего в сирени домика.

Теперь надо рассказать, как мне досталось это блюдо, проданное столь странным способом. Блюдо, благодаря которому мне довелось провожать самую божественную девушку в мире.

* * *

Дверь открылась в длинный коридор. Я прошел по каменным плитам, сообразуясь с неверным светом большого треснутого окна. Первое впечатление от обители фламандских бегинок усилилось, когда я попал в просторную кухню со сводчатым потолком, где пахло мастикой и стояла простая, добротная мебель.

Это зрелище так успокоило меня, что я довольно громко воззвал:

— Эй! Есть кто-нибудь наверху?

Гулкий резонанс, никакого ответа, никакого присутствия.

Должен сознаться, меня ничуть не удивило молчание и безлюдье дома, словно я нечто подобное ожидал.

Более того: с тех пор как я заметил существование таинственной улочки, мысли о возможных обитателях мне и в голову не приходили.

И тем не менее я вел себя как ночной грабитель, хотя и не соблюдал ни малейших предосторожностей: без стеснения рвал на себя ящики, где хранился скудный запас салфеток и скатертей, свободно ходил по комнатам, не опасаясь шума собственных шагов.

И повсюду лишь самая необходимая утварь, самая простая мебель. Строгий, почти монастырский уклад. Радовала глаз лишь великолепная дубовая лестница, которая…

Нет, здесь все-таки был повод для удивления.

Эта лестница никуда не вела.

Верхние ступени примыкали к стене столь естественно, что, казалось, за каменной преградой лестница продолжала свое восхождение.

Матовые стекла потолочных витражей рассеивали сияние цвета слоновой кости. Вдруг мне представился на стене безобразный, неопределенный, ломаный силуэт. Приглядевшись внимательней, я понял, что это лишь прихотливый прочерк трещин на штукатурке, аналогичный монстрам, которые иногда рождаются в облаках или на узорах занавесей. Впрочем, это недолго тревожило меня: повернув голову еще раз, я не увидел ничего, кроме хаотически разбегающихся линий.

Я вернулся в кухню и подошел к забранному решеткой окну: ничего. Темный квадратный дворик меж огромных замшелых стен.

Блюдо на серванте привлекло мое внимание. Может быть, за него хоть что-нибудь дадут? Со вздохом я засунул его под пальто.

Разочарование, досада, злоба. Такое чувство, словно разбил копилку ребенка или залез в старухин чулок.

Я пошел искать Гокеля, антиквара.

Три дома. Совершенно одинаковые. И в каждом доме — чистая кухня, тусклая мебель, бледный холодный сумрак, полное спокойствие и нелепая лестница, уходящая в нелепую стену. И в каждом — блюдо, украшенное чеканкой, подсвечники… идентичные.

Я их забирал и…

На следующий день находил на том же месте.

Гокель покупал, расплачивался, улыбался.

Безумие. Монотонное безумие турникета, вращающегося дервиша.

Воровать постоянно, в том же доме, при тех же обстоятельствах те же самые предметы. Мстит ли таким способом неизвестность — простая и прозрачная? Не свершаю ли я первого круга осужденного на вечную пытку?

И не грядет ли вообще осуждение вечным, неизбывным повтором греха?

Однажды я не пошел, решил на время воздержаться от жалких своих экскурсий. Золото не переводилось — Анита нежила меня и ласкала.

В этот вечер Гокель сделал мне визит, спросил, нет ли чего на продажу, обещая заплатить дороже, и, узнав о моем решении, состроил недовольную гримасу.

— Господин Гокель, — полюбопытствовал я, — вы, надо полагать, нашли постоянного покупателя?

Он медленно повернулся и посмотрел мне прямо в глаза.

— Да, господин доктор. Я ничего не говорил, поскольку и вы не откровенничали насчет вашего… друга.

Он прибавил серьезно и задумчиво:

— Приносите эти вещи каждый день. Скажите сразу, сколько золота вы хотите, и я выложу не торгуясь. Мы попутчики, господин доктор. Вероятно, когда-нибудь придет время расплаты, но сейчас поживем в свое удовольствие: у вас — красивая девушка, у меня — деньги.

Больше мы не беседовали на эту тему, но увы: Анита требовала еще и еще — золото антиквара никак не могло насытить ее нежных беспокойных пальцев.

Однажды атмосфера улочки изменилась, если можно так выразиться.

Послышались мотивы, мелодии.

Музыка далекая и чудесная — так, по крайней мере, казалось. Я собрал все свое мужество, намереваясь дойти до поворота, чтобы узнать…

И когда миновал третью дверь и предполагал вступить в запретную зону, сердце сжалось от унизительного, неодолимого страха, губы задрожали и ноги обмякли.

Я обернулся: пройденная дорога была видна, но казалось, что она заметно сузилась. Я рисковал слишком углубиться в переулок святой Бере-тонны, навсегда, быть может, потерять связь с привычным миром. Однако я побежал вперед, неожиданно для себя, презрев себя, побежал, потом прыгнул и пригнулся, словно мальчишка, нырнувший за изгородь.

Медленно поднял глаза.

Разочарование хлестнуло, как пощечина. Улочка впереди снова сворачивала, но перед новым поворотом виднелась… белая стена, три маленьких двери и калиновый куст.

Я хотел было вернуться восвояси, но в этот момент повеяло певучим рокотом, нарастающим приливом звуков.

Я выпрямился, вернее сказать, застыл, вслушиваясь, стараясь анализировать.

Прилив? Да, пожалуй. Сложные, напряженные, нарастающие модуляции, отчужденная, гулкая безмерность… все это действительно напоминало шум далекого моря.

Откуда возникла первоначальная идея гармонических созвучий? Сейчас пространство пронизывали острые диссонансы, свистящий, хриплый вой, спазматические рыдания, бешеные стоны.

Случается, первые весточки отвратительного запаха бывают не лишены приятности. Вспоминаю, что как-то рано утром по выходе из дома мои ноздри защекотал запах жареного мяса. «Блаженны эпикурейцы, готовящие жаркое спозаранку», — подумал я. Но шагов через сотню в нос ударила тошнотворная вонь паленой шерсти. Оказывается, загорелись материи в лавке суконщика. Так и здесь: меня, очевидно, обманула иллюзия гармонии, певучая интродукция душераздирающего хаоса.

«А если рискнуть пройти дальше, завернуть за угол?» — мелькнула искусительная мысль. Я почти перестал ощущать ступор, боязливую инерцию, ноги постепенно обрели привычную деловитость и спокойно преодолели отрезок пути, чтобы глазам в третий раз явилась… прежняя картина.

Ожидание, возбуждение, любопытство — все это растворилось в горькой озлобленности.

Три одинаковых дома, еще три одинаковых дома.

Только открыв самую первую дверь, я приобщился к тайне. Более чем скромной.

Озлобленность подстегнула угасающую решимость: я зашагал быстрее, совершенно измученный стерильной галлюцинацией пейзажа.

Поворот, три маленькие желтые двери, калиновый куст, новый поворот, три маленькие двери в белой стене, рваный, угловатый, мертвый рисунок ветвей. Это напоминало неумолимую повторяемость цифровой комбинации. Я шел уже полчаса, голова кружилась, тело механически напряглось, движение и неподвижность потеряли различие.

И вдруг, завернув за очередной угол, я заметил нарушение кошмарной симметрии: возле трех дверей и калинового куста возвышался деревянный портал какого-то жуткого мыльного цвета. И здесь мне стало страшно.

Шорохи, шепоты, стенания, угрожающие голоса.

Я повернулся и побежал к Моленштрассе. Повороты повторялись, словно куплеты тягучего, жалобного распева: три двери — калиновый куст, три двери — калиновый куст…

Наконец забрезжили первые фонари знакомого мира. Но зловещие шепоты и хриплый угрожающий говор преследовали меня до мостовой Моленштрассе. Там они растворились, рассыпались, разбились в вечернем гомоне людной улицы, хотя некоторые — самые настойчивые и пронзительные — проскрежетали в детской хоровой песне.

* * *

Ужас, бесконечный, безымянный ужас разъедает город.

Не стоило бы в коротких записках, касающихся меня одного, упоминать об этом, если б не твердая уверенность: таинственная улочка связана с еженощными кровавыми преступлениями в городе.

Более ста человек исчезли бесследно. Сто других были убиты и жестоко изувечены.

Прочертив на городском плане извилистую пунктирную линию, долженствующую изображать улочку святой Берегонны — загадочный след иного пространства в нашей земной жизни, — я констатировал в смятении и панике, что все преступления совершаются поблизости от этого пунктира.

Несчастный Клингбом исчез одним из первых. По словам приказчика, он буквально испарился в тот момент, когда вошел в рабочее помещение. Жену торговца семенами похитили, когда она возилась в своем чахлом садике, а ее мужа нашли в сушильне с проломленным черепом.

Сообщения о новых преступных казусах не оставляли места сомнению: исчезновения можно было объяснить только переходом в иное пространство, что касается убийств — ведь это пустяки для незримых существ.

Из дома на улице Старой Биржи пропали все жильцы. На Монастырской нашли два, четыре, затем шесть трупов. На Почтовой — пять исчезновений и четыре убийства. Подобное, говорят, ограничивалось Дайхштрассе — последней улицей, где убивали и похищали.

Я прекрасно понимал, что поделиться с кем-либо своими выводами — значит, собственноручно распахнуть двери Кирхенхауза, смрадного склепа безумцев, могилы, не знающей ни единого Лазаря. В лучшем случае суеверная толпа растерзала бы меня на куски как чернокнижника и колдуна.

Но когда я возвратился после очередной монотонной экскурсии, ненависть пробудилась во мне, рисуя смутные планы отмщения.

— Гокель, — убеждал я себя, — знает больше меня. Надо рассказать ему все откровенно и тем самым завоевать его доверие.

И все же этим вечером, когда Гокель кончил отсчитывать золотые монеты, я так и не решился ничего сказать: антиквар ушел, бросив на прощанье несколько вежливых слов, без всякого намека на странную авантюру, связующую нас.

И однако чувствуется ускорение событий, приближение урагана, который, возможно, разорвет в клочья мою слишком спокойную жизнь.

И это объясняется не только полной отчужденностью и зловещей атмосферой переулка святой Берегонны: я все более и более проникаюсь уверенностью, что мирные маленькие дома — только маска беспощадного, чудовищного лика.

До сих пор, несомненно к счастью для себя, я бывал там в дневное время — не знаю почему, но одна лишь мысль о вечернем посещении приводила меня в дрожь.

Однажды я запоздал, увлекшись поиском «нового», то есть опрокидыванием ящиков, отодвиганием мебели, возней с разного рода задвижками и т. п. И «новое» отозвалось вкрадчивым шорохом, тихим стуком, медленным, назойливым скрипом тяжелой неповоротливой двери. Я поднял голову: опаловое освещение растворилось в сером, пепельном сумраке. Потолочные витражи помрачнели, резкая тень означилась на полу.

И хотя сердце сжалось, я продолжал с жадным напряжением вслушиваться в подступающий вечер. Любопытство пересилило страх: я поднялся по лестнице, чтобы оглядеться и распознать причину шума.

Темнота сгущалась. Через минуту тяжкий скрип повторился, раздробившись в удивительном резонансе этого пространства. Но прежде чем пролететь по ступеням и удрать, я заметил…

Стены больше не было.

Лестница обрывалась в пустоту, в какую-то бездонную шахту, высеченную, казалось, в черной гранитной неприступности ночи. По уступам стелился, тянулся, карабкался слоистый живой туман, принимающий гротескно-человеческие формы…

Я толкнул плечом входную дверь — позади что-то грохнуло и разбилось вдребезги.

Я бежал, как никогда в жизни. Еще немного… спасительные огни Моленштрассе… Вдруг чья-то крепкая рука схватила воротник.

— Ты часом не с луны свалился?

Я сидел на мостовой Моленштрассе. Рядом, потирая лоб, стоял матрос и смотрел на меня с изумлением. Мое пальто было разодрано, шея кровоточила. Не теряя времени на извинения, я дал ходу, оставив негодующего матроса, который кричал, что коли так беспардонно налетаешь на человека, надо, по крайней мере, угостить его выпивкой.

Анита бесследно исчезла.

В слезах, в отчаяньи проклинаю бесполезное золото.

Но ведь Голландская набережная далека от опасной зоны. Господи! Похоже, я переусердствовал в нежной заботливости.

Не я ли, без упоминания об улочке, показал однажды своей подруге пунктирную линию на плане, присовокупив, что опасная сфера пролегает близ этой кривой?

Глаза Аниты странно заблестели тогда.

Неужели я мог забыть про неистребимый дух авантюры, оживлявший ее предков и несомненно бунтующий в ее крови!

Вероятно, в тот самый момент женской своей интуицией она угадала связь между моим неожиданным богатством и этой криминальной топографией.

Моя жизнь кончена.

Новые убийства, новые исчезновения…

Анита унесена бешеной, кровавой волной.

Случай с Гансом Менделем заставил призадуматься: быть может, эти существа — «скользящие и дымообразные», судя по его словам, быть может, они… уязвимы?

Сам по себе Ганс Мендель ни в коей мере не заслуживал доверия, ибо зарабатывал на жизнь прибыльным ремеслом шулера и бандита. Но Мендель — свидетель.

Его нашли рядом с двумя окровавленными трупами, и в карманах обнаружили часы и кошельки убитых.

Его вина считалась бы доказанной, если б он сам не лежал поблизости искалеченный, с оторванными руками.

И поскольку он отличался мощным телосложением, то прожил достаточно, чтобы ответить на торопливые вопросы священников и полицейских.

Его признания сводились к следующему: в течение нескольких дней он регулярно следовал за черным, туманным силуэтом, призраком, который убивал людей: он — Мендель — обчищал карманы убитых.

В день своего несчастья он увидел в лунном свете посредине Почтовой улицы черное, человекоподобное, извивающееся, как дым, существо. Он спрятался в пустой полицейской будке и занялся наблюдением. Появилось еще несколько гибких, дымообразных силуэтов: они скользили, извивались, подпрыгивали, как детские мячи, потом пропали. Тотчас послышались голоса и показались два молодых человека. Черный туман не сгущался более, однако люди внезапно рухнули на мострвую и остались недвижны.

Мендель сделал любопытное признание: он наблюдал уже не менее семи подобных случаев, и всякий раз преступление совершалось аналогично.

И всякий раз он выжидал некоторое время и потом обшаривал карманы мертвецов.

Поистине, хладнокровие этого субъекта было бы достойно лучшего применения.

И вот, завершая свое последнее дело, он в ужасе заметил, что черный туман восстал над ним, заслонив луну.

Туман затрепетал, заклубился и принял чудовищное, угловатое человеческое очертание.

Мендель побежал к будке — поздно: это ринулось на него. Однако бандит отличался незаурядной силой: он размахнулся, и кулак, по его словам, встретил нечто осязаемое, напоминающее резкую струю воздуха.

Таков конец истории — ужасающие раны дозволили ему жить не более часа.

Мысль об отмщении за Аниту прочно засела в моем мозгу. Гокелю я объявил:

— Хватит. Я хочу отомстить, и вашего золота мне не нужно.

Он вскинул на меня проницательные глаза. Я повторил:

— Хочу отомстить. Вы поняли?

Его лицо озарилось неожиданной улыбкой.

— И вы полагаете, господин доктор, «они» исчезнут?

Я велел ему приготовить тележку с несколькими вязанками хвороста, бочонком пороха и бутылью спирта и оставить утром на Моленштрассе без провожатого и без присмотра. Антиквар низко склонился, как преданный слуга, и сказал только:

— Да поможет вам Бог! Да поможет вам Бог!

* * *

Предчувствую, что сейчас напишу последние строки этого дневника. Я навалил несколько вязанок хвороста у большого портала, оставил по вязанке у каждой маленькой двери, полил спиртом, просыпал тонкую пороховую дорожку, напихал хворосту даже в трещины стен.

Таинственные многозвучия заволновались вокруг: различались угрюмые жалобы, отвратительные, тоскливые визги, почти человеческие рыдания, хриплая разноголосица. Меня воодушевляла радость близкого торжества, ибо паническое безумие исходило от них.

Они видели ужасную мою работу и ничем не могли помешать: только по ночам — и я давно это понял — освобождался властительный кошмар их бытия.

Вынул спички, помедлил минуту и чиркнул.

Судорожные, глухие стоны сплавились единым гулом. Калиновые кусты задрожали от ветра, рожденного где-то в сердцевине ветвей.

Захрустели нервные синие огоньки, бесшумно воспламенился порох.

Я бросился бежать по извилистой улочке от поворота к повороту: голова кружилась, словно я спускался вприпрыжку по винтовой лестнице, уходящей глубоко под землю.

* * *

Дайхштрассе и весь соседний квартал в пламени.

Я стою у своего окна, озаренный огненным сполохом. При сухой и жаркой погоде воду добыть непросто: трещат балки, обваливаются крыши, по мостовым рассыпаются искристые сизые головни… беспрепятственно.

Пылает один день и одну ночь, но огню еще далеко до Моленштрассе.

Далеко до переулка святой Берегонны и дрожащих калиновых кустов.

Новая тележка с хворостом, доставленная заботами Гокеля.

В окрестности — ни души. Пожар, как пленительный спектакль, собрал всех жителей.

Я методически сворачиваю за каждый угол, наслаждаюсь чернотой политого спиртом хвороста, мрачной изморозью пороха и… пораженный, останавливаюсь.

Три маленьких дома, три вечных маленьких дома горят красивым и спокойным желтым пламенем в недвижном воздухе. Буйная стихия, укрощенная неведомым пространством, струится вверх тихо и величаво, как церковные свечи. Очевидно, здесь проходит граница багрового бедствия, уничтожающего город.

Отступаю, усмиренный и подавленный, перед умирающей тайной.

Моленштрассе совсем близко: вот и первая дверь, которую я открыл пустяковой отмычкой несколько недель назад. Здесь разожгу последний костер.

Оглядываю последний раз коридор, строгую мебель гостиной и кухни, лестницу, что по-прежнему уходит в стену, — такой знакомый, чуть ли не близкий интерьер.

— Что это?

На блюде, которое я столько раз похищал и находил на следующий день, лежат исписанные листы бумаги.

Элегантный женский почерк.

Забираю и сворачиваю в рулон. Последняя кража на таинственной улочке.

— Что это?

Стрейги! Стрейги! Стрейги!

* * *

…Так кончается французский манускрипт. Заключительные слова, обозначающие беспощадных духов ночи, набросаны судорожно и наискось. Так пишут люди, застигнутые ураганом, надеясь, вопреки всему, что записка не утонет вместе с кораблем.

* * *

Я прощался с Гамбургом.

Знаменитые достопримечательности — Санкт-Пауль, Циллерталь, нарядную Петерштрассе, Альтону с ее живописными лавчонками, где торгуют шнапсом и еще Бог знает чем, — все это я покидал без особой грусти. С большей охотой я направился в старый город, где запах свежего хлеба и свежего пива напоминал любимые города моей юности. Проходя по какой-то совершенно пустой улице, я обратил внимание на вывеску: «Локманн Гокель. Антикварная торговля».

Я с любопытством осмотрел всевозможные украшения и безделушки, купил старинную, ярко расписанную баварскую трубку; владелец держался весьма любезно и, перекинувшись с ним парой безразличных фраз, я спросил, знакома ли ему фамилия Архипетр. Нездоровое и бледное лицо антиквара побелело настолько, что показалось в вечернем сумраке, будто его высветил изнутри какой-то мертвенный огонь.

— Ар-хи-петр, — прошептал он. — Как вы сказали? Боже, что вы знаете?

Не было ни малейшего резона делать секрет из этой истории, найденной в гавани, в развале старых бумаг.

И я рассказал.

Он долго смотрел утомленными глазами, как посвистывало и пританцовывало пламя в причудливом газовом рожке.

И когда я заговорил об антикваре Гокеле, он нахмурился.

— Это был мой дед.

По окончании рассказа кто-то тяжело вздохнул. Собеседник повернул голову.

— Моя сестра.

Я привстал и поклонился молодой и миловидной женщине. Она слушала меня, сидя в темном углу, в гротескном изломе теней.

Локманн Гокель провел ладонью по глазам.

— Почти каждый вечер наш дед говорил с нашим отцом на эту фатальную тему. Отец счел возможным посвятить нас, а теперь, после его смерти, мы с сестрой обсуждаем это между собой.

— Но простите, — прервал я беспокойно, — теперь мы с вами можем кое-что разузнать насчет таинственного переулка, не так ли?

Антиквар поднял руку.

— Послушайте! Альфонс Архипетр преподавал французский язык в Гимназиуме до 1842 года.

— Да? Неужели так давно?

— Это был год великого пожара, уничтожившего Гамбург. Моленштрассе, прилегающий квартал, Дайхштрассе сгорели дотла, превратились в груду раскаленных углей.

— И Архипетр?

— В том то и дело! Он проживал на Блейхе-не, в другой стороне. И во вторую ночь бедствия, в ужасную, сухую и жаркую ночь на шестое мая его дом загорелся — единственный, заметьте, — остальные чудом уцелели. Очевидно, он погиб в пламени; во всяком случае, его не нашли.

— Удивительно… — начал я.

Локманн Гокель не дал мне закончить. Он, видимо, обожал отвлеченные умозаключения, ибо тут же пустился в широкие научные обобщения.

По счастью, в его монологе попадались кое-какие интересующие меня факты.

— Самое удивительное во всей этой истории — это концентрация времени, равно как и пространства, в роковой протяженности переулка святой Берегонны. В городских архивах упоминается о жестокостях, творимых бандой таинственных злодеев во время пожара. Зверские убийства, грабежи, паническое безумие толпы — все это соответствует истине. Однако, заметьте, кошмарные эти преступления свершились задолго до бедствия. Теперь вы понимаете: я разумею контракцию, сжатие пространства и времени.

Антиквар чрезвычайно воодушевился.

— Современная наука преодолела эвклидовы заблуждения. Весь мир завидует нашему соотечественнику — замечательному Эйнштейну. Ничего не остается, как с трепетом и восхищением признать фантастический закон контракции Фитцджеральда-Лоренца. Контракция, майн герр, ах, сколько глубины в этом слове!

