Столовая была ярко освещена факелами, укрепленными в стенах. На каменном столе две зажженные свечи стояли перед черным распятием, у подножия которого лежали заряженный пистолет и кинжал. На остальных разбойниках, так же, как на Лоре и Елизавете, были надеты черные полумаски; один только Лейхтвейс сидел с открытым лицом. Он был так хорошо знаком всей стране, что мог смело показаться перед уполномоченными и в своем настоящем виде.

По знаку атамана с них сняли повязки. Сначала они были ослеплены ярким светом, но когда глаза их привыкли к нему и они увидали Лейхтвейса, то немедленно бросились перед ним на колени.

— Встаньте и не бойтесь ничего, — заговорил Лейхтвейс дружелюбным, но глубоко торжественным голосом, — я знаю, что вы друзья и пришли сюда с честными намерениями. Поэтому-то вам и было разрешено увидеть с глазу на глаз Генриха Антона Лейхтвейса и его товарищей в их тайном убежище. Ну, а теперь, прежде чем мы начнем наши переговоры, прежде чем вы скажете мне, что привело вас сюда, пусть каждый из вас подойдет к этому столу и, положив правую руку на этот крест, поклянется именем Всевышнего, который слышит клятву и карает за ее нарушение, что он никогда не проронит ни одного слова о приключениях нынешней ночи и о том, что он здесь увидит и услышит. Вы видите здесь крест и изображение распятого Спасителя, пострадавшего и умершего за человечество. Вас, вероятно, удивляет этот священный символ в жилище разбойников? Но мы можем быть преступниками, разбойниками, убийцами, если хотите; мы можем иметь на совести много дурных дел, за которые должны просить у Бога снисхождения и прощения; мы можем быть осуждаемы, изгоняемы из общества, можем внушать страх и ужас, — но нашу христианскую веру мы сохранили, и даже в нашей мрачной пещере находим путь к Господу. Вы видите тут около распятия заряженный пистолет и кинжал. Это оружие должно напомнить вам, что Генрих Антон Лейхтвейс никогда не оставляет безнаказанной никакой несправедливости или обиды, причиненной ему. Вы должны помнить, что тот, кто предаст Генриха Антона Лейхтвейса, не может избегнуть смерти: моя карающая рука рано или поздно доберется до него. Если ваша совесть чиста, то поклянитесь на этом распятии, что вы свято сохраните нашу тайну и ни словом не обмолвитесь, когда вернетесь к людям.

Кузнец Филипп Ронет первый положил руку на крест и твердым голосом провозгласил:

— Господом, который не оставит меня своей помощью и милосердием в мой предсмертный час, — клянусь, что никогда не буду предателем Генриха Антона Лейхтвейса.

Молодой Крюгер и Готфрид Радмахер повторили то же самое.

Тогда Лейхтвейс протянул им руки, горячо обнял их и сказал:

— Добро пожаловать, уполномоченные Бибриха и Доцгейма. Генрих Антон Лейхтвейс приветствует вас и прежде всего предлагает выпить.

По его знаку к столу подошли Лора и Елизавета. Лора несла серебряный поднос с таким же кувшином дивной художественной работы, который Лейхтвейс вместе с кубками похитил у одной старой, скупой канониссы.

Атаман наполнил кубки старым, дорогим вином. Когда каждый взял бокал, Лейхтвейс высоко поднял свой и воскликнул торжественно:

— Пью за здоровье моих прирейнских друзей, за здоровье моих спасителей, которые в тяжкий час моей жизни храбро выручили меня и моих отважных товарищей. Пью за здоровье всех честных людей, которые ненавидят и презирают коварство, злобу, рабство и тиранию и любят выше всего свободу, как делаю это и я всеми силами моей души.

Затем зазвенели бокалы, и когда представители Бибриха и Доцгейма осушили свои, то заметили, что пили такое вино, какого до сих пор еще никогда не пробовали и которого впоследствии никогда не будут пить: это вино, как огонь, протекало по их жилам и наполняло их сердца надеждой и упованием. Когда кубки снова вернулись на стол, Лейхтвейс обратился к уполномоченным с вопросом:

— Что привело вас сюда, друзья мои? Могу ли я помочь вам? Говорите, какие заботы и горе тяготят вас? Выскажитесь откровенно, как перед родным братом. Могу вас уверить, я расположен сделать все, что в моих силах и средствах, чтобы помочь вам.

