Мнимый американец был прав, утверждая, что Андреас Зонненкамп, вследствие полученного от дочери письма, внезапно уехал из Франкфурта в то имение, где уже в течение полугода жила Гунда со своим мужем. Зонненкамп никак не мог понять содержания полученного им письма. Он понял только, что Гунда нуждается в его совете и помощи, а этого для него было достаточно, чтобы немедленно пуститься в путь.

Имение Курта фон Редвица было расположено недалеко от городка Ратенау, между Магдебургом и Берлином, в живописной местности. В самом Ратенау Зонненкамп в последний раз переменил лошадей. Усевшись поудобней в рыдване, устланном мягкими подушками, Зонненкамп снова перечитал письмо своей дочери. Оно гласило следующее:

«Дорогой отец!
Гунда».

Я настоятельно прошу тебя немедленно приехать ко мне, как только ты получишь это письмо. Мне нужен твой совет, и я рассчитываю на твой житейский опыт, как на последний якорь спасения. Я не могу и не хочу излагать на бумаге моего горя, но верь мне, дорогой отец, ты нужен мне. Я знаю, ты завален делами, но тем не менее, я уверена, что ты не откажешь мне в моей просьбе. Еще несколько месяцев тому назад нельзя было ожидать того, что произошло теперь. Еще так недавно известила я тебя о грядущем великом счастье и ликовала при мысли о том, что скоро подарю тебе внука или внучку. А теперь — я даже почти желаю, чтобы этого счастья не было. Дорогой мой отец! Приезжай скорее, я с нетерпением жду тебя.

Зонненкамп нахмурился. Ясно было, что дочь его несчастна, но в чем дело, так и нельзя было понять.

Вдали показался лес, входящий во владения Редвица и расположенный по берегу маленькой речонки, а там, в зелени осенней листвы, виднелся уже и дом. Зонненкамп прибыл на место.

— Отец мой! Дорогой отец! — вдруг раздался громкий возглас.

Гунда стояла на опушке леса и нетерпеливо протягивала руки к отцу.

Глядя на нее, Зонненкамп испугался. Гунда, вся в черном, была бледна как смерть. По ее впалым глазам видно было, что она перенесла большое горе и часто плакала. При взгляде на дочь Зонненкампу невольно припомнилось привезенное ему из Персии несколько лет назад одним из его друзей редкостное растение. Он посадил его в самое подходящее для него место в саду и сам ходил и ухаживал за ним. Растение пустило корни в чуждой ему почве, покрылось великолепными, роскошно окрашенными цветами, распространяющими чудесный аромат под бледными лучами германского солнца. Так думал Зонненкамп первое время, наблюдая за своим цветком. Но цветок мало-помалу стал увядать, краски его побледнели, аромат ослабел и надежда цветовода вызвать его к жизни не оправдалась: растение не могло укорениться в далекой от его родины почве и не вынесло чуждого ему климата.

Ужели и Гунда не могла ужиться в чужой для нее атмосфере? Тоска по родине согнала живые краски с ее личика.

«Но нет, это невозможно, — думал Зонненкамп. — Мое персидское растение завяло от недостатка солнца, но солнце Гунды, любовь ее мужа, при ней, и она, конечно, может сильней согреть и оживить ее, чем любовь отца. Мое сравнение с цветком не имеет смысла».

Негоциант быстро остановил экипаж, открыл дверцу и со свойственной ему ловкостью выпрыгнул из него. В следующее мгновение он уже обнимал свое дорогое дитя. Гунда, рыдая, прижималась к его груди. Да, она рыдала, слезы неудержимо бежали из ее глаз, и Зонненкамп не был бы таким глубоким знатоком человеческого сердца, если бы сразу не понял, что это не проявление радости при свидании с ним. Он чувствовал, что эти слезы вырвались из глубины души, долго скрывавшей затаенную скорбь, которая теперь неудержимо прорывалась наружу.