Беседа принимала скучный и расплывчатый характер.

Молодая женщина бесшумно вышла и через минуту вернулась с бокалами золотистого вина. Антиквар приподнял свой бокал, и неверный свет газового рожка, разбившись о стекло, рассеялся разноцветной дрожью по его сухой, тонкой руке.

Он прервал свои научные восторги и вернулся к отчету о пожаре.

— Мой дед и другие очевидцы рассказывали, что зеленые пламена гудели, бились и рвались к небу из обугленных развалин. Люди с буйным воображением видели даже очертания исполинских женских фигур с угрожающе раскинутыми пальцами.

…Вино отличалось дивным своеобразием. Я выпил свой бокал и улыбнулся энтузиазму антиквара.

— Зеленые огненные змеи стиснули и буквально пожрали дом Архипетра. Пламя рычало и завывало так, что многие умирали от страха на улице…

Я рискнул перебить:

— Господин Гокель, ваш дед ничего не рассказывал о загадочном коллекционере, который каждый вечер приходил покупать те же самые блюда и те же самые подсвечники?

За него ответил тихий, усталый голос, и слова почти совпадали с финалом немецкого манускрипта:

— Старая женщина необычайно высокого роста. У нее были страшные, отрешенные глаза рептилии, спрута… Она приносила столько золота и такого тяжелого, что наш дед лишь в четыре приема укладывал его в сейфы.

Сестра антиквара задумалась, потом продолжала:

— Когда появился профессор Архипетр, наш дом переживал трудные времена. С тех пор мы разбогатели. Мы и сейчас богаты… очень богаты золотом этих кошмарных порождений вечной ночи.

— Они растворились, пропали навсегда, — прошептал Локманн Гокель и наполнил наши бокалы.

— Нет, не говори так. Они никогда не уйдут от нас. Вспомни о тягостных, невыносимых ночах. Единственная надежда… я знаю… подле них пребывает душа человеческая. Они почему-то привязаны к ней и, может быть, она заступается за нас.

Ее прекрасные глаза широко раскрылись, но, казалось, созерцали бездонную черную пропасть.

— Кати! Кати! — воскликнул антиквар. — Ты опять видела?..

Ее голос понизился до хрипоты:

— Каждую ночь они здесь. Вплывают вместе с дремотой и вселяются в мысли. О, я боюсь снов, мне страшно засыпать.

— Страшно засыпать… — словно эхо повторил ее брат.

— Они сгущаются в сиянии своего золота, которое мы храним и любим, несмотря ни на что; они незримой тьмой окружают любую вещь, купленную ценой инфернального золота… Они возвращаются и будут возвращаться, пока мы существуем и пока существует эта земля скорби.

 

Великий Ноктюрн

 

I

Карильон примешивал бронзовую свою капель к шуму западного ливня, который с утра безжалостно хлестал город и окрестности.

Теодюль Нотт следил, как, постепенно удлиняя вечернюю улицу, рождалась звезда за звездой — невидимый фонарщик явно не торопился, да и к чему? Теодюль раскрутил зубчатое двойное колесико лампы Карселя, что стояла в углу конторки, заваленной рулонами плотной тусклой материи и блеклых ситцев.

Пухлый огненный бутон осветил пыльную лавку с коричневыми, изъеденными древоточцем полками.

Для галантерейщика вечернее зажигание огней означало традиционную остановку времени.

Он мягко открыл дверь, дабы не дать особенно резвиться колокольчику, и, поместившись на пороге, с удовольствием вдохнул влажный уличный запах.

Вывеска, намалеванная на огромной бобине листового железа, предохраняла его от водяной струи, бьющей из пробитого водостока.

Повернув спину рабочему дню, закурил красную глиняную трубку — он опасался курить в лавке — и принялся разглядывать возвращающихся домой прохожих.

— Месье Десме уже на углу улицы Канала. Так. Сторож на каланче может проверять городские часы по месье Десме — это человек респектабельный и обязательный. Мадмуазель Бюлю запаздывает. Обычно они пересекаются у кафе Тромпет… туда месье Десме заходит только по воскресеньям после одиннадцатичасовой мессы. Ах! Вот и она… Они будут здороваться перед домом профессора Дельтомба. Когда нет дождя, они на минутку задерживаются и разговаривают о погоде и болезнях. И собака профессора лает… Так уж заведено. А сейчас…

Галантерейщик вздохнул. Его беспокоило малейшее нарушение порядка вещей. Октябрьский вечер опустился на крыши Гама. Тлеющий огонек трубки отметил розовым высветом подбородок месье Нотта.

Желтые колеса фиакра свернули на мост.

— Месье Линкер запаздывает… Все. Трубка сейчас погаснет.

Трубка с маленькой чашечкой вмещала только две щепотки добротного фламандского табаку.

Колечко дыма выползло и, медленно изгибаясь, растаяло в темноте.

— Вот так удача! — возликовал курильщик. — А ведь случайно получилось. Надо будет рассказать месье Ипполиту.

Так кончался рабочий день Теодюля Нотта и начинались часы отдыха, посвященные дружбе и наслаждению.

Тук, тук, тук.

Железный наконечник трости стучал все ближе, возвещая прибытие Ипполита Баеса. Всегдашний просторный редингот и безукоризненная шляпа. Вот уже тридцать лет он каждый вечер приходил сыграть партию в шашки в галантерею «Железная катушка» и его точность неизменно восхищала Теодюля. Они перекинулись парой слов, задрали головы, дабы посмотреть скорость движения западных туч, предсказали погоду на завтра и вошли в лавку.

— Надо закрыть ставни.

— Стучи кто хочет, мы в эфире! — продекламировал Баес.

— Я отнесу лампу.

— Светильник златоцветный! — уточнил месье Ипполит.

— Сегодня вторник, значит, мы ужинаем вместе, а уж потом я вас побью в шашки, — обещал Теодюль.

— Нет, друг мой, я серьезно рассчитываю на победу…

Эти вечные фразы, произносимые столько лет подряд одинаковым тоном, сопровождаемые одинаковыми жестами, вызывающие идентичную реакцию комизма и серьезности, давали двум старикам уверенность в их полной несокрушимости.

Люди, которые покоряют время и не разрешают завтрашнему дню отличаться от вчерашнего, — такие люди сильнее смерти. И хотя Ипполит Баес и Теодюль Нотт не высказывали подобных мыслей, они чувствовали это как глубочайшую и величайшую истину.

В настоящий момент лампа Карселя освещала столовую — очень маленькую и очень высокую.

Однажды месье Нотт сравнил ее с трубой и ужаснулся точности сравнения. Но как таковая, с потолком, исчезающим в таинственном сумраке, где маячил лунный блик лампы Карселя… она весьма и весьма нравилась обоим друзьям.

— Точно девяносто девять лет тому назад моя матушка родилась в этой комнате, — вспоминал Теодюль. — В те времена комнаты второго этажа снимал капитан Судан. Да, сто лет минус один год, а мне стукнуло пятьдесят девять. Матушка вышла замуж в рассудительном возрасте. Сына даровал ей господь на сороковом году.

Месье Ипполит принялся загибать короткие толстые пальцы.

— Мне сейчас шестьдесят два. Я знал вашу мать, святую женщину, и вашего отца, который приделал вывеску к «Железной катушке». У него была прекрасная борода и он любил хорошее вино. Еще я помню барышень Беер — Мари и Софи, которые посещали дом.

— Мари — моя крестная мать… Как я любил ее! — вздохнул Теодюль.

— … и, — продолжал Баес, — я помню капитана Судана. Поистине страшный человек!

Теодюль Нотт вздохнул еще горше.

— Известно, человек особенный. Перед смертью он отказал мебель моим родителям, а уж они оставили в комнатах все как есть.

— Но ведь и вы, дорогой Теодюль, ничего не изменили.

— Упаси Боже! Вы отлично знаете… разве бы я осмелился!

— Вы поступили разумно, друг мой.

Плотный, маленький Ипполит важно покачал головой и приподнял крышку с блюда.

— Ну-с. Холодная телятина в собственном соку. А в этой фаянсовой миске, готов поспорить, куриный паштет от Серно.

Баес, конечно, выиграл пари, поскольку меню по вторникам блистало постоянством.

Они медленно вкушали от яств, осторожно пережевывали тонкие, намазанные желтым маслом тартинки, которые месье Ипполит предварительно макал в соус.

— Теодюль, вы отличный кулинар.

Комплимент, равным образом, не менялся никогда.

Теодюль Нотт жил одиноко и, будучи гурманом, тратил долгие свои досуги на приготовление всяких интересных кушаний, благо его лавка мало посещалась.

Работой по дому занималась глухая старуха — она появлялась каждый день часа на два и незаметно исчезала.

— Вперед! К трубкам, стаканам, шашкам, — возгласил месье Ипполит, облизав крем с краешков губ, — десерт состоял из айвовых пирожных.

Черные и желтые минутку постояли в боевом порядке и двинулись на геометрические перепутья.

И так каждый вечер, исключая среду и пятницу, когда месье Ипполит Баес не разделял трапезы с другом, и воскресений, когда он не приходил вообще.

Гипсовые часы прозвонили десять. Теодюль Нотт проводил друга до двери, высоко, словно факел, воздев маленький ночник толстого синего стекла, и отправился на третий этаж в комнату родителей, которая давно уже стала его спальней.

Он быстро проходил площадку второго этажа, никогда не задерживаясь у запертых дверей апартаментов капитана Судана. Эти двери — узкие и высокие — были столь черны, что даже на фоне мрачных и сизых стен казались какими-то гибельными провалами. Месье Нотт не смотрел на них, и, разумеется, не мог и помыслить их открыть, дабы любопытный ночник не вздумал синим своим лучом обшаривать комнаты.

Лишь по воскресеньям Теодюль Нотт входил туда.

* * *

И однако в апартаментах капитана Судана не наблюдалось ничего особенного.

В спальне стояли большая кровать с балдахином, крохотный ночной столик, два комода орехового дерева и большой, овальный, лакированный стол в черных пятнах от сигар и в кружочках от стаканов и бутылок. Но капитан, видимо, решил компенсировать тривиальную обстановку спальни основательной комфортностью салона.

Вдоль стены располагался огромный, роскошный, низкий шкаф-багот; два вольтеровских кресла тускло мерцали утрехтским бархатом; близ камина стояла массивная дубовая подставка для поленьев. Свободу передвижений затрудняли громоздкие стулья, обитые кордовской кожей, сияющие позолоченными звездочками медных гвоздиков, а также большой стол с чудесной резьбой и два маленьких секретера работы Буля. Угол занимало высокое старинное зеркало бледнозеленого отлива. Книжные полки уходили под потолок.

Для Теодюля Нотта, покидавшего дом только ради коротких визитов к поставщикам, салон капитана Судана являл молчаливый и пышный воскресный праздник.

Он заканчивал обедать со вторым ударом часов, облачался в прекрасную домашнюю куртку с пикейным воротником, совал ноги в расшитые мягкие туфли. Праздничный наряд довершала черная шелковая ермолка на изрядно облысевшем черепе. В таком виде он почтительно входил. В салоне было душно, пахло пылью и старой кожей, но во всем этом Теодюль Нотт различал флюиды заманчивые и таинственные.

Капитан Судан? Теодюль смутно вспоминал высокого, крупного старика в порыжелом плаще, курившего тонкие черные сигары. Иное дело отец с его пышной бородой, мать — женщина худая и молчаливая, потом красивые и белокурые барышни Веер… казалось, все они ушли только вчера.

И однако более тридцати лет назад смерть распорядилась ими за сравнительно короткое время. Пяти лет оказалось достаточно, чтобы навсегда погасить эти четыре жизни, столь неотрывно связанных с его собственной.

…Собирались обычно за ужином в маленькой столовой на первом этаже, и с тех пор Теодюль приобрел вкус к разного рода кулинарным ухищрениям. По воскресным дням, когда старики и старухи Гама в черных капюшонах и накидках шествовали к вечерне в церковь св. Иакова, все четверо устраивались в салоне.

Месье Теодюль Нотт вспоминал…

Нерешительной рукой папа Нотт брал одну или две книги из библиотеки капитана. Его жена смотрела и покачивала головой.

— Оставь, Жан Батист, прошу тебя… Книги не учат ничему хорошему.

Застенчивый бородач робко протестовал:

— Стефани, разве я замышляю плохое?…

— Ну нет, разумеется. Но для чтения достаточно молитвенника и часослова. И потом, ты подаешь дурной пример ребенку.

Жан Батист Нотт, немного расстроенный, повиновался.

— Мадмуазель Софи нам сейчас споет что-нибудь.

Софи Беер откладывала многоцветное шитье, которое она приносила в большой корзинке, отделанной гранатовым плюшем, и подходила к шкафу. Наступал упоительный момент для маленького Теодюля. Этот замысловатый, шириной во всю стену шкаф-багот прятал клавесин, выдвигающийся нажатием боковой планки: стоило нажать ее снова, и клавесин уезжал обратно. Клавиши цвета ломтиков тыквы извлекали сухие, грустные, отрывистые тона.

Мадмуазель Софи приятным, чуть дрожащим голосом пела про облако:

«Откуда ты плывешь, серебряное диво…»

Или еще песню про высокую башню, ласточку и горькие слезы.

И слезы воображаемые провоцировали вполне реальные у мамы Нотт и заставляли папу Нотта беспокойно теребить красивую черную бороду.

Только мадмуазель Мари нисколько не волновалась.

Она брала Теодюля на колени, прижимала к затянутой голубым шелком груди и мурлыкала вполголоса:

— Невидимый сад трех тысяч цветов… цветов…

— А где этот сад? — спрашивал Теодюль совсем тихо.

— Не скажу. Надо его найти.

— Мадмуазель Мари, — шептал мальчик, — когда я вырасту, то женюсь на тебе и мы вместе…

— Та, та, та… — дразнилась она и целовала его в губы.

Тонким запахом цветов и плодов веяло от голубого корсажа, и Теодюль думал, что нет ничего в мире прекрасней этих округлых розовых щек, продолговатых ярких глаз и шелестящего шелкового платья.

И вот жарким июльским утром ему пришлось бросить горсть песка на ее гроб: Теодюль Нотт понял, как глубоко любил эту женщину, подругу детства его матери, старше его на сорок лет.

Как-то раз, много лет спустя после ее смерти, в одно проклятое воскресенье он открыл в потайном ящике секретера письма, свидетельствующие, что старый капитан Судан и мадмуазель Мари…

Месье Теодюль Нотт не осмелился перевести в слова ужасный образ, убивший единственное любовное переживание его жизни: в течение восьми дней он не мог себя заставить играть в шашки и даже, к великому изумлению Ипполита Баеса, испортил филе с пюре из орехов, рецепт коего завещала матушка.

С тех пор как одинокий Теодюль жил в старинном родительском доме, это было единственным событием в его монотонном существовании, единственным… до воскресенья в марте — темного и дождливого, — когда по непонятной причине с верхней полки библиотеки капитана Судана упала книга.

 

II

Пожалуй, нельзя сказать, что месье Теодюль никогда не видел этой книги, но сие видение случилось давным-давно — любой другой на его месте и не вспомнил бы.

Почти полвека назад, восьмого октября… Воспоминание о восьмом октября осталось удивительно свежим в его памяти.

Впрочем, разве занимался он чем-нибудь, кроме воспоминаний? Перебирать, уточнять воспоминания — наслаждение, мечта…

Невероятное, сумасшедшее, вызывающее соленый привкус во рту… Это бросилось на него, словно кот на голову… восьмого октября, в четыре часа пополудни, по возвращении из школы.

Четыре часа — время безобидное, пахнущее кофе и теплым хлебом: четыре послеполуденных удара не причиняют вреда никому.

Служанки покидают тротуары, блистающие водой и солнечными зайчиками; старухи, истощив запас колкостей и сплетен, удаляются в кухни, где поют или ворчат веселые или сварливые чайники.

Теодюль повернулся к школе спиной с облегчением ленивого и довольного незнайки: но, тем не менее, юные мозги сверлила отвратительная арифметическая задача.

— Ну какое мне дело, когда один глупый курьер опередит другого глупого курьера? Родители и без того зарабатывают приличные деньги, лавка и без того достанется мне…

— Голуби шорника гуляют по маленькому дворику. Смотри, сколько я набрал камней… хочу подшибить сизаря.

Теодюль не ждал никакого ответа, ибо разговаривал сам с собой. Только сейчас он заметил мальчика, который солидно переступал толстенькими и кривыми ножками. Этот субъект занимал в классе одну из последних скамеек.

Теодюль задумчиво наморщил лоб.

— Вот так штука! Это, оказывается, ты. Когда я вышел из школы, со мной был Жером Майер, а теперь вот ты… Ипполит Баес.

— Майер бухнулся в сточную канаву. Разве ты не видел? — спросил юный Ипполит Баес.

Теодюль чуть-чуть улыбнулся, чтобы понравиться острослову. Правда, Ипполит считался плохим учеником, наставники его не любили и не поощряли общения с ним, но сейчас Теодюлю не хотелось идти одному.

Солнце высветлило опустелые улицы осенней апельсиновой желтизной. Голуби нагулькались, махнули на далекую крышу, и напрасные камни выкатились из рук Ипполита. Мальчики одолели довольно крутой подъем и поравнялись с темной и нелюдимой булочной.

— Погляди-ка, Баес, на витрине пусто.

В самом деле, на полках, в корзинах и плетенках валялось только несколько засохших корок. Единственный круглый хлеб цвета серой глины возвышался на витрине, словно остров в пустынном океане. Ученик Нотт поежился.

— Знаешь, Ипполит, не нравится мне это.

— Еще бы, ты ведь не смог решить задачу о курьерах.

Теодюль повесил голову. Действительно, черт бы подрал проклятую задачу, у которой, верно, вообще нет никакого решения.

— Если раскромсать этот хлеб, — продолжал Баес, — можно увидеть массу живых существ. Булочник с домочадцами жутко их боятся. Они заткнули ножи за пояс и спрятались в пекарне.

— Барышни Беер сюда приносят жарить сосиски в тесте. Отличная штука, Ипполит. Я постараюсь одну стянуть и притащу тебе…

— Не стоит трудов, булочная сгорит сегодня ночью вместе с сосисками и существами, которые живут в хлебе.

Теодюль почему-то покраснел и пробормотал: разве, мол, справедливо, если нельзя пожарить сосиски в тесте… Баес нахмурился.

— Попомни мои слова, не достанутся тебе сосиски.

И снова маленький Нотт не сумел возразить.

Странное дело: всякая мысль, даже всякая попытка поразмыслить казалась ему сейчас до крайности тягостной.

— Ипполит, мне застит глаза, да и слышу я тебя с трудом. Слава Богу, ветер не доносит запах конюшен, я бы просто взвыл; и если муха сядет на макушку… ее шесть стальных лап просверлят череп.

В ответ раздалось невразумительное бормотание:

— План изменился… чувства бунтуют…

— Ипполит, объясни… я вижу старого Судана. Он бегает по салону и дерется с книгой!

— Так и должно быть, — рассудил Баес. — Все это совершенно естественно. Одно дело — просто видеть, а другое — видеть во времени, как ты сейчас…

Теодюль ничего не понял: дикая боль разламывала голову, присутствие соученика выводило из себя, но одиночество ужасало еще более. Он постарался подавить раздражение.

— Наверное, мы давно ушли из школы.

Ипполит осмотрелся.

— Не думаю. Тени как были, так и остались.

Справедливо. Ничуть не удлинилась тень безобразной водокачки, ничуть не вытянулась тень двуколки булочника, которая продолжала взывать к небесам вскинутыми оглоблями.

— Ах! Кто-то идет, наконец! — обрадовался Нотт.

Они медленно пересекали треугольную площадь Песочной Горы: из каждого угла выходила улица, длинная и печальная, как отводная труба.

В глубине Кедровой улицы двигался человеческий силуэт. Теодюль пригляделся внимательней: это была дама с бледным и невыразительным лицом; на темном платье мерцало немного стекляруса, из тюлевого капора выбивались седые, серые пряди.

— Я ее не знаю, — прошептал он. — Она, правда, напоминает маленькую Полину Бюлю, что живет по соседству с нами на Корабельной улице. Тихая девочка, ни с кем не играет.

Вдруг он схватил Ипполита за руку.

— Смотри!.. Нет, только посмотри! Куда девалось черное платье? На ней пеньюар с крупными цветами. И потом… она кричит! Я не слышу, но она кричит. Падает… в лужу крови…

Баес отвернулся.

— Ничего не вижу.

— Да и я не вижу, — вздохнул Теодюль. — Сейчас не вижу.

Баес беззаботно пожал плечами.

— Все это находится где-нибудь во времени. Пойдем, угощу тебя розовым лимонадом.

Теперь тени очевидным образом удлинились и солнечные блики вспыхнули в окнах. Школьники ускорили шаг и прошли часть Кедровой улицы.

— Лучше выпьем оранжада, — предложил Баес. — Мне кажется, хотя напиток и розовый, это все-таки оранжад. Войдем…

Теодюль увидел маленький дом, похожий на белый и совсем новый ночной колпак. Наличники треугольных, круглых, квадратных окон отливали радужной керамикой.

— Какой забавный домик. Надо же, никогда его и не видел. Постой! Особняк барона Пизаке-ра граничит с домом месье Миню, а этот вклинился между ними. Вот так штука! По-моему, особняк барона похудел на несколько окон.

Баес ничего не ответил и толкнул дверь, затейливо изукрашенную медными и латунными полосами. На матовом стекле кудрявились красивые буквы: таверна «Альфа».

Странная, блистающая металлом комната светилась, как сердце редкого кристалла.

Стены были сплошь из витражей неопределенного рисунка. За стеклами блуждало живое, трепещущее сияние и серебряные отражения замирали на темных пушистых коврах, на низких диванах, драпированных яркой тканью, напоминающей тафту или парчу.

Маленький каменный идол со странно скошенными глазами сидел на берегу… округлого зеркала: его вывороченный пуп, высеченный в полупрозрачном минерале, являл собой кадильницу — там еще рдел пахучий пепел.

Никого.

