— Мое дитя! — воскликнула Лора, когда Лейхтвейс дочитал до этого места. — Дитя мое… бедное мое дитя!.. Едва ты открыло глазки, как уже сделалось жертвой преступления. Гейнц… милый Гейнц, что теперь с нашим ребенком? Боже мой. Боже мой! Жив ли он еще? Если бы я только могла обнять его и прижать к своему исстрадавшемуся сердцу.

Лора так неутешно рыдала, что Лейхтвейс должен был приостановить чтение, чтобы хоть немного успокоить ее. Но сам он, этот сильный человек, был взволнован не менее жены. Пот выступал у него на лбу и крупными каплями стекал по лицу. По мере того, как он читал, голос его становился глухим и хриплым.

— Жена, дорогая жена моя! — заговорил с глубоким чувством Лейхтвейс. — Если наше бедное дитя еще живо и может быть спасено, то, поверь мне, я сделаю все, чтобы вернуть его тебе. А теперь, Лора, будем читать дальше, посмотрим, что скажет еще на своем смертном одре негодная нищая. Хромая Труда.

Но не только Лейхтвейс и его жена, а и остальные товарищи не могли сдержать своего волнения. Они все вспоминали, как Лора постоянно настойчиво утверждала, что она родила не девочку, а мальчика. Лейхтвейс объяснял это тем, что жене его, обессиленной до потери сознания сильными болями, просто почудилось, что при ней лежит мальчик. Но теперь, судя по тому, что они прочли в газете, Лора, очевидно, не заблуждалась. Она действительно родила сына, но Хромая Труда украла его, заменив маленькой, только несколько дней тому назад родившейся девочкой, оставленной ей баронессой…

Лейхтвейс взял опять газету, и после того, как под дубом снова восстановилось полное безмолвие, стал читать вслух продолжение исповеди Хромой Труды:

«Как только я обменяла детей, я тотчас же стала искать выход из пещеры. Сына Лейхтвейса я завернула в тот самый шерстяной платок, в котором я принесла девочку, и уложила его в мешок. Для бедной Лоры я теперь была бесполезна и поэтому должна была исчезнуть, не теряя времени, если не хотела попасть в руки возвращающегося разбойника. Но мною овладело отчаяние. Я видела, что из этой гранитной пещеры нет выхода. Я ощупала все стены, стучала, шарила, но выхода не находила. Ниоткуда не проникал лунный свет, так ярко сиявший наверху, над пещерой. Я считала себя погибшей. Если Лейхтвейс вернется сейчас со своей шайкой и застанет меня тут, то участь моя будет решена. Разбойник не мог оставить меня в живых. Я узнала тайну его подземной пещеры, которую он охранял так старательно, что до сих пор полиции и никому в мире не приходило в голову искать его шайку в подземелье.

У меня ноги подкашивались при мысли о том, что ожидает меня. Вдруг я нащупала на стене веревку. Я вынула из кармана спички и зажгла их, чтобы осветить пространство вокруг себя. У меня под рукой оказалась не одна веревка, а целая веревочная лестница, которая, по-видимому, вела наверх. Это-то и был вход и выход из подземелья, и через это отверстие я и провалилась в него. Разбойники, часто пользующиеся этим проходом, очевидно, не закрывали его. Я не теряла ни минуты. Рискуя своей жизнью и держа в одной руке мешок с новорожденным ребенком, я, другой цепляясь за перекладины веревочной лестницы, взобралась наверх. Благодарение Богу: я увидела лунный свет. Это было доказательством, что я приблизилась к поверхности земли. Несколько минут спустя я уже пробиралась по кустарнику, который закрывал вход в пещеру. У подножия холма я встретила человека высокого роста; это не мог быть никто другой, кроме разбойника Лейхтвейса. Он шел в сопровождении одетой в белое женщины, которую он, без сомнения, вел из Висбадена. Скорей, скорей — повторяла я, — скорей бежать отсюда и укрыться в лесу, чтобы он не увидел меня… Все это мне удалось, и когда восходящее солнце осветило землю, я уже была в моей избушке. Таким образом я присвоила себе сына разбойника Лейхтвейса.