— О, — воскликнул кузнец, — нас постигло большое несчастье! Оно так ужасно, что у нас не хватает силы описать тебе его. Тяжело легла на нас рука герцога с тех пор, как мы выступили за тебя и отняли у врагов и предателей. Наш государь пылает таким гневом и хочет отомстить за свою неудачу, за то, что мы помогли тебе и сражались против его солдат. Это правда, — добавил кузнец. — В этой битве, которая велась за спасение твоей свободы, многие солдаты были убиты, и много невинной крови было пролито перед домом рыжего Иоста. Но это не наша вина, мы не могли иначе поступить. Мы знаем, что ты, Генрих Антон Лейхтвейс, друг бедных, несчастных, угнетенных и всех, кто томится в незаслуженном рабстве. Много добра ты сделал бедному народу на Рейне и освободил нас от многих мучителей и вампиров. Разве не было бы черной неблагодарностью, если бы мы не помогли тебе? Нет, этого мы не могли сделать; поэтому-то все собрались и пришли выручать тебя. И несмотря на беду, которую это решение навлекло на нас, если бы дело это повторилось, мы опять поступили бы точно так же. Мы не допустили бы убить тебя или лишить свободы, потому что ты бич гордецов, богачей и скряг и защита угнетенных.

— Еще раз благодарю вас, друзья мои, — ответил атаман разбойников, — я сумею хорошо оценить услугу, которую вы оказали мне. А теперь говорите, какое мщение придумал герцог, чтобы отплатить за вашу помощь мне? Насколько я помню, у всех вас лица были вымазаны сажей: как же герцог и его чиновники могли узнать виновных?

— Они и не узнали этого, — ответил кузнец. — Невиновные должны страдать вместе с виновными, и это-то больше всего возмущает нас. Хотя герцог и не угрожает нам тюрьмой, цепями и тяжелыми налогами или другими законными мерами, которые мы могли бы, хотя и не без ропота, мужественно перенести, наш государь придумал для нас совсем другое наказание, которое причинило глубокое горе и привело в совершенное отчаяние названные деревни.

— Не испытывайте моего терпения, — воскликнул Лейхтвейс, — говорите скорей: в чем дело?

— В чем дело? — повторил кузнец, с трудом удерживая слезы и угрожая сжатым кулаком, как будто хотел сбросить на землю невидимого врага. — В чем дело, спрашиваешь ты нас, Генрих Антон Лейхтвейс, ну так слушай. Герцог продал американцам пять тысяч своих подданных, и на этих днях первый транспорт в пятьсот человек отправится за море в чужую землю. Продать пять тысяч подданных. Понимаешь ли ты это, Генрих Антон Лейхтвейс? Чувствуешь ли ты, сколько в этом слове заключается горя и страданий? Лучшие, сильнейшие, необходимейшие люди Рейнланда, по воле герцога, которой они не в состоянии противиться, будут внезапно оторваны от их теперешней жизни. Как могучее дерево бывает с корнями вырвано из земли ураганом и отброшено в сторону, так и они будут оторваны от родной земли, на которой родились, возмужали и выросли. Сын будет отнят у бедной больной матери, муж у жены и детей, жених у невесты, брат у сестры. Как быка потащат на скотобойню, так эти люди должны, помимо воли, отдаться своей страшной, мрачной судьбе. Может ли их ждать что-нибудь, кроме смерти? У них нет надежды когда-нибудь вернуться к своим. Их продали как товар, как невольников. По ту сторону моря их будут убивать тысячами, и когда они, истерзанные, покрытые ранами, истекая кровью, будут лежать на земле, то не отойдут в вечность с сознанием, что умирают за свою родину. Нет, последняя мысль их будет — негодование на тех, кто продал их как товар, как пушечное мясо, которое должно служить бастионом для стоящих за их спиной американских полков.

