Восстание

Ребряну Ливиу

Огни

 

 

Глава VII

Искра

1

В то же воскресенье, в полдень, Григоре Юга вместе с Титу Херделей сошли с поезда на станции Бурдя, где их ждал Иким, сидя на козлах желтой брички, присланной из Амары.

— Как тут у вас дела, Иким, в порядке? — спросил Григоре.

— Покамест все тихо, барин! — ответил кучер.

Слово «покамест» не понравилось Григоре, но он не стал настаивать. Его и так расстроили часы, проведенные в поезде. В вагоне ехали только он и Титу. Остальные вагоны тоже пустовали. Зато на всех станциях суетились толпы напуганных людей, которые рассказывали друг другу всевозможные ужасы о восставших крестьянах и главным образом об их намерениях. В конце концов все признавали, что в их селах пока спокойно, но назревают неслыханные события. Григоре прекрасно знал, что в здешних краях еще ничего не произошло, и потому эти выдумки очень его раздражали, он расценивал их как прямое подстрекательство к беспорядкам. Ему не повезло еще и потому, что на одной из станций возле самого Бухареста он встретил Илие Рогожинару, арендатора, с которым путешествовал прошлой осенью, когда тот буквально выводил его из себя своими сельскохозяйственными теориями. Сейчас Григоре не удалось избавиться от него до Костешти.

— Ну как, сударь, прав я был относительно крестьян? — по-прежнему весело и шумно набросился на Григоре арендатор.

Затем он зашел в их купе, чтобы поразвеять дорожную скуку. Рассказал, что примчался в Бухарест потому, что от кого-то услышал, будто госпожа Юга продает свое поместье Бабароагу. Он уже давно стремится перебраться поближе к столице, и его бы очень устроило именьице в нижнем течении Арджеша, как раз в том краю, где он когда-то начал свою трудовую жизнь земледельца. Он навел справки и зашел на улицу Арджинтарь. Он не знал, что супруги Юги в разводе, и даже спросил барыню (очень уж она красива, чтобы не сглазить), как поживает муж; чуть не сгорел со стыда, когда узнал про положение дел от нее самой. Они потолковали и условились снова встретиться на днях в поместье, так как барыня собирается туда поехать специально по поводу продажи. Но вот началась заваруха, и он вынужден, не теряя времени, ехать в Олену спасать свое скромное имущество, накопленное за целую жизнь.

— Может, убережет нас бог от погибели! — сказал Рогожина-ру. — Только бы правительство вело себя умно и энергично. Ведь мужику что требуется? Ему нужна справедливость, но и хозяин нужен. Коли хозяин окажется слабым, одной справедливости мало. Потому-то я и говорю: если не будет твердой руки, мужики не успокоятся. Я газетам не верю, они больше врут, чем правду пишут. Но вот позавчера я повстречался с одним арендатором-евреем из-под Васлуя. Так он, несчастный, мне такое рассказал, что и поверить трудно. Будто бы с мужиками он сговорился честь честью, как всегда. Но только должны были они окончательно подрядиться и выходить на работу, как заявился префект и подучил мужиков не поддаваться больше арендатору-еврею, не давать себя обманывать, а лучше всего прогнать его на все четыре стороны. Слыханное ли дело, чтобы префект подстрекал мужиков выгнать арендатора! А мужикам, конечно, только того и надо, — сразу же подожгли усадьбу, стали забивать господскую скотину и бог знает еще на какие злодеяния пошли!.. Почему, вы думаете, поступил так префект? Из ненависти к евреям? Черта с два! Просто его шурин давно хотел арендовать это поместье, да никак не мог. Ну и решил, что если прогнать еврея, то он сможет сам прибрать именье к рукам. Однако весь их расчет пошел прахом, так как крестьяне сразу принялись делить поместье между собой. Тогда уж, разумеется, префект взбеленился и бросил против них войско. Только ничего у него не вышло — мужики войска не испугались, они хорошо знали, что армии запрещено открывать огонь, кинулись сами на солдат с вилами и камнями, да так, что те, бедняги, еле ноги унесли!.. Как же вы после этого хотите, чтобы мужики утихомирились и сидели смирно, коли сами власти их баламутят? Хватит уж того, что оппозиция черт те что вытворяет, вопит во всех газетах, что крестьяне правы, что они просто невинные овечки…

По мере приближения к Амаре Григоре все больше мрачнел, словно плохие предчувствия совсем лишили его покоя. Титу, заметив тревожное настроение Юги, уже жалел, что согласился с ним поехать, и недоумевал, зачем тот пригласил его с собой. Григоре понял, о чем думает его гость, и грустно извинился:

— Вы уж простите мое теперешнее состояние, сам не знаю, что со мной творится!

Бричка с трудом катила по большаку, размытому ранними весенними дождями. Кучер подгонял лошадей, недовольно ворча:

— Никак не подсохнет дорога… Все дожди да дожди, а солнышко не показывается…

Григоре пристально всматривался в поля и деревни, будто пытаясь разгадать какую-то тайну. Под мрачным небосводом стыла черная земля, испещренная мутными лужами. В деревнях крестьяне, как всегда по воскресеньям, толпились и судачили либо перед корчмой, либо у какого-нибудь дома. Григоре, однако, казалось, что в их глазах поблескивает что-то непривычное, что на их лицах написаны упрямство и дерзость.

— А как идут весенние работы, Иким? — спросил он кучера, когда бричка выехала из Леспези.

— Да чего говорить, барин, их ведь даже не начали! — после короткого колебания ответил кучер. — Видите, какая непогода, дожди так и льют, да и мужики еще не подрядились, не сошлись с барином…

— Вот как, значит, еще даже не подрядились? — удивился Григоре.

— Не подрядились, барин, потому что люди сумлеваются и все откладывают. Вести сюда дошли, будто должны раздать поместья мужикам, вот они и ждут раздела…

В Амаре перед корчмой Бусуйока народу толпилось больше, чем обычно. Иким пояснил, что сюда собрались мужики из других деревень из-за тех конников, что проскакали утром с королевским указом.

Дома Григоре застал отца очень озабоченным, хотя тот всячески старался это скрыть. Он знал, что старик ничего ему не расскажет и что придется самому потолковать с крестьянами, чтобы разобраться в здешней обстановке, хотя короткий разговор с Икимом уже многое ему объяснил. В первую очередь Григоре поговорил с приказчиком Бумбу, который признался, что он весь извелся от страха, но доложить барину об истинном положении дел все равно не смеет, так как боится снова его рассердить. Согласись тот недели три назад хоть мало-мальски облегчить условия найма на работу, сегодня они не знали бы никаких забот. Мужики удовлетворились бы тогда какими-нибудь крохами, а теперь и слушать не хотят о старых условиях подряда. С тех пор как поползли всевозможные слухи о раздаче барских поместий, с ними и вовсе не сговоришься…

Позднее, когда Григоре и Титу пошли в деревню, унтер Боянджиу сообщил им, что здесь пока спокойно, но арест учителя Драгоша вызвал некоторое возбуждение. Он лично не знает, почему арестован учитель, но в селе ходят слухи, что это сделано по настоянию старого барина в отместку за то, что Драгош вступился за крестьян.

Напоследок Григоре и Титу подошли к крестьянам, которые толпились у корчмы. Григоре спросил, на что они жалуются. Крестьяне отвечали приветливо, но как-то невнятно, явно чего-то не договаривая. Видимо, не смели или, может быть, не хотели открыть душу, хотя взгляды, которые Григоре ловил на себе, были не враждебными, а скорее вопрошающими. Чаще, чем к другим, Григоре обращался к Петре, чье суровое лицо казалось особенно взволнованным. Петре растерялся. Он боготворил Григоре, в особенности с тех пор, как тот заплатил ему за павших волов и списал долг. Парень готов был пойти за него в огонь и в воду. Заикаясь от смущения, он пробормотал:

— Так ведь, барин, мы тоже, как все другие. Старые условия очень уж тяжкие, совсем невмоготу жить стало… Дед Лупу, расскажи ты барину, у тебя язык побойчее, да и постарше будешь!

— Говори, говори, дед Лупу, послушаем! — дружелюбно подбодрил старика Григоре.

— Так ведь, барин, что у нас вышло? Одни подрядились, а другие все никак не решаются, по-всякому прикидывают, каждый действует по своему разумению и как ему сердце скажет! — не торопясь, начал Лупу Кирицою. — Только вы нам поверьте, что мужикам и впрямь больно туго приходится. Я-то уж стар, бог знает, дотяну ли до следующего рождества, но только жизнь наша все хуже и хуже. Я был молодым парнем, когда еще ваш дедушка хозяйствовал, и хорошо помню, как мы жили тогда. Сам он был добрый и милосердный, точь-в-точь как ваша милость, и не допускал, чтобы кто из его людей голодал или нужду какую терпел. Сразу же приказывал выдать тому с барского двора все, что надо. Брал тогда с нас барин только одну десятину, вот и легче нам жилось, чем теперь. И земли тогда хватало, потому как людей поменьше было…

Дед так увлекся воспоминаниями, что другим пришлось его перебить, чтобы спросить Григоре, кто такие были всадники, которые возвестили мужикам королевский указ, и когда и как начнется раздача земли.

Возвращаясь домой, Григоре спросил Титу, что он обо всем этом думает.

— Мне кажется, люди настроены мирно, — ответил тот. — Если подойти к ним по-хорошему, можно найти с ними общий язык. Только неизвестно, сколько это продлится, так как…

— Это и есть главный вопрос! — озабоченно пробормотал Григоре.

Вечером Григоре остался наедине с отцом, чтобы обсудить с ним создавшееся положение и обдумать, как предотвратить беду. Услыхав, что Григоре сам беседовал с мужиками, Мирон Юга недовольно насупился, а когда сын попросил его вмешаться и походатайствовать об освобождении учителя, вспылил:

— Стало быть, ты хочешь, чтобы я унизил себя перед мужиками?

— Да не унижение это, отец! — возразил Григоре. — Драгош не совершил никакого преступления, и…

— Твой Драгош подстрекает моих мужиков! — убежденно заявил Мирон. — Он забил им голову, науськивал их, раздувал недовольство. Другие мутили воду в городах, а он — здесь, на месте, и свел на нет весь мой тридцатилетний труд!.. Впрочем, если ты не знал этого, то знай, что я сам потребовал у префекта, причем с полным основанием, арестовать Драгоша и убрать его из деревни, и заверяю тебя, что его отсутствие сейчас только на пользу крестьянам!

— Ошибаешься, отец! В настоящее время Драгош здесь необходим. Один только он, быть может, способен благодаря своему влиянию хоть частично предотвратить вспышку ненависти.

— Хороши б мы были, если бы до этого докатились, — иронически возразил старик. — Но дело в том, что мужиков я держу в узде!

Григоре ужаснулся. Ему стало ясно, что отец живет в другом мире либо просто не желает считаться с действительностью. Он подробно рассказал старику все, что знал, подчеркивая, что успел ощутить лишь малую толику крестьянского недовольства, грозящего разгореться пожаром. И, наконец, попросил отца разрешить ему самому попытаться прийти к соглашению с крестьянами.

Старик отказал сыну. Он не сомневался, что Григоре с его мягкими методами лишь ухудшит положение. Мирон так верил в свой опыт и знание людей, что посчитал бы для себя унизительным, если бы как раз в эти трудные дни отказался от привычных, успешно проверенных тридцатилетним опытом средств и уступил свое место молодому человеку, голова которого набита всякими теориями.

— Минута слабости, нерешительности, любое наше колебание лишь подтолкнет на путь преступления этих несчастных, доведенных до безумия вашим подстрекательством! — покровительственно сказал Мирон. — Кроме того, ты, наверно, не отдавая себе в этом отчета, сильно преувеличиваешь опасность. Что происходит в других краях, не знаю, но подозреваю, что тенденциозные преувеличения создали всю эту напряженную обстановку в целом. Что касается моих мужиков, то у меня свои, проверенные методы. В первую очередь — полное повиновение с их стороны, и только потом — обсуждение условий. Ну а пользоваться одновременно двумя разными методами нельзя, это ни к чему не приведет. Если бы ты со мной посоветовался заранее, я бы сразу тебя попросил не якшаться с мужиками и не выслушивать их претензии. Мне это представляется признаком слабости, не говоря уж о том, что меня ты выставляешь перед ними как бессердечного тирана и расстраиваешь все мои расчеты.

— Но когда возникает конфликт, желательно вмешательство посредника, который бы мог… — не согласился Григоре.

— Ну уж нет! — запальчиво перебил его старик, вспомнив, что почти такой же довод привел ему недавно учитель. — Я знать не знаю ни о каком конфликте и даже не допускаю мысли о возможности конфликта между мной и мужиками. Это бы означало, что я тоже стремлюсь их эксплуатировать, как все прочие, или хочу нажиться на их бедах. А тебе хорошо известно, что не в наших привычках богатеть за счет крестьян.

Разговор затянулся далеко за полночь. Григоре приводил все новые и новые доводы, упрашивал. Его настояния несколько раз выводили Мирона из себя, но и упрямство старика под конец рассердило Григоре, который заявил напрямик, что, бросая вызов действительности, старик ставит под угрозу не только свое состояние, но и самую жизнь.

— Уже поздно, и мы спорим напрасно! — сказал наконец Мирон. — Очень сожалею, что ты до сих пор не усвоил простой истины — твой отец никогда не отступит, если он уверен в своей правоте, и склонится лишь перед лицом господа бога.

— Следовательно, мне не остается ничего другого, как уехать обратно ни с чем? — изумленно спросил Григоре.

— Думаю, что так! — пробормотал старик, кивнув головой. — Я был бы, конечно, рад, если бы ты находился рядом со мной, но боюсь, что ты мне ничем не поможешь, а лишь создашь дополнительные трудности. Возвращайся спокойно в Бухарест и предоставь мне самому защищать свою землю. Пока я жив, это мой долг…

На другой день утром Григоре попытался продолжить разговор, но отец решительно прервал его и вновь посоветовал уехать. Он все хорошо обдумал, взвесил, и это единственный правильный выход. В противном случае между ними то и дело будут возникать разногласия, которые свяжут ему руки. Кроме того, Надина дала знать, что приезжает. Григоре узнал об этом только теперь и возмутился:

— Какое впечатление произведут на всех твои переговоры с моей бывшей женой? Уверен, что плохое! Даже на крестьян.

— Это почему же? Разве из-за того, что вы разошлись, она стала отверженной и с ней нельзя поддерживать никаких отношений — ни светских, ни деловых? — возразил Мирон. — Думаю, ты, как всегда, преувеличиваешь.

— Не знаю, кто из нас преувеличивает, но мне ясно, что я не могу больше здесь оставаться, если рискую встретиться с Надиной как раз накануне окончательного оформления развода! — заявил Григоре.

— Тем более ты должен оставить меня одного для блага обоих! — веско подтвердил Мирон.

Выезжать надо было сразу после завтрака, чтобы успеть в Костешть на скорый поезд. Желтая бричка с Икимом на козлах была заблаговременно подана к крыльцу. Мирон обнял сына сдержанно, как всегда. Растроганный Григоре, с трудом сдерживая волнение, расцеловал отца в обе щеки.

— Я вернусь через несколько дней, отец. Надеюсь, тогда я застану тебя одного.

— Возвращайся, когда здесь все уладится, Григорицэ! — уверенно ответил старик.

Он проводил бричку к новой усадьбе, до клумбы в форме сердца, сильно потрепанной зимними вьюгами. Выезжая из ворот, Григоре повернул голову. Старик стоял на том же месте, словно столб, крепко вколоченный в землю.

Перед корчмой мужики толпились, как и накануне, будто и не уходили отсюда.

— Чего они тут поджидают, Иким? — спросил Григоре.

— Да рази они сами знают, барин? — пробубнил кучер. — Торчат, как дурни…

Титу Херделя чувствовал себя лишним, как, впрочем, и накануне. Он радовался, что уезжает раньше, чем думал. Ему казалось, что он вырывается из кипящего котла.

2

— Отчего это он так быстро уезжает? — удивился Игнат Чер-чел, не сводя глаз с удаляющейся желтой брички.

Остальные крестьяне тоже машинально смотрели ей вслед.

— А что ему здесь делать? — отозвался чей-то голос. — Уезжает туда, где лучше и теплее.

— Небось тут остается старый барин! — язвительно заметил Серафим Могош. — От господ, Герасим, не так-то легко избавиться!

— Эх, были бы все господа такими, как молодой барин! — воскликнул Петре. — Вчера сами видели, как он пришел к нам… Кабы не старик…

— Оно конечно, да главный-то старик, он всем распоряжается! — вздохнул Серафим.

Дул свежий ветерок. Люди плотнее запахивали сермяги и глубже надвигали шапки. Расходиться не хотелось. Кое-кто забегал домой перекусить или приглядеть за скотиной, но поспешно возвращался, точно опасаясь, как бы в его отсутствие что-нибудь не произошло. Мужики из соседних сел, которые пришли вчера, чтобы разузнать о белых всадниках, явились и сегодня и привели с собой других, словно на большие посиделки. Люди, как всегда, толковали о своих повседневных бедах и горестях, но сейчас говорили как-то осторожнее, с оглядкой, будто боясь, как бы их не подслушали. Старались не смотреть друг другу в глаза, не то опасаясь разглядеть пламя, пылавшее в чужом взгляде, не то стараясь, чтобы другие не увидели огонь в их собственных глазах. Но на всех лицах трепетал один и тот же мрачный и страстный вопрос, требующий ответа.

Проходя мимо корчмы, староста окликал их:

— Что это с вами, люди добрые? Что, нет у вас дома, нет жен, нет детей?

И всякий раз ему отвечал Василе Зидару одной и той же шуткой, вызывавшей невеселый смех остальных:

— Так и мы теперь боярами заделались, господин староста. Такие уж времена настали.

Крестьяне разошлись только к вечеру, после того как увидели, что к усадьбе Юги проехал на шарабане полковник Штефэнеску, а затем прошел арендатор Козма Буруянэ. Платамону не заметил никто, так как он зашел в усадьбу, когда совсем стемнело и в корчме коротали время всего несколько человек.

Мирон Юга вызвал к себе их всех, даже Платамону, чтобы лучше уяснить для себя положение дел. Самым перепуганным оказался отставной полковник. Он причитал, как баба, боясь потерять все, что удалось собрать за долгие годы жизни. Но особенно он волновался из-за трех своих дочерей, которых хотел куда-нибудь вывезти, чтобы над ними, упаси бог, не надругались эти взбесившиеся звери. Однако когда Мирон Юга стал выпытывать, что же у него творится, то полковник признал, что в его поместье царит покой и порядок, мужики на работу подрядились, но к весенней вспашке еще не приступили. Однако он страшится завтрашнего дня, ибо эти бешеные звери не заслуживают ни малейшего доверия.

— Как же мне оставаться хладнокровным, сударь, коли я их знаю как облупленных! — воскликнул плачущим голосом Штефэнеску. — У вас здесь жандармы под рукой. А я один-одинешенек с бедными моими дочками в самом логово разбойников, — что они захотят, то с нами и сделают. Я попросил у генерала Дадарлата хотя бы отделение солдат для охраны невинных девушек. Куда там! Не может! Будто и у него в поместье лишь один денщик… Как же после этого заниматься в нашей стране земледелием? Конечно, мужики могут с нас заживо кожу содрать, раз правительству наплевать на нашу судьбу!

— Если вы будете говорить это в присутствии крестьян, не удивляйтесь, что они постараются с вами разделаться! — иронически заметил Мирон Юга.

— Что вы, сударь! — негодующе запротестовал полковник. — Как вы могли даже предположить такое? Это я говорю здесь, только вам, моим собратьям. А мужиков я муштрую по всем правилам! Как же иначе?

Спокойнее других был Платамону. Дочь он заблаговременно отправил в Питешти, а ему самому с женой и сыном бояться нечего. Они останутся на месте, что бы ни случилось. Впрочем, им даже некуда податься, так как все их состояние вложено в оба арендуемые им поместья. Он, конечно, не заикнулся о деньгах в твердой валюте, хранящихся в бухарестском банке. Это его личное дело. Кроме того, с крестьянами он в наилучших отношениях. Он никогда их не притеснял, не задевал грубым словом, даже пальцем никого не тронул, так что у них нет причин его ненавидеть. Вот только бедный Кирилэ Пэун обиделся на него из-за истории между его дочкой и Аристиде, но с ним он тоже как-нибудь поладит по-хорошему. В отношении поместья Леспезь он прекрасно столковался с крестьянами: правда, он кое в чем пошел им навстречу, но надеется, что сумеет вознаградить себя иным путем. А вот с Бабароагой дело хуже. Раньше мужики всячески пытались купить это поместье, а теперь требуют, чтобы его разделили между ними бесплатно. К счастью, приезжает владелица и лично ликвидирует неразбериху с Бабароагой.

Козма Буруянэ не мог рассказать ничего нового. Его трусость была Юге хорошо известна. Козма не хотел никому признаться лишь в том, что подготовил свою семью к отъезду в любую минуту. Пусть уж лучше пойдет прахом все состояние, только бы сохранить жизнь.

Мирон Юга посоветовал им не терять хладнокровия и энергии, но сам прекрасно понимал, что его советы — пустые слова, брошенные на ветер. Все эти люди уже сейчас ни живы ни мертвы от страха. По существу, он их вызвал, чтобы проверить собственное мнение. Основываясь на своих сведениях, старик считал, что слухи о намерении крестьян восстать являются, скорее всего, плодом воспаленного воображения трусов. Сетования арендаторов только лишний раз подтвердили его предположения.

Значительно больше доверял он старосте и начальнику жандармского участка, с которыми обстоятельно побеседовал в тот же вечер, после ухода арендаторов. Оба доложили, что мужики ведут себя смирно, правда, как всегда, ворчат из-за условий найма на работу, но, несомненно, опомнятся и примутся за дело, как только установится погода. О покупке Бабароаги они уже не помышляют, так как им втемяшилось в голову, будто власти отдадут ее мужикам бесплатно. Вот и выдумали сказку о белых конниках, которые возвещают о разделе земли… Мужики всегда только об этом и думают, в особенности весной. Однако староста почтительно добавил, что необходимо во всем действовать совместно с жандармами, чтобы сразу поставить на место любого сумасброда, который осмелился бы пойти на злодеяние. Боянджиу, в свою очередь, заметил, что староста должен быть постоянно начеку, так как жандармский участок у них маленький — там всего пять человек, включая унтера. Мирон Юга пообещал напомнить об этом префекту, который на днях должен сюда заехать, и выяснить, не сможет ли тот прислать еще нескольких жандармов. Он тут же прибавил, что порядок зависит не от количества стражей порядка, а от их бдительности.

— Мужики должны чувствовать твердую власть! — добавил он. — Не провоцировать, но и не колебаться! Любую попытку вызвать беспорядки необходимо пресекать энергично и так, чтобы другим было неповадно.

— Понятно, барин! — покорно пробормотал староста.

— Здравия желаю! — гаркнул Боянджиу, выпячивая грудь колесом, чтобы доказать свое рвение…

3

Титу Херделя и Григоре Юга приехали в Бухарест в сумерки. Скорый поезд был переполнен смертельно напуганными людьми, которые, опасаясь крестьян, побросали на произвол судьбы все свое добро, ища пристанища в столице, единственном месте, где они надеялись быть в безопасности.

— Это начало паники! — подавленно заметил Григоре. — Вам, конечно, понятно, как это усугубляет все наши несчастья.

Так как в давке и сумятице, царившей на площади Северного вокзала, пролетки им достать не удалось, Григоре и Титу втиснулись в набитую до отказа конку. На площади Национального театра они сошли. Григоре сказал, что заглянет к Пределяну, а Титу намеревался пойти позднее в город, чтобы разузнать последние новости. Как раз когда они прощались, мимо них пробежал цыганенок — продавец газет, вопя во все горло.

— «Адевэрул»! Специальный выпуск!.. «Адевэрул»!.. Специальный выпуск!..

Оба купили газету. Им сразу же бросился в глаза жирный заголовок: «Палата депутатов обсуждает крестьянские беспорядки». Не обменявшись ни словом, они подошли поближе к фонарю, чтобы прочесть сообщение. После запроса в палате депутатов возникла ожесточенная перепалка по поводу бурно разрастающихся крестьянских волнений. Несколько оппозиционных депутатов резко обвиняли правительство в том, что оно не сумело предотвратить недовольство в стране, защищали крестьян и требовали не прибегать к кровавым репрессиям. Правительственные депутаты, в свою очередь, обвиняли оппозицию в том, что она поддерживает злоумышленников, а ее агенты подстрекают крестьян к беззакониям и преступлениям.

— Хорошенькое дело! — пробормотал Григоре. — Страна полыхает огнем, а они обмениваются комплиментами.

Титу пошел по Каля Викторией. Отовсюду слышалось лишь: «восстания», «мужики», «беспорядки», «арендаторы»… Он свернул направо по проспекту к своему дому. Его окликнул знакомый голос — это был молодой Мендельсон, сын сапожника с улицы Бузешти.

— А, господин Херделя!.. Как поживаете?.. Что скажете о восстаниях? А? Хорош сюрприз для мироедов? Они думали, что нашли козла отпущения: евреи, мол, виноваты в том, что мироеды крестьян эксплуатируют! Сами знаете, у нас евреи всегда во всем виноваты. Но вот крестьяне повернули против мироедов, и теперь крестьяне уже тоже плохие. Значит, теперь надо напустить на них войска, надо убивать и вешать мужиков.

Мендельсон говорил со странной улыбкой, которая вызвала у Титу такое раздражение, что он укоризненно ответил:

— Не вижу никаких причин для радости, господин Мендельсон…

— А разве я радуюсь? — запротестовал юноша так горячо, что произнес эти слова с почти комической интонацией. — Кто вам сказал, что я радуюсь?.. Во-первых, я, как социалист, против насилия и, следовательно, не могу радоваться. Во-вторых, я прекрасно зваю, что несчастные крестьяне заплатят потоками крови за то, что посмели восстать против господ…

И Мендельсон четверть часа излагал Титу теорию социальной несправедливости, стремясь доказать, что он переживает нынешние события болезненнее, чем кто бы то ни было. Чтобы избавиться от его разглагольствований, Титу извинился, сказав, что он только что приехал и спешит домой, но Мендельсон проводил его до самой калитки и не отстал, пока не изложил все свои соображения.

Дома Титу нашел два письма. В одном, отправленном по почте, Танца писала, что придет к нему в среду часам к шести вечера, когда чуть стемнеет, а пока посылает ему тысячи поцелуев. Во втором письме Белчуг сообщал Титу, что поспешно уезжает, ибо революция слишком уж разбушевалась, того и гляди, дойдет до Бухареста, и тогда малейшая задержка будет стоить ему жизни… Титу пожалел, что священник удрал так неожиданно. Ему хотелось послать домой родным хоть какие-нибудь безделушки на память о Бухаресте. Но, держа в руке записку священника, он думал о другом: «Когда пишет Танца, что придет? В среду?.. А сегодня понедельник… Значит, лишь послезавтра…»

На следующий день он пришел в «Драпелул» с самого утра. В кабинете Рошу было, как никогда, шумно, там толпились журналисты. Говорили о вчерашних событиях в палате депутатов, но больше всего — о статье-манифесте, подписанной одним бывшим министром и опубликованной в оппозиционной газете «Гласул попорулуй». Деличану метал громы и молнии, комментируя те места, которые громко читал рыжеватый сотрудник, вечно всем недовольный Бебе Антониаде.

— Нет, вы только послушайте, шеф, сейчас будет самое сногсшибательное! — торжествующе воскликнул Бебе. — Слушайте: «С какой болью в сердце вижу я неспособность, никчемность правительства перед лицом столь грозных событий. В то время как крестьяне просят лишь дать им возможность жить, а именно в этой возможности им нагло отказывают, в то время как умирающие от голода тайно взывают к небесам, господина премьер-министра занимают лишь благоприобретенные права. Какие именно благоприобретенные права? Право истреблять наших крестьян, тех, кто является основой всей нашей страны, ее сущностью и мощью?» Подождите, подождите, сейчас будет еще хлеще: «Существует лишь одно-единственное право, и оно превыше всего, это право крестьян жить в своей собственной стране, право пользоваться защитой от грабежа, от алчности продажной администрации, право на поддержку в борьбе за свои исконные, прадедовские земли, попавшие в грязные руки безжалостных эксплуататоров. А тот, кто не понимает этой трижды священной борьбы, должен уйти в отставку и занять другое, менее значительное место, соответствующее его уровню понимания событий. Необходимо понять, что все имеет свои границы, даже в нашей благословенной стране, и камни сами восстанут и побьют нас, если мы допустим, чтобы бездарность и неспособность правительства оплачивались румынской кровью!»

После минутной растерянности Деличану вне себя от возмущения воскликнул:

— Да ведь это же прямое подстрекательство, призыв к бунту! На такое можно дать лишь один-единственный достойный ответ: этого типа необходимо арестовать, независимо от того, кто он! Тем позорнее, что он бывший министр!

— Таковы они все, шеф! — поучительно поддакнул Антониаде. — Коли уж они задумали свергнуть правительство, то не гнушаются никакими средствами!

— Именно потому на подобные преступления правительство может ответить лишь одной-единственной мерой — в тюрьму Вэкэрешть! — воинственно провозгласил Деличану. — Либо, если оно чувствует себя неспособным на это, пусть уж лучше подаст в отставку и предоставит демагогам самим унять спровоцированные ими же беспорядки.

— Зачем же уступать им место, сударь? — запротестовал старый репортер Давидеску, напуганный перспективой оказаться в оппозиции. — Пусть лучше всех их засадят в кутузку и научат уму-разуму.

Титу Херделя, который скромно сидел в уголке, оробев в присутствии всего редакционного синклита, оказался внезапно в центре внимания, как только Рошу спросил его, что он видел в деревне. После того как Титу рассказал, что там, где он побывал, царит порядок, но обстановка показалась ему напряженной, Деличану заметил:

— Вполне естественно! Там, куда еще не добрались подстрекатели, царит полный покой!.. Но отправьте туда статью почтенного экс-министра и увидите, какая там заварится каша!

Рошу до самого обеда никак не удавалось остаться наедине с Титу, хотя ему очень хотелось поделиться со своим постоянным наперсником несколькими потрясающими, только ему одному известными подробностями. Поэтому, когда Титу собрался уходить, секретарь многозначительно посоветовал:

— Неплохо бы тебе, малыш, заглянуть после обеда в палату депутатов! Возможно, произойдет кое-что интересное! А завтра приходи в редакцию пораньше, понятно?

4

Во вторник утром солнце вышло из-за полога свинцовых туч. Освещенные теплыми лучами, крестьяне толпились у корчмы Бусуйока, надеясь разузнать, что надумали вчера вечером господа, побывавшие у старого барина. Староста то и дело шутливо и ласково вразумлял собравшихся:

— Да не тратьте вы время попусту, ребята! Может, все ждете, что еще раз прискачут те самые волшебные конники? Займитесь-ка лучше своими делами, люди добрые!

— Конники-то молодцы, они правильные речи вели! — не согласился слегка захмелевший Марин Стан, который уже угостился у Бусуйока. — Без них рази собрались бы наши господа, рази стали бы торговаться и совет держать, что к чему?.. Так-то оно, братцы, от страха чего не сделаешь! Правильно я говорю, господин староста?

— Дивлюсь я на тебя, Марин, взрослый ты человек, а городишь невесть какую чепуху! — насмешливо улыбнулся Правилэ. — Кого ж это могут господа бояться? Не тебя ли?.. Да куда ты гож!..

Кое-кто рассмеялся, но другие угрожающе закричали:

— Так оно и есть, теперь их черед нас бояться!

— Да уж не от хорошей жизни они вчера собрались, это точно! — ввернул Серафим Могош.

— Верно, замышляют, как ловчее припрятать указ о разделе земли! — предположил Игнат Черчел.

— Хорошо, что конники нам все раскрыли, мы теперь своего не уступим! — воскликнул Тоадер Стрымбу.

— А ну замолчите, не то осерчаю! — зычно перебил его староста. — Я с вами говорю по-хорошему, а вы все глупости мелете! Так мы не столкуемся, братцы!

Марин Стан лукаво посмотрел на старосту и неожиданно спросил:

— Господин староста, я, может, и хлебнул сегодня, не отказываюсь, а вот ты что делал у старого барина нынче ночью вместе с жандармским унтером?

— Ты, видать, думаешь, что мы тебя либо другого кого опасаемся? — высокомерно отпарировал Правилэ. — Прикажешь стыдиться того, что меня вызывал к себе барин? Разве я не староста нашего села?.. А?.. Или, быть может, мы там что-нибудь постыдное замышляли? Значит, тот, кто старается, чтобы в селе царил мир и покой, плохо поступает, что ли? Ты так думаешь, Марин? говори начистоту!

— Ну нет, не дай бог! — ответил серьезно Марин, будто сразу протрезвев. — Мы-то ведь чего хотим — мира да покоя, ну и справедливости, конечно!.. Только я подумал, может, барин и тебя спросил, как лучше поделить землю между мужиками?..

— Значит, надеешься, что наш барин раздаст свою землю? — рассмеялся староста. — Ты что, Марин, неужто сам не знаешь, как он держится за свое поместье?

— А кто по доброй воле раздаст свое добро? — пробормотал Игнат Черчел. — Только ведь это указ самого короля! Разве у меня не отобрали свинью в счет подати? А я смолчал, потому как ничего не мог поделать, хоть детишки и голодают.

Поняв, что с крестьянами не договориться, Правилэ отпустил еще несколько шуток и ушел к себе в канцелярию. К полудню заявился из Леспези Матей Дулману и рассказал со слов господских слуг, что туда сегодня приезжает из Бухареста на автомобиле молодая барыня. В усадьбе к ее приезду уже все убрано и протоплено… Люди всполошились, словно куры при виде хорька. Над возмущенной толпой взметнулись негодующие возгласы:

— Чего она сюда опять приезжает? Что ей здесь нужно? Неужто все еще хочет продать Бабароагу чужакам?

— Не допустим, ни за что не допустим!

— Лучше подожжем все!

— А может, барыня получила указ о разделе земли…

— Давно нам пора вспахать ее поместье, а не сидеть сложа руки!..

— Да пусть приезжает, люди добрые, мы же тут, начеку! — крикнул громче всех Петре Петре.

Пока крестьяне волновались и кипятились, Павел Тунсу, зять бабки Иоаны, сухощавый мужик с маленькой головой и жадными глазами, уговаривал своего сына Костикэ:

— Да пойди ты, малец, к бабке, поиграй там с ребятами! Тебе и мамка так велела! Беги отсюда, Костикэ, не ходи за мной по пятам, не крутись у людей под ногами, здесь не до ребят, сам видишь. — Заметив, что Костикэ молчит и упрямо цепляется за его рукав, Тунсу сердито прикрикнул: — Убирайся, слышь, а то поколочу! Ты что, слушаться не хочешь?

— Собак боюсь, — всхлипнул мальчик.

— Каких собак, нет никаких собак по дороге до самой бабки, это ведь совсем рядышком! — подбодрил сына Павел. — Ступай, ступай, сынок, не серди меня! Иди потихоньку!

Поддавшись уговорам и побоявшись трепки — рука у отца была тяжелая, — Костикэ нехотя побрел по улице под гору. Мальчик был босиком, с непокрытой головой, в грязной, рваной рубахе с широкими рукавами. Скоро озорник расшалился, как обычно, а дойдя до халупы бабки Иоаны, принялся кричать во все горло, вызывая Нику, сынка Василе Зидару, и будоража всех соседей.

Бабка Иоана была расстроена из-за наседки, которая, неделю просидев на яйцах, теперь то и дело удирала, принуждая старуху бегать за нею по всему двору и огороду. Услышав голос внука, она недовольно заворчала, вспомнив, что только недавно отделалась от юродивого Антона:

— Не успела от одного сумасшедшего избавиться, а тут уж другой на мою голову пожаловал, еще почище.

Когда наконец Костикэ появился вместе с Нику на пороге, бабка угрюмо буркнула, даже не взглянув на внука:

— Слышь, малый, играй смирно и не серди меня, хватит напастей и без тебя, пропади все пропадом!

Костикэ, пропустив бабкину воркотню мимо ушей, покрутился в доме, подразнил собак и стал хныкать, что голоден.

— Ишь ты, присылают тебя ко мне с пустым брюхом, как будто мало я вас всех кормила! — огрызнулась бабка Иоана. — Там на столе мамалыга закутана в полотенце, а на печи горшок с молоком. Жри, пока не лопнешь!

Дети снова убежали играть, а старуха занялась своими делами, не переставая ругать ребят и ворчать на них, чтоб они не шалили.

— Да оставьте вы, чертенята, собак в покое, покусают ведь они вас!.. Костикэ, будь ты неладен, не гоняй кур, а то так их напугаешь, что сбегут со двора!.. Ты что, неслух, совсем с ума спятил? Чего взгромоздился верхом на поросенка? Раздавишь его невзначай, будь ты неладен!

Затем Костикэ выскочил на улицу, где было просторнее и сподручнее показывать Нику всевозможные проделки. Как старший, он считал себя обязанным непрерывно вызывать восхищение товарища по играм и выдумывал бог весть что, лишь бы досадить бабке. Спустя некоторое время она крикнула, не выходя из дому:

— Вернись, озорник, во двор, не балуйся на улице, а то еще попадешь под телегу какую, беды из-за тебя не оберешься!

С той стороны дороги сейчас же раздался голос жены Василе Зидару:

— Эй, Никушор! Иди к мамке, не ходи ты по пятам за этим озорником Костикэ! Иди, иди к мамке, я тебе чего дам!

Костикэ играл в лошадки, носился сломя голову по улице и победоносно ржал всякий раз, когда пробегал мимо приятеля. Нику был до того захвачен игрой, что даже не расслышал голоса матери.

Бабку Иоану выводило из себя любое вмешательство жены Зидару, а уж когда та бранила внука, ей это совсем невмоготу было слушать. Она как раз мыла кастрюлю и, даже не вытерев руки, вышла на улицу, к воротам.

— Костикэ, чертенок, сейчас же вернись во двор! Слышишь? Чего балуешься на улице? Двора тебе мало?.. Оглох, что ли? А ну, скорей во двор или убирайся к себе домой!

Мальчик просительно захныкал, не прекращая игры:

— Да что я сделал, бабушка?.. Разреши нам еще поиграть, мы ведь не озорничаем!

Бабка Иоана еще что-то обезоруженно пробормотала, хлопнула калиткой и вернулась к кастрюле.

— Шел бы ты лучше домой, хватит мне душу выматывать, нет у меня времени за тобой смотреть, будь оно все неладно!

Она еще не успела снова приняться за кастрюлю, как издалека раздался гудок автомобиля. Несмотря на гнев, бабка крикнула внуку:

— Беги оттуда, внучек, а то еще задавит тебя эта чертовщина!

Струсивший Нику не стал дожидаться окрика матери и поспешно спрятался за калитку, довольствуясь тем, что выглядывал из-за жердин. Но Костикэ отважно застыл посередине улицы и гордо заорал:

— А я не боюсь, видишь, Нику? Не боюсь, и все! Не боюсь!

Он раскинул руки, так что широкие рукава повисли точно крылья летучей мыши, и высунул длиннющий язык, дразня приближающуюся на большой скорости машину, оглашавшую дорогу пронзительными воплями гудка.

— Где ты, Костикэ? Беги скорее во двор, пропади все пропадом! — снова раздался голос бабки с порога халупы.

Автомобиль уже был шагах в пятидесяти, но Костикэ, назло отчаянным предупреждениям гудка, не трогался с места. Увидев, что мальчишка заупрямился, шофер свернул вправо. Костикэ перебежал туда же, словно стараясь во что бы то ни стало угодить под колеса. Крутой поворот руля кинул автомобиль влево, но и мальчик молниеносно переметнулся влево. Тормоза заскрежетали ржавым вздохом, и машина резко остановилась. Дама, сидевшая в глубине, закричала. В ту же секунду разъяренный шофер подскочил к мальчишке, застывшему с высунутым языком в двух шагах от машины.

— Оборвите ему уши, Рудольф, чтобы набрался ума-разума, негодник! — крикнул из машины господин с бородкой.

Водитель хорошенько надрал уши мальчику, отвесил ему несколько увесистых затрещин и отпихнул на мостки у калитки, за которой рассопливившийся Нику оцепенел от страха с разинутым ртом.

— Здесь стой, разбойник, а не под носом у машины!

Пока автомобиль мчался дальше, повернув к усадьбе Юги, отчаянные вопли Костикэ переполошили всех соседей. Напуганная бабка Иоана приковыляла, едва переводя дух:

— Что случилось, Костикэ?.. Что с тобой стряслось?

— Я… я… играл… — еле ответил мальчик, задыхаясь от слез, — а… он… ой… уши!

— Что тут случилось, Никушор, ты же видел? — обратилась бабка к Нику.

— Его барин выдрал за то, что он не захотел податься в сторону! — пролепетал, заикаясь от волнения, Нику.

— Так тебе и надо! Очень хорошо сделал! — напустилась на внука пришедшая в себя бабка. — Уж лучше бы он совсем тебе шею свернул, неслух, а то я только попусту с тобой горло деру!.. А ну, скорей домой! Слышишь, чтоб духу твоего здесь не было, убирайся к черту и ты, и те, кто тебя прислал. У меня чуть сердце из груди не выскочило!.. Уходи сейчас же, нечистая сила, или я тебя еще не так отделаю!

Мальчик встал и, ни на кого не глядя, поплелся в гору, держась за уши и отчаянно вопя:

— Ой-ой, он мне ухо оторвал!.. Ой, убил он меня, ой, убил!..

— Больно уж озорной мальчишка! — покачала головой одна из соседок.

— Пошли домой, Никушор! — гордо взяла своего отпрыска за руку жена Василе Зидару. — Ты-то у меня послушный, правда, сынок? Не озоруешь, не делаешь все людям наперекор, правда, Никушор?

Бабка Иоана возвратилась во двор, крестясь и бормоча:

— Будь оно все неладно!

5

Ложа печати была почти пуста. Человека четыре, не больше, среди которых и Титу Херделя, обсуждали возможность падения правительства. Старый парламентский репортер газеты «Универсул» Бидидиу дремал, посапывая, на своем обычном месте в ожидании начала заседания. Шел шестой час, и внизу в зале с тупой важностью зевали лишь несколько никому не известных скучающих депутатов. Но трибуны для публики были переполнены. Какой-то молодой журналист, окинув взглядом раскрасневшиеся от любопытства и волнения лица, иронически заметил:

— А на трибунах почти одни помещики и арендаторы… Можно подумать, что речи защитят их от ярости крестьян!

Титу понимал, что новости можно разузнать только внизу, в кулуарах, но так как он бывал в палате депутатов редко, то не осмеливался спуститься туда, по примеру своих более опытных собратьев, набивших руку на парламентских прениях. Пока он тоже скучал. Его мало интересовали тонкие доводы «за» или «против» правительства, приводимые остальными тремя журналистами. Подоплека закулисной борьбы между партиями и в самых партиях была ему неизвестна, а из политических деятелей он знал только тех, которых чаще упоминали газеты, да и то лишь по имени.

Неожиданно с таинственным и важным видом появился щупленький и сутулый репортер газеты «Диминяца» — Попеску-Рэкару. Журналист из «Универсула» очнулся от дремоты и, зевая, спросил:

— Ну, что там, моншер, слышно, начнут они или нет? А то я плюну на всю эту историю.

— Да будет тебе, сейчас начнется! — ответил Попеску-Рэкару. — Но заседание — это чепуха. Лучше я вам расскажу сногсшибательную сенсацию. Ее только что сообщил начальник канцелярии министерства внутренних дел. Совсем свеженькая новость!.. В каком-то городке на Дунае, где именно, он не говорил, но я думаю, что это Джурджу, сегодня утром мобилизованные резервисты восстали против офицеров, двоих убили, многих тяжело ранили, а затем, прихватив оружие, разбежались по своим селам! Ну, что скажете? Это уже не шутка! Можете себе представить, какую панику вызвала в правительстве новость. Даже на армию нельзя положиться! А теперь беспорядки охватили и села уезда Влашки. Больше того — ходят упорные слухи о крестьянских волнениях и в уезде Ильфов, под самым Бухарестом. А вдруг мужики нападут на столицу и армия перейдет на их сторону?.. Поговаривают, будто правительство весьма серьезно хочет просить о вмешательстве австрийских войск, не то вся страна может провалиться в тартарары…

Сообщение репортера поразило всех. Любопытные из соседних лож вытянули шеи, чтобы лучше слышать. Кто-то из журналистов возразил:

Ну, каких только сказок сейчас не рассказывают…

— Как так сказки? — возмутился Попеску-Рэкару. — Я же тебе сказал, что эти сведения только что сообщил нескольким депутатам начальник канцелярии министерства внутренних дел. Теперь не до сказок! Впрочем, я сейчас же передам новость в редакцию, вот только не знаю, разрешит ли правительство ее опубликовать.

— А я и не подумаю сообщать, — сонно проворчал Бидидиу. — Бесполезно! Мы помещаем только сообщения, официально одобренные.

— Потому-то ваша газета и стала органом малодушия и трусости! — насмешливо усмехнулся какой-то драчливый журналист.

— Болтай сколько хочешь, юноша! — равнодушно пожал плечами старый репортер. — Как будто «Универсул» моя собственная газета.

Зал заседаний стал заметно оживляться. На председательской трибуне засуетились секретари и чиновники. В кулуарах раздавались голоса распорядителей: «Просим господ депутатов на заседание!» Рассматривая собравшихся внизу депутатов, Титу увидел Гогу Ионеску, который, пристально разглядывая места для публики, выискал глазами жену и обменялся с ней знаками. Еуджения еще раньше заметила Титу и взглядом указала на него Гогу. Через несколько секунд Гогу подошел к ложе печати и крикнул Титу:

— Когда закончится заседание, захватите с собой Еуджению и ждите меня внизу!

Титу лишь теперь заметил приветливо улыбавшуюся ему Еуджению и почтительно ей поклонился.

Наконец заседание открылось, но пока председатель читал разные протоколы, списки и другие никого не интересующие материалы, гул в зале не утихал. В правительственной ложе сутулилась какая-то бесцветная личность. Затем председатель объявил бойкой скороговоркой:

— Слово имеет господин докладчик!

На трибуну поднялся усатый, рослый мужчина и, явно щеголяя своим зычным баритоном, прочитал законопроект о льготной, без каких-либо налоговых обложений, продаже бензина владельцам автомобилей. На депутатских скамьях громко болтали, заглушая слова докладчика, словно депутатам было стыдно его слушать.

— Подумать только, что их волнует в эти минуты: облегчить «тяготы» тридцати миллионеров, которые раскатывают в автомобилях! — буркнул репортер «Универсула», строча свой отчет.

Через несколько минут снова раздались голоса распорядителей: «Господ депутатов просят проголосовать!»

— Пошли, господа, больше ничего не будет! — заторопился один из журналистов, собрал бумаги и вышел.

Титу задержался до тех пор, пока не увидел, что Гогу Ионеску подошел к урнам для голосования, и только тогда спустился вместе с Еудженией.

— Мне кто-то говорил, кажется Деличану, что вы ездили вместе с Григоре в Амару, это правда? — взволнованно спросил его Гогу. — Что там слышно?.. Вы себе даже представить не можете, до чего мы встревожены. Надина именно сейчас решила отправиться в деревню, чтобы продать свое поместье! Сегодня в полдень уехала в автомобиле… Что вы на это скажете?

Титу попытался его успокоить, рассказав, что он лишь накануне вечером приехал из Амары и что там все тихо и мирно. Но Гогу перебил его со слезами в голосе:

— Так-то так, но вы же знаете, что и во Влашке начались грабежи и убийства!.. Теперь даже в Бухаресте нельзя считать себя в полной безопасности, а она едет в деревню!.. Боже мой, боже, мне все еще не верится, что она действительно уехала! Нелепая прихоть и упрямство! В жизни ничего подобного не видывал! В такие страшные времена не думаешь ни о поместьях, ни о деньгах, главное — сохранить жизнь! И чего это ей так загорелось срочно продавать имение? Никак в толк не возьму, по-моему, ее черт попутал, иначе этого не объяснишь!

Супруги Ионеску увели Титу с собой, оставили ужинать и весь вечер говорили о Надине.

6

Крестьяне как раз толковали о молодой барыне, которая совсем недавно проехала в автомобиле к усадьбе Мирона Юги, когда к ним подбежал, вопя во все горло, сынишка Павла Тунсу:

— Ой-ой-ой, он мне ухо оторвал!.. Ой, он меня убил!..

Василе Зидару, который стоял чуть в стороне, спросил мальчика:

— Кто тебя обидел, Костикэ?.. А?.. Не хочешь говорить?.. Что же ты молчишь, почему не скажешь, кто тебя обидел?

Павел Тунсу уже ушел домой. Костикэ понял, что отца здесь нет, иначе бы тот сразу подошел к нему, чтобы узнать, почему он плачет. Поэтому он даже не ответил Василе, а поплелся своей дорогой, вопя еще пронзительнее, словно похваляясь своей бедой и стараясь оповестить о ней всю деревню.

Какая-то женщина, пришедшая вслед за мальчишкой, ответила вместо него Василе:

— Господа его малость поучили уму-разуму за то, что он не отошел в сторону, когда ехала их машина.

Зидару покачал головой:

— Что ж это, господам делать нечего, с детишками связываются?

Его поддержали двое других крестьян, что стояли рядом:

— И то правда! Мальца-то зачем бить? Не съел же он их добро!

— Им, вишь, теперь уж мало, что нас мучают да истязают, — вспылил Игнат Черчел, — начали и над ребятишками измываться. Моих голодом морят, отобрали у нас кабанчика… Горе, а не жизнь, иначе не скажешь!

В разговор вмешались и другие:

— Детей пусть оставят в покое! Что они к ним привязались?.. Видать, и детишки наши им жить мешают!.. Ох, господи, жестоко ты нас казнишь!.. Только мы сами виноваты, раз такие трусы да бабы!.. Ежели бы господа знали, что у нас под рукой дубины, не смели бы над нами измываться!

Тоадер Стрымбу, багровый от негодования, с выпученными глазами, орал:

— Будь это мой мальчонка, я бы им показал!

В другой кучке, поближе к двери корчмы, Трифон Гужу, насупив, как всегда, брови, промолвил неторопливо, спокойно и холодно:

— Господа по-людски с нами обходятся, только когда мы их в страхе держим!

Голоса переплетались, сливались, заглушали друг друга. Крестьяне, сбившись толпой, перекатывались волнами то в одну, то в другую сторону, прислушивались, переругивались, проклинали. Казалось, порывы ветра, то и дело менявшего направление, сталкивали людей с места. Толпа кипела, корчилась, распалялась.

Корчмарь, который вышел на порог, чтобы узнать, в чем дело, крикнул Трифону:

— Вы о Павловом огольце толкуете? О Костикэ?.. Да пошлите вы его, люди добрые, к черту, второго такого охальника и безобразника во всем селе не сыщешь!.. Ты сам, Трифон, намедни бранил его здесь, не помню уж за какую проделку…

Слова Бусуйока подействовали на крестьян отрезвляюще, будто кто-то плеснул холодной водой на вздымающееся облако пара. На секунду воцарилось растерянное молчание, будто толпа, стряхнув наваждение, пришла в себя. Трифон сконфуженно открыл рот, пытаясь оправдаться:

— Так ведь…

Но его колебанию тут же положил конец голос Петре Петре, загремевший с суровой укоризной:

— За что же это ты, дядюшка Кристаке, ребенка поносишь?.. За то, что его господа избили?

Толпа вновь всколыхнулась, словно кто-то вовремя разворошил затухавший было костер. Трифон, еще не успевший закончить своих слов, яростно закричал:

— Так ведь ты, по всему видать, руку господ держишь! Нет у тебя сердца, тебе и не больно, когда нас бьют!

Возбуждение негодующих крестьян обдало жаром и Бусуйока. Хотя только что ему казалось нелепым, как это могут взрослые люди колготиться из-за того, что надрали, да и за дело, уши мальчишке, которого все знают как первого озорника в деревне (одному отцу сколько крови этот чертов негодник попортил!), сейчас Бусуйок тоже невольно поддался всеобщему возмущению и закричал, наливаясь гневом:

— Это как же так, Трифон, я держу руку господ? Не стыдно тебе меня попрекать? И это говоришь ты, кто меня столько раз объедал? Знать, подпеваешь Петре Петре, который день-деньской обхаживает господ на барской усадьбе, а потом сюда заявляется и меня же честит!

— Кого я обхаживаю, Кристаке? — взвился Петре, проталкиваясь к корчмарю. — Как это обхаживаю?.. Значит, если я работаю у господ, я их обхаживаю?.. А кому выправил старый барин документ на корчму, чтобы людей обманывать и на них наживаться, мне или тебе?.. Да пустите вы меня, люди добрые, к нему поближе, пусть ответит, не могу я терпеть, чтобы он меня позорил перед всей деревней, словно я для него мразь какая!..

— Да уж тебя, Петрикэ, никто не перекричит! — примирительно буркнул корчмарь, увидев, что крестьяне с трудом удерживают рвущегося к нему парня. — Больно ты чванливый да заносчивый! Я к тебе приглядываюсь с той самой поры, как ты с солдатчины возвратился. Можно подумать, что один ты у нас на деревне стоящий человек!.. Уймись, парень, ты еще молодой! Мы тоже умеем пораскинуть мозгами и свое слово сказать.

Но Петре, еще больше распаляясь от того, что люди его удерживали, а Бусуйок сбавил тон, наседал все яростнее и злее:

— Отойди в сторонку, дяденька Леонте! Пусти меня, Тоадер, ты что, не слышишь, как он меня ославил? Пусть толстобрюхий скажет, чем я проштрафился, почему он меня так честит и ругает?

— Да помолчи ты, парень, не огрел же он тебя дубиной по голове! — успокаивал Петре Леонте Орбишор, дергая его за руку и гордясь тем, что и он причастен к ссоре.

— Уж лучше бы он мне в зубы дал, чем обкладывал такими словами! — продолжал кричать Петре, все еще вырываясь, но чуть потише. — Не украл я у него ничего и не обругал, а только заступился за мальца!

— Такая уж наша доля! — горестно вздохнул Тоадер Стрымбу. — Когда господа нас бьют, мы, вместо того чтобы пойти на них с дубиной или хоть вопить, меж собой драку затеваем!

— Твоя правда, Тоадер! — печально поддержал его Игнат Черчел. — Святая правда, все так и есть, как ты говоришь.

— Я ведь не драчун, не охальник какой, не по душе мне это, но если кто надо мной насмешки строит, будь он хоть святой угодник небесный, я места себе не найду, пока не отплачу ему сторицей! — не унимался Петре, поправляя измятую в суматохе одежду.

Толпа еще не успела остыть после ссоры, как появился Павел Тунсу со скорбной физиономией, словно пришел с похорон. Крестьяне сгрудились вокруг с таким любопытством, будто надеялись услышать от него спасительную новость. Пытаясь загладить сказанные раньше слова, Бусуйок, не сходя с порога, сразу же спросил:

— Что там стряслось, Павел, с твоим сынком?.. Что ему господа сделали?

— Худо, Кристаке, ты меня лучше не спрашивай и не трогай, потому что нет на земле человека несчастнее! — выдохнул Павел, и в голосе его сквозило больше ненависти, чем боли.

Потом он подробно описал, как все якобы произошло: Костикэ был у своей бабки и мирно играл на мостках с мальчишкой Василе Зидару. Потом проехала машина, и детишки, верно, от страха, да и не хотелось им прерывать свою ребячью игру, остались смирно стоять на месте и лишь посмотрели ей вслед, вот так же, как это сделали все мужики, когда машина недавно тут проехала. Что там померещилось господам из машины, один бог ведает, но вдруг автомобиль остановился, чужестранец-водитель выскочил из него и подбежал к ребятам. Никушор, сынок Василе, он поменьше да и боязливый, на свое счастье, убежал во двор, не то ему, верно, еще хуже бы влетело. А Костикэ, не зная за собой никакой вины, остался спокойно стоять на месте и еще удивлялся, что это вдруг понадобилось тому чужаку, который все гудит на передке машины! А чужак, не долго думая, схватил мальчонку за уши и так стал их драть и выкручивать, что чуть совсем не вырвал. Мало того, потом принялся молотить малыша кулаками и пинать ногами, едва до смерти не убил! Покалечил он его и напоследок обложил на своем собачьем языке, влез в машину и укатил к черту, к старому барину.

— У него из ушей и сейчас кровь хлещет, вспухли они, покарай этих злыдней матерь божья, — продолжал Павел, благоговейно осеняя себя крестным знамением, как перед алтарем. — Жена ему повязку накладывает, а я послал за теткой Настасией Нистор, она-то постарше и выходила два года назад дочку Замфира, когда молотилка повредила ей руку… По дороге я встретил деда Лупу, и он мне присоветовал отвезти мальчонку в больницу в Питешти. И впрямь отвезу, никуда тут не денешься, очень уж парнишку жаль, так он, бедный, мучается. Только не было бы все попусту, потрачу бог весть сколько денег, а он все одно останется калекой на всю жизнь. Ох, беда!.. — глубоко вздохнул он в заключение, безнадежно махнув рукой.

Крестьяне слушали Павла молча, не перебивая, сочувственно кивая головой. Только несколько секунд спустя Василе Зидару заговорил с каким-то облегчением в голосе, словно у него камень с сердца свалился:

— То-то мне было невдомек, как это мальчонка осмелился обидеть господ!

Десятки голосов одобрительно загалдели наперебой:

— Да уж, конечно, так, малый в жисть не посмел бы!

Повелительный голос Бусуйока перекрыл все остальные голоса:

— Так чего ж ты, Павел, не возьмешь мальца за руку да не отведешь его, какой он есть, избитый да перевязанный, на барский двор? Там же и потребуешь, чтобы тебе прямо на месте и заплатили за все муки.

Павел в нерешительности повернул голову к Бусуйоку, которого шумно поддержали все остальные:

— Ступай, Павел!.. Кристя дело говорит!.. Да не раздумывай ты, не топчись на месте, ступай!.. Они должны тебе заплатить!

— Как же так, люди добрые? Выходит, вы меня посылаете, чтоб меня тоже избили, — растерянно пробормотал наконец Павел. — Ведь я и так еле на ногах держусь, не побоятся они меня.

— Давай, Павел, и я с тобой пойду! — воскликнул Петре, поправляя на плечах сермягу.

— Все пойдем! — закричал маленький, коренастый мужичок в огромной меховой шапке, сдвинутой на затылок. — Всех-то не изобьют!

— Да помолчи ты, Гаврилэ, не будь ребенком, — поспешно одернул его Игнат Черчел. — Будто не пошли мы намедни почитай всем миром просить за учителя и не шуганул нас, как собак, старый барин?

— Коли опять смиримся, как тогда, то, конечно, прогонит! — угрюмо пробасил Трифон Гужу.

— А мы не смиримся! Не смиримся!.. Не собаки ведь! — закричали несколько человек сразу.

— Лучше пустим им красного петуха, чтобы прах и пепел остался от всего их семени! — отчетливо зазвенел тонкий голос, словно опустившись алой нитью откуда-то с небес.

Все обернулись к Мелинте Херувиму, который задрал голову высоко вверх, чтобы показать, что не боится ответить за свои слова. В ту же секунду с нижнего конца улицы, как тревожный призыв, послышался повелительный рокот автомобиля.

— Едет, едет… — зашептали многие дрогнувшим голосом, словно сразу же забыли слова Мелинте.

Толпа, заполнившая площадку для хоры перед корчмой и всю улицу от канавы до канавы, неподвижно замерла, перекрыв дорогу, будто решив никого не пропускать. Однако, когда машина показалась вдали, кто-то примирительно крикнул:

— Да расступитесь вы, люди добрые, расступитесь, едет ведь!

Медленно, нехотя, словно по принуждению, крестьяне расчистили путь, скучившись по краям улицы. Автомобиль повелительно и настойчиво повторил то же пронзительное предупреждение, схожее с гневным окриком. Рокот мотора и стрельба выхлопных газов грозно нарастали, заглушая все деревенские шумы и людской гомон. Выстроившись, как древние стражники, по обочинам дороги, крестьяне не сводили мрачных, помутневших глаз с мчащейся машины. Один лишь корчмарь, стоя на дороге, стянул с головы шапку и привычно поклонился. Из машины ему дружески помахала изящная ручка. Но в то же мгновение, будто не в силах сдержаться, Петре Петре ринулся на середину улицы и яростно закричал вслед автомобилю:

— Убирайтесь! Прочь! Долой!