Мальчик остался жив. Я заботливо ухаживала за ним, и он вырос молодцом. Я унесла его с собой, чтобы иметь в нем оружие против Лейхтвейса, но со временем я отказалась от этой мысли. Очаровательный ребенок заставил меня забыть ее. Он с каждым днем становился мне все дороже. До сих пор я была так одинока. Люди избегали нищую, с которой не хотели иметь никакого дела. Теперь же у меня было существо, к которому я могла привязаться всем сердцем. Я в первый раз испытала счастье жить для кого-нибудь, наслаждение заботиться о ком-нибудь. Здесь в моей последней исповеди я утверждаю, что это чувство возродило меня, сгладило и смягчило то раздражение и горечь, которые мне внушили люди. Я назвала мальчика Антоном, потому что он немного напоминал своего отца. С каждым днем я все сильнее привязывалась к нему; когда же он заговорил и в первый раз назвал меня бабушкой — я ему говорила, что он мой внук, — о, с той поры я не рассталась бы с ним ни за какие блага в мире, я не отдала бы его никому, хотя бы мне сулили золотые горы.

Но и помимо этого ребенок являлся для меня истинным кладом. Теперь я всегда брала его с собой собирать милостыню. Уводила его не только для того, чтобы не оставлять одного дома, но и потому, что вид этого маленького беспомощного существа трогал людей до такой степени, что мой ежедневный сбор милостыни увеличился в три, даже в четыре раза. Я придумала очень трогательную историю, которую рассказывала повсюду. Я говорила, будто у меня была дочь, которая против моего желания сошлась с актером и бежала с ним. Человек этот обходился с ней очень дурно, и скоро она умерла. Когда она от продолжительного пьянства почувствовала приближение последних минут, то написала мне, прося меня приехать к ней и взять ее ребенка. Я, конечно, сделала это и закрыла глаза дочери. А теперь вот я, старая бабка, должна содержать и заботиться об этом несчастном маленьком существе.

Этот отлично придуманный рассказ всегда трогал до слез моих слушателей и наполнял мою нищенскую суму. Таким образом мое состояние все росло, но теперь, по крайней мере, я знала, для чего я собираю и коплю. Меня страшила и заботила единственно только мысль, как бы Лейхтвейс и жена его не проведали, что Антон их сын и не захотели бы отнять его у меня. Этого горя я бы не пережила; к счастью, оно миновало меня. Теперь я откровенно покаялась вам в моем великом грехе и должна признать, что это стоило мне немалой борьбы. Не потому, что я боялась за себя: я не переживу нынешнего дня, а что люди будут говорить обо мне после моей смерти, это мне совершенно безразлично. Но я спрашиваю себя, не повредит ли моему дорогому мальчику, если люди узнают, что он сын знаменитого разбойника Генриха Антона Лейхтвейса?

Однако и в этом отношении судьба пришла мне на помощь. Лейхтвейс, его жена и вся их шайка уже не находятся в живых. По достоверным сведениям, они утонули при крушении «Колумбуса» на Акуловой скале вблизи Гельголанда. Теперь мой Антон может свободно и твердо смотреть в глаза каждому, потому что смерть его родителей искупила перед лицом света все их грехи и проступки. Я оставляю моему любимому волшебный дар, который облегчит его жизненный путь и защитит его от людского высокомерия. Я назначаю моего приемыша, Антона Лейхтвейса, сына разбойника Генриха Антона Лейхтвейса и жены его Лоры, урожденной графини фон Берген, единственным наследником всего моего состояния, размером до семидесяти тысяч шестифранковых талеров. Состояние это в моей доле в торговых предприятиях Бингена: в семи домах, находящихся там же, в капитале, лежащем на текущем счету в банкирской конторе Андреаса Зонненкампа во Франкфурте-на-Майне, и в наличных деньгах, которые лежат в железном сундуке, спрятанном под третьей ступенькой лестницы, ведущей в погреб под этим домом. Все это должно принадлежать моему приемному сыну Антону, в да поможет ему Господь сделать из этого хорошее употребление. Пусть он вспоминает иногда несчастную, которая полушку за полушкой, грош за грошем скопила его состояние. Пусть он вспоминает о ней с любовью так же, как должен помнить и о своих несчастных родителях, могилы которых он не может посетить, так как они находятся на дне морском. Из этих денег пять тысяч талеров должны быть переданы в собственность «Дома Аделины» во Франкфурте-на-Майне, благотворительного учреждения, основанного Андреасом Зонненкампом для призрения больных женщин и беспомощных старух.

Окончив исповедь, Хромая Труда упала в изнеможении на подушки, и прошло довольно много времени, прежде чем она отдохнула настолько, чтобы иметь силу держать перо в холодной руке. Тем не менее она подписала свое имя ясно и отчетливо под протоколом этого странного и трогательного завещания.

