Удольфские тайны

Рэдклиф Анна

Эмилия, героиня самого знаменитого готического романа «Удольфские тайны» - шедевра английской писательницы Анны Радклиф (1764 - 1823), с первых глав книги попадает в мрачную атмосферу зловещих тайн. Удольфский замок стал для всех его обитателей вместилищем ужасов и трагических происшествий, устрашающих даже самые мужественные сердца. Борьба с темными силами зла явилась смыслом жизни Эмилии Сент Обер.

 

АННА РЭДКЛИФ

Анне Рэдклиф принадлежит выдающееся место среди знаменитыx романисток, и вся европейская критика с удивительным единодушием признает ее выдающееся значение в литературе. Романы ее долгое время пользовались обширной популярностью; хотя теперь она известна только по имени, но в течение семи лет она сияла яркой звездой на литературном небосклоне и затем быстро исчезла с горизонта. Однако влияние этой писательницы, пронесшейся как блестящий метеор, можно проследить не только в английской литературе, но во всей европейской почти до нынешнего времени. Г-жа Рэдклиф является главой целой школы романистов; в числе ее почитателей и последователей было немало выдающихся писателей. Имя ее часто упоминается теперь вскользь, неопределенным образом — вот почему не мешает дать публике случай познакомиться с одним из ее сочинений, пользовавшихся самой громкой известностью. Хотя Анна Рэдклиф по рождению принадлежит Лондону, но отец ее Вильям Уард был дворянин из Лейчестера и вел дела в Гольборне, где и увидела свет будущая романистка — 9 июля 1764 года. Семья ее была довольно знатного происхождения, но она в такой же степени была обязана полученному в детстве воспитанию, сколько влиянию наследственности. Воспитание ее имело практический характер. С домашним хозяйством она, пожалуй, больше была знакома, чем с классической литературой, и в конце жизни первым ее наслаждением было заниматься своим хозяйством. Как видно из ее сочинений, она отличалась темпераментом до крайности романтическим, страстно любила все великое и прекрасное в природе и, кроме того, имела склонность к таинственному и сверхъестественному. Она много читала, большей частью стихотворения и романы; сочинения Грея, Томсона и Руссо находили отзывчивую струну в ее душе. В доме своей тетки, г-жи Бентли, она встречалась со многими знаменитостями, но ее чрезвычайная застенчивость — она всегда больше любила слушать, чем участвовать в разговоре — мешала этим выдающимся людям сразу замечать ее даровитость.

Двадцати трех лет она вышла замуж за Вильяма Рэдклифа, впоследствии издателя «Английской Хроники». Свадьба была отпразднована в Батсе в 1788 году, и г-жа Рэдклиф, сразу попав в лондонскую литературную среду, начала писать, чтобы чем-нибудь наполнить часы досуга. Тогда-то и открылся ее талант, и вот после первой удачной попытки ее богатая фантазия полилась неудержимым потоком, создавая увлекательные романы, установившие ее литературную славу. Вторая ее книга «Роман в Сицилии», появившаяся в 1790 году, привела в восторг всю читающую публику, обнаружив в авторе блестящее описательное дарование. Ее волшебное перо рисовало дивные картины природы, а прекрасный слог ее романов доставил ей почетное место среди поэтов-прозаиков. «Роман в лесу», вышедший в 1791 году, окончательно установил ее известность. Поразительная свежесть ее творчества, живость ее фантазии очаровывали читающую публику; слава ее так возросла, что за ее «Тайны Удольфского замка», четвертый и самый популярный из ее романов, издатели заплатили ей 500 ф.стерл.

Заглавие книги было выбрано удачно: оно привлекало внимание и возбуждало любопытство. Рассказ начинается с описания идиллических сцен в Гасконии и, правда, грешит кое-какими анахронизмами, так, напр., сценарий XVIII столетия применяется к XV столетию, но подобные промахи простительны ввиду обаятельности картины, развертывающейся перед взорами читателя. Может ли быть что-нибудь прелестнее безыскусственной простоты жизни в семье Сент Обера, живописных окрестностей их дома, зеленых рощ и пастбищ, благоуханного воздуха, кристального потока, низвергающегося с вершин Пиренеев и протекающего вдоль лесной тропинки по романтической долине. Какой резкий контраст с шумной сутолокой света представляет ясная, спокойная жизнь Сент Обера; обыкновенно он проводил летние вечера в кругу семьи, под величественным шатром платана. «Он любил тот тихий час, когда угасают последние лучи света, когда звезды одна за другой трепетно загораются в эфире, отражаясь в темном зеркале вод — тот час, который сильнее всякого другого навевает кроткую меланхолию и часто возносит душу до вершин созерцания. Иногда глубокие сумерки заставали Сент Обера под любимым платаном, всходила луна и проливала кроткий свет сквозь листву; часто ему приносили под дерево его скромный ужин, состоявший из молока или плодов. И вот, в тишине ночной раздавалась вдруг чарующая песня соловья, пробуждая в сердце безротчетную грусть».