Почти одновременно из сотни глоток оглушительно вырвался тот же негодующий вопль, а Трифон Гужу схватил камень и изо всех сил швырнул в удаляющуюся машину.

— В бога мать вашу, разбойники проклятые! — проскрежетал он.

Грохот двигателя заглушил, однако, крики людей. Но господин с бородкой клинышком, сидевший в машине, видно, что-то почувствовав, на миг оглянулся и увидел яростные лица, поднятые кулаки и Трифона Гужу, бросавшего камень. Он в ужасе отпрянул и втянул голову в плечи, растерянно ожидая удара.

По мере того как расстояние заглушало шум мотора, нарастал и набирал силу рев толпы, сбившейся на середине улицы, рев, над которым взвился, словно приказ, хриплый голос:

— Мать вашу, чертовы мироеды!

 

Глава VIII

Пламя

1

На следующий день, в среду, часов около двенадцати, Платамону отправился в Леспезь в кабриолете, захватив с собой и адвоката Олимпа Ставрата, который остановился у него в Глигану.

— Ну вот, благополучно подъезжаем, господин адвокат! — усмехнулся арендатор, который погонял лошадь, сидя рядом со Ставратом. На заднем сиденье примостился Аристиде.

— Подъезжать-то подъезжаем, но насколько благополучно, это еще видно будет! — нервно ответил Ставрат, поглаживая тронутую сединой бородку и то и дело оглядываясь по сторонам, словно опасаясь, как бы перед ними нежданно-негаданно не выросла толпа взбунтовавшихся мужиков.

— Да вы не волнуйтесь, уважаемый господин адвокат! — покровительственно, чуть ли не иронически, продолжал успокаивать его Платамону. — Наши мужики не такие уж сумасшедшие, как думают в городе. Мужик по своей натуре — человек благоразумный, может быть, даже слишком.

Но Олимпа Ставрата эти платонические утешения не могли успокоить. Им владел дикий страх, все окружающее представало перед ним в самых мрачных красках, всюду ему мерещились чудовищные призраки. Мысленно он проклинал свою злосчастную уступчивость, побудившую его выполнить каприз взбалмошной барыньки. Зачем только ему понадобилось оставлять мирную и безопасную жизнь в Бухаресте и подвергаться риску в деревнях, охваченных лихорадкой восстания? Не лучше ли было бы для него, человека немолодого, почитывать о крестьянских восстаниях в газетах, развалившись в удобном кресле у себя дома, попивая сладкий кофе и попыхивая сигарой, вместо того чтобы дрожать здесь? Он ведь прекрасно знал, причем на собственном опыте, что привносить в деловые отношения какие-либо чувства одинаково вредно и для дел и для чувств. И с чего это он так по-дурацки увлекся своей клиенткой? Она, разумеется, красива и соблазнительна, но вот к чему это привело. И главное — все без толку… Ведь до сих пор она ему не уплатила даже гонорар за бракоразводный процесс. Пока он довольствуется лишь авансом, полученным в самом начале, когда он относился к Надине просто как к светской клиентке. Но этой ошибки он никогда себе не простит, — как это он, хотя бы в последнюю минуту, не отказался от поездки в поместье, когда газеты уже сообщили, что беспорядки и насилия охватили всю страну. В крайнем случае надо было остановиться в Питешти, где стоят воинские части, — ведь он своими глазами видел во всех деревнях на своем пути, как толпы мужиков с кровожадными разбойничьими лицами о чем-то шепчутся и явно что-то замышляют на виду у всех…

Адвокат всю ночь напролет ворочался без сна, то и дело проверяя, хорошо ли заперта дверь, и вздрагивая от страха при всяком шорохе во дворе. Он не испытывал особого доверия и к арендатору, хотя тот был чрезвычайно любезен. Кто поручится, что он не состоит в тайном сговоре с мужиками и разбойники неожиданно не вломятся в комнату?

Когда кабриолет заворачивал в ворота усадьбы, Ставрат заметил в соседнем дворе человек пять мужиков.

— Вот они уже и здесь объявились! — вздрогнул он, указывая на них пальцем арендатору.

— Да это добропорядочные люди, господин адвокат! — успокоил его Платамону. — Я за них ручаюсь!.. Хорошо их знаю!.. Тот — в белой шапке — это Матей Дулману, человек состоятельный и душевный. Может, и вам придется иметь с ним дело, потому что он один из тех, кто надумал объединиться с другими и купить поместье госпожи Надины.

Адвокат Ставрат накануне два раза останавливался во дворе барского особняка, сперва как только приехал, а потом, когда они возвращались от Мирона Юги, но в дом не заходил. Теперь он внимательно оглядел здания и двор, словно никогда их не видел, и угрюмо заметил:

— В этих усадьбах никогда не чувствуешь себя в безопасности… Все двери открыты настежь, заходи кто хочешь, каждый может тебя придушить, все поджечь и спокойно убраться восвояси.

Платамону даже не ответил, только улыбнулся, а Аристиде, который сидел за ними, зажал рукой рот, чтобы не расхохотаться вслух над трусостью адвоката.

Барская усадьба, в особенности хозяйственные пристройки, и впрямь была запущена. Все строения обязан был содержать в порядке арендатор, который взамен мог ими распоряжаться по своему усмотрению. Он не имел права пользоваться только главным зданием, которое Гогу Ионеску отремонтировал несколько лет назад и предназначал для себя и жены. Платамону же использовал многочисленные хозяйственные пристройки чаще всего как амбары и склады. Конюшни и птичники почти пустовали, если не считать лошаденки приказчика Думитру Чулича, дойной коровы да нескольких штук домашней птицы, чтобы было чем кормить господ, когда они наезжали на короткое время. Если они задерживались подольше, арендатор дополнительно привозил из Глигану необходимые припасы. Во всем огромном дворе постоянно жил только Думитру Чулич с семьей, то есть с женою и четырьмя детьми. Арендатор застал Чулича уже на месте и оставил при себе, так как тот оказался человеком надежным. Жена Думитру служила поварихой в Питешти и, следовательно, прекрасно умела стряпать для господ, а старшая дочь Иляна научилась прислуживать в доме как заправская городская горничная. Для других работ Думитру обычно приводил деревенских мужиков или баб. Усадьба оживала лишь изредка, когда сюда съезжались господа. Только тогда на барском дворе шумно и оживленно суетились люди.

Теперь под навесом шофер мыл автомобиль, насвистывая какую-то немецкую мелодию. По двору разгуливали несколько кур и уток, радуясь солнечному теплу. Думитру Чулич, сутуловатый, с худощавым лицом и большими усами, бросился навстречу прибывшим, чтобы помочь им сойти. Отвечая Платамону, он доложил, что барыня отменно отдохнула, только недавно встала и сейчас прихорашивается перед зеркалом.

Пройдя галерею перед входом, арендатор ввел Ставрата в обширный вестибюль. Здесь они подождали несколько минут, пока не появилась Иляна и не сообщила, что барыня сейчас к ним выйдет, а пока просит пожаловать в гостиную. Налево помещалась гостиная и что-то вроде рабочего кабинета Гогу Ионеску, направо — столовая, отделенная другой комнаткой от спальни, откуда дверь вела прямо в вестибюль. Среднюю комнату Гогу разделил на две и в той половине, что примыкала к спальне, устроил вполне современную ванную. Из столовой коридор вел в маленькую каморку, преобразованную в буфетную. Далее находилась просторная кухня, затем комнаты для прислуги, в которых жили Думитру Чулич и его семья.

Вошла Надина — нежная и красивая, словно луч весеннего солнца. Ее глаза светились безмятежной радостью.

— Ну как, вы все еще испуганы, мой отважный рыцарь? — с очаровательной иронией обратилась она к Ставрату. — Ох, если б я знала, что вы окажетесь таким осторожным и осмотрительным, я бы вас пощадила — выбрала бы себе другого адвоката!

— Вы, сударыня, шутите, так как у вас еще мало жизненного опыта! — озабоченно пробормотал адвокат. — К несчастью…

— Не надо, господин Ставрат, я очень прошу вас прекратить ваши сетования! — уже серьезно воскликнула Надина. — Неужели вы непременно хотите, чтобы я пожалела о своем приезде сюда! Нет, я не собираюсь об этом жалеть! Напротив, никогда мне в поместье не было так интересно, как сейчас! И весна нынче великолепнее, чем когда-либо, или, быть может, мне так кажется, потому что я собираюсь… Но лучше поговорим о наших делах!

Мужчины обменялись выразительными взглядами. О делах Надины они подробно толковали вчера вечером, после ужина, почти до полуночи. Столь обстоятельный разговор вполне устраивал адвоката, так как отодвигал час отхода ко сну, которого он отчаянно боялся. Платамону внушал ему, и Ставрат полностью с ним согласился, что Надина должна прежде всего решить, кому именно она хочет продать имение, и лишь после этого можно будет приступить к серьезному разговору. Вести переговоры одновременно с несколькими покупателями, не уточняя подробностей сделки, значит лишь зря отнимать у всех время и портить нервы. Он, Платамону, вправе просить, чтобы ему было оказано предпочтение. Но он не хочет давать пищи для кривотолков, будто он воспользовался своим положением и оказал на барыню давление. И все же он уверен — если имение и впрямь будет продано, то только ему, так как никто не знает лучше, чем он, какова истинная стоимость этой земли и какой она приносит доход. Конечно, было бы куда лучше и разумнее, если бы они заключили сделку уже раньше, когда он впервые ей это предложил. Но тогда Надина не желала вести никаких переговоров. Теперь положение изменилось, и не в ее пользу. Начались крестьянские беспорядки, еще неизвестно, что принесет завтрашний день, и никто не отваживается вкладывать капитал в помещичьи земли. Во всяком случае, он, как покупатель, может взять на себя лишь частичное обязательство, с тем чтобы окончательный расчет был произведен после того, как положение прояснится и все войдет в нормальное русло.

Надина слушала с некоторым нетерпением возражения и щепетильные соображения адвоката, не решаясь его перебить и напомнить, что она решила обратиться к нему за помощью именно потому, что не знала, как разрешить все эти вопросы, а отнюдь не для того, чтобы он излагал ей свои сомнения, да еще преувеличивал трудности и сложности. Все-таки в конце концов она заметила:

— Я ведь вам говорила, если не ошибаюсь, что намерена продать поместье тому, кто заплатит больше и внесет деньги наличными. Ну а все подробности следует уладить вам…

— Мы ведь не можем устраивать публичный аукцион! — пожал плечами Ставрат.

— Разве мы не можем выслушать, кто сколько предлагает, и затем принять решение? — улыбнулась Надина.

— При других обстоятельствах это было бы вполне возможно, барыня, если разрешите и мне сказать слово, — вмешался Платамону. — Но теперь обстановка никак для этого не подходит.

— Вы, верно, имеете в виду крестьян? — перебила его Надина. — Прекрасно. Ничего не имею против того, чтобы продать поместье крестьянам. Я им даже обещала, что потолкую с ними, когда придет время. Что ж, можно сейчас с ними побеседовать.

— Мне кажется, теперь это ничего не даст! — снова заметил арендатор. — Ведь крестьяне и тогда, когда из кожи вон лезли, чтобы купить поместье, рассчитывали на пониженную цену и на то, что вы им предоставите большую рассрочку. Единственный их капитал — собственные руки.

— Ну уж нет, о таких условиях не может быть и речи! — запротестовала Надина.

— Сейчас они тоже, конечно, не прочь получить ваше поместье, но хотят завладеть им даром! — продолжал Платамону.

— Как так даром? Что значит завладеть?

— Они не хотят ничего платить, а думают просто поделить между собой поместье.

— Что за чушь?

— Чушь-то чушь, но они на это надеются и ждут, потому что теперь такие веяния.

— Несколько анахронично удивляться притязаниям крестьян, коль скоро из газет мы уже знаем, что во многих уездах они начали осуществлять свои намерения на практике, причем довольно недвусмысленно! — пробормотал Ставрат. — И, уж во всяком случае, бесспорно, что сегодня — день не самый подходящий для переговоров о продаже. Кроме того, не стоит делать это здесь, на месте. Прощупать почву можно было и в Бухаресте.

— Я понимаю ваши упреки, — раздраженно возразила Надина. — Но почему вы не сказали мне это в Бухаресте?

— Я предупреждал вас, что поездка в деревню чревата большими опасностями, но вы меня не послушали…

— Я не говорю сейчас о поездке и об опасностях. Но если бы вы мне сказали, что сейчас невозможно вести переговоры о продаже или что это удобнее сделать в Бухаресте…

— Вы правы, сударыня. Я должен признаться в своем упущении…

На самом деле адвокат считал своим упущением то, что он уехал из Бухареста, а не то, что он не отговорил Надину. Его интересовали сейчас не дела клиентки, а только собственные неприятности. Все его помыслы были направлены на одно — как бы устроить так, чтобы этой ночью находиться уже не в Глигану, а, по крайней мере, на пути в Бухарест. Он не посмел рассказать ни Надине, ни арендатору о том, что увидел вчера в Амаре, когда оглянулся на дорогу. Они бы ему не поверили и только подняли бы на смех. Впрочем, он и сам сомневался — не была ли та сцена плодом его больной фантазии? Но пусть вчера это ему только померещилось, завтра подобная сцена может превратиться в действительность. Зачем ему, пожилому, здравомыслящему человеку, отдавать себя на растерзание взбесившимся мужикам? Надо немедленно, пока спасение еще возможно, что-то предпринять.

— Вам, барыня, необходимо набраться немного терпения! — продолжал увещевать ее Платамону. — Вы очень правильно поступили, что приехали сюда и тем самым показали крестьянам, что не собираетесь отступиться от имения, как они утверждают. Но теперь надобно переждать несколько дней, пока уляжется вся эта сумятица. Сегодня здесь должен побывать господин префект, он как раз объезжает уезд, вот он и поговорит с нашими крестьянами, приструнит их, выбьет из головы дурь…

— А как же быть с Мироном Югой? — спросила Надина. — Ведь вчера я к нему заехала лишь для того, чтобы поздороваться. Уклониться от разговора я не могу. Я обязана переговорить с ним, чтобы он не подумал, будто я хочу…

— Нет, барыня, нет! — стоял на своем арендатор. — Я вас уверяю, что и господин Юга не думает сейчас о покупке земли! Сегодня спокойно отдыхайте, а завтра увидим, каково будет положение. Если господин Юга пожелает вам что-то сообщить, он обязательно даст знать, вы не волнуйтесь.

Расстроенная этим советом, хотя она и понимала, что другого выхода нет, Надина вдруг наивно спросила, словно это только сейчас пришло ей в голову:

— Зачем же я в таком случае приехала? Если все равно нужно переждать, пока не пройдет потоп, как мне только что сказал господин Ставрат, то я напрасно затеяла поездку.

— Об этом не жалейте, барыня! — заверил ее Платамону. — Вы совершили хорошую прогулку и с божьей помощью заключите выгодную сделку.

Разговор тянулся еще часа два, собеседники вновь и вновь возвращались к тем же вопросам и приходили к тем же ответам и выводам. Чтобы не скучать, Надина пригласила Ставрата отобедать с нею. Арендатор ушел, пообещав заехать к вечеру за господином адвокатом.

— Надеюсь, вы будете за мной ухаживать, а не пугать всякими ужасами о бесчинствах крестьян, — шутливо обратилась Надина к Ставрату после того, как Платамону попрощался.

Олимп Ставрат растерянно погладил бородку с любезной, но в то же время озабоченной улыбкой.

Аристиде, ожидавший во дворе, начал терять терпение. Он раза два шутливо ущипнул Иляну, не стесняясь ее отца, а затем от нечего делать принялся толковать с ним о крестьянских беспорядках в других краях. Думитру очень серьезно осведомился, правда ли, что крестьянам будут раздавать землю.

— Поехали, сынок, я освободился! — воскликнул Платамону, торопливо спускаясь с галереи и сразу же усаживаясь в кабриолет. — Поехали, — добавил он тише, когда Аристиде устроился с ним рядом, — твоя мама, наверно, волнуется.

Выехав из ворот на улицу, они тут же увидели Матея Дулману и других крестьян, которые как будто поджидали арендатора. Действительно, Матей подал ему знак задержаться и подошел ближе.

— В чем дело, Матей? О чем печаль? — дружелюбно, как всегда, спросил Платамону.

Дулману прошел под самой мордой лошади и вплотную подступил к Платамону. Лицо у него было мрачнее, чем обычно, в глазах горел сдержанный огонек. Он поставил ногу на ступеньку кабриолета и, нагнувшись к уху арендатора, таинственно процедил:

— Ты, барин, на Бабароагу не зарься, не то худо будет!

Платамону побледнел и, чтобы скрыть тревогу, ответил тем же мягким голосом:

— Да что еще случилось? Разве я не говорил тебе, что не стану вмешиваться ни на столечко, если вы возьмете имение себе?

— Коли так, зачем же заявилась сюда барыня? — подозрительно спросил Дулману.

— Она, верно, хочет продать землю, ведь поместье-то ее.

— Вот потому ты и не встревай, мы никому не позволим отобрать нашу землю! — угрожающе продолжал Матей.

— Из-за меня вам, ребята, тревожиться нечего! Вам надо только договориться с барыней… — заикаясь, пробормотал арендатор, безуспешно пытаясь сохранить покровительственный тон.

— С ней мы еще поглядим, как нам обойтись, — проворчал Матей. — Значит, так, барин! Потом не говори, что не упреждали тебя!

— У меня, Матей, слово крепкое! — заверил его Платамону, немного успокоившись. — Что скажу, за то и душу положу! Так и знай, Матей!.. Оставайся с богом!

Ворча себе что-то под нос, Дулману отошел в сторону, а Платамону хлестнул лошадь:

— Двигай, Ортак!.. Поехали, а то уже поздно!..

2

— Что это сегодня с людьми стряслось, все по домам прячутся? — недоумевал Бусуйок, в который раз выходя на порог корчмы и оглядывая улицу. — А то от таких посетителей, как ты, Спиридон, толку мало!

Спиридон Рэгэлие выпил стопку цуйки и заплатил за нее. Он бы заказал еще, но знал, что Бусуйок в долг не отпустит, потому что в долговой книге за ним и так уж много записано, а он давно не может ничего заплатить, чтобы хоть немного уменьшить задолженность. Поэтому он ответил смиренно, надеясь угодить корчмарю:

— Так ведь распогодилось, вот они, верно, и взялись плуги чинить, чтоб быть наготове, когда землю поделят.

— Как бы не так, разве не видишь, как господа торопятся раздать свои поместья? — не оборачиваясь, насмешливо бросил Бусуйок с порога корчмы. Затем, возвращаясь за стойку, он добавил: — Ты, Спиридон, пьяница да и беден, как церковная мышь, но у тебя, кажись, ума побольше, чем у других, хоть не тратишь сил попусту.

Спиридон, худой и старый, состроил горестную мину и плаксиво ответил:

— Так ведь другие, Кристаке, пьют и на радостях, а я не от хорошей жизни, только из-за бед и несчастий. Ведь с того самого дня, как моя баба преставилась, я терплю муку мученическую, сноха меня невзлюбила, обзывает по-всякому, никакой заботы от нее не вижу…

— Ладно, ладно, я твою историю знаю, Спиридон! — перебил его корчмарь.

— Известное дело, знаешь, как же тебе не знать! — обиженно пробормотал старик, обратив взгляд к открытой двери, в которой появился сынок Филипа Илиоасы, аккуратно одетый и обутый мальчик.

— Меня прислал дедушка, чтобы вы мне дали… дали… — тоненьким голосом начал мальчонка, прильнув к стойке и шаря глазами по полкам.

— Что нужно батюшке, Антонел? — улыбаясь, спросил Бусуйок.

— Чтобы вы мне дали литр керосина, но только в вашей бутылке, а то наша разбилась! — выпалил мальчик, радуясь тому, что вспомнил поручение.

— А деньги у тебя есть?..

— Есть, есть, вот они! — гордо заявил Антонел, показывая монетки, которые он сжимал в ладони.

Флорина Драгош, жена учителя, как раз вернулась из Питешти, куда ездила навестить арестованного мужа. До Костешти она доехала поездом, а оттуда уж добиралась на чем попало. Ни один извозчик не решался ехать в деревню, хотя Флорика предлагала хорошие деньги.

Вернулась она в еще более подавленном настроении, чем уехала. Весь понедельник она безуспешно проторчала у дверей разных высокопоставленных чиновников. Прокурор лишь после долгих просьб разрешил ей передать мужу кое-какую провизию и деньги. Но Флорика не сдалась так просто. На следующий день, во вторник, она пошла по иному пути: сунула в руку кое-кому из мелкой сошки, и ей удалось несколько минут поговорить с Ионелом. Он все еще не знал, за что его посадили, так как никто ничего ему не сказал, да его и не допрашивали ни разу. Но он был убежден, что его держат в тюрьме, чтобы лишить возможности натравливать крестьян на господ. Говоря это, бедняга Ионел даже рассмеялся и добавил, что для него самого, пожалуй, лучше находиться сейчас подальше от Амары, потому что, будь он дома и случись что-нибудь в деревне, господа бы всех собак на него вешали!

Флорика с плачем рассказала все это, а старики родители слушали, в отчаянии ломая руки.

— Ничего, мы тоже долго терпеть не станем, рассчитаемся с ними сполна! — пробормотал Николае Драгош с неукротимой ненавистью в голосе.

— Ты уж лучше сиди смирно, Нику, и не встревай в эти бесчинства, — возразила Флорика, вытирая слезы. — Ведь если беда какая стрясется, всю вину снова на бедного Ионела свалят, скажут, он тебя подучил…

— Пусть меня хоть на куски разрежут и собакам бросят, все одно не успокоюсь, пока не расквитаюсь с кем надо! — упрямо буркнул парень. — Нет, нет и нет! Напрасно ты сердишься, я даже самого господа бога не послушаю, так и знай!

— Здорово, здорово, Трифон! — крикнул Леонте Орбишор с улицы, останавливаясь на минуту с мотыгой на плече. — Взялся за работу?

— А куда ж деться? По дому вот… — ответил Трифон Гужу с завалинки, продолжая усердно постукивать.

— Косу отбиваешь, Трифон, али что?.. — не удивляясь, спросил Леонте.

— Пусть будет справной! — пояснил Трифон, не поднимая головы.

— Сдается мне, что собираешься ты косить еще до того, как посеял?

— Что же делать, коли нужно?.. Так-то!

Телега въезжала во двор через всегда распахнутые настежь ворота. Марин Стан, шагая с кнутом в руке вслед за пустой телегой, крикнул игравшим во дворе детям:

— Да не вертитесь вы у волов под ногами!.. Отойдите!

Заметив, что волы потянулись в глубь двора, он тут же забежал вперед и злобно крикнул:

— Да будьте вы неладны, чертовы скоты! Куда лезете? Стой! Стой, говорю, а не то вздую!.. Стой!.. С ума сошли, что ли?.. Господами заделались? Ну, раз так, сейчас проучу! — И он огрел кнутовищем по морде сперва одного, а затем и второго вола, злобно проскрежетав сквозь зубы:

— Ты барина из себя не строй, а то голову оторву!

— Не знаю, что и делать, тестюшка! — обратился Филип Илиоаса к священнику Никодиму, который сидел в кресле на галерее, греясь на солнышке. — Видать, совсем распогодилось, земля вроде подсохла, я все и думаю, что самая пора за пахоту приниматься, просто сердце болит оттого, что мы сидим сложа руки. Только вот как остальные мужики…

Он замолчал и вопросительно посмотрел на тестя. Священник совсем захирел от старости, а еще больше от переживаний, связанных с сыном. Старик болел всю зиму, его мучила то одна хворь, то другая, и он то и дело повторял, что не дотянет до лета. Но сейчас, вместе с первыми лучами солнца, он немного приободрился и снова ощутил вкус к жизни. Выслушав стоявшего перед ним зятя, коренастого и неуклюжего, как пень, он озабоченно ответил:

— Оно, конечно, так, Филип, надо бы, я сам вижу, но только народ… — Он не закончил своей мысли и тут же продолжал другим тоном: — Вот и я удивляюсь, чего народ еще ждет, почему не берется за работу.

— Один на другого смотрят и друг дружку подзуживают… — пробормотал Филип. — А пока суд да дело, мы к барину на работу не подрядились и остались только с нашей землей…

Никулина принесла отцу кружку горячего молока. Филип еще раньше советовался с ней, и сейчас она заговорила со своей обычной горячностью:

— Люди совсем свихнулись, прошлогодний снег ищут, а потом мы все от голоду подохнем! Вот помяни мое слово, так оно и случится!

— Худо, что ни в одну, ни в другую сторону не поворачивает! — вяло процедил сквозь зубы Филип. — .Хоть бы знать, что делать…

— Против народа идти нельзя, — вздохнул священник, сжимая в ладонях кружку с молоком, чтобы согреть пальцы. — Как все, так и мы…

— Ну, если народ начнет безобразничать, Филипу лезть незачем. У него на шее большая семья, он за теми не пойдет, кто только о бесчинствах и грабежах думает, вроде как нынешней зимой, когда у нас мясо украли! — продолжала возмущенная Никулина. — Нас-то никто не накормит, никто не поможет, ежели что случится! Я людей хорошо знаю, достаточно горя от них натерпелась, глядеть на них тошно!

Филип, которого энергия жены ободрила, пробормотал:

— Испортился народ, до того озлобился, что хуже некуда…

Словно вспомнив что-то, Никулина через минуту озабоченно воскликнула:

— Что это стряслось с Антонелом, уж давно ушел в корчму за керосином и все не возвращается…

— Ты, баба, молчи! Слышишь? Молчи, не то так двину, что век не забудешь, ни в жисть не посмеешь больше учить меня, что и как! — яростно орал со двора Игнат Черчел на жену, которая, стоя в сенях, не переставала пилить его:

— Тебе-то легко ругаться, коли весь день шастаешь по деревне, а мне что делать с ребятишками, куда с ними деться? Чем я им рты заткну? У кого только могла, выпрашивала, всюду попрошайничала и задолжалась до того, что теперь мне никто горсти кукурузной муки не даст…

Игнат понимал, что жена права, и потому еще пуще злился. От нечего делать он принялся чинить плетень и теперь яростно что-то стругал и приколачивал. На мгновение он остановился, всадив топор в колоду.

— Ты что ж, баба, по-хорошему не понимаешь?.. Чего ты от меня хочешь? Чтобы я повесился? Ладно, повешусь, тебе на радость… Нет у тебя никакого терпения, как у других людей, только и знаешь, что лаешься: гав-гав-гав, будто собака какая, а не человек! Сама видишь, что мы как рыба об лед бьемся, должен же господь бог нам помочь!

Женщина продолжала ворчать в сенях. Ее плаксивый голос выводил Игната из себя. Рядом с ним мирно грелась на солнце голодная, тощая собака. Игнат посмотрел на нее, и им овладело слепое бешенство, словно своей спокойной позой она бросала ему вызов. Изо всех сил пнув собаку ногой, он отшвырнул ее на несколько шагов:

— Убирайся к черту, не путайся под ногами!

Собака жалобно и протяжно заскулила, и от ее визга Игнату будто полегчало. Он снова взялся за работу, бормоча в сердцах:

— Провались оно все в тартарары!

— Алле!.. Алле!.. Да, да, здесь жандармский участок Амара!.. У телефона начальник участка унтер-офицер Боянджиу!.. Что?.. Это ты, Попеску? Ну, быть тебе богатым, не узнал твоего голоса… У нас все тихо, спокойно. А как у вас, в Извору? Тоже тихо?.. Что ты говоришь? Подожгли усадьбу? Где? В Добрешти? А, в Телеормане… Ну, это далеко, в самой глубине уезда. Но все равно плохо. А жандармы что сделали?.. Ага, там, значит, не было жандармов… Вот потому-то и подожгли, а то бы… Да, Попеску, говори, говори, я тебя слушаю!.. Стало быть, господин префект и господин капитан были в Извору и уехали час назад!.. Хорошо!.. Я знаю, что они должны к нам приехать, и жду их, но спасибо, что ты мне сказал… Значит, сюда они пожалуют после полудня?.. Ладно, ладно, прекрасно! Я тебе сразу скажу, если здесь что случится. А ты тоже звони мне. Вот так, Попеску!.. Будь здоров, желаю удачи! Как поживает госпожа Попеску, у нее все в порядке?.. У моей Дидины тоже все хорошо. Спасибо! И ты тоже передай от нас привет…

Разговаривая по телефону, Боянджиу раздраженно отмахивался от жены, знаками прося ее помолчать, пока он не закончит. Повесив наконец трубку, он окрысился:

— Ну, чего тебе надо, матушка?.. Оставь ты меня в покое, у меня работы по горло…

Госпожа Боянджиу регулярно читала «Универсул», и ее приводили в ужас сообщения о нарастающих крестьянских беспорядках, затмевавшие убийства и происшествия, которые обычно интересовали ее в газете. Прочитав, что все бегут и укрываются в городах, она последние два дня непрерывно приставала к мужу с вопросом — как ей быть, почему он оставляет ее здесь, на растерзание мужикам? Намерение жены бежать в какой-то степени подрывало воинскую доблесть унтера, а кроме того, госпожа Дидина высказывалась во всеуслышание перед жандармами и даже гражданскими лицами, деморализуя таким образом его подчиненных и подсказывая мужикам мысль о бунте. Боянджиу сперва уговаривал жену по-хорошему, потом отругал ее, но она все равно приставала к нему как банный лист:

— Так что же ты решил насчет меня, Сильвестру? Держишь меня здесь, чтобы…

— Да не выводи ты меня из себя, Дидина! — заорал унтер, воспользовавшись тем, что они остались одни. — Ты что, не слыхала своими ушами, что сюда прибывают префект и командир нашей роты?

— Слыхала, но…

— Ну, раз так, то отстань! Я сожгу твою газетенку, будь она трижды проклята!.. Не могу спокойно работать из-за твоего хныканья! Одно заладила: «Убьют меня мужики, убьют!» — точно взбесилась! Если и убьют, то вместе со мной, потому-то я и взял тебя в жены, произвел в военные дамы!

Дидина вышла в слезах:

— Ох, покарай тебя господь за то, что ты издеваешься над моими страданиями! Будь оно все проклято!..

— Ой, боже ты мой, боже, Мелинте, как страшно я мучаюсь, и никак смерть за мной не приходит, чтобы всех нас спасти! Ведь с самой осени хвораю и маюсь, слезно бога молю пожалеть моих несчастных детишек, а то сердце на куски разрывается, как гляну, до чего они несчастные: голые, голодные… Ой, нет моей мочи больше, задыхаюсь я… Вот и руки уж похолодели!.. Ой, святая богородица!

В лачуге было душно, не продохнуть, стоял тяжелый запах пота, больная непрерывно стонала. Солнечные лучи с трудом пробивались сквозь грязные оконца. В печи, в густых клубах дыма, шипело сырое полено. Двухлетний малыш, пристроившись возле ножки кровати, на влажном земляном полу, что-то весело лепетал, играя с пестрым котенком.

Мелинте Херувиму стоял около деревянной лавки, сложив на груди руки, чуть вытянув вперед шею, и с горькой жалостью смотрел на больную жену. На его иссохших, пожелтевших щеках перекатывались желваки всякий раз, когда от голода у него бурчало в животе, и он пугался, как бы это не услышала жена. Спустя некоторое время он спросил:

— Очень больно?

Лицо женщины чуть просветлело, будто голос мужа облегчил ей страдания, и она ответила, силясь улыбнуться:

— Не болит, только вот… Ой-ой, господи! — застонала она, извиваясь, как раздавленный червяк.

Через несколько секунд в дверь влетела раскрасневшаяся девочка лет пяти. Прямо с порога она принялась что-то сердито доказывать:

— Папка, Пэвэлук мне сказал… а я сказала… а он сказал…

— Иди, Ленуца, во двор, поиграй с ребятами, мамка твоя больна…

Девочка даже не дослушала и выскочила, вполне удовлетворенная. В сенях она закричала, да так, что каждое ее слово было отчетливо слышно в комнате:

— Пэвэлук, папка сказал…

Леонте Бумбу забежал домой, чтобы наспех рассказать жене о том, что он узнал от каких-то людей, которые проезжали в телеге, направляясь в Мозэчень: они будто бы повстречали в Телеорманском уезде толпы мужиков, которые ходят из деревни в деревню, выгоняют помещиков, забирают их поместья и сжигают усадьбы, чтобы хозяева не могли вернуться обратно…

Приказчик был встревожен возможным бунтом крестьян даже больше, чем барин. Хотя, советуясь с женой, он и говорил, что никогда никого не обижал, а, наоборот, помогал всем, кому мог, так что ему бояться нечего, он тут же добавлял, что если уж крестьяне пойдут напролом, то не посчитаются ни с кем. У Бумбу было в селе немало верных людей, которые держали его в курсе деревенских новостей и заверяли, что его там любят, как брата. Но на эти заверения он не слишком надеялся, потому что сам не раз заверял в том же старого Мирона Югу и знал, насколько это соответствует правде. Впрочем, даже без дополнительных сведений он ясно чувствовал, что крестьяне возбуждены и собираются что-то предпринять, хотя еще сами толком не знают, что именно. Если они пронюхают, что творят мужики в других уездах, вполне вероятно, что и они восстанут и бог знает какие учинят беззакония. Народ теперь так озлоблен, что от него всего можно ждать!.. Жена стала его успокаивать, — мол, господь милосерден и убережет их, но тут прибежал работник с барского двора и испуганно выпалил, что приказчика срочно зовет барин.

— Скажи, Леонте, чем заняты сейчас слуги? — спросил Мирон. — Что ж, мы тоже станем сидеть сложа руки, как эти болваны, и ждать революцию? Те дураки совсем опьянели из-за подстрекательства всяких негодяев, и надо подождать, пока хмель выветрится у них из головы. Но мы-то, Леонте, в своем уме! Займемся делом! Если уж невозможно начать работы в поле, то, по крайней мере, прикажи работникам привести в порядок огороды и парк, а то на дворе уже весна, и просто позор, в каком виде она нас застает.

— Так точно, барин, понял! — отчеканил приказчик, вытянувшись, как капрал перед генералом.

— К тому же не забывай, что здесь сейчас госпожа Надина, — продолжал Мирон Юга, — после обеда пожалует префект, а затем…

— Откуда ты, Тоадер? — спросил Серафим Могош.

— Был здесь рядом, в Вайдеей. Навестил свата Захарию, — ответил Тоадер Стрымбу, останавливаясь.

Потолковали о погоде, о земле, о нищете. Тоадер рассказал, что в Вайдеей ходят слухи, будто в других селах мужики уже прибрали к рукам все, что могли, прогнали господ и начали делить между собой землю — каждый берет, кому сколько требуется.

— Ох, что же это и у нас не начинается, я бы хоть взял малость господской кукурузы и накормил досыта детишек, а то очень уж мы бедовали зимой! — вздохнул Тоадер.

— А я бы от всего отступился, одного я только хочу — унтера нашего как следует проучить, отвесить ему две такие затрещины, чтобы и в гробу меня помнил! — процедил сквозь зубы Серафим, помрачнев, словно выпил отраву. — Вот только об этом я и думаю, Тоадер, а потом пусть хоть голову рубят!

Выездная коляска, в которую были впряжены лучшие кони, уже битый час стояла у подъезда, нагруженная до предела всевозможными чемоданами, узлами и свертками, а Козма Буруянэ все еще не решался выйти. Двое слуг и сторож Якоб Митруцою вертелись вокруг экипажа, помогая лучше уложить вещи…

Наконец появился арендатор вместе со всей семьей. Жена и дети, старательно закутанные, несли каждый по свертку или коробке. Приказчик Лазэр Одудие, доверенный человек Козмы, шел за ними с непокрытой головой, уважительно выслушивая обрушившийся на него поток указаний и приказов. Пока госпожа Буруянэ и дети устраивались в коляске между багажом, арендатор напоследок наставлял приказчика:

— Вот так-то, Лазэр… Надеюсь, тебе все понятно… Следи здесь за всем, а главное, не вздумай оставить дом без присмотра и околачиваться в корчме или бог знает где еще…

— Да что вы, барин, как можно? — запротестовал Одудие. — Вы меня разве не знаете?

— Ладно, ладно, только ты здесь за всем приглядывай, Лазэр! — повторил еще раз Козма Буруянэ, взбираясь на козлы, рядом с кучером.

— Понял, барин! — ответил, кланяясь, приказчик, но тут же недоуменно спросил: — Вы меня не обессудьте за вопрос, барин, но мне-то надо знать, потому как… Стало быть, вы уж сюда не вернетесь?

— Что ты за чушь городишь, Лазэр? — воскликнул арендатор. — Как так не вернусь? Почему?.. Откуда ты это взял? Что ж это я, пущу на ветер все свое состояние? Чего ради?.. Как тебе только взбрело такое в голову, Лазэр? Ни в коем случае! Я уж тебе говорил, что сегодня же вечером мы вернемся обратно домой! А может, я тебе действительно этого не говорил?.. Вечером возвратимся, чуть позднее, чуть раньше, как бог даст. Мы едем в Костешть, купим кое-какие вещички для детей, а то лето уже на носу, а в Питешти добираться далеко… Так что будь здоров, Лазэр… Поехали!

Кучер гикнул на лошадей. Коляска со скрипом сдвинулась с места, выехала из ворот и свернула направо. Как только она исчезла из виду, один из слуг рассмеялся:

— Ну, он-то укатил на веки вечные… Вернется, когда рак свистнет.

— Пусть подождет, пока я его позову! — пробормотал Якоб Митруцою.

— Хватит болтать, хватит, люди добрые! — вяло, как бы по обязанности, одернул их Лазэр Одудие.

— Каким тебя ветром к нам занесло, Лука?.. Присаживайся!.. Да подай ты ему, старуха, стул, что толчешься попусту, не свататься же он пришел! — засуетился Лупу Кирицою, встречая зашедшего к нему Луку Талабэ.

— Не беспокойся, тетка Параскива, я и так весь день сидел! — отнекивался Лука, усаживаясь.

Он пришел, чтобы потолковать с дедом Лупу о том, как же все-таки быть с поместьем Бабароага, из-за которого он не находил себе покоя ни днем, ни ночью. Пока речь шла о честной покупке имения (как у людей принято), Лука энергично хлопотал, бегал, лез из кожи вон. Он бы не отступился и сейчас, но теперь крестьяне уже вроде собирались самовольно вспахать помещичью землю, ни о чем заранее не сговариваясь, хотели просто захватить кто что сможет.

— Я, по правде говоря, дед Лупу, в такие дела не встреваю, не по душе мне это! Но приходят ко мне то один, то другой, говорят, что не след нам отступаться, раз уж взялись за это дело, должны довести его до конца… «Так-то так, — говорю я, — мы-то дело начали, но вы все по-своему повернули!» — «Верно, повернули, — говорят, — потому что наша правда верх взяла, а по правде все поместья должны быть нашими…» Я-то хорошо понимаю, не к добру это, но они никак не отстают и до того донимают, что я уж и сам не знаю, как быть.

— А я всем так прямо и говорю, что у меня своих бед хватает и в чужие дела я не полезу! — уклонился от ответа дед Лупу. — Я такие времена уже переживал, недаром весь седой! Все было точь-в-точь как сейчас! Болтали, болтали — сделаем то, сделаем это, а потом на нас же потоп и обрушивался!.. Нет, нет, Лука, не к добру все это!

В столовой барского особняка во Влэдуце служанка, совсем еще девочка, накрывала стол на одну персону. Она делала это в первый раз, потому что барышни уехали в город только вчера, а полковник вернулся поздно ночью и есть не пожелал. Сперва служанка поставила тарелки и приборы там, где полковник сидел всегда, но стол показался ей слишком куцым. Потом она принялась переставлять тарелки по всему столу, ставя их то в один, то в другой конец, пока снова не добралась до привычного места.

— Так пусть и будет, коли понравится, ладно, а коли нет, пусть сам скажет, куда ставить! — недовольно пробормотала девушка, сдаваясь и нетерпеливо поглядывая в широко открытое окно на двор, где полковник Штефэнеску никак не мог кончить разговор с крестьянами.

Старый арендатор был сегодня значительно оживленнее, чем все последние дни, да и голос у него звучал бодро. Позавчера, в минуту счастливого вдохновения, он вспомнил майора Тэнэсеску, с которым когда-то кончал офицерскую школу, а затем долгие годы служил вместе в полку в городе Северине в звании капитана. Жена, земля ей пухом, очень дружила тогда с госпожой Тэнэсеску. Недавно майор и его супруга перебрались в Питешти, и так как детей у них нет, они, конечно же, охотно приютят трех дочерей Штефэнеску, пока не минет опасность. Он даже не написал другу заранее, чтобы заручиться его согласием. Просто накануне утром отправился к нему с дочерьми и внушительным количеством всевозможной провизии. Домой полковник вернулся один и счастливый. От главной заботы избавился! Сейчас он мог спокойно болтать с крестьянами, шутить и даже подтрунивать над ними.

— Барами заделались, значит? Работать больше вам не с руки? Конечно, сосать трубку и поплевывать легче, чем махать мотыгой! Легче ругать господ и бунты готовить! Ты что скажешь, Штефан?

— Дак что говорить, господин полковник? — улыбнулся Штефан. — Пытаемся и мы, небось попытка не пытка…

— Поглядим, может, наладим жизнь по-иному, а то до сих пор худо мы жили, — хмуро добавил кто-то.

— Только бы не обжечься вам на этом, ребята, — заметил полковник.

Через несколько минут, когда уже заговорили о другом, Штефан, все так же улыбаясь, спросил:

— А барышень вы в город отвезли, господин полковник?

— А что ж вы хотели, чтобы я их здесь оставил, а вы бы надругались над их молодостью? — шутливо ответил полковник. — Думаешь, я не знаю, какие вы разбойники?

— Зачем вы так, господин полковник, чем это мы согрешили?

— А как же, Штефан? Мало, что ли, я с вами возился в армии? Я как облупленных вас знаю! А мне что вы можете сделать? Убить? Да разве я боюсь смерти? Я ведь военная косточка!.. Или, быть может, ограбите? Ну что ж, грабьте, коли рука поднимется. Ведь все, что у меня есть, я вложил в поместье и с вами делил… Ничего, ничего, ребята! Бог сверху все видит!.. Я-то вас никогда не бил, не обманывал, не притеснял, а помогал вам, заступался за вас, учил уму-разуму. А теперь, выходит, вы хотите огреть меня дубиной по голове? Так, что ли?

Полковник окинул всех взглядом, ожидая хоть слова протеста или согласия. Но крестьяне молчали. Только спустя некоторое время Штефан, самый бесхитростный, выдавил из себя:

— Дак ведь…

Его голос тут же угас, словно лопнул мыльный пузырь.

— Что с тобой, Петрикэ, сынок, что это ты себе места не находишь, не сидишь дома, как все люди? — жалобно спросила Смаранда.

— А разве теперь я не дома, мать, — хмуро ответил Петре.

— Дома, сынок, дома, но все одно как на иголках сидишь… И боюсь я, как бы с тобой беда какая не стряслась, уж больно ты в чужие дела встреваешь, вместо того чтоб о нашей бедности думать.

— Не встреваю я, мать, в чужие дела, незачем мне в них встревать! — пробормотал Петре. — Но только, когда люди меня зовут, не могу я не идти, стыдно сиднем сидеть.

— Нет, сынок, совсем не стыдно! Я вдова, другие мои дети совсем махонькие, на тебя одного вся надежда. Да еще сколько времени тебя в солдатчине продержали, а я одна и одна маялась, совсем с ног сбилась…

— А сейчас слух прошел, что нас снова всех призовут в армию из-за…

— Господи, спаси и помилуй! — в страхе перекрестилась Смаранда.

— Но сюда, видать, приказ еще не дошел, а то бы староста нам сказал, — продолжал Петре. — Теперь уж будь что будет, не тревожься и не печалься без толку, — успокоил он мать, но чуть спустя добавил глухим голосом, с болью, словно пытаясь вырвать из сердца занозу: — Только бы эта барыня здесь не торчала, потому, сдается мне, она всему виной… Хоть бы убралась подобру-поздорову, не портила нам кровь!

— Да провались она в преисподнюю, барыня эта окаянная! — неожиданно вспыхнула Смаранда.

Староста Ион Правилэ вошел в корчму, весело потирая руки.

— Ты один, Кристаке, совсем один?.. Вот и хорошо! Подай быстренько стопку, а то некогда мне. Столько на мою голову сейчас хлопот свалилось, просто не знаю, за что раньше браться!

— Ну как, префект приезжает наконец? — спросил Бусуйок, подавая цуйку.

— Хоть бы ехал поскорее, чтобы мужики успокоились! — выдохнул староста, осушив одним глотком стопку.

— Да они, кажись, утихомирились, по домам сидят, — с сожалением пробормотал корчмарь. — Один Спиридон торчал здесь у меня, только-только его выпроводил.

— Нет, брат, не к добру эта тишина, поверь уж мне! — таинственно возразил Правилэ. — Собака когда кусает, то уж не брешет.

— А ты почуял что или слыхал?

— Чего мне слыхать или чуять? Разве люди болтают, когда собираются за дело какое приниматься? Кто что может знать?.. Один начнет, а другие за ним, как овцы…

— Да, плохие нынче времена, господин староста.

— Такая уж наша доля. Только б еще хуже не было!

Правилэ вспомнил, что ему некогда, и пошел к двери, крикнув на прощанье совсем другим, повелительным тоном:

— А ты, Кристаке, гляди, чтобы у тебя все было в порядке! Вдруг господину префекту вздумается к тебе заглянуть, инспекцию провести? Будь наготове!

— Пусть приходит на здоровье… Только думается мне, кому сейчас дело до какой-то корчмы. Теперь всюду такие пожары полыхают…

3

В среду Титу Херделя пришел в «Драпелул» очень рано, чтобы рассказать Рошу о восстании солдат-резервистов и об убийстве офицеров, тем более что эту информацию не опубликовала даже «Диминяца».

— Все знаю! — тоном превосходства сказал Рошу. — Знаю даже новости похлеще! «Диминяца» попыталась было опубликовать это сообщение, но ее предупредили, что весь тираж будет тотчас же конфискован, и она вынуждена была отказаться. Знаю, малыш. Мне ли не знать?

Рошу поднялся из-за своего заваленного газетами стола, взял Титу, как ученика, за руку и подвел к карте Румынии, пришпиленной канцелярскими кнопками к стене.

— Видишь эту подкову, малыш? — назидательным тоном опытного репетитора начал он, проводя указательным пальцем по всем извилинам границы. — Видишь, значит… А помнишь, что я тебе втолковывал дней десять назад, когда мы говорили о крестьянских беспорядках? Ну как, прав я был? Вот отсюда они начались, с самого верха, с того угла, что около Буковины, и началось все с избиения евреев… Так продолжалось несколько дней, беспорядки расползались все ниже, и под теми же лозунгами: «Долой жидов!», «Долой пейсы!». Помнишь, ты тоже считал, что все сведется лишь к пейсам. А теперь гляди — беспорядки достигли Телеорманского уезда. Видишь? Но пожар бурно распространяется все дальше и дальше. Я уверен, что дня через три-четыре он захватит и Северин, то есть заполыхает вся подкова… Теперь уже затряслись поджилки и у тех господ, которые орали: «Долой жидов!» Сейчас они на своей шкуре чувствуют, что крестьяне, если уж они взялись за топоры и косы, не делают никакой разницы между евреями и христианами. Больше того, как раз в тех местах, где евреев нет, совершаются самые дикие и жестокие бесчинства. В Молдове как будто не было убийств и человеческая кровь не пролилась, а вот здесь восставшие крестьяне растерзали многих помещиков и арендаторов.

Рошу снова уселся за свой письменный стол. Из-за кипы газет высовывалась сейчас только его голова с поблескивающими, как чудовищные глаза, очками… Титу эти известия очень встревожили, в особенности упоминание о Телеорманском уезде. Это означало, что опасность угрожает Амаре и непосредственно Надине, о которой вчера весь вечер шел разговор у Гогу Ионеску.

— Скажите, пожалуйста, господин Рошу, — взволнованно спросил он, — а из Арджеша не поступало никаких тревожных сообщений?

— Пока нет, — ответил секретарь. — Но пожар, несомненно, захватит и Арджеш, раз уж он свирепствует по соседству, в Теле-ормане. Ничего не поделаешь. А почему ты спрашиваешь? Из-за твоего друга? Да, ему угрожает большая опасность, хотя точно ничего нельзя предугадать. Многое зависит от капризов судьбы. Во всяком случае, раз ты принимаешь это так близко к сердцу, я тебе укажу очень надежный и оперативный источник информации. Обратись к начальнику управления министерства внутренних дел Модряну… Скажи, что я тебя прислал от газеты. Сейчас у него сосредоточиваются все сообщения, конечно, официальные. Он получил особое задание. Человек он симпатичный, интеллигентный и жаждет популярности. Я тебе сообщаю все эти подробности, чтобы ты знал, как к нему подойти…

Титу растроганно поблагодарил. Он был счастлив оказать услугу Григоре Юге, который с первой же встречи и по сей день принимал горячее участие в его судьбе, а заодно и Гогу Ионеску, который так волновался из-за Надины.

Дверь директорского кабинета вдруг приоткрылась, и оттуда высунулась голова Деличану:

— Есть что-нибудь новое, Рошу?

— Ничего… Может, к полудню что-нибудь узнаю. Я позвоню и сообщу вам! — ответил секретарь, не отрывая глаз от газет.

Как только дверь закрылась, Титу изумленно спросил:

— Он уже пришел?

— А как же! Даже раньше меня! — иронически усмехнулся Рошу. — Уходит почва из-под ног, уходит.

— У кого, у правительства? — не понял Титу.

— И у правительства, и у всей банды, — язвительно, как всегда, пояснил Рошу. — Не сегодня-завтра полетим все к чертовой матери…

— В оппозиции мы, по крайней мере, получим большую свободу действий! — наивно улыбнулся Титу.

— Ну, переходу в оппозицию ты не очень-то радуйся, малыш, это грозит нам большими неприятностями… — пробормотал секретарь, нервно протирая очки, без которых его физиономия выглядела еще более беспомощной и кислой. — Разве ты не видишь, какая у нас несметная армия редакторов, псевдоредакторов, помощников редакторов и репортеров? Причем все они почти ничего не делают, а лишь получают жалованье. Так вот, может случиться, что завтра я останусь здесь в одиночестве с одними этими ножницами, да и то если меня самого не уволят! Ведь это партийная газета, малыш! Кто может, выжимает максимальную выгоду, пока находится у власти, так как потом… Но ты, малыш, не огорчайся! — быстро добавил Рошу, надев очки и заметив, как побледнел Титу. — По чистой случайности ты обеспечен еще на несколько месяцев, а до тех пор у тебя с лихвой хватит времени, чтобы устроиться.

В редакции вскоре стало людно. Каждый вновь прибывший сообщал очередную новость, одну другой хуже. Говорили, будто восстание захватывает все новые уезды, будто там-то и там-то мужпки убили столько-то арендаторов и помещиков, будто в одном селе разыгралось настоящее сражение между войсками и бунтовщиками и с обеих сторон насчитываются сотни убитых и раненых, а в другой деревне мужики побили камнями и прогнали пехотный отряд, будто многие уезды совершенно изолированы от страны, так как крестьяне перерезали телеграфные и телефонные провода, будто повстанцы поймали какую-то помещицу, сорвали с нее одежду и голой, в чем мать родила, водили по селам, будто военный министр, сущий идиот, направляет на подавление восстания в тот или иной уезд мобилизованных оттуда же солдат, так что солдаты вынуждены стрелять в собственных родителей, братьев и сестер, и какой-то капрал, застрелив родного отца, попросил у своего капитана разрешения похоронить его (капрал был награжден и отмечен приказом по армии), будто в нескольких городках созданы части национальной гвардии для самообороны от возможного нападения банд озверевших мужиков, будто на границе уезда Ильфов этой ночью кавалерийская часть сумела лишь с большим трудом рассеять толпу в несколько тысяч мужиков, двинувшихся на Бухарест…

К одиннадцати часам важно, как министр, в комнату вошел Антимиу, толстый репортер в залоснившейся шубе и шапке под котик. Еще более потный, чем всегда, так как на улице припекало солнце, он равнодушно пожал кому-то руку, буркнул «бонжур, моншер» и плюхнулся на свободный стул рядом с Рошу. Появление Антимиу, обычно черпавшего политическую информацию из весьма высокопоставленных источников, уняло даже самых завзятых болтунов. Увидев, что для пущей важности репортер молчит, Рошу спросил его с иронией, но и с любопытством:

— Принес что-нибудь новенькое, Антимиу?

— Очень важную новость, начальник! — патетически воскликнул репортер. — К несчастью, она не для нашей газеты, хотя касается непосредственно нас всех, ибо речь идет о нашей судьбе…

— Да говори ты наконец толком, прекрати все эти литературные излияния! — с раздражением перебил его секретарь.

— Так вот — правительство пало! — заявил с той же торжественной горечью в голосе репортер. — Самое позднее завтра к вечеру у нас будет новое правительство!

И он рассказал, что премьер-министр только что был принят королем и доложил ему, что крестьянские беспорядки приобрели крайне угрожающий характер и срочно необходимы энергичные репрессии. Затем премьер-министр доказал, оперируя убедительными доводами, что для выполнения этой трагической миссии полностью положиться на румынскую армию нельзя, и попросил призвать на помощь австрийские военные силы, добавив, что только это может спасти страну от грозящей катастрофы. Но король категорически отказался прибегнуть к иностранному вмешательству для усмирения внутренних беспорядков и потребовал от премьер-министра другого решения вопроса, соответствующего обстоятельствам и достоинству страны. Не имея возможности предложить иной выход из положения, тем более что оппозиция даже сейчас не расположена пойти навстречу властям, премьер-министр вручил королю заявление об отставке правительства. Отставка в принципе принята, но, чтобы не усугублять хаоса, не будет объявлена публично, пока не станет ясно, к кому перейдут бразды правления. Так как весьма вероятно, что будущему правительству понадобятся чрезвычайные законы, ему необходимо сразу же заручиться поддержкой нынешнего парламента, что создаст, в столь сложных обстоятельствах, видимость национального единства и облегчит принятие суровых мер. Поэтому глава правительства и правящей партии должен проконсультироваться со своими друзьями и единомышленниками и вновь доложить королю. Но все это простые формальности, которые будут выполнены очень быстро.

— Другими словами, скатываемся в безрадостную оппозицию? — кисло спросил Рошу. — Подожди, узнаем, в курсе ли Деличану…

Он зашел в кабинет директора, и через несколько секунд на пороге вырос Деличану. Лицо его чуть раскраснелось.

— Что ты там рассказываешь, Антимиу?.. — крикнул он. — А ну-ка, зайди ко мне!

— Мы погорели, шеф! — патетически воскликнул репортер, направляясь нервной походкой в кабинет Деличану.

Титу Херделя выскочил на улицу. Слова Рошу будто вонзили ему нож в сердце. До сих пор он надеялся, что добросовестная работа обеспечит ему прожиточный минимум, и вот он снова точно лист, уносимый потоком. Да, чтобы не оказаться нежданно-негаданно выброшенным на улицу, надо поподробнее выспросить все у Рошу.

Пока он старался не поддаваться мрачным мыслям. Несчастье жестоко терзает, свалившись на тебя, зачем же усугублять его, страдая в ожидании? Так как время приближалось к полудню, Титу пошел в министерство внутренних дел, к Модряну. Там ему пришлось ждать вместе с другими журналистами, которые тоже охотились за новостями. Модряну как раз был на приеме у министра, по-видимому, докладывал ему о телеграммах и сообщениях, полученных ночью и в первой половине дня. Наконец он появился, любезный, улыбающийся, одетый с иголочки, кокетливо оправдываясь, точно женщина, опоздавшая на свидание:

— Господа, дорогие господа… прошу меня извинить… меня задержал министр!.. Мы переживаем тяжелые времена, господа! Еще минуту, я закончу с этим досье и затем буду полностью в вашем распоряжении!

Он позвонил. Вошел пожилой чиновник с расстроенным лицом, взял красную папку, запер ее в ящик и вернул ключ.

Модряну подошел к журналистам и изложил кое-какие, всем давно известные, новости. Чтобы задобрить газетчиков, он добавил, что после обеда, к пяти часам, он им сообщит самые последние сведения, сообщит даже раньше, чем министру.

Журналисты разошлись, как всегда шумно переговариваясь. Титу остался последним, представился Модряну и спросил, нет ли каких-либо сообщений из Арджешского уезда, добавив, что это особенно интересует его из-за Григоре Юги.

— А, из-за господина Юги? — воскликнул Модряну, поправляя галстук. — Я, кажется, как-то имел удовольствие познакомиться с ним в поезде… Пожалуйста, господин Херделя, я всегда рад вас видеть, заходите, когда найдете нужным, и я тотчас же буду в вашем распоряжении. А пока можете заверить своего друга, что в Арджеше все спокойно.

Титу спустился по лестнице радостный, словно узнал бог весть какую сенсационную новость, с удовлетворением думая про себя: «Хоть таким путем я выражу ему свою признательность, ведь неизвестно, что принесет завтрашний день».

4

Улица и двор примэрии были заполнены крестьянами. Они ждали уже целый час, но префекта все не было. Взволнованный староста собирал народ так ревностно, будто вспыхнул пожар.

— Ничего, братцы! — дружелюбно, словно извиняясь, говорил он то одному, то другому. — Так оно и положено, мы должны поджидать господина префекта, а не он — нас.

Крестьяне ждали со своим обычным долготерпением — в деревне время дорого только в страдную пору. А в ожидании судачили не переставая. Одни говорили, будто префект приезжает, чтобы раздать им землю, так, мол, было и в другом уезде, потом народ там успокоился и взялся за работу. Другие неторопливо рассказывали, что сделали крестьяне в уезде Телеорман, как они там поднялись все, от мала до велика, разогнали помещиков и сами завладели всем их имуществом и землями.

— В тех краях народ совсем другой, стоящий, — уныло пробормотал кто-то. — Не чета нам! Там у мужиков и земля есть, они не такие голодные да нищие, как мы.

— Так ведь счастье только с отважными дружит, а не с теми, у кого от страха душа в пятки уходит.

— Только у нас, по всему видать, в жилах не кровь, а водица!

— Ладно, ладно, будет вам, ребята!

Унтер-офицер Боянджиу тоже ждал вместе со всеми, не сводя глаз с того конца улицы, откуда должен был появиться префект. Впрочем, один из жандармов дежурил у корчмы Бусуйока, на перекрестке дорог, чтобы сразу же, как только увидит начальство, прибежать и доложить унтеру. Пока же Боянджиу болтал с обступившими его крестьянами, соблюдая, правда, необходимую дистанцию, но изредка отпуская шутки, которые, разумеется, вызывали громкий хохот. Один из крестьян осмелился спросить:

— Как думаете, господин унтер, дадут нам землю или нет? Вы-то ведь должны знать, а земелька нам ох как нужна!

— А мне, думаешь, она бы не пригодилась? — спросил Боянджиу. — Еще как!.. Или, может, думаете, у меня поместье, как у барина?.. Все мое имение — сабля, винтовка да жалованье, а жалованье грошовое!

— Кое-что вам и со стороны перепадает, господин унтер! — отозвался какой-то шутник.

Крестьяне рассмеялись, но Боянджиу рассердился.

— Ну и свиньи же вы!.. Кто это там охальничает, хоть погляжу на него и запомню!.. Все вы одинаковы — ни стыда, ни совести, только грубить умеете, а потом еще возмущаетесь, когда вам намылят холку за дело… Кто этот горлопан, а ну выдь сюда!

— Да простите вы его, господин унтер, пошутил он сдуру…

— Вот, вот, задам я ему шутку…

Но в эту минуту примчался сломя голову жандарм и доложил, что коляска с начальством только что свернула к барской усадьбе. Толпа всколыхнулась и загудела. Староста тут же стал всем объяснять, что префект не мог не заехать к старому барину, с которым они закадычные друзья. Но объяснение это никого не успокоило, а, наоборот, разожгло страсти: что там замышляют префект с барином?

Через четверть часа громоздкая, вместительная коляска префектуры остановилась перед толпой крестьян. Позади, рядом с префектом Боереску, сидел Мирон Юга, а на передней, откидной скамеечке примостился жандармский капитан Тибериу Корбуляну, чье смуглое широкоскулое лицо украшали спесиво торчащие усы.