В матовых витринах смуглели, сгущались сумерки. Неожиданно загорелось багряное пятно, заколебалось и заметалось, словно испуганное насекомое. Откуда-то сверху доносилось журчание воды…

И вдруг у стенного витража возникла женщина: казалось, она родилась из журчания, сумерек, багряного испуга.

— Ее зовут Ромеона, — сказал Баес.

Женщина исчезла. Теодюль толком и не понял, видел ее или нет, — голова закружилась, глаза резко заболели.

Баес тронул его руку.

— Выйдем.

— Слава Богу, — воскликнул Теодюль, — хоть одно знакомое лицо. Это Жером Майер!

Его приятель сидел на верхней ступеньке у двери зерновой лавки Криспера.

— Глупец, — усмехнулся Ипполит, когда Теодюль хотел приблизиться. — Он тебя укусит. Неужели ты не отличаешь человека от крысы из сточной канавы?

И вдруг Теодюль задрожал от брезгливого страха: существо, которое он принял за Жерома, самым комическим манером запихивало в рот горсти круглых зерен и — о ужас! — лоснящийся розовый хвост хлестал его лодыжки.

— Я ведь тебе говорил: он юркнул в сточную канаву.

Они миновали гавань и вышли на знакомую улицу. Барышни Беер стояли на пороге отцовской лавки, и седая шевелюра капитана Судана виднелась в окне второго этажа. Локтем он опирался на карниз и держал в руке засаленную красноватую книгу.

— Боже мой! — вскрикнула мадмуазель Мари. — Малыш горит в лихорадке.

— Он заболел, — пояснил Ипполит Баес. — Я с трудом довел его домой. Он бредил всю дорогу.

— Я ничего не понимаю в этой задаче, — простонал Теодюль.

— Проклятая школа, — вздохнула мадмуазель Софи.

Мадам Нотт распахнула дверь.

— Скорей! Его надо уложить в постель.

Теодюля привели в комнату родителей, почему-то малознакомую и зыбкую…

Он лежал на кровати и упорно смотрел на противоположную стену.

— Мадмуазель Мари, вы видите эту картину?

— Вижу, бедняжка, это святая Пульхерия — достойная избранница господа.

— Нет, пробормотал мальчик, — ее зовут Бюлю… ее зовут Ромеона. Вообще ее зовут Жером Майер… крыса из сточной канавы…

— Несчастный, — зарыдала мадам Нотт. — Он бредит. Бегите за доктором.

Его оставили одного на секунду, лишь на секунду.

Послышались странные, глухие удары в стену. Полотно картины вздулось и затрещало.

Он хотел закричать, но это было трудно. Крик застрял в горле, вырываясь сдавленным шепотом.

Глухие удары сменились тонкими серебряными звонами. Потом лавина камней обрушилась на карниз, сломала окна, хлынула в комнату.

Занавеси изогнулись, словно пытаясь ускользнуть от огня. Напрасно. Пламя бросилось на них и сожрало в момент.

* * *

Теодюль болел долго и тяжело. Его лечили лучшие городские медики. По выздоровлении освободили от школы.

С этого дня началась многолетняя дружба с Ипполитом Баесом. Ипполит приписал лихорадке все бессвязные переживания восьмого октября.

— Ромеона… таверна «Альфа»… превращение Жерома Майера…вздор, Теодюль… вздор…

— А святая Пульхерия, а каменный дождь, а занавеси в огне?

Ответственность взяла на себя мадмуазель Мари: она зажгла спиртовку, чтобы разогреть чайник. Насчет лавины камней все правильно: обвалилась часть высокого фронтона, вероятно, подточенная осенними дождями.

Глупые, дурные совпадения.

Постепенно все забылось. Только Теодюль продолжал вспоминать время от времени, но ведь воспоминания были его главным занятием в жизни.

 

III

Книга упала на паркет без всякой видимой причины. Правда, в последние дни ломовые телеги перевозили товары из гавани по этой улице, так что все дома дрожали, будто от мимолетных землетрясений.

Месье Теодюль сразу признал книгу в красной обложке — истрепанную и в пятнах от свечного сала. Он созерцал книгу минуты две, наклонялся, трогал дрожащими пальцами синюю шерсть ковра и, наконец, осмелился поднять.

Сначала его недоумение было велико — он игнорировал существование подобных произведений.

Книга содержала весьма распространенный трактат «Большой Альберт», сокращенные «Ключики Соломона», резюме работ некоего Сэмюэля Поджера на темы каббалы, некромантии и черной магии, а также цитаты из гримуаров старых мастеров великой герметической науки.

Месье Нотт вяло ее проглядел и хотел поставить на место, но внимание привлекли вложенные между страницами рукописные листки.

Красные, порядком выцветшие строки изящной каллиграфии были начертаны на китайской рисовой бумаге. Окончив чтение, месье Теодюль отнюдь не ощутил прилива знаний: тайное и таинственное не особо его привлекало.

В рукописных листках содержались формулы заклятия и вызывания инфернальных могуществ, равно как способы вхождения в контакт с этими абсолютно чуждыми единствами. Разные старинные методы, изложенные в книге, подвергались суровой критике и даже отбрасывались как неэффективные или профанические.

По мнению неизвестного комментатора,

«… невозможно достичь сферы действия падших ангелов: для этих последних люди представляют столь мало интереса, что они не считают нужным покидать свое пространство, дабы непосредственно вмешиваться в нашу жизнь».

Слово «непосредственно» было написано крупными буквами.

«Но необходимо признать наличие интерме-диарного, связующего плана — пространства Великого Ноктюрна».

Эти строки стояли в конце, и месье Теодюль, перевернув листок, заметил, что продолжение, которое, похоже, занимало много страниц, отсутствовало.

Месье Нотт тщетно искал в оставшихся листках каких-либо пояснений касательно весьма интригующего понятия «Великий Ноктюрн» — очевидно, автор уделил этому достаточное внимание на исчезнувших страницах. Заключение не содержало ничего особенного:

«Великий Ноктюрн, надо полагать, не хочет раскрывать людям секрет своего бытия, ибо в таком случае они смогут защищаться от него и тем самым ослабить его власть».

После недолгого размышления месье Теодюль пришел к простому выводу: это существо, если даже допустить его наличие, делегировано владыками тьмы для целей неизвестных, опасных и преступных.

Он равнодушно поставил книгу на полку. Его только слегка тревожило воспоминание о пережитой в детстве лихорадке: почему все-таки книга в красной обложке мелькнула в ужасном калейдоскопе того дня?

Переждав немного, он рассказал о случившемся Ипполиту Баесу, который перелистал книгу и фыркнул, что за шесть су берется купить подобный хлам у старьевщика. Манускрипт вообще отказался смотреть и категорически объявил:

— Мы отрываем драгоценное время от игры в шашки.

В этот вечер они съели добрую четверть жареной индюшки. Данное обстоятельство могло послужить для месье Теодюля единственным объяснением последующего ночного кошмара.

* * *

Кошмар начался обыкновенно и даже не во сне.

Месье Теодюль проводил друга и отправился почивать, освещая лестницу синим ночником. Ступив на площадку второго этажа, он заметил открытую дверь салона капитана Судана и услышал едкий запах сигары. Он остановился, потрясенный: в любой другой вечер месье Теодюль скатился бы по ступенькам и вылетел на улицу… Но сегодня он выпил три стакана отменного виски, купленного в гавани у моряка.

Волшебный напиток всколыхнул его робкую душу и побудил смело войти в темную комнату. Все было в порядке, и он даже засомневался насчет сигары. Ему почудился другой запах — более нежный, более повелительный: аромат плодов и цветов.

Он осмотрел обе комнаты и, прежде чем удалиться в спальню, тщательно запер двери.

В постели у него несколько закружилась голова, но в конце концов беспокойная дремота растворилась во сне.

«Откуда ты плывешь, серебряное диво»…

Он сразу проснулся и приподнялся в кровати. От горького и сухого вкуса виски горело во рту, но никаких следов опьянения не ощущалось.

Клавесин звенел очень нежно и чисто в молчании ночи.

«Мадмуазель Софи», — подумал он. Страха не было, хотя сердце забилось сильно.

Внизу клацнула дверь и ступени заскрипели. Кто-то неимоверно тяжело и медленно шел по лестнице.

«Это мадмуазель Мари! Да, да, совершенно точно. Она, верно, сгибается под тяжестью земли, что скопилась, слежалась за столько лет. Помнится, земля стучала о крышку гроба… плок… плок…»

Ночник светил едва-едва, но все же достаточно, чтобы различить дверь, которая открывалась… с трудом.

Тень в неторопливо расширяющейся створке, узкий лунный луч из высокого окошка в коридоре.

Кто-то шел по комнате, но Теодюль не видел инициатора шагов, несмотря на рассеянный свет.

Пружины скрипнули — кто-то устало и грузно опустился на кровать. Теодюль сразу понял — кто…

«Мадмуазель Мари. Это может быть только она».

Вес переместился, и Теодюль протянул руку к вмятине, что разошлась изгибами и складками на красном шелке одеяла.

Внезапный ужас проступил холодной испариной…

Его руку дернули, схватили, стиснули… невидимый кошмар ринулся на него…

— Мадмуазель Мари! — возопил он.

Нечто отпрянуло, вжимаясь в покрывало широкой убегающей бороздой. По краям постели темными полосами рассеклись два углубления — словно чьи-то гигантские руки вцепились растопыренными пальцами.

Он не услышал, но почувствовал прерывистое дыхание.

Внизу мелодия распалась, клавесин взвизгнул на высокой фальцетной ноте и замер.

— Мадмуазель Мари… — прошептал Тео-дюль.

Продолжить он не успел: обрушились на плечи и вдавили голову в подушку… руки… возможно…

Он принялся нелепо бороться с неуловимой и напряженной сущностью и каким-то диким усилием сбросил ее с кровати.

Ни малейшего шума падения. Но почему-то в его нервах отозвалась боль — чужая боль, — сумрачный враг неведомым образом пострадал.

Лунный луч скользнул ближе к постели, и Тео-дюль наконец разглядел… бесформенную угольно-черную массу; это была — он сразу понял — мадмуазель Мари… страдающая мадмуазель Мари.

Он понял еще и другое: ее судорожную, бешеную готовность к борьбе, в которой его, Теодю-ля, одолеют унизительно и жестоко. Умрет ли он? Нет, это будет куда хуже смерти. И тут звучание странное и чудесное расслышал Теодюль, угадывая блаженную прелюдию скорби… совершенно иного присутствия. Звучание угасло в молчаливой отрешенности и далеко-далеко рассыпалось жалобное арпеджио клавесина.

Угрожающая угольно-черная масса дрогнула, заклубилась и, расползаясь по лунному лучу, постепенно исчезла. Плавная, томительная нежность обволокла напряженное сердце Теодюля: сон мягко всколыхнул его спасительной волной и опустил в свое лоно.

Но перед тем как погрузиться в роскошь забытья, он увидел высокую тень, закрывшую мерцание ночника.

Он увидел склоненную к нему гигантскую фигуру… потолок, казалось, выгнулся над ее головой… лоб пересекала диадема блистающих звезд… Ночь посерела от густоты ее тьмы: присущая ей печаль была столь глубокой, столь нестерпимой, что душа Теодюля оледенела от неведомого горя.

И таинственное откровение резануло напоследок засыпающий мозг: он понял, что находится в присутствии Великого Ноктюрна.

* * *

Месье Теодюль ничего не скрыл от своего друга Ипполита и, рассказав ему все подробности, присовокупил:

— Дурной сон, не так ли? Воистину странный сон.

Месье Баес хранил молчание.

Впервые в своей жизни Теодюлю Нотту довелось наблюдать поступок старого приятеля, который никак не укладывался в размеренность ежед-невности.

Маленький плотный старик поднялся на второй этаж, запер дверь салона капитана Судана и положил ключ в карман. После чего заявил:

— Я тебе раз и навсегда запрещаю туда входить.

Месье Теодюль потратил три недели на изготовление нового ключа, дабы на всякий случай… иметь возможность…

 

IV

Мадмуазель Полина Бюлю деликатно провела Надушенной замшей по мрамору камина и спинкам стульев, протерла несколько безделушек из поддельного севрского фарфора, хотя нигде не было ни единой пылинки.

На секунду она возымела некоторое сомнение: а не заменить ли сухие лунники свежими хризантемами? Однако придется наливать воду в тонкие и высокие вазы белого порфира, стоящие по краям камина, — сама мысль об этом ее смутила.

В ласковом свете люстры зеркало отразило малознакомый образ, ибо мадмуазель Бюлю слегка раскудрявила гладко зачесанные волосы и наложила на щеки немного розовой пудры.

Дома она обычно носила длинное грубошерстное коричневое платье несколько монашеского вида, но этим вечером на ней красовался легкий шелковый пеньюар в малиновых цветочках.

В центре стола, покрытого вышитой скатертью, блистал китайский лакированный поднос.

— Кюммель, анисовый ликер, абрикотин, — прощебетала она, любуясь искорками, вспыхивающими на граненых пузатеньких бутылочках.

И после минутного колебания вынула из буфета жестяную коробку, благоухающую ванилью.

— Вафельки… миндальное печенье… хрустящие палочки, — блаженно замурлыкала она, и затем деловито прибавила:

— Не так уж холодно сегодня.

Действительно, от большой люстры расходилось достаточно тепла.

Шаги на молчаливой улице. Полина Бюлю предусмотрительным пальчиком отодвинула красновато-золотистую штору.

— Это не он. Я все спрашиваю себя…

Проживая в одиночестве в своем маленьком доме на улице Прачек, она привыкла разговаривать сама с собой, равно как со всеми окружающими вещами.

— Накануне ли я серьезной перемены?

Она повернулась к довольно крупной терракотовой статуэтке, выделяющейся коричневым пятном на светложелтых обоях. Статуэтка изображала простоватую улыбающуюся женщину, которую скульптор назвал «Евлалией». Великий вопрос явно не потревожил безмятежности ее черт.

— Не с кем посоветоваться, решительно не с кем!

Она приложила ухо к шторе, но услышала только шорох первых сухих листьев, гонимых ветром по тротуару.

— Еще рановато, пожалуй.

Мадмуазель Полине почудилась ироническая улыбка на простодушной физиономии Евлалии.

— Он обещал прийти ближе к ночи. Понимаете, любезная, соседи — ничего не поделаешь. Один миг — и нет репутации.

Положив дрожащую руку на худую грудь, она прошептала:

— Первый раз я позволяю мужчине нанести мне визит. И так поздно. Добрые люди уже давно в постели. Господи, скажи, грешница ли я? Спущусь ли в бездну самого отвратительного из грехов?

Она долго смотрела на округлый огонь лампы.

— Это секрет. Упаси меня боже проговориться кому-нибудь.

Она не расслышала шагов, но до нее донеслось легкое постукивание крышки почтового ящика. Приоткрыла дверь гостиной, чтобы немного осветить темную прихожую.

— Это вы… — пролепетала она, раскрывая дверь шире. — Прошу вас.

Тонкой, трепетной рукой указала на кресло, бутылочки и сласти.

— Кюммель, анисовый ликер, абрикотин, вафельки, миндальные печенья, хрустящие палочки…

Только один удар — глухой, резкий.

Деловитая рука поставила в буфет ликеры и коробку с печеньями, потом прикрутила колесико лампы. На черной улице проснулся ветер и набросился на скрипучие ставни старых домов.

— Хе, хе!.. Без крика, без шума, без красных пятен на пеньюаре… хе, хе… а мне помнится, нет, чушь, архичушь… без криков, без пятен… хе… хе…

Ветер унес к реке бессвязный шепот.

Это был вечер среды, когда месье Теодюль Нотт не принимал Ипполита Баеса. Он сидел в салоне капитана Судана возле шкафа с клавесином и медленно перелистывал книгу в красной обложке.

— Допустим, — бурчал он, — и что же?…

Он словно ждал чего-то, но ничего не случилось.

— Стоит ли трудов? — вздохнул Теодюль.

Его губы горько искривились. Он вернулся в столовую, устроился под лампой с трубкой и с «Приключениями Телемаха».

* * *

— Два убийства менее чем за две недели, — простонал полицейский комиссар Сандер, ходя из угла в угол в своем кабинете на улице Урсулинок.

Его секретарь, толстый Порталь, перечитывал длинный рапорт.

— Приходящая служанка мадмуазель Бюлю показала, что в доме все цело, вплоть до подушечки для булавок. Хозяйка иногда навещала соседей и не принимала никого. Никаких следов вторжения, вообще никаких следов. Да и было ли преступление, если подумать?

Комиссар красноречиво посмотрел на него.

— Понятное дело, она сама себе проломила череп. Щелкнула по лбу, и готово.

Порталь пожал круглыми, жирными плечами.

— Что касается несчастного месье Майера, тут тоже ясности нет. Труп выловили из сточной канавы близ Мулен де Фулон. Крысы-таки попортили ему фотографию.

— Вы бы хоть выражались поделикатней, — поморщился комиссар. — Бедный Жером! Откуда у него враги? Горло перерезано, да как! Это не преступник, а зверь какой-то. Черт!

— Арестовали кого-нибудь? — поинтересовался секретарь.

— Кого! — чуть не заорал комиссар. — Пролистайте акты гражданского состояния и выберите любого новорожденного младенца!

Он прижал разгоряченное лицо к стеклу и заметил проходившего по улице месье Нотта.

— Остается надеть наручники на головореза Теодюля, — фыркнул он.

Порталь расхохотался.

Месье Нотт, пересекая площадь Песочной Горы, дружески подмигнул водокачке и свернул на улицу Корольков. Перед особняком Миню его сердце дрогнуло.

На секунду блеснули красные медные полосы на двери, потом надпись красивыми буквами: таверна «Альфа». Но, приблизившись, он обнаружил обычные серые фасады.

Проходя по старинной улице Гребешков, он заглянул в раскрытую дверцу какого-то садика: высокая худая женщина кормила истощенных кур. Теодюль задержался на мгновение, и когда она подняла глаза, снял шляпу. Но вид у нее был безразличный и в ответ она не поздоровалась.

— Где же, — размышлял Теодюль, — где я мог ее видеть? Я ее знаю, это факт.

Обогнув парапет моста Прокисшего Молока, он хлопнул себя по лбу.

— Пульхерия! — воскликнул он. — Ах! Как она похожа на святую с картины!

В этот день лавка была закрыта и, однако, Теодюль заторопился к родным пенатам.

— Сегодня вечером мы съедим курицу под винным соусом, и месье Ипполит унесет с собой парочку сосисок в тесте, что я специально зажарил у булочника Ламбрехта.

* * *

Пульхерия Мейр брезгливо отодвинула тарелку с простывшей и неаппетитной луковой похлебкой.

— Одиннадцать часов, — проворчала она. — Посмотрим, удастся ли заработать хотя бы несколько су.

С одиннадцати и до часу ночи она торчала у дверей поздних кафе, стараясь всучить пьяницам всякую дрянь вроде затхлых галет, крутых яиц и жареных бобов.

Когда-то ее считали очень смазливой девицей и весьма дорожили ее благосклонностью, но счастливые годы давно миновали. И сейчас, пройдя темную улицу Шпилек, она немало удивилась, заметив рядом фигуру мужчины.

— Могу ли я вам предложить… — заколебался голос в тени.

Пульхерия остановилась и кивнула на розовые окна ближайшего кабачка.

— Нет, нет, — запротестовал незнакомец, — у вас, если позволите.

Пульхерия засмеялась про себя, оценив мудрость поговорки, гласящей, что ночью все кошки серы.

Но эдак я могу потерять вечерний заработок, — прикинула вслух Пульхерия. — Иногда я «делаю» более ста су.

И тут она услыхала звон серебряных монет в своем кармане.

— Ладно. Оставим работу на сегодня. У меня найдется пиво и можжевеловка.

Пока они шли через пустынную площадь, Пульхерия попыталась завязать разговор:

— Жизнь тяжела для одинокой женщины. Я была замужем, но муж удрал с потаскухой, которая устраивала ярмарки в провинции.

Я ведь вправе пригласить кого-нибудь в гости, не так ли?

— Само собой, — послышался ответ.

— Но, знаете, я не смогу оставить вас до утра. Соседи так и пойдут чесать языками.

— Разумеется.

Она открыла дверцу маленького садика и подала ему руку.

— Позвольте… Осторожней, здесь две ступеньки.

Она ввела ночного визитера в бедную, но очень опрятную кухню: красный плиточный пол блестел и кровать в алькове радовала белоснежным бельем. Пульхерия горделиво осмотрелась.

— Какая чистота, не так ли?

Потом кокетливо повернулась к нему.

— Стало быть, пристаем к дамам на улице, шалунишка?

Незнакомец что-то пробурчал, глядя на дверь.

— Пива или можжевеловки?

— Пива.

— Ладно. А мне, пожалуй, надо выпить капельку покрепче.

Пульхерия направилась к шкафчику и достала голубой керамический кувшин: в углу из покрытого влажной тряпкой бочонка сочилось пиво и капли монотонно булькали в фаянсовую миску.

— Это пиво от Дейкера, — объявила она. — Вам должно понравиться.

— Ладно, — нехотя согласился незнакомец. — Налейте немного.

Выпили.

Женщина зажгла стеклянную лампу с плоским фитилем, едва осветившую стол и стаканы. Мужчина решился на комплимент:

— А вы неплохо устроились здесь.

Пульхерия Мейр ценила мужское внимание, которого была давно лишена.

— Видите ли, в моем маленьком доме чувствуется хозяйская рука. Старик Миню зачем-то отделил часть своего особняка и сдал внаем.

— Миню… — раздумчиво повторил ночной гость.

— Ну да, старый барон с улицы Корольков. Если пробить дыру в стене, можно попасть в его кухню.

Она захохотала.

— Пари держу, здесь побольше еды и питья, чем там. Еще пива? Я так выпью еще капельку.

Она наклонила бочонок и опустила стакан, чтобы пиво запенилось: перед этим забросила на спину концы синего шерстяного шарфа.

И вдруг шарф сжался, сдавил горло…

Пульхерия Мейр захрипела: сил у нее было маловато — она дернулась раз, другой и повалилась на пол.

Лампа опрокинулась — зеленоватый огонь побежал по масляной струе.