Эта картина дышит поэзией и мечтательностью; из нее видно, что Анна Рэдклиф была сентименталистка, как Маками, Стерн и Руссо; этого факта не следует упускать из виду, что в романе «Тайны Удольфского замка» она является прямой последовательницей и преемницей авторов «Замка Отранто» — Вальплоля, «Старого Английского барона» — Ривса и других авторов «страшных» рассказов. Склонность Анны Рэдклиф ко всему мрачному, ужас наводящему встречает противовес в ее страсти к романтическим местоположениям и к тонкому изяществу. Она резко подчеркивает различие между утонченными наслаждениями искусством, литературой и светской пошлостью в описании посещения Кенелями Сент Обера. Они появляются на сцену с шумной вульгарностью пустых светских щеголей, в ландо, запряженном парой взмыленных коней! Ландо в 1584 году — здесь видно некоторое пренебрежение г-жи Рэдклиф к исторической точности; но вот после отъезда Кенелей описывается, с каким наслаждением Сент Обер вернулся к своим книгам и изящным занятиям; автор окружает свою героиню живописной обстановкой. После того как смерть вносит расстройство в мирную жизнь семьи Сент Обера, повествуется о путешествии в Пиренеях; это доставляет автору случай щегольнуть своим блестящим описательским дарованием. Картины ее напоминают живопись Сальватора Розы — «дикие скалы, местами обожженные молнией, местами поросшие зеленью плюща, громоздятся над живописными долинами и чудными уголками, вид которых смягчает душу, как звуки тихой музыки». Вслед затем в описании крестьянской пляски по случаю сбора винограда опять сквозит склонность писательницы к сверхъестественному. В то время как в лесу раздаются веселые крики поселян, внезапно сердца их поражены ужасом: раздаются звуки таинственной музыки, сопровождающей голос столь чарующий и нежный, что он представляется им неземным. Звуки, то усиливаясь, то слабея, доносятся бризом по озаренному луной лесу к хижине, где лежит умирающий Сент Обер: он прислушивается и с пророческой прозорливостью решает, что в этих звуках нет ничего сверхъестественного. Но крестьяне, менее привычные к музыке Италии, поражены суеверным страхом. По их мнению, эта мелодия предвещает беду, и в данном случае предчувствия их оправдываются кончиной Сент Обера.

От трогательных сцен г-жа Рэдклиф переходит к описанию соблазнительных картин Венеции, города островов, дворцов и башен. Она рисует пышное, сластолюбивое общество, искусной рукой изображает все моменты венецианской жизни — и «карнавал», и ночные пиры при лунном свете, и тихие сумерки и другие сцены под небесами жаркого юга. Но как ни хороши некоторые из этих описаний, они все-таки значительно уступают дивной картине, рисующей замок Удольфо при первом взгляде на него Эмилии: эти страницы восхищали Вальтера Скотта и многих других. Приводим здесь это место как образчик стиля г-жи Рэдклиф; подобно всем другим ее описаниям фантастических сцен, оно отличается какой-то мистической таинственностью и оставляет в читателе впечатление о замке, как о каменной громаде гигантских размеров.

«К вечеру дорога стала спускаться в глубокую лощину. Ее обступали горы, щетинистые кручи которых казались почти недоступными. На востоке открывалась расщелина, и оттуда виднелись Апеннины во всей их суровой неприступности: длинная перспектива вершин, громоздящихся одна над другою и одетых по бокам соснами, представляла величественную картину, какой Эмилия еще никогда не видывала в жизни. Солнце как раз садилось за вершины гор, по которым спускались путники и которые бросали длинные тени в долину; косые лучи солнца, прорываясь сквозь щель в скалах, озаряли желтым сиянием макушки лесов на противоположных крутизнах и со всей силой ударяли в башни и зубцы замка, простиравшего свои пены по самому краю утеса. Величавость этих ярко освещенных зданий еще усиливалась резкой тенью, сгустившейся внизу долины. Эмилия с грустью и страхом глядела на замок, поняв из слов Монтони, что это и есть цель их путешествия; хотя он в эту минуту освещался заходящим солнцем, но готический стиль его сооружения и серые стены, покрытые плесенью, придавали ему мрачный, угрюмый вид. Пока она рассматривала замок, свет погас на его стенах, оставляя за собой холодный фиолетовый оттенок, который все сгущался, по мере того как испарения ползли вверх по горе, тогда как наверху зубцы все еще были залиты ярким сиянием. Но вот и там лучи скоро погасли, все здание погрузилось в торжественную вечернюю тьму. Безмолвное, одинокое, величавое, оно как бы царило над всем окружающим и сердито хмурилось на всякого, кто осмелился бы подойти к нему».