Я не оратор — продолжал кузнец после маленькой паузы, — и не сумею описать тебе все горе, которое царит теперь по всему Рейну. Умолкло веселье, утихли громкие песни, не слышно звона бокалов. Даже работы приостановились. Люди делают только самое необходимое, без чего нельзя сейчас обойтись. Какая охота трудиться, когда знаешь, что не соберешь даже семян, употребленных на посев? Страшное отчаяние овладело людьми в Бибрихе, Доцгейме и окрестных деревнях. Старики часами стоят в церкви на коленях, моля Господа отвратить от нас эту беду. Молодежь забрала себе в голову преступную мысль, которая грозит нарушить все семейные устои и правила приличия. Они знают, что обречены на гибель и смерть, и хотят взять все, что можно, от этих последних недель. Кабаки переполнены, водка льется рекой, женщины бросаются в объятия мужчин и живут с ними, не ожидая благословения пастора: они хотят хоть немножко насладиться перед разлукой. Ссоры, брань, раздоры, кровопролитные драки повторяются ежедневно, потому что все винят друг друга в том, что гнев герцога разразился над народом. Некоторые пробовали бежать из деревни. Так как для этого им были нужны деньги, а своих не хватало, то они не задумались воспользоваться чужим добром. Люди, которые никогда не были ворами, теперь обкрадывают своих лучших друзей, только чтобы добыть средства для побега. Но они жестоко ошибаются: их ловят, отбирают у них деньги и, продержав дня два под арестом, снова возвращают в покинутую деревню: по всей границе расставлены солдаты, и откуда бы человек к ней ни подходил, он натыкается на целый лес штыков… нет… нет никакой возможности бежать, скрыться. Герцог решил, что пять тысяч его подданных должны идти умирать в чужую страну. Так оно и будет. С великим трудом удалось управляющим добиться четырехнедельной отсрочки. Первый транспорт должен был уже быть отправлен, но герцогу доказали, что несчастным необходимо устроить свои дела до отъезда, и потому он позволил отложить его. Через три дня должны выступить первые пятьсот человек из Бибриха и Доцгейма. Он хочет овладеть бедными душами. Под конвоем солдат их доведут до Бремена, а там в гавани уже стоит американское судно. Доверенный американского правительства ждет, чтобы овладеть несчастными: так дьявол овладевает грешными душами.

Я сам принадлежу к первой группе, — продолжал кузнец с выражением глубокого страдания, — так же и молодой Крюгер и тот человек направо, Готфрид Радмахер. Он оставляет здесь мальчика восьми, девочку четырех лет и жену, которая должна скоро родить, он также должен идти с этой партией и больше никогда не вернется к своим. Нам предоставили тянуть жребий: однажды появились в Доцгейме и Бибрихе герцогские комиссары в сопровождении большого количества солдат. Всем мужчинам от восемнадцати до сорока лет было ведено собраться у ратуши, и затем все остальное живо состряпали: в большую шляпу набросали зерен, множество белых, но много и черных. Мы должны были, не глядя в шляпу, тянуть каждый по одному зерну, и кто вытаскивал черное, тот становился жертвой своей злой судьбы и должен через три дня покинуть навеки свою родину.

Во время этого рассказа Лейхтвейс попеременно то бледнел, то краснел. Его охватило такое волнение, что даже он, человек такой сильный, отличающийся вообще режим самообладанием, не мог справиться с собой. Несколько раз, пока кузнец рассказывал о бедствиях, обрушившихся на Доцгейм и Бибрих, рука Лейхтвейса протягивалась то к шпаге, то к кинжалу, лежавшим на столе у подножия распятия, точно он хотел с этим оружием броситься на виновника всего этого горя несчастных деревень. Простой, искренний рассказ кузнеца произвел, по-видимому, глубокое впечатление и на остальных разбойников, неоднократно прерывавших его восклицаниями негодования.

Когда Филипп Ронет кончил, кругом воцарилось молчание. В пещере стало так тихо, что был слышен треск дров в пылавшем очаге.

— Великий Боже! — воскликнул вдруг Лейхтвейс. — Я не верю своим ушам, я просто не могу поверить тому, что ты нам рассказал, представитель Доцгейма. Возможная ли это вещь, чтобы герцог до такой степени забыл свой долг и обязанности, чтобы за презренные деньги продать своих собственных подданных, которых он, при восшествии на престол, клялся оберегать и защищать? Можно ли допустить, чтобы отец продал своих собственных сыновей, господин своих верных слуг? Возможно ли, чтобы человек взял на свою совесть столько чужого несчастья и горя? Я до сих пор не был личным врагом герцога, хотя ко мне он был очень несправедлив: я был ему верным и преданным слугой, а он по одному только подозрению, без всяких документов, присудил поставить меня к позорному столбу. Но с сегодняшнего дня я делаюсь его заклятым врагом и объявляю ему войну не на жизнь, а на смерть. И будь он защищен пушками и целым войском солдат, будь он окружен сонмищем чиновников, за которыми мог бы укрыться, как за живой стеной, все-таки он убедится, что с ненавистью Генриха Антона Лейхтвейса справиться не так-то легко. Вам же, друзья мои, я дам добрый совет и твердое обещание. В настоящее время ничего не нужно делать, — было бы чистым безумием противиться герцогу; мы с товарищами только напрасно и бесполезно пожертвуем собой, к тому же ухудшим ваше положение и сделаем его еще тяжелее. Поэтому советую вам: подчинитесь воле герцога и предоставьте ему гнать вас в Бремен, как стадо, окруженное его солдатами.