— Здорово, ребята, рад вас видеть! — крикнул Боереску, неторопливо вылезая из коляски.

— Здравия желаю, господин префект! — угодливо ответил Ион Правилэ, суетливо порываясь помочь начальству.

Боянджиу застыл по стойке «смирно» с рукой у козырька фуражки.

— Ты староста? — спросил префект у Правилэ. — Да, я тебя знаю!.. Ну, как тут, все спокойно?.. Порядок?..

— Все в полном порядке, господин префект, — слащаво заверил староста, подкрепляя свои слова неуверенной улыбкой.

— Вот это мне по душе, ребята! — воскликнул префект, окидывая взглядом крестьян, так и не снявших с головы шапок и молча разглядывавших его и коляску. — Так вы и должны себя вести, люди добрые, благоразумно да смирно, как подобает истинным румынам.

Вылез из коляски и Мирон Юга. Префект взял его под руку, и они вошли во двор примэрии. Капитан приотстал, принимая рапорт Боянджиу и одобрительно кивая головой… Потом все остановились в дверях канцелярии. Люди тесно обступили их. Свободным остался лишь небольшой круг перед префектом, который присматривался к лицам крестьян и особенно к выражению их глаз. Боереску заставлял себя улыбаться, старался держаться с мужиками приветливо и доброжелательно, хотя чувствовал себя смертельно усталым, — он уже второй день разъезжал по уезду, выясняя положение и стремясь унять страсти. Еще больше, чем усталость, его угнетало и почти оскорбляло отношение крестьян, повсюду малоуважительное, а порою просто вызывающее. Он привык, чтобы во время инспекторских поездок его везде встречали дружелюбно, зычно приветствовали возгласами: «Здравия желаем!» — и лишь после этого высказывали всевозможные жалобы и просьбы. На этот раз, однако, мужики повсюду принимали его молча, смотрели хмуро и подозрительно. Префект бы не потерпел такой наглости, не задайся он заранее честолюбивой целью уберечь свой уезд от беспорядков, бушевавших в других уездах. Пока он решил, что проучит своих мужиков позднее, когда в стране будет восстановлен порядок. Боереску считал себя лучшим префектом Румынии и с гордостью заявлял, что первый по алфавиту уезд управляется первым — по своим достоинствам — префектом. То обстоятельство, что по соседству полыхали пожары восстания, а в его уезде не было отмечено никаких беспорядков, он рассматривал как доказательство эффективности тех превосходных административных методов, которые он применял… Нынешнюю инспекционную поездку он предпринял, рассчитывая, что крестьяне, как только увидят и услышат его, беспрекословно подчинятся его авторитету и сохранят спокойствие и порядок, даже если до этого у них и были какие-то бунтарские поползновения.

Когда они выезжали из Питешти, капитан Корбуляну предупредил, что считает неблагоразумной поездку по селам в столь тревожные дни. На это префект ответил, что он либо победит, либо погибнет, но не откажется от своего девиза. Этот девиз, который он недавно где-то вычитал и полностью взял на вооружение, гласил: железный кулак в бархатной перчатке. Боереску еще и потому особенно ретиво стремился доказать свои административные способности, что в свое время министр отнюдь не торопился с его назначением и даже одно время отдавал предпочтение какому-то адвокату, подвизавшемуся на должности префекта при прежнем правительстве. Чтобы сломить сопротивление министра, Боереску пришлось принять тогда самые действенные меры, то есть нажать лично и через влиятельных бухарестских друзей.

— Ну, еще раз день добрый, ребята! — повторил Боереску громким, как на митинге, голосом.

Он остановился и чуть помолчал, ожидая ответа. Крестьяне молчали. Лишь кое-кто шумно проталкивался вперед, что-то выкрикивая и смеясь. Префект не растерялся и собрался было продолжить, но тут раздался зычный окрик Правилэ:

— Люди добрые, тише!.. Тише!.. Послушаем господина префекта!

И Боереску разразился патриотической речью. Он напрягал голос и, багровея, размахивал руками. С его губ, за которыми поблескивали золотые коронки, громкие, выспренние слова слетали, точно те воздушные шары на ярмарке, которые шумно лопаются, уже не производя впечатления на оглушенных зевак. Среди множества политических качеств, которые префект себе приписывал, был и ораторский талант; он был убежден, что, как никто, умеет говорить с народом и что его пламенные речи проникают прямо в сердце крестьян, перекраивая там все по его желанию. Боереску и сейчас, как всегда, жонглировал шаблонными, неопровержимыми фразами и словечками: «крестьяне — основа нашей страны», «ваш труд священен», «румынский землепашец благоразумен и трудолюбив», «король и правительство заботятся о вас», «доверьтесь правителям государства», «любовь к отчизне», «братья, интересы страны требуют спокойствия и порядка», «румын не пропадет»…

Крестьяне слушали, не шелохнувшись, уставившись на префекта остекленевшими глазами. Сотни лиц с одним и тем же выражением, казалось, принадлежали одному и тому же человеку с одними и теми же мыслями и чувствами, человеку, размноженному в огромном количестве экземпляров, словно то было массовое производство гигантского завода. Неподвижность и упорное молчание крестьян рассердили и даже немного испугали префекта, когда он столкнулся с ними в первой деревне, и теперь он с трудом находил в себе силы, чтобы продолжать разглагольствовать все с тем же ораторским пылом…

Мирон Юга даже не прислушивался к речи префекта. Он относился с презрением к подобным методам, когда толкли воду в ступе, стремясь покрепче опутать крестьян. Мужику нужны не речи, а практические советы или приказы. Он предупреждал Боереску, чтобы тот не тратил время на болтовню, а лучше в недвусмысленном и откровенном разговоре постарался бы выяснить нужды и пожелания крестьян, установил бы, какие из них можно удовлетворить, какие нет, и, наконец, не бросая слов на ветер, немедленно претворил бы свои обещания в жизнь. Однако префект ни за что не хотел отказаться от речи, утверждая, что выступал с ней повсюду и ему везде внимали с благоговением и что умная речь (а его речь, несомненно, умная) — лучший способ успокоить разгоревшиеся страсти и начать выяснение истинного положения дел. Теперь, наблюдая за болтовней префекта, которой, по долгу службы, подобострастно восхищались только капитан, унтер-офицер и староста, Мирон Юга чувствовал себя перед крестьянами пристыженным, чуть ли не униженным.

Наконец через полчаса Боереску закончил свою речь не обычными общими словами, а прочувствованным призывом:

— Вот так-то, дети мои!.. А теперь я вас прошу незамедлительно доказать мне, что вы настоящие румыны и достойные граждане! Этого доказательства прошу у вас я — отец ваш и всего нашего дорогого уезда! Если хотите мне доказать, что вы люди благоразумные, честные и трудолюбивые, а я знаю, что так оно и есть, то не прислушивайтесь больше к наущениям злопыхателей и к преступным слухам, а возвращайтесь тотчас же к своим плугам, к своему прекрасному благородному труду, на котором зиждется наша страна! Господь бог даровал нам отменную погоду, и земля жаждет вашего труда и пота, чтобы родить еще щедрее на ваше благо и на благо всей нашей любимой отчизны!.. Слышите, дети мои? Вы меня хорошо поняли, дети мои?.. Поступите ли вы так, как я вас учу, или нет?

Последние слова оратора вызвали смутный гул. В толпе там и тут раздались голоса:

— Никак не можем, барин!.. Нет у нас земли!.. Где ж нам работать?

Расценив возгласы крестьян как одобрение своей миротворческой речи, префект бросил на Мирона Югу выразительный взгляд и закричал:

— Почему не можете, дети мои?.. Скажите нам прямо и открыто, чтобы и мы знали!

Многочисленные голоса ответили на этот раз отчетливее и тверже:

— Нет у нас земли… Нам земля нужна!.. Без земли не станем мы больше работать!

Боереску состроил мину снисходительного учителя, укоряющего неразумных малышей:

— Да как вы можете, люди добрые, городить такую несусветную чушь?.. Нет земли!.. Разве господин Юга не хотел предоставить вам землю? Или, быть может, другие помещики отказались? Разве не они всегда предоставляли вам землю? Разве не так поступали их деды и прадеды испокон веку? Ведь их поместья всегда только вы обрабатывали, люди добрые, а не чужаки какие!

Тоадер Стрымбу поднялся на цыпочки и отчаянно закричал:

— По старинке нам уж невмоготу, господин префект, нет никакого проку от такой работы, все одно убивает нас нищета!

— Стало быть, вы хотите подрядиться на других условиях? — невинно спросил Боереску. — Так погодите, ребята, ведь…

— Не хотим мы больше подряжаться!.. Пусть отдадут нам землю насовсем, ведь мы на ней работаем! — перебили его громкие голоса.

Недовольный таким оборотом разговора, Мирон Юга взмахнул рукой в знак того, что тоже хочет что-то сказать. Крестьяне притихли. Старый барин был для них истинным хозяином, которого они уважали и чьи слова всегда было положено свято выслушивать.

— Что ж это получается, горлодеры? — спросил Мирон Юга, окидывая взглядом толпу. — Значит, вы хотите, чтобы я отдал вам свою землю?.. Стало быть, в награду за то, что я, отец мой и дед приютили на наших землях вас, отцов и дедов ваших, дали вам работу, чтобы вы могли жить, и делили с вами радость и горе, вам сейчас взбрело в голову совсем лишить нас даже той земли, что еще осталась за нами, выжить из домов наших, прогнать, как чужаков?.. Да слыхано ли такое? И это вы называете справедливостью?.. Вот ты, Тоадер, я слышу, орешь громче всех, ты-то поделишь свое достояние с другими? Говори прямо, чтобы все слышали!

Те, кто стоял поближе, со смехом повернулись к Тоадеру Стрымбу, но тот твердо возразил:

— Я бы поделился, барин, было бы чем, только нет у меня ничего!

— Как так нет? — продолжал настаивать Мирон. — А разве нет у тебя своего дома или земля, на которой он стоит, не твоя?

— Лачуга нам на голову валится, — ответил так же неуступчиво Тоадер.

— Значит, ты дом не поделишь, потому что он рушится! — продолжал Мирон Юга. — А я либо кто другой за то, что не сидели без дела, а трудились не покладая рук и не дали нашему дому порушиться, должны сейчас делить его с тобой? Так выходит, по-твоему?.. Нет, мужики, это расчет неправильный! Кто вас подучил и сбил с пути истинного, недоброе дело затеял. Потеряли вы голову и прошлогодний снег ищете, вместо того чтобы делом заниматься, как все порядочные люди. А тот, кто вас подбивает и дальше упорствовать подзуживает, просто насмехается над вами, так и знайте! Я вас никогда не обманывал, никогда не давал пустых обещаний. Я признаю только справедливость и честность. Вы недовольны условиями, на которых работали до сих пор? Мы могли бы об этом потолковать, и, убедись я, что правда на вашей стороне, мы бы их изменили. Только все это без угроз, а по-хорошему, по-людски. Угроз я не боюсь и перед ними не отступлю, от кого бы они ни исходили. Кто прав, тот к угрозам не прибегает, так как правда всегда берет верх. С кривдой можешь раз-другой перебраться через речушку, но в большой реке обязательно утонешь, а с правдой и море переплывешь. Вот так-то! Я вам это говорю, потому что уже стар, много в жизни трудного пережил, много горя хлебнул. Вы одумайтесь и смиритесь, только так вы сможете дальше жить!

Наступило нерешительное молчание. Лишь через несколько мгновений его, словно всеобщий вздох, нарушил плаксивый смиренный голос Игната Черчела, стоявшего в первых рядах:

— Чем такая жизнь, уж лучше смерть!

Возглас Игната подбодрил остальных; то здесь, то там послышалось:

— Лучше убейте нас всех и совсем от нас избавитесь!

— Все одно от чего помирать — от голода или от чего другого!

— Работаем до кровавого пота, так хоть бы прокормиться дали!

— Так тоже не по справедливости — одни обжираются, чуть не лопаются, а у других кишки с голоду ссохлись!

Префекту показалось, что обстановка меняется в благоприятную сторону. Раз человек, охваченный гневом, вступает в спор, значит, он начинает одумываться. Поэтому он снова, еще пространнее, как маленьким детям, принялся разъяснять крестьянам, что приехал сюда, чтобы всех помирить, ибо самый худой мир лучше самого геройского боя. Он для того и привез сюда господина Югу, чтобы быстрей и верней добиться всеобщего согласия.

— С барином-то мы столкуемся, господин префект! — промолвил Лупу Кирицою, шагнув к господам, словно чувствуя себя обязанным, как старейший, досконально им все объяснить. — Но только теперь, раз уж начался бунт, крестьяне наши тоже хотят получить хоть чуток земли, потому что нет у них почти ничего и все мужики так делают в тех краях, где пожар уже занялся. Наш барин правильно и честно сказал, господин префект, что негоже зариться на землю того, который трудится и мается на ней, как мы, да и получил-то ее от дедов и прадедов. Я так думаю, что никто из этих вот честных людей, что здесь собрались, не замышляет отобрать землю старого барина. С ним мы всегда вместе жили и друг другу помогали. Но есть много имений, которые бояре забросили, и попали они в руки чужаков, а те только деньги из земли выжимают и над нашим трудом измываются. Мужики не злыдни какие и живут смирно, только вы им дайте землю, потому что без земли нет им житья! Вот я вам высказал, чего хочет деревня, а то, ежели все разом галдят, нипочем мы не столкуемся!

Крестьяне шумно поддержали старика, повторяя на все лады слово «земли», так что гул толпы слился в многоголосый хор, бесконечно повторявший один и тот же припев:

— Земли!.. Земли!.. Земли!..

Боереску немного растерялся и снова пустился в многословные объяснения, повторяя, что он, конечно, разделяет их любовь к земле, понимает и то, что они в ней нуждаются, ведь он тоже землевладелец и любит отцовскую землю. Но пожелание крестьян невозможно выполнить сразу, с ходу: ведь в стране существуют законы и все обязаны поступать сообразно с ними. Пусть крестьяне наберутся терпения и ведут себя смирно, он же, как только вернется в Питешти, доложит правительству, а уж правительство, мудрое и пекущееся о нуждах крестьян, выработает необходимые законы и раздаст землю тем, кто вел себя благоразумно и пристойно… Мысль обмануть крестьян этим лживым посулом осенила Боереску в эту минуту. Он даже пожалел, что не сказал того же и в других селах, где уже побывал. Ведь интересы соблюдения порядка и безопасности в стране не только оправдывают подобные богоугодные методы, но даже обязывают к ним прибегать. Когда порядок будет восстановлен, никто не вспомнит слов, брошенных им на ветер, или его даже похвалят за то, что он нашел нужные слова для разговора с мужиками, которые, по существу, большие дети.

Но крестьяне перебивали обещания префекта шутками и смехом. Кто-то пронзительно выкрикнул, что им осточертела болтовня, другой сказал, что господа всегда их обманывали, третий добавил, что стоит барину открыть рот, как оттуда вылетает вранье. Мирон Юга почувствовал, что задыхается под градом дерзостей. Даже префект покраснел в замешательстве, не зная, что предпринять. Правилэ, увидев, что дело принимает дурной оборот, повелительно крикнул:

— А ну, помолчите, ребята, помолчите!

Лука Талабэ, который стоял рядом с ним, тут же возразил старосте:

— Лучше пусть выскажут все, чтоб и господа знали, какие у народа нужды да горести!

Все-таки крестьяне утихомирились, и Боереску, полагая, что его недостаточно хорошо поняли, решил еще раз попытаться умаслить их обещаниями.

Едва он успел открыть рот, как его оборвал Серафим Могош:

— Хватит, поиздевались над нами, хуже, чем над скотиной!

— А над моим братом почему измываются? Почему арестовали его безо всякой вины? — мрачно спросил Николае Драгош.

Его поддержал старый Драгош, правда, тише и почтительнее:

— Очень уж это большая несправедливость, господин префект! Да и село осталось без учителя.

Пока крестьяне кричали, без конца повторяя: «За что измываетесь?» — префект в недоумении нагнулся к старосте, чтобы узнать, о чем идет речь, и, поняв, торопливо воскликнул:

— Погодите! Погодите!.. Давайте разберемся по-хорошему, ребята!.. Дело учителя Драгоша не в моих руках и никак от меня не зависит. Им занимаются органы правосудия и потому…

Так как шум не утихал, Боереску повысил голос:

— Несмотря на это, я попрошу господина прокурора немедленно освободить его и вести следствие, оставив учителя на свободе. Понятно?.. Ну теперь вы довольны, люди добрые?

Николае Драгош в ответ что-то буркнул, но, так как все кричали наперебой, слова парня потонули в общем гуле, и только блеснули его белые, сильные зубы, похожие на клыки ощерившегося пса. Хотя шум все возрастал, можно было услышать, как люди подговаривают Павла Тунсу выйти к префекту и потребовать возмещения за то, что господа покалечили его ребенка. Павел пробивался теперь сквозь толпу, подбадриваемый настойчивыми голосами:

— Да выходи ты, Павел, не бойся! Пропустите его, люди добрые, жалоба у него!..

Добравшись наконец до господ, Павел Тунсу стал плаксивым голосом, со страдальческим выражением лица, расписывать, как злодейски обошлись с его сыном, и требовать денег за пережитую обиду. Подобное отклонение от существа дела вполне устраивало префекта, который считал, что, если удовлетворить мелкие требования мужиков, они забудут, ради чего хотели бунтовать. Он подробно расспросил Павла, посочувствовал ему и приказал старосте немедленно произвести официальное расследование, зарегистрировать жалобу пострадавшего и его справедливые притязания, — а уж тогда он, префект, заставит господ автомобилистов выплатить положенную сумму и накажет их на законном основании. Все это было высказано веским, торжественным тоном и, видно, в самом деле удовлетворило толпу — напряжение как будто спало, голоса приутихли.

С той самой минуты, как Павел Тунсу вышел вперед со своей жалобой, Петре овладело беспокойство: он побагровел и начал что-то бормотать себе под нос. Еще в начале речи префекта он протиснулся в первые ряды, туда, где стояли самые видные люди, и стал рядом с унтером Боянджиу. Он безропотно слушал болтовню префекта, почтительно внимал словам старого Юги и даже несколько раз, когда крестьяне принимались галдеть уж слишком громко, кидал на них недовольные взгляды. Когда, однако, Павел стал рассказывать про молодую барыню, приехавшую на машине, Петре изменился в лице, словно гнев опалил его жгучим пламенем. Он сдерживался, но из-за этого ему было еще труднее. Потом, когда префект упомянул о господах автомобилистах, в глазах парня зажегся дикий огонь, и почти невольно, точно пытаясь предотвратить беззаконие, он выпалил суровым, хриплым голосом:

— Это барыня всему виной, господин префект, свалилась она нам на голову, только растравляет наши беды!

Неожиданное вмешательство и особенно ярость парня показались господам непозволительно дерзкими, просто возмутительными. Мирон Юга метнул на Петре презрительный взгляд, жандармский капитан прикусил губу, проглотив ругательство, а Боереску раздраженно крикнул:

— А тебе что надо, парень? Ты чего хочешь?

Вопрос префекта подействовал на Петре, как пощечина. Как же так — тот самый префект, который стерпел крики и насмешки других, одного его грубо обрывает и отчитывает, будто Петре последний человек на деревне!.. Он тут же хмуро возразил низким, прерывающимся от обиды, голосом:

— А зачем барыня к нам прикатила? Чего она издевается над нами?.. Нам она не нужна, пусть убирается, откуда приехала, к своим мироедам, а нас оставит в покое. Только и знает, что мучить да калечить малых детишек. Мы ей зла никакого не сделали, а она хочет запродать имение чужакам… Пусть лучше и не пробует…

Эта вспышка нашла отклик только у части крестьян, а остальные лишь уставились на Петре с добродушным удивлением. Боянджиу, подумав, что парень вошел в раж и плетет невесть какие глупости, а потом сам же будет жалеть, что выставил себя на посмешище, неожиданно поднял руку и прикрыл ему рот ладонью, как несмышленому ребенку. Но жест жандарма еще пуще разъярил Петре, который воспринял его как новое унижение на глазах у всего села. Он резко отбросил руку унтера, всем телом откинулся назад, толкнув мужиков, стоявших за ним, и неистово завопил:

— Не трожь меня! Ты что меня хватаешь? Я тебе не слуга, со мной рук не распускай! Чего хватаешь?

По толпе прошла дрожь, как будто крики Петре разворошили все ее обиды. Но крестьяне еще не успели опомниться и поддержать вспышку Петре, как староста Ион Правилэ подскочил к нему и дружеским, но властным тоном, который только и мог успокоить толпу, осадил парня:

— Да замолчи ты, сынок, никто тебя не трогает и никто над тобой не измывается! Замолчи и лучше иди отсюда подобру-поздорову, не мешай народу!

Серафим Могош, Николае Драгош да и многие другие, что стояли подальше, загудели, будто сговорившись:

— Пусть и он его не трогает!.. По какому такому праву он волю рукам дает?

Воспользовавшись их вмешательством, староста продолжал с той же энергией:

— Да уведите вы его, Серафим, и ты, Нику, уведите с собой, пусть поостынет… Давайте, давайте, не мешкайте!

Словно загипнотизированный настойчивостью старосты, Петре стал пробираться к улице, а вслед за ним Серафим, Николае и еще несколько крестьян. Но на ходу он все еще выкрикивал те же слова, словно не в состоянии был произнести ничего другого:

— Чего он меня хватает, я ему не посмешище!.. Чего он меня хватает?

Пока Петре и его друзья протискивались на улицу, Ион Правилэ громко, так, чтоб его слышали все крестьяне, пояснил префекту, что, видно, с парнем стряслось что-то неладное или бог весть что ему взбрело на ум, так как вообще он человек смирный, толковый и трудолюбивый, словом, первый парень на деревне, только вот нужда и напасти сводят людей с ума и так их распаляют, что уж и не знаешь, чего от них ждать. Капитан Корбуляну побледнел и нервно покусывал губы, охваченный смутным страхом: он было решил, что крики парня сразу же вызовут взрыв и что, быть может, это заранее придуманный сигнал к бунту.

Когда инцидент был исчерпан, префект решил про себя, что его долг выполнен и он может ехать дальше, чтобы до вечера умиротворить еще два-три села. Стремясь достойно завершить свой визит, он произнес еще одну, правда, короткую речь о «нашей любимой родине», «нашей дорогой, маленькой стране», «обожаемом короле», «гражданском долге», о том, что «правительство о вас позаботится» и самодовольно закончил бодрым голосом:

— Ну, а теперь, оставайтесь с богом, ребята!.. Я доверяю вам, но и вы должны довериться мне! Вот так-то, ребята!.. Спокойствие, порядок и работа!.. Так!.. Поехали, капитан!.. Желаю всем вам счастья и здоровья!..

Крестьяне повалили со двора примэрии. Боереску хотел проводить Югу до самого дома, но старик отказался, и они на прощание обнялись. Префект с капитаном уселись в коляску и поехали налево, к Леспези. Мирон Юга пошел один пешком направо.

— Ну что, капитан, видели, как я сумел и здесь их укротить? — спросил префект, когда они чуть отъехали от примэрии.

— Вы, господин префект, наделены исключительной отвагой и большим тактом! — с деланным восхищением ответил капитан Корбуляну, подумав про себя, что подобные разговоры с мужиками скорее всего толкают их на беспорядки.

Мирон Юга шел посреди улицы, мимоходом разглядывая дома и дворы, словно давно их не видел, и жалел про себя, что согласился пойти с этим кретином Боереску, который воображает, будто его болтовня может как-то повлиять на мужиков, чьи души отравлены всеми миазмами городской демагогии.

В нескольких шагах за ним шли староста и унтер-офицер, окруженные крестьянами. Они тихо переговаривались, будто боясь разгневать барина, который, шагая сейчас во главе толпы, казался пастырем, ведущим свое стадо.

В корчме Бусуйока было шумно и весело. Корчмарь с порога отвесил барину низкий поклон. Как только старый Юга прошел, утихший было на мгновение шум вновь разгорелся. Отчетливо донесся голос Петре:

— Чего он меня хватает?..

5

Хотя адвокат Ставрат всячески старался забыть о своих страхах и быть учтивым и любезным кавалером, ему это никак не удавалось. Его не покидала мысль, что он проявил бы настоящую толстокожесть и чудовищный цинизм, если бы сейчас, в создавшейся обстановке, когда бесчисленные опасности грозно нависли над его головой, стал думать о любовных приключениях. Впрочем, теперь весь его флирт с Надиной представлялся ему смехотворным и нелепым. Его словно осенило, что он человек уже немолодой и ему не к лицу увиваться за такой блестящей светской женщиной, как Надина. Если она мечтает о любви, он не может ее интересовать, и она терпит его влюбленные вздохи в лучшем случае лишь для того, чтобы посмеяться над ним.

Надину он застал в прекрасном настроении; она что-то весело щебетала, хлопотливо распоряжалась насчет стола и то и дело говорила адвокату:

— Я-то думала, что вы окажетесь занятным спутником, станете меня развлекать, веселить, ухаживать за мной иди хотя бы рассказывать анекдоты. Мы бы провели здесь несколько приятных дней… А вы оказались букой и трусишкой, способным испортить мне все настроение.

Ставрат в ответ лишь горько улыбался, пытаясь доказать без слов, что только полное непонимание обстановки позволяет Надине вести себя столь легкомысленно и думать о развлечениях…

После обеда, однако, Ставрат, состроив похоронную мину, попросил хозяйку уделить ему несколько минут и выслушать его со всем вниманием и серьезностью. Призвав на помощь все свое красноречие, он стал убеждать Надину, что было бы сущим безумием и дальше оставаться здесь среди бурлящего мужичья, готового с минуты на минуту взбунтоваться, разгромить и растерзать всех и вся. Если она жаждала захватывающих приключений, то уже пережила их сполна, ибо проехала на автомобиле десятки сел в такие дни, когда даже поезда не в безопасности, и, более того, провела ночь в барской усадьбе без какой-либо охраны, рискуя подвергнуться неожиданному нападению мужиков и не имея ни малейшей защиты. Та цель, ради которой она предприняла поездку, или, быть может, предлог для нее, отпала, как ей ясно доказал это Платамону, хотя он и сам хочет купить имение. Вывод может быть только один — надо немедленно уехать, если не в Бухарест, то хотя бы в Питешти, а там пересесть на поезд; автомобиль же переправят в Бухарест позднее, когда это станет возможным. Это единственно разумный выход из создавшейся трагической ситуации…

Сперва Надина слушала насмешливо, с притворно серьезным видом. Но постепенно страх, сквозивший даже в самых банальных словах адвоката и проступавший все более отчетливо на его лице, проник и в ее сердце. Вскоре она поняла, что Ставрат прав и опасность действительно подстерегает на пороге, ежеминутно грозя ворваться внутрь. Одно из окон гостиной было распахнуто настежь. На обширном дворе усадьбы не было ни души, не слышалось ни звука. Над усадьбой нависла тягостная тишина. Резкий белый свет солнца словно подчеркивал грозное безмолвие, в котором тревожные слова Ставрата метались, как испуганные птицы. И все-таки Надина не хотела выдавать своего беспокойства, считая это для себя унизительным. Она бы охотно вступила с адвокатом в спор, но не смела открыть рта из-за царившей вокруг тишины. Только услышав, будто сигнал спасения, мелодию, которую старательно насвистывал Рудольф, по-видимому, что-то налаживавший в машине, Надина приободрилась и заметила:

— Вы, конечно, правы, но и преувеличивать тоже не стоит, господин Ставрат! Арендатор нас заверил, вы сами это слышали, что крестьяне здесь смирные, и…

— Арендатор болван, сударыня, простите меня за резкость! — запальчиво перебил ее адвокат. — Впрочем, люди, постоянно подвергающиеся опасности, со временем перестают отдавать себе в ней отчет. Только этим можно объяснить, что такой разумный и уравновешенный человек, как господин Юга, не выглядел вчера встревоженным. Возможно, однако, у него свои причины сохранять хладнокровие. Но мы, те, кто не притерпелся к местной обстановке, чуем нюхом, что положение ненормальное, ведь наша чувствительность обострена, она не притупилась от повседневных опасностей…

Олимп Ставрат продолжал с нарастающим пылом, пока все еще колебавшаяся между страхом и гордостью Надина не послала наконец Иляну за Рудольфом.

— Мы тотчас же уезжаем! — заявила она шоферу. — Подайте автомобиль! Тотчас же!

Но Рудольф спокойно ответил, что машину подать пока не может, так как мотор неисправен. Как раз теперь он старается его починить, но для этого ему пришлось разобрать двигатель. Однако он надеется закончить ремонт за три-четыре часа, и тогда они смогут ехать. Надина приказала поторопиться, — она ни за что на свете не хочет провести здесь еще одну ночь.

— Видите, сударыня, какое невезение? — вздохнул Ставрат, когда они снова остались одни. — Через три-четыре часа стемнеет. Если днем опасно проезжать по селам, то можете себе представить, каково будет ночью… Но наберемся терпения. Чтобы набить себе цену, механики иногда преувеличивают сложность поломки и говорят, что для ее устранения потребуется больше времени, чем на самом деле. Возможно, наш друг Рудольф, увидев, что вы так торопитесь, закончит быстрее, и тогда…

Теперь уже адвокату пришлось успокаивать Надину и то и дело наведываться в сарай, где возился Рудольф, чтобы выяснить, много ли тому еще нужно времени…

К пяти часам во дворе послышался шум. Префект Боереску после Амары выступил с речью еще и перед крестьянами в Леспези, а теперь счел своим долгом нанести короткий визит Надине, специально чтобы выразить свое восхищение тем, что именно в столь смутные дни она снизошла к селянам, подавая другим помещикам пример отваги и добродетели. Напомнил префекту о Надине Платамону, который вместе с сыном присутствовал на сходке. Боереску же, торопясь засветло добраться до Костешти, совсем было о ней забыл, хотя Мирон Юга говорил ему о приезде Надины и даже просил к ней заглянуть.

— Все это очень мило, господин префект, но вы твердо убеждены в том, что до завтра здесь не случится никакого несчастья? — спросила Надина, раздраженная комплиментами Боереску и тихим позвякиванием шпор капитана Корбуляну.

— Что вы, сударыня, да как вы можете такое говорить? — самоуверенно запротестовал префект. — До завтра?.. Вы меня оскорбляете, сударыня!.. Вы всегда будете тут в полной безопасности, всегда!

Боереску быстро уехал, отпустив Надине еще целую кучу комплиментов и поздравлений. Платамону задержался, чтобы захватить с собой адвоката Ставрата.

— Я хотела бы уехать сейчас же! — вздохнула Надина, которой внезапно овладел еще больший страх. — Я должна уехать!.. Не хочу больше здесь ночевать! Мне страшно!

— Вы можете быть вполне спокойны, сударыня! — заверил ее арендатор ровным, внушающим доверие голосом. — Опасаться вам нечего!.. Люди у нас смирные, разумные!.. И господин префект вам то же самое говорил!..

— К сожалению, ваш префект — спесивый идиот, — мрачно заметил Ставрат. — Если полагаться на его заверения…

— Что вы, что вы, можете спать спокойно! — повторил Платамону с покровительственной улыбкой. — Вам нечего бояться!

Они условились, что завтра утром, сразу же после восхода солнца, Надина заедет на автомобиле в Глигану и захватит с собой Ставрата, который будет ее там ждать. Надина проводила мужчин на террасу. Посмотрела, как они усаживаются в бричку. Когда лошадь тронулась с места, все трое повернули к ней головы и церемонно поклонились. Она ответила улыбкой, потом протянула к ним руку, маленькую белую руку, движение которой казалось трепетаньем птичьего крыла, и проводила их взглядом, пока они не выехали из ворот и не свернули вправо. Думитру Чулич сделал несколько шагов за бричкой, а затем остановился посредине двора, так и застыв на месте с непокрытой головой, будто его осенила неожиданная мысль. Надина стояла на террасе, повторяя рукой все тот же жест, растерянно глядя вслед уехавшим и машинально, как бы против воли шепча:

— До завтра… до завтра…

Вдруг она увидела Думитру, которого до сих пор не замечала, и содрогнулась от страха, словно очутившись перед смертельным врагом. Она умолкла, а улыбка застыла на ее губах, точно отсвет былых времен.

6

— Кто это?.. Кто там?.. Кто стучит?

— Не серчай, Леонте, встань и выдь на час, а то тут такое творится!..

— А, это ты, староста! — пробормотал Бумбу, узнав голос. — Сейчас встану… Иду, иду!.. Да что там стряслось, господи спаси и помилуй? — бормотал он про себя, испуганно шаря в темноте, так как спросонья не разобрал, что именно сказал ему староста.

Как только приказчик открыл дверь, Ион Правилэ, даже не дав ему времени что-то спросить, сразу же выпалил:

— Одевайся быстрее и пойдем! Руджиноаса горит!

— Господи! Руджиноаса?.. Быть не может… — воскликнул, весь дрожа, Леонте Бумбу.

— Да не трать ты время попусту! — нетерпеливо перебил его староста. — Сам не видишь, что ли? Будто полная луна светит.

— Ох, горе-то какое! — перекрестился Бумбу, возвращаясь в дом.

Оставшийся на дворе староста услышал удивленный голос жены Бумбу, а затем ее испуганные причитания. Он отошел подальше к стражнику из Руджиноасы, который прибежал к нему и сообщил о пожаре. В первую минуту ошеломленный Правилэ даже не расспросил его как следует, а помчался прямо сюда, на барскую усадьбу. Стражник все еще с трудом переводил дух и что-то растерянно бормотал.

— А давно там горит, Никифор? — спросил староста, глядя в сторону Руджиноасы, где небо было залито багровым светом, будто вот-вот должно было взойти солнце.

— Так когда я приметил, петухи еще полночь не пропели, — глухо ответил стражник. — А сколько теперь времени, не знаю… Может, час?.. Пока я людей разбудил, пока добежал, время-то и прошло…

— Откуда занялся пожар?

— Поначалу только стога соломы да скирды сена горели, а уже потом занялись и постройки, ветер ведь дует, правда, не такой сильный, как здесь…

Приказчик вышел во двор уже одетый. Из дому его провожал плачущий голос жены:

— Ты поберегись там, Леонте… Будь помягче, не перечь народу, знаешь ведь, как нынче люди обозлены…

Леонте зашагал рядом со старостой и стражником, ничего больше не спрашивая. Только через несколько секунд он неуверенно предложил:

— Как думаешь, староста, не лучше бы нам разбудить барина?

— Нет, пусть себе отдыхает, — проворчал Правилэ, — хватит ему и на завтра волнений и огорчений.

Деревья в парке усадьбы закрывали черной стеной пылающее небо со стороны Руджиноасы. Леонте Бумбу разглядел зарево лишь на улице и оцепенел на месте, схватившись за голову.

— Ох, господи!

На востоке повисла огромная завеса огня. Хотя село находилось в трех километрах, пламя, казалось, полыхало совсем рядом, чуть ли не на околице Амары. Небо было чистым и светлым, как на рассвете; лишь несколько больших звезд еще мерцали испуганно и удивленно, будто в предсмертной агонии. Из громадной огненной печи, в которую сильные руки, казалось, то и дело подбрасывали все новые поленья, взлетали багровые языки пламени; они извивались и сплетались апокалипсическими змеями, лизали и обгладывали подножие небосклона, окрашивая его раны всеми красками, стирая их огромными клоками дыма, оставляя после себя трепещущие пурпурные полотнища, которые развевались несколько мгновений, как грозные красные стяги… Победоносные зарницы пожара отбрасывали гигантские тени, которые плясали, вырастая до небес, словно весь мир пошатнулся и с треском разваливался.

— Ну и страсти, что ж это такое? — снова простонал приказчик.

— Чего теперь хныкать! — пробормотал староста, уставившись с таким же страхом на языки огня. — Давай разбудим начальника жандармского участка и пойдем туда…

Унтер-офицер Боянджиу, одетый и вооруженный, как раз выходил из калитки в сопровождении двух жандармов. Кто-то уже успел его разбудить, и он сразу же вскочил.

— Что будем делать, господин староста? — растерянно спросил он.

— Надо идти в Руджиноасу, господин начальник, посмотреть, что и как, — хмуро ответил Правилэ. — Хорошо еще, что тебя вовремя разбудили… А ну-ка, Никифор, сбегай в усадьбу, пусть кто-нибудь из работников приедет с тележкой, быстрее доберемся.

Оставшиеся таращились в ужасе на огромный пожар, который как будто непрерывно разрастался и поглощал все на своем пути, надвигаясь неудержимым валом. Словно пытаясь что-то объяснить, Леонте Бумбу пробормотал, что там не только жилые дома и амбары, но хранится и несколько тысяч возов фуража. Больше никто не осмелился проронить ни слова. В тягостном молчании, казалось, было слышно, как трещат огненные языки, пляшущие на пебесном куполе. Деревня спала либо притворялась спящей в могильной тишине, которая только усиливала трепетный ужас, овладевший всеми. Люди, стоявшие на улице, чувствовали, что в каждом доме, у каждого окошка, жадные глаза смотрят на море огня, ожидая какого-то знака, какого-то таинственного зова.

Внезапно со стороны Руджиноасы на дороге появилась кучка людей, которые лихо что-то насвистывали, по-видимому не обращая ни малейшего внимания на грозный пожар, бушующий за их спиной. Чем ближе они подходили, тем более дерзко держались, словно всем своим поведением хотели посмеяться над теми, кто сгрудился перед жандармским участком. Проходя, кто-то из них поздоровался как ни в чем не бывало:

— Добрый вечер!

Староста, приказчик и унтер поспешно ответили в один голос:

— Добрый вечер!

На миг свист оборвался, как будто незнакомцы ожидали какого-либо вопроса или упрека. Затем несколько человек снова принялись насвистывать ту же мелодию, а другие захохотали. Отойдя чуть подальше, один из них пронзительно, громко и протяжно гикнул, словно задавшись целью разбудить всю деревню. В ту же секунду пучина пламени на востоке вскипела еще яростнее, будто это гиканье раздуло огонь. Вверх взметнулся рой искр, звездами рассыпавшихся по небу. Как маленькие и упрямые стаи огненных птиц, искры в причудливом полете помчались к Амаре, точно подталкиваемые таинственной силой.

Стряхнув с себя сковавшее всех оцепенение, унтер Боянджиу пробормотал хриплым от страха голосом:

— Сдается мне, люди добрые, началась революция!

 

Глава IX

Огонь

1

В четверг утром восходу солнца в Амаре предшествовали зори, более красные, чем когда-либо.

Горизонт, окрашенный земным пламенем, ярился багрянцем, пока не выкатился солнечный шар, — голова, омытая свежей кровью. Лишь тогда свет пожара стал бледнеть, задушенный светом дня, как бы погружаясь в огненную стену, окаймляющую небосвод. И чем светлее становилось, тем явственнее громоздились смерчи черного дыма, то возносясь кверху, то подламываясь, будто обожженные руки, воздетые к богу.

Крестьяне поднялись, как всегда, с восходом солнца. Они слонялись по дворам, смотрели на безоблачное небо и на клубящиеся завесы дыма, втягивали воздух, чтобы уловить запах гари, но делали это без малейшего удивления или радости, принимая все как должное. Кое-кто выходил на середину улицы, чтобы лучше разглядеть горизонт или перекинуться с кем-нибудь словом-другим.

— Вот это пожар, не шутка! — крикнул со своего двора Василе Зидару, обращаясь к Леонте Орбишору, который жил двумя домами дальше и вышел на улицу, как только услышал, что сосед кашляет и отплевывается. — И вот так-то полыхает с самой полуночи… Сколько там добра гибнет, вся бы деревня по-барски жила целый год, коли не больше.

— Да пусть пойдет прахом по ветру, все одно без пользы лежало, а мы от голода подыхали, и никому до этого дела не было! — тонким, почти писклявым голосом ответил Орбишор, удовлетворенно потирая грудь, словно прогоняя щемящую боль.

Через дорогу бабка Иоана с миской зерна в руках кормила кур, ругая самых жадных, защищая тех, кто потрусливее, наводя своим вечно хмурым голосом порядок и справедливость.

— Видела, как полыхало, матушка Иоана? — крикнул ей Василе. — Сдается мне, быть у нас свадьбе… Ты как скажешь, матушка?

Бабка оглянулась только на мгновение, смерила мужика взглядом и снова занялась своими птицами, угрюмо бормоча:

— А сейчас вот на свадьбу народ валом валит, будь оно все неладно!

Подошли и другие соседи, что-то спрашивая, переговариваясь. Но после первых же слов умолкали и смотрели друг на друга, точно ожидая какого-то знака или, быть может, спасительного приказа. По мере того как народ прибывал, лица суровели, а гул голосов нарастал и сгущался, словно сдерживаемое нетерпение душило людей. Наконец Леонте Орбишор в сердцах крикнул:

— Что ж это мы попусту глаза таращим, братцы?.. Или других делов у нас нету?.. Пошли по деревне, поглядим, что делается, а то останемся ни с чем…

— Верно! — поддержали его остальные так дружно, словно он высказал их заветную мысль.

По дороге им встретились другие крестьяне и тоже увязались за ними. На площади перед корчмой, как на ярмарке, уже топталась толпа. Среди лихорадочно возбужденных мужиков сновали женщины и дети. Но говорили все тихо и скупо, каждое слово казалось тяжелым, как свинец. Лишь изредка — молнией из тяжелой тучи — вырывалось резкое слово, и толпа жадно ловила его на лету.

— А кто там, внутри? — спросил Василе Зидару, услышав в корчме шум.

— Да там много народу, — ответил Игнат Черчел, шнырявший в толпе от одного к другому. — Марин там, и меньшой сын Драгоша, и Петрикэ, Смарандин сын, немало их там, веселятся, видать, есть из-за чего…

— А из-за чего же? — продолжал расспрашивать Василе.

— Они-то знают! — таинственно пробормотал Игнат. — Да пусть их, правильно делают.

— Разве я тебе не говорил, Василе, что видел их ночью, когда они обратно шли и свистели? — с гордостью ввернул Леонте Орбишор. — Я вышел во двор поглядеть, как горит, и подумал еще про себя: кто ж это красного петуха пустил? Уж слишком большой пожар, да и занялось со всех сторон сразу, видно, много людей, руку приложили…

— Могли бы и нас упредить, а то потом еще скажут, что мы струсили, и оставят нас без нашей доли! — вмешался в разговор какой-то немощный, дряхлый старик.

— Кабы всех спрашивали, до скончания века с места бы не стронулись! — тем же таинственным тоном продолжал Игнат, будто был во многое посвящен.

— И то правда! — тихо поддержали его другие, покачивая головой.

В другой кучке, стоявшей чуть в стороне, раздался громкий хохот, и все колыхнулись туда. Послышался радостный и как будто завистливый голос:

— Значит, топор прихватил, Тодерицэ?.. Неужто как раз нынче собрался в лес за сушняком?

Вопрос показался до того нелепым, что по толпе прокатилась новая волна смеха. Тоадер Стрымбу с топором, висящим на левой руке, в наброшенной на плечи сермяге, ответил, тоже смеясь и скаля длинные, острые и блестящие, как у голодного волка, клыки:

— А как же, Иосиф, первым делом, как положено, за сушняк надо браться.

В дверях корчмы появился Николае Драгош с помятым, усталым лицом, словно он всю ночь не смыкал глаз. Однако, увидев Тоадера Стрымбу, он оживился и крикнул через плечо в корчму:

— Айда, Петрикэ, хватит прохлаждаться, Тодерицэ уже пришел!

Он спустился на улицу, а из корчмы вышел Петре в сопровождении большой группы крестьян, главным образом молодых парней. За ними выскочил корчмарь и потянул Николае за руку.

— Как же так, ребята, пили, сколько душа пожелала, а теперь уходите, не расплатившись? Разве порядочные люди так поступают, Николае?.. Выходит, значит, что…

Петре с издевкой перебил его:

— Ты, дядюшка Кристаке, возвращайся подобру-поздорову за свой прилавок и оставь нас в покое, мы тебе заплатим, когда придет час!.. Давай, давай, катись отсюда.

Бусуйок в недоумении повернулся к Петре и попытался было возразить ему, но парень продолжал, метнув на него злобный взгляд:

— Не бойся, дядюшка Кристаке, мы и тебя не забудем!.. И с тобой рассчитаемся с лихвой, пусть только придет твой черед! Мы уж теперь не будем мешкать, со всеми сведем счеты, будь спокоен!

Вокруг усмехались, ворчали. Корчмарь побледнел и пролепетал осипшим голосом:

— Что ж вы против меня-то имеете, Петрикэ, ведь я…

Петре ничего ему не ответил и, оттолкнув в сторону, обратился к Тоадеру Стрымбу:

— Хорошо, что ты наконец заявился, а то мы уж совсем собрались, не стали бы больше ждать. Сам видишь, солнце высоко, скоро полдень, а мы все ни с места.

— Ничего, времени у нас вдосталь, Петрикэ, никто не подгоняет, — хмыкнул Тоадер. — Пока пристроил детишек, ведь одни они остались…

Николае Драгош цыкнул на них и положил конец разговорам. Из корчмы вышли и собрались куда-то идти человек двадцать. В ту же минуту подбежал, запыхавшись, и Кирилэ Пэун с узловатой дубинкой в руке.

— Погодите, ребята, не уходите без меня! — закричал он, еле переводя дух. — Позор будет, коли я с вами не пойду, сами знаете, что со мной стряслось…

— Что же нам, торчать здесь, пока ты копаешься?.. — перебил его Николае. Заметив, что число крестьян, приготовившихся идти за ним, возросло вдвое, он добавил уже другим голосом: — Незачем всем-то идти, люди добрые, вы нам не понадобитесь. Там небось тоже найдется народ, который подсобит, коли нужда будет!

Старик, который и раньше вмешивался в разговор, снова заныл:

— Вижу я, вы, парни, куда-то идете, что-то делать собираетесь, а про нас совсем не думаете!.. Так ведь это…

— Да помолчи ты, дед, не тревожься, мы сперва кое с кем рассчитаемся, а уж потом все заодно сделаем, как лучше! — заявил Петре чуть заносчиво, как молодой петушок, собирающийся прокукарекать.

Парни зашагали к Леспези. У Тоадера Стрымбу был топор, у Кирилэ Пэуна — дубинка, все остальные шли с пустыми руками. Горделивее всех вышагивал Илие Кырлан; он то и дело оглядывался и весело улыбался толпе, молчаливо топтавшейся на месте.

— Куда ж это они потянулись? — удивился Василе Зидару, когда парни отошли от толпы. — Неужто все еще на Бабароагу метят?

Корчмарь Бусуйок, который так и остался стоять среди крестьян, испуганно бормоча себе что-то под нос, сразу воспрянул духом, будто опасность наконец миновала.

— Чего ты спрашиваешь, Василе, куда они потянулись?.. Разве не видишь, что за революцию взялись?.. Лучше спросите, почему эти парни на меня зуб имеют? Ведь я-то, люди добрые, зла никому не делал…

Иляна, дочка Думитру Чулича, постелила себе у дверей Надины, в комнатке между спальней и столовой. Барыня приказала ей тщательно запереть все двери да и сама проверила, все ли закрыто как следует. Она сказала Иляне, что боится разбойников, но девушка только рассмеялась.

Утром Иляна проснулась и тихонько вышла в столовую, чтобы не нарушить покой барыни. Она раскрыла дверь на террасу и распахнула окна в гостиной и столовой; хотела взяться за уборку еще до того, как встанет барыня. Потом собрала свою постель и понесла ее домой, решив пройти коридором и кухней. Но в кухне, где уже гулко трещал огонь, ее поджидали родители, оба расстроенные и перепуганные.

— Живей, дочка, нечего разлеживаться, как господа, сейчас не время спать! — сразу же накинулся на нее отец. — Беда на нашу голову свалилась, только этого нам не хватало!

Совсем недавно, едва взошло солнце, Думитру, как было условлено, пошел будить шофера барыни. Он подождал, пока тот появился на пороге своей комнатки, а затем, как всегда по утрам, прошелся по амбарам, чтобы проверить, все ли в порядке. Когда он возвратился, то увидел, что Рудольф валяется на земле у ворот в луже крови, с разбитой головой. Видно, он вышел на улицу, чтобы лучше разглядеть пожар в Руджипоасе, и на него напали из засады. Кто это мог сделать — неизвестно, но вчера вечером приказчик краем уха слышал, что барынину шоферу так просто отсюда не убрать ноги — его все равно изобьют до полусмерти, потому что он будто бы позавчера жестоко поколотил каких-то ребятишек в Амаре. Увидев такое, Думитру взвалил Рудольфа на спину и отнес в комнатку, где тот и сейчас лежит пластом, хотя его отмыли от крови и наложили на голову повязку… Пусть Иляна расскажет барыне, сразу как та проснется, обо всем, что случилось, и пусть та решает, как ей быть, потому что шофер вести машину не может. Только задерживаться здесь барыне теперь не след. Пожар, что в Руджиноасе полыхает, непременно дойдет и сюда, а народ обозлен. Вот потому-то он, Думитру, уже заложил бричку, сейчас напоит лошадь и поедет в Глигану, к своему хозяину, чтобы обо всем доложить…

Староста Правилэ, унтер Боянджиу и приказчик Бумбу возвратились усталые, почерневшие от дыма и копоти. Высадив на улице обоих жандармов, они въехали на тележке во двор барской усадьбы. Самого унтера лишь с большим трудом удалось уговорить заехать к Мирону Юге, так как он считал, что его долг — неотлучно находиться в жандармском участке и быть готовым к неожиданному нападению крестьян.

Мирон Юга уже встал и поджидал их. Он видел пламя пожара, бушевавшего в Руджиноасе, и кое-что узнал от слуг. В первую минуту он даже вызвал Икима и приказал ему запрягать, чтобы самому ехать на место происшествия. Но тут же передумал. Раз туда уже поехал приказчик, он сделает там все, что возможно. Его же, Мирона Юги, присутствие, в лучшем случае лишь стеснит мужиков, а быть может, даже вызовет более опасные последствия… Еще со вчерашнего дня, после сходки, где говорил префект, Мирон предчувствовал, что неминуемо что-то должно произойти. Вмешательство префекта было каплей, переполнившей чашу. Энергичное поведение или решительный акт, сопровождаемый соответствующими мерами, быть может, сумели бы сдержать еще дремлющие анархические поползновения толпы. Первобытных людей может приструнить и заставить подчиниться порядку лишь страх! А префект пожаловал сюда, вооруженный духом кротости, и принялся увещевать и торговаться, а это верные признаки слабости. Тем самым он только подбодрил тех, кто еще колебался. Боереску попытался осуществить то, что намеревался предпринять Григоре. Пожар в Руджиноасе Мирон Юга истолковал как грозное подтверждение своих предположений.

Сейчас он выслушал донесение всех троих предельно спокойно, будто не его имущество было превращено в пепел. Ему доложили, что пожар занялся в скирдах сена, заготовленного для скотины. Когда стражники спохватились, все скирды уже горели, и пламя охватило амбары, конюшни и хлевы. Слуги кинулись спасать скот, но большая часть животных погибла, потому что было почти невозможно добраться до пылающих строений. Если б там даже была вода и если б пришли на помощь все крестьяне, и то с трудом удалось бы унять огонь. Но крестьяне не торопились. Лишь те, что живут по соседству, кое-как шевелились, отстаивая свои дома. Остальные спали как убитые, а потом еле двигались, точно сонные мухи, и думали только об одном — как бы что-нибудь стянуть. Боянджиу предположил, что поджог — дело рук мужиков из Амары. Так ему сказали те крестьяне, которых он расспрашивал, да и его собрат — начальник жандармского участка в Извору, который к утру тоже явился в Руджиноасу.

— Надеешься найти виновных? — спросил, сразу приободрившись, Юга.

— Думаю, нашел бы, если…

Боянджиу несколько секунд колебался и лишь затем искренне признался, что не отваживается применять сейчас свои обычные методы. Слишком уж мужики озлобились и на рожон лезут, удержу не знают; вчера все видели, как они себя вели на глазах у господина префекта. Просто словами да угрозами их теперь в узде не удержишь. А прибегнуть к силе Боянджиу пока тоже не смеет, у него мало людей, и он опасается, как бы не восстало все село. Тогда ему же не миновать сурового наказания. Поэтому он стремится сохранить порядок хотя бы в Амаре, проявляя терпимость и действуя лишь методом убеждения, как, впрочем, вчера рекомендовал командир его роты. Иначе этой ночью он бы ни в коем случае не потерпел, чтобы мимо него беспрепятственно прошла группа мужиков, среди которых, он уверен, находились и поджигатели Руджиноасы.

Мирон Юга согласился, что при создавшемся положении унтеру действительно не остается ничего другого, кроме как спасать собственную шкуру. Впрочем, и для него тоже нет сейчас иного выхода. Нынче речь может идти лишь об одном: продержаться, пока сильные мира сего не поймут наконец, что восстание, которое они сами же вызвали, не шутовской маскарад, как их манифестации в Бухаресте, и не примут мер для его подавления. Хотя Юге все это было ясно, под конец он все-таки еще раз посоветовал старосте и унтеру выполнять свой долг:

— В селе есть и порядочные люди, возможно, их даже больше, чем негодяев. Убедите их, что нельзя сидеть сложа руки и позволять злоумышленникам верховодить, так как катастрофа угрожает им тоже. А поп Никодим чем сейчас занят?.. Пусть никто не забывает, что наступит час расплаты, и тогда каждому придется держать ответ!

В Леспези, на улице перед барской усадьбой, несколько крестьян толковали о пожаре. Он был для них знамением. Хорошим или плохим? Матей Дулману, побывавший накануне вечером в Амаре, всматривался в даль, точно ожидая кого-то.

— Только огонь очищает все грехи! — пробормотал он, словно про себя.

Остальные закивали, кто-то заметил, что слова эти не простые, а со значением. Матей как раз увидел, что из Амары приближается группа крестьян, и, облегченно вздохнув, добавил:

— Придет время, когда скрытое станет явным!

Группа, вышедшая из Амары, по дороге заметно увеличилась. Сначала ее догнал Павел Тунсу, потом пристали другие, из любопытства.

Крестьяне перекинулись несколькими словами с Матеем Дулману, потом все разбились на две партии. Та, что побольше, зашагала вперед во главе с Николае Драгошем.

— Идите, идите, нас здесь хватает! — сказал им Петре. — А коли еще народ понадобится, дядюшка Матей знает наш уговор.

— Я, Петрикэ, с тобой останусь! — с воодушевлением воскликнул Илие Кырлан.

— Так у этих-то других дел нету, — уточнил Матей Дулману, указывая на крестьян, которые поджидали вместе с ним.

— Верно! — одобрил Петре. Только негоже нам попусту тратить время на болтовню, как бы нас другие не обогнали.

2

Надина, насколько оказалось возможным, перестроила спальню в усадьбе по своему вкусу. Гогу и Еуджения довольствовались в своем деревенском поместье весьма относительным комфортом и заботились не столько о красоте, сколько об удобствах. Надина же не желала отказываться от своих привычных эстетических требований даже во время поездок, в гостиничных номерах, где ей предстояло провести одну или две ночи. Массивная, монументальная двуспальная кровать, которой Гогу очень гордился, утверждая, что отдыхает на ней, как у материнской груди, производила на Надину удручающее впечатление своей чудовищной непропорциональностью и безвкусием. Ей казалось, что в мягких недрах этой постели она неминуемо задохнется. В том углу комнаты, что граничил с вестибюлем, рядом с большим окном, забранным железной решеткой и выходившим на цветник, для Надины поставили широкий диван, на котором она прекрасно выспалась в первую ночь после утомительной поездки. Но во вторую ночь она никак не могла уснуть, хотя и мечтала об этом, надеясь забыться и избавиться от гнетущего, неотвязного страха, овладевшего всем ее существом. Ей непрерывно слышались чьи-то шаги то в саду, то в других комнатах, казалось, будто кто-то стучит в окно, а чья-то рука нажимает на дверную ручку в вестибюле…

Стоило ей только погрузиться в дремоту, когда мысли начинают путаться и расплываться, как новый, причудливый шум заставлял ее вздрагивать и прогонял сон. Она уснула по-настоящему лишь к утру, после того как услышала перекличку петухов, возвещавших приближение рассвета. Кукареканье петуха, заоравшего в саду, под окном, разбудило ее, не дав досмотреть чудесный сон, который она не могла даже вспомнить и только испытывала какое-то приятное ощущение и в то же время сожаление, что не сумела прочувствовать его до конца. Еще не сообразив, где она находится, Надина, не открывая глаз, попыталась опять уснуть, чтобы досмотреть сон или хотя бы вспомнить его. Но вместо этого в сознании пробудился и сразу вернул ее к действительности тот омерзительный страх, с которым она боролась всю ночь.

Она не осмеливалась открыть глаза, будто чувствовала себя в большей безопасности, когда ничего не видела. Вокруг царила полная тишина. Сперва Надина услышала естественное и обычно неощутимое вибрирование собственных слуховых нервов, как непрерывное легкое гудение, затем ритмичное биение сердца в груди, а после какого-то промежутка времени, показавшегося ей бесконечно долгим, в барабанные перепонки неожиданно грубо и резко ударило возмущенное кудахтанье курицы в саду, до того отчетливое, словно окошко было распахнуто настежь. Неожиданный шум заставил сердце на секунду судорожно сжаться, но как только Надина поняла, что он означает, страх ее прошел, и она почувствовала себя в безопасности. Она протянула руку к столику, на который положила свои золотые часики.

— Восемь! — вздохнула она, взглянув на циферблат. — Ох, как я устала! Даже подниматься не хочется!.. И все-таки я должна ехать! Я и так задержалась!.. Могла бы уже быть в дороге, если бы… Если Рудольф готов, я через полчаса буду в машине… Но куда запропастилась эта девчонка?

Она певуче позвала:

— Иляна!.. Иленуца!.. Где ты, Иленуца?.. Иляна!..

Через несколько мгновений в приоткрытую дверь вестибюля осторожно просунулась голова служанки, словно та не была уверена, действительно ли она услыхала голос барыни.

— Да войди, девочка!.. Проснулась? — спросила Надина, блаженно потягиваясь под одеялом и нежась, как котенок в тепле. — Рудольф уже вывел машину?

У хорошенькой, опрятной Иляны всегда играла на губах веселая улыбка, которая до того нравилась Надине, что как-то она даже спросила ее, не хочет ли та поехать с ней в Бухарест. Теперь, однако, улыбка Иляны казалась испуганной.

— Что, Иленуца, тебя снова бранила мама? — спросила Надина, заметив это. — Ладно, хватит хмуриться, тебе это не к лицу.

— Ой, барыня, беда-то какая… — пыталась ответить Иляна, но расплакалась, не в силах продолжать.

Лишь с трудом, всхлипывая и глотая слезы, она рассказала о том, что стряслось с шофером, и о пожаре в Руджиноасе. Надина, будто не расслышав, не сразу поняла истинный смысл ее слов и спросила:

— Хорошо, хорошо, но машина готова? Ведь я обязательно должна уехать…

Тут же осознав, что произошло, она ощутила такой ужас, что неподвижно застыла в постели, натянув одеяло до подбородка и уставившись на Иляну широко раскрытыми, остекленевшими глазами. Только немного спустя она пролепетала чужим, прерывающимся, слабым голосом:

— Что же мне делать, Иленуца?.. Теперь ведь и меня убьют, теперь и меня…

Девушка любила барыню и сейчас, увидев, как та напугана, от души пожалела ее. Она собралась с духом и бойко затараторила, объясняя, что отец уже давно поехал в Глигану, чтобы доложить о случившемся тамошним господам, а те, конечно, приедут в лучшей карете и заберут барыню с собой, так что она может быть спокойна, незачем ей терзаться. А кроме того, здесь народ смирный и ничего дурного ей не сделает.

Надина слушала девушку, не понимая толком, что та говорит, но ее голос действовал на нее успокаивающе и врачевал раны, нанесенные страхом. Она рывком отбросила в сторону одеяло и поспешно приказала:

— Раз так, я тотчас же оденусь, чтоб к их приезду быть уже готовой. Подай мне быстренько, девочка, халат, а потом…

Она села на край дивана, всунула ноги в мягкие комнатные туфли, встала и сбросила с себя ночную рубашку. Дома, у себя в спальне, ей нравилось ходить обнаженной между зеркалами, отражавшими мягкие линии ее тела и подтверждавшими ее уверенность в собственной красоте. Но теперь она и не думала восхищаться собой, делала все машинально, и, хотя в комнате было тепло, ее била дрожь.