Главный интерес романа сосредоточен вокруг Эмилии Сент Обер и ее опекунши, г-жи Шерон, сестры Сент Обера, попечению которой была поручена Эмилия. Героиня, потерявшая своих родителей, вдруг попала из своей семьи, которая вела тихий, мечтательный образ жизни, в суровую школу жизни. Многие из портретов Анны Рэдклиф нарисованы искусной рукой и полны жизненной правды. Г-жа Шерон, женщина грубая и вульгарная, обрисована такими же резкими чертами, как например Скедони в романе «Итальянец», одном из самых блестящих произведений того же автора. При всем своем знании света г-жа Шерон делается жертвой козней Монтони, сомнительной личности, владеющей дворцом в Венеции и замком в Апеннинах. После брака Монтони и ее тетки Эмилия, потерпевшая неудачу в своей любви к Валанкуру, сопровождает тетку в Венецию. Там-то впервые и обнаруживается настоящий характер Монтони. Он тщетно старается заставить жену отдать ему свои имения и поощряет ухаживание графа Морано за Эмилией, но она отвергает его предложение. Далее действие переносится в Удольфский замок, где и начинается самая трагедия.

Г-жа Рэдклиф, следуя своему обычному методу, подводит нас к каждой трагической развязке целым рядом картин, сменяющихся как в панораме, и тщательно выработанных мелочей, которыми она ловко пользуется, чтобы прикрыть те реальные ужасы, которые быстро чередуются друг за другом в замке Удольфо.

Удольфский замок — вместилище всяких ужасов; портрет под покрывалом, замогильный голос, смущающий гостей Монтони, пожар в Сент Эльмо, таинственный посетитель на укреплениях — все это скопление ужасов способно устрашить самое мужественное сердце. Содрогание вызывает также все пережитое Эмилией в ее уединенной комнате, недалеко от таинственного покоя, где водятся привидения. Даже после того как ей удалось вырваться из страшного замка, где г-жа Шерон покончила жизнь, ее продолжают преследовать демоны, созданные фантазией г-жи Рэдклиф. В замке Леблан есть также ряд комнат, посещаемых духами; страшный черный саван лежит на постели в комнате, где сторожил Людовико.

Это место всегда считалось образцом фантастического вымысла в духе сверхъестественного. Но не следует предполагать, что пользование этими ужасами составляет главную черту «Удольфских тайн» или других романов Анны Рэдклиф. По справедливому замечанию одного из ее издателей, «ни в чем не выражаются так ясно ее достоинства, как в разумном и смелом пользовании этими наводящими ужас эффектами. Тихий стон, вырывающийся из-под сводов; таинственный голос, раздающийся среди гостей, след крови на лестнице замка; странная музыка, несущаяся среди озаренного луною леса — все это действует на воображение сильнее, чем могли бы подействовать какие-нибудь неистовые заклинания и кровавая резня».

Во всех романах Анны Рэдклиф сквозит ее страсть к природе и к живописным ландшафтам, точно так же как и к эффектам, наводящим ужас. Любовь ее к природе отражается и в ее героине, но в ее описаниях нет той кропотливой мелочности, какая отличает работу других писателей. Она любит широкие взмахи кисти и, как справедливо указал сэр Вальтер Скотт, она первая ввела поэзию в английский роман; в этом отношении интересно проследить развитие художественных описаний природы после нее, в позднейшей литературе.