Входная дверь пронзительно скрипнула. Какая-то курица заклохтала, потревоженная во сне. Где-то в углу два кота сцепились в темноте, надрывая душу леденящими воплями. Башенные часы пробили полночь, когда полицейский Дирик засвистел, увидев высокое пламя над одной из кровель старинной улицы Гребешков.

* * *

— Несчастья уже просто наступают нам на пятки. Господи! — простонал комиссар Сандер. — Пожар и труп! Спрашиваю себя…

— Нет ли двойного преступления? — закончил Порталь. — Весьма вероятно. Каждое событие повторяется трижды, если верить морякам, хотя, с позволения сказать, «останки» Пульхерии Мейр нельзя назвать весомой уликой.

— И я так полагаю, — уныло одобрил комиссар. — Но повторяю, Порталь, воздух насыщен злом, как во время эпидемии.

Полицейский Дирик, дежуривший сегодня, просунул лисью мордочку в полуоткрытую дверь.

— Доктор Сантерикс хочет видеть комиссара.

Комиссар вздохнул.

— Если есть что-либо подозрительное в деле Пульхерии Мейр, это обязательно разнюхает проклятый Сантерикс.

Так и случилось.

— Кладу рапорт на стол королевскому прокурору, — объявил доктор — Женщина по имени Пульхерия Мейр была задушена.

— Как так! — запротестовал Порталь. — Осталось-то всего липкого пепла на хорошую лопату.

— Шейные позвонки сломаны, — невозмутимо продолжал доктор. — На виселице не получилось бы удачней.

— Вот он, третий повтор события, — горестно констатировал Сандер. — Теперь моя отставка неминуема.

Четкими убористыми строками он принялся покрывать линованные листки, передавая их по мере надобности секретарю. Принесли лампы, осветились окна кафе Мируар, а служители закона продолжали строчить страницу за страницей.

— Конец спокойной жизни, — проворчал Сандер, растирая сведенные судорогой пальцы.

— Если мы поймаем сукина сына, который нам преподнес такую дулю, — добавил Порталь, — я, пожалуй, избавлю палача от трудов.

 

V

Месье Нотт несколько минут прислушивался: шаги Ипполита Баеса затихли и доносилось только постукивание железного наконечника трости о край тротуара. Потом все смолкло.

Тогда он зажег все свечи в салоне капитана Судана и устроился в кресле.

Книга в красном переплете пребывала на столе, и месье Нотт торжественно вознес над ней ладонь.

— Или я плохо уразумел вашу науку, или я выполнил все условия и вы мне должны… то, что вы мне должны, — провозгласил он мрачно и выразительно.

И посмотрел вокруг, ожидая событий.

Но дверь не открылась и свечи горели ровно: никакой сквозняк, никакое дуновение не исказили изящных закруглений пламени.

— Для человека, который ничего не понял в школьной задаче о курьерах, мне-таки стоило труда уяснить ваше сообщение, о странная книга, и еще больше труда… действовать согласно вашей ужасающей воле.

Капли пота проступили на его висках.

— Покориться судьбе — высшая мудрость, считает Ипполит. Но эти слова лишены смысла. Всю мою судьбу вобрал загадочный день восьмого октября. С тех пор жизнь прекратилась. В известном плане ее ход остановился — так тормоз препятствует повозке двигаться дальше.

Но кто поднимет этот тормоз?

И, посмотрев с упреком на книгу, он жалобно возопил:

— О мудрая книга, вы обманули меня!

И вскочил с кресла.

Ничего не случилось, ничего не заволновалось в комнате, но тем не менее месье Нотт побежал к двери, словно бы взвихренный неведомой силой.

— Я ничего не прошу, — убеждал он себя, спускаясь вприпрыжку по лестнице, но некто знает мое сугубое желание, единственную цель моей жизни! Достигну ли я наконец?

Он быстро шел по пустынному Гаму к верхним кварталам на другом берегу реки. Его одинокие шаги глухо отдавались на мосту Прокисшего Молока: пересекая эспланаду Сен-Жак, он не заметил ни одного освещенного кафе.

— Должно быть, совсем поздно, — подумал Теодюль.

И не удивился ничуть лучезарной феерии, внезапно вспыхнувшей в темной глубине улицы Корольков.

Он перевел дыхание и задрожал от лихорадочного предвестия.

— Свершилось… она там… таверна «Альфа»!

Он толкнул дверь и вновь увидел низкие диваны, каменного идола, трепетные багряные блики за витражами. И тогда позвал:

— Ромеона!

Она была рядом. Откуда? Теодюль только и нашелся пробормотать:

— Вы. Теперь я знаю, что желал вас всю жизнь.

Она пристально смотрела на него и шептала:

— Ах! Как сладостно жить именно сейчас.

— Жить?

Жестокий холод пронзил Теодюля от ее прикосновения.

— Я уже столько лет мертва, мой дорогой.

Теодюль едва не закричал от страха, и в то же время горькая, терпкая радость засверкала в его глазах.

— Ромеона… да, я вас прекрасно узнаю, но все-таки… это вы или не вы?

Гибкая сильная рука обвила его шею и Теодюль прижался к ледяному телу Ромеоны.

— Мадмуазель Мари!

— Если хотите, да. Когда-нибудь вы узнаете, возможно, что для существа загадочного и зловещего проблема решается просто: либо время разделяет нас, либо нет… Идемте.

В смутных витражах неистово заметались багряные пятна. Теодюль протянул руку, но Ромеона перехватила его запястье.

— Не надо! Представьте, что ее там нет.

— Кого? Кого там нет?

Ромеона испуганно оглянулась.

— Узнаете в свое время, дорогой друг. Когда мне надо будет вернуться, и вам тоже.

Она приникла к его губам, дабы избежать дальнейших расспросов, потом лихорадочно проговорила:

— Сколько лет прошло с той поры как я целовала вас. Вы понимаете, нет, вы чувствуете, кто я?

— О да! Ромеона, нет, мадмуазель Мари, я так любил вас. И теперь… я знаю судьбу. Моя судьба — любить вас. Ради этого я повиновался книге, воззвал к помощи… Великого Ноктюрна.

Ужас, напряжение, удивление означились на ее лице.

— И ради этого вы меня вырвали из могилы?

Завороженный своим откровением, Теодюль не расслышал ее фразы.

— Прошлое… вообразите человека, который живет только прошлым, который только… вспоминает. Понимаю: сейчас меня вернули в него!

* * *

Тремя днями позже комиссар Сандер трудился над новым рапортом, который его секретарь перечитывал, правил и копировал в трех экземплярах. Рапорт имел следующий подзаголовок: «Исчезновение горожанина, именуемого ниже Теодюль Нотт».

Бедный Сандер, вероятно, просто бы спятил с ума, если б увидел, что в эту минуту упомянутый горожанин мирно курит трубку близ водокачки на площади Песочной Горы. Через два часа он прошел рядом с комиссаром мимо освещенных окон кафе «Мируар» и свернул вместе с ним на улицу Корольков, направляясь в таверну «Альфа».

Но таверна сия не существовала ни для Сандера, ни для остальных — она располагалась вне времени простодушного комиссара и его сограждан, равно как и сама жизнь месье Нотта.

Ибо Сандер и остальные не были посвящены в тайны старой книги и Великий Ноктюрн не заботился о них.

И однако жизнь Теодюля Нотта ни в чем не напоминала сон: экзотический интерьер таверны, жгучая любовь Ромеоны, или мадмуазель Мари, придавали его бытию сладостную реальность.

— Не хотите ли повидать «других»? — спросила однажды возлюбленная.

Теодюль долго раздумывал, прежде чем уяснил смысл этих слов. Было воскресенье, стояла прохладная, но приятная послеполуденная погода. Они покинули таверну и спустились по улице Корольков к площади Сен-Жак. Там царило веселье: на импровизированной сцене музыканты сельского оркестра били в литавры и большие барабаны.

Они прошли, невидимые, сквозь оживленную толпу, поскольку двигались вне времени толпы. Когда мост остался позади и внизу раскрылся озаренный солнцем Гам, месье Нотт забеспокоился.

— Мы идем… ко мне?

— Конечно.

Мадмуазель Мари нежно сжала его руку.

— И…? — Теодюль смутился вконец.

Она пожала плечами и увлекла его дальше.

Войдя в лавку, он услышал томное пенье:

«Откуда ты плывешь, серебряное диво»…

И нисколько не удивился, увидев в салоне капитана Судана мадмуазель Софи за клавесином, матушку, вышивающую нелепый узор на желтых домашних туфлях; как ни в чем не бывало, он уселся рядом с отцом, курившим длинную голландскую трубку.

Ничто в домашней, воскресной атмосфере не напоминало о том, что эти существа провели тридцать лет в могиле. Никто не приветствовал Те-одюля, никто не поразился его более чем пятидесятилетнему возрасту и появлению с мадмуазель Мари.

Его подруга была одета в скромное шерстяное платье, отделанное стеклярусом. Куда девалась роскошная туника, сверкающая серебряными нитями, в которой Ромеона покинула таверну «Альфа»? Так и надо, все это в порядке вещей, решил Теодюль.

Они поужинали с аппетитом, и Теодюль вновь ощутил вкус винного соуса и лука-шарлота, рецепт коего матушка всегда хранила в секрете.

— Не стоит, Жан Батист, ничего хорошего в книгах не узнаешь.

Так мама Нотт ласково упрекала своего мужа, украдкой поглядывающего на книжные полки.

Они расстались поздним вечером: Теодюль и мадмуазель Мари вернулись в таверну «Альфа». Его поразила неожиданная мысль:

— Странное дело! А почему мы не встретили капитана Судана?

Его спутница вздрогнула.

— Не говорите о нем, ради нашей любви, не говорите о нем никогда!

Теодюль посмотрел на нее с любопытством.

— Так, так. И все же хотелось бы узнать…

И тут в его голове все перепуталось.

— Мне кажется, я уже слышал все, о чем говорили папа и мама. И я определенно когда-то слышал концерт на площади Сен-Жак и когда-то ел за ужином…

Возлюбленная перебила несколько нетерпеливо:

— Разумеется… Ты блуждаешь среди картин прошлого.

— Но получается… папа и мама Нотт, мадмуазель Софи… мертвы?

— Да. Или почти…

— А ты?

— Я?

Это «я» она выкрикнула с дрожью, с ненавистью.

— Я? Ты вырвал меня из могилы, чтобы сделать своей рабой, своей…

Черная молния прочеркнулась в ее глазах, нечто зловещее, беспощадно враждебное, может быть, просто игра теней — в этот момент огоньки свечей изогнулись от вечернего ветерка, пахнувшего из полуоткрытого окна… Теодюль задумался на минуту.

— Я всегда желал, чтобы подобное произошло, правда, никогда не умел выразить свое желание.

И ни разу последующие дни не омрачались воспоминаниями о тягостной интермедии в родительском доме. Они жили согласно и спокойно в одинокой таверне: месье Теодюль более не имел намерения вернуться в Гам и бродить среди образов прошлого.

Однажды ночью он проснулся и протянул руку к подушке, где должна была покоиться голова любимой женщины.

Пусто и холодно.

Он приподнялся, позвал и, не получив никакого ответа, покинул комнату.

Дом показался странно незнакомым; Теодюль словно бы погрузился в блеклый, зыбкий, ирреальный сон: взбирался по одним лестницам, спускался по другим, проходил по комнатам, озаренным бледным и злотворным мерцанием, наконец возвратился к пустой кровати.

Его сердце сжалось, чувство новое и острое пробудилось в глубине его существа.

«Она убежала искать… его… точно… доказательство письма, что я обнаружил в маленьком секретере…»

Он бросился на улицу, как пловец в море, пролетел площадь Сен-Жак, пронесся по мосту и вынырнул в густом сумраке Гама.

Лунный луч змеился по железной вывеске галантереи. Теодюль принялся рассматривать фасад: ему почудилось, что иной, внутренний свет просачивается в щели неплотно закрытых штор.

— Ясно, — прохрипел месье Нотт. — Он в своей комнате, он зажег свечи, он читает свою распроклятую книгу, она сидит подле него!

И открыл своим ключом тщательно закрытую дверь лавки.

Запах сигары встретил его на первых же ступенях.

Он без труда ориентировался в темноте — лунное сиянье пробивалось сквозь слуховое окно. На втором этаже яркая полоска подчеркивала дверь салона.

Теодюль ворвался в комнату.

Шесть свечей горели в медных канделябрах и в камине рдело несколько подернутых пеплом углей.

— Ага, — прогудел кто-то, — вот вы и явились.

Старый капитан Судан, сидевший в вольтеровском кресле, поднял седую голову и отложил книгу.

— Где она?! — завопил Теодюль.

Старик пристально смотрел на него и молчал.

— Говорите! Вы не смеете больше отнимать ее у меня… я выполнил все приказания вашей проклятой книги, я хочу… ее, слышите?

В мутных глазах капитана заблестела насмешка.

— Пропала, вот как? Да… да… иногда и лунного луча довольно… Итак, пропала?…

Он потянулся за книгой в красной обложке. Теодюль угрожающе шагнул вперед.

— Оставьте вашу мерзкую книгу и отвечайте! Я хочу знать, где она.

— Где? В самом деле, где? Вот вопрос: где?

Огромная тень колыхнулась на стене и месье Нотт увидел, как три свечи погасли одна за одной; лунный свет проник через щель в шторах и скользнул на кресло капитана.

Теодюль, сжав кулаки, подошел ближе.

— Я вас ненавижу. Вы ее отняли в моей юности и отняли сейчас.

Он поднял руки на уровень плеч старика. Капитан сидел молча, недвижно, не обращая внимания на ревнивца.

Пламя трех других свечей исчезло, словно бы внезапно задутое, но лунные лучи отчетливо обрисовали контур капитана на фоне тьмы.

— Я вас убью, Судан, — завопил Теодюль.

Он схватил что-то холодное и дряблое, расслышал хриплый смешок, и его пальцы сомкнулись в пустоте. Торжествующе воскликнул:

— Мертв! Теперь она моя, только моя!

Вдруг ставни затрещали, раскрылись во всю ширь и золотисто-голубая волна лунного света хлынула в салон.

Теодюль закричал от ужаса: черная рыхлая масса висела в воздухе, приближаясь к нему с беспощадностью, которую он скорее угадал, нежели увидел.

В зеленовато-голубом мерцании вскинулись руки — фантомальные и гигантские, и постепенно проступило угрюмое неумолимое лицо.

— Мадмуазель Мари, — прошептал он, вспомнив кошмар далекой ночи.

В ноздри ударил тлетворный запах могилы: тварь, ползущая в зеленовато-голубом мерцании, накинулась на него, сдавила горло…

Но кошмар кончился, точно как в ту самую ночь: чудовищный туман цвета печной сажи вытянулся и уплыл по лунному лучу.

И на одну секунду Теодюль заметил в звездном небе величавый силуэт, который, уменьшаясь, сжимаясь, ринулся к окну с невероятной быстротой.

Свечи зажглись, ставни, закрываясь застучали, Теодюль оцепенел перед креслом…

Возле угасающего камина стоял Ипполит Баес и смотрел на него с печальной улыбкой.

* * *

— Ипполит! — Он не видел старого друга с тех пор, как, повинуясь зову судьбы, последовал предписаниям книги.

Месье Баес был в своем всегдашнем рединготе и держал трость с железным наконечником.

Вдруг он поднял ее и указал на кресло.

— Ты не видишь его?

— Кого? Капитана Судана?

— Грязный, никудышный наглец, — фыркнул Ипполит Баес. — Там, внизу он именовал себя демоном книг, причем единственным, оставшимся на земле.

— Демон… демон, — бормотал ошарашенный Теодюль.

Компаньон вечерних застолий смотрел на него с жалостью и сочувствием.

— Мой бедный друг, срок наступил и я не смогу сделать для тебя ничего особенного. Задушив демона Теграта, или капитана Судана, ты уничтожил жалкий остаток земной жизни, оставленный ему адом. Но тем самым ты вернулся на другой план времени, который тебя отринул и не приемлет более.

Теодюль сжал пальцами виски.

— Что со мной произошло? Что я, в сущности, сделал?

Ипполит положил ему руку на плечо.

— Я должен сообщить тебе нечто весьма огорчительное, несчастный Теодюль. Капитан Судан… нет, Теграт — твой отец… И ты…

Теодюль не сдержал крика изумления и отчаяния.

— Матушка… Значит я… сын…

Ипполит прикрыл ему рот ладонью.

— Пошли. Уже пора.

Теодюль вновь увидел Гам, потом мост, потом площадь Сен-Жак и на сей раз обратил внимание на странное оживление в городе. Повсюду блуждали тени и слышались обрывки разговоров.

По-прежнему горел свет в таверне «Альфа», куда открыл дверь Ипполит, опасливо оглянувшись.

— Внимание! Сегодня доступ сюда открыт всем.

Он долго вслушивался в отдаленный уличный шум.

— Теодюль, как ты знаешь, Бог создал человека, Бог — его искупитель и спаситель. И однажды дух ночи, подобно обезьяне, в глумлении своем повторил ритуал любви и света. И родился…

Здесь он посмотрел на Теодюля с презрительным сочувствием, — … самый несчастный из людей, самый достойный… жалости.

— Ты прав, Ипполит. Я самый несчастный, самый ничтожный. О да!

Теодюль оглядел знакомый интерьер таверны и тяжко вздохнул.

— Каждый меня предал и ни один меня не любил.

— Да…а, — раскатился долгий и злобный крик.

Глаза Теодюля вспыхнули.

— Ромеона… мадмуазель Мари!

Но Ипполит Баес покачал головой.

— Некто преисполнился сострадания к тебе, мой бедный друг. Увы, он не мог изменить твоей судьбы. Он шел рядом с тобой, защищал тебя от порождений кошмара. Он пытался остановить время, изолировать тебя в твоем прошлом, поскольку будущее сулило только цепь непрерывных ужасов.

— Ипполит! В тот день, когда случилась болезнь, я так ничего и не понял…

Баес повернулся к двери.

— Люди ходят по улице, — прошептал он. И затем продолжил:

— Он последует за тобой и дальше, хотя, возможно, это измена…

Теодюль почувствовал, что его друг говорит для себя самого, не адресуясь к нему. И тут его озарило.

— Великий Ноктюрн!

Баес улыбнулся и взял его за руку.

— Хе, хе, — пискнул голосок за их спиной.

Ипполит обернулся и крикнул каменному идолу:

— Молчи, ты, урод!

— Молчу, — пропищало в ответ.

С улицы донесся говор и шум шагов.

Теодюль Нотт пристально смотрел на витражи, где снова заметались багряные блики.

Он поднял руку.

— Ипполит, я вижу… Полина Бюлю лежит на спине с проломленным черепом… Крысы грызут лицо Жерома Майера…Пульхерия Мейр горит в своем доме. Я свершил три убийства, согласно закону книги.

Вдруг дверь затрещала, стекла разлетелись вдребезги, лавина камней хлынула в таверну.

— Каменный дождь! — закричал Теодюль. — Круг замкнулся. Значит, в этот невероятный день восьмого октября… я прожил…всю… свою… жизнь.

Рьяная, орущая толпа заполнила черную улицу. В просветах фонарей и факелов мелькали искаженные ненавистью физиономии.

— Смерть убийце!

За одним из разбитых витражей появилось бледное лицо комиссара Сандера.

— Теодюль Нотт! Стойте!

Ипполит Баес вытянул руку и воцарилось загадочное молчание. Теодюль изумленно взирал на него.

Старик схватил каменного идола и швырнул в уцелевший витраж, который лопнул, как воздушный шар.

И Теодюль различил перед собой темную, тенистую дорогу, словно бы просеченную в неподвижной густой мгле. Она сходила под уклон, потом вздымалась и пропадала в багряной, немыслимой перспективе.

— Нам пора идти, — спокойно сказал Ипполит Баес.

— Кто… кто вы? — прошептал Теодюль.

С бешеными воплями толпа ворвалась в таверну «Альфа», но Теодюль уже ничего не видел и не слышал: его ноги ступали по бархатной траве, нежной, как пена.

— Кто вы? — переспросил он.

Ипполит Баес исчез; возле Теодюля вздымалась исполинская Форма, очертаниями напоминающая человека: голова исчезла в облачном ореоле.

— Великий Ноктюрн!

— Приди, — далеким эхом долетел дружеский голос.

Теодюль Нотт различил знакомые интонации того, кто играл с ним в шашки и делил вечерние трапезы.

— Приди… Даже здесь… внизу… попадаются блудные сыновья.

Сердце Теодюля Нотта успокоилось: буйная разноголосица мира, который он оставил навсегда, развеялась, словно последний вздох вечернего ветерка в высоких тополях.

 

Последний гость

В старом клетчатом кепи и в потертом пальто Джон уже ничем не напоминал импозантного швейцара в отеле «Королева океана»: на семь месяцев мертвого сезона он снова превращался в разносчика с Хамберстрит.

Мистер Баттеркап — владелец отеля — сердечно протянул ему руку.

— До следующего года, старина Джон: я рассчитываю открыть заведение не позже пятнадцатого мая.

— Если это входит в замыслы Божьи. — Джон прищурился и медленно выпил стакан виски, предложенный на прощанье патроном.

Поникшее, побуревшее пространство гудело рокотом высокого прилива.

— Сезон кончился неплохо, — заключил Джон.

— Мы последние, прямо-таки последние, — вздохнул Баттеркап.

Десяток фигур, согбенных под тяжестью баулов и чемоданов, обходя мол, брели к вокзаль-чику, крыша которого, выложенная разноцветными плитками, напоминала голландскую кухню.

— Сталкеры уезжают, — заметил Джон. — Смотритель мола им заявил, что сегодня будет снег.

— Какой еще снег! — возмутился мистер Баттеркап. — Едва начался октябрь.

Джон поглядел на небо, изъеденное соленым туманом: стайка бекасов растянулась монотонной дугой.

— Они не хотят садиться на болота. Ясное дело, холода.

Большая белая птица стремительно восходила по немыслимой кривой, она кричала: «Snow, snow»…

— Слышали? — усмехнулся Джон.

— Насчет снега еще посмотрим, — рассудил мистер Баттеркап. И философски добавил:

— В конце концов, это ничего не изменит. Завтра погрузят мебель, которой нельзя зимовать, а послезавтра я и сам приеду в Лондон.