— Но там нас ждет корабль… он поднимет паруса и увезет нас в Америку… И ты можешь это советовать нам, Генрих Антон Лейхтвейс! — прервал его кузнец, побледневший при словах атамана разбойников. — Наши матери должны будут пролить слезы, наши жены смотреть на наш уход, не шевельнув рукой?.. Неужели Доцгейм и Бибрих должны погибнуть? Когда они будут лишены молодой рабочей силы, они придут в упадок; цветущая страна, покрытая посевами и ожидающая богатой жатвы, страна, в которой теперь царствует довольство и изобилие, превратится в жалкую пустыню. Этого-то именно и добивается герцог, этим способом он хочет наказать нас за то, что мы в ту ночь стояли за тебя.

— Слушай меня и дай мне докончить! — воскликнул разбойник, глаза которого метали искры. — Делайте то, что я сказал; делайте вид, что подчиняетесь его воле, ни в чем не противодействуйте ему; но здесь, на этом месте, между этими скалистыми стенами, перед лицом этого распятия, на крест которого я возлагаю свою правую руку, я клянусь вам: этот первый транспорт людей, которых недостойный герцог отправляет как невольников в Америку, никогда не дойдет до своего назначения. Нет, честные жители Доцгейма и Бибриха, вы не будете служить пушечным мясом для американцев. Корабль, который повезет вас, никогда не достигнет берегов Нового Света. Я вас освобожу: я вырву вас из когтей ваших мучителей.

Кузнец и его товарищи снова воспряли духом при этих словах, и глубокий вздох облегчения вырвался из их груди.

— И ты это, действительно, сделаешь! — воскликнул Филипп Ронет, с благодарностью пожимая руку Лейхтвейсу. — Ты поклялся, и, значит, дело уже наполовину сделано. До сих пор Генрих Антон Лейхтвейс никогда не нарушал своего слова. Хотя я еще не могу уяснить себе, как ты воспрепятствуешь нашей высадке в Америке, хотя смысл твоей речи для меня еще несколько темен, но я и все мы непоколебимо верим в тебя, возлагаем все надежды на твое обещание, мы не сомневаемся, что ты сдержишь свое слово.

— Да, я сдержу его, друзья мои, — ответил Лейхтвейс, пожимая поочередно руку каждому уполномоченному. — А теперь возвращайтесь в ваши деревни. Не болтайте громко, но будьте уверены, что избавление ваше близко, что Генрих Антон Лейхтвейс дал слово встать поперек дороги бесчеловечным намерениям герцога и привести все к доброму концу. Милая Лора, наполни снова наши стаканы: мы выпьем за благополучное исполнение наших планов. Представители Доцгейма и Бибриха, я поднимаю этот стакан за ваше освобождение, которое обеспечиваю моим честным словом.

Снова радостно и весело зазвенели стаканы, и с глубокой благодарностью в сердце расстались Ронет и его товарищи с благородными разбойниками. Прежде чем уполномоченные покинули пещеру, им опять завязали головы черными платками; затем Рорбек и Бенсберг с величайшими предосторожностями вывели их из пещеры, и опять целый час разбойники водили их кругами, так что те окончательно потеряли всякое понятие о местности, куда были приведены.

Вдруг проводники внезапно остановились. Кузнец и его друзья простояли молча около четверти часа, ожидая, что разбойники заговорят с ними, но они молчали. Кузнец первый снял с головы черный платок и увидел, что разбойники покинули его и его товарищей. Тогда Крюгер и Радмахер тоже сняли черные платки, и к своему великому удивлению, увидели, что находятся вблизи Доцгейма. С облегченным сердцем вернулись они в свою деревню. Конечно, они сдержали слово, данное Лейхтвейсу, и ничего не сказали своим односельчанам о том, что видели и испытали. Но все трое были исполнены гордости, потому что собственными глазами видели разбойника Лейхтвейса, стояли перед ним в его пещере, в его таинственном, для всех запретном жилище, в котором разбойники столько лет укрывались от всякой опасности.