Лоцман Матиас Лоренсен из бременской гавани стоял у дверей своего домика — последнего в предместье — и пытливо глядел вдаль, на море.

— Ветер переменился, — сказал он сыну, стоявшему у окна, — завтра будет отличная погода и наверное можно будет вывести из гавани «Колумбус». Ха-ха! Вот туман уже бежит от солнца, как стадо овец от волка. Смотри, Готлиб, как он быстро поднимается… Спусти лодку и не забудь взять провизии дня на два, на три. Никогда не знаешь, как долго продержишься в море.

— Да, отец, сейчас пойду, — ответил Готлиб, — только у меня один вопрос, на который мне очень хотелось бы, чтобы ты ответил…

Старик сердито сморщил брови, с досадой дернул свои густые, лохматые усы под крючковатым носом.

— Скажи, отец, — продолжал сын, — правда ли, что все лоцманы из бременской гавани отказались вывести «Колумбус» в открытое море и ты один согласился на это?

Старый лоцман при этих словах стал очень внимательно рассматривать рыболовные сети, лежавшие перед его домом; и, казалось, чрезвычайно заинтересовался вопросом, нужно ли будет их чинить или нет.

— Глупая болтовня, — пробурчал он, не оборачиваясь к сыну, — кто тебе сказал это?

— Люди говорят, — ответил сын, красивый, высокий, широкоплечий молодец лет девятнадцати, белокурый и голубоглазый — прекрасный образец германской расы.

— Я сейчас выйду к тебе, — продолжал он, — матери незачем слушать, о чем мы будем говорить с тобой.

— Проклятие, — проворчал Матиас Лоренсен. — Малец станет меня допрашивать, а я, право, не знаю, что отвечать ему. Я действительно не должен был браться за это дело. Если люди говорят правду, то вся эта история довольно грязная, и честный лоцман не должен бы ввязываться в нее. Но теперь уже поздно: я получил задаток, и он связывает меня… Чертовски крупный задаток. Таких денег я не получал за всю свою практику, а я работаю уже сорок лет. Сорок прусских талеров. И столько же, если я благополучно выведу судно в открытое море. Большие деньги… слишком большие для честного дела.

В эту минуту сын положил руку на плечо старика, который выпрямился, ворча себе под нос.

— Отец, я откровенно расскажу тебе все, что лежит у меня на душе, — заговорил юноша, взяв отца под руку и отойдя с ним на несколько шагов от дома. — Что-то тяжелое давит и жжет на сердце, и я должен непременно высказаться, иначе эта тяжесть задушит меня.

— Что же у тебя там такого ужасного? — спросил Матиас, с некоторой робостью поглядывая сбоку на сына.

Молодой человек стоял перед отцом, раздвинув ноги и заложив руки в карманы.

Едва владея голосом, с выражением запальчивости в голубых, всегда таких кротких глазах, он заговорил:

— Отец, ты знаешь, я всегда был тебе верным товарищем с тех пор, как ты признал меня достойным сопровождать тебя в твоих поездках. В бурю и непогоду выходил я с тобой в море, и ты знаешь, как часто мы с опасностью для жизни вместе боролись против шторма.

— Да, ты отважный молодец, что и говорить, — ответил Матиас Лоренсен, одобрительно качая головой, — во всей бременской гавани не найдется такого доброго, хорошего сына. Другие лоцманы завидуют, что я имею такого славного помощника.

— Я этим не хочу хвастаться, отец, я исполняю только свою обязанность. Ты содержал меня, пока я был мал, теперь, когда ты состарился, я в свою очередь помогаю тебе в работе.

Пока сын говорил, Матиас Лоренсен достал трут и огниво, набил трубку и закурил ее.

— Что значат эти длинные приготовления? — сказал он. — Ты ведь не проповедник, который, начиная свою проповедь с Адама и Авеля, переходит к Вавилонской башне и кончает царем Соломоном, потом проливает слезы, жалуясь, что люди мало посещают его церковь. Кончай скорей. Рассказывай, что ты там знаешь!

— Я хочу только сказать вам, отец, что я с радостью готов отдать за вас жизнь, но не честь: ею я не поступлюсь ни за какие блага в мире.