В то время как печатались «Тайны Удольфского замка», г-жа Рэдклиф со своим супругом путешествовала по Европе. Их поездка, однако, неожиданно оборвалась в Фрейбурге, где они испытали такие неприятности, что решили вернуться в Англию. Таким образом, вопреки общераспространенному мнению, ее картинные описания природы не были результатом личных наблюдений; надо признаться, что они не передают местного колорита и во многих случаях сбили бы с толку туриста, который попробовал бы посетить которое-нибудь из описанных ею прелестных местечек. По возвращении в Англию она посетила округ озер и в 1795 году издала свои «Путевые записки». По ним видно, как искренне она наслаждается горными ущельями, густым лесом, подвижными тенями, дивными небесами и роскошными солнечными закатами. Как превосходно описывает она сельские красоты Англии, с какой любовью говорит о ее пышных рощах и зеленых лужайках, ее деревнях и аристократических замках, осененных вековыми деревьями. Следующим ее произведением и, в сущности, последним был «Итальянец», в котором она описывает страшные злодеяния разбойников и жестокие пытки инквизиции. За эту книгу, появившуюся в 1797 году, г-жа Рэдклиф получила 800 ф.ст.; роман этот захватил публику приступом. В том же году, 15 августа, в театре Гей Маркета была представлена драма, заимствованная Боаденом из этого романа, а аббат Мореле перевел ее на французский язык. Но после семилетней усердной деятельности и рука автора стала заметно слабеть; хотя около этого времени и был написан ею еще роман «Гастон де Блондель», но она сама признавала его недостойным своего таланта, и он был издан лишь после ее смертги.

Все ее романы отличаются большим достоинством — оригинальностью. Она пренебрегала шаблонными приемами; искусное развитие ею фабулы поддерживает до конца интерес в читателе. Один английский критик называет ее волшебницей, а Шенье в своих статьях об английских романистах ставит ее чуть не наряду с Шекспиром.

После смерти ее отца в 1798 и матери в 1800 году Анна Рэдклиф перестала писать для печати. Она наследовала крупное состояние, несколько поместьев, фермы и т.п. в окрестностях Лейчестера. Вероятно, она чувствовала, что уже не в силах написать ничего лучшего, но можно предполагать также, что ее останавливали от дальнейшего писательства многочисленные плохие подражания ее романам. Для такой чуткой натуры, как у г-жи Рэдклиф, появление книги вроде «Монаха» Льюиса, должно было явиться ударом. Чистота и свежесть ее собственных романов доставили им огромную популярность, и на нее должна была болезненно подействовать такая безвкусная подражательность. Все свободное время она посвящала длинным поездкам в экипаже со своим мужем; рассказы об этих странствиях изобилуют прекрасными описаниями и показывают, как искренне она упивалась красотами природы. Она много раз посещала Дербишайр и Лейчестер, где находились ее поместья, нередко жила в своем доме в Батсе, который очень любила.

Анна Рэдклиф была среднего роста, необыкновенно пропорционального сложения, с миловидными чертами лица и прекрасным цветом кожи.

Ее внешность отличалась вообще редким изяществом, а блестящие глаза придавали ее лицу выражение живости, составлявшей странный контраст с ее степенными манерами в присутствии чужих, так как она была чрезвычайно застенчива. В течение многих лет она страдала астмой и в начале 1823 года заболела воспалением легких. Едва оправившись, она опять слегла, на этот раз заболев воспалением мозговых оболочек. Эта болезнь и свела ее в могилу 7 февраля 1823 года. Ее похоронили в часовне в Базуатере, и насколько известно, не существует даже памятника над ее могилой, хотя она была одной из самых даровитых писательниц Англии.

В русской литературе романы Анны Рэдклиф и переводились, и вызывали множество подражаний. В каталогах под именем Анны Рэдклиф можно найти больше десятка романов. «Тайны Удольфского замка» вышли в Москве в 1802 году под именем «Таинства Удольфские», в 1811 и 1816 гг. под именем «Таинства Черной Башни» и проч.

 

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Эмилия Сент Обер.

Г.Сент Обер, отец ее, дворянин, удалившийся от света и живущий в Гасконии; он умирает в начале романа, оставив Эмилию сиротой.

Г. и Г-жа Кенель, чета жизнерадостных помещиков; шурин и невестка Сент Обера.

Г-жа Шерон, сестра Сент Обера и опекунша Эмилии; впоследствии выходит замуж за Монтони.

Г-жа Клерваль, пожилая вдова в Тулузе.

Синьор Монтони, искатель приключений, итальянец, владелец Удольфского замка; женится на г-же Шерон и замучивает ее до смерти; преследует Эмилию.

Верецци, Бертолини и др. его сообщники.

Граф Морано, итальянский дворянин, влюбленный в Эмилию, враг Монтони.

Бернардини, Бертран, Уго, Себастьян, Роберто, кондотье-ры, помощники Монтони в Удольфском замке.

Старик Карло и Катерина, слуги в Удольфском замке.

Аннета, горничная г-жи Монтони и сообщница Эмилии при их бегстве.

Людовико, жених Аннеты.

Шевалье Валанкур, влюбленный в Эмилию.