— Скорее, Иленуца, скорее, мне холодно, — пробормотала Надина, зябко прикрывая грудь скрещенными руками.

— Ой, барыня, какая ж вы красивая! — в восторге воскликнула Иленуца, которая принесла халат и увидела хозяйку.

Надина невольно улыбнулась. Восхищение окружающих всегда доставляло ей удовольствие… Девушка набросила на плечи хозяйки халатик из белого, мягкого шелка. Надина стала вдевать руки в широкие рукава, и тут во дворе послышался шум голосов.

— Наверно, господа приехали, барыня дорогая! — радостно воскликнула Иляна.

— Пойди взгляни, девочка! — прошептала Надина пересохшим от волнения голосом. — И сразу же возвращайся ко мне!

Иляна выбежала. Надине казалось, что от нетерпения сердце вот-вот выскочит у нее из груди. Колени дрожали. Она запахнула полы халатика и опустилась на диван. Отчаянно напрягая слух, прислушалась, но уловила только смутный гул, из которого иногда выделялся чей-то как будто знакомый голос. Надина мучительно пыталась различить голоса арендатора или адвоката, но ей это никак не удавалось, словно она их внезапно забыла.

«А вдруг это не они?» — молнией сверкнуло в ее мозгу.

Сердце Надины так болезненно сжалось, что она чуть не закричала. В ту же секунду она явственно услышала торопливый топот шагов в вестибюле. Дверь резко распахнулась, словно ее сорвали с петель, и перед ней вырос молодой, крепкий, костистый мужик в лихо сдвинутой набекрень бараньей шапке, с черными, мрачно горящими глазами, в черной безрукавке поверх длинной рубахи, в тяжелых грубых башмаках. Захлопнув за собой дверь, Петре как вкопанный остановился перед Надиной.

— Барыня, почему это?..

Но голос его тут же осекся, словно чья-то рука яростно стиснула ему горло. Охваченная диким страхом, Надина в первую секунду попыталась вскочить на ноги, но колени у нее подогнулись, и она снова упала на край дивана. Полы халата распахнулись, обнажив грудь, живот, ноги, но она этого не заметила. В ужасе, она не сводила глаз с парня, ворвавшегося в комнату. На какую-то долю секунды он показался ей знакомым, и она вспомнила, что это тот самый кучер, который возил ее зимой в санях, когда кони испугались и понесли, вспомнила, какое глубокое впечатление произвели на нее тогда его необыкновенная сила и спокойная уверенность. Тут же она подумала, что сейчас именно этот человек пришел сюда, чтобы убить ее. Она услышала его окрик и увидела глаза; но в следующее мгновение заметила, что голос парня пресекся, а в глазах вместо мрачной угрозы появился какой-то новый блеск. Этот жадный, мутный блеск Надина часто видела в глазах мужчин, и он ей всегда льстил, так как казался верным признаком страстных чувств, воспламеняемых ее красотой. Взгляд парня жег как огонь. Она ощутила, как он ползет по ней, и вдруг поняла, что ее тело обнажено. Молодая женщина вскочила на ноги, запахнула халат на груди и отчаянно закричала:

— Что ты хочешь сделать? На помощь!.. Нет, не надо!.. На помощь!..

Петре растолковал ее вопль, как призыв. Кровь вскипела в его жилах и багровой краской залила все лицо, даже белки глаз. Он не видел сейчас перед собой ничего, кроме смертельно испуганного и оттого еще более соблазнительного лица и белого, легкого халата, под которым сверкнуло тело. Он инстинктивно протянул вперед руки с огромными, узловатыми кистями, будто пытаясь сдержать неодолимый порыв, и невнятно пробормотал:

— Так… почему же… тебя не…

Надина метнулась ко второму окну. Широкий рукав халата коснулся протянутой руки Петре, и его пальцы сами впились в него.

— Отпусти меня, отпусти!.. Помогите!.. Нет… Нет!.. — закричала Надина, пытаясь вырвать рукав из его пальцев.

Вдруг она почувствовала, что сильная рука парня сжала ее талию. Извиваясь, как ящерица, она выскользнула из халата, оставив его в руках Петре, метнулась в тот угол, что граничил со столовой, и притаилась за спинкой кресла. Матовый блеск ее тела еще больше распалил парня. Он отшвырнул халат, который держал в руках, словно предлагая женщине надеть его, и пошел к креслу, широко раскинув руки, будто играя в прятки.

— Не подходи!.. Помогите!.. Что ты хочешь сделать? — снова закричала Надина, высунув из-за спинки кресла только голову и не сводя с него расширенных от ужаса глаз.

Когда Петре вплотную приблизился к креслу, Надина метнулась из-за своего убежища, пытаясь выскочить из комнаты через дверь вестибюля, а оттуда выбраться наружу. Длинная рука Петре загородила путь и снова стиснула ее талию.

— Оставь меня!.. Помогите!..

Петре поднял женщину, как куклу, и повернул лицом к себе, а второй рукой обхватил ее ноги. Запрокинув голову, он заглянул ей в глаза. Вырываясь из его рук, она увидела пылающий взгляд и откровенную радость на лице парня. Она заколотила кулаками по его голове, сорвала с него шапку, хлестнула по глазам, в которых горело яростное вожделение. Петре переносил удары, как ласку, пока не спохватился и не уткнул лицо ей в живот. Надина не ощущала его жестких рук, стиснувших ее талию и бедра, но теперь почувствовала, как усы и горячие губы парня царапают ее кожу. Она отчаянно извивалась, тело ее соскальзывало все ниже, пока рот Петре не попал в ложбинку между округлыми грудями. Его губы остановились на одной груди, страстно ее целуя, и наконец зубы жадно впились в плоть, как в спелый персик.

— Больно!.. Помогите!.. Отпусти меня, отпусти!.. — застонала Надина и снова замолотила кулаками по его голове.

Лишь сейчас она осознала, что, целуя и сжимая ее в объятиях, Петре отступил вплотную к дивану, еще накрытому измятым одеялом, откуда она недавно поднялась. Не отрывая лица от ее груди, повинуясь лишь страсти, он осторожно положил женщину поперек дивана. Надина вцепилась пальцами в его волосы, отчаянно вырывая их, тщетно пытаясь выскользнуть. Беспомощно корчась под его тяжестью, мотая головой, она невнятно бормотала:

— Не хочу!.. Помогите!.. Помогите!..

Оторвав от ее груди голову, Петре прохрипел:

— Да лежи ты смирно… Не съем же я тебя!.. Вот так-то…

Надина болезненно содрогнулась. Несколько мгновений она еще металась, но постепенно ее крики заглохли, и лишь руки трепетали, точно хрупкие крылья. Потом всхлипы ее превратились в прерывистые стоны, заглушаемые хриплым дыханием парня. Голова Надины с плотно зажмуренными глазами и полуоткрытым ртом все так же дергалась, но руки бессознательно обвили шею мужчины, всколыхнувшего все ее существо. Она полностью отдалась во власть исступленной радости, словно причастилась неведомой тайне, горше и слаще которой нет.

А потом она осталась лежать неподвижно, обессиленная, с закрытыми глазами. Вдруг, точно издалека, до нее донесся насмешливый голос Петре:

— Выходит, попусту ты, барыня, вырывалась и кричала, не съел я тебя…

Надина вскочила, словно очнувшись от кошмара, прикрыла свою наготу попавшейся под руку ночной рубашкой и заслонила лицо ладонями, испытывая бесконечное омерзение к своему телу, которое она прежде так боготворила.

Петре поднял с пола шапку и надвинул на голову. На миг задержался, рассматривая Надину, словно только сейчас лучше ее увидел, пожал плечами, пробормотал про себя:

— Что барыня, что не барыня, все одно… — И тут же нарочито повелительным тоном прибавил: — Коли тебе дорога жизнь, барыня, то беги отсюда!.. Слышишь?.. Тотчас беги, а не то…

Надина растерянно уставилась на него, будто, защищая свое тело, она забыла о главной опасности. Вид парня вернул ее к действительности, и она, всхлипнув, пролепетала:

Куда мне бежать?.. Спаси меня!.. Что мне делать?..

Но Петре решил не поддаваться жалости и, выходя из комнаты, бросил еще суровее:

— Ты, барыня, поступай, как бог тебя надоумит, но только здесь не задерживайся…

Надина услышала, как его башмаки гулко протопали по полу. Она принялась искать на ощупь около дивана чулки, шепча пересохшими губами, словно разговаривая с кем-то:

Я должна уйти… Куда мне идти?.. Боже, боже, куда мне идти?

3

Платамону вышел, как всегда, ночью во двор, проверить, все ли в порядке, и сразу же увидел на востоке зарево пожара. Он подумал, что это горит не в их уезде, а в соседнем, Телеорманском, у самой границы, или, быть может, в Извору. Во всяком случае, было ясно, что мятеж приближается и завтра-послезавтра нагрянет сюда. Поэтому он решил воспользоваться отъездом Надины и вместе с семьей добраться на ее машине до Питешти. Он чуть было не разбудил жену, чтобы посоветоваться, что захватить с собой из дому, кроме денег и драгоценностей, но потом решил отложить все До утра.

Утром он пораньше разбудил Аристиде, привыкшего спать почти до полудня, и тот даже рассердился, что ему испортили самый сладкий сон. Он поднял отца на смех, заявив, что Платамону просто празднует труса по примеру адвоката Ставрата, который с тех пор, как приехал сюда, не перестает дрожать. Все-таки он встал, так как на самом деле не помнил себя от страха и лишь напускал на себя бравый вид, стараясь выиграть в глазах отца, любовью которого всячески пользовался и даже злоупотреблял.

К семи часам все трое были готовы. Что касается Олимпа Ставрата, то он приготовился еще с вечера и даже не раздевался, чтобы внезапное нападение не застало его ночью врасплох. Работникам говорить о своем отъезде Платамону не стал, опасаясь, как бы новость не разнеслась по селу и не всполошила крестьян. Ну, а уж когда они уедут, будь что будет.

В половине девятого, когда они совсем потеряли терпение и про себя ругали Надину, которая, конечно же, опаздывает из-за того, что даже в эти страшные минуты не может отрешиться от своей всегдашней лени и кокетства, неожиданно явился Думитру Чулич. После минутной растерянности адвокат Ставрат воскликнул с негодованием: «Эта барыня нас всех погубит», — и добавил, что она должна была приехать в «повозке этого достойного человека». Ее аристократическому гонору это ничуть не повредило бы, а всем остальным не пришлось бы ее ждать бог знает сколько времени. Теперь, того и гляди, на них набросятся мужики и всех перережут. Аристиде предложил, чтобы Думитру поехал быстро на шарабане и привез Надину сюда, а тем временем они здесь заложат коляску, в которой смогут добраться до Костешти. Но Платамону счел более разумным сейчас же ехать всем вместе в большой дорожной коляске, завернуть в Леснезь, забрать Надину, а уж оттуда через имение Кантакузу пробраться на уездное шоссе, где должен царить порядок, так как его, наверно, охраняют жандармы или войска. Он приказал немедленно запрягать.

Все трое сидели на террасе в ожидании коляски, выспрашивая у Думитру Чулича подробности. Госпожа Платамону все еще суетилась в доме, плача и наказывая прислуге присматривать за вещами и беречь их, приговаривая, что за ней не пропадет. Думитру, стоя возле лестницы и вертя шапку в руках, как раз говорил, что мужики из Леспези ведут себя смирно и жалеют только, что весенние работы все откладываются да откладываются, как вдруг с громкими криками, размахивая дубинками, в ворота ворвалась толпа человек в сорок. Арендатор, его сын и адвокат оцепенели на месте. Крестьяне в мгновенье ока окружили террасу, крича, ругаясь, теснясь, будто каждый хотел пробиться вперед. Думитру так и остался стоять без шапки, затертый яростной толпой. Батраки выскочили из конюшен и удивленно уставились на эту сцену. Появился и кучер с лошадьми, которых он собирался запрячь в коляску.

Платамону, который первым пришел в себя, встал и спросил с удивленным, но доброжелательным видом:

— Что с вами, люди добрые?.. Кто вас обидел?..

Ему ответили десятки голосов сразу. Люди кричали, перебивая друг друга. Проклятия, ругательства, угрозы слились в оглушительный рев, в котором можно было разобрать лишь обрывки бранных слов… Платамону переводил взгляд с одного искаженного яростью лица на другое, узнавая крестьян из Амары, Леспези, Глигану. Потом он увидел Кирилэ Пэуна, который стоял впереди, рядом с Николае Драгошем, и приветливо сказал:

— Да скажи хоть ты, Кирилэ, какая у вас беда и чего вы от меня хотите. Ты-то ведь знаешь, что я всегда готов пойти вам навстречу…

Опираясь левой рукой на новую, еще зеленую дубинку, Кирилэ Пэун стал подниматься по ступенькам террасы, отвечая своим обычным мягким голосом:

— Чего они все хотят, они сами скажут, небось не отнялся язык, а вот у меня старые счеты из-за Гергины с этим разбойником, который…

Он поднялся на террасу, бросился, не договорив, к Аристиде, который растерянно сидел на стуле, тупо улыбаясь, и отвесил ему здоровенную оплеуху, такую гулкую, словно хлопнул лопатой.

— Не бей его, Кирилэ! — успел крикнуть Платамону.

В тот же миг крестьяне накинулись на них с кулаками, повалили всех троих на пол и стали топтать. Ставрат в отчаянии закричал:

Не убивайте меня, братцы! Я ни при чем, я тут случайно!.. Ой, ой, помогите!

В доме раздались вопли госпожи Платамону и других женщин, они перемежались с шумом ударов и дикими выкриками. Свалка длилась лишь несколько минут, так как тут же все перекрыл, точно приказ, голос Николае Драгоша:

— Все!.. Хватит!.. Оставь его, дядя Кирилэ!.. Да перестаньте вы, люди добрые, мы пришли сюда не для того, чтоб им бока намять!.. Да не трожь ты его больше, парень, оглох, что ли?.. Мы пришли, чтобы выхолостить этого жеребца. Не будет он больше портить наших девок и жен.

На мгновение все растерялись. Кто-то переспросил: «Что он сказал?», другие закричали: «Хочет его выхолостить», а третьи орали: «Да пусть просто убьет его насмерть, тоже не потеря!» Аристиде, ошеломленный градом посыпавшихся на него ударов, скорчился на полу у ног мужиков, прикидывая, как бы ему проскользнуть в сторонку, а потом совсем исчезнуть с глаз. Но Платамону в ужасе завопил:

— Прости его, Кирилэ!.. Люди добрые, смилуйтесь! Прости его и ты, Николае!

Арендатора никто не слушал. Кто-то гаркнул: «Приглядите там за стариками!» Другие голоса призывали: «Расступитесь, расступитесь!.. Надо больше места!..»

Николае Драгош схватил Аристиде, сумевшего отползти чуть в сторону, за ногу, выволок на середину, перевернул лицом вверх и закричал, как капрал, раздающий наряды:

— Эй вы, Теренте и Василикэ, хватайте его за руки, ты, Костикэ, садись на него, чтоб не дергался, вы навалитесь ему на ноги, вот так!.. Держите его крепче, ребята!.. А ты, дядюшка Кирилэ, вытаскивай нож, тебе не в диковинку кабанов выхолащивать, небось набил руку!

Сам он принялся расстегивать брюки Аристиде, который, поняв, что его ждет, вопил во все горло.

— А ну, раздвиньте-ка ему ноги, ребята! — распорядился Кирилэ Пэун, опускаясь на колени с ножом в правой руке. — Хорошенько держите!

Мужики обступили его тесным кольцом, жадно наблюдая за зрелищем. Платамону в безумном отчаянии рванулся к ним:

— Не калечь его, Кирилэ!.. Ой, горе!.. Лучше убейте меня, люди!.. О-о-о!..

Несколько рук пригвоздили его к месту, посыпались новые удары, а из середины круга послышался укоризненный голос Кирилэ:

— Вот так и я плакал, когда Гергина забрюхатела, а этот вор и разбойник надо мной измывался!

Аристиде взревел так, что зазвенели стекла:

— Помогите! Помогите! Ох! Ох! Папа, спаси меня!..

Его вопли становились все более хриплыми и низкими, постепенно превращаясь во всхлипывающие стоны, а Кирилэ Пэун, будто оперируя кабанчика, продолжал спокойно орудовать ножом, приговаривая:

— Молчи, петушок, молчи. Вдосталь ты надругался над нашими бабами, теперь будешь сидеть смирно. Ох, как пекло и жгло мое сердце всю зимушку, как я плакал да маялся…

Николае Драгош мрачно смотрел и что-то бормотал себе под нос, изредка переводя взгляд на Платамону, который чуть поодаль отчаянно вырывался из рук крестьян, рыдая в голос.

— Все, вот они! — выдохнул Кирилэ, поднимаясь на ноги.

— Положь их ему на грудь, пусть себе сготовит жаркое… — прогудел Николае Драгош, с омерзением отворачиваясь.

Кто-то засмеялся, закричал, снова всколыхнулся унявшийся было шум. Аристиде стонал, распростертый на полу. Платамону вырвался из рук державших его крестьян и метнулся к сыну:

— Сыночек родной, сыночек… Ох, разбойники!

Кирилэ Пэун спустился с Николае во двор, а остальные, невнятно галдя, двинулись за ними. Арендатор взял себя в руки, кликнул жену, которая от горя и ужаса несколько раз теряла сознание, и втолковал ей, что необходимо тотчас же ехать хотя бы в Костешть к врачу, а то сын их умрет. Потом отчаянным рывком поднял Аристиде с пола, взял его, как маленького ребенка, на руки и понес сквозь толпу орущих крестьян, которые все-таки расступились, пропуская его к коляске, около которой топтался растерянный кучер. Тяжело шагая с сыном на руках, в сопровождении госпожи Платамону и двух старых служанок, арендатор крикнул:

— Шевелись быстрее, Митрофан, поедем в больницу, сынок мой помирает.

Л. Ребряну

«Восстание»

Крестьяне слушали и смотрели, чуть притихнув, как будто их растрогала боль отца. Один лишь Драгош проскрежетал с той же презрительной ненавистью:

— Спешите, спешите, может, лекари приладят их на место!

Никто не засмеялся. Все смотрели, как арендатор садится в коляску, не выпуская сына из рук, как госпожа Платамону укутывает его, а затем сама влезает на козлы рядом с кучером, как Думитру Чулич и обе служанки суетятся, стараясь чем-нибудь помочь. Потом лошади затрусили к воротам. Проезжая мимо толпы крестьян, Платамону, лицо которого было залито слезами, горестно крикнул:

— Ничего, Кирилэ, бог тебя покарает, да еще и похуже, чем ты меня!

— Не знаю, как бог, а вы меня вдоволь помучили! — огрызнулся Кирилэ Пэун.

— Мать вашу, чужаки окаянные! — выругался сквозь зубы Николае Драгош.

Коляска, грохоча, выехала из ворот. Через несколько мгновений Николае, успокоившись, сказал:

— Ну, здесь мы все кончили, можем домой возвращаться, там у нас еще хватит дел.

Какой-то верзила недовольно возразил:

— А с нами что будет, браток? Не затем же мы поднялись, чтобы вы могли выхолостить арендаторского сынка!

— Чего ты, парень, от нас хочешь? Неужто мы должны вас надоумить, что вам делать? От мироедов-то вы избавились! — рассердился Драгош. — А дальше у вас что, своей головы нет? Может, вы еще сосунки?.. Пошли, дядюшка Кирилэ! Эй, все, кто из Амары, пошли, мы-то знаем, что делать, других спрашивать не будем…

— Верно! Правильно говоришь! — поддержало его несколько голосов. — Идите подобру-поздорову. Мы тоже не станем сидеть сложа руки!

Но и после того, как мужики из Амары ушли, те, что остались во дворе усадьбы, некоторое время в замешательстве топтались на месте, а кто-то даже воскликнул:

— Что ж это такое вышло, люди добрые?

Но тут же, будто рассердившись на себя за бездействие, все принялись наперебой орать, браниться, подбадривать друг друга:

— Поджигай и тут, как в Руджиноасе!.. Нет, погодите, братцы, незачем уходить с пустыми руками!.. На кой ляд поджигать, лучше заберем, кто что сможет, амбары-то ломятся от добра!.. Будь они трижды прокляты, в бога и пречистую деву!.. Давайте, ребята, не мешкайте!.. Да не бойсь, Ион, с господами покончено, нет их больше!

Один из мужиков вскочил на террасу, где служанки, в слезах, пытались навести порядок. Толпа ринулась за ним. Женщины, вопя от страха, убежали в дом. С улицы валил народ, узнавший о том, что творится в усадьбе. Те, что ворвались в дом первыми, с остервенением крушили все вокруг, словно воевали со смертельным врагом. То один, то другой с радостным возгласом выскакивал во двор, нагруженный приглянувшимися ему вещами, и бежал домой, торопясь поскорее вернуться, чтобы прихватить еще что-нибудь, пока все не пошло прахом. Во дворе сновали запоздавшие, многие вертелись вокруг амбаров. Вскоре усадьба превратилась в настоящий муравейник, в котором суетились мужчины, женщины, дети, озабоченные тем, как бы их не обошли при дележке…

Чуть раньше адвокат Ставрат, слегка опомнившись после ошеломившего его града ударов, воспользовался тем, что все столпились вокруг Аристиде, прокрался с террасы в дом, а оттуда, хорошо зная все ходы и выходы (за последние два дня он их тщательно изучил, именно в предвидении такого рода событий), прошмыгнул через кухню и очутился за домом, на заднем дворе. Хотя голова Ставрата все еще гудела, у него хватило здравого смысла не поддаться первому побуждению и не спрятаться в одной из хозяйственных пристроек. Он перелез через изгородь и зашагал по направлению к шоссе, прямо по полю, задами крестьянских хат. Никогда бы он не подумал, что сейчас, в свои пятьдесят шесть лет, он окажется способен на такие физические усилия. Забылось все — и больное сердце, и астма, и то, что врачи категорически запретили ему бегать…

Ставрат шагал споро, как горный охотник, по вязким бороздам и лужам, чуть пригнувшись, стараясь быть незаметнее. Он запыхался, был весь в поту, но чувствовал себя счастливым, и это придавало ему новые силы. Наконец он миновал и последний дом! Мелькнул соблазн остановиться, отдышаться, остыть, но Ставрат благоразумно справился с ним и продолжал вышагивать наискосок поля, к шоссе. Вдруг он заметил коляску Платамону, узнал ее и принялся кричать. Но стук колес заглушил его голос. На миг им овладело отчаяние. А что, если ему повстречаются по дороге крестьяне? Лошади галопом уносили коляску.

«Ну и болваны же эти мужики! — с горечью подумал он. — Сперва набрасываются на арендатора, убить хотят, а потом разрешают укатить в коляске… Знал бы, тоже остался б на месте и не тащился теперь по этим рытвинам!»

4

— Я должна тотчас же уйти! — машинально бормотала Надина, одеваясь с лихорадочной поспешностью, будто в доме начался пожар. — Где моя шляпа?.. Ох, я должна уйти, должна поскорее уйти!

Она собрала мелкие туалетные принадлежности, часы, еще кое-какие безделицы и засунула все в сумочку из красной кожи с золотой монограммой. Проходя мимо зеркала, невольно взглянула на себя и содрогнулась, увидев словно бы чужое лицо.

— Ох, я несчастная! — пролепетала она в панике. — И все из-за того, что… Надо быстрее уйти, быстрее!..

Петре прошел из вестибюля на террасу, оттуда спустился во двор, куда между тем набежали и другие крестьяне из Леспези. Тоадер Стрымбу переругивался с женой Думитру Чулича из-за Иляны, которая все порывалась войти к барыне. Тоадер ее не пускал и даже оттолкнул так, что девушка заплакала.

— Хорошо, что ты пришел, Петре, а то эти бабы чуть меня не разорвали! — расхохотался Тоадер. — Больно долго ты там задержался, парень! Неужто барыня не отпускала, так ей по душе пришлось?

— Да помолчи ты, Тодерицэ, нечего срамные слова говорить! — нахмурился Петре. — Ты ж человек, не кобель!.. Я дал ей хорошую выволочку, не бойсь!.. Сейчас она уберется и оставит нам поместье и все остальное!

— Доброе дело! — воскликнуло несколько человек.

Но Тоадер Стрымбу вдруг побагровел:

— Что ж это, Петрикэ, разве такой был у нас уговор?.. Для чего я тащился в эдакую даль?

— А чего ж ты хочешь, Тодерицэ? — спросил Петре.

— Ты же сам говорил, что достаточно она измывалась над нами…

— Неужто она над тобой измывалась или надо мной?

— Ну, ты как хочешь, дело твое! — продолжал еще яростнее Тоадер. — А я вдовец, застоялся, невмоготу мне… На, Илие, подержи! — закончил он резко, повернулся к Илие Кырлану и отдал ему топор. — Не буду я плясать под дудку других, кто… — не закончил он и, бормоча себе что-то под нос, взбежал на террасу и исчез в доме. Иляна в ужасе вцепилась Петре в руку.

— Не пускай его, Петрикэ, он ее убьет!..

— Да пусть все к черту провалится, коли не слушают меня, — пробормотал, сдерживаясь, парень. — Я-то сказал, а он…

В тот миг, когда Тоадер ворвался в вестибюль, Надина, уже совсем одетая, с сумочкой в руках, выходила из спальни. Увидев ее, Тоадер шагнул к ней, насмешливо крикнув:

— Куда побежала, красавица?.. Погоди, дай и мне твои губки!

Надина на секунду заколебалась, но тут же метнулась в гостиную и заперла дверь на ключ. Разозленный Тоадер, даже не попробовав нажать на ручку, налег плечом на дверь и выставил ее.

— На помощь!.. На помощь!.. — закричала Надина. Глаза ее расширились от ужаса.

— Я что, не нравлюсь тебе, барыня? — оскалился Тоадер. — Ничего, зато ты мне нравишься.

— Помогите!..

— Не верещи, паскуда! — пробормотал Тоадер, схватив ее за горло.

Крик Надины угас, будто его вырвали с корнем…

Через несколько минут Тоадер Стрымбу снова появился на террасе, довольно ухмыляясь. Сумочка Надины лежала в кармане его сермяги. Он взял свой топор у Илие, хрипло бросив:

— Поди и ты, Илие, может, она еще теплая!

Все уставились на него с опасливым любопытством.

— Ой, он убил барыню! — взвизгнула Иляна. — Убийца!.. Убийца!..

— Ох ты! — ахнул и Петре. — Неужто и впрямь ты пошел на такое, Тодерицэ?..

— Померла, как цыпленок, ей-богу! — спокойно ответил Тоадер Стрымбу. — Я ее только чуть стиснул, чтоб не орала зря, а она и дышать перестала.

— Вот беда какая, — еще удрученнее пробормотал Петре. — Что ж ты наделал, Тодерицэ…

Крестьянин уставился на Петре, а потом и на остальных с удивлением, которое постепенно переходило в возмущение и гнев. Давно не бритая щетина на его скуластом лице топорщилась, маленькие, глубоко запавшие глаза налились кровью и сверкали, как два горящих уголька на сильном ветру. Он заревел, точно разъяренный зверь, судорожно переступая с ноги на ногу, будто касался босыми пятками раскаленного железа, заикаясь и захлебываясь от бешенства:

— Ну и что с того, что померла?.. А как же моя баба померла молодой с голоду, а я не мог ее даже к дохтуру отвезти? Хоть какой мироед почесался из-за того, что померла баба Тоадера Стрымбу? Я и сейчас еще должен и мужикам и попу за похороны, дети голодные сидят, а земли ни клочка нет, да и сил моих больше нету! Работаю так, что хребет ломит, и все одно детишек кормить нечем… А вы еще недовольны, что я отправил ее на тот свет. Надо было нам наброситься на нее всем миром и плюнуть на эту падаль, которая с жиру бесилась и приехала сюда, чтоб не оставлять нам землю, а отдать своим же живоглотам… Только я их всех вырежу, кого только встречу, зарублю топором… чтоб не осталось и следа господ, чтоб изничтожить всех до единого!

Тоадер размахивал топором над головой, а его хриплый голос будто рвался из треснутой трубы:

— Достаточно мы терпели да мучились… Все! Хочу теперь отвести душу!.. Напьюсь господской кровушки, а не то нутро у меня сгорит!

Он рубанул топором по окну усадьбы. Стекла и рама разлетелись вдребезги. Толпа, тотчас заразившись его разрушительной яростью, тоже бросилась, вооружаясь чем попало, ломать и крушить все вокруг. Жена Думитру вопила и рвала на себе волосы, дрожа за свои вещи. Тем временем Иляна вбежала в дом, чтобы своими глазами увидеть, что случилось с Надиной. Павел Тунсу с самого начала нацелился на автомобиль. Он нашел в сарае заступ и принялся бить им по машине, злясь, что не может уничтожить ее быстрее. Увидев наконец, что он пробил бак для бензина, Тунсу отбросил заступ, вырвал из-под стрехи охапку сена, свернул в жгут, пошарил по карманам, нашел спички, осторожно поджег сено, чуть подождал, пока оно разгорелось ярким пламенем, и лишь тогда бросил его под машину, в натекшую лужу бензина. Голубоватый огонь охватил весь автомобиль, взвился к гонтовой кровле и скользнул на чердак, набитый сеном. Через несколько секунд все хозяйственные пристройки окутались огромной тучей дыма, откуда, бешено извиваясь, вырывались желтые языки пламени.

— Горит!.. Горит!.. — с дикой радостью завопили вокруг.

— Ух, как согревает душу! — заорал Тоадер Стрымбу. Лицо его заливал пот. Он метнулся к пылающему зданию, словно собираясь кинуться в огонь.

Петре растерянно застыл у террасы, глядя, будто во сне, на метавшуюся по двору толпу. Лишь немного спустя он увидел, что Матей Дулману тоже не двинулся с места.

— Пошли, Петрикэ, вынесем барыню из дому, а то доберется до нее огонь, и большой будет грех, коли сгорит ее тело в пламени.

— Твоя правда, дядюшка Матей, — поспешно согласился Петре. — Народ-то совсем обезумел!

Как раз в эту минуту из обреченного дома вышла Иляна, неся на руках Надину, покрытую белой простыней.

5

Редакция «Драпелула» была как в трауре. Придя туда в четверг утром, к десяти, Титу не застал даже Рошу за его знаменитым письменным столом, заваленным газетами. Правда, Титу сказали, что Рошу уже заходил, совсем недавно ушел и просил передать, что через полчаса вернется.

Херделя пришел в редакцию позднее обычного, потому что, выполняя обещание, данное накануне Григоре Юге, заходил по дороге в министерство внутренних дел к Модряну, чтобы узнать, не слышно ли чего об уезде Арджеш. Но там ничего не знали. Впрочем, накануне вечером Григоре Юга разговаривал по телефону с префектурой Питешти, и ему сообщили, что префект Боереску как раз объезжает уезд и вернется лишь к ночи, что пока у них все спокойно, никаких беспорядков нет, хотя опасность бунта весьма велика, так как в соседнем уезде Телеорман царит настоящее безумие. Титу разыскивал Григоре всю вторую половину дня и лишь вечером нашел его у Пределяну. Григоре извинился и шутливо добавил, что если Титу хочет его непременно разыскать, то поиски следует начинать с дома Пределяну, где он проводит теперь больше времени, чем у себя. Херделя улыбнулся — он уже успел заметить, что частые визиты Григоре объясняются не только дружбой с Пределяну, но и красивыми глазами Ольги Постельнику.

Гогу Ионеску он встретил в тот же день после обеда. Гогу тоже звонил в Питешти. Несмотря на все попытки Еуджении его успокоить, он был очень подавлен, на глаза его то и дело навертывались слезы, тяжкое предчувствие терзало душу.

Титу постарался так распределить свое время, чтобы возвратиться домой к шести, к приходу Танцы. Девушка явилась точно в назначенное время, они обнялись и даже, радуясь встрече, чуть всплакнули. Важные дела, о которых она предупреждала в своей записке, оказались не такими уж важными. Женикэ разошелся с госпожой Александреску на третий день после переезда Титу. Это не он потребовал отказать Титу от квартиры, а так решила сама госпожа Александреску. Ей понадобилась комната для Мими, которую окончательно выгнал муж. Госпожа Александреску устроила страшный скандал, прибежала к ним и мерзко со всеми бранилась, даже кричала на Танцу, обвиняя ее в том, что она валялась с ее жильцом, но все-таки Женикэ решительно порвал со скандалисткой и сразу же обвенчался с дочерью помощника директора. Вел он себя, как настоящий рыцарь, категорически опровергнув все, в чем ее обвиняли… Титу с искренним интересом выслушал эти новости и потому, что их рассказывала Танца, и потому, что все, что касалось девушки, его глубоко интересовало и волновало. Растрогавшись, он объявил, что будь он мало-мальски обеспечен, то женился бы на ней хоть завтра, но и теперь, что бы ни было, они должны навечно принадлежать друг другу. В знак торжественного обета впредь, вместо всех прочих нежных слов, он будет называть ее: «Моя невеста»…

— Пришел, малыш? Браво! — воскликнул Рошу, увидев уткнувшегося в газеты Титу. — Значит, все!.. После обеда у нас будет новое правительство!

Он полистал несколько газет и продолжал:

— Видел, как наши уважаемые друзья сразу перевели стрелку?.. Теперь уже никто не говорит о священной борьбе крестьян. Теперь мужики — лишь нарушители общественного порядка, против которых необходимо применить самые энергичные репрессии. Все это я тебе предсказывал еще три недели назад, не так ли? А очень скоро ты увидишь, как они пустят в ход пушки, чтобы потопить в крови ту самую «священную борьбу», которую еще вчера прославляли. Да ты и сам должен был заметить. Они трезвонили о «священной борьбе» и о том, что «не должна пролиться ни одна капля румынской крови», только до вчерашнего дня, то есть до того часа, когда обрели уверенность в том, что дорвались до власти. А это означает, что они умышленно и без малейшего зазрения совести подожгли всю страну. Разорение родины не имеет для них никакого значения, заинтересованы они лишь в одном — захватить власть, пусть даже в разоренной стране… Ничего другого не скажешь, малыш, они омерзительны! Я лично политикой не занимаюсь, и мне совершенно безразличны все партии с их так называемыми идеологиями, но эти просто отвратительны и страшны!

Телефонный звонок оборвал возмущенную тираду Рошу.

— Алло!.. Да, да, «Драпелул»! Кого? Господина Херделю? Да, он здесь… Пожалуйста!

Гогу Ионеску спрашивал, нет ли каких-нибудь новостей, ибо сегодня он уже не смог связаться с Питешти. Титу пообещал, что прямо от Модряну зайдет к нему.

— Вот так и выходит — бедные люди мечутся и страдают из-за того, что эти господа решили любой ценой захватить власть! — продолжал Рошу, будто телефонный звонок еще подстегнул его. — А сколько народу еще будет страдать, сколько крови еще прольется! Ведь они будут убивать крестьян так же бесстыдно, как подстрекали их к бунту! Больше того, я тебя уверяю, что они отыщут и подстрекателей беспорядков. Уж конечно, не министра, провозгласившего необходимость «священной борьбы». Нет, мой милый! Они обвинят тебя, меня, какого-нибудь учителя или священника, не входящего в их партию, какого-нибудь социалиста…

Их снова перебил телефон. Григоре Юга позвонил, что зайдет за Титу, чтобы вместе с ним пойти в министерство внутренних дел. После этого Рошу еще полтора часа обрушивал на голову покорного собеседника всю свою политическую мудрость.

Хотя Модряну в связи со сменой правительства был предельно задерган, он, однако, принял Григоре Югу чрезвычайно любезно, напомнил ему о встрече в поезде, о болтовне Рогожинару и только после этого сообщил, что сегодня утром из Питешти поступило телефонное сообщение: ночью крестьяне подожгли какую-то усадьбу на юге уезда, не то Руджиниту, не то Руджиноасу, точно разобрать было невозможно, так как префект, который звонил лично, был сильно взволнован, заикался и невнятно выговаривал слова. Модряну добавил, что, пытаясь получить более подробные сведения о положении в уезде Арджеш, он час назад вызывал по телефону Питешти и снова разговаривал с префектом. Тот сказал, что телефонная и телеграфная связь с югом уезда случайно или умышленно повреждена, так что он не располагает пока никакими дополнительными сведениями. Может быть, удастся что-либо узнать от нарочных. Префект прибавил также, что сообщение о поджоге усадьбы в Руджиноасе он передал на основании телефонного сообщения из Костешти, но сам он склонен видеть в этом неуместную, бестактную шутку, ибо как раз этой ночью он возвратился из тех краев и констатировал, что там царит образцовый порядок.

— Ваш префект личность весьма почтенная, но наделен чрезмерным оптимизмом! — закончил, улыбаясь, Модряну.

Григоре Юга сердечно поблагодарил его. Еще минуты две потолковали о смене правительства. Юга сообщил, что на должность префекта уезда Арджеш будто бы намечается кандидатура его друга — адвоката Балоляну. Он, по крайней мере, слышал это от самого Балоляну. Модряну, конечно, знал адвоката и считал, что тот был бы идеальным префектом, особенно в нынешние трагические времена…

По дороге Григоре Юга сказал Титу, что, если Балоляну действительно назначат, он, Григоре, обязательно поедет в Амару вместе с новым префектом. Судьба отца его страшно тревожит. Остановившись на тротуаре против Национального театра, Григоре посмотрел на часы и горестно вздохнул:

— Половина первого… Господи боже, что происходит сейчас в Амаре?

6

Еще до полудня вся Амара узнала, что натворили те, кто ушел с утра в Леспезь и Глигану. Разумеется, переходя из уст в уста, события весьма раздувались. Уже рассказывали, будто бунтовщики оскопили не только Аристиде, но и старого Платамону, жену его зарубил топором какой-то мужик из Глигану, а бухарестскому адвокату вырезали язык и прогнали из деревни босиком, в одних подштанниках. В Леспези будто бы все мужики надругались над красавицей барыней, потом Тоадер Стрымбу свернул ей шею, как цыпленку, и бросил в огонь, а Павел Тунсу забил до смерти шофера-немца… Но крестьяне возвращались в село по одному, по двое, а не гурьбой, как отправились в путь, и потому их возвращение прошло почти незамеченным. Один только Павел Тунсу прошел, гикая и горланя, как сумасшедший, а Тоадера Стрымбу будто бы видели с увесистой торбой на плече, которая, как стало кое-кому известно, была битком набита золотыми монетами и драгоценностями, похищенными из комнаты убитой барыни.

Староста Правилэ оставил сегодня в канцелярии секретаря, а сам сидел дома. Он знал, что происходит в деревне, но решил ни во что не вмешиваться. Ему стало известно, что кое-кто из сельчан намеревается жестоко избить его и даже поджечь дом в отместку за давние обиды и притеснения. Потому-то он и счел благоразумным дать мужикам перебеситься. Зачем рисковать жизнью и состоянием, если народ совсем свихнулся?.. Власти быстренько вправят мужикам мозги, и тогда те горько раскаются. Но до тех пор для него одна возможность: сидеть тихо и никуда не высовывать носа, иначе его растерзают.

Секретарь Кирицэ Думитреску, скучая один в пустой канцелярии, позвал к себе обоих стражников и судачил с ними о событиях. Он презрительно осуждал зверства мужиков и полностью становился на сторону помещиков, так как считал, что тоже принадлежит к господам. На письменном столе он пристроил перед собой зеркальце и, болтая, то и дело в него заглядывал, чтобы полюбоваться своей персоной или поправить воротничок и галстук…

Возвращаясь утром из Руджиноасы, после разговора со старым барином, по дороге от усадьбы до жандармского участка, староста повздорил, правда, по-дружески, с Боянджиу. Каждый пытался свалить на другого полицейские обязанности по поддержанию порядка в селе. Расставаясь, Правилэ заявил, что он умывает руки, потому что все равно ничего сделать не в силах. В ответ унтер выругался, проклиная все и вся, кисло заметил, что жандармов ценят только в беде, и в заключение пригрозил:

— Вы меня не бесите, не то всех перестреляю, как ворон, мать вашу, мужичье немытое!

Боянджиу для виду куражился, но в действительности душа у него ушла в пятки. Он хотел, пока суд да дело, хоть немного передохнуть, потому что прошлой ночью его разбудили, едва он успел задремать, и теперь он буквально валился с ног. Но отдохнуть ему не удалось. Битый час он ругался с Дидиной и поколотил бы ее, не вмешайся капрал. Потом он узнал, что ватага мужиков ушла в Леспезь, конечно, не с добрыми намерениями. Затем стали поступать вести о том, что мужики натворили. Наконец, заявился Лазэр Одудие, приказчик арендатора Козмы Буруянэ, и испуганно доложил, что вокруг усадьбы околачиваются какие-то люди и он боится, как бы они не подожгли дом…

Еще до этого, закончив перебранку с женой, Боянджиу провел что-то вроде военного совета со своими четырьмя жандармами. Было решено, что их слишком мало и потому они должны делать вид, будто не замечают беспорядков, которые уже произошли или произойдут в соседних селах. Да и в самой Амаре они закроют глаза на мелкие нарушения, как, впрочем, уже поступают последние несколько дней, с тех пор как народ взбеленился. Однако они энергично воспрепятствуют грабежам и поджогам. В случае необходимости все жандармы участка выступят в полном вооружении, чтобы произвести более сильное впечатление. Винтовки заряжать заранее они не будут, а для устрашения толпы зарядят их на глазах у мужиков. Если же, упаси бог, дойдет до того, что Боянджиу вынужден будет приказать открыть огонь, первый залп жандармы дадут поверх голов, и только если это не поможет, выстрелят в толпу. До тех пор никто не должен покидать участка, все должны быть в боевой готовности и иметь под рукой все необходимое, включая оружие.

— Эх, Одудие, Одудие, — ответил Боянджиу приказчику, — вы до того храбрый народ, что, как увидите, что двое мужиков промеж себя толкуют, вам уже мерещится революция.

— Я, господин унтер, с людьми сейчас никак не справлюсь! — смиренно признался Лазэр Одудие. — Вы-то уж делайте, что хотите, но только я обязан был вам доложить, чтобы потом, когда господа вернутся, меня не винили, почему я не сберег их добро…

Позднее унтер послал жандарма Богзу, парня расторопного и дошлого, разведать обстановку. Богза принес вести еще похуже. Саму усадьбу пока не тронули, но грабеж идет вовсю. Мужики в открытую растаскивают мешками и корзинами кукурузу, фасоль, пшеницу, все, что попадает под руку. В дележе участвуют без шума и многие крестьяне из Вайдеей. Все амбары были взломаны еще ночью. Один из батраков рассказал ему, что злее всех сами стражники, они, дескать, и подбили мужиков на грабеж. Будто бы и Одудие сговорился с мужиками, — пусть творят, что им заблагорассудится, в амбарах, хлевах и конюшнях, лишь бы оставили в покое усадьбу. А теперь он почуял, что мужики подбираются и к барскому дому, хотят пустить красного петуха или просто разграбить, и потому пришел докладывать. Правда, народу там немного, каждый забирает, что хочет, и уходит. Но вот на площадке перед корчмой толпится человек пятьдесят, если не больше, и они там то ли так лясы точат, то ли заговор какой замышляют.

Боянджиу нахмурился. Выходит, мужичье не унимается. Несмотря на это, он предусмотрительно решил пока не вмешиваться. Раз люди не безобразничают у него под носом, зачем их ожесточать?

Не прошло и получаса, как жандарм, стоявший во дворе, вбежал в комнату унтера и, еле переводя дух, доложил:

— Пожар, господин унтер!.. Усадьба горит!

Боянджиу испуганно выскочил во двор. Да, со стороны усадьбы Козмы Буруянэ валили густые клубы дыма. Теперь уже нельзя было бездействовать. Боянджиу отдадут под суд, если узнают — а узнают непременно, — что жандармы палец о палец не ударили, даже когда мужики подожгли барский дом. Он отдал несколько приказаний и сам поспешно стал собираться, в то время как Ди-дина причитала, в отчаянии ломая руки:

— Поберегись, Сильвестру, поберегись, как бы тебя там не убили!

Боянджиу был спокоен. Он взял себя в руки, так как прикинул, что и теперь не произойдет ничего страшного. Надо только пройтись с патрулем, чтобы напомнить о своем существовании. Он не будет ожесточать крестьян, наоборот, постарается их успокоить, просто не обратит внимания на то, что здесь явный поджог, а поступит так, будто имеет дело с самым обыкновенным пожаром… Зато позднее, когда мужики утихомирятся, он уж поговорит с ними по-другому, рассчитается со смутьянами.

У корчмы на перекрестке, откуда дорога вела к барской усадьбе, вся улица была запружена толпой. Унтер, во главе четырех жандармов, приближался к ней медленным шагом, приветливо, чуть ли не с улыбкой глядя на всех, стремясь сразу же показать, что у него нет враждебных намерений. Крестьяне молча смотрели на них с тем кажущимся равнодушием, с каким обычно смотрят на незнакомых прохожих. Только когда жандармы подошли вплотную, они расступились, но лишь настолько, чтобы дать им возможность с трудом протиснуться сквозь толпу. Боянджиу шутливо спросил:

— Что ж это вы, ребята, не даете нам пройти?

— А зачем проходить-то? Сгорит и без вас! — насмешливо крикнул кто-то.

Унтер-офицер притворился, что не понял насмешки, и, задержавшись в толпе, пояснил:

— Что усадьба горит, я вижу, но только мы должны выполнить свой долг! Может, ты, Серафим, иначе скажешь? — добавил он, обращаясь к Серафиму Могошу, стоявшему прямо перед ним с мрачным, неприступным видом.

Могош пожал плечами, но ничего не ответил. Вместо него отозвался Трифон Гужу:

— Мы-то хорошо знаем, каков ваш долг!.. Небось легко избивать да калечить людей, когда власть в руках!

— Что ж поделаешь, Трифон, коли служба такая! — все тем же примирительным тоном продолжал Боянджиу, понимая, что крестьяне хотят вызвать его на ссору.

— А ты-то сам пробовал когда-нибудь настоящую трепку? — вдруг проскрежетал Серафим Могош. — Так вот я тебе сейчас покажу, что это такое, гнида проклятая!..

Еще не закончив, он молниеносно влепил унтеру две увесистые оплеухи. Боянджиу не успел опомниться, как удары посыпались со всех сторон. Будто во сне он почувствовал, что Трифон Гужу сорвал у него с плеча винтовку. Оберегая от ударов голову, унтер низко опустил ее на грудь, инстинктивно пробиваясь сквозь толпу. Крестьяне колотили его с криками: «Так его!», «Бей сильнее!», «Беги!», «Проваливай!». За собой он слышал испуганные голоса жандармов: «Не бейте! Не бейте!» Низко пригнув голову, Боянджиу продолжал упорно пробиваться вперед и вскоре, хотя его все еще били, почувствовал, что толпа поредела, потому что ударов стало меньше. Позади драка продолжалась с тем же ожесточением, точно крестьяне не заметили, что он вырвался из свалки.

— Беги!.. Проваливай!.. — ревели ему вслед издевательские голоса.

Ноги Боянджиу сами машинально подчинялись этим крикам и стремительно несли его вперед. За ним топотали еще чьи-то шаги. Хотелось посмотреть, кто это, но оглянуться было страшно. Крики продолжались. Немного спустя он увидел справа от себя широко распахнутые ворота. Узнал дом Марина Стана, метнулся в ворота и промчался через двор в сад. Собака тщетно пыталась остановить его яростным лаем. Боянджиу замедлил бег и оглянулся, только очутившись позади дома среди деревьев. За ним мчались все четверо жандармов в том порядке, в каком они вырвались из толпы. Все были, как и их начальник, без винтовок, а двое с непокрытой головой — потеряли фуражки на поле боя. Победившие крестьяне, подбежав к дому, остановились и с дороги свистели, улюлюкали и ругались, угрожая кулаками и размахивая отобранными винтовками. Несколько успокоенный тем, что все подчиненные налицо, Боянджиу снова повернулся спиной к орущим крестьянам и продолжал отступление по огородам в более спокойном темпе, рассчитывая соединиться со своим воинством где-нибудь в безопасном месте. Придя в себя, он подумал:

«Хорошо еще, что винтовки не были заряжены, а то эти бандиты перестреляли бы нас».

Пока жандармы улепетывали, потирая шишки и ушибленные бока, крестьяне обсуждали стычку со смехом и шутками, с руганью и проклятиями. Трифон Гужу потрясал винтовкой, гикал и кричал, распираемый весельем, никак не вязавшимся с его обычным угрюмым видом:

— Ну, теперь, братцы, началось!.. Теперь держись!..

Весть об изгнании жандармов мигом разнеслась по селу, вызвав общее ликование, словно у всех камень с сердца свалился. Младший сынок Смаранды, случайно оказавшийся возле корчмы и своими глазами видевший драку, примчался сломя голову домой и заорал еще во дворе:

— Петре!.. Мамка!.. Мужики прогнали… жандармов… поколотили их… и…

Петре вернулся из Леспези давно, но из дому больше не выходил. Сидел мрачный и молчаливый, словно хлебнул желчи. С матерью едва перемолвился словом и даже есть не захотел. Сейчас он только укоризненно буркнул:

— Хорошо, что убрались к черту, все одно никуда не годились!

7

К шести часам вечера по улицам Бухареста зазвенели крики цыганят — продавцов газет:

— Специальный выпуск!.. Новое правительство!.. Обращение к стране!..

Григоре Юга с тех пор, как вернулся из поместья в город, каждый вечер ужинал у Пределяну. Он чувствовал, что не в силах оставаться дома с тетей Мариукой и выслушивать ее никчемные сплетни или ужинать в ресторане либо в клубе с друзьями, которые еще вчера чуть ли не готовы были отдать жизнь ради крестьян и ратовали за раздел поместий, втайне надеясь, что этому все равно не бывать и они могут без опаски рядиться в тогу передовых деятелей; сегодня же они горячо требовали, чтобы восставшие села были стерты с лица земли артиллерийским огнем, а крестьяне поголовно избиты до крови, так чтобы никому в будущем неповадно было поднимать голову. С Виктором Григоре находил, как всегда, общий язык; кроме того, он окунался у них дома в ту обстановку, которая была ему необходима, особенно сейчас, когда отцу в усадьбе угрожала опасность, а он сидел в Бухаресте и не мог прийти ему на помощь.

По дороге Григоре накупил специальные выпуски газет, чтобы изучить их вместе с Виктором. Его интересовал не состав правительства, а содержание манифеста, который, по слухам, должен был возвестить важные реформы, призванные немедленно пресечь крестьянские беспорядки и позволявшие обойтись без военных репрессий.

До ужина они успели взвесить и обсудить все меры, предусмотренные манифестом, но к согласию так и не пришли. Преде-ляну считал, что первый шаг нового правительства на редкость удачен и что манифест представляет собой настоящую оливковую ветвь в руках тех, кого пошлют умиротворять крестьян. Большего теперь нельзя было обещать, в особенности пока беспорядки в разгаре. Григоре же, наоборот, утверждал, что население восставших сел воспримет обещанные реформы как издевательство. Крестьянам нужна земля, они пошли на поджоги и жестокие бесчинства, чтобы стать хозяевами земли, а новое правительство, вместо того чтобы объявить о разделе земли, отменяет какие-то подати и сулит сдать крестьянам в аренду государственные поместья, улучшить условия найма на работы у помещиков и провести другие подобные же мероприятия, которые были бы очень полезны до начала восстания, но теперь…

— Я был в Амаре на днях и видел, чем живут и дышат крестьяне! — продолжал Григоре. — Месяц назад они из кожи вон лезли, стараясь во что бы то ни стало купить поместье Бабароагу. А нынче им это даже в голову не приходит. Теперь они просто требуют, чтобы им раздали все поместья. И этих людей вы хотите сейчас успокоить обещанием отменить поборы?.. Нелепо!

— Раз так, то необходимо будет применить силу, в первую очередь усмирить бунтовщиков, а потом, когда мужики опомнятся, они сами поймут, какое благо для них эти меры! — безмятежно возразил Пределяну.

— Так и надо сказать! — согласился Григоре. — Нечего лицемерить. Крестьяне взбунтовались — пусть выступит армия и накажет их. Вот и все! Вопрос о реформах можно обсуждать со здоровыми людьми, а не с больными или экзальтированными. Манифест же — это новое проявление лицемерия, и потому он раздражает меня! Для подавления восстания необходимо пролить кровь. Но вместо того, чтобы сразу же открыть по восставшим огонь, правительство сперва стреляет в воздух, выпускает манифест, чтобы впоследствии умыть руки и утверждать, что оно, видите ли, не желало кровопролития… Дешевое византийское лицемерие, которое лишь ожесточит несчастных крестьян и приведет к еще более страшной бойне!

Вмешалась Текла и запретила мужчинам говорить за столом о мятежах и политике. Разговор снова зашел о Мироне Юге. Госпожа Пределяну заметила:

— Я б с ума сошла при одной только мысли, что в такие дни Виктор мог бы очутиться один в деревне.

Григоре Юга бросил взгляд на Ольгу, как раз когда Пределяну спросил:

— К слову, Григорицэ… Ты уж прости, если я вмешиваюсь не в свое дело, но я слышал, что твоя жена…

— Бывшая жена! — покраснев, быстро поправил его Григоре.

— Да, твоя бывшая жена будто бы сейчас тоже у себя в поместье. Это правда?

— Не знаю, — пробормотал Григоре, нахмурившись. — Для меня она давно умерла.

8

Приказчик Леонте Бумбу, выполняя указания Мирона Юги, держал барина в курсе всего, что происходило в деревне. В тот день с самого утра, с тех пор как стало известно, что произошло в Руджиноасе, старик то и дело вызывал Бумбу к себе и задавал ему один и тот же вопрос:

— Ну, что еще натворили наши люди?

Приказчик скрыл от него известие об убийстве Надины, опасаясь, как бы тот не поехал в Леспезь, чтобы лично во всем убедиться. Когда Юга осведомился о судьбе молодой барыни, он ответил, что ничего не знает, но скорее всего ее нет в деревне.

— Разумеется! — довольно воскликнул Юга. — Да ей и нечего тут делать. Хорошо, что у нее автомобиль и она сумела вовремя уехать, а то одному богу известно, в какую беду она могла бы попасть из-за наших мужиков…

После ужина старик вышел во двор, как всегда в погожие вечера, чтобы немного поразмяться перед сном. На темно-синем безоблачном небе, точно капли росы, мерцали звезды. Весенняя свежесть заставила его ускорить шаг. Он обошел новый дом по усыпанной гравием, недавно расчищенной аллее и направился к главным воротам, выходящим на улицу. Между деревьями усадебного парка, прямо перед собой, как будто совсем рядом, он увидел пламя пожара, пожиравшего усадьбу Козмы Буруянэ. Здание горело спокойно, ровным пламенем, заливавшим небо багровым светом. Было десять часов. Бушевание пожара чуть улеглось, затих и людской гомон, доносившийся даже сюда в тиши сумерек. Село спало, будто все случившееся за день ему только привиделось во сне. Только пламя пожара свидетельствовало о том, что это не сон… Влево, где-то дальше, на небе пылало другое багровое пятно. Это горела усадьба в Леспези или, быть может, та, что в Глигану. Даже справа, в стороне Руджиноасы, еще проглядывали багровые отблески. То, что горело там, горело ровно, неторопливо, как и положено догорать остаткам.

«Никогда бы не подумал, что мои люди окажутся такими подлыми, что именно они совершат преступления у соседей и станут подбивать их на новые злодеяния! — подумал Мирон Юга, на миг останавливаясь у ворот. — Все, что я для них сделал, ни к чему не привело. Ничего не поделаешь, мужик так и остается дикарем до скончания века».

Он повернул обратно, обошел дом с другой стороны, прошел мимо старой усадьбы в обширный огород на задворках, где не было деревьев и открывался большой кругозор. Печаль все сильнее сжимала сердце. До этого дня, вопреки всем событиям и слухам, он в глубине души был твердо уверен, что уж его-то люди будут вести себя смирно, даже если восстанут окружающие села. Ему казалось, что вся его жизнь и жизнь его предков объединила его с крестьянами, и он не мог себе представить, чтобы крестьяне не испытывали того же чувства братского слияния с ним.

«Все-таки надо было мне поехать в Руджиноасу побранить их! — снова промелькнула в голове мысль, не дававшая покоя весь день, хотя он настойчиво ее прогонял. — Как бы мужики не подумали, что я их испугался…»

Мирон Юга дошел до конца огорода, за которым начиналась пашня. Усадьба осталась позади. Фонари во дворе мерцали издалека желтым светом, как робкие неугасимые лампадки. Он остановился и повернулся, чтобы еще раз посмотреть, как горит дом Буруянэ. У старика вдруг сжалось сердце. Отсюда казалось, что пламя пожирает и его собственную усадьбу. Красное зарево на небе стало еще кровавее, и очертания усадьбы Юги вырисовывались на нем, точно сгоревшие, но еще продолжающие дымиться развалины. Мелькнувшая было мысль исчезла, ее вытеснили другие, чтобы тоже тотчас же исчезнуть.

«Это невозможно!»

Слева отчетливее стал виден пожар в Леспези, будто он приблизился и разгорелся. А между этими двумя пожарами Мирон Юга различил на горизонте новую багровую рану, быстро растущую и разрывающую небо.

— Там поместье Кантакузу!.. Значит, они взялись и за капитана Грэдинару! — пробормотал он, внимательно вглядываясь в разрастающиеся языки пламени.

Повернувшись влево, в сторону Бабароаги и Влэдуцы, старик заметил про себя:

— А полковника, видимо, беда пока миновала…

Но еще левее, по направлению к Куртянке, горела усадьба, принадлежащая Попеску-Чокоюль, ниже, в долине Телеормана, — усадьбы генерала Дадарлата в Хумеле и Ионицэ Ротомпану в Гое.

— Бедный Ионицэ! — вздохнул Юга. — Его тоже разорили…

Отсюда видно было, что Гоя пылает рядом с Руджиноасой, но куда яростней, — признак того, что пожар занялся там недавно.

Другие сполохи пламени сверкали ниже Руджиноасы, быть может, в Ороделу или Извору. Еще другие — над лесом Амары, вероятно, в Думбрэвени…

«Всюду, повсюду огонь и гибель!.. — подумал Мирон Юга, обведя взглядом горизонт и снова повернувшись лицом к своей усадьбе. — Я остался здесь, как на острове».

Ночь заливала темью округу. Нигде ни звука, ни дуновения. В окружавшем его гробовом молчании старый Юга слышал только собственное хриплое дыхание. Вокруг, со всех сторон, немые пожары, будто язвы огромного тела, распятого на земле, а над ним — красное марево, заливающее небо.

Замерев в темноте, Мирон Юга содрогнулся, словно его внезапно окатила волна холода. Он пошел обратно, не сводя глаз со своей усадьбы, в небе над которой корчились языки пламени, и еще раз упрямо пробормотал:

— Это невозможно!

 

Глава Х

Кровь

1

В пятницу в Амаре мужики встали чуть свет — каждый опасался, как бы его не опередили другие. Те, кто поприлежнее, накануне до поздней ночи таскали из усадьбы арендатора все, что удалось спасти от огня. Павел Тунсу присмотрел себе бычка и погнал было его домой, но стражник Якоб Митруцою заявил, что он нацелился на этого бычка больше недели назад и что это может подтвердить хотя бы Замфир Келару. Они подрались до крови, чуть до убийства не дошли… Когда занялся пожар, все страшно обрадовались, но вскоре пожалели, что подожгли усадьбу до того, как забрали все пригодное для хозяйства, тем более что жандармов бояться уже было нечего. Ни за что ни про что в пламени погибла куча добра. И как раз бедняки поживились меньше всех, потому что сперва они робели, а потом, когда уж осмелели, нечего было забирать.

Игнат Черчел начал ругаться, чуть только глаза открыл, — жена все еще была недовольна, пилила его за то, что он не взял ни одного поросенка побаловать детишек. Тщетно напоминал ей муж, что притащил домой целых три мешка кукурузы, чтобы хватило до середины лета, чуть не надорвался, всю ночь поясницу ломило, — жена все твердила о поросенке.

— Да подумай ты сама, чертова баба, как же я мог приволочь целого кабана? На спине, что ли? — орал Игнат. — Ведь свинья-то не идет, как человек или вол какой, когда его погоняешь.