Священник собрался соборовать ее, но она не могла или не хотела понять его. Она впала в забытье, этот предвестник ухода в вечность, и скоро сердце бингенской нищей перестало биться: ее не стало.

Маленький Антон был безутешен. Его нужно было силой оттащить от тела покойницы, которую он звал бабушкой, но которая в действительности была для него более чем матерью. Священник взял его в Бинген и поместил временно в своем доме.

Состояние Хромой Труды нашлось именно там, где она указала, и даже превышало семьдесят тысяч талеров. Капитал этот помещен у придворного банкира герцога.

Его Светлость герцог, узнав об этом необыкновенном происшествии, оказал мальчику свое Высочайшее благоволение. С целью оградить интересы малолетнего ребенка Его Светлость постановил, чтобы делами по наследству, доставшемуся сыну разбойника, заведовал до совершеннолетия мальчика придворный банкир герцога. Кроме того. Его Светлость предназначил мальчика к военной карьере и вообще выказал к нему живейший интерес, вероятно, потому, что мать ребенка, несчастная, увлеченная любовью Лора фон Берген, состояла когда-то придворной фрейлиной герцогини Нассауской. Для того, чтобы воспитать мальчика в военном и вообще в аристократическом духе. Его Светлость поручил ребенка лицу, недавно вернувшему себе Высочайшую Милость, после того, как положение этого лица сильно пошатнулось вследствие некоторых подозрительных на его счет слухов. Человек этот был граф Сандор Батьяни».

Общий крик ужаса вырвался у всех, сидевших за столом под дубом. Лора вскочила. Она, как безумная, рвала свои золотистые волосы в то время, как слезы ручьем текли из ее глаз.

— Дитя мое! — кричала она так неистово, что звук ее голоса разносился по всему необъятному пространству, окружавшему их. — Сын мой в руках этого негодяя… Отдан на произвол графа Батьяни, заклятого врага его отца и матери. Пощади, Господи… пожалей меня! Не дай мне сойти с ума, прежде чем вырву мое несчастное дитя из рук этого чудовища.

Лейхтвейс тоже был в отчаянии.

— Ну! — воскликнул он страшным голосом, полным такого отчаяния, какого он не выказывал год тому назад, когда стоял под этим дубом с веревкой на шее, — Небо беспощадно ко мне; оно посылает мне все новые и новые испытания. Но это новое наказание хуже всех остальных. Мой ребенок в руках Батьяни. Ты погиб, мое бедное, дорогое дитя. Бог знает, жив ли ты еще в настоящую минуту?

Однако тотчас же Лейхтвейс уже овладел собой; он выпрямился, и вся его фигура приняла прежнюю твердую уверенную осанку. Из-под ресниц его сверкнул пламенный взгляд.

— Нет, мое дитя не погибло! — воскликнул он, подходя к Лоре и обнимая ее. — Нет, возлюбленная жена моя, мы еще увидим нашего сына, мне это говорит мое сердце. Наш сын живет… мы спасем его…

— О, Гейнц, — заговорила Лора, крепко прижавшись к мужу, — мы столько раз ставили на карту свою жизнь из-за пустяков, неужели мы дрогнем теперь, когда дело идет о спасении нашего сына? Гейнц! Мне как будто слышится крик нашего ребенка о помощи; он мне представляется заброшенным в темницу: помогите… отец… приди ко мне на помощь… наш смертельный враг граф Батьяни, этот дьявол из дьяволов… он может погубить меня…

— Успокойся, дорогая жена моя, — сквозь слезы проговорил Лейхтвейс, которого, как и остальных разбойников, глубоко взволновал вид Лоры, — нашему ребенку не придется тщетно молить о помощи. Нет, в эту минуту я не задам себе вопроса о том, что может меня постигнуть на родине. Я забываю все угрожающие мне опасности: тюрьму, виселицу, казнь, все ужасы, которые ожидают меня в Германии… Дитя мое нуждается во мне — и я спасу его. Пусть сотни сыщиков преследуют нас по пятам, пусть целые своры кровожадных собак-ищеек будут пущены по нашим следам, я чувствую, что у меня хватит сил и мужества презреть все эти ужасы… Наша кровь и плоть, наш ребенок страдает… Свободу сыну Генриха Антона Лейхтвейса! Мщение мучителю!

Со спокойным, почти ясным лицом поцеловал он затем жену. Он чувствовал облегчение, становился беззаботно веселым каждый раз после того, как окончательно принимал какое-нибудь серьезное решение.