Месье Дюпон, француз, пленный в Удольфском замке, влюбленный в Эмилию, которую спасает.

Граф и Графиня Вильфор,помещики в Лангедоке.

Анри и Бланш,их дети.

Доротея, старая служанка Вильфоров.

 

ГЛАВНЫЕ МЕСТА ДЕЙСТВИЯ

Замок Сент Обера на берегах Гаронны, в Гаскони, поместье г.Кенеля; Венеция; Удольфский замок в Апеннинах; замок Вильфора в Лангедоке.

Время — 1584 год. Исторические и географические данные большей частью вымышленные.

 

ГЛАВА I

На живописных берегах Гаронны, в провинции Гаскони, в 1584 году стоял замок, принадлежавший дворянину Сент Оберу. Из окон замка открывался вид на равнины Гиенны и Гаскони, расстилавшиеся вдоль реки, пестрея виноградниками, рощами и плантациями оливок. К югу вид замыкался величественными Пиренеями, грозные вершины которых, то скрываясь за облаками, то сверкая на солнце сквозь голубоватую дымку воздуха, местами поросли мрачными сосновыми лесами, спускавшимися до самой подошвы. Внизу нежная зелень пастбищ и рощ составляла контраст с грозными пропастями, и после суровых утесов глаз с отрадой отдыхал на стадах, лугах и скромных деревенских хижинах. К северу и востоку равнины Гиенны и Лангедока терялись в туманной дали; на западе Гасконь омывалась водами Бискайского залива.

Владелец замка Сент Обер любил бродить с женой и дочерью по берегам реки и прислушиваться к журчанию ее струй. Когда-то он вел совершенно иной образ жизни, далекий от сельской простоты, и погружался с головою в наслаждения суетного света, но суровый опыт не оправдал того прекрасного образа человечества, какой он создал себе в ранней юности. Однако даже среди светских треволнений принципы его остались несокрушимыми, доброта сердца не иссякла; удаляясь от света, он унес с собой чувства жалости, но не озлобления и отдался простой жизни на лоне природы, чистым наслаждениям литературой и утехам семейной жизни.

Он был потомком младшей линии знатной фамилии, и в его семье решено было, что недостаток богатства он восполнит или выгодной женитьбой, или отдавшись общественной деятельности. Но у Сент Обера было слишком развито чувство чести, чтобы осуществить эту надежду, и слишком мало честолюбия, чтобы принести в жертву то, что он считал счастьем, стяжанию богатства. После смерти отца он женился на прекрасной девушке хорошего рода, но не богатой. Расточительность или, вернее, сумасбродства старика Обера так расстроили его состояние, что сын счел нужным расстаться с частью родового имения и несколько лет спустя после женитьбы продал ее г.Кенелю, брату своей жены, а сам поселился в небольшой усадьбе в Гаскони, где делил свое время между семейными обязанностями, сокровищами науки и гениальными произведениями литературы.

К этому поместью он был привязан с детства. Еще мальчиком он часто ездил сюда со своими родителями; до сих пор у него осталось в памяти воспоминание о добродушном, ласковом старике-крестьянине, управляющем имения, и о вкусном угощении из фруктов, меда и сливок. Зеленые луга, где он так часто резвился в избытке здоровья и юношеских сил, леса, под свежей сенью которых он задумчиво бродил юношей, отдаваясь меланхолии, впоследствии сделавшейся одной из главных особенностей его характера; горные тропинки, чудесная река, далекие равнины, казавшиеся беспредельными, как его молодые надежды, — обо всем этом Сент Обер не вспоминал иначе как с восторгом и сожалением. И вот наконец ему удалось осуществить свое давнишнее желание: удалиться в уединение.

Жилой дом в этом поместье был в то время не более как летняя дача, привлекательная своей уютной простотой и живописностью окружающей природы, но необходимо было произвести в доме значительные перестройки, чтобы приспособить его для житья целой семьи. Сент Обер чувствовал какую-то нежность к каждой части старого здания, памятного ему с детства, и не допускал, чтобы сдвинули с места хоть единый камень; так что новые пристройки были приспособлены к стилю старого здания и составили вместе с ним простое и уютное жилище. Г-жа Сент Обер, с присущим ей вкусом, постаралась о внутреннем убранстве дома, отличавшемся той же незатейливой, элегантной простотой в меблировке и отсутствием лишних украшений, — в этом убранстве сказывались характер и привычки обитателей дома.