— А другие как сумели, муженек?.. Да еще такие, кто на рождество заколол по две свиньи! Иль ты забыл, как нашего кабанчика сборщик податей сожрал, сожрали бы его самого червя заживо! Тинка, жена Ионицэ, говорила мне вчера вечером, что даже зять священника загнал к себе в хлев трех поросят арендатора…

Не будь Игнат сейчас так зол, он бы, конечно, признал правоту жены. Дело в том, что, позарившись на кукурузу, он, как всякий голодный бедняк, вчера даже не подумал о том, что можно и нужно прибрать к рукам свинью. Поэтому сейчас он сердито огрызнулся:

— Да провались ты к чертям собачьим! Чего прикидываешься? Будто не знаешь, что поп живет через дорогу от усадьбы, так что Филипу ничего не стоило хоть всех свиней арендаторских к себе через улицу перегнать!

Игнат покрутился еще дома и во дворе, потом прихватил с собой веревку и зашагал прямиком к дому сборщика налогов. Оя знал, что Бырзотеску вместе с женой удрали еще вчера на заре, как только увидели, что в Руджиноасе полыхает пожар. Охваченные страхом, они даже не посмели пойти по дороге, а пробирались задами, по огородам и пашням, каждый с узлом на спине. Двое-трое крестьян их повстречали, но не стали с ними связываться, дали им убраться, увидев, до чего те напуганы… В доме осталась лишь придурковатая служанка, которой было велено охранять добро, нажитое Бырзотеску с тех пор, как его перевели сюда: тогда он был гол как сокол, почти нищий, жалко было смотреть…

Игнат Черчел вошел во двор и быстро направился к свинарнику, в котором хрюкали и визжали три свиньи. Служанка еще не кормила их в то утро. Игнат спокойно выгнал всех трех из свинарника, прикинул на глаз, выбрал самую жирную, набросил веревочную петлю на ее заднюю ногу и зашагал к открытой калитке. Не слыша привычного утреннего хрюканья, служанка быстро вышла из дома, держа в руках миску с кукурузой. Не говоря ни слова, Игнат выхватил у нее миску и пошел вперед, разбрасывая зерна. Свиньи затрусили за ним. Опомнившись, служанка отчаянно запричитала:

— Ой, несчастье! Сюда, люди добрые!.. Помогите! Грабят!.. Свиней украли!.. На помощь!..

Будто ничего не слыша, Игнат вышел со двора вместе со свиньями. Посреди улицы он снова бросил им горсть зерен, подождал, пока они ее подобрали, и продолжал путь. На вопли служанки вышло несколько соседей — посмотреть, что происходит.

— Взял себе свинок, дядя Игнат? — спросил кто-то с дружелюбной завистью.

— А как же! Он-то ведь отобрал у меня свинью… — простодушно объяснил Игнат, встряхнул миску и принялся усердно звать! — Чух-чух-чух!

Он благополучно добрался домой, только веревку потерял, она болталась на ноге у свиньи, пока не отвязалась. Войдя во двор, он гордо заявил жене, передавая ей миску:

— Кукуруза у тебя есть, свиней я привел, только посмей теперь пикнуть, я тебя так дубиной отделаю, что своих не узнаешь, чертова баба!

Женщина вытаращила глаза, но тут же, придя в себя, суетливо забормотала:

— Ой, святая дева богородица!.. Чух-чух, к мамке, чух, родимые!

Мелинте Херувиму проснулся, едва занялся день, осторожно встал, стараясь не разбудить жену, которая металась всю ночь напролет, не находя себе места от боли, развел огонь, ощипал курицу, поставил ее вариться, потом разостлал скатерть. С тех самых пор, как арендатор Козма Буруянэ уехал, он околачивался около усадьбы, чтобы чего-нибудь не упустить. Он уже приволок домой несколько мешков кукурузы, но главной его заботой было другое — раздобыть хорошей еды, чтобы хоть раз в жизни накормить по-барски жену и детишек, которые давно голодали. Мелинте был уверен, что несчастная женщина занедужила и хворает так долго, оттого что изголодалась, и, если ее хорошенько подкормить хоть несколько дней, она сразу встанет на ноги и пойдет на поправку быстрее, чем от любых лекарств. Увидев, что мужики шарят только по амбарам, он попытался оттолкнуть Лазэра Одудие, чтобы войти в дом. Приказчик оказался сильнее и чуть не одолел Мелинте, но тут вмешались другие мужики, которые избили Лазэра до бесчувствия и рассыпались по комнатам, круша все вокруг и забирая что кому приглянулось. Мелинте принюхивался, пока не добрался до кладовой, битком набитой всякой снедью. Он уложил в две найденные там же корзины банки варенья, бутылки вина и ликера, сыр, белый хлеб, колбасу, копченое мясо, окорок, маслины — все, что подвернулось под руку. Домой он добрался с корзинами уже вечером, так что даже не показал их домашним, а припрятал в сенях, решив приготовить утром сказочный завтрак.

Опорожняя сейчас корзины и расставляя на белой скатерти яства, Мелинте сиял от радости, а его дубленое лицо раскраснелось. Когда он закончил и отступил на шаг, чтобы полюбоваться свершившимся чудом, первые солнечные лучи весело хлынули в грязные окна. Мелинте повернул голову к постели жены. Ее большие черные глаза смотрели на него чуть испуганно. Захваченный врасплох, муж сказал улыбаясь, словно прося прощения:

— Я думал, ты спишь… Гляди, сколько тут добра! Это все я для тебя принес, потому ребята едят что попало, главное, чтоб пища была, но ты должна есть что получше и выздороветь, а то сколько уж времени все хвораешь да мучаешься. Я и курицу на огонь поставил, сварю тебе горячую похлебку и…

Голос его вдруг пресекся. Глаза жены смотрели на него неподвижно, по-прежнему чуть испуганно, хотя приоткрытый рот словно силился что-то произнести.

— Ох, не померла ли ты? — растерянно проговорил Мелинте.

Он подошел к ней и пощупал иссохшую руку, свисающую с краю постели.

— Померла, — удрученно пробормотал он, пристально вглядываясь в глаза жены, словно прикованные к столу. — Как раз сейчас скончалась, когда…

В постели, у ног покойницы, завозился самый маленький из ребятишек и, всхлипывая, поднялся, протирая глаза. Увидев отца, он почти тотчас же успокоился и протянул к нему ручонки. Мелинте взял его на руки и, машинально прижимая к груди, снова посмотрел на жену, все еще не веря своим глазам. Потом разбудил двух старших.

— Вставайте, довольно спать! Не время сейчас!

Дети недовольно завозились, захныкали. Увидев стол, уставленный яствами, они сразу же встрепенулись и вспомнили, что хотят есть. Мелинте усадил их на лавку.

— Ешьте, ребята, досыта, что хотите!.. Только не деритесь и не шумите, потому как мамка померла и сейчас стыдно… Ты, Пэвэлук, постарше, вот и пригляди, как бы не выкипел горшок с похлебкой, а я пойду кликну соседку, чтоб обмыла покойницу!

Полковник Штефэнеску соскочил с постели, надел халат и комнатные туфли и с непокрытой головой быстро вышел во двор. Лучи недавно поднявшегося солнца ударили ему прямо в лицо, так что в первую минуту, еще не совсем очнувшись от сна, он не разглядел толком толпу крестьян, с шумом и гамом ворвавшуюся во двор. Не обращаясь ни к кому непосредственно, он крикнул наугад:

— Что это вы, ребята, мне спать не даете, вытаскиваете из дому в одних подштанниках?..

Крестьяне, стоявшие поближе, расслышали его слова и рассмеялись, но остальные загалдели еще пуще. Старый полковник лишь сейчас разглядел, что многие пришли, как на драку, — с вилами, топорами, мотыгами. Но еще на военной службе он привык смотреть опасности прямо в глаза. Возможное нападение мужиков страшило его раньше только из-за дочерей, в которых он души не чаял. Штефэнеску боялся, как бы злодеи не надругались над ними и не сделали несчастными на всю жизнь. Но сейчас он чувствовал себя неуязвимым. Не испугавшись криков крестьян, он заорал еще громче, чтобы его услышали все:

— Хватит! Тише! Прекратите горланить, выслушайте меня, да и я вас тогда услышу!.. Ну, чего вам надо? Вижу, что вы с оружием, что вас больше сотни, а я один, как перст!.. Ну, чего вам? Чего вам от меня надо?

Притихшие было крестьяне снова ожесточенно закричали:

— Убирайся отсюда!.. Не хотим больше подрядов на работу!.. Отдавай поместье, господин полковник, наше оно!.. Поглядите-ка только, братцы, как он нами помыкает, старый хрыч!.. Кости переломаем!.. Достаточно ты нас обманывал и семь шкур с нас заживо сдирал!.. Отдавай землю!.. Всю землю!.. Здесь наша земля и наш труд!

Штефэнеску смотрел и слушал с приветливым выражением лица, будто его поздравляли. Затем, когда гомон чуть поутих, спросил:

— Как вы хотите, чтобы я вас понял, если кричите все вместе?

Еще с четверть часа стоял шум и гам, пока толпа не выбрала двух человек для переговоров. Полковник удовлетворенно кивнул головой:

— Правильно, ребята! Теперь я знаю, с кем имею дело… Ну, говори ты, Ион!.. Или ты, если хочешь, вот только не знаю, как тебя звать, совсем забыл.

— Так я же Гэлигану Штефан, господин полковник! — выпалил крестьянин, выпячивая грудь.

— Правильно… Забыл я твое имя, дай тебе бог здоровья, Фэникэ! — дружелюбно воскликнул Штефэнеску. — Ну, говори ты, Фэникэ!

— А чего говорить, господин полковник? Вы разве сами не видите, что пришла революция? — с гордостью возвестил Гэлигану.

— Я вижу, что пришла, но не пойму, что ваша революция против меня имеет, ведь я…

— Все вы знаете! — сурово вмешался второй крестьянин. — Хитрите только, будто не знаете!.. А только все одно, знаете аль не знаете, нам нужно поместье. Вы-то уж долго им владели, хватит, теперь пришел наш черед! Коли отдадите по-хорошему — ладно, коли нет — все одно заберем!

— Да забирайте вы его, люди добрые! — согласился полковник, замахав руками, словно открещиваясь от нечистого. — Разве поместье принадлежит мне?.. Да берите его, ребята, и владейте на здоровье! Я согласен, пожалуйста!

— Это вы сейчас так говорите, потому что испугались нас, а завтра другое скажете! — продолжал крестьянин. — Нет, нас вы больше не обманете, господин полковник! Слава богу, хорошо вас раскусили!.. Так что сделайте милость, соберите свои вещички и убирайтесь отсюда. Мы на нашей земле ни вас, ни какого другого барина больше терпеть не будем. Вот так-то!

— Куда же мне идти, Ион? — простодушно спросил Штефэнеску.

— Откуда пришли, господин полковник! — ответил Ион. — Мы вас сюда не приглашали да и не звали!

— Как же мне уйти?.. Пустить на ветер все, что скопил за целую жизнь? Разве так можно, Ион? — не уступал арендатор.

— Можно! Потому как все, что вы скопили, нашим трудом и потом добыто.

— Но я ведь не был нищим, когда приехал сюда.

— Ну, нам с вами лясы точить некогда, скажите еще спасибо, что не обругали и не избили, как других господ, сами небось слышали! — все так же твердо отрезал крестьянин. — Уезжайте подобру-поздорову, и дай бог нам свидеться, когда я свои уши увижу!

Но полковник никак не сдавался. Приводил все новые и новые доводы. Даже предложил крестьянам принять его компаньоном в революцию, надеясь хоть таким путем спасти свой капитал, вложенный в хозяйственный инвентарь поместья и составлявший почти все приданое дочерей. Крестьяне слушали, иногда даже смеялись его шуткам, но находили на все веские возражения, а если не находили, то ожесточались и повторяли, что это их труд и что революция не позволяет господам вмешиваться в дела крестьян.

— Мы уж без вас во всем разберемся, не ваша это забота, — заявил Гэлигану. — Мужики сами по себе, господа сами по себе! А вы уходите в город, там живут господа, и ваше место там!

Сперва крестьяне потребовали, чтобы полковник ушел пешком, с одной котомкой, какую сможет взвалить на спину, но в конце концов ему позволили уехать на бричке и взять с собой все, что удастся туда погрузить. Долго простояв на утренней прохладе с непокрытой головой, полковник расчихался.

— Ко всем несчастьям недоставало мне еще подхватить насморк!

— А что говорить тем, кого избили или того хуже? — крикнул кто-то.

— Да вы и меня достаточно потрепали, люди добрые, оставили на старости лет нищим с тремя дочерьми на выданье, — горестно вздохнул полковник.

Петре с утра принялся чинить ворота, от которых остались целыми одни столбы. Большой срочности в этой работе не было. Они стояли так уже полтора года, с тех пор как погиб его отец, и могли простоять еще столько же. Но парню хотелось чем-нибудь заняться, чтобы не идти никуда с крестьянами и ни во что не вмешиваться.

С той минуты, как он вернулся из Леспези, Петре чувствовал себя разбитым и мучительно раздумывал обо всем, что произошло. Мать узнала о случившемся от соседей и была в ужасе. Сын не захотел ей ничего рассказывать. Только когда Смаранда его обвинила, что из-за него вся каша заварилась, — так, мол, люди говорят, — он гневно возразил, что тот, кто говорит это, врет: бог свидетель, что он не взял на душу никакого греха.

Впрочем, то же самое он все время повторял себе и все-таки никак не мог унять угрызения совести. Жалел, что не занимался с самого начала только своими делами, а встревал то в хлопоты по покупке поместья, то в споры по разделу земли, одним словом — всюду. Ведь к нему-то господа относились не так уж плохо. А уж о Григоре Юге и говорить нечего, родной отец не сделал бы для Петре больше. А он в благодарность возненавидел ни с того ни с сего молодую барыню. Верно, за то, что она над ним посмеялась и не захотела продать крестьянам Бабароагу. Почему-то именно он оскорбился больше всех, а остальные сумели сдержаться. Ему еще зимой, когда они были у нее в Бухаресте, втемяшилось в голову, что он тоже должен над ней надсмеяться.

С тех пор он только об этом и мечтал и радовался, когда народ злобился да распалялся, рассчитывая, что скоро появится возможность отвести душу. Петре не обдумывал заранее, в чем будет состоять его месть, как это сделали Николае Драгош и Кирилэ Пэун. Он говорил себе, что уж на месте разберется, как поступить. А там, в Леспези, голова у него словно заполыхала пламенем. Он ворвался в дом, чтобы придушить ее, убить насмерть… И, лишь увидев ее, понял, что скорее убьет самого себя, чем ее. И все-таки Тоадер Стрымбу убил барыню… У него, правда, мелькнула тогда мысль не пускать Тоадера в комнаты, и он бы его не пустил, но побоялся, как бы люди не сказали, что он почему-то держит сторону барыни. А потом, когда мужики громили и грабили усадьбу, его так и подмывало убить Тоадера, наказать за злодейство, и только стыд удержал его. Вот он и вернулся один-одинешенек из Леспези, оставив остальных у горящей усадьбы. Матей Дулману тоже расстроился из-за убийства барыни. Петре не мог объяснить даже самому себе, почему его так глубоко поразила смерть Надины. Он снова и снова убеждал себя, что не виноват, и раз убил ее кто-то другой, то его дело сторона. С тех пор он не выходил со двора да и не хотел выходить, что бы ни случилось, даже если он один во всем селе останется без земли… А нынче ночью ему приснилась барыня. Будто он ее обнимает, а она не кричит, а ласкает его и говорит: «Почему ты позволил им убить меня?» Петре проснулся, все еще слыша ее укоризненный голос…

Теперь он истово строгал и стучал, как бы заставляя себя забыть или, по крайней мере, меньше думать о случившемся. Но как он ни старался, в его мозг вонзались все новые вопросы, и каждый из них причинял боль, жег, мучил.

2

После восхода солнца прошло лишь два часа, а в Амаре все кипело, словно село снималось с места, как цыганский табор после ночевки.

На площадке перед корчмой сталкивалось множество новостей и слухов. Все они были разные, и люди в страшном напряжении ожидали, что вот-вот произойдет еще что-то новое, поважнее того, что произошло до сих пор и что казалось уже чем-то обыденным.

Изредка кое-кто, оглядываясь на других, упоминал имя старого барина. Остальные тут же переводили разговор, как будто одно это упоминание пугало их или, по крайней мере, они не хотели понимать, о чем идет речь. Даже Трифон Гужу, охрипший от крика и похвальбы после избиения жандармов, которое он расценивал как свою личную победу, только невнятно ворчал что-то и пожимал плечами.

К полудню к корчме пришел и Антон-юродивый. Он выглядел еще более оборванным, чем несколько дней назад, когда уходил из села, был весь в поту и грязи, но лицо его сияло гордостью, как у человека, познавшего полноту счастья. Он тут же принялся рассказывать, что между Рошиорью и Александрией, где он бродил все эти дни, барского духа нет уж и в помине, крестьяне стерли все усадьбы с лица земли, так что и следа от них не осталось, повсюду в деревнях собираются люди, стар и млад, вооружаются и стоят на страже, чтобы кровососы не вернулись и не помешали разделу земли, а кое-кто из мужиков даже собирается идти на Бухарест вызволять короля из барской неволи, потому что бояре не дают королю разослать крестьянам грамоты, а в тех грамотах говорится, что мужики, мол, хорошо поступили, разогнав бояр, но теперь пусть не мешкают и по справедливости поделят все поместья между бедняками.

Крестьяне уже давно привыкли к пророчествам юродивого и сейчас стали над ним потешаться. Кто-то из шутников спросил, как это ему повезло и мужики не приняли его за барина, а то б, глядишь, укоротили ему язык и избавили народ от всей этой чепухи, что он городит. Пока крестьяне шутили с Антоном, подъехал на телеге Марин Вылку из Извору, человек рассудительный и достойный доверия. Он собрался в Костешть с умирающим ребенком, хотел показать его доктору. Остановился около корчмы, чтобы покормить лошадей и дать им передохнуть, а то зимой было плохо с кормами и сейчас они еле держались на ногах. Марин рассказал, что прошлой ночью у них стало известно, будто король прогнал со службы бояр, которые правили до сих пор, прогнал за то, что они обижали простой народ и не хотели давать ему землю, и поставил на их место других, а новые будто посулили не пускать больше в деревню ни одного барина и раздать все поместья мужикам, чтобы каждый мог работать на своем наделе. Но те правители, которых король разогнал, сговорились меж собой, не захотели покориться и стакнулись с генералами, чтоб убить короля, а потом пойти с войском и пушками отбирать землю у тех крестьян, что успели захватить поместья, и перестрелять всех, кто восстал против бояр. Тогда король, не желая сдаваться непокорным боярам, ночью тайком разослал по деревням всех верных слуг, которые были у него под рукой, чтобы они велели мужикам не оставлять у себя ни одного барина, прогнать их и ни за что не отдавать им обратно поместья, а не то он жестоко покарает всех, кто пойдет на сговор с боярами, потому как бояре не подчинились его указу. А те мужики, что к Бухаресту поближе, должны не мешкая подняться и прийти все, как один, ему на помощь против бояр, потому что он держит сторону мужиков, хочет делать все по справедливости, и бояре за это на него взъярились…

Если бы все это рассказал юродивый, мужики бы не поверили. Но как быть, коли речь ведет толковый человек? Впрочем, Марин Вылку только успел тронуть с места свою телегу, как заявился мужик из Гэужани и рассказал о том же королевском указе; он услышал это самолично от всадника с серебряным крестом на груди, на рассвете проскакавшего их деревней. Чуть позднее мужик из Вайдеей принес ту же весть, которая пришла к ним через Мозэчень…

Толпой овладела гнетущая тревога. Видать, их покарают и оставят без земли в наказание за то, что они не выполнили королевской воли. Правда, раньше мужики о ней ничего не знали, но ведь теперь-то знают. Многие закричали, что надо пойти к старому барину, сказать ему, что вот, мол, получен такой указ и они не могут больше терпеть его здесь, если не хотят прогневать короля. Другие добавляли, что пойти к барину нужно всем миром, а то кое-кто сейчас, в трудную минуту, прячется дома, а потом вперед будет лезть, первым добро хватать. Тут же вспомнили о Филипе Илиоасе, поповском зяте, который уклонялся всякий раз, когда мужики звали его с собой, а от арендатора Козмы Буруянэ сумел увести к себе домой три свиньи, каждая с телка величиной.

— Пошли в примэрию! — гаркнул Трифон Гужу. — Спросим у старосты, почему он до сих пор не объявил нам королевского указа!

Все, возбужденно галдя, бросились к примэрии, но застали там только секретаря Кирицэ Думитреску и какого-то захудалого податного агента, который испугался до полусмерти, решив, что мужики пришли его убивать за то, что прошлой зимой он чаще других ходил собирать подати. Кирицэ сцепился с крестьянами и тотчас же получил в суматохе несколько увесистых тумаков от Тоадера Стрымбу, который давно имел на него зуб.

— Ты меня ударил, Тоадер, запомни это! — оскорбленно и многозначительно заявил Кирицэ. — После вчерашнего преступления только этого тебе не хватало! Ничего! Мы с тобой еще посчитаемся, будь уверен!

— Да как же тебя не бить, господин Кирицэ, коли ты свинья собачья! — ухмыльнулся Тоадер. — И еще поддам, ежели не будешь сидеть смирно!

Уж лучше бы Стрымбу надавал ему еще пощечин, чем так бесцеремонно тыкать в присутствии стольких людей. Глубоко уязвленный Кирицэ ничего не ответил и лишь презрительно отвернулся. Впрочем, крестьяне больше не обращали на него внимания, так как староста Правилэ, услыхав, что толпа хлынула в канцелярию, примчался, еле переводя дыхание, бледный, испуганный, чуть не плача.

Да что это с вами, люди добрые? Мало вам того, что с господами в драку ввязались, так теперь и с самим государством принялись счеты сводить? С ума вы сошли, мужики, или перепились все?

— А ты, господин староста, почто спрятал королевский указ? — перебил его Трифон Гужу.

Поняв, о чем идет речь, Правилэ заверил, что с позавчерашнего дня, с тех пор как уехал префект, он не получал ниоткуда никаких приказов, почта не приходила, а телефон тоже с той самой поры испорчен, не то где-то обрезаны провода, не то по другой какой причине. Трифон потребовал, да еще таким тоном, словно он старший в селе, разослать стражников и созвать в примэрию народ, чтобы всем миром идти к старому барину.

— Нет, я стражников рассылать не буду и сам с вами не пойду! — заявил Правилэ. — Вы уж достаточно натворили бед, кто чего хотел, и меня не спрашивали, так что я теперь в ваши дела не желаю встревать! Сами выпутывайтесь, а я староста и не могу прислушиваться ко всяким байкам да сказкам.

— Нет уж, стражников ты разошлешь, не то тебе худо будет! — закричал вдруг Трифон, замахиваясь кулаком.

— Это ты поднимаешь на меня руку, Трифон? Ты мне будешь приказывать? — гневно и высокомерно воскликнул староста. — А ну попробуй! Ударь!

Трифон, ругаясь, бросился на старосту, но его удержали. Началась долгая перепалка с криками и руганью, в которой все приняли участие, стараясь убедить старосту идти заодно с народом, а не против него — не к лицу, мол, ему это. Сыпались угрозы, что, если он будет противиться, его не возьмут в долю при дележе земли. Но Правилэ, оскорбленный тем, что такой никудышный человек, как Трифон Гужу, посмел кричать на него, а главное, опасаясь, как бы завтра-послезавтра все не повернулось по-старому, так и не сдался, заявив даже, что лучше ему остаться без земли, чем позволить, чтобы им помыкали. Трифон снова не удержался:

— Ты привык быть старостой от бояр, а нам требуется наш староста. Так и знай, теперь все пойдет по-иному!

— Может, тебя люди старостой поставят? Ну и пусть ставят! — насмешливо фыркнул Правилэ.

Обозленный Гужу позвал стражников и приказал им обойти подряд все дома и созвать народ. Поняв, что толпа на стороне Трифона, староста счел благоразумным промолчать. Лишь после того, как стражники разошлись, он, продолжая перебранку, похвалился, что, если бы захотел, мог бы их остановить, потому что в примэрии только он один имеет право распоряжаться.

Поджидая остальных, мужики не расходились со двора примэрии. Они кричали, советовались, строили планы, распалялись гневом, ругались, размахивали кулаками, ободряли друг друга и призывали никого не бояться, так как если уж король открыто перешел на сторону мужиков, то бояре не посмеют их больше притеснять. Одни объясняли, что, если даже придут солдаты, сколько бы их ни было, опасаться нечего, потому как солдаты те же крестьяне и не будут стрелять в народ, — если разозлятся, то перейдут на его сторону, и тогда кровососам совсем уж некуда будет деться… Имя Мирона Юги упоминалось все чаще, уже без малейшей опаски. Кто-то ругал его, а Тоадер Стрымбу закричал во все горло:

— Этот старый вор один во всем виноват, из-за него нас так нищета придавила, а остальные воры за ним увязались, притесняли нас и голодом морили!.. Но ничего, вот сгребу его за шиворот, узнает старый хрен, где раки зимуют!

Другие опасались, что из-за Мирона они останутся ни с чем, потому что он свое именье добром не отдаст, а насильно никто у него отобрать не посмеет.

— Разве теперь его воля над нами? — насупились крестьяне. — Что ж это выходит, все он будет командовать? Революция для того пришла, чтоб мы ему приказывали, а не он нам!

— Ничего, братцы, у него теперь душа в пятки ушла, только цыкнем на него, он и пустится наутек, да так быстро, что и с борзыми не догонишь! — заметил какой-то худой, безбородый мужик, вызвав довольный смех.

Прошло три часа, а люди все толпились в помещении и во дворе примэрии. Стражники обошли село и успели вернуться. Но толпа не двигалась с места в ожидании самых зажиточных и уважаемых крестьян. Трифон, как будто он был в селе главным, то и дело выходил во двор и спрашивал: «Пришел Лука Талабэ? А дед Лупу? Марин Стан? Филип Илиоаса? Их еще нет?»

Наконец они потянулись один за другим, будто не зная, зачем их вызвали. Все по очереди высказывали разные сомнения и говорили, что вмешиваться им вроде незачем.

— А когда поместья будут делить, первыми полезете! — закричал Тоадер Стрымбу. — Мы-то вас хорошо знаем! Это вы ладили купить за большие деньги Бабароагу, а нас, бедняков, и знать не хотели! Тогда земля для вас хороша была. А теперь, когда ее между всеми делят, вам она уже не нравится?

— Да нет, Тодерикэ! Мне она нравится, только б дали! — весело откликнулся Марин Стан.

— Так ты и у арендатора Козмы утянул сколько смог, а теперь будто и знать нас не знаешь, — укоризненно заметил Леонте Орбишор.

— А меня кто звал, Леонте? Скажи сам… Так чего ж ты хочешь? — обиделся Марин.

— Покупать землю тебя тоже звали? А ты бегал за ней, высунув язык! — снова вмешался Тоадер.

Спор разгорелся. Толпа ожесточалась, считая, что крепкие хозяева противятся только с одной целью — помешать беднякам получить землю. Чем дольше зажиточные крестьяне колебались, тем более необходимым казалось их участие мужикам, опасавшимся, как бы в противном случае не обошли при разделе как раз тех, у кого ничего нет, и не разобрали всё богатеи, как они уже пытались поступить, когда торговали поместье барыни.

Голоса повышались, угрозы, ругательства, проклятия звучали все громче. Лука Талабэ пришел в ярость: он никому не слуга, а его обзывают непотребными словами. Оскорбленный Филип Илиоаса хотел было уйти домой, но кто-то напомнил о свиньях, уведенных им со двора арендатора. Началась потасовка: Филип попытался вырваться из толпы, но на него со всех сторон посыпались тумаки, словно прорвалась плотина гнева. Люди утихомирились, лишь когда Лука испуганно закричал:

— Что ж это выходит, люди добрые, позвали нас сюда, чтобы бить?.. Разве так дело делается?

— Так, так, Лука! — ответил, скаля зубы, Трифон Гужу. — Кто не разумеет слов, тот поймет, что к чему, после хорошей трепки.

3

— Я не заглядывал в палату депутатов уже года три, но, чтобы попасть на сегодняшнее заседание, готов даже заплатить, только бы не пропустить его! — сказал Рошу Титу Херделе, поднимаясь на холм Кафедрального собора и изредка останавливаясь, чтобы отдышаться: сказывалась астма. — Я должен сам увидеть все эти преображения, слишком уж они невероятны. Ты знаешь, как вся эта история выглядит? Я, скажем, поругался с тобой и, чтобы отомстить тебе, отсюда, с вершины холма, вот по этому склону, на который мы наконец с божьей помощью взобрались, сталкиваю огромную скалу — пусть себе катится вниз и сметает все на своем пути, разрушит и твой дом, и дома других. Сделав это, я буду тешиться надеждой, что ты испугаешься и попросишь у меня прощения. Действительно, ты, как только увидишь, что я свихнулся, быстренько прибежишь ко мне: «Не надо, дорогой, давай помиримся!» А я, от большого ума, стану кричать, чтобы остановить летящую вниз скалу: «Стой, погоди, мы помирились! Не надо больше ничего разрушать!»

На этот раз трибуна печати, как, впрочем, и все остальные трибуны, была переполнена. Царила такая обстановка, как на долгожданной премьере в государственном театре. В палате депутатов заседания, назначенные на три часа дня, начинались, как правило, после четырех. Но на этот раз без четверти три все уже были на местах, кроме членов нового правительства. Рошу с трудом удалось отвоевать себе местечко. Титу остался стоять в задних рядах… Зал заседаний был переполнен, так как пришли и сенаторы, жаждавшие присутствовать на представлении. Однако на всех лицах отражался скорее испуг, чем торжественность, так что Стан Рэкару — главный редактор независимой газеты-однодневки, начавшей выходить совсем недавно, — громко заявил, несомненно, для того, чтобы его услышали и на соседних трибунах:

— Если бы новое правительство было демократичным и действительно хорошо относилось к крестьянам, как похвалялись его нынешние министры, находясь в оппозиции, оно приняло бы сейчас декрет об экспроприации поместий или хотя бы объявило о таком решении. Даю честное слово, все эти люди, внизу, так напуганы крестьянским восстанием, что только бы аплодировали!

— Ты все шутишь, дорогой, — заметил репортер газеты «Универсул», — но дело обстоит именно так, как ты говоришь. Я толковал со многими депутатами и сенаторами, и они заявляют, что согласны на любые реформы, даже самые радикальные, вплоть до экспроприации, так как в противном случае не видят возможности возвратиться в свои поместья и после прекращения беспорядков.

— Люди обещают многое, но как только опасность проходит, забывают о своих обещаниях да и о многом другом, — заметил бывший депутат, старый журналист с импозантной окладистой бородой, вызвав смех окружающих.

Успех доставил ему такое удовольствие, что до конца заседания он то и дело прыскал со смеху, раздражая соседей.

Внезапно зал всколыхнулся, загудел. Вошли члены нового правительства. Заседание открылось. Премьер-министр, сгорбленный старичок с голоском горемычной вдовицы, начал патетическую речь, упоминая в каждой фразе о «нашей любимой маленькой стране», о «нашей маленькой любимой стране», о «нашей стране, маленькой и любимой», часто останавливаясь, чтобы утереть слезы, и, наконец, закончил словами о «заблудшем крестьянстве», об «энергичных мерах» и «содействии всех добропорядочных румын». Ему ответил бывший премьер-министр, нынешний глава парламентского большинства, также старик, но более видный, с белой бородой, который тоже долго бормотал о «нашей маленькой стране» и посулил новому правительству безусловную поддержку парламента старого созыва. Тогда новый премьер-министр подошел к бывшему премьеру, пожал ему обе руки, и они горячо облобызались. Депутаты и сенаторы вместе с публикой приветствовали ураганом аплодисментов эту сцену патриотического братания. У многих слезы навернулись на глаза, и даже самые черствые сердца растроганно дрогнули. Один лишь Стан Рэкару не смог промолчать и выпалил на трибуне печати:

— Это чмокание здорово пропечатается на крестьянских спинах!

Макс Стрешин, один из старейших редакторов официоза нового правительства «Гласул попорулуй», негодующе отчеканил в ответ:

— Я тебе запрещаю, сударь, осквернять столь возвышенные минуты пошлыми шутками, пригодными только для вашей еврейской печати!

Стан Рэкару хладнокровно отпарировал:

— Вот что, милейший! На твое патриотическое возмущение мне в высшей степени наплевать, так как всем хорошо известно, насколько оно бескорыстно, но я никак не пойму, почему еврейской печатью возмущаешься именно ты, хотя сам с детства вроде бы еврей?

Стрешин невнятно пробормотал еще несколько негодующих слов и, воспользовавшись новым шквалом аплодисментов, гордо покинул трибуну печати. Тем временем в зале излияния восторга продолжались, и публика с жаром поддерживала их; после лобызания премьер-министров члены нового правительства спустились, чтобы пожать руки бывшим министрам и другим видным политическим мужам. Эти объятия и поцелуи вызывали восторженные клики «ура» и аплодисменты, причем наиболее продолжительными они были тогда, когда взволнованно обнимались вчерашние враги, всегда поливавшие друг друга грязью.

В обстановке трогательного единодушия, под овации, были затем приняты законопроекты, представленные новым правительством в целях восстановления порядка, и в первую очередь закон, разрешающий ввести осадное положение всюду, где это потребуется.

— Вот это другой разговор, братцы! — пробормотал Стан Рэкару, ирония которого всегда пользовалась большим успехом у собратьев по перу. — Нечего забивать нам голову чепухой и потчевать патриотическими конфетками. Ведь хозяева-то мы!

Рошу, не проронивший за все время ни единого слова, сейчас саркастически усмехнулся и повернул голову к Титу. Но тот исчез. Он увидел Еуджению Ионеску и вышел ей навстречу. Хотел сказать ей и Гогу, что Григоре Юга, который завтра утром собирался в уезд Арджеш вместе с новым префектом Балоляну, просил Титу составить ему компанию, чтобы не оказаться в Амаре, где неизвестно что произошло, в полном одиночестве. И хотя сейчас не следовало бы оставлять редакцию, он не может отказать Юге и решил ехать с ним. Если раньше он ездил туда для развлечения, то тем более обязан находиться рядом с Григоре сейчас, когда, возможно, сумеет в чем-нибудь ему помочь.

Гогу поднялся за Еудженией еще до конца заседания и встретил Титу в коридоре, у самых дверей, ведущих на трибуну. Им пришлось подождать несколько минут. Гогу воспользовался этим и рассказал Титу, по секрету от Еуджении, и без того страшно напуганной, что какой-то депутат из Питешти только что сообщил ему весьма устрашающие сведения о беспорядках, бушующих в южной части уезда Арджеш. Определенного еще ничего не известно, так как вот уже два дня непосредственная связь между городом Питешти и этими районами прервана, но ходят упорные слухи, будто там произошли убийства.

— Вы, верно, сами понимаете, что у меня творится на душе, дорогой Херделя! — продолжал Гогу. — Надина находится среди бунтовщиков, среди убийц. Как она там, удалось ли ей бежать или она попала в руки крестьян? Бедный отец в отчаянии, рвет на себе волосы, что отпустил ее. Он так болен и стар, что, конечно, не вынесет, если узнает, что с его любимицей Надиной случилось несчастье. Настоящая трагедия!.. Дай бог, чтобы все уладилось, но я лично и слышать больше не хочу о поместье и крестьянах, даже если мне суждено жить бесконечно долго. Я готов просто подарить Леспезь, только бы отделаться от земли! Врагам своим не пожелаю испытать то, что мы пережили за эти несколько дней!

Еуджения была взволнована торжественным характером заседания. Титу она посоветовала — причем Гогу поддержал ее, но как-то неуверенно, — не ехать в деревню, чтобы не оказаться в таком же положении, как Надина, тем более что войска могут открыть огонь и не исключены кровопролитные столкновения. Херделя возразил скромным топом героя, собирающегося на войну:

— Что вы, сударыня, даже если со мной что случится, это не потеря!

Л. Ребряну

«Восстание»

4

Только к вечеру толпа вышла наконец из примэрии и повалила к усадьбе Мирона Юги, переругиваясь и шумно галдя, будто направляясь на свадьбу. Чем громче люди бранились, тем больше распалялись и ожесточались. На шум сбежались и дети, с любопытством сновавшие сейчас между взрослыми.

— Эй, Кристаке, бросай к черту свой прилавок! — заорал Трифон Гужу, проходя во главе толпы мимо корчмы, на пороге которой стоял Бусуйок. — Либо ты с нами, либо с ними, но мы должны знать, чтобы зарубку сделать.

— Иду, иду, Трифон, дружище! — испуганно заторопился корчмарь. — Как же мне не пойти, когда все село идет?.. Эй, жена! — крикнул он, повернувшись. — Слышь, побудь-ка здесь, а я пойду с народом!

Женский голос пробормотал что-то невнятное, но Бусуйок, напустив на себя веселый вид, уже смешался с толпой. На самом деле он успокоился лишь после того, как увидел среди крестьян самых уважаемых людей села, и даже старосту Правилэ.

— Вот это правильно, братцы! — заявил корчмарь окружающим. — Коли будем все заодно, никто против нас не выстоит!

Мирон Юга знал, что крестьяне собрались в примэрии и готовятся идти в усадьбу. Его бухгалтер Исбэшеску до последнего дня сидел, уткнувшись носом в свои книги, считая, что, раз он занимается одной цифирью, разногласия между помещиками и крестьянами не имеют к нему никакого касательства. Когда же приказчик Бумбу сказал ему, правда, скорее в шутку, что мужики именно его, Исбэшеску, ненавидят больше всех из-за долговых книг и расчетов по подрядам, он пришел в ужас. Поэтому он с самого утра чутко прислушивался к малейшему шуму, ловил все слухи, выспрашивал слуг и просто прохожих и то и дело бегал с докладом к старому барину. При этом он каждый раз добавлял, что нужно воспользоваться тем, что крестьяне нерешительно топчутся на месте, и, пока еще не поздно, покинуть Амару. Все равно при нынешнем яростном возбуждении толпы всякое сопротивление будет тщетным. Мирон Юга выслушивал его, но пропускал советы бухгалтера мимо ушей. Когда же Исбэшеску стал настаивать, старик, раздраженно оборвав бухгалтера, порекомендовал ему заниматься своими реестрами и не докучать дурацкими советами.

— Мужики идут, господин Юга! — завопил в отчаянии Исбэшеску, вбегая в комнату хозяина. — Там вся деревня, барин!.. Мы пропали! Ох, боже, боже, почему только вы меня не послушали!

— Да помолчи ты и не теряй голову! — хладнокровно перебил его Юга. — Пусть приходят! Это даже лучше, наконец-то мы с ними все выясним!

Исбэшеску решил остаться вместе с Югой. «Что будет с барином, то будет и со мной», — рассудил он, в глубине души рассчитывая на то, что крестьяне глубоко уважают старика и не причинят ему никакого зла, а если так, то и с ним не случится ничего дурного.

— Что ж вы решили предпринять, барин? — снова спросил бухгалтер, увидев, что старик прогуливается по комнате, заложив руки за спину. — Может быть, лучше выйти им навстречу, а то они ворвутся в дом.

Мирон Юга продолжал ходить по комнате, ничего не отвечая и лишь бормоча про себя что-то невнятное. В действительности он и сам не знал, как теперь держаться с этими людьми, которые за несколько дней сумели уничтожить все преграды, воздвигнутые властями, и превратиться из послушного, мирного населения ближней деревни в несознательное, злобное стадо, которое гнали и толкали во все стороны, точно порывы ветра, самые первобытные побуждения и страсти. Изгнание жандармов, поджоги, грабежи и все злодеяния последних дней, несомненно, были вызваны бесконечными уступками властей, порожденными никчемностью правителей, и далеко зашедшей деморализацией, вызванной лживыми посулами демагогов. Все это содействовало возникновению и распространению духа недовольства, а затем и бунтарства в примитивной душе крестьянина. Анархические настроения следовало пресечь сразу же, в зародыше. Тогда еще можно было обойтись мерами убеждения. Но раз они уже пустили корни и дали всходы, то сейчас только грубая сила способна противостоять их разрушительному действию.

Мирон Юга прекрасно сознавал, что один не сможет бороться с обезумевшей толпой. В то же время он не мог дезертировать, уклониться от выполнения своего долга, бросить отцовскую землю. Само его присутствие, возможно, помешает разгулу анархических страстей. В душе землепашца живет инстинкт уважения к старшим, тем более к помещику, чьи деды и прадеды владели этой землей. Пока он, Мирон Юга, здесь, мужики не посмеют бесчинствовать и грабить. Они подожгли Руджиноасу именно потому, что его там не было… Правда, после поджога соседней усадьбы Козмы Буруянэ, тщательно все обдумывая ночью, Юга спросил себя, не разумнее ли все-таки было бы временно уехать и не возвращаться, пока не вмешаются власти, призванные образумить сорвавшихся с цепи мужиков. Не безумна ли его попытка противостоять шайке озверевших бунтовщиков, если он может рассчитывать лишь на силу своего авторитета? Ведь если плотина почтительного к нему отношения рухнет, его присутствие покажется вызовом и приведет к еще более ожесточенному взрыву ярости… Но Юга тут же запретил себе подобные сомнения, так как они показались ему проявлением трусости. Трусость всегда выискивает для своего оправдания все новые и новые доводы. В общем, будь что будет, все выяснится в свое время…

Сейчас, шагая по комнате, Мирон Юга слышал во дворе голоса, которые показывали, что наступила решающая минута. Стоя у окна, Исбэшеску взволнованно вглядывался во двор и что-то испуганно бормотал. Мелькнула мысль, что надо бы сейчас же выйти навстречу крестьянам, но Юга не решался на это, как будто каждая минута отсрочки была для него выигрышем.

Топот ног и гам голосов нарастали. Толпа вливалась с улицы во двор и парк усадьбы, будто река, неожиданно изменившая свое русло. Люди толпились на недавно посыпанной гравием и расчищенной аллее, опасаясь наступить на кромку газона, где уже появились первые робкие травинки. То и дело раздавались укоризненные голоса:

— Да осторожнее вы, братцы, не топчите траву, жаль, трудились ведь люди!

Шум немного улегся, словно крестьяне, проникнув в парк, куда им запрещалось ходить, почувствовали себя в чем-то виноватыми. Только дойдя до клумбы перед домом, Трифон Гужу осмелился громко гикнуть, как бы проверяя собственную смелость или пытаясь расколоть сковывавшую всех тишину.

Шумливее оказались те мужики, а их было большинство, которые прошли задним двором. Голуби на их пути взвились в воздух, домашняя птица разбегалась с испуганным кудахтаньем. Из конюшен, хлевов и амбаров появились слуги и работники, которые с детским любопытством разглядывали односельчан, смеялись и перебрасывались с ними шутками, как будто бы все собрались на веселые посиделки с музыкой. Один только старый Иким смотрел удивленно и озадаченно. Приказчик Бумбу, у которого подгибались колени, замер с покорным выражением лица в дверях своего флигеля в глубине двора, а жена его, дрожа от страха, притаилась внутри, выглядывая из-за занавески.

— Пришли, значит, пришли? — глупо спросил он, когда крестьяне, шагавшие во главе толпы, поравнялись с ним.

Услышав, что кое-кто проник через парк, он пошел туда, словно нахальство мужиков его рассердило и он собрался выдворить их из усадьбы. Внутренний двор между новым зданием Григоре и старой усадьбой был уже полон народа. Совсем растерявшись, Бумбу приветливо поздоровался с одним, с другим, а потом застыл, широко расставив ноги, перед дверью, между двумя столбиками террасы, словно решил помешать толпе ринуться на барина. На мокром от пота лице приказчика блуждала улыбка, призванная скрыть его страх и завоевать всеобщее расположение.

Людей все прибывало, сутолока и гул нарастали, кое-кто уже ругал улыбающегося приказчика, а тот, как только осознал это, с невинным видом спросил:

— Что с вами, ребята? Что вы хотите?.. Скажите мне, а я уж…

Смех, насмешливые выкрики и свист заглушили его слова.

Бумбу растерялся. Лупу Кирицою, которого случайно вытолкнули чуть ли не в первые ряды, вдруг закричал:

— Поди скорее, не мешкай, скажи барину, пусть выйдет, потому как все село пришло!

— Иду, иду сейчас же! — пролепетал Леонте Бумбу, очнувшись, и метнулся в дом.

Он постучал в дверь комнаты Юги и вошел, не ожидая приглашения.

— Пожалуйте, барин, село пришло!

Мирон Юга повернулся, как будто весть эта застала его врасплох, хотя уже несколько минут со двора грозно доносился нарастающий гул людских голосов. Он пристально посмотрел в глаза приказчика и ответил:

— Хорошо, Леонте!.. Пойдем поглядим, чего хочет село.

Старик взял меховую шапочку, которую всегда носил во дворе, аккуратно надел ее и шагнул к двери. Бумбу на секунду остановил его, снял с вешалки у дверей кожаную куртку, подбитую мехом, и помог надеть, смиренно бормоча:

— Там прохладно, барин, еще простынете…

— На кой черт ты меня вернул с дороги, — проворчал Мирон Юга, надевая все-таки куртку и тщательно застегиваясь на все пуговицы, будто готовился в дальний путь.

Бухгалтер, оцепеневший у окна, даже не шелохнулся, когда вошел приказчик. Увидев, что барин собирается выйти, он тут же решил, что ему, Исбэшеску, лучше оставаться на месте. При всех обстоятельствах так безопаснее. К чему подвергаться излишнему риску, если, в сущности, он такой же, как и все остальные, бесправный труженик, только попавший в особенно трагическое положение, — его ненавидят другие нищие и угнетенные. Леонте Бумбу, следуя за Мироном Югой, беззвучно спросил его:

— Не идешь с нами?

Исбэшеску ответил так же беззвучно:

— Нет.

Крестьяне сразу же замолчали, как только увидели старого барина. Кое-кто машинально стянул с головы шапку. Юга остановился у края террасы на уровне толпы. С одного взгляда он убедился, что крестьяне заполнили весь парк вокруг старой усадьбы, до нового дома Григоре, и весь задний двор. Солнце опустилось за домами, оставив в тени галерею и залив кровавым сиянием сотни лиц с зажмуренными от резкого света глазами.

— Вижу, вы действительно пришли все, стар и млад! — спокойно сказал Юга, всматриваясь в лица мужиков, будто выясняя, кого нет.

— Так оно и есть, барин! — ответили неуверенные голоса, среди которых Юга узнал голос Игната Черчела.

Он даже приметил где-то в толпе его плаксивое лицо, но оно ничуть его не заинтересовало, а просто мелькнуло в сознании.

Прошло несколько секунд, показавшихся всем бесконечно длинными. Вдруг Мирон Юга закричал резко и повелительно:

— Кто вас сюда позвал? Зачем вы портите мне клумбы, грядки и газоны, над которыми я и мои люди столько трудились? Кто вам это разрешил?.. Не могли подождать на заднем дворе? Там для вас уж недостаточно хорошо? Господами стали с тех пор, как взялись за революцию и разбой?

Говоря это, Мирон Юга распалялся все больше и уже не в силах был сдерживаться, хотя сознавал, что перегибает палку и рискует вызвать реакцию, прямо противоположную той, на которую рассчитывал. Действительно, кто-то дерзко его перебил:

— Что ж это выходит? Мы для чего сюда пришли — чтобы ты нас отчитывал или чтоб мы с тебя спросили?

Мирон Юга колебался долю секунды, не зная, ответить ли на дерзость или пропустить ее мимо ушей, и продолжал тем же тоном:

— Я, ребята, бездельников не потерплю, потому что и сам тружусь так же, как вы, вместе с вами. А потолковать мы могли бы, как всегда, там, а не тут — здесь место для отдыха… Но теперь, раз уж вы пришли, ничего не поделаешь… Говорите, что у вас наболело!

Вызывающе, не снимая лихо заломленной шапки, вперед вышел Трифон Гужу.

— Вот что, барин, те времена уже прошли… Ты что, не знаешь о королевском указе или не хочешь знать?

Мирон Юга сделал нечеловеческое усилие, чтобы вместо ответа сразу же не ударить мужика по лицу. Он знал, что Трифон человек ленивый и злобный, то есть из тех мужиков, с которыми он никогда не разговаривал. Словно не услышав его, Юга повернул голову, чтобы спросить остальных, о каком таком указе они толкуют. Исбэшеску говорил ему об этих слухах еще накануне, но сейчас старик почел за лучшее притвориться, будто ничего не знает. Кое-кто из пришедших поспешил объяснить, о чем идет речь и как им все стало известно. Юга спокойно слушал, собираясь с мыслями, чтобы ответить. Трифон Гужу, оскорбленный тем, что старик обратился не к нему, снова перебил его, на этот раз еще более вызывающе:

— Да погоди, барин, я тебе все сам объясню, а то те дурни не…

— Я с нахалами и наглецами не разговариваю! — отрезал Мирон Юга, смерив его презрительным взглядом, и продолжал, обращаясь к стоявшему близко мужику: — Говори ты, Профир…

Слушая путаные объяснения мужиков, Мирон Юга почувствовал, как кровь ударила ему в голову. Дерзость Трифона жгла его мозг, хотя он и пытался успокоиться, понимая, что тот нарочно норовит вывести его из себя и таким образом разъярить и натравить на него толпу. Трифон Гужу, в свою очередь, счел себя униженным тем, что барин не разрешает ему говорить, хотя он старался больше других, поднял народ и привел сюда. Многие, видно, были на его стороне и сердито ворчали на то, что барин резко отчитал Трифона и не дает ему говорить, а Гужу распалялся все больше и больше.

Наконец Юга почувствовал, что уже не в силах слушать косноязычный лепет о королевском указе, и, перебив говорящих взмахом руки, повернулся к начавшей шуметь толпе:

— Стало быть, ребята, вы поверили этим сказкам и потому ворвались сюда, топчете и рушите мой сад? Стало быть, вы, взрослые люди, повалили сюда, как тупая скотина, чтобы меня запугать? Или еще для чего?.. Постыдились бы! А в особенности должно быть стыдно тем, кого я знал как порядочных людей и кому оказывал уважение. Даже староста здесь! Очень хорошо, ничего не скажешь! Вместо того чтобы унять глупцов и сумасбродов, сам бунтуешь заодно с ними… Хорош староста!..

— Вы уж простите, барин, да коли народ нас повел с собой, что мы могли сделать? — униженно и покорно пробормотал Правилэ.

— И ты, Лука! — продолжал Мирон, горячась. — Или ты, Лупу, старый человек с седой головой, еще постарше меня, а заодно с такими отсевками, как Трифон. Эх, мужики, мужики, мне на вас и смотреть тошно!

Говоря, он то и дело спохватывался, что уже не владеет собой, но не мог удержаться, подобно бегуну, который нечаянно ринулся вниз по крутому склону и теперь неотвратимо мчит под гору, хотя знает, что приближается к пропасти. Впрочем, воздействие, оказанное его упреками, побуждало его продолжать свою речь. По мере того как голос Мирона крепчал и суровел, стегая, словно кнутом, толпа утихала. Казалось, у всех в душе проснулся инстинкт страха и покорного подчинения. Крестьяне озабоченно качали головой, бормотали какие-то невнятные извинения.

Слова Юги угрожающе свистели над застигнутой врасплох толпой, словно хлыст в руке дрессировщика, грозящий каждую секунду опуститься на головы, как вдруг Трифон Гужу выпрямился, качнулся всем телом вперед и взревел срывающимся голосом:

— А ну постой, барин, ведь мы-то не попусту поднялись!..

Его голос сшибся и сплелся в воздухе с голосом Мирона Юги.

На миг голос Юги в недоумении захлебнулся, но тут же взвился с новой яростью, будто желая все испепелить вокруг:

— Молчать, мерзавец!.. Замолчи, бандит!.. Молчать!.. Молчать!..

Вытаращив глаза, с пузырьками пены в уголках рта, Мирон Юга вопил, потрясая кулаком перед лицом Трифона Гужу, но тот, лишь на секунду оторопев, ответил ему нахальной ухмылкой. Затем, так как барин все еще повторял: «Молчать», — хотя уже хрипел от усталости, Трифон крикнул низким, вызывающим голосом:

— А чего мне молчать?.. Не хочу я молчать, и все!.. По какому такому праву ты мне приказываешь?.. Я тебе не слуга!

Мирон Юга ничего уже не видел перед собой, но каждое слово крестьянина будто хлестало его по щекам, да так, что в ушах звенело. И он продолжал с тем же бешенством:

— Молчать!.. И убирайся сейчас же с моего двора!.. Убирайся, мерзавец! Сейчас же убирайся, бандит, не то…

Трифон Гужу широко расставил ноги, напружинил колени, чтобы крепче утвердиться на месте, и ответил еще тверже и злее:

— А я, барин, не уберусь! Не желаю убираться!.. Двор-то уж не твой, и у меня нет охоты отсюда убираться, вот так-то!

— Не уберешься? С моего двора?.. Ты смеешь мне перечить?.. Ну ладно, я тебя, бандит, проучу!..

Голос старика оборвался. Он быстро повернулся и пошел в дом, твердя себе, что необходимо успокоиться. Руки и колени у него дрожали, а в сердце оглушительно бил молот. В спальне, над кроватью, висело всегда заряженное охотничье ружье. Он сорвал его с гвоздя.

Тем временем языки во дворе развязались. Один лишь Лука Талабэ крикнул Трифону, что не стоит задирать старого барина. Но крестьяне со всех сторон шумно подбадривали Трифона:

— Правильно, Трифоникэ!.. Не поддавайся!.. Какое барин имеет право над тобой измываться? Схватил бы ты, Трифон, его за глотку…

Где-то в гуще толпы раздался тоненький голос, вызвавший общий смех:

— Разошелся старик, братцы, не сглазить бы его!

Игнат Черчел озабоченно пробормотал:

— Ты, Трифон, поберегись, как бы барин тебя не…

Когда Мирон Юга с красными, вытаращенными глазами снова появился на террасе, на этот раз с ружьем в руках, его встретили удивленным и сердитым гулом. Старик остановился в трех шагах от Трифона Гужу, на том же месте, где стоял раньше, и приказал, на этот раз не повышая голоса, но еще более веско и непреклонно:

— Сейчас же убирайся отсюда, вор, не то тебя вынесут на носилках!

— А я не желаю уходить, барин, понятно? — злобно ощерился Трифон. — Попробуй только… такую получишь взбучку, хоть ты и барин… потому что…

Он не успел закончить. Юга вскинул ружье и прицелился после первых же слов. Два выстрела прогремели один за другим так быстро, словно второй был лишь эхом первого. Весь заряд попал в широко раскрытый рот и лицо Трифона Гужу, изрешетив его, будто черная оспа. Маленькие глаза удивленно мигнули. Он рухнул тяжело, как мешок.

— Разбойник! — с глубоким удовлетворением выдохнул Мирон Юга, увидев, что Трифон падает.

Когда загрохотали выстрелы, несколько человек, стоявших рядом с Трифоном, втянули головы в плечи и испуганно отпрянули, толкнув соседей; началась суматоха, давка, взметнулись крики. Возгласы испуга потонули в реве ругани и угроз. Тоадер Стрымбу рявкнул, побагровев от ненависти:

— Что ж это, барин, убить нас хочешь?

В тот же миг толпа забурлила, заклубилась. Кто-то нагнулся над Трифоном, пытаясь его поднять. Охваченные безумием, люди метались в кипящем водовороте. Стрымбу еще не успел закончить вопроса, как дубинка с комлем величиной с детский кулак взвилась в воздух рядом с Мироном Югой. Она опустилась на голову старика с такой силой, что хрустнула кость. Шапка вдавилась в темя.

— Как ты смеешь, бандит, поднять… — вскрикнул было Юга, но не успел закончить.

Десятки палок и дубин замелькали в воздухе, молотя наперегонки в яростной сумятице. Мирон Юга, потеряв сознание, с раздробленным черепом, так и остался стоять между крестьянами, которые, толкаясь, чтобы изловчиться и получше ударить, поддерживали его, не давая упасть.

Открытая терраса с квадратными столбами наполнилась людьми, которые слепо колотили направо и налево, как будто всюду, даже в воздухе, кишели враги. Стекла окон с пронзительным звоном разлетелись вдребезги. Словно озеро, взбаламученное злой бурей, толпа колыхалась то в одну, то в другую сторону, как бы пытаясь быстрее выплеснуть душившую ее ярость. Разноголосый вой, грязная ругань смешались в сплошной гул, заглушавший отчаянные вопли прислуги… Ярость мгновенно взорвалась, словно грянула молния, давно зревшая в тучах и внезапно обрушившаяся на землю, не предупредив о себе даже раскатом грома. Крестьяне набросились и на слуг. Бумбу, стоявший рядом со старым барином, чудом отделался только несколькими тумаками, как будто в разгар бури его никто не узнал.

Только спустя несколько мгновений те, что ярились вокруг старого Юги, отошли от него один за другим, удовлетворенные или жаждущие других дел. Не поддерживаемый больше крестьянами, старик рухнул лицом вниз, царапая землю и в последний раз вдыхая, жаднее, чем когда-либо, ее сладостно-горькое благоухание. Никто больше о нем не думал. Отчаянно толкаясь, крестьяне переступали через тело, топтали его, давили и смешивали с землей, в которую он при жизни врос всеми своими корнями.

5

— Беги туда, Петрикэ, мужики убили старого барина! — крикнула во весь голос Мариоара, влетая во двор. — Беги, Петрикэ, побыстрее, а то они еще чего похуже натворят!

Петре закончил чинить ворота и теперь взялся прибивать что-то в глубине двора, в конюшне, — он решил заниматься только своими делами и ни во что не вмешиваться. От матери он узнал, что все мужики двинулись к господской усадьбе, и едва не поддался соблазну тоже пойти, но не для того, чтобы бесчинствовать или подстрекать людей, а как раз наоборот — чтобы придержать их, предотвратить то, что могут натворить Тоадер Стрымбу и ему подобные. Но он пересилил себя и остался дома, все больше растравляя боль, которая грызла его сердце; кроме того, он был твердо уверен, что крестьяне не посмеют коснуться старого барина, даже если пошли на него бунтом.

— Ох, беда какая! — испуганно ахнул Петре, будто его ударили по голове.

Он даже не взглянул на Мариоару, хотя любил ее и они собирались после пасхи сыграть свадьбу. Сейчас девушка показалась ему чужой, незнакомой, безразличной. Только ее голос резко, как никогда раньше, звенел у него в ушах.

Не говоря больше ни слова, он бросил работу и поспешно, почти бегом, кинулся к усадьбе. Мариоара трусила за ним, как собачонка, и, еле переводя дух, рассказывала о том, что произошло на барском дворе. Петре слушал, что она выкрикивала сзади, и ее слова, казалось, подталкивали его. В то же время он твердил себе, что идет понапрасну, — все равно не сможет один бороться со всем селом и помешать людям отвести душу.

В усадьбе все гудело, и гул был слышен издалека. Петре ускорил шаги. Он был без сермяги, как всегда, когда работал, а в руке держал топор, которым обтесывал колышки. Захватил он его с собой машинально, как палку, которую берешь в путь.

На главном дворе усадьбы крестьяне — раскрасневшиеся, ошалелые — остервенело кричали, бестолково тычась во все стороны, не зная, что предпринять. Одни бранились с батраками и слугами, другие беспричинно ссорились между собой, готовые схватить друг друга за грудки. У колодца кто-то пытался помочь стонущему Трифону Гужу. Петре взглянул на него мимоходом, но не остановился. Небольшая толпа скучилась с угрожающими криками у дверей квартиры Леонте Бумбу. Оттуда раздавались вопли жены приказчика. Множество людей, орудовало в канцелярии, разнося вдребезги все, что попадалось под руку, и с особой яростью набрасываясь на бухгалтерские книги, куда были занесены условия подряда на работу и долги мужиков.

Петре пошел на задний двор. Весь двор был забит народом, но все топтались на месте, будто ожидая приказа или хоть какого-нибудь знака.

— Где старый барин? — спросил Петре.

— Только что в дом его отнесли, — отозвался чей-то голос.