— Иди домой, Лора, — сказал он ей, — уложи как можно скорее все, что нам может понадобиться для поездки в Германию. С вами же, дорогие друзья, мы простимся. Я уезжаю со счастливым сознанием, что дал вам новую отчизну. Хотя я и вовлек вас когда-то в нашу разбойничью жизнь, зато теперь я вернул вам честь, благородство и уважение людей.

— Как, — перебил Зигрист обожаемого атамана, — ты хочешь оставить нас здесь в то время, когда тебя ждет грозная опасность, быть может, даже смерть? Нет, Лейхтвейс, это противоречит нашему уговору. Разве мы не дали друг другу клятвы стоять всегда одному за всех и всем за одного? Разве каждый из нас не принес тебе обета защищать тебя собственной жизнью в случае опасности? Не хочешь ли ты сделать из нас клятвопреступников? Разве мы смеем, разве мы можем быть менее отважны и великодушны, чем ты, столько раз из-за нас подвергавшийся неприятельским пулям и преследованию сыщиков? Нет, друг мой, такого уговора не было. Мы здесь жили счастливо и свободно, так как ты был между нами; здесь, на далеком западе Америки, ты был таким же для нас атаманом, руководителем, вожаком, как в ущельях Нероберга. Где будешь ты, там хотим быть и мы; где ты умрешь, там и мы умрем; где ты будешь мстить, там будем мстить и мы. Мы последуем за тобой, атаман, и кто не считает себя подлецом, тот присоединится к моему возгласу: преданность нашему атаману и его жене! Преданность им до гроба! С ним за море, в опасность и на смерть!

Громкий крик всеобщего восторга последовал за этими словами. Разбойники бросились к любимому атаману, пожимали ему руки, обнимали, целовали его.

— С Генрихом Антоном Лейхтвейсом мы будем жить, с ним же и умрем! Идем с ним, что бы там ни случилось!

У Лейхтвейса показались слезы на глазах. Лора, еще не успевшая уйти в дом исполнять приказания мужа, зарыдала.

— Друзья мои, — заговорил потрясенный Лейхтвейс, пожимая руки стоявшим вблизи него. — Столько любви… столько преданности… кого не растрогает до глубины души?. Да, я действительно счастливый человек! Несмотря на то, что я разбойник, изгнанник, презираемый обществом, все же я сумел завоевать несколько верных, любящих сердец, а такая испытанная преданность — большая редкость на свете. Благодарю вас, братья, за то, что вы не хотите покинуть меня в этот последний, решительный час моей жизни. Вы этим доказываете, какие прекрасные плоды дало посеянное мною семя, семя любви и дружбы. Но вашего предложения, друзья мои, я на этот раз не могу принять. Оставайтесь здесь; в Германию поедем только мы вдвоем с Лорой.

Глухой ропот разочарования пробежал среди разбойников, обступивших Лейхтвейса.

— Выслушайте мои основания, друзья мои, и вы, наверное, согласитесь со мной. Два человека могут гораздо легче остаться незамеченными, чем целая компания в восемь человек. Нам там не предстоит никакой открытой битвы, в которой наши хорошие ружья и отважные ножи могли бы защитить нас и помочь нам. Нам придется окольными путями, посредством искусного переодевания, под чужим именем проникнуть к нашему ребенку и вырвать его из рук негодяя. Для этого нас с Лорой… нас двоих достаточно.

— О, Лейхтвейс, Лейхтвейс! — воскликнул глубоко огорченный Зигрист. — Мы не переживем разлуки с тобой. Ты повергнешь нас в уныние и отчаяние, если оставишь нас одних.

— И все-таки вы должны остаться, — возразил Лейхтвейс с непоколебимой твердостью. — Есть еще одна причина, кроме той, о которой я вам уже говорил. Подумайте, друзья, куда мы денемся с нашим дорогим, ненаглядным сыном, если нам удастся спасти его? Мы хотим, мы должны привезти его сюда, за море, в новую отчизну, которую мы основали в дикой Аризоне. В наше отсутствие вы должны охранять эту отчизну, наш милый, славный поселок. Неужели мы опять подвергнем уничтожению эти хорошенькие домики, эти поля и нивы, плоды наших тяжких трудов? Если мы все уедем и потом снова вернемся, то не найдем ли мы здесь безотрадную пустыню, как это уже было после уничтожения апачами нашего поселения. Любезный Зигрист, отважный Бруно, дорогие Бенсберг и Резике, не увеличивайте моей муки. Останьтесь здесь на страже нашего будущего. Клянусь вам, как от своего имени, так и от имени Лоры, мы вернемся обратно не теряя ни минуты, как только будем держать в своих руках наше возлюбленное дитя. С вами мы жили, с вами вместе хотим и умереть. Похороните меня, если на то будет воля Божья, под этим дубом, под которым я перенес столько ужасов и столько бесконечного счастья.