Библиотека занимала западную часть здания и состояла из коллекции лучших сочинений на древних и новых языках. Эта комната выходила в рощу, расположенную на краю отлогой покатости, спускавшейся к реке; высокие деревья бросали в комнату мягкую, меланхолическую тень; из окон глаз мог охватить сквозь раскидистые ветви веселую, роскошную местность, расстилавшуюся к западу и замкнутую слева крутыми склонами Пиренеев. Рядом с библиотекой помещалась оранжерея, полная редких, прекрасных растений; одним из любимых развлечений Сент Обера было изучение ботаники: зачастую он проводил целые дни в горах, занимаясь своей любимой наукой. Иногда его сопровождали в этих маленьких экскурсиях г-жа Сент Обер, а часто и дочь его; забрав с собой плетеную корзинку для сбора растений и другую с холодной закуской, они бродили среди романтических и великолепных местностей и любовались дивными картинами природы. Устав бродить среди скал и взбираться на высоты, доступные разве только энтузиастам и где не видно было ни единого живого существа кроме ящериц, — они отыскивали какое-нибудь укромное убежище на склоне горы и там, под тенью раскидистой лиственницы или кедра, наслаждались своей незатейливой трапезой, запивая ее водой из прохладного ключа, протекающего в густой мураве, и вдыхая благоухание диких цветов и ароматных трав.

К восточной стене оранжереи примыкала комната, обращенная к равнинам Лангедока — Эмилия называла эту комнату своей, — там были собраны ее книги, рисунки, музыкальные инструменты, ее любимые птички и цветы. Там она занималась изящными искусствами, к которым влекли ее и вкус и природное дарование; в этих занятиях ею руководили советы и наставления отца и матери. Окна этой комнаты были особенно привлекательны; они доходили до самого пола и были обращены на лужайку, окружавшую дом. За рощами рябин, лимонных, пальмовых и миртовых деревьев открывался вид на далекие равнины, орошаемые Гаронной.

Часто по вечерам можно было видеть, как поселяне этого благословенного уголка, по окончании дневного труда, плясали группами на берегу реки. Их веселые песни, незатейливые танцы, своеобразные живописные наряды девушек придавали этим сценам характерный, чисто французский колорит.

С главного фасада замка, обращенного к югу, то есть в сторону величавых гор, помещались внизу большие сени и две прекрасные приемные; верхний этаж был отведен под спальни, кроме одной комнаты с балконом, где семья обыкновенно завтракала.

В саду, окружавшем замок, Сент Обер сделал много существенных преобразований по своему вкусу, но он так любил все старое, напоминавшее ему детство, что во многих случаях приносил вкус в жертву чувству. Возле дома росли две старые лиственницы, бросавшие на него тень и загораживавшие вид. Сент Обер часто говаривал, что он, по слабости своей, готов был бы заплакать, если б кто срубил эти деревья. Вдобавок к лиственницам он насадил на этом месте рощицу из берез, сосен и рябин. На высокой террасе, образуемой крутым берегом реки, была плантация померанцевых и лимонных деревьев, цвет и плоды которых распространяли по вечерам чудное благоухание. К ним прибавлено было еще несколько деревьев, других пород. Здесь, под широкой тенью платана, простиравшего свой роскошный шатер над берегом реки, Сент Обер любил сидеть тихими летними вечерами с женой и детьми, любуясь сквозь ветви на заходящее солнце и наблюдая, как его яркое сияние мало-помалу гаснет на горизонте, пока сумерки не окутают весь пейзаж однообразной серой тенью. Здесь он любил читать и беседовать с г-жой Сент Обер, или же играть с детьми, отдаваясь обаянию тех сладких чувств, которые неразлучны с простой жизнью и природой. Часто он говаривал со слезами счастья на глазах, что подобные минуты несравненно отраднее для него, чем время, проведенное среди шумных блестящих собраний, которыми так дорожит свет.

Сердце его было полно; он не мечтал ни о каком ином счастье — что редко встречается на свете; сознание того, что он живет по правде и совести, придавало ясность и спокойствие его душе и делало его способным ценить все окружающие его блага.

Часто глубокие сумерки заставали его под сенью любимого платана. Ему нравился этот тихий час, когда угасают последние лучи света; когда звезды одна за другой загораются в эфире, отражаясь в темном зеркале вод; час, который навевает на душу задумчивую нежность и порою возносит ее на вершины созерцания. Он любил наблюдать, как всплывала луна, проливая кроткий свет сквозь листву; он так долго засиживался под платаном, что иногда ему подавали туда его скромный ужин, состоявший из плодов или молока. Вдруг среди тишины ночной раздавалась чарующая песня соловья и пробуждала в сердце безотчетную грусть.