Петре не узнал ни того, кто ответил, ни остальных, будто они пришли с другого края земли. Вошел в усадьбу. На террасе почти никого не было. Выбитые окна разевали черные пасти. Люди бесцеремонно шныряли через широко распахнутые двери. В третьей комнате молча, сняв шапки, стояло несколько человек. Совсем недавно тут расхаживал Мирон Юга с заложенными за спину руками. Сейчас он лежал, вытянувшись на диване, между двумя окнами, и руки его были сложены на груди. Одежда была измазана землей, а лицо казалось маской из глины. Старый кучер Иким вытащил его из-под ног крестьян, а стряпуха Профира разостлала на диване белую простыню и зажгла в изголовье свечку, пламя которой металось между выбитыми окнами. Сейчас Профира пыталась хоть немного очистить от земли одежду и лицо покойника. Староста Ион Правилэ, стоявший здесь с другими, мягко сказал ей:

— Оставь ты его, тетка, оставь, пусть отдыхает, как бог определил…

Он хотел прибавить, что запрещено трогать покойника, пока не придет следователь, чтобы установить обстоятельства смерти, но не осмелился.

Петре долго глядел на покрытое грязью лицо старого барина. На левой щеке выделялась полоса крови, перемешанной с землей, будто лента черного бархата, выбившаяся из-под приплюснутой шапки. Он вздрогнул, услышав голос старосты, прозвучавший скрытой укоризной:

— А ты, Петрикэ, вроде тут не был?

— И хорошо, что не был, прости господи, — пробормотал, заикаясь, Петре. — Что из всего этого выйдет, один бог знает.

— Видать, так нам на роду написано было… — начал было Правилэ, но так и не решился закончить.

Впрочем, его тут же перебил Иким:

— Пойди ты, Петрикэ, может, тебя они послушают, не давай им больше грабить да рушить, и так довольно бед натворили! Для того мы и послали Мариоару за тобой… Иди, иди, ведь господа тебе добро сделали, подсобили в беде.

— Многим они подсобили, и вот какая награда! — хмуро пробормотал Петре.

— Слишком уж он был гневливым да вспыльчивым, прости ему господи, — негромко заметил Лука Талабэ.

Все молчали. Затем Петре, очнувшись, резко сказал:

— Кому здесь делать нечего, уходите!

Он даже не стал смотреть, послушались ли его, будто был в этом уверен. Вскоре у изголовья покойника остались только Иким, Профира и Мариоара.

Так же твердо Петре прогнал и остальных крестьян, которые еще слонялись по дому. Но когда он вышел на террасу, то натолкнулся там на нескольких мужиков, никак не желавших уйти с пустыми руками.

— Да вы что, не понимаете по-хорошему, что в доме покойник? — вскипел парень. — Мало того, что убили старика, и сейчас еще не хотите дать ему покоя?

Пока люди, недовольно ворча, расходились, Петре заметил, что другие тем временем сорвали с петель двери и толпой протискиваются в здание новой усадьбы. Мелькнула мысль, что ведь это дом Григоре Юги, которому он должен быть особенно признателен, и Петре метнулся туда, испуганно крича:

— Да не разоряйте вы все, люди добрые!.. Пропустите!.. Разойдитесь!.. Не лезьте туда, все одно там нечего брать!.. Дядя Серафим, хоть ты опомнись!

Расталкивая крестьян, он пробил себе путь и вошел в дом. В большом холле на первом этаже люди двигались с некоторой робостью, ощупывали вещи, переговаривались вполголоса. Петре закричал, скорее упрашивая, чем приказывая:

— Уходите, люди добрые!.. Уходите, нечего вам тут делать!

Он услыхал шаги наверху, на втором этаже, и одним духом взлетел по дубовой лестнице. В открытых комнатах люди шарили в поисках вещей, которые можно было унести. Какая-то женщина собирала в простыню разные тряпки, плаксиво бормоча про себя, что жалко будет, если все это погибнет, уж лучше она попользуется, а то совсем обнищала. Петре ворвался в одну из комнат, в которой было больше народу, чем в других, повторяя все те же слова:

— А ну уходите отсюда, люди добрые, уходите, не то…

Комната оказалась спальней Надины с широкой кроватью и большим портретом на стене, в изголовье. Петре подошел почти вплотную к кровати и вдруг, неожиданно для себя, наткнулся взглядом на портрет и растерялся, словно Надина была жива. Его голос оборвался, и только опаленные губы беззвучно шевелились. Надина, почти обнаженная, смотрела на него томным взглядом, в котором, однако, сквозило оскорбительное презрение. Остальные тоже таращили глаза на портрет, не смея раскрыть рта. В душе парня сперва вспыхнула радость, точно он нашел то, что тщетно искал. Но в следующую секунду с его глаз будто спала пелена. Презрительный взгляд Надины сверлил его сердце, отравлял кровь ядом. Он почувствовал себя обманутым, оплеванным и хрипло взревел:

— Поглядите, как эта ведьма измывается над нами!

Только сейчас он вспомнил, что взял с собой топор, занес его над головой, вскочил на кровать и ударил изо всех сил по портрету. Расколотое стекло будто застонало долгим, пронзительным стоном. Осколки брызнули во все стороны, точно капли крови. Несколько осколков хлестнуло парня по лицу, расцарапав, как кошачьи когти. Но Петре продолжал лихорадочно рубить, прерывисто дыша. Изрубленное тело Надины скорчилось обрывками картона, однако взгляд остался таким же презрительным и томным, даже после того, как лицо испещрили рваные раны.

Глаза Петре налились кровью, и он яростно гаркнул:

— Бейте, ребята, чего ждете!

Все словно давно ждали этого клича. В мгновение ока крестьяне разнесли вдребезги все, что было в комнате, вышвырнули через высаженные окна разломанные стулья, изодранное в клочья белье, ночные горшки, распоротые подушки, из которых летел пух, рамы картин…

— За мной, братцы! — закричал немного спустя Петре.

Теперь орали и крушили и во всех остальных комнатах обоих этажей. Петре метался как сумасшедший, размахивая топором.

— Жгите! Сжигайте все! Оставим здесь прах и пепел! — сбегая на первый этаж, крикнул он тем, кто еще только входил со двора.

— Поджигайте все, братцы! — вопили и другие, топчась на месте.

— Вот это другое дело, Петрикэ! — похвалил парня Серафим Могош, увидев его с зазубренным топором. — Хватит, довольно терпели мы обид и притеснений.

Петре очутился во дворе. Солнце опустилось за здание старой усадьбы. Сумерки мягко источали темноту. Казалось, ярость все разгорается в толпе, и люди лихорадочно торопятся что-то сделать. Блестевшее от пота лицо Петре было искажено страданием.

— Что случилось, Петрикэ? — удивился Правилэ, увидев, что парня не узнать.

— А ты что, сам не видишь аль не хочешь видеть! — злобно ощерился Петре.

— Стыд-то какой… — с сожалением и укоризной в голосе начал было стоявший рядом Лупу Кирицою.

Но Петре не дал ему закончить:

— Закрой лучше пасть, старый хрыч! Хватит, довольно ты морочил нам голову, не давал с места сдвинуться, только и знал, что болтать да скулить.

— Ты, видать, тоже свихнулся, бедняга! — пробормотал, перекрестившись, старик. — Как бы не пожалел потом!

— Жалеть мне нечего, все равно помирать только раз! — крикнул Петре, бросаясь куда-то — сам не зная куда.

Из окон новой усадьбы вырвались космы дыма.

— Горит!.. Горит!.. — с дикой радостью завопил кто-то.

Но огонь разгорался медленно. Пока горело только внутри здания, да и то больше дымило. Только когда опустилась ночь, огромные языки пламени взвились над крышей, как сияющая корона, разбрасывая миллионы искр. Люди сновали вокруг, будто забыли о сне и о доме. Все охрипли и все-таки продолжали неуемно орать, выкрикивая бессвязные слова и ругательства, будто пытаясь вознаградить себя за долгое молчание прошлого.

По ту сторону пылающей усадьбы Григоре старый барский дом казался черным, уснувшим. Только в одном окне таинственно мерцал желтый огонек. Глядя туда, крестьяне невольно вздрагивали. Подбадривая себя, Игнат Черчел пробормотал:

— Вот и насытил его господь бог землею и всем прочим!

 

Глава XI

Петре Петре

1

Всю ночь с пятницы на субботу пляска пламени, пожирающего усадьбу Григоре Юги, заливала кровью небо над Амарой. Гневная, шумливая толпа не расходилась, будто люди потеряли сон и покой. Крики буйной, неудержимой радости заглушали треск огня. Крестьяне без устали сновали тенями в красных сполохах, переговариваясь суровыми, хриплыми голосами, сливающимися в причудливый гул, будто рвущийся из недр земли…

Далеко за полночь стропила сгорели, и крыша рухнула на потолок второго этажа. Гигантское облако искр бурно взметнулось и рассеялось в багровом воздухе, и тут же над пожарищем вздыбились новые языки пламени. Точно повинуясь высшему велению, из сотен глоток вырвался долгий, радостный рев. Потом крестьяне потихоньку разошлись, словно ожидали только этого знака полной победы. Лишь кое-кто упрямо оставался на месте, опасаясь, как бы без него не произошло еще что-нибудь важное. На рассвете суета на барском дворе улеглась, и даже огонь горел теперь тише, пресыщенно, сонно мерцая.

В окне старой усадьбы бодрствовал все тот же робкий огонек. Бабочки крупных искр садились на крышу и, касаясь старой черепицы, сразу же гасли, будто падая на лед. Иким прикрыл двери, ведущие на террасу, чтобы никто больше не входил в дом и не тревожил покойника. Некоторое время у изголовья убитого барина бодрствовал он, потом кухарка, затем приказчик, которого сменил муж кухарки. А под утро на кресле в углу комнаты покойника прикорнула Мариоара. Ее клонило ко сну, но было слишком страшно, и она старалась не смотреть в сторону дивана, на котором лежало тело Мирона Юги. И без того на нее наводили ужас тени, неуемными призраками плясавшие на стенах. Сквозь выбитые окна лился острый, режущий холод. Стоило ей только закрыть глаза, как чудилось какое-то странное шуршание. Один-единственный раз осмелилась девушка бросить взгляд в ту сторону. Пламя свечи металось, и мертвец будто двигался. Мариоара поспешно трижды перекрестилась… Немного придя в себя, она вдруг совершенно отчетливо услышала вздох, глубокий и горестный, как стон. Не в силах вымолвить от ужаса ни слова, девушка вскочила на ноги. Но тут же раздался испуганный голос:

— Не кричи, Мариоара, не губи меня! Это я — Исбэшеску.

Бухгалтер с трудом выполз из-под дивана — он весь задеревенел. Исбэшеску спрятался, как только увидел, что старый барин берет ружье. Скорчившись под диваном, он благодарил бога за спасительную идею, — не спрячься он, эти звери наверняка бы его растерзали. В то же время он опасался, что мужики подожгут дом и тогда он сгорит, как мышь. В конце концов он решил не двигаться с места, пока не выяснится, что опасность миновала, пусть даже ему придется пролежать под диваном целую неделю. Но лежать скоро стало невмоготу, да и страшно было из-за покойника, так что Исбэшеску подумал, что разумнее было бы убраться куда-нибудь подальше. Это решение укрепилось, когда он увидел, что у изголовья Юги осталась бодрствовать одна только Мариоара, к которой он относился с полным доверием.

Опасаясь, как бы его не заметили со двора, Исбэшеску съежился за шторой и оттуда подробно расспросил Мариоару обо всем, что произошло. Услышав, что крестьяне избили Леонте Бумбу и даже его жену, а квартиру их ограбили, Исбэшеску подумал, что с него бы наверняка живьем содрали шкуру. Мариоара заверила его, что он может безбоязненно уйти через сад, потому что во дворе почти не осталось крестьян. Тут его осенило — надо переодеться в крестьянскую одежду, и тогда, не рискуя быть узнанным, он сумеет благополучно ускользнуть и миновать несколько сел, чтобы добраться до Костешти. Он послал Мариоару к ее дяде попросить у того какую-нибудь одежду, хоть самую драную ветошь, и наказал пронести все задворками, чтобы никто не видел, посулив за это щедрое вознаграждение и вечную признательность. Одежду принесла ему сама Профира, чтобы взять взамен его городской костюм и не остаться в убытке на случай, если бухгалтер не возвратится.

— Ну, тетка Профира, господь бог воздаст тебе сторицей за доброе дело, за то, что ты спасла мне жизнь! — прослезился Исбэшеску, пожимая ей руки. — Я вас всех никогда не забуду.

На рассвете он прокрался через сад к Бырлогу, ни разу не оглянувшись и даже не увидев, как пылает усадьба Григоре Юги…

Чуть погодя, перед самым восходом солнца, потолок второго этажа, давно превратившийся в море огня, с гулом и грохотом обвалился на раскаленный потолок первого этажа, который в ту же минуту тоже рухнул. Через провалы окон было видно, как между закопченными, почерневшими стенами бьется и бушует пламя, взрываясь яростными вихрями искр.

Спустя некоторое время к усадьбе снова потянулись крестьяне. Они смотрели на огонь, качали головой, перебрасывались словом-другим и поспешно оборачивались к старой усадьбе. Им представлялось, кто-то даже сказал это вслух, что дело не завершено, пока еще остается в целости и сохранности старая барская усадьба. Но из-за покойника никто не смел подойти к ней ближе. Впрочем, большинство мужиков пришло, чтобы чем-нибудь поживиться. Беднота зарилась главным образом на кукурузу. Амбар, полный семенного зерна, был опустошен еще накануне вечером. Зерно оставалось еще в двух складах. Павел Тунсу нарочно прихватил с собой железный лом и первый вышел оттуда с увесистым мешком на спине. Он отнес его по соседству, к теще, бабке Иоане, которая, как всегда, возилась с птицей и со своим бесценным внучонком Костикэ.

— Что ж ты, теща, мешкаешь, сидишь сложа руки? Взяла бы тоже хоть малую толику кукурузы, а то люди налетели на даровщину, так что скоро и ходить уже незачем будет! — посоветовал ей Павел, торопясь обратно к усадьбе.

— Да будь оно все неладно! — пробормотала бабка, продолжая как ни в чем не бывало заниматься своими делами.

Пока одни толклись вокруг амбаров, другие, кто поотважнее, ругались из-за скотины. Марин Стан вывел из хлева двух волов, собираясь погнать их к себе домой. Леонте Орбишор возмущенно налетел на него:

— Да как же тебе не стыдно волов этих хватать? У тебя ведь свои есть, зачем тебе чужие? А я никогда не мог на волов денег сколотить, и пахать мне не на чем!.. Так что, Марин, будь ласков, не трогай волов, а то я и на смертоубийство решусь, коли ты их не оставишь.

— Какая же это справедливость выходит? — угрожающе поддержал другой мужик. — Самое лучшее заграбастают те, у которых и без того всего вдосталь, а мы так и останемся нищими?

— Знать ничего не желаю! — яростно огрызался Марин Стан. — Здесь торговаться нечего, не на базаре! Кто наложил руку, тот и хозяин.

Леонте Орбишор схватил его за грудки. Несколько секунд они трясли друг друга и злобно ругались. Чувствуя, что все против него, Марин уступил:

— Ладно, коли так, поговорим в другой раз!.. Ничего, Леонте, попадешь ты мне в руки!

— Ты бы, разиня, лучше лошадей увел, нет их у тебя, вот и пригодились бы! — насмешливо крикнул Орбишор. — А ты как скажешь, дед Иким?

Рядом, в дверях конюшни, стоял Иким с железными вилами в руках.

— Пока я жив, — ответил он, — до моих лошадок никто не дотронется!

— Ты, дед Иким, не очень-то хорохорься, побереги голову! А то пустим и в твою конюшню красного петуха, видишь сам, как здорово горит усадьба! — прогудел кто-то.

— Лучше пусть сгорит, а вам издеваться не дам! — возразил старый кучер с такой гордостью, будто он и был барин.

Крестьянам не хотелось связываться с Икимом: стар он да и какой-то полоумный — бог знает какую штуку может выкинуть. Однако каждый считал себя вправе брать что вздумается, ведь господа-то нажили свое состояние их трудом, а значит, все добро надо поделить между крестьянами.

— Зря стараешься, все равно это наш труд, дед Иким, и мы такого не потерпим! — яростно укорил его кто-то. — Коли самому барину укорот сделали, то уж тебе и подавно!.. Погоди чуток, вот придет Петрикэ, тогда увидишь!

Но Петре спал как убитый. Он вернулся домой поздно, смертельно усталый. Не раздеваясь, бросился на лавку, сунул под голову шапку вместо подушки и забылся мертвым сном. Сейчас все в доме встали, только он один не шевелился. До сих пор еще не бывало, чтобы солнце заставало его в постели, и Смаранда попыталась разбудить сына. Не открывая глаз, Петре пробормотал:

— Дай мне, мамка, отдохнуть, совсем сон одолел!

— Спи, сынок, спи! — вздохнула Смаранда. — Лучше б ты спал весь день и не ходил туда, где уже побывал.

2

— Мы выехали точно по расписанию, — отметил Титу Херделя, взглянув на часы и убедившись, что поезд тронулся ровно в девять часов тридцать минут.

— Доехать бы благополучно, — ответил, с трудом сдерживая волнение, Григоре Юга.

Балоляну, высунувшись из окошка купе, размахивал шелковым платочком и сдавленным голосом повторял:

— До свидания, Мелания!.. До свидания!.. До свидания!..

Он уселся лишь после того, как поезд отошел от перрона.

Хотя глаза его были влажны, он все-таки улыбнулся:

— Бедняжка!.. Она очень встревожена… Честно говоря, я тоже считаю, что для этого есть причины, но постарался убедить ее в том, что никакой опасности нет… Если бы шеф не просил меня так настоятельно, я бы, конечно, не согласился принять на себя столь ответственную и тяжелую миссию! Даю вам честное слово, ни за что бы не согласился!.. Как бедная Мелания плакала! У меня просто сердце разрывалось…

Поезд состоял всего из нескольких вагонов, да и те шли полупустые. Из Бухареста отважились выехать лишь несколько вновь назначенных префектов и немногочисленные офицеры и купцы. Машинист получил указание вести железнодорожный состав чрезвычайно осторожно, так как, по слухам, крестьяне намеревались разбирать рельсы и останавливать поезда, чтобы задержать переброску войск в восставшие районы.

Только Титу Херделя сохранял безмятежное спокойствие, так как был твердо убежден, что разговоры о крестьянских беспорядках сильно преувеличены. Он давно заметил, что в Румынии признают только крайности — либо шутовскую комедию, либо трагедию, и разыгрывают то и другое одинаково шумно и несерьезно. Так и с этим восстанием — сперва его считали политической диверсией, ловким маневром для свержения правительства, а теперь все охвачены отчаянием и ждут всеобщей гибели.

Григоре Юга был встревожен еще больше, чем Балоляну. Накануне вечером у Пределяну ему посоветовали не идти на бессмысленный риск, пока уезд не будет усмирен. Никто не знал толком, что же происходит в деревнях. Отцу он ничем не сможет помочь, независимо от того, поедет ли он к нему или останется в Бухаресте. Основной довод приводился почти шепотом: а вдруг солдаты откажутся стрелять и перейдут на сторону мужиков?.. Но именно этот довод побудил его заупрямиться и все-таки поехать. Иначе он, пожалуй, мог бы передумать, тем более что его удерживал ласковый, влажный взгляд Ольги. Когда они на минуту остались вдвоем, она внезапно шепнула ему: «Если вы меня любите, оставайтесь!» Григоре был до того потрясен, что, целуя ей руку, с трудом сумел ответить: «Я обязан поехать именно потому, что люблю вас так сильно!» Позднее, дома, этот ответ показался ему постыдно глупым, хотя Ольга, видимо, так не считала, потому что не смеялась над ним ни тогда, ни позже.

Шепот Ольгуцы взволновал Григоре и пробудил в его душе целый сонм вопросов, которые до тех пор не тревожили его, — а впрочем, быть может, он их намеренно отгонял. Сейчас его словно разоблачили в собственных глазах. Их дружба с Виктором была, конечно, давней, но глаза Ольгуцы, как видно, еще больше укрепили ее за последнее время. И все-таки Григоре никогда не признавался себе в том, что его ежедневные визиты и совместные обеды с семейством Пределяну вызваны какими-то особыми причинами. Он не думал о том, что любит Ольгу, хотя это чувство переполняло его сердце; никогда, даже в шутку, не намекал он ей о своей любви. Но, видно, случилось так, что тайну невольно выдали его глаза.

Сейчас Григоре упрекал себя за то, что в эти горестные для всех дни его занимает новая любовь. Мелькала даже мысль, что он пошел на бесповоротный разрыв с Надиной только для того, чтобы облегчить сближение с Ольгой. Несомненно, Надина оскорбила его так жестоко, что о продолжении семейной жизни не могло быть и речи. Однако, не будь Ольги, у него не хватило бы твердости порвать с ней столь резко. Но особенно его терзала мысль, что он оставил отца одного только из-за эгоистического желания быть рядом с Ольгой, не отказать себе в радости видеться с ней каждый день. Тщетно он твердил себе, что выполнил свой долг, ездил домой и предлагал отцу остаться с ним в поместье, но был вынужден подчиниться приказу старика. Сейчас Григоре был уверен, что не покинул бы Амару при других обстоятельствах, то есть если бы не был влюблен…

Волнение Балоляну находило себе выход в непрекращающемся словесном потоке. С той минуты, как его назначили на должность префекта восставшего уезда, он ощущал потребность повсюду изображать себя мучеником, отправляющимся на плаху. В Бухаресте тайком поговаривали, что армия ненадежна и что в конечном итоге для расправы с восставшими придется призвать австрийцев. Передавали, будто новое правительство тоже не питает большого доверия к солдатам из крестьян, но не хочет прибегать к иностранной помощи, пока не испробует все средства, вплоть до самых крайних.

— Друзья мои, мы переживаем сейчас самую страшную трагедию во всей истории румынского народа! — прерывающимся голосом заявил Балоляну. — Даже шеф был глубоко взволнован вчера после обеда, когда давал нам указания, как именно выполнять нашу трудную миссию. Он признал, что задача исключительно сложна и, главное, опасна. «Я рассчитываю, — сказал он, — на ваш такт и ум, на вашу энергию! Вы располагаете манифестом, провозглашающим реформы, которые удовлетворят самые насущные и первоочередные потребности крестьян. Это отличное мирное оружие, и вы должны использовать его максимально умело. Но там, где средства убеждения окажутся недостаточными, там, где вы столкнетесь с вооруженным сопротивлением, там вы со всей решимостью должны применить силу. На насилие отвечайте насилием, ибо порядок необходимо восстановить любой ценой!..» Вот как напутствовал нас шеф. Мы были потрясены до глубины души. То была историческая минута. Затем он обнял каждого в отдельности… А сейчас главный вопрос — что нас ждет на месте? Я по своему воспитанию демократ, убежденный гуманист. Можете себе представить, какое это будет для меня испытание, если придется отдать приказ о применении оружия. И все-таки интересы нации превыше всего!.. Ужасная дилемма!

Титу Херделя слушал нового префекта с надлежащей серьезностью, но про себя думал, что тот изрядный демагог. Он вспоминал, с каким пафосом Балоляну еще совсем недавно в ресторане у Енаке ратовал за раздачу поместий крестьянам. А сейчас он из кожи вон лезет, стараясь заранее оправдать убийство тех же крестьян, если они не удовольствуются реформами, которые даже не намекают на раздел земли. Титу так и подмывало напомнить Балоляну о его недавних посулах. Вместо него заговорил Григоре, словно его мучили те же мысли:

— Если уж крестьяне восстали, чтобы добыть себе землю, трудно будет удовлетворить их туманными реформами!

— Что ж, ты считаешь, что им нужно раздать помещичьи земли? — удивленно спросил Балоляну.

— Я этого не думаю, но ты-то считал именно так, — просто ответил Григоре.

— Ну, это разные вещи: внутренняя убежденность одно, а возможность ее осуществления совсем другое, — смутившись, стал оправдываться префект. — Как бы то ни было, подобные революционные меры не могут быть приняты под давлением мужицкого террора, не так ли? Кстати, даже нынешние столь трагические беспорядки убедительно доказывают, что наш крестьянин еще нуждается в весьма продолжительном и серьезном общественном воспитании. Варварские преступления бунтовщиков, даже если слухи о них соответствуют действительности хотя бы наполовину, оправдывают самые худшие опасения, мой дорогой. И ты можешь быть уверен, что я, хоть и люблю крестьян, а ты это прекрасно знаешь, буду с максимальной строгостью карать их за любое преступление. Любить крестьян — не значит терпимо относиться к их безрассудству и мириться с разбоем. Крестьяне, как все прочие граждане, обязаны подчиняться властям, уважать закон и чужую собственность. В противном случае до чего мы докатимся?

Григоре Юга иронически улыбнулся:

— Сомневаюсь только в эффективности реформ, на которые ты уповаешь. Вот и все! Тебе, верно, ясно, что у меня могут быть личные причины требовать крутой расправы с крестьянами, ведь вполне возможно, что они не пощадили даже нас, тех, кто жил среди них и всегда выполнял свой долг по отношению к ним…

— Следовательно, мы одного и того же мнения, Григорицэ! — воскликнул Балоляну. — Да и странно, если б это было иначе, так как мы оба в одинаковой степени любим нашу дорогую отчизну и наших крестьян. Сегодня идет речь не о политике, а о спасении Румынии!

Балоляну снова разошелся и поведал спутникам трогательные подробности своего прощания с Меланией, рассказал о ее предчувствиях и своем незаурядном мужестве. Он непрерывно болтал о собственной персоне и прекращал свои разглагольствования лишь во время остановок, когда внимательно рассматривал публику на перроне. Каждый раз, замечая группу крестьян, он с легким страхом указывал на них и, понизив голос, будто опасаясь, что его услышат, пояснял:

— Поглядите только, как они козни плетут, заговорами занимаются!.. Что ни говори, а мужика можно привести в чувство только страхом.

Затем он снова принимался болтать о реформах, о шефе и вновь о Мелании — то растроганно, то патетически, но все время с прочувствованной дрожью в голосе, призванной скрыть его страх.

А поезд осторожно шел вперед, дымя гуще, чем обычно. Продолжительные и частые гудки паровоза звенели пронзительно и резко, как уханье совы.

3

— Ты, папаша, поберегись, как бы народ тебя не обидел! — предупредила Никулина, увидев, что отец Никодим берет епитрахиль и крест. — Знаешь, какие они теперь бешеные…

— Пошли, дьячок, пошли свой долг выполнять! — проворчал старый священник, не слушая дочери. — Ведь барин у нас церковь воздвиг, и бог нас покарает, коли не воздадим ему все почести, что христианину положены. А после обеда еще жену Мелинте хоронить надо… Пошли, пошли!

Священник с трудом передвигал ноги, тяжело опираясь на посох и то и дело останавливаясь, чтобы передохнуть. Во дворе усадьбы толпа шумела теперь еще громче. Новый особняк все еще догорал. Профира поцеловала руку священнику и провела его в комнату покойника.

— Ох, боже, боже, горькую судьбину уготовил ты человеку! — прошептал священник, кинув взгляд на тело Старого Мирона и надевая епитрахиль. — Неведомы пути твои, господи, благословенно будь имя твое во веки веков, аминь!

Приход священника ничуть не смутил возбужденных крестьян. Кое-кто проводил его взглядом, пока он не вошел в дом, и споры тут же возобновились. Пока одни продолжали бездумно орать или бродили в поисках добычи, которую можно было бы еще унести, другие, и таких было большинство, разбившись на небольшие группки, толковали только о разделе земли, причем каждый прикидывал, как бы получить участок побольше. Все считали, что теперь, раз бояр уже нет, самое время браться за обмер земли, потому что, ежели народ успеет забрать то, что ему положено по праву, обратно он землю не отдаст, хоть убивай его, и тогда мироеды если даже и вернутся, то вернутся попусту. Каждый высказывался, как надо провести дележку, чтобы и впрямь было по справедливости, и, конечно, каждый считал, что самый справедливый дележ будет тот, по которому ему присудят надел получше и побольше, да и ближе к селу. Когда кто-то заикнулся, что, может, и другие села потребуют свою долю помещичьей земли, остальные яростно вскинулись и чуть было не поколотили его. Бедняки требовали отстранить от раздела тех, кто уже владеет землей. Их укоряли за то, что они из кожи вон лезли, стараясь купить поместье Бабароагу, а как началась революция, держались в сторонке, выжидали, надеясь прийти на готовенькое. Собравшиеся тщетно препирались и переругивались, никак не приходя к согласию, так как все они были людьми забитыми и никто из них не пользовался у односельчан авторитетом, который выдвинул бы его в вожаки и принудил остальных к повиновению. Правда, Тоадер Стрымбу пытался повысить голос, но другие крестьяне никогда не обращали на него внимания, когда речь шла о серьезных делах. Тоадер и Трифон были хороши для ругани, когда достаточно быть горластым и нахальным. А сейчас нужны люди разумные, степенные, справные хозяева, которые сумели бы все взвесить и решить по-мудрому. Кабы священник Никодим был помоложе и побойчее, позвали бы его — пусть рассудит по справедливости, или, еще лучше, попросили бы учителя Драгоша, если бы господа не упрятали его в тюрьму.

— Вот и Петрикэ не пришел, а вчера вечером похвалялся, что и думать забудет об отдыхе, пока мы не добьемся полной справедливости! — пожаловался Игнат Черчел, стоявший в толпе. — Он бы помог разобраться, что к чему, голова у него хорошая, посоветовал бы, что делать!

— Все в сторону норовят, боятся!

— Чего? — возмутился Игнат. — Это Петрикэ-то боится?.. Помолчи уж лучше, не болтай глупостей! Петрикэ с тремя такими, как ты, шутя справится, а ты мелешь невесть что — боится!

— А коли так, чего он дома отсиживается? Полдень уже.

— Дела, верно, какие задержали… Но если уж Петрикэ за что берется, так непременно сделает. Его отец, упокой, господи, его душу, тоже такой был — человек порядочный и надежный.

Они все еще пререкались, когда подоспел Петре вместе с Николае Драгошем. Дома Петре разругался с матерью, — та не хотела его пускать, плакала и причитала, что он себя погубит. А Николае пришлось отбиваться не только от родителей, но и от невестки, отчаянно трусившей, как бы из-за их дел не пострадал ее Ионел. Парни поняли друг друга без слов. Оба прикинули, что отступать им уже некуда и, следовательно, надо идти до конца, что бы ни случилось. Стряхнув с себя опьянение гнева и протрезвев, они осознали, что, если все повернется по-старому, с них обоих взыщут строже, чем с кого-либо, взыщут за то, что натворили все остальные… Поэтому по пути они зашли в помещение жандармского участка. Дом был пуст, двери широко распахнуты, все внутри перевернуто вверх дном. Друзья надеялись разыскать хоть несколько патронов для винтовок, отобранных у жандармов, чтобы защищаться, если понадобится. Но они ничего не нашли. Жена унтера исчезла; говорили, будто она прячется у кого-то в селе, но никто не знал где.

Они смешались с толпой и сразу же поддались всеобщему возбуждению. Спор о разделе поместья разгорелся с новой силой. После долгих и бесплодных пререканий Петре заявил:

— Такое дело нам не по зубам. Сколько бы мы ни ругались или даже ни дрались, все одно не справимся. На это надо землемеров! Повременим, пусть сперва все уляжется, наступит мир, и тогда начальство пришлет землемеров, они поделят землю, обмерят и отрежут всем как положено, каждому по справедливости, сколько хватит… Правильно я говорю, люди добрые?

— Правильно!.. Верно говоришь!.. — согласились крестьяне. — Пускай присылают землемеров, им за это деньги платят.

— А раз господ нет, землемер будет делить по справедливости, как положено по закону! — удовлетворенно поддакнул Игнат.

— С господами мы покончили! — хвастливо крикнул Леонте Орбишор. — Не нужны нам больше господа!

— Мы вроде бы покончили, Леонте, да вот только, может, они не кончили! — прогудел Николае Драгош.

Все наперебой запротестовали — не желают они, мол, больше господ и скорее помрут все до последнего, чем позволят снова сесть себе на шею.

— Ладно, поглядим, чего вы на деле стоите, болтать-то вы горазды, это я хорошо знаю! — пробормотал Петре.

4

На вокзале Питешти нового префекта поджидала толпа помещиков и арендаторов, сбежавших из своих имений. Их возглавлял бывший префект Боереску, который, принимая во внимание опасность, грозящую отечеству, пренебрег соображениями политического соперничества и неприязни и решил по всем правилам передать свой высокий пост вновь назначенному префекту, а главное, ознакомить его с положением дел в уезде. Однако, по существу, Боереску поступился гордостью и согласился встретиться со своим преемником, руководствуясь не столько высшими государственными соображениями, сколько самолюбием, глубоко уязвленным неблагодарными мужиками. Ведь он, не жалея себя, объехал почти все села, толковал с мужиками, давал им советы, учил по-отцовски уму-разуму, а они, как только он отвернулся, начали бесчинствовать. Этого Боереску не мог им простить. А кроме того, эти негодяи осмелились поджечь и разграбить даже его собственную усадьбу в Рочу…

Григоре Юга представил встречающим нового префекта, так как Балоляну здесь никто не знал. Потом, условившись с ним поужинать вместе вечером, он с Титу отошел в сторону, чтобы не мешать.

Толпа пострадавших тесно окружила префекта, осаждая его всевозможными жалобами. Балоляну кое-кого выслушал, другим выразил свое соболезнование, но, поняв, что этому не будет конца и ему не удастся выбраться с вокзала, воскликнул с дрожью в голосе:

— Господа, я понимаю вашу скорбь и разделяю вполне естественное возмущение, кипящее в ваших душах из-за беззаконий, жертвами которых вы стали! Я прибыл сюда для того, чтобы принять продиктованные обстоятельствами меры для наведения порядка и наказания виновных. Предоставьте мне, пожалуйста, несколько часов, чтобы я мог разобраться в обстановке и получить официальные данные о том, что произошло в уезде. Лишь после этого я дам необходимые указания. Заверяю вас, мы сделаем все возможное, чтобы хоть частично облегчить ваши страдания!

Взяв под руку Боереску, он проложил себе дорогу сквозь взволнованную, сердито гудящую толпу. Плачущие голоса то и дело повторяли одно и то же:

— Эти разбойники пустили нас по миру!..

Громче всех шумел и горевал отставной полковник Штефэнеску, который не отходил от префекта до самой коляски, причитая и жалуясь:

— Я остался нищим, господин префект!.. Весь мой сорокалетний труд обращен в прах!.. У нас не было никакой защиты. Душегубы издевались над нами, как хотели! Только жизнь оставили, господин префект!

Григоре Юга торопливо пожимал руки знакомым, выслушивал несвязные жалобы. Ему не терпелось узнать, что с отцом, что происходит в Амаре, но он никак не мог решиться прямо спросить об этом кого-нибудь, так как понимал, что все слишком заняты собственными несчастьями и поэтому равнодушны к чужим бедам. Однако больше всего он опасался, как бы не подтвердились предчувствия, которые все более жестоко терзали его по мере того, как приближалась минута, когда он должен был все узнать. Вдруг он услышал за спиной хорошо знакомый голос:

— Господин Григорицэ!.. Господин Григорицэ!

— А, господин Буруянэ! Вы тоже здесь? — воскликнул Юга, обрадовавшись встрече. — Что слышно там, у нас? Да говорите скорее, вы-то должны знать!

Козме Буруянэ не хотелось признаться, что он сбежал еще до того, как начались беспорядки, и он ответил плаксивее, чем обычно:

— Горе-то какое, господин Григорицэ! Все уничтожено, все погибло!.. Я еле спасся, но теперь остался гол как сокол! Я ведь вам говорил, что наши мужики — просто бешеные псы, а вы не верили, даже насмехались надо мной… И вот полюбуйтесь, самые страшные преступления совершены как раз в Амаре! Там очаг революции, оттуда все и пошло!.. Что вам еще сказать? Страшное несчастье! Я еще должен благодарить господа бога за то, что хотя бы в живых остался вместе со всем моим семейством, а ведь, послушай я господина Югу, бог знает какие муки пришлось бы мне принять. Но я человек осторожный, вы меня знаете, я не стал ждать, пока вспыхнет пожар, погрузил все свое семейство в бричку, и поминай как звали!

— А отец как? Остался в поместье или?.. — настойчиво спросил Григоре.

— Как вам сказать, господин Григорицэ, по правде — когда я уехал, он там оставался… — неуверенно ответил арендатор. — Вы ведь знаете, какой он…

— Все-таки что же именно у нас там произошло? — еще нетерпеливее выпытывал Юга.

— Здесь много чего говорят, — продолжал уже смелее Козма Буруянэ. — Но истинного положения дел никто знать не может, потому что еще в среду ночью была прервана телефонная связь, и село совершенно отрезано. Ходят только разные слухи, но никто толком не знает, где правда и где ложь. Так или иначе — ничего хорошего ждать не приходится, господин Юга. Уж конечно, безобразий и бед наши мужики натворили немало, они-то на все горазды. Вчера утром я видел судью из Костешти. Он мне такое нарассказал, что диву даешься. Он познакомился в поезде с каким-то бухарестским адвокатом, который приезжал вместе с госпожой Надиной в Леспезь в связи с продажей Бабароаги. Вы его, возможно, знаете. Чего только не пришлось этому несчастному пережить — волосы дыбом встают! Чудом спасся от смерти — бежал без оглядки полем от Глигану до самой Костешти. Еле живой добрался. Я бы просто не поверил, не повстречай я как раз сегодня же Платамону, который…

И Буруянэ рассказал, еще преувеличив их, о несчастьях, обрушившихся на Платамону, стараясь не упомянуть ненароком ничего из того, что говорили в городе о судьбе Мирона Юги и Надины. Они вместе вышли с вокзала и пошли пешком по бульвару к центру города. Скоро их догнал, чуть ли не бегом, полковник Штефэнеску, который разыскивал Григоре, так как видел его в обществе нового префекта… Он сразу же попросил Григоре устроить ему встречу с префектом, у которого полковник намеревался выклянчить взвод солдат, а если возможно, и артиллерию, чтобы отобрать обратно свое имущество и покарать прогнавших и обобравших его бандитов. Описав во всех подробностях свои мытарства и страдания, полковник прямо сказал Григоре, что в городе ходят слухи, будто мужики растерзали Мирона Югу, но он этому не верит, так как хотя эти разбойники действительно совершали чудовищные злодеяния, но крови все-таки не проливали. Ходят также слухи, будто они убили и Надину после того, как целая толпа негодяев над ней надругалась. Но ко всем этим слухам следует относиться осторожно. Переходя из уст в уста, все искажается и раздувается.

— А какие еще нужны преувеличения, когда чистая правда более чем ужасна! — продолжал полковник. — Разве обязательно надо убить, чтобы сделать тебя на всю жизнь несчастным? Лично я, если бы не думал о своих бедных девочках, о том, что они останутся бездомными сиротами, я бы насмерть сцепился с этими бандитами…

Он снова принялся расписывать свои муки, хотя его то и дело перебивал Козма Буруянэ, пытавшийся говорить о своем. Но Григоре Юга их больше не слушал. Ему многое стало понятно еще из недомолвок Буруянэ. Слова полковника, его солдафонская откровенность вызвали у него скорее раздражение, чем боль. К счастью, около городского парка ему удалось отделаться от обоих. Только тогда Титу Херделя робко попытался его утешить:

— Может, все-таки это неправда…

— Это правда, дорогой друг, — подавленно возразил Григоре. — Я предчувствовал, что произойдет несчастье, когда еще прошлый раз был в Амаре. Мне жаль только, что я не остался тогда в усадьбе вопреки воле отца. Будь я там, возможно, события приняли бы иной оборот.

Тем временем Балоляну приехал в префектуру, где его поджидала другая группа беженцев из поместий. Боереску представил ему нескольких чиновников, а затем, расстелив на письменном столе карту уезда, отметил на ней восставшие села и вручил папку с донесениями о беспорядках, не забыв подчеркнуть, что бунтовщики разорили даже его усадьбу. Поблагодарив Боереску и отпустив несколько адвокатских любезностей, Балоляну поспешил от него отделаться, понимая, что попусту тратит время. А ему не хотелось терять ни минуты. Он стремился доказать шефу, что тот сделал правильный выбор, назначив его префектом.

Он сразу же вызвал к себе главного прокурора, жандармского капитана, генерала — командующего войсками уезда, а также председателя трибунала (последнее скорее для того, чтобы выразить свое почтительное отношение к правосудию). До их прихода он принялся изучать папку с донесениями и карту уезда.

— Господа, я хочу, чтобы самое большее за три дня в уезде воцарился порядок, покой и мир! — веско и торжественно объявил он четырем представителям власти, собравшимся в кабинете.

Затем Балоляну с пафосом произнес короткую, но энергичную патриотическую речь. Речь эта произвела впечатление. Главный прокурор Тома Греческу, тощий, лысый и молчаливый, с восхищением уставился на тучную, внушительную фигуру префекта, излучавшего уверенность. Жандармский капитан Корбуляну, кивая головой, поддакивал каждому слову нового начальника. Председатель трибунала Маноле Ободжяну, скупой, небрежно одетый старик, чувствовал себя на совещании лишним, но так как владел поблизости небольшим имением и боялся, как бы крестьяне его не разграбили, то рад был узнать, какие меры безопасности намеревается принять новое правительство. Один лишь генерал Дадарлат, привыкший к фамильярности Боереску, попытался раза два перебить префекта, но тот достаточно вежливо, однако твердо призвал его к порядку.

— Теперь предоставляю слово вам, господин генерал, так как я закончил! — сказал в заключение Балоляну с иронической улыбкой.

Но генерал сообщил только, что бунтовщики причинили и ему немало зла. Энергично откашливаясь, он добавил еще, что, по его мнению, сейчас необходимо действовать с максимальной энергией, так как в противном случае огонь восстания охватит и те районы, в которых пока еще спокойно.

— Именно потому меня и направили в ваши края, где перед префектом стоят особо ответственные задачи! — многозначительно заявил Балоляну.

Узнав от Корбуляну, что в восставших селах крестьяне избили и прогнали жандармов, так как те были малочисленны и не имели права пускать в ход оружие, Балоляну спросил у генерала Дадарлата, можно ли при всех обстоятельствах полностью доверять подчиненным ему частям.

— Войска всегда выполняют приказы, господин префект! — с гордостью заверил его генерал.

— Я, разумеется, не сомневаюсь в наших войсках, — сказал, немного смутившись, Балоляну. — Вы меня неправильно поняли. Я хотел только выяснить, насколько надежны солдаты и, в частности, резервисты? Вам, вероятно, известно, что кое-где отмечались мелкие неувязки, и я бы не хотел, чтобы и мы столкнулись с подобными сюрпризами.

— Нет, нет, господин префект, преданность своих воинских частей я гарантирую! — повторил генерал.

— На всякий случай, во избежание возможных колебаний, я попрошу вас, господин генерал, принять меры, чтобы в карательные взводы не включали солдат из восставших районов! — твердо распорядился префект.

Затем они вкратце обсудили маршрут карательной экспедиции. Балоляну приказал, чтобы воинская часть численностью в тысячу штыков, поддержанная шестью орудиями, находилась на следующий день, в воскресенье, в восемь утра, на станции Костешть, куда прибудет и он с представителями прокурорского надзора.

— Любое сопротивление должно быть немедленно подавлено военной силой, разумеется, после положенных по закону предупреждений! — решительно заявил в заключение Балоляну.

— А как нам действовать, господин префект, если села снова будут восставать в тылу наших войск? — спросил генерал Дадарлат, стремясь во что бы то ни стало показать, что у него свои мысли и он весьма предусмотрителен, как это положено выдающемуся военачальнику.

— Такие села должны быть стерты с лица земли артиллерийским огнем, господин генерал! — отчеканил префект, высокомерно вскидывая голову и выпячивая живот.

— Да, да, разумеется! — согласился Дадарлат.

Затем вплоть до самого вечера Балоляну принимал потерпевших помещиков, которые жаловались громче других и требовали немедленного возмещения убытков или, по крайней мере, значительных денежных пособий — иначе они умрут на улице с голоду. Большинство просило выделить в их распоряжение специальные воинские части, чтобы те сопровождали их в усадьбы и охраняли от ярости мужиков, другие хотели во что бы то ни стало получить пушки и перестрелять тех, кто разграбил их имущество. Префект не скупился на обещания, но пояснил, извиняясь, что пока не имеет возможности вплотную заняться их жалобами, ибо его первоочередная задача — восстановление порядка. Он заверил помещиков, что ущерб им возместят, и предложил подать соответствующие прошения с подробным перечислением убытков.

Лишь к девяти часам вечера Балоляну встретился с Григоре Югой и Титу Херделей в ресторане. Боереску уже успел рассказать ему о судьбе Мирона Юги, и префект патетически обнял Григоре.

— Ты не можешь себе представить, как мне будет больно, если слухи подтвердятся, дорогой Григорицэ! Но не надо терять надежду на провидение и милосердие божье!

Он ел и пил с отменным аппетитом, совсем забыв о том, что толстеет, без умолку болтал и хвастался тем, какие хитроумные распоряжения он отдал. Затем Балоляну сообщил своим сотрапезникам, что завтра они могут ехать с ним до Костешти, но там, к великому сожалению, им придется расстаться, так как он приступит к исполнению своей печальной миссии в местах, куда доступ неофициальным лицам не разрешен.

— Хоть это и не разрешено, я буду следовать за тобой на определенном расстоянии! — твердо заявил Григоре Юга. — Это мой долг, Александру.

— Ну, разумеется, о чем речь! — с готовностью уступил префект. — Не думай, что я не понимаю твоего душевного состояния, дорогой! Я только хотел тебе сказать, что официально…

— Если официальные власти оказались не в состоянии предотвратить беду, то пусть, по крайней мере, не ставят мне палки в колеса! — укоризненно заметил Григоре.

— Вполне справедливо, вполне! — примирительно согласился Балоляну и, спеша перевести разговор на другую тему, горячо продолжал: — Впрочем, понимаешь, я дал строжайшие приказания, чтобы…

5

В воскресенье утром по Амаре прошел слух, что идут войска. Какие-то возчики из других сел, расположенных в долине, возвращаясь со стороны Питешти, встретили по дороге тьму-тьмущую солдат и пушек, а офицер, который ехал верхом, будто бы матерно обложил их и пригрозил: «Я вам покажу революцию!» Другие крестьяне, пришедшие из деревень, расположенных севернее, рассказали, что вокруг Костешти собралось несметное воинство, готовое двинуться сюда и привести обратно помещиков, а может, оно уже и двинулось…

Село закипело. Весть, обошедшая Амару, сперва вызвала просто любопытство. Крестьяне передавали ее друг другу с удивлением и недоумением, покачивали головой и вопросительно переглядывались. Потом, по мере того как новость подтверждалась, их удивление перерастало в изумление.

— Что ж они, не знают о королевском указе?.. Или, может, не хотят подчиняться указу и переметнулись на сторону мироедов?

Постепенно селом овладели возмущение и гнев. Перед корчмой собралась большая толпа мужчин и женщин. Все ожесточенно кричали, лица были искажены отчаянием. Вопросы сыпались один за другим:

— Зачем сюда идет войско?.. Нас убивать, что ли?.. Да что мы им сделали?.. Мы что, собаки или люди? Почему не дают нам жить?.. Мало издевались над нами бояре?..

Ответы, раздававшиеся то здесь, то там, звучали сперва робко, но потом становились все громче и смелее.

— Пусть хоть войско придет, мы все одно не уступим!.. Лучше все помрем, избавимся от мук!.. Мы армии не боимся!.. Вилами их прогоним, ежели на нас полезут!.. Не станем больше терпеть, братцы!.. Беритесь за топоры!..

Женщины кричали громче мужчин. Ангелина, дочь Нистора Мученику, всегда плаксивая и забитая, сейчас орала как сумасшедшая, с выпученными от ярости глазами, не выпуская из рук ребенка:

— Мужа мово убили в их казармах, я все им мало, сожрали бы их псы лютые! Чтоб все хвори и беды на их головы свалились! Сгорели бы они в геенне огненной, как мое сердце сгорело!

Корчмарь Бусуйок, стоявший на пороге корчмы, некоторое время с удовлетворенным видом прислушивался к шумной перебранке и, не подумав, сказал с укором:

— Так-то оно и выходит, люди добрые, не послушались вы тех, кто вам советовал за ум взяться, и вот сейчас…

Словно огретые хлыстом, крестьяне налетели на него, обрадовавшись, что можно отвести душу. Бусуйоку еле удалось юркнуть в лавку, а оттуда в жилую половину дома. Людской поток хлынул в корчму. Одни разбивали и уничтожали все, что им попадало под руку, другие накинулись на бутылки со спиртным.

Свалка длилась всего несколько минут. К корчме подошел Петре вместе с группой молодых мужиков и парней.

— Идет Петрикэ!.. Пришел Петрикэ!.. Вот он, Петрикэ!.. Да уймитесь вы, Петрикэ пришел!..

— А что здесь стряслось, люди добрые? — спросил он, увидев, что в корчме все перевернуто вверх дном. — Что там еще натворил дядюшка Кристаке, чего это вы взяли его в оборот, будто мироеда?

Пока одни ругали корчмаря, другие спешили рассказать Петрикэ о приближении войска. Говорили со страхом, с гневом, и все смотрели на парня вопросительно, будто от его ответа зависела их судьба. Игнат Черчел слезливо причитал:

— Что ж нам теперь делать, Петрикэ!.. Научи ты нас, надоумь, как себя вести!

Петре горящими глазами окинул окружавшую его толпу. На худощавом лице, под смуглой, туго натянутой кожей перекатывались желваки. Вдруг губы его скривились в презрительной усмешке:

— Ежели вы войска боитесь, чего же не сидели смирно?.. Нечего было подниматься на господ, коли думали, что они будут сидеть сложа руки и позволят нам забрать их поместья, да и потрепать их вдобавок. Задаром землю нигде не получишь! За нее надо платить, хоть деньгами, хоть чем другим, но платить надо!

— Мы-то войска не боимся, напрасно ты нас поносишь! — пробормотал Игнат таким же плаксивым голосом. — Но когда солдаты придут, надо знать, что делать!

— А бояться нам и впрямь нечего, — продолжал Петре, — войско идет сюда, только чтобы нас припугнуть.

— Верно говоришь, Петрикэ! — запальчиво воскликнул Тоадер Стрымбу. — Нет у них права поднять на нас оружие, ведь и мы солдатами были, сами знаем, что и как!

А Николае Драгош, как бывший сержант, добавил, что даже если офицеры прикажут открыть огонь, солдаты будут стрелять не в крестьян, а в воздух, либо, может, и вовсе не подчинятся приказу и перейдут на сторону своих отцов и братьев.

— Вашими устами да мед пить… — недоверчиво пробормотал Серафим Могош. — Но только надеяться на это нам нельзя, потому как через несколько часов или того раньше запрудят село солдатские роты и жандармы, тогда увидите, как они будут нас избивать и пытать.

Петре признал, что Серафим прав. Солдаты сами не будут стрелять в крестьян, но приведут обратно жандармов и господ.

— Нет! Нет!.. Не пустим мы сюда войска! — крикнул Петре. — Нечего войскам делать в нашей деревне! Нам они не нужны!.. Пусть сидят в городе и охраняют там господ, а мы себя сами убережем.

Собственный крик ожесточал и распалял Петре, как будто он пререкался с невидимым врагом. Крестьяне, которые толпились вокруг, еще тяжело дыша после свалки в корчме, громко подбадривали его, стараясь подбодрить себя, доказать самим себе свою силу и отвагу. Те, что дорвались до выпивки, уже не выходили из корчмы, распевая во все горло удалые песни и честя Бусуйока и мироедов.

— Все — и мужики и парни — пусть соберутся на околице села! — резко и отрывисто, как в армии, приказал Петре.

Ему пришлось несколько раз повторить, чтобы никто не приходил с пустыми руками, а каждый бы вооружился, чем сможет, хотя бы железными вилами.

— Ну, а дальше, как бог захочет! — пробормотал он, осеняя себя крестным знамением.

6

— Сейчас, дорогой Григорицэ, мы расстаемся, — сказал Балоляну, как только поезд прибыл на станцию Костешть. — Послушайся моего совета — оставайся пока здесь и жди вестей от меня. Надеюсь, что до вечера нам удастся усмирить все села, включая вашу Амару, и ты сможешь поехать туда, ничем не рискуя. Вот так, дорогой. Ну, до свидания!.. Будьте здоровы, господин Херделя! — закончил он и растроганно пожал обоим руки.

Пухлое лицо Балоляну побледнело, и даже голос изменился от волнения. С важным, почти мрачным видом спустился он на перрон. Майор Тэнэсеску, командир приданной префекту воинской части, усатый и бровастый, с пронзительным взглядом и резким голосом, вытянулся перед Балоляну и отрапортовал, что, согласно приказам, полученным как непосредственно от командующего дивизией, генерала Дадарлата, так и от командира полка, он передает себя в распоряжение префекта.

— Какими воинскими силами вы располагаете, господин майор? — осведомился Балоляну.

— Один батальон усиленного состава военного времени и артиллерийская батарея с шестью орудиями! — отчеканил офицер.

Префект сухо поблагодарил и осмотрелся. На перроне, кроме нескольких офицеров, находилась только большая группа беженцев. Балоляну подошел к ним, решив, что не мешает расположить их к себе и к своей партии.

— Господа, мы прибыли, чтобы восстановить порядок, и мы его восстановим без промедления! Прошу вас, окажите нам доверие и помогите, проявив немного терпения.

Полковник Штефэнеску, приехавший этим же поездом, не успокоился, пока не попросил шепотом майора Тэнэсеску не забывать о нем, так как только на него, майора, он возлагает все надежды. Полковник считал, что ему очень повезло, — по-видимому, бог смилостивился над ним, раз поручил именно Тэнэсеску командовать воинской частью. Они были давними однокашниками и как раз в доме Тэнэсеску укрывались от мужиков дочери Штефэнеску да и он сам, после того как крестьяне прогнали его из усадьбы.

Л. Ребряну

«Восстание»

Со станции префект, в сопровождении представителей прокурорского надзора и Тэнэсеску, быстро проследовал в примэрию. Волостной начальник доложил все имеющиеся у него данные о положении в восставших селах. Картина оказалась весьма безотрадной, тем более что, судя по всему, крестьяне намеревались оказывать упорное сопротивление. Сведения были, разумеется, почерпнуты от лиц, бежавших или изгнанных из усадеб и, следовательно, до смерти напуганных силой, напористостью и жестокостью повстанцев. Несмотря на это, Балоляну, хотя и дрожал в душе, внешне сохранял спокойствие и уверенность.

— Во всяком случае, мы будем действовать без спешки и не поддаваясь слепому гневу. Мирному населению мы несем мир. В отношении остальных примем меры принуждения. Мы не желаем кровопролития, но там, где это будет необходимо, пустим в ход оружие без малейшего колебания. Это наша основная линия, господин майор и господа прокуроры.

Затем, расстелив на столе карту уезда, они снова обсудили маршрут, разработанный еще вчера в префектуре Питешти. Балоляну решил, что он вместе с главным прокурором поедет в коляске, во главе колонны войск. Майор возразил, что префект не должен подвергать себя такой опасности, и предложил принять меры предосторожности, предписанные уставом. Балоляну охотно согласился не рисковать и принял предложение майора: усиленный патруль под командованием офицера предварительно проведет в селах разведку и принудит мужиков с уважением встретить представителей законной власти…

Григоре Югу, который остался на станции вместе с Титу Херделей, сразу же окружили многочисленные знакомые, которые с опечаленными физиономиями наперебой выражали ему свое искреннее соболезнование. Григоре заметил среди них Исбэшеску.

— Да подойдите ближе, расскажите мне наконец, что случилось!

— Здравия желаю, господин Григорицэ! — растерянно пробормотал бухгалтер. — Вы уж меня простите за то, что я не осмеливался… Правда, здесь есть еще кое-кто из наших, кому чудом удалось спастись из когтей душегубов!

Григоре даже не заметил, что рядом с Исбэшеску стояли унтер-офицер Боянджиу и сборщик налогов Бырзотеску. Меньше чем за сутки на Югу обрушилось столько горестных новостей, что в душе у него все перевернулось. И все-таки, по существу, он еще не знал ничего определенного. Сведения он получал от людей, которые тоже знали обо всем лишь по слухам, от третьих лиц. Неуверенность мучила его хуже, чем самая жестокая, но достоверная правда. Он и рвался сейчас в Амару главным образом для того, чтобы точно узнать, что случилось. Ему казалось, что вместе с определенностью он обретет и душевный покой.

Они пошли вместе, и по дороге Григоре попросил своих спутников рассказать ему все, что они знают. Начал Бырзотеску, но до того подробно стал повествовать о своем бегстве, что Григоре пришлось его перебить. Боянджиу пожаловался на то, что его жена осталась среди мужиков. А как она его умоляла увезти ее хоть куда-нибудь. Если с ней что случилось, это останется на его совести до самой смерти… Затем он рассказал, как бунтовщики обезоружили и прогнали его. Не желая выставлять себя в невыгодном свете, Боянджиу заблаговременно состряпал героическую версию: как только в Руджиноасе заполыхал пожар, он помчался туда и, согласно уставу, принял все необходимые меры, чтобы помешать огню распространяться дальше. К несчастью, он натолкнулся на злонамеренное сопротивление крестьян, кроме того, не хватило воды, так что не удалось спасти почти ничего. Но он, по крайней мере, сумел напасть на след злоумышленников-поджигателей. Утром он доложил об этом старому барину, и тот приказал закрыть на все глаза, чтоб еще больше не разъярять крестьян. Боянджиу не успел даже передохнуть, как ему сообщили, что в Леспези тоже подожжена усадьба и совершены еще более страшные злодеяния. Тогда же ему дали знать, что горит и усадьба Козмы Буруянэ. Он решил немедленно навести порядок любой ценой, даже если бы для этого пришлось пойти на кровопролитие. Стало очевидно, что бандиты действуют до определенному плану и речь идет о самом настоящем заговоре. Неподалеку от корчмы он встретил толпу крестьян, на вид тихих и смирных. Он вошел в эту толпу и…

Григоре Юга терпеливо слушал Боянджиу, пока тот не рассказал всю свою историю. Так он, по крайней мере, узнал, как начались беспорядки. Остальное он надеялся услышать от Исбэшеску. Впрочем, об убийстве Мирона Юги все узнали именно от Исбэшеску. Добравшись до Костешти в крестьянском платье, тот стал героем дня. Ему пришлось, по крайней мере, раз двадцать рассказывать местным господам об ужасных событиях, происшедших в Амаре. Волостной начальник тут же официально сообщил новость в префектуру, смертельно напугав Боереску, а от него ее узнал уже весь город. Градоначальник предложил Исбэшеску кров в собственном доме и раздобыл для него у помощника судьи костюм, который Исбэшеску, стремясь подольше сохранить мученический венец, надел, однако, не сразу, а лишь сутки спустя.

— Моя история длиннее, господин Григорицэ, — начал бухгалтер скорбным, под стать обстоятельствам, голосом. — Если уж хотите меня выслушать, то не сочтите за труд, зайдите вместе со мной на квартиру к градоначальнику, где меня приютили, благо это совсем рядом, и я расскажу вам все, до мельчайших подробностей!.. Ох, боже, боже!.. Чего только я не пережил, чего не насмотрелся, и сейчас не верится, что все это случилось на самом деле! Я-то хоть, слава всевышнему, остался в живых, а вот бедный барин Мирон, упокой господи его душу…

— Он умер? — выдохнул Григоре.

— Убили его разбойники…

— Когда?.. Давно?..

— Позавчера, в пятницу, под вечер! — ответил Исбэшеску.

— Пойдемте к вашему хозяину, расскажете мне все! — упавшим голосом пробормотал Григоре.

Совещание префекта с офицерами и представителями прокуратуры затянулось. Балоляну имел привычку повторять каждое свое указание раз по десять, предусматривая все мелочи, дабы не сомневаться, что его правильно поняли. Так он всегда поступал долга, в своей конторе, разъясняя секретарю любые процедурные пустяки, тем более действовал он так сейчас, когда шла речь о важнейших решениях, от которых могла зависеть его жизнь, да и судьба страны! Сочтя наконец, что все уже достаточно ясно, он торжественно заявил, встав в героическую позу:

— А теперь, господа, вперед, приступим к исполнению своего долга!