Джон хотел было скрасить вынужденное одиночество хозяина парочкой утешительных слов, но так ничего и не придумал.

— Послушайте, что это?

Донесся торопливый стук молотка.

— Ну и дела! — удивился мистер Баттеркап. — Похоже, Уинджери уезжает. Он заколачивает окна своей виллы.

— В таком случае, — покачал головой Джон, — вы останетесь совсем один. Как только уйдет последний поезд, начальник станции тут же смотается в деревню.

Баттеркап насупился и проворчал:

— Вот что зарабатываешь, устраивая сезон в этой восточной дыре, вместо того чтобы солидно расположиться в Маргете или в Фолкстоуне.

— Однако дела не так уж плохи, — робко возразил Джон, ощупывая карман, где покоился бумажник.

— Н-ничего, — процедил мистер Баттеркап.

Свисток далекого локомотива вытянулся в тонкую скрипучую жалобу.

— Поезд, — засуетился Джон. — Будьте здоровы, мистер Баттеркап.

— Еще есть минутка, выпейте на дорожку.

— Ладно, выпью последний, мистер Баттеркап. В мои годы тяжеленько бежать за поездом.

Мистер Баттеркап остался один в пустом и темном холле; стук молотка замер. Из окна он видел, как приливная волна смывает песочные домики, которые дети Сталкера равнодушно строили утром на одиноком и ветренном пляже.

— Фии-ни, фии-ни, — жаловался кулик, улетевший с родного болота.

— Сезон, сезон, — дополнил мистер Баттеркап, желая показать двенадцати плетеным креслам, что он еще не потерял чувства юмора.

Однако ни кулика, ни двенадцать кресел не заботила бодрость его духа.

Потом он посмотрел в сторону вокзала и увидел отчаянно бегущего человека.

Призыв локомотива подстегнул кандидата в пассажиры: он попытался увеличить скорость, аффектированно размахивая руками, словно кукла в театре марионеток.

Мистер Баттеркап загоготал от удовольствия.

— Уинджери точно не поспеет на поезд. Отлично!

Телефонный звонок нарушил эту маленькую буржуазную радость. Дежурный с электростанции предупреждал об отключении тока в связи с окончанием сезона.

— Но я-то еще тут! — заорал мистер Баттеркап.

— Продолжайте сезон в темноте, — посоветовал дежурный.

— Это мое дело!

— А здесь наше. Понимаете, идиот-электрик не желает крутить динамомашину из-за вашего карманного фонаря.

— Карманного фонаря?! — взвыл хозяин отеля, который совсем недавно велел повесить роскошные люстры в столовой.

— Ну да, карманного фонаря, ты, дырявая калоша!

Третий голос вмешался в разговор, на сей раз голос начальника вокзала:

— Алло, алло! Телефонное сообщение прерывается. Закрывается линия, а также телеграф.

— Да ведь он хочет отключить ток, — захныкал мистер Баттеркап.

— Это все равно, — объявил начальник. — Ночной службы не будет, а вокзал освещается ацетиленом. Прерываю разговор.

Мистер Баттеркап мгновенно утратил солидную флегму владельца отеля и сравнил двух своих обидчиков с известным сантехническим приспособлением.

— Послушайте! — взбеленился начальник вокзала. — Вы оскорбляете важное должностное лицо, вы, живоглот, спекулянт!

— Треска вонючая! Дохлый червяк! — вопил электрик, который в свободное время любил удить рыбу.

Началась дружная беседа, небезынтересная в смысле фразеологии: оба функционера посоветовали мистеру Баттеркапу поскорей очистить морской курорт и отправиться в Лондон или еще подальше, если он не хочет увидеть превращения своих белых фланелевых брюк в половую тряпку. Злополучный собственник услышал, как электрик предлагал начальнику вызвать врачебный поезд, набитый хирургическими инструментами, дабы раскромсать на куски каналью отелыцика; начальник посетовал на отсутствие под рукой хорошего кирпича: наконец, оба друга, сплоченные общей ненавистью, порешили встретиться в ближайшем кабачке, известном своим крепким пивом, отличным виски и жареной рыбой.

Мистер Баттеркап собрал немного оплывшего зеленого стеарина с канделябров, что украшали рояль, смастерил светильник в лимонадной бутылке и, тяжко вздыхая, налил стакан виски.

Смуглеющие пальцы закатного света все медлительней перебирали бледные перламутровые четки.

В геометрии песчаных скатов и слоистого тумана вечерние тени принялись строить химерические храмы.

Пламя зеленой свечи металось по углам, населяя холл рваными, угрожающими призраками.

Кто-то ввалился в дверь и со стоном рухнул в плетеное кресло.

* * *

Мистер Баттеркап недоверчиво разглядывал пришельца.

Сначала он спутал его с одним из призраков, бесцеремонно шатающихся по холлу: однако новый, еще более отчаянный стон обнаружил безусловное человеческое присутствие.

Только в двух шагах пламя свечи скользнуло по лицу сидящего в кресле.

— Мистер Уинджери! — вскрикнул успокоенный коммерсант. — Вот так штука!

Он даже забыл на секунду корректную лексику образцового владельца отеля.

— Что случилось? Я видел вас у станции.

— Опоздал… поезд… — задыхался посетитель.

— Неужели! Вы так хорошо бежали. Боже, да вы не в силах отдышаться!

— Грудь… очень плохо… легкие поражены… хотел уехать…снег.

— Снег? Вы ошибаетесь, уверяю вас.

Вместо ответа мистер Уинджери протянул исхудалую руку в сторону окон: хозяин отеля изумленно воззрился на падающие в темноту крохотные белые бутоны.

— Ба, — фыркнул он. — Ба… допустим… ну и что?

— Невмоготу мне, — пожаловался больной.

— Я отведу вас домой.

Посетитель замотал головой.

— Бесполезно. Вилла пуста и закрыта на ключ. Я останусь здесь, с вашего позволения, если найдется комната и чашка горячего чая.

— Нет-нет, в отеле так не принято, — воодушевился мистер Баттеркап, вернувшись к привычной роли респектабельного хозяина. — Вам необходимо поужинать. Имеется холодная говядина, паштет, рыбные консервы и сыр к вашим услугам.

— Благодарю, меня вполне устроит чашка чая с двумя каплями выдержанного рома.

Мистер Баттеркап немного повеселел.

— Вы составите мне компанию. Представьте, я остался совсем один на бальнеологическом курорте, все разъехались, вы — последний. Не с кем перекинуться словечком в октябрьский вечер, под боком — ревущие волны, дикие гуси дудят, как фанфары; разве это подобающая обстановка для порядочного человека?

Но компаньон оказался ничуть не веселее октябрьского вечера. Мистер Баттеркап с ужасом заметил, как багровеет прижатый к его губам носовой платок. Более того: в тусклом желто-зеленом мерцании свечи платок казался черным, как сапожная вакса.

Простонав жалостное «доброй ночи», мистер Уинджери поднялся в свою комнату: зеленый огарок трясся в его пальцах, как факел в руке пьяного илота.

Остаток стеарина в лимонадной бутылке бросал лихорадочные отсветы на стены холла. Мистеру Баттеркапу стало совсем тоскливо: он нашел виски более горьким, чем обычно, и выпил стакан торопливо, большими глотками, время от времени злобно посматривая на одно из кресел, где ему мерещился ненавистный начальник станции.

Нет. Стояло пустое кресло, прыгали капризные тени и дрожащие отражения снежинок смущали темноту оконных стекол.

* * *

Когда мистер Баттеркап проснулся, ужас, подобно многоножке, дробно и мелко пробежал по телу, неизвестно почему.

Его окружала мягкая, снежная, лунная, молчаливая ночь.

Засыпая, он долго ворчал на сухой и пронзительный кашель мистера Уинджери: теперь ничего не слышалось.

«Заснул, надо думать», — уверил он себя. Но это отнюдь не объясняло, почему мистер Баттеркап съежился и захотел накрыться с головой.

Казалось, было бы логичней бояться вечера и зловещего блуждания теней, однако он почему-то ощутил страх именно сейчас, его голос скорее прошуршал, нежели прозвучал в торжественной лунноликой ночи:

— Посмотрим, что здесь происходит.

Ничего. Лунный свет, молчание…

— Происходит ли вообще что-нибудь? — прошептал он хрипло и отрывисто.

Ответ не заставил себя ждать. В глубине ночи раздался шум — плотные, тяжелые стуки без резонанса.

Это были шаги — мрачные монотонные шаги.

— Мистер Уинджери! Мистер Уинджери, — крикнул хозяин отеля.

Ничего. Ничего кроме грузных, упрямых шагов. Они вроде бы покинули комнату постояльца и начали мерно спускаться по ступеням главной лестницы.

Мистер Баттеркап впопыхах напялил на себя какую-то одежду. Он хотел взбунтоваться против ужаса, накатившего черной лохматой волной, и принялся бормотать:

— Вот и жалуйся на отсутствие компании. Черт принес Уинджери, а теперь вообще неизвестно кто шляется по дому.

Он склонился над перилами, но не увидел ничего, хотя лестничная клетка серебрилась ясным металлическим отливом.

Стук шагов доносился снизу. Владелец отеля попытался воспользоваться своим правом.

— Эй! Мистер… мистер гость… мистер последний гость… покажитесь немного…

Голос был тоньше волоса младенца — казалось, дыхания только достало, чтобы раскрыть дрожащие губы.

Ему не пришло в голову позвать мистера Уинджери — он решил спуститься в одиночку.

Шаги сначала слышались в холле, потом затерялись в подвале, хотя не донеслось ни малейшего скрипа дверей или засовов.

Позднее мистер Баттеркап удивлялся, почему он не догадался захватить какого-либо оружия?

Шаги постепенно затихли и тишина придала ему некоторую отвагу.

Мистер Баттеркап бесшумно крался по лестнице и коридору и походил скорее на вора, нежели на собственника. Дверь комнаты мистера Уинджери стояла открытой, несмотря на троекратный письменный призыв: «Lock the door at night».

Лунный свет сразу помог разобраться в зловещей драме. Мистер Уинджери лежал на кровати; его голова была втиснута в подушку; жуткий черный рот навечно разворотило протяжным немым криком; голубой оконный отблеск застыл в беззащитных глазах.

— Мертв! — пролепетал мистер Баттеркап. — Умер! Боже, какой скандал!

Секундой позднее он изо всех сил бежал на верхний этаж. Шаги пересекли холл и поднимались по лестнице.

Если бы какой-нибудь ученый объяснил мистеру Баттеркапу, что в тот момент некое шестое чувство, родственное безошибочному инстинкту самосохранения у животных, овладело всем его существом, можно держать пари, что достойный джентльмен пожал бы плечами и даже обиделся. И тем не менее он панически удирал.

Слабенький шепот логики с первых же минут опротестовал весьма здравую идею куда-нибудь залечь с оружием в руках.

Повелительный инстинкт гудел в его душе:

— Бежать, бежать! Против этого нет средств, сверхчеловечески нет!

Мистер Баттеркап добрался до верхнего этажа, где располагались мансарды для персонала и посыльных, и спрятался среди ящиков и всякого хлама, раскиданного безответственной прислугой. Шаги. Входили в одну комнату, затем в другую, будто подвергая их методической проверке.

— Это в двенадцатой, — соображал хозяин, — теперь в восемнадцатой, в двадцать второй… двадцать седьмая… Господи, в моей комнате…

Судорожно сжалось сердце при мысли, что неизвестный блуждает среди знакомой мебели и привычных вещей, словно там еще оставалась часть его существа. В последней мансарде он обнаружил возле перегородки фаянсовую кропильницу и веточку освященного букса. Пораженный странной мыслью, стараясь не греметь, он составил в коридоре несколько стульев и тумбочек и увенчал смехотворную баррикаду еще влажной кропильницей и увядшей веточкой.

— Он должен пройти здесь. — бормотал беглец, — и тогда…

Мистер Баттеркап не на шутку бы призадумался, попроси его объяснить, кто такой «Он»?

Правда, времени для раздумий у него не оставалось: тяжелый стук шагов неотвратимо приближался.

Никогда еще шум не давил так тягостно и зловеще: казалось, все здание корчится от боли.

— Выше, выше… — стонал несчастный.

Пустой и гулкий чердак, правильные лунные ромбы на скрипучих досках.

Измученный взгляд мистера Баттеркапа метался по углам.

Глухие замусоренные углы, тряпки, осколки стекол, клочья паутины — станет ли все это жалкой декорацией его агонии? Вдруг руку захолодили прутья металлической лесенки. Крыша! Крыша, плоская, как бельведер! Потолочный люк затрещал, но не поддался — слишком заржавели петли. Стук донесся из коридора. Мерные, чудовищно спокойные шаги миновали игрушечную баррикаду. Мистер Баттеркап едва не разрыдался.

— Даже это его не остановило.

Отчаянным ударом, сильно расшибив голову и плечо, он открыл люк в снежную синюю ночь, блистающую алмазной россыпью звезд.

Крыша представляла собой широкую платформу, обведенную со всех сторон низенькой балюстрадой.

Мистер Баттеркап никогда не дерзал сюда подниматься и сразу ощутил подступающее головокружение.

— И все-таки я предпочитаю прыгнуть вниз, — прошептал он, — только бы это не подходило ко мне.

Истерически смело он прошел по заснеженной платформе до края: сердце оборвалось и качалось в отрешенной пустоте.

Вдали, на мглистом морском горизонте плыли два круглых светлых пятна и желтый глаз маяка бестрепетно сверлил глубину тьмы.

— Да, предпочитаю, да, — всхлипывал бедняга…

…и вздрогнул от внезапного скрежета. Ржавая лесенка заскрипела, потом завизжали петли.

И тогда мистер Баттеркап увидел блеснувший в лунном свете длинный и тонкий стержень громоотвода.

Ледяная спазма перехватила солнечное сплетение. Он переступил балюстраду, надрывно закричал и скользнул в бездну.

Нечто прыгнуло на крышу.

* * *

Бледнорозовый язык лизнул горизонт.

На путях зажегся зеленый фонарь, стекла вокзальчика забелели от мыльного света ацетиленового рожка, а где-то далеко нехотя свистнул первый поезд. Мистер Баттеркап вылез из завала вымазанных креозотом бревен — своего ночного убежища, — и, трясясь от холода, с окровавленными руками, с безумными глазами побежал к станции, освещенной и обитаемой, которая теперь представлялась ему вожделенным оазисом.

* * *

Лишь к одиннадцати часам утра, после унизительного и вынужденного примирения с начальником станции, после разговора с врачом, приехавшим на велосипеде из соседней деревушки, который засвидетельствовал смерть мистера Уин-джери от туберкулеза, только после этого мистер Баттеркап отважился вернуться в отель.

Не обнаружив ничего подозрительного и уже решив обвинить во всем одиночество и виски, он рискнул-таки подняться на крышу.

Как всякий приличный англичанин, как вообще всякий грамотный человек, он читал «Робинзона Крузо», но ему не пришло в голову, что, улепетывая без памяти, он только подражал знаменитому моряку, открывшему на берегу своего острова зловещий отпечаток.

Ибо немного в стороне от его следов, хорошо сохраненных на снегу, отпечаталось нечто невообразимое, уродливое, чудовищное: отпечатки доходили до края крыши, но не возвращались назад, словно это прыгнуло, рванулось, растворилось в ночи…

Спустившись в холл, мистер Баттеркап завопил от радости при виде похоронных дрог, доставленных по случаю кончины мистера Уинджери. Он подливал виски кучерам и развлекал их анекдотами до прибытия мебельного фургона. Грузчикам пообещал такие чаевые в случае, если те управятся за час до отхода последнего поезда, что мрачные дюжие молодцы не жалели ни мебели, ни себя.

И ровно за час до поезда мистер Баттеркап уже устроился на станции. Он презентовал начальнику две бутылки старого виски, и сей незлобивый чиновник, братски обняв его, помог забраться в вагон и махал рукой до тех пор, пока локомотив не превратился в черную ящерку на далеком горизонте.

* * *

За длинным столом «Серебряного дракона» — великолепной таверны на Ричмонд Роуд, где мистер Баттеркап рассказал свою историю, — возобновилась игра в карты, кости и шашки.

— Это называется суггестией или автосуггестией, — важно заключил мистер Чикенбред, — владелец солидного магазина музыкальных инструментов.

— Галлюцинацией, — рискнул дополнить пустяковый Биттерстоун, который случайно затесался в столь приличную компанию.

Мистер Баттеркап в замешательстве потер веснушчатую щеку.

— Галлюцинация — это не тема разговора с человеком, который…носит фамилию Баттеркап.

И поскольку он, как ему показалось, услышал нечто уничижительное для достоинства рода Бат-теркапов, то глубокомысленно прибавил:

— …и который является владельцем отеля «Королева океана».

Кости разметались по столу, черные кружочки на медовом фоне издевались над опытом и фортуной.

На шашечной доске белые уступали мрачному напору черных — дубль опасно застрял на нейтральном поле. Общий азарт не заразил только старого доктора Хеллермонда.

— Я знаю, — проговорил он скорее для себя, нежели для уязвленного Баттеркапа, — знаю эти шаги…

Несколько лет я работал терапевтом в госпитале. Я часто слышал их в тягостные, отравленные формалином ночи, среди стонов смертельно больных.

Они осторожно обходили рыжеватые тени ды-моуловителей, ступали плотно, без малейшего резонанса, по длинным коридорам в тусклом мерцании скудных ночников.

Они предшествовали… За стуком этих шагов всегда появлялись носилки, которые санитары в туфлях на войлочной подошве доставляли в больничный морг, — там беспрерывно журчала вода и сквозило жутким холодом.

Мы все — и врачи, и персонал — слышали шаги, но, словно связанные тайной клятвой, никогда не говорили об этом. Иногда новичок громко прошепчет молитву, и только… Но каждый раз, когда звучали эти шаги, мы знали, что произойдет потом, в тишине.

Когда надзиратели Ньюгетской тюрьмы доставали для утренней церемонии черный флаг, пересеченный крупным «N», эти шаги торжественной, свинцовой поступью направлялись к самой страшной камере.

Доктор Хеллермонд замолчал и вскоре заинтересовался шашками; в бурном океане каждую минуту терпели крушение простые — белые и черные — круглые плоскодонки и шхуны-дамки…

 

Мистер Глесс меняет курс

В день своего пятидесятилетия Дэвид Глесс отдался воспоминаниям о людях и событиях, так сказать, возвратился в прошлое.

Это нельзя было назвать праздником в прямом смысле: никто ему не подарил ни цветка, ни торта, ни комплимента, да и сам он не позволил себе даже лишнего глотка пива. Недолгие воспоминания резюмировались одной фразой: «Какое все-таки свинство — жизнь!»

Тут в лавку влетела мисс Троссет и напустилась на мистера Глесса: зачем он ей продал красную фасоль, которая никак не желает поджариваться?

Обычно Дэвид Глесс не имел ничего против мисс Троссет — покупательницы скаредной и вечно недовольной, но в этот день, да, как раз в этот среди стольких других, она ему не понравилась. Между тем, вздорная злобная трещотка и не собиралась останавливаться.

— Мне надо купить полфунта риса, но ведь ясно, что он будет весь заплесневелый и в мышином помете! А уж как вы меня обжулите на унции перца!

Бакалейная лавка Дэвида Глесса располагалась между Лавендер Хилл и Клапхэм Коммон на углу кривой улочки, уходящей в мрачный захламленный пустырь. По необъяснимой причине «смог» — этот тяжелый, черный туман Лондона — оседал именно в здешних краях.

И в данный момент безобразная рваная пелена цвета сажи развернулась перед окном: стены старой транспортной конторы на той стороне померкли и пропали из поля зрения.

Дэвид Глесс мягко вступил в монолог:

— Анабелла Троссет, подите вы к дьяволу.

— Что?.. Как?.. Вы сказали…

Мисс Троссет закрыла руками живот, словно ожидая немедленного удара.

— Мало вам еще? Хотите слушать дальше, пожалуйста: вы грязная потаскуха… любовница старого ножовщика, прогнившего от блуда и экземы, вы, любезная… воруете в больших магазинах!

— Праведный Боже! — взвыла мисс Троссет, которая в свое время была одной из самых ярых прозелиток Армии Спасения. — Небо, защити меня… Пьяница… Сумасшедший…

— Фасоль в моей лавке первосортная, и я в жизни никого не обвесил, — змеиным шепотом продолжал Дэвид, — и должен вам сказать, балованное дитятко сточной канавы…

Он заговорил совсем тихо, прислушиваясь к шуму, который пробивался сквозь плотную завесу тумана…

— Должен вам сказать…

— Не желаю ничего слушать, — завопила мисс Троссет и заткнула уши.

— Отлично, — усмехнулся бакалейщик, — это лучшее, что вы могли придумать.

Шум постепенно определялся: грр… грр…

Покупательница настежь распахнула дверь и несколько помедлила перед черной рыхлой стеной.

Дэвиду Глессу нарастающий шум был хорошо знаком.

— Ступайте к дьяволу, Анабелла Троссет! Если не ошибаюсь, вы сейчас туда попадете.

И он сильно толкнул ее в спину.

Мисс Троссет поневоле ускорила шаг и растянулась на мостовой в ту секунду, когда из тумана появился… грр… грр… огромный грузовик, забитый тюками с хлопком для завода компании «Бразилиа».

* * *

Возможно, в мире и есть места, где о мертвых говорят хорошо. Лавка Дэвида Глесса к ним, безусловно, не относилась, особенно когда собирались окрестные кумушки.

На улице «смог» рассеялся после внезапного утреннего ливня и проглянуло смутное солнышко; дождевая вода смыла очерченный мелом контур, где лежал труп мисс Троссет.

Отпуская муку, маринованную лососину и патоку, Дэвид внимал поучительной беседе добросердечных покупательниц.

— Упокой Господь ее бедную душу!.. Однако, представьте, эта тварь носила шляпу и кастрюлю святых дам из Армии Спасения и в то же время служила… подстилкой этому старому подонку — лудильщику С лайку.

— Так, — соображал мистер Глесс. — Это не ножовщик, а лудильщик. Ладно.