— Дай мне руку, папа, — сказала Гунда. — Я вышла к тебе навстречу. Мне нужно поговорить с тобой прежде, чем ты войдешь в дом. Мне нужно многое рассказать тебе. Пройдем в рощу, чтоб нас не заметили из замка.

Зонненкамп предложил руку дочери, и она доверчиво оперлась на нее, как в былое время, когда он навещал ее в Блудберге, и оба быстро скрылись в тени громадных деревьев сосновой рощи.

— Теперь, дитя мое, расскажи мне все, что у тебя на душе, — заговорил Зонненкамп после довольно продолжительного молчания. — Объясни мне твои печальные письма, в которых было так много недосказанного. Они сильно напугали меня. Прежде всего — здорова ли ты? Ты очень бледна и производишь впечатление совсем больной.

— Я здорова, — ответила Гунда, — по крайней мере, физически, хотя душа моя…

Она умолкла, и слезы снова неудержимо хлынули у нее из глаз.

— А твой муж? Как здоровье Курта? Надеюсь, он также чувствует себя хорошо, хотя, признаться, сомневаюсь в этом, потому что чем же иначе объяснить твое горе?

— Нет, папа, Курт — воплощение здоровья, ты его сейчас увидишь… но… ах как мне тяжело признаться тебе… как мне жаль огорчать тебя моими печалями и заботами… но ты единственный, мой единственный Друг…

— Ты забываешь своего мужа, милая Гунда. Раз ты его жена, он имеет полное право быть твоим первым другом, и даже я, твой отец, должен отодвинуться на второй план.

Гунда молча взглянула на него. В роще было тихо; только на вершине сосны, под которой они стояли, неугомонный дятел долбил дерево, постукивая клювом. Взгляд Гунды остановился на отце с каким-то странным выражением.

— Мой муж, — заговорила она, дрожащим от слез голосом, — потерял право называться моим другом, — ах, папочка, я жестоко обманута… обманута тем, которому верила больше всего на свете.

Зонненкамп был поражен. При этих словах дочери он побледнел.

— О ком ты говоришь?.. О ком, Гунда?.. Боже, неужели о Курте?

— Да, о нем, — ответила молодая женщина упавшим голосом. — Слишком скоро прошел милый сон моей любви. Слишком скоро я очнулась от него. Судьба грубой рукой разбудила меня, отняв то, что нельзя больше вернуть; случилось то, чего я никак не могла ожидать: я потеряла любовь моего мужа.

Глубокая, торжественная тишина воцарилась в сосновой роще. Даже дятел на сосне умолк. Слышались только тяжелое дыхание, волновавшее грудь Зонненкампа, и тихие рыдания его дочери.

— Так ты думаешь, что Курт тебе изменил? — заговорил наконец Зонненкамп. — Ты думаешь, что его любовь к тебе могла так скоро охладеть? Дитя мое, предупреждаю тебя: не поддавайся чувству ревности, в котором ты впоследствии, может быть, глубоко раскаешься. Молодые женщины бывают часто склонны к недоверчивости и подозрительности, потому что их горячо любящее сердце постоянно опасается лишиться предмета своей любви.

Но Гунда грустно покачала головой.

— Не обольщай меня несбыточной надеждой, отец. Здесь дело идет не о мелком чувстве зависти или ревности. Я долго наблюдала и обдумывала, прежде чем решилась послать тебе письмо и призвать тебя на помощь. Неужели ты думаешь, папа, что мне было легко, при моей безграничной любви к Курту, убедиться, что он больше не любит меня, что он изменил священному обету, данному мне перед алтарем, что он любит другую…

— А, значит, тут замешалась другая, — прервал Зонненкамп. — Кто же она? Кто эта бессердечная женщина, вставшая между тобой и твоим мужем?