Рыдания заглушили остальные слова Лейхтвейса. Лора бросилась на грудь Елизаветы, которая с нежностью целовала залитое горькими слезами лицо подруги. Остальные разбойники также заливались слезами. Они плакали, как дети, и не стыдились своих слез.

— В таком случае, — воскликнул Зигрист, первый овладевший собой, — мы, как и прежде, подчинимся тебе, атаман! Все, что ты решаешь, бывает всегда умно и правильно. И теперь ты прав, как всегда. Освободи сына из рук негодяя Батьяни и возвращайся как можно скорей в твое новое отечество. Когда ты вернешься, то, клянусь тебе, ты найдешь здесь все в таком же состоянии, в каком оставляешь. День вашего возвращения будет счастливейшим днем для Лораберга.

Все принялись с лихорадочной поспешностью снаряжать отъезжающих в путь. Багаж Лоры и Лейхтвейса был нагружен на мула, сами они сели на верховых лошадей; то же сделали и остальные разбойники, желая проводить дорогих людей хоть часть пути. Последний раз остановились разбойники и его жена перед старым первобытным дубом. Они в безмолвном волнении смотрели на его раскидистые ветви, как в горе, так и в счастье осенявшие их головы. Еще раз окинули они взором всю окрестность, и слеза за слезой катилась из их глаз. Наконец Лейхтвейс дал знак к отъезду. Безмолвно тянулся караван по лесной опушке. Никому не хотелось говорить: от избытка чувств уста немеют.

Едва достигли берега реки Гилы, как начало темнеть. Лейхтвейс и Лора остановили своих коней. Собрав около себя товарищей, Лейхтвейс заговорил глубоко взволнованным голосом:

— Дорогие друзья мои! Час разлуки настал. Расстанемся как мужественные люди, привыкшие смотреть в глаза смерти. Вспомним, сколько раз мы ощущали на себе всесильную десницу Божью, готовую всегда защитить нас от грозной опасности. Обнимемся еще раз, братья мои, и примите мои последние наставления: берегите и охраняйте нашу долину. Если нам не суждено будет увидеться, то живите в ней мирно и счастливо. Отныне никогда не простирайте руки к чужому добру. Напротив, оказывайте гостеприимство и защиту каждому страннику, проходящему через Лораберг. Юноши, берите себе в жены женщин, которые будут любить и уважать вас, и вы будете счастливыми мужьями и отцами. Родители, ведите жизнь мирную и спокойную и с радостью наслаждайтесь тем, что судьба послала на вашу долю.

Так как всякое общество, как бы оно ни было мало, нуждается в руководителе, а я, ваш нынешний глава, вас покидаю, то заместителем себе и, если уж на то пойдет, преемником назначаю Зигриста. Он человек надежный и хороший и поведет вас к добру. А теперь прощайте… Еще раз горячее, сердечное спасибо вам за вашу любовь ко мне. Генрих Антон Лейхтвейс никогда не забудет вас. Если нам не суждено больше увидеться здесь, то будем утешать себя надеждой, что мы встретимся там, наверху, на небесах, где встречаются все, любившие друг друга на земле.

Разбойники обняли обожаемого ими атамана. Они целовали его лицо и руки, с трудом удерживая горькие рыдания.

— Довольно… довольно!.. — воскликнул наконец Лейхтвейс, будучи дольше не в силах владеть собой. — Будущее должно нас встретить сильными и хладнокровными. Еще раз прощайте, будьте счастливы… До свидания…

— До свидания, до свидания, Генрих Антон Лейхтвейс, доброго пути… доброго пути… до свидания.

Лейхтвейс пришпорил лошадь, и они вместе с женой пустились вперед. Кони перешли реку Гилу вброд и вышли на противоположный берег. Лора и Лейхтвейс еще раз оглянулись назад… последний взгляд… поклон, и путешественники исчезли в лесу.

В глубоком молчании вернулся Зигрист со своими товарищами в Лораберг.