— У нее нашли кучу вещей, пропавших из магазина бижутерии миссис Хук, куда она устроилась якобы подметать полы.

— Еще лучше, — прикидывал бакалейщик. — Правда, магазин миссис Хук нельзя назвать большим, но мерзавка воровала… воровала!

— В конце концов, — добавила очередная мегера, — тело досталось земле, а душа дьяволу!

Последнее замечание насторожило мистера Глесса;

«Дьявол? А ведь я сам ее отправил к дьяволу. Надо бы все это обмозговать».

Размышления не привели ни к чему, однако ночью Дэвид был побеспокоен весьма неожиданным образом.

Ему не приснилась мисс Троссет, но зато привиделись странные, кошмарные, надоедливые люди и события, так что он с радостью пробудился… в полной темноте. Ночник, похоже, давно погас.

Неопределенный силуэт, источающий бледный свет, недвижно стоит у окна.

Мебель принялась визжать и скрипеть, хотя раньше ничего подобного не замечалось. Застонав почти человеческим голосом, открылась дверь зеркального шкапа, хотя аккуратный Дэвид запер ее накануне на ключ.

Раздались три удара в стену, потом, чуть позже, три удара в потолок.

Освещенный силуэт медленно потемнел и пропал.

Перед тем как снова заснуть, Дэвид додумался до следующей мысли:

«Анабелла Троссет… Выходит, я сделал дьяволу подарок… В таком случае, он, возможно, меня отблагодарит…»

* * *

Утром, когда он распахнул ставни, то получил прямо в физиономию порцию хорошо разжеванной chewing-gum. Озорной голос издевательски пропел:

— Вот тебе подарок, старая сосиска… дожуй…

Хэнк Хоппер — мальчишка-рассыльный компании «Бразилиа» — никогда не забывал преподнести сюрприз мистеру Глессу, равно как всегда удостаивал благосклонным своим вниманием мешок орехов, стоявший в лавке на полу возле входной двери. Обычно этот оголец обзывал Дэвида «ногастой сосиской». Сие нелестное сравнение отличалось, однако, правдоподобием.

— Ладно, сынок, — проворчал Дэвид, — все уладится, вот увидишь.

Попивая чай с поджаренным хлебом, он проглядывал полицейскую хронику в газете. О несчастном случае с мисс Троссет — всего две строчки: три четверти страницы посвящалось последнему преступлению «нового Джека-Потрошителя».

В течение месяца ночной убийца орудовал в основном в портовых кварталах, но время от времени оставлял след — кровавый след — в менее пустынных районах столицы.

В первый раз в жизни Дэвид Глесс читал эти сжатые, тревожные новости — ранее он ограничивался лишь политической и театральной хроникой.

Правда, здесь не было специального умысла — он ощущал только некоторое изменение атмосферы. Еще смутно все это было, проплывало намеком, неопределенным очертанием, словно тот силуэт, что ему привиделся в ночи.

* * *

«Какое все-таки свинство — жизнь!»

В памятный день своего юбилея он в известном смысле прозондировал прошлое в поисках резона, оправдывающего сию сакраментальную фразу, и резон, наконец, обрел имя: Энтон Брук.

Мистер Глесс отнюдь не всю сознательную жизнь вешал муку и лососину, расписывал приход и расход жалкой бакалейной лавки на Лавендер Хилл.

В двадцать лет он исполнял должность экспедитора в управлении водолечебных курортов, куда его приняли по причине исключительно красивого почерка. Работал он добросовестно и помышлял самое большее о местечке фининспектора, рассчитывая на дружелюбие своего шефа — мистера Энтона Брука, который, к слову сказать, также имел бесподобный почерк.

На какой же ошибке этот потаенный завистник поймал молодого экспедитора? Вряд ли серьезной, поскольку Дэвид ее даже не помнил. Однако ошибка была представлена по начальству с таким коварством и размахом, что бедному Дэвиду предложили применить талант каллиграфа где-нибудь в другом учреждении.

Он уже готовился пополнить армию лондонских безработных, как вдруг его дядя Бернард — бакалейщик с Лавендер Хилл — неожиданно умер от угара, преждевременно закрыв дымоход переносной печки. Завещания он оставить не успел:

Дэвид унаследовал маленький магазин, а также сбережения, оставшиеся после уплаты долгов.

«Какое все-таки свинство — жизнь!»

Если бы он смог, допустим, к жалованью фининспектора присовокупить выручку от продажи дядиного торгового заведения, ему ничего бы не стоило жениться на своей сотруднице, мисс Джейн Грейвз, и благоденствовать в приятной квартире далеко от клоаки Клапхэм Коммон, а не жить в тяжкой атмосфере маринада, пряностей и черного мыла.

Мистер Глесс быстро прикинул:

«Мне исполнилось двадцать два года, когда я ушел из управления. Энтону Бруку было за сорок. Сейчас ему что-нибудь около семидесяти пяти. Жив ли он еще?»

Этот вопрос Дэвид задал себе в воскресенье утром, покидая англиканскую церковь.

Апрель близился, голубое небо и мягкая свежесть призывали к беззаботному променаду. Черт с ними, с покупателями, которые, плюнув на воскресный отдых, наверняка осаждают запертую дверь лавки! Дэвид направился к Мосбери Роуд, где находилось управление водолечебных курортов, затем свернул на Клапхэм Юнион: там, близ кирпичной стены старого депо раскинулся палисадник — крохотный, зеленый, безымянный оазис.

Когда-то, в послеполуденный час, Дэвид приходил туда подкрепиться сэндвичем, стараясь загодя исчезнуть, поскольку на единственной скамейке имел привычку располагаться мистер Энтон Брук с несравненно более солидным ленчем.

Оазис сохранился: упругий пушок уже белел на ветках, ласточки чертили сложные кривые в синеве.

На скамейке сидел старичок с козлиным профилем, и Дэвид без особого удивления признал бывшего патрона.

Он довольно-таки небрежно уселся рядом, и старичок подвинулся с недовольным ворчанием.

— Сидим, Брук, посиживаем, — так начал беседу мистер Глесс.

Старик злобно покосился на него и просюсюкал:

— Не знаю вас… Сосем не знаю.

— Зато я отлично вас знаю… Ага! Ножища-то прямо как у верблюда, — фыркнул бакалейщик, вспомнив, что мистер Брук страдал мозолями.

— Какого се… серта… Я вам ни… нисего… Я…запре…сяю…

Мистер Брук волновался, заикался, сюсюкал.

— Заткнись, подлая, старая клешня! Прошло времечко запрещений. Я — Дэвид Глесс, вспомнил теперь?

— Нет! Уйдите! — фальцетом завопил почтенный джентльмен.

Но Дэвид понял, что старик превосходно его узнал.

— Ну-ка, дружок, пора и получить по счетику. — Мистер Глесс сжал пальцами левой руки цыплячью шею бывшего начальника.

— Ах, р… р… р… — захрипел мистер Брук.

Но Дэвид не дал пальцам воли: внимание привлекли ноги его жертвы, обутые в полусапожки — мягкая кожа там и сям была вырезана, дабы дать простор ужасным наростам мозолей.

— Получи! — Мистер Глесс изо всех сил ударил пяткой по его правой ноге.

Старик скрючился и медленно пополз боком на скамейку.

— И комиссионные! — присовокупил Дэвид, аналогичным образом бухнув по левой.

На сей раз мистер Брук закричал или, вернее, защебетал не сильней пролетающей ласточки. Тонкая струйка слюны потекла на его жилет.

— Некоторые люди, я слышал, даже умирали, если им неожиданно наступали на мозоль, — рассудительно произнес Дэвид Глесс, покидая скамейку.

И действительно, мистер Энтон Брук, убивший его мечты тридцать лет назад, лежал мертвый. Совершенно мертвый.

* * *

Вечером мистер Глесс старательно крутил точильное колесо, обрабатывая специальный нож для болонской колбасы, кожура коей отличалась необыкновенной твердостью; чтобы ее проколоть и нарезать, необходимо было тщательно заточить острие.

Не успел он закончить, как сильный удар потряс ставни и мальчишеский голос издевательски пропел:

— Старая сосиска! Ногастая сосиска!

— Ах ты, шалун! Удачно попал! — улыбнулся бакалейщик.

Хэнк Хоппер обычно проводил вечера в кабаре неподалеку, где одну комнату специально отвели под игральные автоматы. Возвращаясь домой, он всегда обходил пустырь, пересеченный каналом, куда вливались сточные воды со всего квартала.

Заслышав насвистывание дурацкого модного блюза, мистер Глесс выступил на дорогу.

— Красивая песенка, Хэнк!

Хо… хо! — поперхнулся юный насмешник. — Сэр…

На этом респектабельном слове он закончил свое существование: специально отточенный нож буквально прорезал его сердце.

* * *

Полиция и газеты отнесли смерть Хэнка Хоппера на счет таинственного убийцы, так как характер преступления вполне соответствовал манере этого монстра: удар в сердце тонким, длинным, заостренным лезвием, случайная жертва ночной встречи, никаких признаков ограбления. Удивлял следующий факт: той же ночью в ста ярдах от места первого происшествия была убита пьяная старуха, у которой в мешке, помимо разного барахла, лежало несколько банкнотов. По своей привычке, убийца ничего не тронул.

Но до сих пор этот последний довольствовался одной жертвой за ночь и никогда не изменял кровавому правилу.

Когда Дэвид Глесс прочел в газете, что труп Хэнка Хоппера выловили из канала, он удивился в свою очередь, поскольку безусловно оставил тело на дороге, огибающей пустырь.

* * *

Весна перестала улыбаться: подул северо-западный ветер, затеялись упрямые холодные дожди. Дэвид решил разжечь печурку-саламанд-ру, и в заднем, жилом помещении лавки сразу стало уютно, особенно когда отсветы пламени запрыгали по стенам и розовому абажуру лампы. Устроившись в глубоком мягком кресле, Дэвид рассеянно прислушивался к затихающему уличному шуму.

Кукушка шварцвальдских часов прокуковала полночь и закрылась в своем домике. И здесь мистеру Глессу почудилось несколько осторожных постукиваний.

Сначала он подумал про капризы ветра, но удары повторились с большей настойчивостью. Мистер Глесс, крадучись, прошел торговое помещение и приложил ухо к двери: ему послышалось дыхание, немного прерывистое. Дверная ручка шевельнулась.

— Кто там?

Приглушенный голос ответил:

— Откройте, прошу вас, и не зажигайте света.

В любой другой период своей жизни мистер Глесс наверняка попросил бы ночного визитера не беспокоиться и продолжать прогулку, но сейчас… сейчас он решительно распахнул дверь.

Фигура неказистая и мрачная проскользнула в лавку.

— Спасибо. Вы гостеприимны.

Мистер Глесс провел гостя в жилую комнату. Это был мужчина средних лет, в очках, худой, бедно и опрятно одетый: с его черного пальто стекала дождевая вода. Мистер Глесс любезно предложил:

— Снимайте пальто и садитесь ближе к огню. Хорошо бы выпить чего-нибудь горячего, не так ли? Стакан грога, допустим, или пунша?

— О, благодарю… мне так неловко… видите ли, я не употребляю крепких напитков… чашку чаю, если позволите…

— Сахару побольше, я полагаю?

— О да!

Гость выпил чай с видимым удовольствием и даже причмокнул; потом, отставив чашку, решил представиться:

— Шейп. Служу в страховом обществе.

Весьма скромный служащий, судя по обтрепанному пиджаку и мятому, линялому галстуку.

— Погода отвратная, — вздохнул Дэвид. — На барометр лучше и не глядеть.

Мистер Шейп с удовольствием поддержал светскую беседу.

— Три дня назад, нет, пардон, четыре, было хорошо. Восхитительный, теплый вечер. Я любовался молодым месяцем, который взошел тут неподалеку за пустырем и блестел, как…как…

— Как свежеотточенный нож, — завершил сравнение Дэвид. — Вот этот, к примеру…

И он взял с буфета нож, предназначенный для болонской колбасы.

Щеки мистера Шейпа слегка порозовели.

— Верно. Очень хороший нож.

— Почему вы бросили тело Хэнка в канал?

Мистер Шейп несколько смутился.

— Я предполагал, что его найдут два или три дня спустя, но одна нога запуталась в цепких прибрежных водорослях. Я… хм…не убиваю двух человек за одну ночь. Это принцип. Для меня нет ничего выше принципа, и даже мысль о возможном нарушении приводит меня в дрожь.

— Так вы меня видели?

— Да. Понимаете, если б я даже не убил старуху, то все равно бы вернулся домой, так как полиция приписала бы мне вашего юнца.

Мебель заскрипела, затрещала, пламя в печке-саламандре рванулось и загудело, высокая, причудливых очертаний тень восстала на стене.

— Скажите, — прошептал мистер Шейп, — вам не кажется, что…

— Возможно.

Мистер Глесс не счел нужным прямо отвечать на вопрос о таинственном присутствии. Он только повел плечами, словно желая освободиться от какой-то тяжести.

— Еще чашку чая?

Тень исчезла и пламя присмирело.

— Охотно, — оживился мистер Шейп, — чай великолепный. И позвольте один нескромный вопрос? Да? Рассчитываете ли вы…хм… хм… как бы это лучше сформулировать…

— Начать еще разок, хотите вы сказать? Продолжить — вот правильное слово, — улыбнулся Дэвид.

Мистер Шейп радостно закивал.

— Благодарю. Иногда, знаете ли, бывает трудно подыскать точное выражение.

— До сих пор я только старался отомстить за старые обиды, а их накопилось не очень много. Не так-то просто ответить. Новое дело, новые перспективы… Капельку рома? — прервал он неожиданно.

Глаза мистера Шейпа блеснули в запотевших очках.

— Пожалуй, — согласился он весьма сдержанно. — В конце концов, не всякое искушение от дьявола, не так ли? Выпью, но чуть-чуть, боюсь, как бы не напала икота.

Все обошлось благополучно и мистер Шейп снова оживился.

— Никогда… хм… не убивал из чувства мести, хотя причин находилось предостаточно. В школе меня били товарищи, потому что я был слаб и беззащитен. На работе коллеги обзывали меня «рогоносцем», хотя я никогда не был женат и ни с кем не флиртовал. Даже мальчишки-рассыльные норовили подложить мне булавку в кресло. Но я и не думал мстить за эти пустяки.

Он уселся поудобней и выпил еще глоток рома.

— Не могу припомнить, как и почему все началось. Вероятно, я решил себе доказать, убедить себя, что я вовсе не «рогоносец», не мишень для идиотских шуток молодых бездельников, но человек сильный и волевой, существо хладнокровное и жестокое, внушающее ужас… всем! И наконец-то не испытывать угрызений совести перед зеркалом, перед жалкой физиономией мямли, нытика и труса. И потом…

Он слегка наклонился, огляделся, словно опасаясь нескромных ушей, и прошептал:

— Это легко… Никогда бы не подумал… — хм… убивать так легко.

Молчание. Через минуту выскочила кукушка. Мистер Шейп поднялся и надел пальто.

— Мы почти соседи. Я живу на Молинсон Роуд возле кладбища. Заходите, буду счастлив вас видеть. У меня есть несколько прекрасных книг.

— Не обижайтесь… Этой ночью вы?.. — понизив голос, спросил мистер Глесс.

Визитер энергично замотал головой.

— Нет, нет, уверяю вас.

Бакалейщик открыл входную дверь. Дождь кончился, ветер стих, небо усеяли звезды.

Мистер Глесс мечтательно вздохнул.

— Как все непрочно в жизни. Ничего постоянного. Погода, к примеру. Я бы с удовольствием вас проводил.

— Был бы просто счастлив! — воскликнул мистер Шейп.

Они шли безлюдными улицами в желто-голубых лунных отражениях, радуясь некоторой общности вкусов. Оба предпочитали одни и те же деликатесы, любили играть в шашки и рассматривать иллюстрированные книги.

Дойдя до кладбищенской стены, мистер Шейп закашлялся, сунул руку в карман и предложил:

— Не хотите ли ментоловую пастилку?

— Охотно.

— Лучшее средство от кашля, — пояснил мистер Шейп.

И в ту же секунду специальный нож вонзился в его сердце.

Мистер Глесс нагнулся и пробурчал:

— Поглядим-ка на эту пастилку.

Ни пастилки, ни конфеты в кармане не было. Только стилет — хорошо заостренный, хорошо наточенный.

* * *

Артур Биллинг найден мертвым. Убит на верфи Рейлвей.

Марта Таллент — девица легкого поведения — найдена мертвой. Убита на Фентимен Роуд.

Маргарет Кокс — хористка — найдена мертвой на станции Бриклайерс.

Ларе Эссиг — матрос — найден мертвым в новых доках близ Шедуэлла.

Ирма Мур — цветочница — найдена на Хилл-стрит…

Трагический список продолжал расти. Газеты негодовали, полиция паниковала, люди боялись выходить вечером на улицу. В одном журнале появилась грустная карикатура, представляющая полицейских агентов и судей в тогах и париках, собравшихся у виселицы с небрежно болтающейся веревкой; палач, опираясь на столб, заложил руки в карманы и зевал. Подпись гласила: «безработные».

Но в начале осени кровавая серия неожиданно прекратилась.

Двадцать пятого сентября мистер Глесс выиграл две тысячи фунтов в благотворительной лотерее, устроенной герцогиней Стейнброк.

К нему вломились на следующую ночь и вскрыли сейф.

Мистера Глесса нашли в постели задушенным.

 

Рука Гетца фон Берлихингена

Мы жили в Гаме — портовом районе города Гента, — в большом старом доме: несмотря на родительское запрещение, я частенько, рискуя заблудиться, отправлялся исследовать мрачные, запыленные комнаты и запутанные коридоры.

Этот дом стоит и по сей день, пустой, покрытый паутиной забвения, ибо некому более в нем жить и его любить.

Два поколения моряков и путешественников-обитали в нем; этих людей, верно, радовала близость гавани, зовы пароходных сирен, дрожание мостовой под колесами тяжело нагруженных телег: шумное дыхание жизни врывалось в серый и безотрадный Гам.

Наша старая служанка Элоди устроила нечто вроде собственного «календаря святых»: те дни, когда домашние праздники посещались друзьями и знакомыми, пользовались ее особым почитанием. И самым славным, самым знаменитым из этих друзей был мой дядя Франс Питер Квансиус.

Собственно говоря, он был дальним родственником моей матери, и называя его столь фамильярно, мы лишь хотели невинно погреться в лучах его славы.

Всякий раз, когда Элоди сажала гуся на вертел или золотила булочки коричневой патокой, он принимал участие в кулинарном ритуале, обсуждая заинтересованно и со знанием дела достоинства соусов и специй.

Франс Питер Квансиус двенадцать лет прожил в Германии, там женился и там похоронил, после десяти лет безоблачной супружеской жизни, свою жену и свое счастье.

Он редко и скупо рассказывал об этом. Из Германии он привез, кроме страсти к философии, несколько собственных творений, как-то: небольшое сочинение о Гете и ряд переводов, из коих можно отметить великолепное переложение «Деяний Иова» — героико-юмористической поэмы Захария, живостью и остроумием достойной пера Гольберга; разрозненные страницы «Schelmuft-ski’s Abenteuer» — странного плутовского романа Кристиана Рейтера; фрагмент трактата о спагирии Курта Ауэрбаха и с десяток довольно-таки занудных максим из «Дневника самонаблюдателяъ Лафатера.

Ныне пожелтевшие пропыленные тетради лежат на моем столе: дядя Квансиус завещал их в надежде, что когда-нибудь это принесет мне сугубую и несомненную пользу.

Увы! Я не оправдал его ожиданий. Слишком ярко в память врезался отчаянный возглас Гетца фон Берлихингена — трагического героя столетия реформации, жизнь коего столь оригинально осветило дядино сочинение о Гете:

«Писать! О суета, достойная безумца!»

Дядя, кстати говоря, пятью цветными карандашами пять раз подчеркнул сию не лишенную мудрости фразу.

Молчание и пыль… как тягостно ворошить страшные воспоминания. Только повелительный знак из глубины тьмы вынуждает меня…

* * *

Дядя Квансиус жил по соседству с нами в этом угрюмом, сыром, вечно сумрачном квартале…

Его дом был поменьше нашего, но выглядел столь же неприветливо и столь же горестно гудел и стонал от порывов шквального ветра.

Кухни, загнанные в полуподвал, старые скрипучие лестницы, холодные коридоры не очень-то радовали глаз. Лишь одна комната бросала презрительный вызов запустению. Высокая и светлая, драпированная желтым штофом, она согревалась изумительно красивой голландской печью и освещалась лампой с двойным фитилем, что спускалась с лепного потолка на трех витых золоченых шнурах.

Днем массивный овальный стол был завален книгами и папками с гравюрами и миниатюрами, но вечером… вечером на льняной скатерти, вышитой голубым и оранжевым узором, сверкал редкий фаянс и богемский хрусталь.

Фаянсовые тарелки манили аппетитными кушаньями, в хрупких и высоких бокалах золотилось и рдело рейнское и бордосское вино…

За этим столом дядя Квансиус принимал своих друзей, которые весьма почитали его особу и с трогательным восхищением ловили каждую фразу его монологов. Я их вижу как сейчас, — поглощающих бараньи лопатки под чесночным соусом, жареные куриные грудки, тушеное мясо с пряностями, паштеты из гусиной печенки… и с не менее довольным видом слушающих умные дядины разглагольствования.

Их было четверо: господин Пиперзеле — какой-то доктор, но не медицины; застенчивый и простодушный Финайер; толстый и флегматичный Бинус Комперноль и капитан Коппеян.

По-моему, Коппеян имел такое же право называться капитаном, как Франс Квансиус — дядей: правда, он где-то и когда-то плавал, носил звание шкипера каботажной навигации и, по словам Элоди, обладал репутацией дельного советчика и человека огромного ума, чему я охотно верил, не требуя никаких доказательств.

Однажды вечером, пока доктор Пиперзеле разрезал сладкий миндальный пирог, а капитан Коппеян дозировал по рюмкам шартрез, ром и кюммель, дядя продолжил чтение своего труда о Гете с того места, где он кончил предыдущим днем, когда собрание дружно уничтожило заливное из телячьей головы.

