Гунда не могла больше сдерживаться и залилась безутешными слезами. Бедному Зонненкампу с трудом удалось успокоить свое несчастное дитя.

— Успокойся, милая Гунда, — уговаривал он ее ласковым, нежным голосом. — Тебе безусловно необходимо вполне овладеть собой, чтобы быть в состоянии ясно и отчетливо рассказать мне все, до малейших подробностей, что случилось с тобой. Только тогда я могу прийти тебе на помощь и поддержать тебя. Что ты сделала после того, как узнала от кельнера горькую истину?

— Я хотела узнать, — продолжала Гунда, — я должна была во что бы то ни стало убедиться, настолько ли Курт забыл дом и свои супружеские обязанности, чтобы последовать за своей любовницей в Берлин. Я вернулась на постоялый двор и, когда лошади были накормлены и как следует отдохнули, поехала в Берлин.

— Как? Так просто, наудачу? Даже не зная, где тебе искать в большом городе твоего легкомысленного мужа?

— Я этого, конечно, не знала, но надеялась на случай, и эта надежда, действительно, оправдалась. Приехав в Берлин, я остановилась в простой средней руки гостинице, записалась в ней под чужим именем и после бессонной ночи с утра пошла бродить по улицам в надежде где-нибудь встретить Курта, но как усердно ни искала, нигде не встретила его. Тогда я сообразила, что не вечно же он будет сидеть в Берлине и что во избежание каких-либо подозрений, вероятно, в этот же вечер пустится в обратный путь. Я пошла к городским воротам, выходящим на эту дорогу, и, спрятавшись за углом одного дома, стала ждать. Ждать пришлось недолго. Не прошло получаса, как показалась коляска, медленно ехавшая по шоссе. Хотя экипаж был мне и не знаком, но это была открытая коляска, и я в ней тотчас же узнала своего мужа. Он был не один: рядом с ним сидела женщина под вуалью, замечательно изящная и элегантная. Что я почувствовала при взгляде на нее, этого я не в силах передать. Мне показалось, будто земля провалилась под моими ногами. Твердое основание, на котором до сих пор зиждилась моя жизнь, — обрушилось; мой идеал был низвергнут. Вера, любовь, надежда, все погибло, все разлетелось в прах.

Экипаж остановился как раз перед тем домом, за углом которого пряталась я. По-видимому, дама под вуалью провожала моего мужа только до этого места и затем собиралась вернуться пешком в Берлин. Он вышел из экипажа вслед за ней, и пока лошади шагом двигались вперед по безлюдной дороге, они в страстном объятии прижались друг к другу. Он откинул вуаль с лица своей возлюбленной, и губы его прильнули к ее устам, — те самые губы, которые целовали меня, которые мне клялись в вечной, беззаветной любви. Мне очень хотелось взглянуть в лицо этой женщины, но она стояла ко мне спиной и мне не удалось разглядеть ее. Хотя эту женщину, кто бы она ни была, я ненавижу всеми силами моей души, но все-таки должна сознаться, что никогда не видала ничего прекраснее, стройнее, чудеснее античной ее фигуры. Да, перед этой совершенной красотой форм моя собственная фигура совершенно терялась. Я не могу не признать, что эта женщина могла помрачить разум любого мужчины и довести его до постыдной измены. Только раз в жизни мне довелось видеть женщину такую же прекрасную, такую же соблазнительную, наделенную не меньшей красотой, чем та, которая похитила у меня любовь моего мужа.

— Кто же была эта вторая красавица? — спросил Зонненкамп, черты которого все более и более омрачались при рассказе дочери. — Кого напомнила тебе фигура дамы под вуалью?

— Мою мать, — проговорила спокойно Гунда.

Зонненкамп вздрогнул. На одно мгновение точно грозная молния сверкнула в его глазах и пробежала по всему лицу. Казалось, в его душе мелькнула мысль, готовая на одно мгновение лишить его разума. Но тотчас же выражение спокойствия и глубокой печали снова отразилось в чертах этого жестоко испытанного судьбой человека. Он, по-видимому, немедленно отбросил свою мысль, как отбрасывают ядовитую змею, нечаянно попавшую в руку при сборе цветов. Хриплым и мрачным голосом обратился он к Гунде:

— Брось эту женщину… забудь о матери… ей нет места в твоем рассказе… Продолжай дальше, дитя мое.

— Больше мне почти нечего рассказывать. Остается описывать не столько факты, сколько мои личные ощущения. После того как мой муж, несколько раз прижав к себе и поцеловав свою возлюбленную, простился с ней, она, опустив вуаль и тщательно закрыв ею лицо, направилась обратно к Бранденбургским воротам. Курт же быстрыми шагами догнал экипаж, вскочил в него и вскоре исчез из моих глаз.