Несмотря на то что перед коляской, в которой он восседал с главным прокурором, шагала рота солдат с заряженными винтовками и туго набитыми патронташами, Балоляну чувствовал, что душа у него уходит в пятки. Он вспомнил заплаканную, взволнованную Меланию, которую оставил на перроне Северного вокзала в Бухаресте. Только бы это не было плохим предзнаменованием! Мужики, охваченные повальным безумием, способны на все! Их так много, что никакой армии не под силу их сломить. А как быть, если несколько тысяч этих отчаявшихся разбойников вдруг окружат их и атакуют со всех сторон? Ведь, в сущности, и на армию нельзя полностью полагаться, когда выступаешь против крестьян: в любую секунду тебя могут растерзать твои собственные солдаты.

— Как вы полагаете, господин главный прокурор, почему именно в этом чудесном уезде беспорядки приняли столь огорчительные размеры? — спросил вдруг Балоляну, надеясь развеять черные мысли и взбодрить себя.

Тома Греческу обращался к социологическим теориям очень редко, лишь когда выступал перед присяжными заседателями или когда приходилось возражать очень уж дотошному адвокату. Тогда он, разумеется, готовился заблаговременно. Сейчас вопрос префекта застал его врасплох. До сих пор он не удосужился подумать о причинах восстания. Свободное время он проводил, как все приличное общество города Питешти, за покером. Потому он ответил неуверенно, нащупывая почву:

— Видимо, произошло какое-то всеобщее расшатывание устоев и авторитетов, господин префект. Я не знаю, как и почему, ибо подобные исследования не входят в круг моих обязанностей, но за последнее время общественная дисциплина повсюду ослабла. А мужики, как всякие первобытные индивидуумы, неминуемо реагируют на это взрывами дикой жестокости…

Майор Тэнэсеску, верхом на статном гнедом коне, сперва спокойно ехал рысью перед основной колонной и даже перед авангардом, сразу же за разведывательной ротой. Вдруг Балоляну заметил, что он бешеным галопом скачет назад. Он вздрогнул. Впереди вырисовывались очертания какой-то деревни. Префект схватил за руку главного прокурора, приостановив его интеллектуальные потуги.

— Одну секунду… Что-то там, должно быть, произошло. Видите, как мчится сюда майор.

Но Тэнэсеску торопился только для того, чтобы доложить им, что в селе Влэдуца царит порядок. Правда, крестьяне спалили усадьбу и все там разграбили, но теперь опомнились и просят прощения. Чтобы предотвратить возможность новых беспорядков, майор решил оставить в деревне отделение солдат под командованием офицера.

— Прекрасно, господин майор! Благодарю вас! — облегченно вздохнул Балоляну.

На улице, перед развалинами усадьбы, была собрана вся деревня. Как только подъехала коляска префекта, майор Тэнэсеску, который галопом вновь перегнал ее, гаркнул:

— На колени, разбойники, не то в порошок сотру!

Крестьяне рухнули на колени, и Балоляну почувствовал к майору горячую признательность за проявленную энергию. Выйдя из коляски, он приблизился к распростертой на земле толпе.

— Что вы наделали, несчастные! — начал он, стараясь, чтобы в голосе его прозвучало сострадание.

— Помилуйте нас, господин префект!.. Пожалейте!.. — вырвалось из сотен глоток.

— Вы раскаиваетесь в содеянном? — продолжал префект.

— Ох, грехи наши… Смилуйтесь и пощадите! — продолжал причитать коленопреклоненный хор.

Предупредив крестьян, что они должны будут возместить убытки до последней полушки, а тот, кто будет признан виновным, понесет примерное наказание по всей строгости закона, Балоляну прочел им правительственный манифест, сопровождая его многословными разъяснениями. После широковещательной и туманной речи префекта майор веско заявил:

— Кто совершит еще хоть малейший проступок или не подчинится приказу, будет немедленно расстрелян без суда и следствия. Никто не имеет права покидать деревню без разрешения офицера, который останется здесь с воинским подразделением.

Затем он приказал младшему лейтенанту поступить в распоряжение полковника Штефэнеску, который скоро прибудет, и вместе с солдатами оказывать ему всяческое содействие.

Префект был очень доволен. Именно такой командир воинской части был ему нужен. Он даже подумал, что надо будет представить майора к награде, если тот и дальше будет продолжать в том же духе. Он лично как лицо штатское и политический представитель правительства должен быть снисходительнее. Правительство нуждается в симпатиях граждан, даже крестьян. Армии же безразличны симпатии и антипатии. Любить армию обязаны все. Кто ее не любит или выступает против нее, попадает за решетку. А как было бы хорошо, если б можно было обязать народ вечно любить правительство!

В следующей деревне, Ионешти, префект произнес более мягкую речь, так как там вообще обошлось без беспорядков, — правда, там не было барской усадьбы.

Когда военная колонна покинула Ионешть, майор Тэнэсеску поскакал к замыкающей роте, чтобы дать последние указания капитану, которому было поручено усмирение сел на правом берегу реки Телеорман, вплоть до Извору. Гражданскую власть должны были представлять там один из прокуроров и волостной начальник, сопровождавшие роту в бричке.

В Бабароаге один взвод под командованием лейтенанта был отправлен в качестве флангового охранения по линии Глигану — Леспезь. Так как беспорядки в Глигану, по полученным сведениям, были наиболее серьезными, лейтенанту надлежало принять особые меры предосторожности. В случае надобности он должен был занять село и остаться там со своим взводом, отправив в Леспезь патруль с донесением.

Основная колонна продолжала марш к Бырлогу, двигаясь по дороге, на которой обычно редко встречались даже крестьянские повозки. В самом Бырлогу префект был приятно удивлен, увидев почти на каждых воротах белую тряпку, вывешенную как флаг мира.

— Ясно, что в этом селе живут порядочные люди, — заявил Балоляну, узнав, что здесь не произошло никаких беспорядков и осталась нетронутой даже скромная барская усадьба, в которой никто не жил, но хранилось зерно.

Группа крестьян поджидала около примэрии прихода войск. Похвалив землепашцев за благоразумие, префект патетически объявил им, что правительство позаботится о них и что оно уже решило предоставить крестьянам всевозможные льготы и всячески помогать тем, кто достойно себя вел. Чтобы тут же продемонстрировать правительственную заботу и любовь, он внятно, с дрожью в голосе, прочитал манифест о реформах, разъясняя «по-народному» все то, что, казалось ему, может показаться крестьянам непонятным. Мужики слушали с непокрытыми головами, хмурые, бросая на префекта недоумевающие и какие-то странные взгляды.

— Ну, желаю вам здоровья, люди добрые, и надеюсь, что вы и впредь не сойдете с праведного пути! — воскликнул в заключение Балоляну, усаживаясь в коляску.

До самой Леспези, в течение получаса, он расписывал, не умолкая, заслуги этих славных крестьян, которые не поддались волне ярости и насилий, захлестнувшей весь край, не утратили душевной твердости и сохранили порядок. Главный прокурор Греческу, основываясь на своем обширном опыте в уголовных делах, заметил, что было бы целесообразно немедленно провести во всех усмиренных селах ускоренное следствие, выявить главных зачинщиков и арестовать их, чтобы вернее предотвратить новую вспышку беспорядков.

— Конечно, с процедурной точки зрения вы вполне правы! — согласился префект. — Но, сударь мой, мы должны учитывать и политический фактор. Беспорядки слишком распространились, и люди предельно возбуждены. Наша первая цель — умиротворение возбужденных умов. Крестьяне должны успокоиться, не опасаясь репрессий, которые только сильнее озлобили бы их, а это еще больше осложнило бы положение. Виновные, несомненно, будут примерно наказаны, но лишь после того, как мы добьемся повсеместной разрядки. Затем уж настанет очередь правосудия, которое беспощадно покарает виновных, дабы избежать в будущем повторения подобного рода общественных бедствий.

На околице Леспези майор Тэнэсеску отрапортовал, кипя от возмущения:

— Господин префект, тут разбойничье гнездо! Здесь были совершены убийства!.. Мы должны…

— Спокойнее, спокойнее, господин майор! — испуганно воскликнул Балоляну. — Наша миссия и так слишком болезненна, и потому мы обязаны сохранять хладнокровие.

Ворча и ругаясь сквозь стиснутые зубы, майор провел Балоляну прямо в церковь. Молоденький безбородый священник в полном облачении поджидал их у дверей с подобострастным и смертельно напуганным лицом, так как чуть раньше майор Тэнэсеску грубо обругал его и пригрозил расстрелять.

— Господин префект, мы были совершенно беспомощны и не смогли помешать… — смиренно пробормотал священник, низко кланяясь.

— Пропусти, разбойник, — прошипел майор, отталкивая его локтем от двери.

Рядом с алтарем, на импровизированном катафалке, лежало тело Надины, прикрытое саваном. Майор приподнял уголок савана, открыв посиневшее, сморщившееся лицо. Балоляну отвел взгляд и, заикаясь, пролепетал:

— Ох, звери… звери!.. Несчастная женщина!

Он поспешно вышел из церкви. Ему казалось, что резкий удушающий запах, застрявший в ноздрях, вывернет наизнанку желудок. Он несколько раз глубоко вдохнул свежий воздух, невнятно бормоча какие-то негодующие слова, и тут заметил молодого священника, оцепеневшего у входа в церковь.

— Как же это, батюшка, вы допустили подобное злодеяние?.. Бедный Григорицэ! Какой для него будет удар, когда…

Священник оправдывался плачущим голосом. Все произошло до того внезапно и неожиданно, что ни он, ни кто-либо другой не успели вмешаться. Позднее он узнал, что подстрекателями всех бесчинств были какие-то мужики из Амары и они же совершили самые страшные преступления. Он знает виновных, да и все село их знает, но назвать их не смеет, опасаясь, что в Леспези после этого ему не будет житья. Далее он рассказал префекту, как Ма-тей Дулману спас тело барыни, когда толпа подожгла усадьбу, и как потом он, священник, положил ее останки в церковь, у самого алтаря, чтобы над ней не надругался какой-нибудь умалишенный, что было вполне возможно в эти страшные дни небывалых потрясений. Кроме того, он с огромным риском укрыл у себя дома раненого шофера-немца, которого мстительная толпа грозилась растерзать на куски.

— Хватит болтать! — воскликнул, содрогаясь, Балоляну. — Мы разберемся во всем этом и примем меры! А пока… Где староста вашей деревни?

— У нас в деревне нет старосты, мы подчиняемся Амаре…

Дальнейшие объяснения священника не интересовали Балоляну. Он повернулся к главному прокурору и рассказал ему о Надине и Григоре, одинаково жалея обоих.

— И все-таки мы должны сохранять хладнокровие, обязаны сдерживаться! — вздохнул он печально, но внушительно. — Идемте, надо выполнять свой долг!

Он вышел на улицу, медленно подбирая слова речи, с которой намеревался обратиться к крестьянам, собранным перед обгоревшими развалинами усадьбы Гогу Ионеску. Он решил дать им строгую выволочку, однако не ожесточая их, дабы не подорвать выполнение своей миротворческой миссии, которое до сих пор шло довольно успешно… Майор, который уходил, чтобы отдать кое-какие распоряжения, вернулся в диком гневе.

— Эти разбойники, господин префект, слов не понимают!.. Если мы будем продолжать в том же духе, дело кончится тем, что они на нас нападут, господин префект!.. Эти проклятые бандиты думают, что мы их боимся, господин префект!

От лейтенанта, направленного со взводом в Глигану, майор получил донесение, что тот вынужден задержаться в деревне, так как положение там очень сложное. В то же время внимание майора обратили на то, что со стороны Бырлогу вздымаются клубы дыма. В ответ на недавние добрые слова и похвалы, на реформы и льготы, обещанные правительственным манифестом, негодяи подожгли усадьбу сразу же, как только войска покинули деревню. Это весьма серьезно. Если они отваживаются восставать в тылу войск, значит, зло пустило гораздо более глубокие корни, чем можно было предположить… Майор Тэнэсеску категорически заявил префекту, что его часть рискует попасть в окружение, а он не вправе этого допустить, так как отвечает головой за своих солдат. Балоляну перепугался. Ему тут же представилось, как толпы озверевших мужиков окружают его со всех сторон, избивают, пытают, убивают. Предчувствие Мелании грозило сбыться.

— Господин майор, прошу вас немедленно принять все меры, которые вы сочтете необходимыми! — отрывисто распорядился он чуть дрогнувшим голосом.

Два взвода были направлены в Бырлогу, чтобы навести там порядок. Следовало немедленно наказать абсолютно все село — подвергнуть порке всех без исключения, мужчин, женщин и детей. При малейшей попытке сопротивления войска должны открыть прицельный огонь, а в случае необходимости подтянуть пушки и стереть с лица земли гнездо бунтовщиков.

Как раз когда оба взвода двинулись форсированным маршем к Бырлогу, из Амары вернулся разведывательный патруль и доложил, что крестьяне, вооруженные косами, вилами, топорами и несколькими винтовками, собрались на околице и не пустили солдат дальше, а офицера пригрозили убить, если он попытается проникнуть в село.

Балоляну побледнел. Теперь ему казалось, что он попал в страшный капкан. Волостной начальник был прав, когда утверждал, что крестьяне хорошо организованы и способны противостоять даже армии.

— Ну как, господин майор? Что будем делать? — растерянно спросил он охрипшим голосом.

— Ничего, господин префект, найдем управу на этих бандитов! — воинственно ответил майор, яростно сверкнув глазами, и тут же отдал необходимые приказы.

Солдаты снова двинулись вперед. Влезая в коляску, Балоляну, словно проверяя основной предохранительный клапан, тихо, так, чтобы его никто не услышал, спросил Тэнэсеску:

— Надеюсь, в своих людях вы уверены, господин майор?

— Румынский солдат выполняет приказы, господин префект. Он самый надежный солдат на свете!

Выезжая из Леспези, префект доверительно сказал главному прокурору:

— Представьте себе, что произошло бы в нынешней ситуации, если б мы не могли рассчитывать на дисциплину в армии!.. Настоящая катастрофа!.. Я, конечно, говорю об общем положении, не думая уж о судьбе, уготованной нам, тем, кто ради счастья отчизны приносит себя в жертву здесь.

7

Крестьяне, собравшиеся на околице села, на шоссе и вокруг него, не находили себе места от нетерпения. Лица у них раскраснелись, глаза горели. Люди ждали, шумя и подбадривая друг друга, как на большой свадьбе. Каждому хотелось что-то сказать, как будто остальные ничего не знали или не видели своими глазами, но все говорили одно и то же и почти одними словами. Изредка воцарялась тишина, и тогда мужиками овладевало тягостное напряжение, которое они тут же старались с себя стряхнуть новыми, еще более лихими воплями и криками, словно боясь очнуться от счастливого опьянения.

— Глядите, опять идут! — закричало сразу несколько голосов.

Все головы повернулись в сторону Леспези. Крестьяне знали, что каратели снова придут, что они должны прийти, но каждый про себя надеялся, что они все-таки не вернутся.

— Пусть идут, пусть идут, их-то мы и ждем! — крикнул Петре Петре тонким, не своим голосом.

Николае Драгош, который стоял рядом с ним, сжимая в руке железные вилы, выдохнул с дикой ненавистью:

— Ничего, сейчас мы с ними расправимся, в бога, солнце, богородицу…

Он захлебнулся потоком ругани и заскрежетал зубами. Рядом с ним вопил бабьим голосом Кирилэ Пэун, угрожающе размахивая, как дубиной, винтовкой, отобранной у жандарма. Подальше Тоадер Стрымбу, вооруженный такой же винтовкой, клялся в середине людской гущи, что не успокоится, пока не размозжит башку офицеру, который командует войсками, будь то хоть генерал. Серафим Могош, молчаливый и хмурый, тоже обзавелся винтовкой самого унтера, но держал ее сейчас на ремне за плечом, как старательный рекрут, хотя никогда не служил в армии. За спиной Петре тенью мельтешил Илие Кырлан. Он тоже размахивал винтовкой и непрерывно повторял: «Дядя Петрикэ… Дядя Петрикэ!..» — словно не в силах был сказать ничего другого. То здесь, то там вспыхивали брань, крики. Ярость рвалась из глаз и глоток, как ядовитый пар, обволакивая невидимым туманом сотни людей. Косы, топоры, вилы, заступы мелькали над головами, будто люди пытались одними угрозами отпугнуть и остановить опасность. Визгливые голоса женщин и детей пронзали басовитое гудение мужчин, как уколы иглы грубое посконное полотнище.

Пока крестьянская толпа бурлила, топчась на месте, колонна солдат ползла по шоссе огромной черной гусеницей. Лучи солнца, падая на блестящие штыки, примкнутые к ружьям, отражались испуганными бликами. Вскоре стали вырисовываться отдельные шеренги, несколько всадников, коляска с префектом и прокурором и, наконец, орудия с шестерками лошадей, замыкавшие это апокалипсическое тело, точно приплюснутый хвост, покрытый металлической чешуей.

По мере того как молчаливое войско приближалось к селу, гул толпы все крепчал, перерастая в громыхание какого-то грозного хора. Народ рассеялся далеко по сторонам шоссе, словно все хотели получше рассмотреть врага и схватиться с ним.

Над военной колонной прозвучал резкий окрик приказа. Две роты развернулись в цепь, одна справа, другая слева от шоссе, и остановились шагах в ста от крестьянских ватаг. По шоссе, в просвете между ротами, приближалась коляска префекта Балоляну, которую сопровождал верхом на коне майор.

— Спокойно, господин майор! Мы не должны терять спокойствие! — пролепетал смертельно бледный Балоляну, нерешительно выходя из коляски.

Главный прокурор, который сошел вслед за ним, казался хладнокровнее всех.

— Как прикажете, господин префект! — ответил майор Тэнэсеску, так резко взмахнув хлыстом с серебряной рукояткой, что его конь запрядал ушами. — Впрочем, вы их теперь сами видите и слышите и можете убедиться, что они не заслуживают ничего, кроме пуль и штыков.

— Нет, нет! — пробормотал, заикаясь, Балоляну. — Сначала мы должны…

Ноги у него подгибались, зубы стучали, сердце терзал отчаянный страх, он боялся, что солдаты побратаются с мужиками и перебьют всех господ.

Крестьянская толпа вдруг заколыхалась на месте, словно водная поверхность под порывами изменчивого ветра. Неистовые крики и гиканье придавали этому зрелищу что-то особенно грозное, воинственное.

— Не нужны нам бояре!.. Пришли убивать нас? Не боимся солдат!.. Хватит, довольно над нами издевались, живодеры! Долой! Убирайтесь! А вы, братцы, не стреляйте.

Префект оцепенел на шоссе, не сводя глаз с бурлящей толпы и тупо бормоча:

— Спокойно, господа, спокойно…

Главный прокурор Греческу отстал на несколько шагов, а майор, едва сдерживая нетерпение, слегка пришпоривал своего коня; тот вздрагивал и плясал на месте.

Из толпы вырвалась Ангелина с малышом на руках. Платок ее соскользнул на спину, волосы растрепались.

Она подскочила почти вплотную к Балоляну, истошно вопя и кляня все на свете.

Словно пытаясь ее защитить, Антон-юродивый погнался за женщиной и потянул назад с криком:

— Не слушайте вы эту бабу, она горемыка несчастная и не знает, что говорит!.. Посторонись, Ангелина!.. И молчи, ни слова не говори, я скажу им все, что повелел мне господь! Пробил час Страшного суда, и люди должны узнать истину!.. Не стойте так, братцы, наставив ружья на своих обездоленных братьев. Поверните ружья против дьявола, который послал вас убивать невинных…

Слова его рассыпались клокочущим вихрем искр, грозящих воспламенить все на своем пути. Голос юродивого властно разнесся над гулом толпы, будто голос необыкновенного певца, которому вторит огромный варварский хор.

Солдаты неподвижно стояли по обе стороны шоссе перед орущей толпой — черные и холодные, точно машины, принявшие человеческий облик. Одни глаза сверкали огоньками на смуглых лицах.

На шоссе между двумя стенами солдат, будто в воротах, открытых в иной мир, суетились ошеломленные и побледневшие префект Балоляну, главный прокурор и майор Тэнэсеску, за которыми стояла пароконная коляска и простиралось неподвижное тело основной маршевой колонны с артиллерийской батареей в хвосте.

— Что ж нам делать? Что делать? — нервно вскрикивал префект, лихорадочно комкая в правой руке правительственный манифест. — Что нам делать, господин майор?.. Что делать, господин прокурор?

— Эти бандиты окончательно рехнулись! — отозвался майор, горяча гарцующего коня, будто на параде. — Они способны напасть на войско, вот увидите, господин префект!

— И все-таки мы обязаны довести до их сведения манифест, господа! — продолжал в смятении Балоляну, не сводя глаз с яростной толпы, которая, казалось, надвигается, хотя она не трогалась с места, возбужденно бурля. — Что вы скажете, господин прокурор?

— Главное, не терять голову! — испуганно ответил Тома Греческу. — Закон необходимо соблюдать, господин префект!

— Трубач, трубач! — рявкнул Тэнэсеску. — Где тебя носит, болван?.. Стой здесь, возле меня, понятно?

Трубач батальона, сержант-кавалерист, прискакал галопом, приставив по уставу трубу к правому колену.

— Слушаюсь, господин майор!

Тэнэсеску отвернулся. Больше всего его бесили слова Антона, как будто тот оскорблял его лично. Он подумал было кинуться на юродивого и отхлестать его перед всем народом, чтобы никому неповадно было бросать вызов армии. Но неожиданно для самого себя он закричал префекту:

— Господин префект, вы что, не слышите, как призывают к неподчинению и к бунту войска, находящиеся под моим командованием?.. Я обязан принять меры, господин префект!.. Я отвечаю за безопасность войск, господин префект!

— А я вам запрещаю повышать голос, господин майор! — тоже закричал, обозлившись, Балоляну. — Вы тут в моем подчинении, а не я в вашем!

Ангелина, не переставая вопить, металась перед солдатским строем, держа в одной руке ребенка, а другой хлопая себя по заду:

— И как вам только не стыдно? Вы кто — солдаты али душегубы!.. Срамота!.. Не боюсь я ваших ружей, не боюсь, и все!.. Стреляйте сюда, коли посмеете! Стреляйте!.. Чего ж не стреляете?.. Вот сюда! Сюда!

Тэнэсеску, увидев ее, снова взмахнул хлыстом.

— Полюбуйтесь только, как эта чертова баба насмехается над армией!.. Вот мразь, мать ее!.. Хватайте ее, ребята!..

Стена солдат не шелохнулась, словно отлитая из стали. Зато над бурлящей толпой взвились новые крики:

— Не давайте им убивать ее!.. Бей их, ребята!.. Вперед, братцы!..

Кое-где группки смельчаков ринулись к стене солдат, в то время как другие швыряли комья земли и камни. Конь майора, в которого попал шальной камень, испуганно поднялся на дыбы.

— Вы что, ждете, чтобы бандиты нас растерзали? Не видите, что они начали нас обстреливать? — крикнул Тэнэсеску главному прокурору и тут же резко скомандовал: — Трубач, подай сигнал!.. Трубач!..

В то же мгновение воздух пронзил медный голос трубы. Щеки сержанта вздулись и покраснели, а конь его запрядал ушами.

— Именем закона!..

Слова прокурора — испуганные, прерывающиеся — не достигли даже слуха префекта. Только беспощадный и угрожающий вой трубы огненным бичом змеился над головами. Труба еще звенела, когда майор Тэнэсеску уже что-то отрывисто скомандовал, высоко подняв хлыст. Двести винтовочных дул вскинулись одним и тем же судорожным рывком и уставились на крестьян. Дикие крики на миг прекратились, будто обрубленные мечом, но тут же взорвались еще оглушительнее:

— Нет у них права стрелять!.. Не трусь, дедушка!.. Давай, ребята, не застрелят они вас! Стыд-то какой, Ангелина нас перегнала!

Но тут же раздались другие команды — суровые, пронзительные, точно скрежет ржавой пилы. Стена солдат ответила на них машинальными и отрывистыми движениями. Винтовочные дула, на которых играли белые солнечные полоски, поднялись до уровня глаз, пальцы одновременно нажали на курки, и под небосводом прогрохотал торопливый залп.

Пока солдаты такими же автоматическими движениями опускали и перезаряжали винтовки, в гуще толпы раздались вопли ужаса. Казалось, по полю хлестнул порыв урагана, и крестьяне чуть было не кинулись врассыпную.

— Они стреляли вверх!.. — заревел Петре, вытаращив глаза. — Не бойтесь, братцы!.. Стойте на месте!.. Куда?.. Не бегите!.. Вперед, люди добрые!.. Отберем у них винтовки!

Грохочущая волна пуль, казалось, смела все шумы, загрязнявшие воздух, и на мгновение воцарилось глубокое, горестное молчание. Всепоглощающий ужас будто разрядил воздух, на поверхности земли осталась только пустота — огромная, терзающая душу. В этом пустынном молчании голос Петре обрушился на толпу, как жаркий, воспламеняющий ливень. Из всех глоток разом вырвался вопль, который, казалось, накалил воздух сильнее, чем недавний залп. Затем голоса снова сплелись в смутный гул, вязкий, как болото, взбаламученное градом.

— Господин майор! — завопил Балоляну, шляпа которого съехала на затылок, а лицо стало землистым. — Крестьяне нападают на нас!.. Вы что, не видите?.. Господин прокурор!..

Ему почудилось, что обезумевшая толпа берет разбег, чтобы наброситься на солдат. Страх раздирал его сердце, и в то же время он отчаянно злился на майора, который, видно, готов был отдать его на растерзание банды бунтовщиков.

Но майор Тэнэсеску ничего сейчас не слышал, до того он был взбешен. Больше всего бесил его префект, трусливая медлительность и нерешительность которого вынуждали его сносить непристойности, оскорбления и даже удары мужиков.

— Трубач! — заорал он. — Чего не трубишь, негодяй!.. Труби все время, мерзавец, труби, пусть услышит и господин префект, пусть узнает, что здесь не политика!.. Эти бандиты жаждут нашей крови, уважаемый господин префект!.. Слышите, господин префект?

Конь майора, ошалевший от воплей толпы, нес его по кругу. Труба сверлила воздух с упорной настойчивостью, как будто в ране поворачивали нож.

Ошеломленные трубным голосом боевой тревоги, группы крестьян с дубинами, вилами и косами двинулись к стене солдат, Словно собрались отбиваться от волков.

Майор Тэнэсеску поднял хлыст. Прозвучали две лающие команды, подчеркнув дважды повторившийся металлический лязг, короткий и ритмичный. Затем, одно за другим, визгливо рванули воздух короткие слова:

— На прицел!.. Огонь!

Толпа споткнулась, будто каждого ударили кулаком в грудь, но лишь на мгновение, пока грохотал залп и стволы винтовок, курившиеся белым дымком, снова занимали горизонтальное положение. Медные вопли трубы все не смолкали… Отзвуки выстрелов еще не отгрохотали, свист пуль еще не унялся, а из людской гущи уже брызнула кровь, раздались дикие вопли боли. Несколько человек рухнули, царапая землю ногтями, грызя ее зубами, извиваясь и корчась в муках, как раздавленные черви.

— Ох!.. Убили меня, мама!.. Ой, братцы!.. Застрелили, люди добрые!..

В тот же миг толпа ринулась назад, увлекая в своем бегстве и тех немногих, кто не струсил. Страх вонзил свои бесчисленные жала в толпу, потрясенную стрельбой, и люди в панике, бросились к селу…

Глаза майора Тэнэсеску сверкали стальным блеском; он стиснул челюсти, крепко сдерживая своего коня. Трубач рядом с ним непрерывно надувал щеки, точно мехи, и слегка покачивал трубу, а его лошадь, изогнув шею и опустив голову, грызла удила, роняя серую пену. Чуть позади оцепенело замер префект, взгляд его блуждал, и он непрерывно твердил прокурору, который, казалось, прислушивался, но ничего не слышал:

— Необходимо соблюдать хладнокровие, чтобы не проливать невинную кровь…

Балоляну сознавал, что говорит о крови, всячески пытался избежать этого слова, но оно вылезало снова и снова, обжигая рот, будто это и была сама кровь.

Хлыст майора снова взвился в воздух, его резкий голос еще раз прорвался сквозь хрип трубы, винтовки опять произвели несколько коротких движений, и снова таким же протяжным залпом прогрохотали выстрелы.

— Господин майор, господин майор! — крикнул префект, не в силах сдвинуться с места. — Это же кровопролитие…

Он огорченно осекся — на язык снова подвернулось слово «кровь». Показалось даже, что запах крови щекочет ему ноздри. Тэнэсеску повернул к префекту голову, но ответил только презрительным взглядом и тут же отдал несколько команд, которые привели в движение стену солдат…

Крестьяне бежали сломя голову, толкались, сшибались, топтали друг друга, вопили. Большинство устремилось к шоссе, но многие бросились врассыпную по садам и окраинным дворам, стараясь быстрее укрыться от пуль. На поле осталось несколько десятков тел. Одни корчились и стонали, другие замерли неподвижно в том положении, в каком их настигла смерть. У канавы, на обочине шоссе, лицом вверх, неподвижно лежала Ангелина, пораженная пулей в лоб. Ребенок в ее мертвых объятиях плакал, перебирая голыми ручонками, будто пытаясь оторваться от материнской груди. Недалеко от Ангелины какой-то старик корчился между убитым мальчиком с перекошенным от ужаса лицом и Кирилэ Пэуном, который хрипел, лежа неподвижно, отхаркивая после каждого хрипа черную кровь, заливавшую его бороду, шею, грудь и запекавшуюся широкими полосами… Белыми пятнами лежали на тучной земле Амары только тела убитых или умирающих крестьян, а раненые убегали или ползли между остальными беглецами, оставляя кровавые следы.

— Не бегите, братцы!.. Постойте, братцы!.. В бога мать их!..

Петре кричал во все горло, как кричал с первой же минуты, но ничего не мог поделать: бегущая толпа тащила его за собой, и он был беспомощен, как листок, увлекаемый водяным потоком, прорвавшим плотину. Илие Кырлан, крепко сжимая в руках бесполезную винтовку, тяжело дыша, бежал рядом с Петре, заражаясь его отчаянием. Где-то дальше метался Николае Драгош, пытаясь пробраться к Петре и перекинуться с ним хоть словом. Но охваченная ужасом толпа непреодолимо засасывала и втягивала в себя всех, в безумном порыве стремясь достичь хоть какого-то укрытия, которое защитило бы ее от смерти, свистевшей над головой…

Отряд солдат двинулся вслед за бегущей толпой по шоссе, покрытому трупами. Впереди, занимая всю ширину дороги от одной канавы до другой, шагала сомкнутая цепь стрелков, готовая каждую секунду открыть огонь, а с флангов их прикрывали два взвода в походном строю, оставляя середину шоссе свободной для майора Тэнэсеску и батальонного трубача. Майор то и дело выкрикивал отрывистые команды, солдаты останавливались, выстрелы гремели, и марш по деревенской улице, мимо вымерших домов, тут же возобновлялся.

Тэнэсеску видел, как после каждого залпа несколько беглецов — когда больше, когда меньше — валятся на землю, будто они сами ставили друг другу подножку, видел, как кое-кто еще пытается подняться, но затем падает и больше уже не шевелится. Но бегство крестьян еще пуще разъярило его, словно он презирал их трусость или жаждал натолкнуться хоть на какое-нибудь сопротивление, которое оправдало бы стрельбу. Чтобы отвести душу, Тэнэсеску беспрестанно ругался сквозь зубы, а затем снова и снова повторял:

— Стой!.. На прицел!.. Огонь!..

Основная часть колонны остановилась на околице села, поджидая, когда очистится поле боя. Здесь же, рядом с коляской, топтались префект и главный прокурор. Балоляну не совсем ясно понимал, как все произошло, но чувствовал себя глубоко уязвленным тем, что майор отправился преследовать крестьян, а его оставил тут, в столь нелепом положении, хотя именно он, Балоляну, облечен всеми полномочиями и несет за все ответственность. Он принялся объяснять прокурору, что майор зарвался и что, как префект, не потерпит подрыва своего авторитета. Ведь умиротворение — дело весьма щекотливое, требующее хладнокровия и такта, его нельзя превращать в кровавую оргию. Прокурор, вытаращив глаза, поддакивал, непрерывно кивая головой и вздрагивая при каждом новом залпе.

— Стой!.. На прицел!.. Огонь!.. — ревел Тэнэсеску в то время, как Балоляну томился на околице села.

Толпа беглецов поредела, их осталось меньше трети. Многих скосили пули, другие, пытаясь спастись от преследователей, добегали до своих домов и укрывались в дворах. Даже Николае Драгош, поняв, что до Петре ему не добраться, а любая попытка сопротивления будет тщетной, подумал было спрятаться в отцовском доме. Но людская волна протащила его дальше. Только миновав свой дом, он сумел вырваться из толпы и пробиться на обочину. В канаве он увидел Гергину, дочь Кирилэ, всю залитую кровью, изуродованную. По-видимому, когда она упала, беглецы затоптали ее. Николае перемахнул через раздавленное тело, намереваясь нырнуть в ближайший двор — двор школы. Он уже добрался до ворот, когда позади грохнул новый залп.

«Всех нас хотят убить, накажи их бог!» — подумал Николае, невольно радуясь тому, что он все-таки спасся.

Вдруг он почувствовал укол в грудь, легкий, будто от простуды, и сразу рот его наполнился чем-то горячим.

«Кажись, что…» — мелькнула и тут же угасла мысль. Он повалился как подкошенный, ударившись головою о столб ворот, с рукой, протянутой, чтобы их открыть.

Поредевшая толпа продолжала мчаться по улице, но теперь молча, точно опасаясь, как бы крики и стоны не навлекли на нее пули преследователей. Не умолкал только голос Петре, он все более хрипло призывал:

— Не бегите!.. Куда вы бежите?.. Не бегите!..

Но и он тоже бежал, хотя сейчас его никто уже не толкал сзади. Парню было стыдно, что он удирает, но он никак не мог остановиться и только взывал к остальным, как бы пытаясь таким образом скрыть от себя собственное бегство. Он сознавал, что все кончено, и горевал, что все кончилось именно так, хотя иначе и быть не могло. Даже в эти секунды он верил, что если бы крестьяне не испугались первых выстрелов, а накинулись на солдат, те дали бы себя разоружить, и господа не смогли бы вернуться. Но теперь все кончено! Теперь надежды рухнули, потонули в крови. Кого не прикончат пули, того забьют насмерть, замучают в застенках, а остальным, вместо того чтобы раздать землю, наденут на шею ярмо, как скотине. Для себя он не ждет никакой пощады, никакой милости, сами односельчане укажут на него как на зачинщика и главаря бунта.

— Что ж нам делать, дядя Петрикэ, что делать? — кричал бежавший рядом с ним Илие Кырлан.

Лицо его побелело от страха, а рубаха была окрашена кровью.

— Я, Илие, не сдамся, пусть лучше убивают! — ответил Петре, не глядя на парня, словно стыдясь его.

Добравшись до площадки перед корчмой, на развилке дорог, Петре остановился. Толпа рассеялась. Отдельные разрозненные группки людей убегали, кто по дороге на Вайдеей, кто — к Руджиноасе. Петре остался только с Илие Кырланом, который снова спросил:

— Скажи, дядя Петрикэ, что нам делать, я все одно с тобой останусь.

— Замиримся с ними, Илие! — пробормотал Петре, увидев окровавленную рубаху парня. — А куда тебя ранило, гляди, рубаха-то в крови?

— Должно быть, в плечо, совсем его не чую, — пояснил Илие с гордой улыбкой.

— Вот бандиты, мать их!..

У Петре была в руках заряженная винтовка, отобранная у стражника Козмы Буруянэ. Держал он ее за дуло, как дубинку. Горькая злоба душила сердце. Мелькнула мысль тоже бежать домой, как поступили все остальные, но было стыдно перед слепо верящим в него парнишкой.

— Ну, коли так, дядя Петрикэ, подадим им знак, чтоб не убивали они нас ни за что ни про что! — радостно воскликнул Илие.

Он стянул с себя разорванную, окровавленную рубаху, привязал наподобие белого флага к дулу винтовки, которой так гордился, и поднял вверх, чтобы флаг увидели находившиеся еще далеко солдаты. Винтовка была тяжела для его простреленного плеча, и дуло с рубахой качалось, как на ветру.

Они постояли так некоторое время. Вокруг — могильная тишина и никакого движения, будто село вымерло. Дверь корчмы была заперта. Петре что-то бормотал сквозь зубы, точно ожидая чуда. С нижней части улицы, со стороны барской усадьбы, послышался ворчливый, как всегда, голос бабки Иоаны:

— Птички мои, птички, птички, цып-цып-цып…

— Бабке Иоане хоть бы что, и теперь со своими курами возится, слышишь, дядя Петрикэ? — спросил Илие, радуясь человеческому голосу в этой грозной тишине.

— Нет у нее других забот, — хмуро буркнул Петре.

Шли минуты, голос бабки, как молоточек, стучал в висках, и наконец стали ясно видны солдаты вместе с майором, ехавшим верхом на коне в центре. Петре смотрел на них недоверчиво, казалось, он отсчитывает каждый их шаг. Вдруг труба вновь заревела, продолжительно, будто предвещая что-то, и сразу же Петре услышал отрывистые слова команды:

— Стой!.. На прицел!.. Огонь!..

Илие принялся сильнее размахивать белым флагом, боясь, что солдаты могут его не заметить. Залп грохнул оглушительнее прежних. Окровавленная рубаха и винтовка рухнули наземь, как флаг, поверженный к ногам победителей. Илие согнулся пополам, успев только охнуть.

Две пули вонзились и в Петре, но он их не почувствовал.

«Выходит, мало им даже нашего мира! — подумал он, негодуя на солдат, расстрелявших поднятый ими навстречу знак мира. — Ну, коли так…»

Отряд опять двинулся вперед. Будто опомнившись, Петре вскинул винтовку и мстительно нажал на курок. Винтовка глухо выстрелила. В следующее мгновение снова прозвучала команда:

— На прицел!.. Огонь!..

Залп грохнул еще до того, как прозвучало последнее слово. Петре все еще продолжал вызывающе стоять с разряженной винтовкой в руках:

— Будьте вы прокляты, мать вашу!..

Он упал сперва на колени. На белой рубахе выступила кровь.

— Огонь!.. Огонь!.. Огонь!.. — яростно ревел голос майора.

Выстрелы гремели непрерывно, будто сама по себе пришла в движение какая-то трещотка. Петре почувствовал, как голова его тяжелеет, наливается свинцом. Уронил ее на грудь, не в силах больше сохранять равновесие, и рухнул, простонав в последнем яростном усилии:

— В бога… солнце… земля…

Чуть дальше бабка Иоана ковыляла посреди улицы, призывая все настойчивее и нетерпеливее, по мере того как пальба приближалась:

— Птички мои, птички, цып-цып…

Куры беззаботно клевали в канаве по ту сторону улицы. Опасаясь, как бы их не убили, бабка не переставала звать их, лишь изредка неприязненно поглядывая в сторону корчмы, откуда гремели выстрелы:

— Птички мои, птички… Черт бы вас побрал с вашей пальбой!.. Птички, птички, цып-цып-цып!..

Вдруг она резко повернулась на месте, гневно бормоча:

— Да будь оно все… — и тут же, судорожно корчась, рухнула на землю, беззвучно шевеля губами.

Коляска с префектом и главным прокурором в сопровождении батальонного трубача, которого майор направил с приказом к основным силам, остановилась на площадке перед корчмой, окруженная солдатами с примкнутыми к винтовкам штыками.

— Господин майор, прошу вас, я полагал, что… — бормотал Балоляну, страшно перепуганный валяющимися на дороге убитыми и ранеными.

Майор Тэнэсеску подскакал к коляске с рукой у козырька и победоносно выпалил:

— Господин префект, имею честь доложить, что в селе Амара восстановлены покой и порядок!

Балоляну увидел в нескольких шагах голый до пояса труп Илие Кырлана и изрешеченное пулями тело Петре, а между ними белую рубаху, распростертую, словно поверженное знамя. Отворачивая голову, он в ужасе пробормотал:

— Да, да… покой и порядок… Превосходно, господин майор!.. Благодарю вас!

 

Глава XII

Закат

1

До полудня Григоре Юга сдерживал нетерпение и не пытался ехать дальше. Он выслушал все рассказы о событиях в Амаре, о гибели отца и Надины внешне до того спокойно, не проронив ни слезинки, что Титу Херделя не уставал удивляться огромной силе духа своего друга.

— Я должен дать знать Гогу, — решил наконец Григоре.

Захватив с собой лишь Титу, он пошел на почту, чтобы отправить телеграмму. Хотелось хоть на короткое время избавиться от всех тех, кто, словно злейший враг, принес ему столько плохих вестей. Больше всего он нуждался сейчас в одиночестве и тишине. Выходя из почтового отделения, Григоре, как бы разговаривая с собственным сердцем, тихо и печально сказал Титу:

— Никогда бы не подумал, что человек может так страдать.

Сразу же после обеда он попросил Исбэшеску нанять для него пролетку для поездки в Амару. Исбэшеску попытался его убедить, что все-таки лучше бы подождать до утра, но Григоре посмотрел на бухгалтера с такой укоризной, что тот не посмел больше возражать.

К двум часам они уже были в пути. У Исбэшеску, сидевшего на козлах, сердце сжималось от страха. Пытаясь приободриться, но понимая, что Григоре не хочет больше его слушать, бухгалтер шепотом завел с возницей разговор о злодеяниях восставших мужиков. У возницы душа ушла в пятки, — как бы не пришлось поплатиться за эту поездку жизнью, и он уже жалел о том, что дал соблазнить себя высокой ценой.

В деревне Влэдуца около сожженной усадьбы улица была запружена толпой крестьян, стоявших на коленях под охраной солдат с винтовками наперевес и примкнутыми штыками. Навстречу пролетке вышел сержант:

— Назад!.. Назад!.. Сюда нельзя!

Все попытки уговорить его оказались тщетными. Григоре Юге пришлось сойти и получить у офицера разрешение проехать дальше. Еще издали он услышал, как отставной полковник Штефэнеску в бешенстве орет на крестьян:

— Признавайтесь, разбойники, кто из вас поджег усадьбу? Не признаетесь?.. Лучше скажите добром, не то до смерти всех запорю!.. Говорите, кто здесь грабил?

Узнав Григоре, полковник горестно пожаловался, указывая на развалины:

— Посмотрите, сударь, что осталось из того, что я собирал всю жизнь!.. Поглядите только, что сделали со мной эти бандиты!.. Расстрелять их всех без малейшей пощады, коли не пожалели моей старости!.. Я-то надеялся, что они не все разграбят и уничтожат, примчался сюда и вот что нашел!

Голос полковника дрожал от горя и гнева.

— Разойдитесь по сторонам, пропустите пролетку! — гаркнул младший лейтенант, когда Штефэнеску наконец выговорился.

Крестьяне стали приподниматься, чтобы очистить дорогу, но офицер испуганно закричал:

— На колени! На колени! Солдат, бей его!.. Бей его, солдат!..

Пролетка продолжала свой путь через Бабароагу и Глигану до Леспези, где задержалась дольше. Григоре самому себе не признавался, что для него самое страшное — увидеть тело Надины, а не останки отца. Он не встречал ее после благотворительного бала «Оболул», и в его памяти жили ее вкрадчивые, змеиные, чувственные движения в танце апашей, оставившем болезненный след в его сердце. Сейчас в церкви, перед катафалком, на котором лежало ее окоченевшее уже несколько дней назад тело, прикрытое грубой простыней, перед мысленным взором Григоре вновь возникла та же картина — теплая, по-кошачьи гибкая, прекрасная Надина, с которой он как будто не расставался ни на миг. Григоре не посмел приподнять край простыни, боясь навсегда утратить пленительный образ той, кого он любил и кто даровал ему все страдания и радости любви.

Он сел у изголовья покойницы, уткнув лицо в ладони, и долго оставался так в одиночестве. На пюпитре клироса лежало несколько старых молитвенников с деревянными переплетами и грязными страницами. Тяжелый трупный запах сжимал горло, но не раздражал Григоре. Вяло текли мысли о том, что только он один вправе и обязан похоронить Надину, так как хотя их развод и разрешен, но еще не оформлен; то думалось, что по воле рока она умерла как раз в деревне и это, быть может, кара или просто ирония судьбы — ведь она так ненавидела деревенскую жизнь; то представлялось, что, случись это несчастье двумя неделями позднее, он был бы ей уже совсем посторонним человеком.

Титу Херделя давно вышел из церкви, не выдержав тошнотворного запаха. Офицер сказал ему, что в Амаре, видимо, произошло что-то ужасное — выстрелы доносились даже сюда. Позже они сообщили об этом Григоре Юге, но тот все-таки решил продолжить путь. Офицер воспротивился. Пока не вернется патруль, направленный в Амару, чтобы разведать обстановку, он не может разрешить им ехать дальше, так как рискует понести суровое наказание. Они подождали еще и двинулись в Амару лишь к вечеру, но в церковь Григоре уже не возвращался…

На околице Амары и дальше на улице все еще валялись трупы — тела лежали там, где их настигли пули. Кое-где стонали и корчились умирающие. Возница то и дело указывал кнутовищем:

— Глядите-ка, еще мертвец… И там… А этот, кажись, дышит, видите?

Исбэшеску узнал Кирилэ Пэуна, потом Николае Драгоша… Титу Херделя в ужасе воскликнул:

— Здесь, по-видимому, разыгралось настоящее сражение!

Один лишь Григоре молчал; казалось, он ничего не видел.

У церкви их проверил один патруль, у корчмы — другой. Подъехав к усадьбе, пролетка остановилась. Григоре, Титу и Исбэшеску прошли через главные ворота, увенчанные голубятней. Белые голуби томно ворковали. Аллеи парка были затоптаны, словно по ним пронеслось стадо одичалой скотины. Всюду царила такая тишина, что слышно было, как на улице протяжно зевает возница и встряхивает бубенцами лошадь, пытаясь смахнуть с себя усталость. Уцелевшие стены новой усадьбы мрачно чернели на свинцово-синем вечернем небе.

Григоре внимательно все разглядывал, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, будто попал сюда впервые, но около развалин не задержался. С заднего двора неожиданно вынырнул приказчик Леонте Бумбу, испуганный, точно он не верил своим глазам, а из старой усадьбы выбежала стряпуха Профира. Она тут же стала причитать хриплым, мужским голосом и бросилась целовать хозяину руку, орошая ее слезами. Григоре задал несколько вопросов и с равнодушным видом выслушал ответы, словно зная их заранее или не интересуясь ими.

На террасе старой усадьбы сидел капитан Лаке Грэдинару, оставленный на всякий случай в селе вместе со своей ротой для поддержания порядка. Капитан принес Григоре свои самые искренние соболезнования, выразив их, однако, в церемонных и фальшивых фразах, а затем сообщил, что префект Балоляну и майор Тэнэсеску уже почтили бренные останки всеми оплакиваемого Мирона Юги, после чего проследовали в Руджиноасу и далее, но к завтрашнему дню они, вероятно, вернутся. Григоре поблагодарил офицера в столь же выспренних выражениях, — ему самому было стыдно, но все-таки он что-то такое произносил, — потом неожиданно прервал фразу на полуслове и поспешно ушел в дом.

Отец, казалось, спал со свечой в изголовье. Григоре смотрел на него несколько минут, потом преклонил колени, как на молитве, постоял так еще какое-то время, затем придвинулся и поцеловал холодную, серую, с посиневшими ногтями руку. Лишь сейчас слезы хлынули у него из глаз и обильно полились на скрещенные руки покойника, поблескивая на них маслянистыми пятнами… Григоре поднялся, вынул платок, чтобы вытереть руки отца, но пока развертывал его, передумал и закрыл себе лицо.

Немного спустя, несколько успокоившись, он прошел в другую комнату в сопровождении всех остальных, кроме капитана, который тактично удалился, чтобы не растравлять его боль.

— Ты, Леонте, поезжай в Костешть! — распорядился Григоре печальным, но уже спокойным голосом, как будто слезы вернули ему самообладание.

Приказчику было поручено доставить в тот же вечер два гроба и все необходимое для похорон. Один из гробов нужно отвезти в Леспезь. Священник позаботится, чтобы тело Надины уложили в гроб и утром доставили сюда… Григоре считал, что все это необходимо сделать немедленно, не откладывая, ибо усопшим нужен покой.

На следующий день, в понедельник, Григоре вместе с Титу поехали по окрестностям, чтобы определить масштабы опустошений — сперва в Амаре, затем в Руджиноасе. Кучер Иким рассказал им по дороге, сколько человек и кто именно был убит в стычке на околице деревни.

В Руджиноасе они встретили коляску префекта Балоляну, который вместе с главным прокурором Греческу провел ночь в усадьбе помещика Гики, в Извору, чудом уцелевшей от ярости крестьян. Последовали продолжительные и слезливые соболезнования. Затем Балоляну принялся красочно описывать свою миротворческую деятельность. Он был глубоко взволнован и восхищен собственным героизмом. В самых поэтических красках живописал он угрожавшие ему страшные опасности, избежать которых ему удалось буквально чудом, так что он до сих пор не может прийти в себя. Под конец он выразил полное удовлетворение тем, что сумел восстановить порядок так быстро и почти без кровопролития.

— Бедняжка Мелания, если бы она только подозревала, что мне пришлось пережить! — вздохнул он растроганно. — Лишь благодаря моему хладнокровию и необычайному такту мне удалось совершить это чудо, дорогой Григорицэ! Но моя миссия еще не завершена. Самое трудное лишь начинается. Недостаточно победить зло, необходимо вырвать его с корнем, дабы оно не возродилось вновь! Не так ли, господин главный прокурор?

2

Накануне майор Тэнэсеску вернулся в Амару поздно вечером в сопровождении одного лишь адъютанта и батальонного трубача. Он мог бы заночевать в Извору, но хотел доказать префекту, что порядок полностью восстановлен и он может разъезжать ночью в одиночестве по недавно еще бунтовавшим селам. Кроме того, майор считал необходимым лично провести предварительное следствие в Амаре, этом гнезде бунтовщиков.

С самого раннего утра староста Ион Правилэ, трепеща от страха, ждал во дворе примэрии, толкуя со стражником о секретаре Кирицэ Думитреску, который, возможно, нынче понадобится, но вот уже два дня как где-то прячется, опасаясь крестьян.

— Это ты староста бандитов? — осведомился майор, как только увидел Правилэ, и тут же, не дав ответить, закатил ему несколько увесистых оплеух, заорав: — Я вас сейчас досыта накормлю революцией, будь уверен! Всех до отвала накормлю, да так, что ввек не забудете!

Накануне вечером Тэнэсеску строго-настрого распорядился убитых не убирать, а оставить трупы на месте для устрашения живых. Сейчас, надавав старосте пощечин, он приказал ему опознать под наблюдением унтер-офицера всех убитых, а затем перетащить покойников на кладбище, но не хоронить, пока не будет соответствующих указаний. Капитану Лаке Грэдинару надлежало принять меры, чтобы все крестьяне без исключения, в том числе женщины и дети, были немедленно согнаны во двор и сад примэрии для проведения следствия.

Потом вместе с адъютантом, юным, робким, как девица, младшим лейтенантом, майор Тэнэсеску разработал подробный план действий, с помощью которого следовало безотлагательно выявить убийц Надины и Мирона Юги, преступников, изувечивших сына арендатора Платамону, тех, кто поджег барские усадьбы, избил и разоружил жандармов, кто воровал и грабил и, наконец, тех, кто был виновен в оскорблении войск.

— Пока суд да дело, пошлем кого-нибудь в Леспезь и в Глигану, чтобы доставили тамошних главарей бандитов, устроим им очную ставку со здешними и будем судить всех вместе, — нетерпеливо перебил сам себя Тэнэсеску.

Спустя некоторое время перед ним предстал капитан Корбуляну, прибывший для восстановления жандармского участка. Майор обрадовался. Ему нужны были жандармы, хорошо знающие крестьян и разбирающиеся в местной обстановке. В этом разбойничьем гнезде никто не внушал ему доверия. Если и старый священник спелся с бунтовщиками и был вместе с ними застрелен солдатами, то кому можно верить? (В действительности священник Никодим читал заупокойные молитвы у изголовья Мирона Юги, а когда возвращался из барской усадьбы с крестом, завернутым в епитрахиль, был убит шальной пулей на улице, недалеко от своего дома.)

Унтер-офицер Боянджиу застал в своей опустошенной квартире Дидину, чуть осунувшуюся, но довольно веселую. Они обнялись. Дидина всплакнула и рассказала, как ей повезло: бабка Иоана спрятала ее на чердаке своего дома, кормила и ухаживала за ней, словом, уберегла от мужиков, которые, несомненно, растерзали бы ее, попадись она им в руки. Унтер тоже прослезился и тут же помчался в примэрию выполнять свой долг.

К девяти часам, когда приехала коляска с префектом и главным прокурором, следствие уже шло полным ходом. Крики и вопли крестьян, заполнивших улицу, двор и сад примэрии, долетали до корчмы. Примэрия была оцеплена солдатами, чтобы никто не мог сбежать до допроса.

Однако ничего важного выяснить еще не удалось. Два отделения солдат, вооруженные розгами и палками, то и дело сменяясь, чтобы не переутомиться, избивали всех без разбора. Крестьяне вопили, умоляли сжалиться, пощадить их, но ни за что не хотели признаваться в своих преступлениях и выдать главных преступников. Только благодаря унтеру Боянджиу удалось выявить семерых виновных в избиении и разоружении жандармов. Среди них были названы имена Серафима Могоша и Трифона Гужу.

— Ты почему ударил унтер-офицера, бандит? — взревел майор, вращая налитыми кровью глазами. — Как ты посмел поднять на него руку?

— Дак…

Серафим Могош больше ничего не успел сказать. Он смотрел майору прямо в глаза, спокойно, видно понимая, что оправдываться бессмысленно. Тэнэсеску тут же набросился на него с хлыстом и исполосовал в кровь, вопя:

— Да как ты смел до него дотронуться, мерзавец?.. Как ты смел?.. Как?..

Серафим Могош стерпел удары, не шелохнувшись и не издав ни звука, не сводя с майора взгляда, казавшегося тому вызывающим.

— Капрал! — заорал Тэнэсеску, устав. — Всыпать бандюге сто палок! Сейчас же! А потом заковать в цепи!

Трифона Гужу у примэрии не оказалось. Кто-то сообщил, что его ранил старый барин и он отлеживается дома. Трифона немедленно принесли и бросили на землю, где он остался лежать, жалобно стеная. Все лицо Гужу было сплошной черной раной.

— Встать! Поднимайся, разбойник! — гаркнул майор, пиная его носком сапога в бок.

Не открывая распухших глаз, Трифон поднялся, шатаясь. Он еле держался на ногах и чуть было снова не рухнул на землю.

— Почему это барин в тебя стрелял, негодяй? — напустился на него майор. — Ты поднял на него руку, так? Хотел убить его? Значит, это ты зачинщик, главарь убийц!

Трифон простонал что-то невнятное.

— А из рук унтера почему вырвал винтовку?.. Почему ударил его?.. Говори, бандит! — продолжал майор и полоснул хлыстом по изрешеченному дробью, кровоточащему лицу.

Трифон взвыл по-звериному, будто его живым раздирали на части, и рухнул, как подгнившее дерево. Вне себя от ярости, майор принялся топтать его ногами, непрерывно вопя: «Грабитель, бандит!» Наконец он отошел на несколько шагов в сторону и хладнокровно отчеканил:

— Сержант!.. Ты!.. Да, ты!.. Бери шесть человек!.. Отведите этого бандита в глубину сада!.. И там расстреляйте его!.. Расстреляйте! Понял, сержант?..

— Так точно, понял, господин майор! — гаркнул коренастый, смуглый сержант, старательно щелкая каблуками.

Солдаты схватили Трифона и потащили сквозь густую толпу. Цепляясь за жизнь, Трифон Гужу стонал: «Простите… простите…» — но солдаты уволокли его.

Над толпой опустилась горестная тишина, прерываемая только свистом хлыста, которым майор Тэнэсеску в нервном напряжении рассекал воздух. Прошло несколько минут. Хлыст все ускорял и ускорял свои удары. В глубине сада бухнул короткий, глухой залп.

— Давай остальных! — сразу же рявкнул майор, разрывая почти не нарушенную залпом пелену молчания. — Как вы посмели поднять руку на жандармов?

Пятеро крестьян стали наперебой жалобно клясться, заверяя майора в том, что они ни в чем не виноваты, что они даже не были там, когда все стряслось. Тэнэсеску с трудом переводил дыхание. В последнее время он стал толстеть, отрастил небольшое брюшко, а совсем недавно врач сказал ему, что у него ожирение сердца. Во всяком случае, утомлялся он очень быстро. Чтобы не рисковать здоровьем из-за этих бандитов, он приказал всыпать всем пятерым по сто палок каждому.

Коляска с префектом подъехала, как раз когда приказ приводился в исполнение и избиваемые отчаянно вопили.

Пока продолжалась порка, а капрал, чтобы не просчитаться, громко вел счет ударам, майор Тэнэсеску жаловался префекту и главному прокурору на упрямство разбойников, которые заартачились и никак не хотят признаться и выдать главных виновников. Вопли мужиков действовали Балоляну на нервы, раздражали его. После того как капрал отсчитал сотый удар и избитых заперли в канцелярии, префект, надеясь вновь обрести утраченную уверенность, громко предупредил уткнувшихся лицом в землю крестьян о том, что их злодеяния и преступления ужаснули весь мир и они смогут облегчить свою участь, только если раскаются и дадут искренние показания… Сотни людей, как по команде, подняли головы, будто собираясь встать, и протяжно взмолились в один голос, похожий на гул стихающей бури:

— Помилуйте нас…

Балоляну застыл на месте от ужаса, словно колыхание и крик толпы знаменовали начало нового бунта. Такой же внезапный страх обуял прокурора, майора, всех офицеров и даже солдат. Один лишь Боянджиу не растерялся и сразу же оглушительно заорал:

— Не подниматься!.. На землю!.. Не подниматься!..

Тотчас же приказ Боянджиу подхватили и другие, а солдаты принялись колотить направо и налево по согнутым спинам, испуганно повторяя:

— Не подниматься!.. Не подниматься!..

Префект почел за благо отказаться от назидательной речи. Не откладывая, приступили к допросу Тоадера Стрымбу, на которого Боянджиу указал как на убийцу Надины.

— Признавайся, как ты ее убил! — напустился на него прокурор.

— Я, барин, никого не убивал и ни в чем не виноват! — ответил Тоадер, лицо которого стало совсем землистым.

— А кто же ее убил?

— Не знаю, барин! Может, Петре, сын Смаранды, он вошел в дом раньше меня, но только я ее не убивал.

— Кто здесь Петре, сын Смаранды? — осведомился главный прокурор.

— Помер он… помер! — ответило тут же несколько голосов.

Майор Тэнэсеску вскипел, не в силах больше сдерживать свое возмущение. Этот мужик казался ему воплощением подлости и коварства, и он накинулся на него с хлыстом.

— Ты почему не признаешься, убийца?.. Почему убил ее, бандит?.. Почему изнасиловал ее, почему надругался над ней, мерзавец?.. Позарился на барскую плоть, мразь поганая?

Закрывая лицо от ударов хлыста, Тоадер Стрымбу жалобно, по-бабьи, причитал:

— Ой!.. Ой!.. Это не я, господин майор! Смилуйтесь, господин майор, но только я не виноват!..

На улице показался воз, который медленно тянули четыре вола. На возу — скромный гроб с останками Надины. Следом за ним шагал священник из Леспези в лучшем своем одеянии. В одной руке он держал крест, в другой — кадило. Старенький, хриплый дьячок пел заупокойную молитву, любопытно косясь в сторону примэрии, стараясь разглядеть следователей, стоявших над огромной толпой скорчившихся на земле крестьян.

Пока проезжал траурный воз, царила полная тишина. Все обнажили головы, а Балоляну с грустью и возмущением пробормотал:

— Бедная женщина, бедная женщина!.. Какое гнусное преступление!

Прокурор, услышав негодующий голос префекта, набросился, в свою очередь, на Тоадера:

— Что тебе сделала эта добрая и красивая барыня, мерзавец, почему ты ее убил?

— Я ее не убивал! — упрямо повторил Стрымбу.