«Я возвращаюсь к шедевру Гете, великолепному «Гетцу фон Берлихингену». Скорее всего, в одной из благороднейших атак на свиту епископа Бамбергского, купцов из Нюрнберга или кельнских горожан Гетц потерял правую руку.

Искусный оружейник выковал ему железную руку, снабженную пятью пружинами, с помощью коей Гетц мог держать меч и даже манипулировать оным».

Здесь вставил словечко застенчивый Фин-айер:

— Шедевр механики, позволю себе заметить.

— Вспоминаю, — добавил капитан Коппе-ян, — что моему рулевому Петру су Донду однажды затянуло кисть между тросом и кабестаном — руку буквально оторвало. Потом ему приделали железный крюк. Разве в нашу эпоху кто-нибудь способен смастерить нечто, подобное руке Гетца?

Дядя Квансиус закивал в знак полного одобрения.

— Вспомните, друзья мои, бессмертные, словно бы отлитые из бронзы слова, завершающие драму Гете:

«О гордый муж! О доблестный воитель! Проклятье веку, что тебя отринул!»

При этом дядя снял очки и значительно подмигнул. Услужливый доктор Пиперзеле также подмигнул, будто разделяя секрет, неведомый остальным.

— Вынужден с некоторым сожалением признать, — продолжал оратор, — что эти великие строки не полностью соответствуют истине. Гетца фон Берлихингена, осужденного за мятеж, заключили в тюрьму в Аугсбурге, где он пробыл два года. Император даровал ему свободу в обмен на рыцарское слово, что он вернется в свой замок Юкстхаузен, безвыездно будет жить в своих поместьях и не возьмется более за оружие в пользу какой-либо партии.

Пятнадцать лет спустя Карл Пятый разрешил рыцаря от клятвы, и Гетц, пьяный от счастья, последовал за императором во Францию, Испанию и затем во Фландрию. После отречения суверена Гетц вернулся в Германию, где и скончался семью годами позднее. Итак…

Новое подмигивание и новый аналогичный ответ доктора Пиперзеле.

— После пребывания в Нидерландах железная рука Гетца исчезла.

— Она выставлена, — робко предположил Финайер, — в музее…

Дядя прервал его жестом.

— Нюрнберга, Вены или Константинополя… не все ли равно. Чепуха! Ржавый железный протез под стеклом. Рука, искусственная рука, с помощью коей Гетц держал меч и даже гусиное перо, была потеряна или украдена…

Он выпрямился, откинул голову и его глаза вдохновенно засверкали.

— … В Генте, верноподданном городе Карла Пятого, когда Гетц фон Берлихинген занимал достойное место в свите его величества. Там она находится по сей день, и это там, то есть здесь, я ее разыщу!

* * *

На мой взгляд, Франс Питер Квансиус, к известному ущербу для бесспорной своей эрудиции, страдал прямо-таки монашеским буквоедством. Сохранившиеся после его смерти бумаги представляют много тому доказательств. Он, к примеру, законспектировал трехтомное сочинение фламандского писателя Деграва, который самым серьезным образом доказывал, что Гомер и Гесиод были выходцами из Фландрии. Этот Деграв к тому же перевел с латыни диссертацию некоего голландского доктора Пашасиуса Юстуса под названием «Роль случая в пагубной привычке играть на деньги».

Иногда я слышал, как дядя взволнованно беседовал сам с собой:

— Пашасиус… Пашасиус, сей неугомонный мыслитель шестнадцатого века, оставил бы нам великие творения, если б страх костра не преследовал его днями и ночами. Он назвался этим бесподобным именем в знак безграничного восхищения перед Пашасом Родбертом — кюре из Кор-би девятого века, автором дивных теологических страниц. Ах, любезный Пашасиус, помоги… о помоги, старый друг, потерянный в лабиринтах времен!

Не могу сказать, каким именно манером тень высокочтимого доктора помогла дядюшке в период фатальных поисков железной руки, но таковая помощь, вероятно, сыграла свою роль.

В течение недели, прошедшей со дня памятного выступления, дядя Квансиус занимался преобразованием одного из кухонных полуподвальных помещений в лабораторию. Если не считать меня, чье присутствие, понятно, в расчет не принималось, в работе участвовал скромный и добродетельный Финайер.

Мне нравилось раздувать маленький переносной горн и нравилось наблюдать, как багровеют угли в печи и как над ними пляшут сине-золотые огоньки.

По правде говоря, в этой каменной берлоге, где вершились сомнительные опыты, было сыро и холодно, однако экспериментаторы не обращали внимания на подобные пустяки: лицо дяди Квансиуса светилось величавостью, а на румяных щеках Финайера блестели капельки пота.

Испарения при этих загадочных химических реакциях отличались неприятным запахом. Однажды, когда вонь стала совсем непереносимой, из длинного стеклянного горлышка реторты поднялось и поплыло к потолку зеленое, подернутое багрянцем облачко.

Финайер взмахнул рукой и закричал:

— Смотрите! Смотрите же!

Я сидел далеко от окошка, занятый своим горном, но мне все же показалось, что зеленое облачко постепенно приняло определенную форму. Я перепугался и залепетал:

— Паук… нет, краб бежит по потолку…

— Молчи ты, глупец, — накинулся на меня дядя Квансиус.

Определенность очертания внезапно исказилась и только дымок пополз куда-то в угол. Дядя ликовал и поздравлял себя с успехом.

— Что я вам говорил, Финайер! Книги старых мудрецов никогда не лгут.

— Она исчезла, исчезла, — твердил простодушный Финайер.

— Только ее тень, однако теперь мы знаем…

Он умолчал о своем знании, а Финайер не любопытствовал.

На следующий день лаборатория закрылась и переносной горн остался в моем распоряжении: правду сказать, я не слишком обрадовался подарку и продал его старьевщику за восемь су.

После лабораторных бдений дядя привязался ко мне еще больше, явно переоценив мои пустяковые услуги.

Поскольку он передвигался не слишком свободно и приволакивал левую ногу — позднее я узнал, что он страдал редким недугом, именуемым планофобией, то есть боязнью ровной поверхности, — я сопровождал его во время коротких и редких прогулок. Он тяжело опирался на мое плечо и, пересекая улицы и площади, упорно смотрел в землю, так что я в каком-то смысле играл роль поводыря. По дороге дядя Квансиус рассуждал на темы серьезные и, без сомнения, поучительные, но, к сожалению, сейчас я ничего припомнить не могу.

Через несколько дней после закрытия лаборатории и продажи переносного горна он собрался в город. Я с удовольствием согласился с ним пойти, поскольку это освобождало меня от школы на несколько часов: желание дяди Квансиуса было, разумеется, законом для моих родителей — добрые люди весьма и весьма рассчитывали на будущее наследство.

Мой древний, гордый и мрачный город затянула пелена тумана. Дождик дробными мышиными коготками пробегал по зеленому куполу огромного зонта, который я держал над нашими головами, старательно вытянув руку.

Мы шествовали по угрюмой улице мимо прачечной и пытались обогнуть стремительный ручей, опаловый от мыльной воды. Дядя, по своему обыкновению, изучал мостовую.

— Погляди-ка на эти плиты. Они звенели под копытами коней Карла Пятого и его верного Гетца фон Берлихингена. Ах!.. надменные башни распадаются в пыль и пепел, а плиты мостовой остаются. Запомни, мой мальчик: всему, что держится ближе к земле, уготована жизнь долгая и постоянная, но алкающие небесной славы обречены смерти и забвению.

Возле Граувпорте он остановился передохнуть и принялся внимательно рассматривать обветшалые фасады домов.

— Здесь проживают дамы Шоут? — спросил он продавца булок.

Тот замедлил шаг и перестал насвистывать развеселую джигу, которая, по-видимому, скрашивала его монотонную работу.

— Так точно, ваша милость, вот этот дом с тремя жуткими мордами над дверью. А у проживающих за дверью… еще пострашней будут.

После нашего звонка дверь сразу приотворилась, и красный нос просунулся в щелку. Дядя вежливо приподнял шляпу.

— Могу ли я побеседовать с дамами Шоут?

— С какой-нибудь или со всеми тремя? — поинтересовался красный нос.

— Да со всеми.

Мы вошли в прихожую, широкую, словно улица, и черную, как пещера, где немедленно появились три тени, еще более черные.

— Если вы пришли продавать… — заголосил визгливый хор.

— Напротив, я пришел кое-что купить, а именно — некую вещь, принадлежавшую приснопамятному оруженосцу Шоуту, — возгласил дядя Квансиус.

Три нечесаные головы беспокойно завертелись, три нестройных голоса то ли провизжали, то ли прокудахтали:

— Посмотрим, но предупреждаем заранее: мы не расположены ничего продавать.

Я недвижно стоял у двери, задыхаясь от нестерпимого запаха прогорклого жира. К горлу подступала тошнота, и я не расслышал дядиных слов, произнесенных тихо и скороговоркой.

— Входите, — наконец, одобрил хор, — а молодой человек пусть подождет тут, в привратницкой.

Я провел нескончаемый час в малюсенькой комнатке с высоким сводчатым окном, застекленным цветными стеклами варварской раскраски, в компании с плетеным креслом, черной прялкой и железной печкой, красной от ржавчины.

Мне удалось раздавить семь тараканов, крадущихся индейской цепочкой по синему плиточному полу, но я не преуспел в охоте за остальными, которые разгуливали вокруг треснутого зеркала, светившегося в полумраке тусклой болотной водой.

Когда дядя Квансиус вернулся, его лицо пылало так, словно беднягу все это время держали привязанным к плите. Три нечесаные головы что-то шептали, щебетали, мяукали на прощанье.

На улице дядя повернулся к фасаду с тремя безобразными физиономиями и проскрежетал:

— Дуры… трещотки… чертовки!

Затем протянул пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.

— Неси осторожно, мой мальчик. Это немного тяжело.

Это оказалось очень тяжело. Пока мы шли, бечевка, коей был перевязан пакет, изрезала мне пальцы.

Дядя Квансиус проводил меня и зашел к нам домой, ибо, согласно календарю Элоди, день считался праздничным: сегодня надлежало вкушать вафли с кремом и запивать шоколадом из специальных чашек — голубых и розовых.

Дядя Квансиус, наперекор своим привычкам, помалкивал и почти ничего не ел, однако радостные искорки так и плясали в его глазах.

Элоди влила крем в горячую вафельницу: через несколько минут квадратные вафли — хрустящие и легкие — красовались на блюде. Вдруг Элоди оставила свое занятие и принялась к чему-то прислушиваться — внимательно и негодующе.

— Похоже, снова крысы в доме, — проворчала она. — Надоедливые, мерзкие твари!

Я брезгливо оттолкнул тарелку, заслышав, в свою очередь, противный шорох бумаги.

— Откуда этот шум, не могу понять, — продолжала служанка, — оглядывая кухню, — будто по коже царапает…

Я сразу угадал направление и посмотрел на сервировочный столик, куда обычно клали не особо нужные вещи. Но сейчас на нем не лежало ничего, кроме серого пакета.

Я уже открыл рот, но в этот момент увидел мигающие, умоляющие глаза дяди. Пришлось поневоле промолчать. Элоди отвлеклась другим делом.

Но я знал: шорох идет от пакета, и я даже видел…

Нечто ворочалось в бумажной тюрьме, нечто живое искало выхода, билось, царапалось.

* * *

Начиная с этого дня, дядя Квансиус и его друзья собирались каждый вечер, и я далеко не всегда допускался на эти серьезные и отнюдь не эпикурейские заседания.

Наступил день святого Алоизия — он же день святого Филарета.

— Филарет получил от Господа и природы все необходимое для приятной и разумной жизни, — провозгласил дядя Квансиус, — и должно почитать святого Алоизия за его влияние на доброго короля Дагобера: отметим же сей двойной праздник с достохвальным веселием.

Стол радовал глаза и ноздри телячьим паштетом с анчоусами, жареными фазанами, индейкой с трюфелями, майенской ветчиной в желе; друзья беспрерывно передавали из рук в руки бутылки вина, запечатанные разноцветным сургучом.

За десертом, состоявшим из фигурного торта, джемов, марципанов и франжипанов, капитан Коппеян потребовал пунш.

Горячий напиток дымился в стеклянных чашках, здравый смысл улетучивался столь же вольно и сладостно. Бинус Комперноль свалился с кресла — его отнесли на софу, где он немедленно заснул. Благостный Финайер во что бы то ни стало решил спеть арию из старинной оперы.

— Я хочу вырвать из когтей забытья «Весталку» Спонтини, — разглагольствовал он, — пусть восторжествует справедливость!

После чего он задремал, но через минуту завопил:

— Я хочу ее видеть, слышите, Квансиус! Имею полное право! Кто помогал вам в поисках?

— Замолчите, Финайер, — дядя стукнул кулаком по столу. — Замолчите, вы пьяны!

Но Финайер, не обратив внимания, резкими неверными шагами вышел из комнаты.

Дядя Квансиус переполошился.

— Остановите, он натворит глупостей!

Доктор Пиперзеле с трудом приоткрыл мутные глаза и пробормотал:

— Да, да… остановите… его…

Шаги Финайера донеслись с лестницы, ведущей на второй этаж. Дядя бросился вдогонку, увлекая за собой услужливого, но отяжелевшего Пиперзеле.

Капитан Коппеян пожал плечами, выпил чашку пунша, снова налил и закурил трубку.

— Глупости… очевидные глупости…

И тогда раздался отчаянный вопль, потом крики: кто-то грохнулся на пол.

Я распознал тонкие, жалобные интонации Финайера.

— Она в меня вцепилась, Господи помилуй, палец оторвала…

Послышались стенания дяди Квансиуса:

— Она исчезла… ради всего святого… где она?

Коппеян выколотил трубку, выбрался из кресла, потом из столовой и принялся взбираться по винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Я с беспокойным любопытством следовал за ним в комнату, которая оставалась мне доселе неизвестной.

Мебель там почти отсутствовала. Дядя, доктор Пиперзеле и Финайер стояли у большого стола.

Финайер был бледен как полотно. Его лицо исказила болезненная судорога, с бессильной правой руки капала кровь.

— Вы ее… открыли… — вновь и вновь страдальчески твердил дядя.

— Я хотел рассмотреть получше, — хныкал честный Финайер. — О моя рука, Боже, какой кошмар!

Я увидел на столе небольшую железную клетку, на вид весьма прочную. Дверца была открыта и клетка пуста.

* * *

В день святого Амвросия я чувствовал себя отвратительно: накануне, в день святого Николая, подобно всем избалованным мальчишкам я объелся сладостями, пирожными и фруктами.

Долго ворочался в постели и, не в силах заснуть, поднялся среди ночи с мерзким привкусом во рту и желудочными спазмами. Потихоньку боль отпустила; я подошел к окну и вгляделся в черную улицу, где гулял ветер и град сухо и монотонно сверлил тишину.

Дом дяди Квансиуса располагался под углом к нашему. Меня удивило, что в столь поздний час на шторах блуждает желтый отсвет.

— Скорей всего, он тоже объелся, — самодовольно позлословил я, вспомнив, как дядя утащил пряничного человечка из подаренных мне в день святого Николая кондитерских диковин.

И вдруг я отшатнулся от окна, едва сдержав крик.

В доме Квансиуса легкая тень прыгнула на штору и сгустилась безобразным очертанием гигантского паука.

Тень сжималась, расползалась, пробегала кругами, потом пропала из поля зрения.

И затем раздались дикие, протяжные, душераздирающие крики, которые переполошили весь квартал, — послышались стуки, скрипы, распахнулись окна и двери.

Этой ночью моего дядю Франса Питера Кван-сиуса нашли мертвым в кровати.

Если бы просто мертвым! Рассказывали, что горло было разодрано, а лицо раздроблено в месиво.

* * *

Я стал наследником дяди Квансиуса, но, разумеется, по молодости лет еще долго не мог распоряжаться значительным его состоянием.

Однако из уважения к правам будущего собственника мне разрешили побродить по дому в тот день, когда чиновники из мэрии проводили инвентаризацию.

Спустившись в лабораторию, темную, холодную и уже запыленную, я сказал себе, что, возможно, когда-нибудь продолжу таинственную игру с ретортами и тиглями несчастного спаги-риста, злополучного искателя магических решений.

И вдруг я напрягся и замер: дыхание перехватило, глаза остановились на предмете, зажатом в углу тяжелой металлической пластиной.

Большая железная перчатка, смазанная клеем или жиром, как мне показалось.

И тогда в тумане моих воспоминаний очертилась странная догадка: это рука Гетца фон Бер-лихингена.

На столе лежали внушительных размеров деревянные клещи, которыми обычно перехватывают раскаленные реторты.

Я подошел на цыпочках, примерил клещи и приподнял чудовищную перчатку, с трудом удерживая на вытянутых руках.

Окно лаборатории, вровень с мостовой, открывалось на отводную протоку, впадающую несколько дальше в канал.

Осторожно, шаг за шагом, я понес зловещую находку. И тут произошло нечто, заставившее меня вздрогнуть от брезгливого, липкого, холодного ужаса: железная рука бешено задергалась, извивающиеся пальцы вкроились в дерево, отслаивая щепу, пытаясь дотянуться до меня, схватить… Конвульсия била железные пальцы, и когда я сунул клещи в окно, рука застыла в отчаянном, угрожающем жесте.

Она упала с тяжелым всплеском, и несколько минут бурлила и пузырилась вода, словно кто-то буйно и надсадно дышал, стараясь выплыть, вырвать, уничтожить…

* * *

Остается немного добавить к странной истории с моим дорогим дядей Квансиусом, которого я продолжаю искренне оплакивать.

Я более не встречался с капитаном Коппеяном: кажется, он ушел в море и его лихтер, по слухам, разбился в ураганную ночь на скалах Фризских островов.

Рана честного и простодушного Финайера жестоко загноилась: ему отняли палец, потом руку до запястья, потом руку целиком, и в конце концов он через несколько месяцев скончался в ужасных мучениях.

Бинус Комперноль быстро опустился и одряхлел: он более не покидает своего дома в Мюиде, никого не принимает, живет грустно и грязно. Что до господина доктора Пиперзеле… при встречах со мной он делает непонимающую физиономию.

Десятью годами позднее при засыпке отводной протоки погибли два землекопа… при загадочных обстоятельствах.

Приблизительно в этот период три безнаказанных преступления свершились недалеко от Гама на Новоземельной улице. Там построили красивый дом за счет трех сестер, которые въехали сразу после окончания работ. Их нашли задушенными.

Это были старые девы Шоут, с которыми я когда-то познакомился.

Я оставил старый дом в Гаме — унылый и запущенный, оставил все дядины вещи — в том числе и любимую им статуэтку римского воина в полном вооружении. Забрал только его рукописи, которые я часто перелистываю, стараясь отыскать что-то, но что именно?…

 

Кузен Пасссру

В первое воскресенье четыредесятницы Жоан Геллерт проснулся в более скверном настроении, нежели обычно. Грядущий пост простирался перед ним кошмаром, заполненным вареными овощами.

Что должен делать здоровенный малый в этом влажном, продуваемом насквозь северо-западном городке, сотрясаемом к тому же колокольным звоном с утра до вечера? Естественно, отдаться наслаждениям хорошего стола.

Как правило, его пробуждение сопровождалось далеким мурлыканьем чайника и аппетитным запахом яичницы, но в эти дни святой абстиненции на блеклой скатерти его могли поджидать лишь кусок серого хлеба, кислое молоко и не менее кислый компот.

Правда, в первое воскресенье великопостная репрессия не обещала слишком тягостных переживаний: недаром накануне вечером в сумраке кладовой он разглядел трагический силуэт освежеванного кролика, разъятого на деревянных распорках.

Он быстро закончил туалет с помощью дождевой воды и мягкого, противного мыла, спустился по одним выщербленным ступенькам, поднялся по другим, прошел по извилистым коридорам и очутился, наконец, на первом этаже в просторной столовой.

Однажды, несколько лет назад, он ненадолго съездил в Париж, где клерикальный ментор водил его по музеям и церквам. В Лувре он остановился перед полотном Рембрандта «Философ в медитации» и воскликнул:

— Да ведь здесь нарисована наша столовая!

И каждый раз, когда его глаза блуждали по этой огромной комнате, он вспоминал Париж.

На всем пространстве комнаты полумрак чувствовал себя вполне уверенно, не решаясь, впрочем, подобраться к роскошному и категоричному сиянию окна. Лестница, по которой Жоан спустился, уходила свободной спиралью в непроглядную высоту, подчеркивая странные несоразмерности и нелепости помещения; к примеру, маленькая дверца вела в боковой коридор, который вел в чулан; там и сям, без намека на какой-либо архитектурный замысел, выступали полукружия и контрфорсы…

На солидном дубовом столе его ждал завтрак менее скудный, чем он предполагал: кофе с молоком, креветки, тонкие ржаные тартинки, едва-едва намазанные айвовым джемом.

Жоан беспристрастно, не упуская ни единой мелочи, представил распорядок воскресного дня: месса в церкви святого Иакова; обязательный дружеский визит к месье Пласу — церковному старосте, который, несмотря на пост, предложит немного вина; затем обед — кролик под луковым соусом и апельсиновое суфле. Четыре часа — несколько сухих бриошей по специальному разрешению епископата. Шесть часов — вист у тети Матильды по одному су за взятку. Ужин. Ужин, вообще говоря, всецело зависит от капризов его служанки. Кончено. Конец дня.

Жоан выиграл в вист пятнадцать су, к великому огорчению некой мадам Корнель, — несчастная попыталась возместить ущерб анисовым печеньем и ореховой водой. Смущенными улыбками и неопределенно-одобрительной жестикуляцией Жоан дал повод тете Матильде — она посоветовала ему жениться, не теряя времени: есть, мол, на примете очаровательная девушка из хорошей семьи, честная, заботливая, хозяйственная, набожная и жаждущая детей.

Катрин — его служанка — была, очевидно, в превосходном настроении, так как подала на ужин, преступно пренебрегая постной диетой, вкусный рыбный паштет и куриное крылышко, нежное, словно улыбка.

На радостях Жоан набил трубку голландским табаком, закурил и принялся размышлять о том, что все не так уж плохо… и в этот момент из темной глубины прихожей послышался звонок.