Старик ничего не ответил, только пустил из трубки большое облако дыма.

— Когда я вчера пошел в город, — продолжал Готлиб, — то встретил лоцмана Христиансена; хотя он всегда завидует, если нам удается хорошее дело, но, в сущности, он недурной парень и против него ничего нельзя сказать. «Пойдем, чокнемся, — сказал я ему, — я плачу». Но Христиансен медленно выплюнул жвачку и, случайно или намеренно, угодил мне прямо под ноги. Затем он пошел прочь, крикнув мне презрительно, через плечо: «Я думаю, что ты можешь заплатить, денег у тебя много, только с такими, как ты — я не пью». С этими словами он от меня отошел. Но я в три прыжка догнал его, схватил за плечо так, что едва удержался на ногах. «Я тебя так не отпущу, Христиансен, — крикнул я ему, — я хочу знать: почему ты отказываешься выпить со мной? И почему ты относишься ко мне так, точно я украл у тебя серебряные часы из кармана? Разве ты не считаешь меня честным малым? В таком случае скажи откровенно, Либо я снесу тебе башку, либо ты мне, как случится, и дело будет в шляпе». Христиансен пристально посмотрел на меня, точно хотел проникнуть до самого дна моей души, потом ударил меня по плечу и сказал: «Нет, ты ни в чем не виноват, и я был не прав, обижая тебя. Но твой старик… старик твой скряга и не перестает загребать деньги, хотя бы и против совести».

Готлиб на минуту замолчал, бросив исподтишка пронзительный взгляд на отца.

Старик ловко выпускал кольцами дым из трубки и, казалось, был углублен в это занятие. Наконец он спросил:

— Ну, и что же ты ответил Христиансену?

— Христиансен, — сказал я ему, — ты сначала обесчестил меня, и я хотел за это снести тебе башку. Теперь обижаешь моего старика… и я жалею, что у тебя не две головы. Если бы их было даже несколько, я расправился бы со всеми. Заметь себе! Я не позволю трогать старика. Если он бережлив и хранит деньги, нажитые тяжким трудом, то это касается только матери и меня, а не тебя и других. Вы только завидуете Матиасу Лоренсену, потому что он тяжелым трудом, подвергая себе опасностям, сумел скопить порядочное состояние и хочет отдохнуть на старости лет.

Христиансен засмеялся мне в лицо.

— Хорошо наживать деньги и копить, но не следует делать этого за счет своего доброго имени, ты разве не знаешь, — продолжал он, — что твой старик заключил сегодня с американцем условие, по которому обязался не позже как послезавтра вывести «Колумбус» из гавани в открытое море.

— Это ремесло моего отца, и никто не может осудить его за это.

— За это его никто не осуждает, но его, твоего старика, презирает не только каждый честный лоцман, но и даже порядочный человек, — ответил Христиансен.

Это дело было для меня слишком темно. Я увел Христиансена в переулок и умолял его объяснить мне откровенно все, как товарищу-лоцману.

— Ну хорошо, — заговорил он, — ты разве не знаешь, какой груз отправляется на «Колумбусе»?

— Какой же это особенный груз? — спросил я. — Трехмачтовое судно, идущее из Бремена в Нью-Йорк…

— Гм… это-то правда, что он трехмачтовый и идет из Бремена в Нью-Йорк. А скажи-ка мне, какую кладь он везет?

— Какую кладь? Насколько мне известно, он везет в Америку пятьсот переселенцев, колонистов, желающих поселиться там. Они пришли еще вчера. Сам я их не видел, но слышал, что это великолепные молодцы, крестьяне с берегов Рейна, самые подходящие люди для Америки: они превратят ее первобытные леса в цветущие города.

— Черт тебе поверит, Готлиб, — ответил мне Христиансен. — Конечно, пятьсот человек едут в Америку на «Колумбусе», но они не колонисты и не по своей воле отправляются туда. Эти люди проданы, постыдным образом проданы их государем за деньги американцам, как живая заслонка против пушечных ядер и ружейных пуль англичан.

— Отец, — обратился к отцу Готлиб, — при этих словах я побледнел до корней волос и почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног.