— Я не знаю, кто она! — воскликнула Гунда. — Когда я видела ее, лицо ее было покрыто густой вуалью. Отец, отец, если бы ты только знал, какие невыразимые муки я пережила за последнее время между надеждой и сомнением, со смертельным страхом в душе, но со спокойным и веселым выражением лица, какое я считаю долгом показывать Курту. Эта борьба истощила мои силы. Я чувствую, что необходимо положить конец всем этим волнениям, иначе я не переживу их.

— Это будет сделано, дитя мое, — ответил Зонненкамп, — но теперь расскажи мне, ясно и насколько можешь спокойно, как все это произошло?

С этими словами Зонненкамп взял дочь под руку и углубился с нею в рощу. Тихо ступая вместе с дочерью по зеленому ковру, усыпанному сосновыми иглами, окруженный печальной, увядающей осенней природой, Зонненкамп выслушал следующий рассказ Гунды.

— Ты знаешь, папа, что другого более внимательного и нежного супруга, чем Курт, каким он был в первые дни нашего супружества, трудно найти. Мне стоило взглянуть ему в глаза, чтобы понять всю силу любви, какою пылало его сердце ко мне. Я чувствовала ее в каждом пожатии его руки, она звучала в каждом его слове, вливалась в меня с каждым его поцелуем и давала отзвук тому глубокому чувству, которое я сама питала к нему. Первое время, по приезде в имение, все шло прекрасно, моему мужу доставляло, по-видимому, высокое наслаждение знакомить меня со своими владениями. Мы бродили с ним рука об руку по саду и парку, по бесчисленным покоям старого замка, гуляли по берегу озера, в той его части, которая относится к его владениям, между колыхающимися нивами и темно-зелеными картофельными полями. Даже унылые, однообразные пустоши, в которых нет недостатка в любом имении, даже они казались нам прекрасными, только потому, что они были наши… Курт посвящал мне каждое свободное мгновение, и всюду, куда бы я ни взглянула, я видела себя окруженной друзьями и доброжелателями. Деревенские жители, относившиеся сперва ко мне с заметной сдержанностью, которой я не могла объяснить себе, вскоре изменили свое мнение. После того как я приняла бедных деревни и посетила больных, когда крестьяне убедились, что я так же скромно, как они, хожу каждое воскресенье в церковь пешком и избегаю всякого блеска, — тогда сердца этих честных людей открылись для меня и я по некоторым признакам поняла, что они полюбили меня и оценили. Только однажды со мной случилось приключение, изумившее меня. Это было спустя два месяца после свадьбы. Курт уехал по делам в Ратенау, а я, отправившись на прогулку, заблудилась и до вечера не могла найти дороги домой. В то время как я, напуганная и взволнованная, все кружила около одного болотца, тщетно стараясь разглядеть башни и зубцы нашего замка, я вдруг остановилась, пораженная при виде странной старухи. В первый момент я не могла понять: вынырнула ли она передо мной из середины болота или незаметно приподнялась с берега его. Это была очень древняя, беззубая старушонка, судя по ее изрытому морщинами, желтому как пергамент лицу и по сухим, безжизненным прядям седых волос, спускавшихся на лицо. Покрывавшие ее лохмотья и сучковатая палка, на которую она, кашляя, опиралась, не могли придать ей привлекательности. На исхудалой руке старухи висела большая корзина, наполненная листьями и разными травами, которые она, по всей вероятности, собирала на краю болота. Опираясь на палку, она стояла неподвижно, устремив на меня потухший взор. Я испугалась и хотела бежать. Но потом устыдилась этого чувства и, собравшись с духом, спросила старуху: не может ли она указать мне ближайшую дорогу к замку. «Могу, — прошамкала она, — я достаточно набрала трав, и моя корзина полна. Аптекарь в Ратенау платит за них гроши, но я сама варю из трав целебный напиток, который и люди, и животные охотно употребляют. Пойдем, молодуха, я сведу тебя в замок «удалого юнкера». Хи, хи, многие ходили туда, весело бежали к нему, но возвращались совсем в другом расположении духа… Хи, хи. Человек, за спиной которого девять десятков лет, знает хорошо каждую травку, так же как и каждого человека, с макушки до пяток…» Ну, если вы так хорошо все знаете, — сказала я, немного раздосадованная, услышав из этих уст прозвище «удалой юнкер», которым в окрестностях называли моего мужа в былое время его кутежей, — если вам все так хорошо известно, то как же вы не знаете, что я жена «удалого юнкера». На каком основании вы осмеливаетесь называть так моего мужа? «Отлично, отлично, — пробормотала старуха. — Раз вы сказали мне, кто — вы, то теперь и я скажу вам, кто — я. Меня зовут Травяной ведьмой. Я забыла свое настоящее имя. Девяносто восемь лет прошло с тех пор, как это прозвище было мне дано моими родителями. Хи, хи, девяносто восемь лет. Это долгое время. Много прошло перед моими глазами и трав и людей; но травы пропадают только на зиму, а весной снова возрождаются, люди же, зарытые в землю, уже никогда не возвращаются на ее поверхность. Девяносто восемь лет! Без двух целое столетие».