В первый раз счастье этой семьи, удалившейся от света, было нарушено смертью двух маленьких сыновей Сент Обера. Из уважения к отчаянию жены Сент Обер старался не выказывать своего горя и переносил его философски, однако, в сущности, никакая философия не могла доставить ему утешения в такой потере. Теперь у него оставалась в живых единственная дочь; с тревожной нежностью следя за развитием ее детской души, он неусыпно старался бороться с теми чертами и наклонностями, которые впоследствии могли помешать ее счастью: с раннего возраста она проявляла необыкновенную чуткость души, теплоту привязанности и доброе сердце; но вместе с тем у нее замечалась чересчур тонкая чувствительность, и это могло вредно отозваться на ней. С годами эта чувствительность придала оттенок грусти ее настроению, мягкость ее манерам и особую трогательную грацию ее красоте. Но Сент Обер, как человек разумный и дальновидный, не мог не понимать, что такие качества хотя и очаровательны, но опасны для их обладательницы. Поэтому он старался укрепить ее ум, приучить ее владеть собою, не поддаваться первому побуждению своего чувства и встречать разочарования с хладнокровной осмотрительностью. Научая ее не увлекаться первым своим впечатлением, приобретать ту стойкую твердость духа, которая одна может служить противовесом нашим страстям и поставить нас— насколько это совместимо с нашей натурой — выше обстоятельств, он сам учился выдержке, потому что часто ему приходилось смотреть с кажущимся равнодушием на слезы и борьбу, вызванные у нее его уроками.

Наружностью Эмилия походила на мать: та же изящная правильность линий, та же тонкость черт, те же голубые глаза, полные кроткой прелести. Но главной, неотразимой ее привлекательностью было постоянно меняющееся выражение ее лица, но мере того, как во время разговора пробуждались тончайшие чувства ее души.

Сент Обер тщательно развивал ее ум. Он давал ей уроки по всем наукам и близко ознакомил ее с изящной литературой. Кроме того, он преподавал ей языки латинский и английский, главным образом с той целью, чтобы она могла понимать красоты лучших произведений поэзии. С самых ранних лет она обнаружила врожденный вкус к прекрасному, а Сент Обер считал за правило поощрять все то, что могло содействовать ее счастью. «Развитой ум, — говорил он, — есть лучшая охрана против заразы безумия и порока. Ум мало сведущий постоянно ищет развлечений и готов погрузиться в заблуждение, чтобы избегнуть томления лености. Обогатите этот ум идеями, научите его мыслить, и соблазны внешнего мира встретят противовес со стороны внутреннего мира. Мышление и образование одинаково необходимы для счастья и в сельской и в городской жизни; в первом случае они устраняют неприятное ощущение лености и доставляют высокое наслаждение, пробуждая вкус к прекрасному и великому; во втором случае они делают рассеянную жизнь не столь необходимой и, следовательно, ослабляют интерес к ней.

С самого раннего возраста Эмилия обнаружила любовь к природе; притом ей больше всего нравились не блещущие красками мирные пейзажи; она любила дикие лесные тропинки в горах, мрачные ущелья, где безмолвие и величие уединенности навевали священный трепет на ее душу и возвышали ее помыслы, направляя их к Творцу неба и земли… Там она часто подолгу оставалась одна, охваченная каким-то очарованием, до тех пор, пока не потухал последний луч заката и вечерняя тишина нарушалась лишь одиноким колокольцем овец или отдаленным лаем сторожевой собаки. Тогда мрак леса, ветерок, шелестящий листвой, летучая мышь, мелькнувшая в сумерках, свет в хижинах, то появляющийся, то исчезающий, — все это трогало ее душу и пробуждало в ней восторг и поэзию.

Любимой целью ее прогулок была маленькая рыбачья хижина, принадлежащая Сент Оберу, в лесистой долине на берегу речки, которая вытекала из Пиренеев, пенясь, пробивалась среди скал и затем безмятежно струилась по лесу, отражая в себе тенистые ветви. Над лесом, защищавшим долину, вздымались вершины Пиренеев, местами видные сквозь прогалины. Кое-где выделялся какой-нибудь дикий утес, увенчанный кустарником, или пастушья хижина, прилепившаяся к скале, под тенью темного кипариса. Сквозь прогалины леса открывался вид на далекий ландшафт, где роскошные пастбища и покрытые виноградниками склоны Гаскони полого спускались к равнинам; там, на извилистых берегах Гаронны, рощи, села и виллы с очертаниями, смягченными расстоянием, сливались вдали в одну роскошную гармоничную картину.