Тогда меня осенила безумная мысль, которую я была не в силах отогнать, хотя сама понимала, как она будет страшна, ужасна, совершенно непростительна в твоих глазах, если я приведу ее в исполнение. Во мне боролись ненависть и жажда мести по отношению к женщине, похитившей у меня любовь моего мужа, отца моего ребенка, которого я носила в себе. Я видела ясно, как она шла впереди меня по краю ржаного поля. Ее гибкий, стройный, пышный стан отчетливо выделялся на золотом фоне золотых колосьев. Кругом, насколько хватало глаз, как по дороге в Берлин, так и позади нас на бранденбургском шоссе, не было ни души. Что, если я догоню эту женщину, брошусь на нее сзади и убью ее?

— Боже милосердный! — воскликнул Зонненкамп, прерывая дочь. — Гунда, Гунда, как могла хоть на мгновение прийти тебе в голову такая отвратительная мысль? Убить?.. Дитя мое, разве ты не знаешь заповеди: «не убий»… Умертвить… из мести… Разве ты забыла слова Иисуса «Мне отомщение и Аз воздам»?

— Да, отец, я знаю! — со скорбью воскликнула Гунда. — Но в том же Писании, если я хорошо припоминаю, сказано: «не нарушай супружеской верности» и дальше: «не пожелай добра ближнего твоего… ни жены его», а следовательно, и «ни мужа жены». Сегодня, отец, я благодарю Небо за то, что оно не дало совершиться моему намерению. Но тогда, в первую минуту, когда я узнала, что меня обманывают, бессовестным образом воруют то, что у меня есть самое дорогое, и что причиной всего этого женщина, так спокойно идущая передо мной по дороге, — я, как безумная, сорвалась с места и, как кошка, бросилась догонять ее. Она не слышала моего приближения. Я не пошла по шоссе, а бросилась в канаву и поползла по ней, прикрытая золотыми колосьями.

— К счастью, при тебе не было никакого оружия, которым ты могла угрожать своей сопернице! — воскликнул Зонненкамп.

— Нет, папа, оно было у меня, и я уже сжимала его в руке. Незадолго перед тем Курт сам выбрал в своей коллекции оружия прелестный пистолет художественной работы, весь из слоновой кости, кроме ствола, конечно. Курт говорил, что его отец привез этот пистолет из Парижа в подарок матери. Он был заряжен. Так как дома я часто гуляла одна, то муж посоветовал мне иметь его всегда при себе на случай встречи в лесу с цыганами или другими бродягами. Теперь я могла воспользоваться им. Мне стоило подкрасться поближе к этой женщине, спустить курок, и я была бы избавлена от соперницы. Действительно, я уже была не более как в десяти шагах от нее, но она не замечала моей близости. Эта прекрасная женщина спокойно шла впереди меня, грациозно покачивая бедрами, гордая и самонадеянная, точно весь мир принадлежал ей.

Я подняла пистолет, поставила палец на спуск курка. Еще полминуты, и моя честь была бы отомщена, я раз и навсегда устранила бы со своей дороги женщину, ставшую между мной и мужем. Я была совершенно уверена в безнаказанности этого убийства: никаких свидетелей не было, а если бы ее труп и нашли на дороге, то кому могло прийти в голову, что убийство это совершено владелицей замка Редвиц? Но когда я хотела спустить курок, на дороге показался великолепный, запряженный четверкой белых лошадей экипаж. На козлах сидел одетый в богатую ливрею кучер, а на запятках стоял в такой же ливрее лакей. Едва я успела опомниться от удивления, как этот поистине королевский экипаж остановился; лакей бросился к любовнице моего мужа и почтительно снял перед ней шляпу. Ответив на его поклон гордым кивком головы, она села в экипаж. Моментально экипаж, лошади, кучер, лакей и ненавистная женщина исчезли, как волшебный сон. Теперь, по крайней мере, я знала, что моя соперница принадлежала к высшему кругу, к тому же обществу, к которому принадлежала и я сама. Это открытие было для меня некоторым утешением. Я, по крайней мере, убедилась, что Курт увлекся не какой-нибудь простой обыкновенной хорошенькой девушкой…

Но Зонненкамп грустно покачал головой.

— Тем хуже для тебя, мой друг, если твой муж сошелся с женщиной нашего круга. Если бы он соблазнил какую-нибудь мещаночку, от нее можно было бы отделаться деньгами или, если в ней еще сохранилась хоть искра человеческого чувства, то можно было бы обратиться к ее состраданию, доказать ей, что своей связью она разрушает счастье, убивает другую женщину, ни в чем не повинную. Но если твоя соперница принадлежит к нашему кругу, как ты в этом убедилась, то эти женщины, дитя мое, вдвое опаснее. Это — сирены, которые опутывают обезумевших мужчин своими соблазнами. Раз захватив человека, они уже не дают ему покоя, не выпускают своей жертвы из когтей до тех пор, пока телесно, душевно и, большею частью, материально не разорят ее окончательно. Ну, кончай, дорогая Гунда. Что ты сделала после того, как Господь в своем неистощимом милосердии удержал тебя от преступления и ты увидела, как твоя соперница уехала в своем роскошном экипаже?