Эта старуха с ее отвратительным смехом напугала меня, я предчувствовала, что встреча с ней принесет мне какое-нибудь несчастье. Однако она молча шла около меня. Только губы ее шевелились, как это часто бывает у очень старых людей. Казалось, она думала вслух, но я ничего не могла разобрать. Старуха довела меня кратчайшей дорогой до маленького парка, примыкающего к замку, и когда мы дошли до первых деревьев, я сказала ей: «Благодарю тебя, Травяная ведьма, что ты довела меня; вот, возьми этот золотой и купи себе на него пищи, которая подкрепит тебя».

Но в то время как я раскрывала кошелек и вынимала из него монету, старуха внезапно ударила меня по руке так сильно, что золотой упал на землю, и я, пораженная, отступила. Травяная ведьма замахала над головой своей клюкой и закричала странным голосом:

— Ты жена «удалого юнкера», и от тебя я ничего не возьму. Будь прокляты деньги, которых я никогда не приму из этого дома. — Однако когда старуха увидела, как я покраснела и задрожала, тогда она поняла, как безмерно оскорбила меня своими словами, она откинула с лица седые волосы, дружелюбно подошла ко мне и заговорила совсем изменившимся голосом: «Прости старую колдунью — я слишком поддалась своему гневу… старые воспоминания… хи, хи, хи, ты прости меня… человек, которому без двух сто лет, много пережил и много испытал. Ты его жена, но ты добра и ласкова; люди говорят, что ты делаешь много добра, лечишь больных, помогаешь бедным; тебе Травяная ведьма не причинит зла. Я сделаю тебе подарок. Ты не должна пренебрегать им. Он защитит тебя от несчастья, постигающего каждую женщину, вышедшую замуж за одного из членов рода, который господствует в этом замке. В жилах рода фон Редвиц течет горячая кровь: они любят и ненавидят пылко, страстно, но и любовь и ненависть у них быстро переходят в равнодушие… За девяносто восемь лет можно многое узнать… старая ведьма не лжет… верь ей и будь себе на уме. Тогда, может быть, ты избежишь того, что испытали другие. Возьми эти листья: высушенную рябину, лавр и одуванчик, они искусно переплетены вместе; носи их на своей груди, никогда не расставайся с ними, и если с тобой случится то же, что с другими, когда муж изменит тебе, то покажи ему только эти высохшие листья и будь уверена, он вернется к тебе. Редвицы, в сущности, недурные люди, но они слабы и, увидев красивую женщину, тотчас же увлекаются ею. Подумай о том, что сказала тебе старая Травяная ведьма… без двух — сто лет… Только избранников своих Бог допускает дожить до такого возраста. Они знают все тайны природы: рябина, дикий лавр и одуванчик. Покажи их ему, когда наступит час измены».