Звонок — сказано слабо и неточно. Там висел настоящий небольшой колокол, отлитый несколько столетий назад итальянскими монахами-сервитами.

Его густой, плавный тембр еще не успел растаять, когда посетитель, ведомый старым слугой Барнабе, выступил из темноты в сферу настольной лампы.

— Жоан, это я — кузен Пассеру.

Длинная трубка едва не выпала изо рта курильщика.

— Кузен Паком Пассеру!

Мать Жоана Геллерта была француженка и принадлежала к семье Пассеру из Нанта. Торговые интересы арматоров Пассеру и северных Геллертов когда-то пересекались.

— Боже мой, — пробормотал Жоан, несколько придя в себя от изумления, — располагайтесь, садитесь поудобней… Хотите ужинать?

— Нет, благодарю. Отвратительная похлебка, которую мне преподнесли, пока цепляли локомотив, чтобы дотащиться сюда, отбила аппетит на сегодня, да боюсь, и на завтра. Как у вас насчет выпивки?

Жоан Геллерт с достоинством перечислил:

— Шидам, бордосская анисовка, апельсиновая горькая, финский кюммель, ром из Кюрасао…

— Разумеется, в этом захолустье виски встречается столь же редко, как теленок о шести ногах. Ладно. Давайте рому.

Жоан наполнил хрустальный бокал напитком янтарного цвета.

— Я много лет не имел о вас никаких сведений.

— Двенадцать весен, поэтически выражаясь, — усмехнулся кузен и потянулся взять бокал. При этом лампа осветила его лицо полностью.

Геллерт вздрогнул, и другой заметил это.

— Красавцем меня не назовешь, не так ли? Это верруга — ужасная тропическая болезнь. Изгладывает лицо — так, что крысы позавидуют. Что ж! Надо терпеть меня, каков я есть, кузен Жоан!

Он был невероятно уродлив; лысый череп в красных и коричневых пятнах, глаза в гнойном блефарите, широченный беззубый рот; к подбородку, вытянутому калошей, почти прикасался прыщавый нос, левое ухо вообще отсутствовало.

— Дела идут хорошо? — Жоан просто не знал, о чем спрашивать.

— Если вы имеете в виду денежный вопрос, будьте покойны. Я достаточно богат, чтобы купить весь этот городишко с жителями впридачу. Что до остального…

Он замолчал, выпил бокал и повелительным жестом указал вновь наполнить.

Жоан не торопился вызнавать про «остальное», поскольку не мог вообразить проблем, так или иначе не связанных с деньгами. Впрочем, слова кузена его успокоили: он почему-то смутно боялся тревожных историй о займах и срочных платежах.

— In medias res, — продолжал кузен Пассе-ру. — Полагаю, Жоан, вы еще не начисто забыли кухонную латынь, коей вас шпиговали святые отцы?

Я, как вы догадываетесь, не терял времени на штудирование диалогов и дискурсов. Итак: вы обитаете в маленьком городке, упомянутом не на всякой карте. Чудесное местечко, не так ли?

— Да, — машинально ответил Геллерт, который ровно ничего не понимал.

— Кто придет меня искать? И кто меня найдет в этом доме, черном, как кротовая нора?

— Неужели вы принуждены скрываться? — забеспокоился Жоан.

— Вы правильно поняли. Молодчина. Мальчиком вы не блистали сообразительностью. Годы пошли вам на пользу.

— Полиция… — начал Геллерт.

— К черту полицию, мне с ней делать нечего. Если бы я только захотел, они бы отрядили целую свору сыщиков. Кстати, двери хорошо запираются?

Жоан улыбнулся, подумав о стальных цепочках, тройных засовах, железных поперечинах на дверях, призванных охранять его имущество и его персону, улыбнулся… и снова ощутил тревогу и смятение.

— По правде сказать, — продолжал Пассе-ру, — замки, затворы — чепуха. Главное — найдет ли он меня здесь?

— Он? — спросил Жоан.

— Дак, — ответил кузен.

— Дак по-английски «утка».

— Прозвали их метко. У вас найдется карта Океании?

Геллерт вытащил недурной географический словарь.

Гость дотронулся до пунктира тропика Козерога. Затем палец медленно пополз к северу.

— Острова Товарищества. Здесь — Наветренные острова. Здесь — Маркизы. Остановимся посередке.

— Мелочь какая-то, — фыркнул Геллерт. — Будто муха протопала.

— Да, куча рифов и островков, самый большой из которых можно пройти пешком за четверть часа, а еды наберешь ровно столько, что хватит на неделю выводку щенят. Но вот примерно здесь, на этом пятнышке живут странные парни, осмелюсь сказать. Представьте карликов ростом примерно в три поставленных друг на друга яблока, безобразных настолько, что и дьявола затрясет. Притом перепонки между пальцами на руках и ногах, откуда их прозвище — даки.

— Действительно странно, — согласился Геллерт.

— И я рисковал судьбой «Красавицы из Нанта> — моего брига — на проклятом атолле, потому что знал: эти прощелыги — великолепные пловцы и лучшие в мире ловцы жемчуга. И они меня приняли хорошо. Да.

Бросив сие односложное утверждение, Пассе-ру выпил бокал и немного оживился.

— Один из них, по прозвищу Уга-Хо, что значит «справедливый», обладал необычайно крупными жемчужинами бесподобного свечения и колорита: у него имелись три полых кокосовых ореха, наполненных доверху, — сказочное состояние, но мерзавец упорно отказывался их продать. По его словам, он их собрал для морских божеств, понятно, таких же пройдох, как и он сам… Я ему совал тонны всякого барахла, но этот мошенник только охал и кланялся.

«Без жемчуга отсюда не уеду, — поклялся я себе, — хотя бы пришлось истребить всех даков до последнего». К счастью, до этого дело не дошло.

Уга-Хо наслаждался радостью отцовства — его дочь, на йоту менее безобразная, чем остальные, была в своем роде ничего, плутовка…

Чтобы заманить ее на борт, мне понадобилось несколько рулонов ситца и будильник.

Тотчас я запер ее в каюте и дал знать папаше, что дочку можно выкупить за… три кокосовых ореха.

И тогда разыгралась нелепая драма.

Этой непоседе нисколько не понравилась комфортабельная каюта: она умудрилась вывинтить иллюминатор и без колебаний бросилась в море.

Мы видели, как она стремительно скользит к берегу, до которого осталось несколько кабельтовых, — и здесь огромный плавник взрезал водную гладь.

Акула. По-моему, акула, — сплошь пасть и больше ничего… На следующий день Уга-Хо поднялся на борт, разодетый в немыслимо раскрашенные тряпки. Судя по всему, напялил церемониальный костюм жрецов, проще говоря, колдунов.

Он меня проклял и натараторил на пиджин-инглиш массу оскорблений. К несчастью, разозленный провалом столь чудесной сделки, я выпил сверх меры. И вдобавок Уга-Хо плюнул мне в лицо. Я схватил первый попавшийся предмет.

Случайно им оказался напоминающий мачете ужасный резак, острый, как бритва, которым в здешних местах прокладывают дорогу в лесных зарослях.

Я размахнулся и со всей силы ударил Уга-Хо.

Помните, я сказал, что эти даки — совсем крохотные человечки с прямо-таки осиной талией.

Слушайте: я буквально рассек его пополам — туловище сюда, ноги туда…

Мы его швырнули акулам и тотчас подняли паруса — ведь в конце концов эти макаки были английскими подданными.

— Разрезанный пополам, сожранный акулами, — прервал Жоан Геллерт, — ведь не от него же вы скрываетесь, кузен.

— Именно от него. — Лицо Пассеру даже перекосилось. Он выпил два бокала и продолжал голосом хриплым и приглушенным:

— Это было в Сан-Франциско. Я переодевался в гостиничном номере, собираясь пойти в ресторан, как вдруг из ванной комнаты донесся забавный шум: «клап»… «клап»… словно там кто-то возился и плескался. Я открыл дверь, заглянул и… волосы у меня зашевелились: в ванне, полной крови, барахтался маленький, уродливый калека. Что я говорю! Какой-то анатомический обрубок неопределенно-человеческой формации. На раскромсанной голове блестели выпуклые глаза цвета белой эмали, жадно ухмылялся провал хищного рта. Я узнал Уга-Хо. Ужасающий запах разлагающегося трупа вывел меня из ледяного оцепенения. Он проскрежетал мое имя, потом несколько слов на своем диком пиджин-инглиш:

— Как я… Как я… Пополам… Съеден… Сгнить…

Боже, как я удирал!

Геллерт внимательно посмотрел на гостя.

— Кузен, а можен быть, это кошмарное видение — галлюцинация?

— Какое к чертям видение! — возмутился Пас-серу. — Слушайте дальше. Мы плыли в Европу, и вот однажды, где-то посреди Атлантики, матросы ворвались ко мне в каюту и принялись кричать, что реи и ванты забрызганы кровью и на палубе не продохнуть от удушающего зловония; короче, они отказались выполнять парусные маневры. Пришлось прибегнуть к обещаниям и угрозам, чтобы как-то утихомирить людей. Но дважды в лунном свете я видел на фоке в куски, в лохмотья разложившийся труп, и сквозь завывание ветра и скрип снастей слышал проклятый рефрен:

— Как я… Как я… Пополам… Съеден… Сгнить…

Геллерт счел своим долгом утешить страдальца:

— Опять же все можно объяснить болезненной остротой восприятия.

Пассеру презрительно пожал плечами и с минуту помолчал.

— В Лиссабоне я понемногу успокоился. Эта тварь не появлялась, и я уже начал надеяться…

Но как-то раз я возвращался с дружеской вечеринки и на повороте улицы в свете фонаря заметил калеку, устроившегося на тротуаре. И прежде чем заметил, в нос ударила жуткая вонь и меня чуть не стошнило. Я хотел свернуть в другую сторону — поздно: он пружинисто подпрыгнул и бросился в лицо, раздирая жадными своими когтями щеки и губы, обливая меня гнойной сукровицей.

И все началось на следующий день. Голова распухла, как тыква, кожа вздулась фурункулами, я беспрерывно кричал от боли.

Верруга — диагноз портового врача. Судно поставили на карантин, а я провалялся несколько месяцев в больничном изоляторе.

— И потом? — спросил Геллерт, искренне взволнованный.

— Видел его близ набережной в Нанте. Ко мне он не приближался. Через несколько дней в доме пахнуло этой гадостью. Тогда я бросил все, удрал воровским манером — и вот я здесь, в захолустье, где он, возможно, меня не разыщет.

Геллерт призадумался.

— Но если все обстоит именно так, — рассудил он, — эта тварь… гм… если употребить дурацкое слово… есть фантом?

Пассеру не отвечал.

— Я не верю в фантомов, — напыщенно провозгласил Геллерт. — Впрочем, наша религия не признает подобных экзистенций.

И тогда Пассеру произнес медленно и страдальчески:

— А если Бог отвернулся от меня, если я отдан на заклание и уже горю в адском пламени?

Жоан Геллерт опустил голову и почувствовал, как волна великого страха поднимается в его душе.

* * *

В городке отнеслись благосклонно к присутствию Пакома Пассеру — ведь богатство куда важней внешности. Тетя Матильда, принимая его у себя, размышляла о кандидатуре будущей супруги, которая не обратила бы внимания на его безобразие. Церковный староста Плас угостил его вином, а Катрин — служанка Жоана, — соблазненная щедрыми подачками, забыла регламент поста и готовила, дабы угодить негоцианту, тонкие и пряные блюда.

Недели проходили вполне безмятежно: чудовищный карлик-фантом, похоже, еще не отыскал убежища своей жертвы.

Однако в начале апреля Жоан Геллерт открыл нечто тревожное.

В глубине сада затерялся маленький бассейн, посреди коего на облепленном раковинами цоколе вздымался фонтан-тритон. Жоан гулял неподалеку, разглядывая сиреневые кусты, обещавшие раннее цветение, как вдруг заслышал странные всплески.

Он не заметил ничего особенного, кроме темных, напоминающих засохшую кровь, пятен на старой акватической статуе. И ничего не сказал кузену.

Через несколько дней, спускаясь к первому завтраку, он ощутил на лестнице тлетворное дыхание, гнилостный воздушный ток. В столовой Катрин распахивала окна и двери, несмотря на холодный весенний ветер.

— Откуда такое зловоние? — негодовала она. — Я чуть было не свалилась в обморок, войдя сюда.

Жоан промолчал. В ту же секунду его испуганный взгляд застыл на белой десертной салфетке, на страшном, специфическом отпечатке: это был след крохотной руки, перепончатой, словно утиная лапа. Он моментально спрятал салфетку от глаз Катрин и решил ничего не говорить кузену Пассеру, дабы не смутить покой, воцарившийся в душе последнего.

Ибо Паком Пассеру обрел, наконец, мир, по крайней мере на этой земле.

Под майским солнцем расцвели первые розы и городок, согретый южным бризом, похорошел и оживился.

Пассеру с каждым днем все более проникался провинциальными нравами и начинал входить во вкус наивных удовольствий местных жителей. Он регулярно являлся на чаепитие к старым девам, интересовался деятельностью дам из благотворительного комитета, часами просиживал с трубкой над проповедями Гортера, выпивал с моряками в портовом кабачке.

Окруженный благоуханием роз и сиреней, он охотно распевал с молодыми людьми: «Это месяц Марии, это месяц прекрасный!..»

Жоан Геллерт незаметно для себя привязался к странному человеку, гонимому зловещей судьбой, и даже перестал замечать его безобразие. Однажды утром, воодушевленный молодым задором солнца и звонкой радостью ласточек, он предложил кузену оставить серьезное чтение и прогуляться по окрестностям.

— Каких-нибудь два лье по роскошным лугам и уютный трактирчик в конце пути.

Небо ошеломляло аквамариновой чистотой; гуденье пчел стояло в теплом воздухе; из-за горизонта доносился низкий рокот морского прилива.

— Счастье человека — в спокойствии, — объявил Геллерт, вспомнив, что где-то прочел этот пресный афоризм.

— Справедливо, — убежденно согласился Пассеру, — к сожалению, я это понял слишком поздно.

Они, как всегда, избегали опасной темы.

Они шли вдоль узкоколейки, соединяющей два маленьких портовых города: здесь бегал поезд с раскрашенными вагончиками, напоминающий механическую игрушку.

Ни Геллерт, ни Пассеру не заметили его приближения, что, впрочем, было естественно: железная дорога преимущественно проходила по извилистому, довольно глубокому рву. Вдруг Жоан закричал:

— Внимание, кузен… Внимание!

Локомотив летел на удивление стремительно, выплевывая дым, пар и каскады обжигающих искр.

— Берегитесь!

Жоан закричал своевременно и Пассеру мог еще спастись.

Он этого не сделал.

Он застыл между рельсами с поднятыми руками и смотрел на грохочущее, стремительно приближающееся чудище. Геллерт увидел, как машинист перегнулся через поручни, отчаянно жестикулируя; и еще он увидел нечто бесформенное и вместе с тем отдаленно, ужасающе человекоподобное, лежащее на буфере локомотива.

Тормоза взвыли, поезд, со свистом отпыхиваясь, остановился; люди в синей униформе выскочили на путь и Геллерт услышал изумленные, испуганные восклицания:

— Господи, спаси и помилуй! Невероятно! Его разрезало надвое.

Туловище здесь, ноги там — таким Геллерт запомнил своего кузена.

Тело перетащили в хижину пастуха; к концу дня зловоние стало совершенно невыносимым. Труп разложился до такой степени, что пришлось его засыпать негашеной известью.

* * *

Жоан Геллерт немало удивился, узнав через некоторое время после погребения, что кузен завещал ему свое состояние. Его подлинная скорбь отнюдь не уменьшилась, поскольку к ней прибавилась трепетная и взволнованная благодарность.

По прочтении завещания он несколько часов не мог успокоиться: наследство оказалось столь велико, что сказочные цифры беспрерывно стучали в его недоверчивых ушах:

— Миллионы… Еще миллионы…

Месяцы проходили. Геллерт ни в чем не изменил установленный жизненный порядок. Огромное состояние скорее пугало его, так как он весьма опасался за нерушимое доныне спокойствие своей души.

Чувство признательности отнюдь не уменьшилось: он создал своего рода культ великодушного кузена, благоговейно хранил его любимые книги, поставил его курительные трубки в особый стеклянный шкапчик, который охотно бы разукрасил цветами, как могилу.

Так прошел год.

Когда он проснулся в первое воскресенье че-тыредесятницы, первой мыслью была мысль о Пассеру. Он даже прослезился.

— Год тому назад он приехал просить приюта.

Геллерт настолько проникся драгоценным воспоминанием, что даже заказал Катрин точное меню того незабвенного воскресенья: на обед — кролик под луковым соусом и апельсиновое суфле, на ужин — рыбный паштет и нежное куриное крылышко.

Он мысленно фиксировал похожие подробности этих двух дней: запах дешевого вина у церковного старосты Пласа, вкус сухих бриошей за чаем в четыре часа, вновь выигранные пятнадцать су в гостях у тети Матильды, огорчение мадам Корнель и жадное поглощение оной анисовых печений и ореховой воды.

Вечером он расположился у настольной лампы и разжег трубку, набитую голландским табаком.

— Точно такой же вечер, — прошептал он, — и моросит мелкий дождь. В этот час прозвонил колокол… да…

И здесь гулкий бронзовый звон разбил сумрак старинного дома.

Жоан Геллерт вскочил с диким воплем. Неужели сейчас лампа осветит безобразное лицо кузена Пассеру, который снова спросит рому и снова расскажет невероятную историю?

Нет. Это явился старый Барнабе, весьма разгневанный.

— Прошу прощения, месье. Проклятые мальчишки дергают колокол. В конце концов, я пожалуюсь месье мэру.

Жоан Геллерт облегченно вздохнул и благородно заступился за шалунов.

— Оставьте, Барнабе. Надо принять во внимание молодость преступников.

Словно бы неумолимые клещи отпустили сердце: на радостях Жоан открыл поставец с напитками, достал наудачу какой-то графин и налил полный стакан.

Это был ром.

Он никогда не пил рома и новая схожая подробность слегка обеспокоила его. Тем не менее, в память о кузене Пассеру, он выпил, и, войдя во вкус, налил еще стакан.

С непривычки он сразу ощутил головокружение, тщательно загасил трубку и, откинувшись в глубоком кресле, задремал.

Сон отличался легкостью и непостоянством, так как он проснулся от бумажного шелеста: ему показалось, что перелистывают книгу.

Он не очень-то любил чтение, и книги редко покидали библиотечные полки; сейчас он протер глаза, еще раз протер, но реальность была неоспорима: на столе, где оставались только лампа и пепельница, лежала раскрытая книга.

Жоан тотчас узнал «Проповеди» Гортера.

— Невозможно, — пробормотал он, полагая, что сонное сознание еще не обрело ясности, однако новый сюрприз отличался роковой конкретностью.

Он точно помнил, что загасил свою трубку, и тем не менее тонкая синяя спираль дыма изгибалась вокруг лампы.

— Невозможно, — повторил он. — Моя трубка давно остыла.

И здесь ему попался на глаза маленький стеклянный шкапчик: он зажмурился, снова посмотрел… да… дверца была открыта.

Жоан машинально пересчитал трубки с фарфоровыми чашечками: раз, два… шесть… Одной недоставало.

По другую сторону стола имелось еще кресло, которое кузен Пассеру занимал каждый вечер и которое хозяин запретил выносить.

Рассеянный свет лампы едва достигал кресла, и все же в полумраке угадывалось колебание тени, очертание человеческой фигуры. Нет, слава Богу, ничего.

— Пей ром после этого, — поморщился Жоан.

Последние спокойные слова, последняя уверенная интонация.

Ужасающее зловоние заполнило пространство, невыносимая волна, казалось, исходящая от гниющей падали, ворвалась в беззащитное горло.

Жоан с трудом поднялся, добрался до лестницы и, задержав дыхание, как ныряльщик, перепрыгивая ступени, вбежал в свою комнату и закрылся на ключ.

Потом, задыхаясь, прислушался.

Ничего. Сначала грузное молчание придавило уснувший дом, затем родился звук — далекий и неопределенный.

Затем звуковое переживание уточнилось: по ступеням лестницы шлепало нечто мокрое, хлюпающее, как если бы громадная губка ожила и обрела возможность ходить.

Она брякнула о закрытую дверь, будто груда мокрого белья: струйка зловония просочилась в замочную скважину и превратилась в голос:

— Как я… Как я… Пополам… Съеден… Сгнить!

Ах, этот голос!

Жоан Геллерт жизнь бы отдал, чтобы услышать туземную тарабарщину, но нет! Нет…

Это был голос кузена Пассеру.

* * *

На рассвете Жоана разбудил Барнабе.

— Месье, полюбуйтесь-ка, что мы нашли на пороге входной двери. Мы с Катрин считаем, что это оставили вчерашние озорники, правда, ни она, ни я ничего не заметили в темноте.

Три кокосовых ореха, доверху наполненных крупным жемчугом.

* * *

Болезнь разразилась неожиданно и без всяких симптомов. Когда Жоан проснулся одним прекрасным майским утром, его лицо покрылось волдырями, которые начали гноиться еще перед приходом врача. Вскоре он буквально купался в гное и сукровице. В конце первой недели ухо отпало и по черепу пошли красные и коричневые полосы.

Он был донельзя обезображен: даже преданные слуги боялись приблизиться по причине отталкивающего запаха, исходившего от тела. Специалисты из Лейдена и Амстердама, покинув комнату больного, устроили консилиум.

— Вы обратили внимание на любопытную деформацию рук? Заметили образование перепонок между пальцами? Безусловное сходство с утиной лапой.

— И как понять странный колорит эпидермы? Кофе с молоком! Честное слово, я решил, что передо мной метис или малаец.

Тетя Матильда, которая набралась храбрости и вошла к племяннику, воскликнула:

— Но это не он! Это какой-то негр!

Он умер через три недели: по словам врачей, тело прогнило так, словно много месяцев пролежало в могиле. И когда Жоана Геллерта приподняли, чтобы положить в гроб, его тело переломилось пополам.