Но тут солдаты привели группу крестьян, арестованных в Леспези. Греческу, чье самолюбие требовало, чтобы убийца госпожи Юги был обнаружен как можно быстрее, энергично взялся за вновь прибывших. Убийство совершено именно в их селе, и уж им-то преступник, конечно, известен. Иляна сразу же показала:

— Так это дяденька Тоадер убил нашу госпожу, после того как надругался над ней… Я-то видела, когда он вошел в дом, а потом еще слыхала, как он выхвалялся да и Илие Кырлана подбивал снасильничать над барыней, пока не остыла… Вот и дядюшка Матей Дулману может сказать, он был там вместе с Петре Смарандиным, когда я вытащила барыню, покойницу уже, из дому, как только увидела, что дяденька Павел Тунсу подпалил машину…

— Я ее не убивал, врет девка! — буркнул Тоадер Стрымбу, не глядя на Иляну.

— Нет, девка не врет, Тоадер! — укоризненно вмешался Матей Дулману. — Чего не признаешься, что убил, коли убил? Чего хочешь на других свалить, невинных людей оболгать, Тоадер?

— Коли уж пошли признаваться, то лучше ты, дядя Матей, сам признайся, что разбил шоферу голову, — хмуро огрызнулся Тоадер.

— Так я и не стану запираться, когда господа меня спросят, — бесстрашно заявил Матей.

Прокурор удовлетворенно слушал, поглядывая то на префекта, то на майора, словно призывая их убедиться, как умело ведет он следствие и как он вынудил мужиков развязать языки.

— Со многими злоумышленниками пришлось мне иметь дело, но более циничного и подлого я еще не встречал! — заметил он наконец, обращаясь к Балоляну.

Пытаясь сдержаться, майор Тэнэсеску яростно пощипывал усы. Ему казалось, что из-за нервного перенапряжения у него вот-вот лопнут вены, и, чтобы дать себе разрядку, он набросился с кулаками и хлыстом на Тоадера Стрымбу, избил его до крови, топтал ногами… Утомившись, приказал капралу продолжать избиение, но уже дубиной, да так, чтобы переломать преступнику все кости. Вопли Тоадера Стрымбу постепенно затихали, превращаясь в хриплые, слабеющие стоны.

— Сержант! — гаркнул наконец майор. — Забери и этого!.. К стенке его!.. Расстрелять!.. Быстро, быстро!..

Приказ майора привел Тоадера в себя, словно на него выплеснули ведро воды. Со стоном подполз он к ногам офицера:

— Смилуйтесь, господин майор… Детишки сиротами останутся… Смилуйтесь…

— Взять его, сержант! — снова крикнул Тэнэсеску, отступая, чтобы не дать крестьянину коснуться его сапог. — Пошевеливайся!.. Хватайте его!..

Как раз когда все замолчали в ожидании выстрелов, во двор примэрии вошел Титу Херделя. Григоре Юга был занят подготовкой похорон, и Титу не хотел ему мешать. Услышав залп, прогремевший в глубине сада, он тихо осведомился у Балоляну, что там происходит, а тот, чтобы доказать, как энергично он действует, непринужденно-равнодушно ответил:

— Ничего особенного… Расстреляли убийцу госпожи Юги…

Так как Матей Дулману признал свою вину, Греческу объявил, что арестует его и отправляет в распоряжение трибунала. Майор тут же запротестовал:

— Извините, господин прокурор! До суда хорошая порка — самое милое дело!.. Капрал, отсчитай и этому двадцать пять палок!

Пока Матей Дулману без единого стона переносил удары, Тэнэсеску пояснял штатским, что этих разбойников вразумляет только хорошая взбучка, а отсидка в тюрьме для них сущий отдых. Кроме того, при всех обстоятельствах, независимо от гражданского следствия, он как военачальник обязан применить самые строгие кары — ведь эти сиволапые мужики посмели выступить против армии… У Титу Хердели ответ так и вертелся на языке, но он промолчал, увидев, что Балоляну и Греческу, которым надлежало бы возразить, слушают, не прекословя, бахвальство офицера.

— Павел Тунсу!.. Кто здесь Павел Тунсу?.. Подойди сюда! — крикнул прокурор.

Павел поднялся с земли, дрожа от страха, что его тоже расстреляют. Не ожидая вопросов, он торопливо залепетал:

— Я-то никого не убивал… Никого… Я только машину порушил и подпалил ее за то, что они моего парнишку изувечили, но крови не проливал, у меня ребята малые…

Когда через некоторое время жестоко избитого Павла швырнули в канцелярию к остальным арестованным, он перекрестился и поблагодарил милосердного бога, который в доброте своей сжалился над его детьми.

Чтобы быстрее выявить преступников, главный прокурор решил вести дальше следствие по-другому и допросить в первую очередь самых уважаемых людей в деревне, с помощью которых можно будет легче уличить истинных подстрекателей и злоумышленников.

— Ты расскажи мне честно, дед, как произошли все эти преступления и кто виноват! — обратился он к Лупу Кирицою.

— Дак, барин, я-то не встревал, потому как я человек старый и не пристало мне…

— Ладно, ладно, я тебе верю, но ты расскажи, отчего и как вспыхнул этот бунт и кто его затеял! Ведь не началось же все само собой, не так ли, дед? — настаивал прокурор.

— А как раз так и было, барин! — подхватил старик. — Взвился вихрь большой, подхватил бедных людей и погнал их, как овец…

— Ты, дед, не мути воду, не морочь нам голову своими сказками, нет у нас для них времени! — вмешался майор Тэнэсеску, раздраженный болтливостью старика.

Тот попытался что-то возразить, но майор тут же влепил ему две увесистые оплеухи. Лупу Кирицою посмотрел ему прямо в глаза и проговорил:

— Ну, господин майор, пусть бог тебя покарает за то, что позоришь мою старость!

— Что?.. Как ты смеешь?.. Осмеливаешься дерзить мне, старый разбойник?.. Капрал, пятьдесят палок!

Титу Херделя стоял, весь дрожа, рядом с префектом все то время, пока старик молча, как каменный, переносил боль от ударов.

После того как были избиты еще несколько человек, среди которых особенно досталось Луке Талабэ, чье поведение показалось прокурору вызывающим, после того как Филип Илиоаса и Марин Стан были уличены в грабеже и признались, что позарились на чужое добро, хотя они сами люди не бедные, настала очередь Игната Черчела. Накануне, когда винтовочные залпы прекратились, Игнат, стараясь подладиться к войскам, привязал к палке белое полотенце и выставил его в воротах, чтобы господа сразу его заметили. Майор действительно увидел полотенце и взбеленился: «Что это такое, бандит?» — «Мир, господин майор», — смиренно пояснил Игнат. «Мир, подлюга? А против кого же ты воевал, мерзавец? Против румынской армии?» — еще пуще взъярился майор и жестоко избил Черчела… Теперь он сразу его узнал:

— Это ты с белым флагом совался, негодяй?

— Да, господин майор. Грехи наши тяжкие, не знаем мы, как лучше сделать, чтобы промашки не вышло… — пробормотал, заикаясь, Игнат. — Видать, бог нас покарал глупостью за грехи наши…

Пока прокурор заканчивал допрос Игната Черчела, то и дело перебиваемый яростными вспышками Тэнэсеску, явился староста Ион Правилэ и доложил, что, согласно приказу, собрал и установил личность всех мертвецов. Всего оказалось сорок четыре трупа, ибо тело сорок пятого, священника Никодима, было убрано с улицы еще вчера вечером его дочерью Никулиной. Майор Тэнэсеску взорвался: как посмела ослушаться его приказа дочь этого разбойника попа? Староста оцепенел от страха, испугавшись, что его снова изобьют, да еще перед лицом всей деревни.

— Где эта бестия баба, которая осмелилась нарушить приказ? — заревел майор, выпучив глаза.

Никулина, смертельно бледная, выбралась из толпы, держа за руку ребенка. Не говоря ни слова, майор принялся полосовать ее хлыстом. Женщина визжала, увертывалась, стараясь укрыться от ударов, а ребенок в ужасе вопил:

— Мамочка!.. Мамочка!..

— Ой, ой, помогите! — рыдала Никулина, на лице которой удары хлыста оставляли все новые и новые полосы.

— Капрал! — крикнул наконец уставший майор. — Отсчитать ей пятьдесят палок!..

— Ой, спасите, люди добрые, спасите!..

Четверо солдат схватили вырывавшуюся женщину и, несмотря на ее истошные крики, бросили на землю лицом вниз. Антонел метнулся к судорожно извивающейся матери, захлебываясь от плача и в ужасе повторяя:

— Мамочка!.. Мамочка!..

Когда один из солдат принялся бить женщину, Титу Херделя, который в надежде, что его услышит префект Балоляну, то и дело шептал: «Это ужасно, ужасно», — не смог больше сдерживаться и, подойдя к Тэнэсеску, возмущенно заявил:

— Господин майор, хватит!.. Это невыносимо!.. Это…

Майор вскинулся, словно его ударили:

— Что вы сказали?.. Кто вы такой?.. Что вам здесь надо?.. Как вы смеете вмешиваться…

— Мое имя Титу Херделя, я…

— Ничего не хочу знать! — продолжал Тэнэсеску, сжимая кулаки. — Убирайтесь немедленно вон из примэрии, не то я вас арестую и отправлю под конвоем!.. Немедленно уходите!.. Сейчас же!..

Префект Балоляну окаменел. Энергичная расправа майора с крестьянами вполне его устраивала, так как давала возможность не принимать самому никаких мер и, следовательно, не брать на себя ответственность. Что бы там ни произошло впоследствии, он всегда сможет умыть руки. Но вот столкновение с бухарестским журналистом, да еще другом Григоре Юги, может вызвать более чем неприятные последствия. Немного собравшись с мыслями, он по-дружески вмешался, пытаясь по-французски вразумить Тэнэсеску, который, напротив, распалялся все больше:

— Я никому не позволю!.. Кем бы он ни был!.. Даже самому господу богу не позволю!..

Титу Херделя побелел как мел от негодования и волнения. Он сразу же понял, что его вмешательство, в сущности вполне гуманное, оказалось совершенно неуместным. И все-таки он не жалел, что вмешался. Не желая раздувать скандал и опасаясь, как бы его действительно не арестовали, он тут же повернулся к Тэнэсеску спиной. Префект, стремясь задобрить его, взял Титу под руку и удержал:

— Господин Херделя, прошу вас… Ради меня!.. Господин майор постарается…

— Я не хочу присутствовать при подобном варварстве, господин префект, и предпочитаю уйти! — заявил Титу, стараясь сохранить достойный вид.

— Весьма сожалею!.. — пробормотал Балоляну, пожимая ему руку, но больше не задерживая.

Тэнэсеску тоже утихомирился, увидев, что Титу уходит. Как только он узнал от префекта, что тот журналист, его гнев сразу остыл, хотя он постарался этого не показать. Несколько лет назад, еще в гарнизоне города Турну-Северин, он на пирушке влепил пощечину какому-то местному писаке-журналисту. Разразился грандиозный скандал. Его имя принялись трепать все бухарестские газеты. Чуть было не пришлось уйти из армии. Если бы не та история, попавшая в его личное дело, Тэнэсеску уже давно был бы подполковником.

Л. Ребряну

«Восстание

— Я никому не могу позволить мешать мне выполнять мой служебный долг! — заявил он, повышая голос, чтобы сохранить видимость гнева. — Здесь за все отвечаю я!.. Мы ведь не в бирюльки играем, не так ли, господин префект?.. Из Бухареста легко командовать и заниматься писаниной, но поглядите только на этих извергов, которые все здесь разорили, разграбили, уничтожили, которые убивали!

Заговорив о крестьянах, майор снова разгорячился, повысил голос, словно разорили и ограбили его самого, хотя он не владел никаким недвижимым имуществом.

— Эти деревни следовало бы стереть пушками с лица земли!.. Даже их поп и тот был бандитом!.. Подумать только, какие страшные преступления и злодеяния они совершили, такого еще нигде не бывало!.. В других краях хоть чуточку сдерживались, а здесь не постыдились женщин и стариков убивать…

Майор Тэнэсеску еще разглагольствовал, как вдруг в толпе поднялся какой-то крестьянин с всклокоченными волосами и возбужденным лицом. Устремясь к офицеру, он страстно закричал:

— Барин, а барин, вижу я, что взялся ты убивать всех божьих христиан и не хочешь слушать заповедей, что в небесах звенят трубным гласом!..

— На колени! Не подниматься!.. — заорал кто-то из усердных солдат.

— Какие заповеди?.. Что он там городит? — переспросил майор, изумленный неуемной дерзостью мужиков, которых он усмирял с самого утра.

— Да он сумасшедший, господин майор! — пояснил унтер Боянджиу.

— Сумасшедший?.. Ну, я таких сумасшедших хорошо знаю! — воскликнул Тэнэсеску. — Кстати, этот бандит шел вчера во главе восставших, призывая солдат к бунту!.. Я это сам слышал!.. Капрал, а ну-ка всыпь ему, как положено!

Солдаты тут же приступили к порке, но Антон лишь радостно кричал, словно не ощущая ударов:

— Бейте, бейте, братцы!.. Страшный суд все одно настанет, загремит глас божий… Бейте, бейте!.. Потому-то я и поднялся, потому-то…

Раздосадованный тем, что порка не оказывает нужного действия, майор приказал капралу:

— Отпусти сумасшедшего, пусть убирается к черту! — Повернувшись к главному прокурору, он добавил: — Продолжим!.. Прошу!..

3

Григоре Югу мучили угрызения совести, не давала покоя неотвязная мысль: «Останься я здесь, возможно, все было бы по-другому…»

Но в то же время он прекрасно понимал, что самобичевание ничего не даст и что сейчас он обязан, не откладывая, выполнить горестный долг. Тело Надины уже пять дней как ждет успокоения, а тело отца — три дня. Григоре казалось, что покойники слишком долго лежат забытые и неубранные, их души не могут обрести покой, терзаются и терзают всех живых, в первую очередь — его, и что именно поэтому он так страдает, так замучен голосом совести.

Когда накануне он отправил из Костешти телеграмму Гогу Ионеску, извещая его о смерти Надины, он еще не думал о похоронах, как, впрочем, не думал ни о чем конкретно… Лишь вечером, увидев покойников своими глазами, Григоре сообразил, что Гогу и Еуджения тоже должны бы приехать на похороны Надины и что, следовательно, придется их подождать. Утром, однако, при виде возка с гробом, за которым плелся священник из Леспези, Григоре подумал, что Гогу не отважится приехать сейчас в деревню, даже на похороны родной сестры, а кроме того, теперь, когда деревни еще корчатся в муках, пробуждаясь от безумия, а над развалинами и человеческими душами все еще клубится дым пожарищ, не время для пышных похорон. Именно в эту минуту он решил устроить немедля скромные, под стать обстоятельствам, похороны, отложив главную церемонию на более поздние времена, когда все действительно уляжется и успокоится. Приняв решение, он почувствовал, что освободился от растерянности и какой-то болезненной беспомощности, которая словно погружала его в нереальный, призрачный мир.

— Так вот, Леонте, после обеда мы их похороним…

Хладнокровно, словно речь шла о чем-то самом обычном, Григоре отдал приказчику точные и подробные распоряжения. Уже несколько поколений семьи Юги были похоронены около церкви в Амаре. Последний склеп соорудил Мирон Юга. Там уже несколько лет покоилась его жена. Вместительный, сводчатый склеп, построенный из камня, предназначался и для него, когда пробьет его смертный час. Туда же можно будет, хотя бы временно, поместить и гроб с телом Надины. Так как старый священник Никодим погиб, заупокойную отслужит священник из Леспези, тот, что сопровождал похоронные дроги Надины. Хватит его одного…

Отпевали покойников во дворе. Весело сияло весеннее солнце. Деревья буквально на глазах покрывались почками. Гробы были установлены на двух возах, запряженных каждый четырьмя волами. Высившаяся позади старая усадьба с выбитыми стеклами казалась стариком, выплакавшим глаза. Впереди, за рядом тополей, вырисовывались почерневшие от дыма стены и обгоревшие балки новой усадьбы, словно специально подготовленная траурная декорация. Безусый священник в новом одеянии, с реденькой взъерошенной бороденкой, читал и распевал заупокойные молитвы, то и дело возводя очи горе, к голубому небу, откуда, казалось, прислушивались к отпеванию белые облачка, похожие на вереницы ангелов. Слабый, тоненький, но все-таки утешающий голос священника поднимался в воздух, как дымок ладана, растворяясь в скорбной тишине, завладевшей не только усадьбой, но и окрестностями. Ответы дьячка, машинальные и гнусавые, затухали где-то внизу, сливаясь с равнодушным и тихим сопением жующих волов, чьи длинные хвосты ритмично покачивались, отгоняя воображаемых мух.

Григоре Юга стоял у воза с гробом отца. Около него, как верный адъютант, находился Титу Херделя. По другую сторону, до самого забора, от которого уцелело всего несколько столбов, толпились слуги во главе с Исбэшеску, а уже за ними стояли батраки. Жена приказчика и стряпуха Профира рыдали, захлебываясь от слез, но причитали вполголоса, будто устыдившись сдержанности Григоре.

Его покрасневшие, мутные глаза охватывали одним взглядом оба гроба. Они были одинакового размера, сколоченные из дерева одной и той же породы, словно их заказали давно. Душой молодого Юги овладело чувство смиренного покоя. И это несмотря на то, что в мозгу молниями проносились мысли, непрерывно сталкиваясь и прогоняя друг друга, не вырисовываясь четко, будто бессмысленные обрывки, уносимые случайным ветром, а сердце тяжко ныло, как открытая рана, причиняющая неосознанную, но незатихающую боль.

Григоре даже не заметил, как закончилось отпевание и все тронулись к кладбищу. Лишь выйдя на улицу, он шепотом сказал Титу:

— Может быть, следовало известить Балоляну… Не знаю! Но теперь уж…

Он шел за вторым возом с гробом отца. Слышал чуть позади шаги остальных и усилившиеся рыдания женщин. Перед первым возом поблескивало одеяние священника, затем, откуда-то издалека, Григоре услышал его голос.

Увидев толпу перед примэрией, он удивился. Титу коротко рассказал ему, что там происходит. Вопли и стоны подтвердили, что следствие продолжается так же рьяно. Когда похоронная процессия приблизилась, со двора, заполненного крестьянами, вышел префект Балоляну в сопровождении главного прокурора Греческу, майора Тэнэсеску и жандармского капитана Корбуляну. Капитан Лаке Грэдинару тоже хотел присоединиться к процессии, тем более что был лично знаком с Мироном Югой и несколько раз гостил у него, но ему пришлось остаться в примэрии для продолжения следствия и допроса бунтовщиков.

— Прости меня и всех нас, дорогой Григорицэ, но мы ничего не знали, а то бросили бы здесь все и пришли отдать последний долг твоему высокочтимому родителю! — пробормотал с опечаленным видом Балоляну, пожимая руку Григоре и долго не выпуская ее.

Остальные, тоже придав лицам грустное выражение, по очереди пожали Григоре руку, стараясь показать красноречивыми соболезнующими взглядами, что не находят достойных слов для проявления своей скорби.

Григоре собрался, в свою очередь, попросить у Балоляну прощения за то, что вовремя не известил его. Он уже открыл было рот, но увидел, что тот поспешно вытаскивает платочек и вытирает глаза, словно пытаясь сдержать слезы. Этот жест выглядел до того фальшивым, что Григоре передумал, ничего не ответил и только ускорил шаг, так как за эти несколько секунд воз ушел дальше.

Вскоре похоронная процессия вошла во двор церкви. После короткой молитвы священника гробы по очереди опустили в раскрытую могилу, возле которой стояли три батрака, присланные приказчиком Бумбу, чтобы осторожно приподнять могильную плиту и затем положить ее на место. Гробы были тяжелые, и трем батракам пришли на помощь другие слуги. Перекрывая невнятное бормотание дьячка, священник несколько раз провозгласил «Вечную память», а затем неожиданно замолчал, подобострастно поклонившись Григоре Юге, который неподвижно замер, глядя прямо перед собой отсутствующим взглядом. По знаку приказчика батраки принялись укладывать могильную плиту на место. Балоляну и остальные снова выразили Григоре свое соболезнование, которое тот выслушал молча, лишь слегка кивнув им в знак благодарности. Но он ясно расслышал слова, сказанные затем майором Тэнэсеску жандармскому капитану:

— Раз уж мы здесь да и священник под рукой, пойдите, голубчик, и похороните мужиков на деревенском кладбище, уж не знаю, где оно, поп должен знать. Найдете там старосту. Очень вас прошу, милейший, проверните это дело, чтобы избавиться от формальностей!.. Но только быстро, без всяких проволочек и церемоний. И так слишком хорошо для разбойников!.. Да, кстати, не забудьте и о тех, которых только что расстреляли в примэрии.

Григоре вздрогнул, будто вспомнил что-то важное, и торопливо попросил Титу:

— Я бы тоже хотел присутствовать на похоронах крестьян, но сейчас не в силах… Вы бы не согласились пойти вместо меня?

— Конечно! — коротко ответил Херделя.

Священник проводил Херделю и Корбуляну. Они миновали церковный сад, а за ним еще два огорода и чей-то фруктовый сад. Трупы лежали на кладбище двумя рядами, скорчившись и закоченев в последнем судорожном движении, в котором их настигла смерть. Рядом зияла только что вырытая длинная и широкая яма.

— Только быстренько, батюшка, а то у нас нет времени! — бросил священнику капитан Корбуляну.

Он стоял как на иголках те несколько минут, пока священник поминал мертвецов, и, как только покойников сбросили в общую могилу, тут же ушел, не поворачивая головы.

Титу Херделя остался на погосте со священником. Оба молча смотрели, как тяжелые комья тучной земли били по трупам, сброшенным в яму и перемешавшимся там, словно гнилые сучья, как мертвецы мало-помалу примащивались на своем ложе, сливались и растворялись в земле, надежно укрывшей их от всех опасностей.

«Как они бились, чтобы получить землю, и вот земля их всех прибрала! — подумал Титу, и сердце его сжалось. — И ведь всем нашим чаяниям и стараниям уготован тот же конец в этой земле».

Человек десять безмолвных крестьян закидывали яму землей, обливаясь потом и с трудом переводя дух. Староста Правилэ лихорадочно торопил их; он был сильно напуган; оплеухи, полученные от майора, казалось, совсем сбили его с толку.

— Сколько их было, господин староста? — спросил Титу после того, как земля поглотила всех.

— Сорок шесть человек, сударь, вместе с Трифоном и Тоадером, которых только что принесли из примэрии, — ответил староста, доверчиво подходя к нему, так как был свидетелем столкновения между Титу и майором. — Тело отца Никодима оставили дома. Господин майор Никулину выпорол, но потом все-таки смилостивился и не заставил ее тащить тело отца сюда. Да и не подобало бы это — закопать священника заодно со всеми бедолагами, потому как за отцом Никодимом никакой вины не было, он же молился у изголовья старого барина Мирона… Ох, господи боже, охрани нас и защити, большая беда обрушилась на нашу голову!..

После некоторого молчания Титу снова спросил:

— Что ж у вас здесь за революция произошла, староста? Как это вам взбрело в голову совершать такие злодеяния, разрушать и крушить все подряд?

— Как вам сказать, сударь, видать, распалились люди, вот и грехов без удержу натворили! — горестно ответил Правилэ. — Но только то, как сейчас дело повернулось, тоже будет не по справедливости! Ведь мужики люди темные, им не мудрено ошибиться, а господа-то, умудренные разумом…

Титу не ответил и повернулся к крестьянам, которые засыпали могилы и никак не могли справиться с этим делом. Староста осекся и замолчал, словно испугался, не наболтал ли он чего лишнего…

Вечером Григоре Юга пригласил Балоляну, Греческу и офицеров на ужин в усадьбу. Префект сымпровизировал короткую речь, в которой прославлял память обеих жертв преступного восстания, покрывшего страну развалинами и повергшего ее в траур. После этого, щадя хозяина дома, о покойниках больше не поминали. Зато много говорили о жестокости мужиков и их разнузданных грабежах. Заметив, что молодой бухарестский журналист помалкивает, как, впрочем, и Григоре Юга, Балоляну счел своим долгом призвать всех к единству перед лицом грозной опасности, которую представляет собой заблудшее стадо, сбитое с толку преступными подстрекателями. Эти злодеи, несомненно, будут выявлены в ближайшие дни.

— Необходимо отрешиться от мелкого самолюбия и забыть невольные обиды, обусловленные чрезвычайными обстоятельствами! — патетически воскликнул Балоляну. — Не так ли, господин Херделя?

Титу пожал плечами, словно хотел сказать, что все это не имеет никакого значения. Григоре, не поняв намека, с недоумением посмотрел на Балоляну.

— Значит, он вам ничего не сказал? — удивленно воскликнул префект. — Вот, господа, что значит тонкая, деликатная душа. Сразу видно, не так ли?..

Объяснив в нескольких словах Григоре, в чем дело, Балоляну поднял стакан вина за то, чтобы инцидент был предан забвению. Майор Тэнэсеску пожал через стол руку Титу под одобрительные аплодисменты присутствующих. Затем все наперебой стали доказывать молодому трансильванцу, что мужицкая подлость и зловредность не имеют предела и одна лишь грубая сила может удержать их от самых страшных преступлений.

— Мы не должны забывать, что находимся в доме, дважды повергнутом в траур этими негодяями, в доме, опустошенном и преданном огню! — с возмущением и скорбью воскликнул майор Тэнэсеску.

— Достаточно только оглядеться вокруг, чтобы понять, какие это дикари! — добавил Корбуляну, приосанившись и подкручивая усы, словно в присутствии женщин.

Главный прокурор Греческу, обычно молчаливый, на сей раз оказался в центре внимания — он рассказывал, каким образом подавлялись подобные мятежи в других странах, и подчеркнул, что палки, погулявшие по спинам отечественных варваров, — не более чем безобидная родительская ласка.

Титу Херделя внимательно прислушивался. Он чувствовал, что собеседники не правы, но никак не мог найти для спора с ними достаточно убедительные доводы.

— Меня только несправедливость возмущает! — вставлял он несколько раз, будто пытаясь отмежеваться от остальных.

Лишь позднее, разгоряченный разговором, он заявил с твердостью, поразившей даже его самого:

— Я готов согласиться с применением любой меры наказания, лишь бы она была справедлива и законна. Вам, представляющим государство и имеющим в своем распоряжении всю его силу, не пристало идти по стопам крестьян, которые попрали закон и совершили преступления. Попирая закон, вы тоже совершаете преступление, даже еще более тяжкое, чем крестьяне, так как идете на него под защитой государства и злоупотребляя его карающей силой. Крестьяне, подняв бунт и учиняя злодеяния, рисковали каждую секунду навлечь на себя репрессии государства — его армии, полиции или жандармов. Вы же, вместо того чтобы применить против них всю строгость законов, избиваете и пытаете несчастных, закованных в цепи и лишенных возможности защищаться, так как знаете, что не столкнетесь ни с кем, кто мог бы вас покарать.

— Что вы, что вы, мой милый! — снисходительно улыбнулся Балоляну. — Я юрист и законник. Так вот, государство не только вправе, но и обязано всеми средствами защищать свое существование, когда ему угрожает опасность. Любой вклад в дело сохранения и укрепления государства законен и справедлив!

— То же самое мне заявил когда-то венгерский жандармский офицер, — иронически возразил Титу, — с той только разницей, что он говорил по-венгерски, а вы по-румынски.

— Но не можем же мы попустительствовать революции…

— Закон побеждает революцию. Только беззакония провоцируют и распространяют революции! — изрек Титу Херделя с гордостью человека, совершившего великое открытие.

4

На следующий день, еще до полудня, группа крестьян человек в пятьдесят была отправлена в Питешти под охраной вооруженных солдат, которыми командовал пожилой, злобный унтер-офицер. Так как арестованных считали главарями бунта, виновниками всевозможных преступлений или, по крайней мере, подозревали в этом, их заковали в кандалы, каждого в отдельности, и, кроме того, всех вместе приковали попарно к одной общей длинной и толстой цепи. Несколько солдат держали наготове тяжелые дубинки, чтобы подгонять отстающих.

Вскоре после обеда Балоляну, Греческу и майор Тэнэсеску попрощались с Григоре Югой. Префект объяснил, что им нужно собственными глазами увидеть плоды усмирения во всех селах, зараженных бунтарским духом. Это тем более необходимо, что поступили конфиденциальные сообщения о том, будто в некоторых деревнях помещики, вернувшись домой под охраной войск и найдя свое имущество разграбленным, самолично проводят следствие и судебное разбирательство и карают предполагаемых виновников.

— Это недопустимо! — разглагольствовал с благородным негодованием Балоляну. — Я не потерплю никаких самочинных репрессий! До чего мы докатимся, если каждый начнет по собственному разумению восстанавливать справедливость, считаясь лишь со своими капризами? Закон должен быть один для всех!.. Отнюдь не равнозначны защита общих интересов и защита интересов личных, чреватая сведением счетов, мщением, попиранием законности! — провозгласил префект, перехватив иронический взгляд Хердели.

На следующий день уехал и Титу. Григоре задержал бы его и дольше, но подумал, что при создавшихся обстоятельствах, когда вокруг одни только страдания, разруха и горе, это было бы с его стороны слишком эгоистично.

— Вы были очень добры, деля со мной эти дни, полные опасности и боли, — сказал он на прощание Титу. — Не хочу больше злоупотреблять вашей дружбой… Я вам признателен и никогда не забуду вашей преданности, благодаря которой вы поняли и терпели все мои капризы и угрюмое молчание!.. Впрочем, я тоже ненадолго задержусь в деревне. Одиночество и витающие здесь призраки довели бы меня до полной неврастении. Но я должен распорядиться относительно весенних работ, к которым еще не приступали, и попытаться восстановить то, что может быть хоть как-то восстановлено…

Титу и на этот раз покинул Амару на знакомой желтой бричке, с тем же Икимом на козлах. Улица была пустынна, будто люди все еще не осмеливались выглянуть из своих домов и убежищ. Двор примэрии был по-прежнему полон крестьян, которые лежали, уткнувшись лицом в землю, под охраной солдат. Следствие продолжалось так же энергично, с той только разницей, что его вели новые люди. Капитан Лаке Грэдинару заменил майора, а унтер Боянджиу — прокурора…

Вплоть до Костешти, во всех селах, Титу повсюду видел, что ведется такое же следствие. На вокзале в Костешти он встретил Козму Буруянэ, который подробно расспросил его о положении в Амаре и сказал, что завтра он тоже вернется домой, но только один, пока не убедится лично, что там действительно уже не опасно…

В Бухаресте Титу в тот же день первым делом отправился к Гогу Ионеску. Быть вестником несчастья всегда неприятно и тяжело, но он успокаивал себя тем, что после лаконичной телеграммы Григоре те подробности, которые он сообщит, все-таки послужат каким-то утешением. Дом на улице Арджинтарь с величественной лестницей и раковиной над входом, казавшийся ему таким веселым и счастливым месяцев шесть назад, когда в волнении и страхе он наведывался сюда, чтобы узнать, не возвратились ли господа, теперь имел хмурый и мрачный вид, несмотря на то что лучи заходящего солнца ласково золотили его стены и играли на стеклах окон, а в садике с аккуратно расчищенными аллеями молодой газон зеленел, как раскинутый на солнце бархатный ковер. Дома была одна лишь Еуджения, и она заставила Титу рассказать ей все еще до прихода Гогу. Еуджения была в ужасе, но главным образом из-за переживаний мужа. Опасаясь за него, она запретила ему ехать в Амару на похороны Надины… Вскоре пришел и Гогу. За те несколько дней, что Титу его не видел, он постарел, казалось, лет на десять. От обычного щегольства и шумной жизнерадостности не осталось и следа. Увидев Титу, он жалобно разрыдался, как слабая, неспособная сдержаться женщина. Только сейчас он осознал, как сильно любил Надину, — любил ее больше, чем сестру, любил, как собственного ребенка. Слушая Титу, которому пришлось повторить все сначала, Гогу то и дело вздыхал: «Бедный отец!.. Как он выдержит такой удар!» До старого Тудора Ионеску тоже дошли слухи о разгуле восстания в уезде Арджеш, и он то и дело спрашивал, вернулась ли из деревни Надина, его любимица, страх за которую терзал его больное сердце.

Вечером за ужином Титу пришлось изложить и супругам Гаврилаш то, что он пережил и увидел в деревне. Лег он поздно и только в постели просмотрел послеобеденные газеты. Печально усмехнулся, прочитав, что благодаря мудрым мерам нового правительства беспорядки почти повсеместно ликвидированы без малейшего кровопролития. Подобные сообщения звучали как издевательство. В сердце кипело с трудом подавляемое возмущение. Ему приснилось, что он снова в Амаре, во дворе примэрии, посреди поверженной на землю толпы. Майор рубил низко опущенные головы своей выщербленной и порыжевшей от крови саблей. Когда он занес ее над жалобно плачущим ребенком, Титу бросился к офицеру, вырвал у него саблю и отшвырнул в сторону… «Я тебя арестую! Я тебя арестую!..» — орал майор. Титу схватили разъяренные солдаты, и тут же хлыст Тэнэсеску принялся полосовать его лицо…

Назавтра в редакции «Драпелула» Рошу обнял Титу так горячо, словно тот воскрес из мертвых. Затем повел его к Деличану, чтобы Титу рассказал и тому о методах усмирения, применяемых правительством. Как всегда, надеясь прославить газету каким-либо сенсационным материалом, секретарь редакции предложил опубликовать впечатления молодого журналиста, в частности, описать его конфликт с кровожадным майором.

— Нет, нет, Рошу! — воспротивился директор. — Мы нравственно обязались оказывать новым властям всяческое содействие в ликвидации беспорядков. Мы должны сдержать свое слово! Не можем же мы быть такими же грязными и преступными, как они!

— Ладно! — вздохнул Рошу. — Я это предвидел заранее. Наша газета осуждена на жалкое прозябание во веки веков.

Через несколько дней Титу, придя в редакцию, застал Рошу более мрачным, чем когда-либо. Он подумал, что у того какие-то личные неприятности, и, не докучая ему, принялся строчпть ежедневные бесцветные статейки, которые уже научился изготовлять непосредственно в редакции. Спустя некоторое время Рошу, не вытерпев, воскликнул:

— Какой ужас!.. Какая подлость!.. Какое варварство!..

Театральные взрывы эмоций очень не шли ему. Голос звучал фальшиво, как у бесталанного актера. Точно поняв это, Рошу вновь погрузился в молчание и лишь минут через пятнадцать саркастически спросил:

— Ну, что будем делать с нашей революцией, малыш?.. Все кончилось, не так ли?.. Поставили на ней крест?.. То есть почему один крест?.. Тысячи крестов!

Титу Херделя подошел к его столу, чтобы показать, как всегда, свою заинтересованность.

— Надеюсь, ты заметил, что из газет почти совсем исчезла рубрика с сообщениями о крестьянских беспорядках?.. Это значит, что репрессии оказались эффективными! Во всей стране восстановлены покой и порядок!.. Но какой покой?.. Тысячи свежих могил ознаменовали собой воцарение идеального порядка в Румынии.

Рошу немного помолчал, но лицо его побагровело от негодования, и он продолжал:

— То, что ты, малыш, видел в Арджеше, просто невинная шуточка по сравнению с той лютой жестокостью и варварством, с какими новые власти чинят теперь суд и расправу во всех селах нашей страны. Тем, кто просто расстрелян или убит карателями, необыкновенно повезло, — они счастливы, так как спаслись от ужасающих пыток и истязаний, выпавших на долю живых… Короче говоря, произошла кровавая бойня, не имеющая себе равных нигде в мире за последние сто лет. Такого не бывало даже в колониях по отношению к диким племенам. И все это проведено украдкой, — как бы не узнала Европа и весь мир. Грохотали пушки, стирая с лица земли все новые и новые села, непрерывно трещали винтовки… Убитых бросали вповалку в огромные ямы, хоронили без креста, чтобы не оставлять следов… И никто не может протестовать, никто не осмеливается даже пикнуть, так как затронуты интересы страны, а интересы страны требуют, как тебе известно, чтобы миллионы и миллионы крестьян, голодные и разутые, выбивались из последних сил и доставляли нескольким тысячам трутней-бездельников богатства, которые те могли бы транжирить в роскоши и разврате.

— Что ж я могу сделать, если об этом нигде нельзя писать? — спросил Херделя. — Я бы протестовал.

— Это к лучшему, что тебе негде писать об этом, малыш, ибо с тобой разделались бы в два счета: выслали бы из Румынии, как любого нежелательного иностранца.

— Меня? Я в Румынии иностранец? — со снисходительной иронией улыбнулся Титу.

— Не забывай, малыш, что у тебя нет румынского подданства, хоть ты себя и считаешь самым настоящим румыном. Следовательно, как только сочтут, что ты представляешь опасность для общественного порядка, тебя будут рассматривать не как брата, а как врага, со всеми вытекающими отсюда последствиями… Но не волнуйся!.. Через недельку-две только в трибуналах сохранится память о вчерашнем мятеже, ибо там будут судить десятки тысяч крестьян, которых приволокли отовсюду и забили ими тюрьмы всей страны… А остальные будут довольны и даже останутся в выигрыше. Тех, чьи поместья разграблены, государство срочно и с лихвой вознаградит, чтобы они могли восстановить и даже улучшить свои хозяйства. А мужики, если они будут вести себя смирно, получат новую лавину речей, посулов и пустозвонства… Не следует забывать, что в ближайшем будущем парламент распустят и состоятся новые выборы…

И впрямь, дней через десять даже сам Рошу больше не упоминал о крестьянских волнениях. Газеты уделяли все больше внимания выборам. Лишь кое-кто, главным образом газеты политических партий, требовали выявить и примерно наказать подстрекателей. Весна пробуждала в столице новую жажду жизни. Летние рестораны готовились к открытию. Кофейни и трактиры заполоняли тротуары, выставляя столики под открытое небо. На Каля Викторией, между бульваром и королевским дворцом, прогуливались красивые женщины, словно помолодевшие в своих соблазнительных туалетах. Фланирующие молодые люди обменивались на тротуарах обычными призывами: «Любовь моя», «Куколка»…

Титу Херделя проводил сейчас дома мало времени, хотя комната у него была славная и уютная. Как-то после обеда, когда он взялся было за интересную книгу, к нему нагрянула в гости госпожа Александреску в сопровождении улыбающейся Мими. Их приход удивил Титу. Его бывшая хозяйка объяснила, что заглянула к нему просто потому, что им было по пути и ей захотелось повидать своего старого жильца, всегда такого любезного, но главным образом потому, что ее донимала Мими: «Пойдем, мамочка, навестим его, увидим, не забыл ли он меня!»

Затем она завела речь о Жане, обругала его негодяем и подлецом, рассказала, что он поступил по-хамски, — в один прекрасный день просто не пришел, а прислал эту развалину, своего отца, и тот объявил ей, что их связь окончена. Ну и скандал закатила она им всем, они ее и на том свете не забудут!.. Мими, бедняжка, с первого дня терпеть не могла Жана, он всегда казался ей самовлюбленным эгоистом, не получившим того тонкого воспитания, которое самой Мими дала ее мамочка. Но она, наивная, как любая честная женщина, ни на что не обращала внимания и доверилась словам Жана. Обиднее всего то, что из-за его подлой и чахоточной сестры она разлучила два любящих сердца. Ведь Мими, нежный ангелочек, еще в первый день открыто заявила своей любящей и ласковой мамуле: «Мамочка, твой жилец очень симпатичный!» И с тех пор ну просто не сосчитать, сколько раз Мими ей повторяла: «Мамочка, я люблю его!» А теперь с божьей помощью Мими наконец обрела свободу, да и она сама избавилась от Жана, так что…

— Ну, поцелуйтесь, поцелуйтесь, я отвернусь! — неожиданно закончила госпожа Александреску.

Мими бросилась на шею Титу и прижалась губами к его губам. Херделя смутился и, растерявшись, пролепетал несколько любезных слов, от которых ему стало еще больше не по себе. Прощаясь, госпожа Александреску пригласила его непременно навестить их. Перед уходом Мими задержалась, снова прильнула к нему и томно прошептала:

— Обязательно приходи, крошка!..

Неожиданный визит побудил Титу на второй же день пойти к Танце. Он не виделся с девушкой целые две недели, с тех пор как возвратился в Бухарест. Она к нему не заходила, а Титу не посмел ее разыскивать. Приняли его радушно. Танца удивилась, обрадовалась, зарделась от счастья. Жан пожал ему руку, словно они расстались только вчера. Говорили в основном о свадьбе Жана, которую решено было отпраздновать через несколько недель, после пасхи. Он попросил Титу быть шафером. Тот согласился, но только если ему дадут симпатичную пару. Другими словами, Танцу. Госпожа Ионеску растрогалась и благодарно посмотрела на Титу, а старик Ионеску заставил себя улыбнуться.

Григоре Юга вернулся в Бухарест лишь спустя три недели после приезда Титу. Хотя лицо у него было усталое, в глазах как будто затеплилась какая-то надежда.

— Все сбежавшие, конечно, вернулись, — рассказывал он, удовлетворяя любопытство Хердели. — Возвратился и Платамону, но без своего искалеченного сына, который, наверно, помещен в какой-нибудь санаторий… Одни лишь покойники не могут вернуться!

Стремясь отвлечь друга от печальных мыслей, Титу попытался переменить тему, но Григоре спокойно продолжал:

— Весенний сев я уже закончил!.. Крестьяне вышли на поля, как будто восстание было лишь дурным сном. За работу они принялись усерднее, чем обычно, с каким-то немым отчаянием… К сожалению, почти четвертая часть крестьян еще сидит под арестом в Питешти. Все подвалы в городе превращены в застенки. Никакое несчастье ничему нас не научит… И это не говоря уж о том, что в нынешних условиях отсутствие стольких рабочих рук — серьезная потеря для всего хозяйства страны!.. В общем, мы прилагаем все усилия, чтобы, насколько это возможно, стереть следы урагана. Впрочем, нам помогает сама природа. Всюду бурлит новая жизнь. Деревья в садах и в лесах цветут. Весна торжествует на развалинах, пожарищах, пепелищах…

— А в человеческих душах? — спросил Титу.

— Бог знает, один бог, и никто другой! — ответил Григоре. — Сколько раз я ни толковал с мужиками, которых избили, а ведь избили поголовно всех, мне все казалось, что они ни о чем не жалеют, даже наоборот… У каждого в голове засел вопрос, который не могут вырвать никакие репрессии: «Как нам жить без земли?»

5

О своих дальнейших хозяйственных планах Григоре Юга обстоятельно советовался с Виктором Пределяну. Оставшись волей судеб единственным владельцем имения Амара, он решил осуществить на практике свои идеи и преобразовать всю работу по эксплуатации поместья. Но для этого ему необходим был честный и знающий агроном, преданный помощник и единомышленник, на которого он мог бы полностью положиться при любых обстоятельствах. Григоре намеревался, по примеру Пределяну, поселиться в Бухаресте, а в поместье наезжать только во время важнейших полевых работ. Сгоревшее здание он не предполагал восстановить, а думал перестроить на современный лад отцовскую усадьбу, которую пощадила ярость огня.

Пределяну навел справки и в конце концов нашел нужного Григоре специалиста. Это был симпатичный молодой человек, энергичный и умный, приятной наружности, проходивший в течение нескольких лет сельскохозяйственную практику в Германии, а затем успешно ведавший крупной государственной образцовой фермой.

— Вот он, прошу любить и жаловать! Стелиан Халунга!.. Ну как, он тебе нравится? — спросил Пределяну, представляя своего протеже.

— Нравится! — улыбнулся Григоре. — Надеюсь, мы станем хорошими друзьями.

Перед тем как поехать в Амару с новым управляющим, Григоре считал необходимым разрешить некоторые вопросы, которые именно из-за того, что они были наследием прошлого, могли помешать будущему. С Гогу Ионеску пришлось обсудить, где лучше похоронить останки Надины. Надина перед смертью оставалась женой Григоре только потому, что не были выполнены процедурные формальности, и он не чувствовал себя вправе что-либо в этом отношении решать. Гогу, который все еще не утешился, полагал, что, коль скоро судьба привела сестру в деревню как раз в те страшные дни, ее душа, столь неугомонная на этом свете, именно там сумеет обрести покой. Через три месяца они все поедут туда на поминки. Кстати, заодно он намеревается продать свое поместье в Леспези, а возможно, и поместье Бабароагу, принадлежавшее Надине. Происшедшие события слишком его потрясли. У него не хватит духа жить и чувствовать себя дома в тех краях, среди зверей, убивших его сестру.

— В таком случае продай землю крестьянам! — предложил Григоре. — Они тоже пролили много своей крови и тем самым оплатили право на покупку земли.

— Нет, нет! — с ужасом отмахнулся Гогу. — Я больше не хочу иметь с мужиками никаких дел, даже дел, связанных с куплей-продажей. Охотнее всего я продал бы поместье банку, а тот пусть уж делает с ним, что хочет — хоть поделит на мелкие участки и продаст мужикам… Ничего не попишешь, Григорицэ, милый, я не похож на тебя, меня ничто не связывает ни с землей, ни с крестьянами. Я стопроцентный горожанин. Быть может, именно потому я никогда не забуду и тем более никогда не прощу мужикам их страшных преступлений, разбивших мое сердце.

Григоре посетил несколько раз Думеску, директора Румынского банка. В память о дружбе с Мироном Югой Думеску предложил Григоре свою помощь для преодоления финансовых затруднений. Григоре не хотел принимать от государства никакого возмещения убытков, в отличие от других потерпевших, которые сейчас наперебой клянчили компенсации, всячески раздувая размеры бедствия, чтобы извлечь из него максимальную выгоду. Из всех сгоревших в поместье Юги зданий застрахована была только новая усадьба. Если страховое общество выполнит свои обязательства и выплатит согласно договору страховку, то он рассчитается с банком, а на оставшиеся деньги восстановит хотя бы частично хозяйственные постройки и купит инвентарь. Думеску опасался, однако, что страховые общества не согласятся компенсировать убытки, рассматривая восстание как чрезвычайное происшествие, аннулирующее юридически их обязательства. Весьма желательно, чтобы правительство приняло специальный закон для урегулирования всех осложнений, порожденных особыми обстоятельствами. Во всяком случае, он, Думеску, займется всеми этими вопросами.

Затем Григоре похлопотал в Управлении церквей и добился перевода в Амару, на вакантное место священника, сына старого Никодима, так что, хотя бы посмертно, исполнилась заветная мечта старика. Впрочем, молодой священник сразу же примчался домой из уезда Горж, где у него был приход, чтобы принять участие в похоронах отца и чем-нибудь помочь Никулине, пока не выйдет на свободу Филип, которого до сих пор держали под арестом в Питешти с другими крестьянами, попавшими в беду.

Когда наконец Григоре Юга вместе с новым управляющим поехал к себе в имение, то, стремясь хоть как-то успокоить и утешить крестьян, он задержался в Питешти, чтобы вызволить из тюрьмы учителя Драгоша.

Балоляну заставил себя долго упрашивать. Он был твердо убежден, что восстание, в частности в уезде Арджеш, дело рук подстрекателей, и потому задался целью непременно их выявить и тем самым помочь своей партии, которую некоторые анархические газеты стали обвинять в том, что она якобы несет моральную ответственность за печальные события. На Драгоша ему указали как на самого опасного агитатора. Только после двух дней уговоров и настояний Балоляну согласился выпустить его под личную ответственность Григоре…

Амара вновь обрела свой обычный вид. Корчмарь Бусуйок, сдвинув шляпу на затылок и выпятив живот, опять стоял на пороге, переговариваясь с прохожими. Староста Ион Правилэ наведывался к нему все чаще, чтобы опрокинуть стопку цуйки и восстановить силы, необходимые для преодоления трудностей, вызванных революционной бурей.

— Что там слышно с арестованными, господин староста? — то и дело спрашивал корчмарь. — Выпустят их или совсем сгноят в каталажке?

— Что ж теперь делать, Кристаке, коли они меня не слушали? — озабоченно вздыхал староста. — Больно умными стали, напролом лезли, вот и нарвались… Сейчас одна надежда на господина Григорицэ, может, смилостивится и выручит их из беды, как выручил господина Никэ.

— А убытки нам оплатят или так и останемся ни с чем? — продолжал расспрашивать Кристя Бусуйок, который подал соответствующие бумаги и у себя в селе, и в Питешти, надеясь хорошенько подработать на своих переживаниях.

— Так и в этом деле вся надежда на господина Григорицэ, — отвечал Правилэ. — Теперь только его доброе сердце может нам помочь…

В канцелярии трудился в поте лица один лишь секретарь Думитреску, совсем заваленный бумагами, так как староста пропадал то в жандармском участке, то на барской усадьбе. Унтер Боянджиу готов был продолжать следствие хоть целый год, но Григоре посоветовал ему поскорее закончить его и не слишком лютовать.

— Я тебе говорил, что в Амаре все разбойники, один к одному, а ты мне не верил, — частенько выговаривал Боянджиу старосте. — Сейчас ты их тоже раскусил!.. Но ничего, отныне у меня на них есть управа!..

Окруженное цветущими деревьями, заново оштукатуренное здание старой усадьбы казалось помолодевшим. Развалины сожженного дома были разобраны, а цветочные грядки, разбитые на их месте, словно раздвинули парк, сделали его более гостеприимным. Управляющий Халунга уверенно взял в свои руки хозяйство, будто провел здесь всю жизнь. Его спокойная, ласковая речь, особенно уместная сейчас доброта, трудолюбие и энергия завоевали доверие крестьян. Один только Исбэшеску, занятый восстановлением уничтоженных гроссбухов, следил за новым управляющим с тайной враждебностью. Он считал себя незаслуженно оскорбленным и приниженным тем, что Халунга незаконно узурпировал должность, полагавшуюся ему, и только ему, по всем законам и по справедливости, тем более что он, Исбэшеску, столько перенес из-за своей преданности хозяевам.

— По воскресеньям Григоре собирал крестьян во дворе усадьбы, чтобы узнавать из первых рук об их нуждах и горестях. Каждый раз ему приходилось выслушивать одни и те же жалобы, — правда, высказывали их сейчас осторожнее, — на нехватку кукурузы, тяжкое бремя долгов, земельный голод. Никто никогда не упоминал о восстании, а когда Григоре спрашивал, то неизменно получал почти один и тот же ответ:

— Погорячился народ, господин Григорицэ, так уж, видать, было суждено.

Один только Лупу Кирицою как-то осмелился добавить:

— Не пробил еще тот час, когда возьмет верх правда, сударь, но обязательно должен когда-нибудь пробить, потому как не может быть на свете жизни без правды.

Козма Буруянэ то и дело наведывался к Григоре за советом и помощью, но главным образом для того, чтобы пожаловаться. Сейчас он уповал только на то, что государство возместит убытки, иначе ему ничего не останется, как пойти по миру, — мужики, мол, разграбили у него все, до последней нитки. От Буруянэ Григоре узнал, что полковник Штефэнеску в минуту гнева застрелил собственной рукой трех крестьян из Влэдуцы, которых уличил в поджоге усадьбы…

В конце мая, когда Халунга уже вполне освоился в Амаре, Григоре снова уехал в Бухарест. Он всем говорил, что ему необходимо в столицу, чтобы с помощью Думеску ускорить там разрешение финансовых дел. Но в глубине души он признавался себе, что его тянет в Бухарест что-то более важное, такое важное, что от этого зависит вся его жизнь.

Однако в столице дни проходили за днями, а Григоре все никак не осмеливался взяться за это «самое важное». Он занимался всевозможными пустяками, будто специально стараясь отсрочить главное. К Пределяну заходил реже, чем раньше, под предлогом множества серьезных и безотлагательных дел, связанных с Амарой. С тех пор как в начале июня был распущен парламент и Балоляну, отказавшийся от поста префекта, чтобы выставить свою кандидатуру в палату депутатов, возвратился в столицу, Григоре бывал у него почти ежедневно, как раньше у Пределяну. Однако о воскрешении прежних теплых отношений не могло быть и речи, ибо Балоляну, уже больше ни за что не отвечавший, снова излагал радикальные теории и разглагольствовал о крестьянском вопросе с прежним пустозвонством, раздражавшим Григоре.

— Нашим первым законом будет всеобщая амнистия, которая исцелит раны, нанесенные недавними несчастьями, и принесет душам истинный покой! — заявил как-то с аристократической гордостью Балоляну. — Мы, чьи сердца обливались кровью, когда нам приходилось восстанавливать в стране порядок, умеем восстанавливать и справедливость, дорогой Григорицэ! Тысячи несчастных, которыми полны тюрьмы, должны вернуться к своим очагам, покаявшись и исправившись, чтобы снова приступить к труду на благо и счастье Румынии!

Григоре надеялся использовать влияние Балоляну, чтобы устроить куда-нибудь на службу Титу Херделю, который, узнав от Рошу правду о своем положении в редакции газеты, был в отчаянии и боялся, как бы не остаться снова без куска хлеба. В конце концов, с помощью генерального секретаря Министерства государственных имуществ, Балоляну удалось пристроить Титу на должность референта в Управление по делам Добруджи.

— А что я там должен буду делать? — взволнованно спросил Титу, которого Григоре привел с собой, чтобы тот сам услышал добрую весть.

— Должны будете заходить туда раз в месяц получать жалованье! — весело ответил Балоляну. — А все остальное время — писать стихи, если вы еще способны на это! Или женитесь, если надумаете!

Титу Херделя покраснел, словно Балоляну угадал его сокровенные мысли, но тут же нашелся и возразил:

— Мне кажется, это пожелание скорее относится к господину Юге.

Григоре чуть помолчал и лишь после паузы серьезно ответил:

— Вероятно, это было бы неплохо…

6

В середине июня, так и не закончив всех дел, Григоре Юга решил поехать в Амару и не возвращаться в Бухарест до самой осени. Он зашел попрощаться с семьей Пределяну. Там он застал одного Виктора; Текла и Ольга ушли в город за покупками. Поболтав о новостях и главным образом об ущербе, понесенном Пределяну в Делге (впрочем, совсем незначительном), Григоре неожиданно, без малейшей связи с предыдущим разговором, спросил:

— Как ты думаешь, Виктор, Ольга согласится стать моей женою?.. Но только прошу тебя ответить мне искренне, без дипломатии, так как…

Пределяну лукаво улыбнулся:

— А что она сама думает? Ее ты спрашивал?..

И тут Григоре Юга выпалил одним духом, что он давно любит Ольгу, что он тщетно боролся с собой, что ему опротивела теперешняя его жизнь и он мечтает начать новую… Пределяну дал другу излить душу, выслушав его серьезно и с сочувствием.

— Вот что, дорогой Григорицэ, — сказал наконец Виктор. — Ты говорил, что собираешься завтра ехать в Амару. Отложи отъезд на день. Послезавтра едет домой и Ольгуца. Ты можешь ее проводить, развлечь по дороге и даже нанести визит ее родителям в Крайову. Чутье мне подсказывает, что ты об этом не пожалеешь.

Поезд отправлялся в пять часов. Григоре ждал на вокзале с четырех. Первым пришел Титу Херделя с букетиком белых цветов. Накануне, в минуту полного душевного счастья, когда они завтракали вместе, Григоре признался другу, что он любит Ольгу Постельнику и счастлив. Титу захотелось первым поздравить Ольгуцу или хотя бы преподнести ей цветы, так как поздравлять ее на словах он пока не решался, боясь оказаться нескромным… Кроме того, ему не терпелось поделиться с Григоре своей большой радостью. Накануне, уже после того как они расстались, Деличану — несомненно, по настоянию Рошу — объявил Титу, что тот остается и впредь в редакции «Драпелула» с тем же жалованьем, так как газета нуждается в его услугах. Весь излучая радостную уверенность в будущем, Титу воскликнул:

— Теперь я уже ничего не боюсь. Позавчера мне казалось, что я повержен в прах, а сегодня — пожалуйста — у меня два оклада!.. Везет мне в жизни!..

По дороге он забежал к Танце, чтобы поделиться своей радостью и с ней. Девушка проводила его до вокзала и сейчас ждала в кондитерской на улице Каля Гривицей, чтобы затем весело провести вместе остаток дня.

Пока Титу упоенно болтал, а Григоре еле сдерживал нетерпение, прибыл какой-то поезд. В толпе бросившихся к выходу пассажиров Григоре увидел Илие Рогожинару, арендатора Олены, и поспешно отвернулся, будто испугавшись его. Но Рогожинару сразу же заметил Григоре и, весь в поту, волоча за собой чемодан, с улыбкой подбежал к нему.

— Не узнаете меня, сударь? — воскликнул он, опустив на землю чемодан и вытирая большим платком лицо и лысину. — Я слышал да и читал о вашем несчастье, — продолжил он тут же другим голосом, печально покачивая головой.

Он многословно выразил свое глубокое сочувствие в связи со смертью Мирона Юги и Надины, расспросил Григоре, понес ли тот убытки, получил ли уже хоть какое-нибудь возмещение и много ли во время репрессий было убито мужиков. Расспрашивая, он то и дело перебивал сам себя одними и теми же словами:

— Я вам говорил, что мужики негодяи!.. Помните, как я это говорил?

Потом он подробно рассказал, как ему повезло и как он спас все свое имущество. Задержись он хоть на день, когда они встретились тогда в поезде по дороге в Питешти, и все его добро пошло бы прахом. В уезде Долж мужики оказались еще озлобленнее, чем где-либо, и уже принялись за поджоги и грабежи помещичьих усадеб. Заявились и к нему, — так и так, мол, барин, отдай, мол, нам поместье, а то все разнесем да и жизни тебя решим… Ну, тогда он и подумал: надо перехитрить этих душегубов. Стал с ними рядиться да торговаться, пока не столковались, что он по доброй воле отдаст им поместье со всем, что в нем находится, пусть делят между собой, как им взбредет в голову, он же обязуется возместить ущерб помещику, если у того будут какие-либо претензии. Для пущей убедительности они даже договор заключили в примэрии, скрепили его сургучной печатью и подписями. А взамен крестьяне разрешили ему спокойно отсидеться в усадьбе, пока не закончится революция. Ну, а через два дня нагрянули солдаты и досыта накормили мужиков землей…

— Вот так я благополучно вывернулся, сударь, уберегся от ярости разбойников! — с довольным смехом закончил свой рассказ Рогожинару.

Григоре Юге смех арендатора действовал на нервы, и он сухо заметил:

— Если уж такое несчастье нас ничему не научит, то…

— А чему мы должны научиться, сударь? — возмущенно перебил его Рогожинару. — Держать мужиков покрепче в узде или позволить им всех нас вырезать, за что они уже брались?.. Нет, нет, сударь! Бросьте в огонь все теоретические книги и взгляните на крестьян трезвым взглядом, вспомните, какими они себя только что показали!.. Пусть себе работают, не приучайте их ждать от государства того, чего они не в состоянии добыть своим трудом!.. Вы только не думайте, что мужик будет когда-нибудь доволен. Если вы завтра дадите ему даром землю, он у вас потребует тоже задаром скот и сельскохозяйственные орудия, потом также задаром потребует денег… вечно будет чего-то требовать!..

— Пока суд да дело, они получили одни лишь пули, — хмуро пробормотал Григоре.

— А что же вы хотели, сударь, чтобы их угощали горячими пирогами и официальными поздравлениями? — возмутился арендатор. — Это уж слишком! Слушать вас больно! Коли вы, кто натерпелся, как никто другой, можете так высказываться, то что уж говорить о тех, кто…

К счастью, на перроне появилась семья Пределяну, и Рогожинару остался ворчать около своего чемодана. Ольга с улыбкой поблагодарила Титу за цветы.

— Поэт всегда остается верен себе! — воскликнул Пределяну, пожимая руку Херделе.

— Тем более когда дело касается такой очаровательной барышни! — расшаркался Титу, держа в руке шляпу и бросая восхищенный взгляд на Григоре.

Больше всего расчувствовалась Текла Пределяну. Она жалела только, что не взяла на вокзал и детей, чтобы все проводили Ольгу, хотя через несколько дней они тоже поедут в поместье, а по пути ненадолго задержатся в Крайове. Счастливый и смущенный Григоре все время улыбался, не смея, однако, поднять на Ольгу глаза.

— Ну ладно, идите в купе, осталось всего три минуты! — предупредил Пределяну.

— Надеюсь, вы снова наведаетесь ко мне в Амару, — обратился Григоре к Титу.

— Всегда буду рад, если примете! — ответил тот, окидывая ласковым взглядом и его и Ольгу.

Поезд тронулся плавно, почти незаметно. Высунувшись из окошка, Ольга и Григоре улыбались оставшимся на перроне, повторяя, как рефрен:

— До свидания!.. До свидания!.. До свидания!..

Голоса смешивались, сливались, растворяясь в нарастающем гуле мира…