Не могу тебе выразить, папа, какое впечатление произвели на меня эти слова и что я почувствовала, когда странная старуха вдруг исчезла, точно провалившись сквозь землю, а я все стояла на том же месте с засушенными листьями в руке. Это не было сном. Травяная ведьма действительно только что стояла передо мной, что доказывали сухие листья, которые я держала в руке; кроме того, вдали еще раздавался хриплый смех старухи и ее вечные причитания: «без двух — сто лет, без двух — сто лет». Я спрятала на груди сухие листочки и направилась домой, погруженная в глубокие думы. Мне казалось, будто чья-то чужая рука ворвалась в мою жизнь и сорвала с моих глаз повязку, которую я долго, долго носила. То, что до сих пор мне и в голову не приходило, теперь мучило меня, и я долго не могла этого забыть. Так, значит, мужское поколение баронов фон Редвиц любило пылко и страстно, но так же легко и забывало? Правда ли это? Если это действительно так, то принадлежит ли к этим людям и Курт? Течет ли в его жилах кровь предков, кровь так легко возбуждаемая, которая закипает и волнуется при одном виде красивой женщины? Неужели любовь Курта ко мне может охладеть? Или наступит час и я совсем потеряю ее?

Когда вечером Курт вернулся, я нежно прижалась к нему и осыпала его горячими ласками. Он отвечал на них, но мне показалось, они были не так искренни, не так страстны, как прежде. Он был бледен, рассеян, утомлен, и, действительно, едва мы успели отужинать, как он, ссылаясь на страшную головную боль, ушел спать. Но все-таки я еще ничего не подозревала. Впрочем, может быть, в то время не было еще и оснований для подозрений.

Прошли еще два месяца. Радостное сознание, что я ношу под сердцем живое существо, на некоторое время совершенно усыпило мою подозрительность. Я больше не следила за Куртом, я не вглядывалась в его глаза, когда он возвращался домой, так как не сомневалась, что отец моего ребенка должен любить меня больше всего на свете. Но мало-помалу меня стали удивлять частые отлучки Курта из дома. То он уезжал в Ратенау по неотложным делам и оставался там по нескольку дней, то он отправлялся в Берлин для заключения торговых сделок с купцами или для продажи зерна по более высоким, чем в наших краях, ценам. Я стала замечать, что соседние Помещики далеко не так часто отлучались из дома, хотя и у них имелись шерсть и зерно для продажи, и они, без сомнения, были бы также не прочь продать их по более высоким ценам. Правда, в ласках Курта у меня не было недостатка, но иногда мне казалось, что они стоят ему некоторых усилий. Самая мысль об этом приводила меня в отчаяние. Для женщины нет большего несчастья, как жить только крохами любви обожаемого мужа, который отвечает на ее ласки лишь из сострадания.

Временами я упрекала себя в душе, что поколебалась в своем доверии к Курту, и обвиняла в этом Травяную ведьму.

Эта старуха первая бросила семя подозрительности в мою доверчивую душу. Я видела, как из этого семени вырастал скверный росток, но не имела сил вырвать его с корнем, не дав ему принести злых плодов. Но однажды мне самой пришлось сделать ужасное открытие. Это случилось около шести недель назад, — продолжала Гунда, немного помолчав и с трудом сдерживая слезы. — Я стояла у окна моей комнаты, наслаждаясь чудным солнечным днем и любуясь ярко освещенными полями, на которых работали жницы. В такое время ни один помещик не покидает своих имений, так как при уборке хлебов хозяйский глаз необходим. Однако Курт еще накануне вечером отправился в Ратенау, где будто бы его ожидал какой-то дедовой знакомый из Берлина. Курт при этом добавил, что ему придется, может быть, уехать с этим знакомым на некоторое время в Берлин. Пока я стояла у окна, согретая мягкими лучами осеннего солнца, в моей душе вдруг шевельнулось раскаяние в том, что за последнее время я так часто сомневалась в Курте; на меня напала мучительная тоска по нем, и мне неудержимо захотелось увидеть его, увидеть немедленно, сейчас же.