— Я сначала бросилась на землю и тут же в золоте ржи выплакала все слезы моей души. Потом я встала, вернулась пешком в Берлин и тотчас же поехала домой. Кучеру я приказала гнать лошадей, так как хотела вернуться домой раньше Курта. Я не хотела, чтоб он узнал о моих приключениях, не хотела осыпать его упреками, как это, может быть, сделала бы другая на моем месте. Вообще я не хотела ничего предпринимать, не выслушав твоего совета.

— Это очень хорошо и благоразумно, дитя мое.

— Поэтому я просила кучера, который, как вся наша прислуга, любил и уважал меня, — не проронить ни слова о моей поездке. Я ему объяснила, что ездила в столицу купить мужу подарок к именинам. Добряк поверил мне на слово. А несколько монет, которые я дала ему при возвращении, еще лучше подкупили его молчание: по крайней мере, до сих пор он никому ничего не говорил об этой поездке. Я вернулась в замок на полдня раньше Курта, он, вероятно, останавливался в Бранденбурге или Ратенау.

— А как отнесся к тебе твой муж по возвращении? — спросил Зонненкамп. — Выражал ли он тебе любовь? Старался ли ласками усыпить твои подозрения?

— Нет, отец, этого я не могу сказать. Курт не лицемер. Он легкомыслен, но низости в его характере нет. Я заметила, что после этой несчастной поездки он стал очень грустен, хотя и старался скрыть это, ссылаясь на нездоровье. Его глаза избегали моего взгляда. Но, когда он полагал, что за ним не наблюдают, тогда я видела, как он сильно страдает. Бледный, с поникшей головой, блуждающим взором, он производил впечатление человека, измученного борьбой, с которой не в силах справиться. Сколько раз мне хотелось броситься к ногам Курта, признаться, что я все знаю и все прощаю. Просить его положиться на меня. Постараться кротостью, нежностью и любовью вернуть его, но стоило мне только вспомнить, что я видела на шоссе перед Берлином, как он нежно обнимал чужую для меня женщину, целовал ее, как целует меня, и снова негодование железными тисками схватывало мое сердце. Нет, я не могла этого забыть, я не могла протянуть ему руки примирения.

— Ну, а надеешься ли ты, — спросил Зонненкамп, подходя с Гундой к замку, — что его любовь к тебе еще не иссякла?

— Нет, отец, этого нет, этого не может быть, проговорила молодая женщина, заливаясь слезами. Что Курт глубоко и искренно меня любил, когда женился, это я знаю, и в этом не может быть ни малейшего сомнения, а такая любовь… такая любовь, отец, не может пройти. Она может поблекнуть, потускнеть, как блекнет пламя свечи под порывом ветра, но угаснуть такая любовь не может. Сам Бог закинул эту искру в два молодых сердца и раздул ее в неугасимое пламя.

— Дай Бог, чтобы ты не самообольщалась! — воскликнул Андреас Зонненкамп. — А теперь, друг мой, утри слезы и постарайся придать лицу спокойное и беззаботное выражение. Ты права, не дав мужу догадаться о твоем горе. Этой тактики мы будем придерживаться и впредь, пока я не узнаю, с какой женщиной мы должны иметь дело в лице твоей соперницы. Отдай в мои руки нити этого запутанного дела и будь уверена, я не оставлю тебя, пока не верну твое бывшее счастье в полном его сиянии, или, — и искра злобы сверкнула в глазах франкфуртского негоцианта, — пока я не расправлюсь с обоими палачами, набросившими черную пелену скорби и страдания на жизнь моего дорогого дитя.

— Да, отец, тебе вручаю я свою судьбу. Если Курта еще можно вернуть, если еще есть средство исправить нашу жизнь, то ты единственный человек, который может вернуть свет и радость в наш дом. О, папа, папа, почему мой муж не похож на тебя?

— Дитя мое, разве ты не знаешь, что я со всем своим умом, знанием и, если уж я должен в этом признаться, со всей своей добротой испытал ту же участь, которая теперь постигла тебя? Страдания, которые ты теперь переживаешь, я также испытал… может быть, испытываю еще и теперь, — глухо добавил он. — Как твой муж теперь покидает тебя, так восемнадцать лет назад бросила меня твоя мать, но еще с большей жестокостью и бессердечием. На свете существуют только два рода людей — обманщики и обманутые. Мы с тобой, Гунда, принадлежим к последним, и за это должны благодарить Бога.

С этими словами Зонненкамп обнял Гунду и подошел с ней к замку, у входа в который в эту минуту показался Курт фон Редвиц.