— И видишь, Готлиб, — продолжал Христиансен, — ни один лоцман в бременской гавани не согласился вывести судно из устья Везера в Северное море, хотя владелец, или капитан, или кто он там — известный Смит из Филадельфии давал шальные деньги, чтобы провести «Колумбус» благополучно между скалами и рифами, погубившими уже столько кораблей. Всем нам было противно приложить руку к такому постыдному делу, и давай он мне хоть сто тысяч прусских талеров, я считал бы себя подлецом, если бы принял их. Если бывают бессовестные герцоги, продающие своих подданных, пусть их! Они увидят, удастся ли это им. Если мистер Смит из Филадельфии хочет провести на «Колумбусе» в страну янки свой живой товар, мы с этим ничего не можем поделать, если начальство позволяет — мы не можем запретить; но посмотрим, как-то «Колумбус» выйдет из устья Везера без лоцмана? Если судно получит течь величиной в окно, тем будет лучше: с радости я выпью стаканчик, особенно если не пострадают несчастные, неповинные молодцы.

— Теперь спрашиваю тебя, отец, правду ли говорят Христиансен и другие люди в бременской гавани? Знал ли ты, когда говорил с мистером Смитом, какую кладь везет его трехмачтовый?

Матиас Лоренсен задумчиво выбивал свою трубку о дерево.

— Нет, мой мальчик, я этого не знал, — проговорил он. — Бог свидетель — я не знал этого. Я скорей отрубил бы себе руку, чем подписал контракт с этим человеком.

— Боже милостивый! Ты подписал контракт, отец? — воскликнул молодой Лоренсен, побледнев как смерть.

— Да, подписал, — ответил старик глухим голосом. — И, мало того, получил задаток.

Беспомощно смотрели друг на друга отец и сын. Им обоим было хорошо известно, что если какой-нибудь лоцман подписывал контракт, обязавшись им вывести судно из гавани, то уж никакие просьбы, буря или непогода, ничто не могло освободить его от обязательства исполнить приказ капитана.

— Сколько задатка получил ты, отец? — спросил Готлиб.

— Сорок прусских талеров.

— Сорок талеров?! — воскликнул сын. — Это нечистые деньги. Ты мог легко понять, что такие деньги дают только за нечистое дело.

— Что же нечистого в том, чтобы вывести судно из гавани? Разве я не занимаюсь этим сорок лет? Какой лоцман заботится о грузе на корабле, если только знает, что это не порох. За судно с порохом он берет особую плату, но все-таки буксирует его.

— Порох! — воскликнул с отчаянием молодой человек. — Если бы это был порох и между бочками лежал бы зажженный фитиль, я без малейшего колебания сказал бы тебе: бери это дело, отец. Мы наживем хорошую деньгу, а что касается опасности, то мы ведь и без того в нашем ремесле беспрерывно подвергаемся ей. Но принимать участие в торговле людьми, содействовать отправке на гибель пятисот честных, бравых крестьян, это, отец, дело не христианское и счастья принести не может!

— Ты совершенно прав, — простонал старик, — я совсем пропал. И отказаться не могу, потому что дал подписку. Я знаю, что спуск корабля не будет благополучен, потому что дело уж очень безбожное. Да, этот спуск будет для меня последним. Я решил оставить мое ремесло тебе. Ты возьмешь лоцманский патент: испытание ты уже прошел, и самым блестящим образом. Восемьдесят талеров — полная сумма, которую они должны мне — будут для тебя недурным наследством, и я могу располагать ими, потому что за них отдал черту душу.

— Ты этого вовсе не сделал, Матиас Лоренсен! — крикнул за их спиной сильный, звонкий голос, и из-за дома вышел высокого роста человек в красивом матросском платье. — Вы им останетесь, так как договор, который вы заключили, тяготит вас.

Старый лоцман и сын его с удивлением и испугом взглянули на матроса: он, очевидно, слышал весь их Разговор, и это им было крайне неприятно.

Рядом с домом, как раз там, где были заняты разговором Лоренсен с сыном, стоял огромный, в полном цвету, каштан, ствол которого был так толст, что за ним мог легко спрятаться человек, что, вероятно, и сделал незнакомец-матрос.