Не откладывая ни минуты, я пошла сама в конюшню и, объяснив кучеру, что хочу ехать кататься, приказала заложить в легкий экипаж самую быструю лошадь. Затем я быстро оделась и через десять минут уже летела по дороге в Ратенау в легком шарабане. Кучер привык к тому, что я, часто катаясь по этой дороге, имела привычку доехать до того места, где направо возвышалась маленькая ветряная мельница, и затем возвращаться домой. Он и на этот раз собирался сделать то же, но я приказала ему вести меня до Ратенау, чтобы сделать сюрприз господину. Час спустя я подъезжала к городу. Приказав кучеру заехать на первый попавшийся постоялый двор, я оставила там свой экипаж и пошла пешком. Наши лошади и упряжь были слишком всем известны, и муж мог узнать о моем приезде раньше, чем увидел бы меня, а мне хотелось во что бы то ни стало сделать ему сюрприз. Поэтому я пошла пешком кратчайшей дорогой до лучшей гостиницы в городе, где обыкновенно останавливался Курт. По возможности спокойно отворив дверь в роскошно убранную приемную залу и не найдя в ней никого, я присела к столу. Позвонив кельнеру, я приказала подать стакан воды с малиновым сиропом. Отпив несколько глотков, я позвала кельнера.

— Знаете вы майора фон Редвица? — спросила я его.

— Владельца замка Редвиц? Как же, очень хорошо знаю. Господин часто бывает у нас.

— Может быть, он и теперь здесь?

— Он был, но сегодня рано утром и господин, и госпожа уехали, если не ошибаюсь, в Берлин.

Сердце мое болезненно сжалось. Мой план приятного сюрприза — рухнул, а тоска по мужу осталась неудовлетворенной.

— Майор действительно собирался со своим знакомым в Берлин, но нынешний день он хотел пробыть здесь, — пояснила я кельнеру.

— Правда, сударыня, — ответил лакей, — комнаты были заказаны на два дня, но госпожа получила с пароходом письмо, которым ее немедленно вызывали обратно.

— Госпожа? — удивилась я. — Вы путаете, друг мой. Вы хотели сказать, господин получил письмо, майор фон Редвиц?

Но кельнер настойчиво утверждал:

— Нет, письмо получила госпожа, и я хорошо знаю, что господин майор очень неохотно согласился на отъезд, но так как он обожает свою супругу, смотрит ей в глаза и исполняет ее малейшие желания, то они сегодня же и уехали.

Я все еще не понимала кельнера. Я все еще не постигала безмерности несчастья, которое должно было поразить меня. Отец, как могла я, твоя дочь, узнать или хотя бы предположить, до какой подлости может дойти человек?

— О каком майоре фон Редвице, собственно говорите вы? — спросила я.

— Конечно, о майоре Курте фон Редвице, владельце замка, — ответил лакей. — Но, может быть, он вам больше известен под прозвищем «удалого юнкера», как его прежде называли?

— А жену его вы также знаете? — спросила я едва дыша.

— О, без сомнения. Она несколько раз была у нас с мужем. Я только не знаю, живет ли она в Берлине или в здешнем замке, потому что обыкновенно она отсюда уезжает в Берлин, пробыв у нас всего один или два дня.

Точно повязка спала с моих глаз, и я должна была крепко сжать губы, чтобы удержать крик невыразимого страдания. Я обманута. Опутана самой бессовестной ложью. Так вот какие дела вызывали беспрестанно моего мужа в Ратенау! Он проводил здесь время с женщиной, конечно, со своей любовницей, которую имел еще, может быть, до свадьбы. И пока я дома с тоской ждала его возвращения, он здесь наслаждался в объятиях этой презренной сирены.