Старик Лоренсен привскочил, точно его укусил тарантул. Со сверкающими гневом глазами набросился он на матроса:

— Черт! Кто вы такой, милостивый господин? И как вы смели подслушивать нас? Хороший вы, должно быть, парень, если не стесняетесь, спрятавшись, подслушивать разговор честных людей. Сразу видно, что вы не немец; немец никогда не стал бы играть роль шпиона.

Эти слова заставили матроса слегка вздрогнуть: он точно получил пощечину. Тем не менее он сдержал себя и проговорил дружелюбным, приветливым голосом:

— Я желаю вам добра, Матиас Лоренсен, и если вы меня выслушаете…

— И не подумаю! — крикнул старый Лоренсен. — С таким человеком не говорят. Убирайтесь к черту от моего дома, или я вас угощу кулаком бременского лоцмана.

— Нет, отец, это я сделаю за тебя, — прервал его юный, белокурый гигант, воинственно подходя к матросу. — Что вы, господин, шпион, это я говорю вам прямо в лицо; а так как у нас в Бремене и в бременской гавани с такими людьми не шутят, то извольте получить на память здорового тумака.

Он занес могучий кулак, но прежде чем успел опустить его на незнакомого матроса, тот ловко вывернулся и, по-видимому, без малейшего усилия ударил молодого человека в живот. Тот моментально очутился на земле. А между тем Готлиб Лоренсен считался лучшим кулачным бойцом. Во всей окрестности и во всей бременской гавани никто не решался вступить с ним в кулачный бой. Мало нашлось бы людей, которые могли бы сравниться с ним физической силой и ловкостью. Пока Готлиб с трудом поднимался с земли, старый лоцман таращил глаза на матроса, как на какое-нибудь сверхъестественное существо.

— Тьфу, пропасть! Вы знатный молодец! Бросить на землю моего Готлиба, как какую-нибудь уклейку. Этого не мог бы сделать никто во всей бременской гавани; человек, способный на такую вещь, не может быть шпионом.

— Вашу руку, незнакомец! — воскликнул Готлиб. — Вы представляете богатейший экземпляр матроса, который когда-либо видела Германия. Хотя вы меня ударили, точно обухом, по животу, но я за это не сержусь и, напротив, прошу простить мою подозрительность.

Матрос добродушно рассмеялся, протянув руку старику и его сыну.

— Будьте рассудительны: разве я похож на человека, подслушивающего чужие тайны с коварным намерением разболтать? Нет, Матиас Лоренсен, вы увидите, что я имел серьезное основание подкарауливать у вашего дома. Я уже несколько часов стою позади старого каштана, но до сих пор не представилось случая поговорить с вами с глазу на глаз. Впрочем, я вас не задержу долго. Надетое на мне матросское платье не есть обыкновенная моя одежда, это только временное переодевание.

— Я так и подумал с первой минуты, — проговорил Матиас Лоренсен, — но если вы не матрос, то кто же вы, в таком случае?

— Я человек, — заговорил незнакомец серьезным голосом, и глаза его загорелись от гнева, — я человек, сочувствующий чужому несчастью и решившийся воспрепятствовать постыдной торговле живыми людьми…

— Для меня то, что вы говорите, слишком высоко… — проговорил лоцман, зажигая потухшую трубку. — Я замечаю вообще, что вы не принадлежите к нашему сословию: вы стоите выше нас, вы, наверное, богатый знатный господин, который из любви к приключениям явился переодетым в бременскую гавань.

— Кто я, — ответил матрос, — это я в свое время скажу вам. Теперь же вы должны поверить мне на слово, что я пришел с добрыми намерениями и хочу избавить вас от больших затруднений. Но здесь нам неудобно говорить: нас могут подслушать. Не можем ли мы войти в комнату?

Лоцман кивнул головой в знак согласия.

— Пойдемте со мной, господин, — проговорил он. — Добро пожаловать в мой дом. Переступайте мой порог как друг и забудьте грубые слова, которыми я вас встретил.

— Пара грубых слов — лучше вкрадчивого притворства, — ответил незнакомец.