Этот домик был любимым убежищем самого Сент Обера; он часто искал там защиты от полуденного зноя, с женой, дочерью и книгами или приходил туда в тихий вечерний час послушать песню соловья. Иногда он приносил с собою музыкальный инструмент и будил далекое эхо нежными звуками гобоя; к ним зачастую присоединялся голос Эмилии, звонко разносившийся над водами горной речки.

В одну из таких экскурсий Эмилия заметила следующие строки, написанные карандашом на деревянной обшивке стены:

СОНЕТ

Спеши, мой карандаш! послушный моим вздохам. Спеши поведать нимфе здешних мест, Когда раздастся звук ее шагов воздушных. Причину слез моих и скорби нежной! Изобрази ее прелестный образ И взор ее, где светится душа, И лик задумчивый и кроткий, Улыбку грустную, и грацию движений, — Портрет тебе подскажет юноша влюбленный. О, выскажи ей все, что у него на сердце… Но нет, не всю ту грусть скажи, что в сердце он таит; Так, часто под шелковым лепестком цветка Таится яд, что может искру жизни погубить. Но кто, глядя на эту ангельскую улыбку, Может бояться ее чар и думать, что она обманет!

При стихах не было никакого посвящения, поэтому Эмилия не могла отнести их к себе, хотя несомненно она, а не кто другой, могла быть названа нимфой здешних мест. Перебрав в уме весь небольшой кружок своих знакомых, она не могла найти никого, кому бы эти стихи могли быть посвящены, и таким образом она осталась в неуверенности; такая неуверенность была бы, может быть, тягостна для всякого праздного ума, но Эмилия не имела досуга придавать значение такому пустому случаю; легкое тщеславие, возбужденное похвалами, скоро изгладилось, и она перестала об этом думать среди чтения, занятий науками и делами благотворительности.

Около того же времени Эмилия была встревожена нездоровьем отца; он захворал лихорадкой, хотя и не опасного свойства, но сильно изнурявшей его организм. Г-жа Сент Обер и Эмилия с неусыпной нежностью ухаживали за больным. Выздоровление шло медленно; но когда наконец Сент Обер начал поправляться, здоровье его жены, напротив, сильно пошатнулось.

Первое место, куда он направился, лишь только был в состоянии выходить на воздух, была его любимая рыбачья хижина. С утра туда послали из дома корзину с провизией, несколько книг и лютню Эмилии; рыболовных снарядов не требовалось, — Сент Обер никогда не находил удовольствия в том, чтобы мучить и истреблять животных.

Сперва занялись ботаникой, потом сели обедать; все радовались выздоровлению отца семейства и возможности побывать в своем любимом уголке. Г. Сент Обер разговаривал с привычным оживлением; все окружающее восхищало его.

Для здоровых людей непонятна та живительная радость, которую ощущает больной, очутившись среди природы в первый раз после долгих страданий и заточения в одной комнате. Зелень лесов и пастбищ, луга, испещренные цветами, ароматный воздух, журчание прозрачного ручья, даже жужжание малейшего насекомого в тени деревьев как будто возрождают душу и делают жизнь отрадой.

Г-жа Сент Обер, радуясь веселости и выздоровлению мужа, забыла о собственном нездоровье; гуляя по лесным тропинкам романтической долины и беседуя с мужем и дочерью, она глядела на них с нежностью и со слезами на глазах. Сент Обер замечал это и тихо укорял жену за излишнюю чувствительность; но она только улыбалась, жала руку мужу или Эмилии и не могла удержать слез. Он чувствовал, что и ему сообщается это растроганное умиление, острое до боли; тень печали омрачила его черты, и он подумал с тайным вздохом: «Когда-нибудь я с безнадежным сожалением буду вспоминать об этих минутах, как о вершине счастья! Дай Бог мне не дожить до того, чтобы оплакивать потерю существ, которые мне дороже жизни!»

Под влиянием своего настроения он попросил Эмилию принести лютню, на которой она умела играть с трогательным чувством. Подходя к рыбачьей хижине, она с удивлением услыхала звуки этого инструмента: чья-то рука исполняла печальную мелодию. Она стала слушать в глубоком молчании, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть музыканта. В домике было тихо и никто не показывался; она продолжала слушать, но скоро восхищение ее сменилось легким испугом; ей вспомнились строки, написанные карандашом на стенке домика, и она не знала, что делать — идти ли в хижину или вернуться.

Покуда она колебалась, музыка замолкла; после минутной нерешительности она собралась с духом, направившись к рыбачьей хижине, вошла и увидала, что она пуста! Ее лютня лежала на столе; все казалось нетронутым, и ей уже представилось, не слыхала ли она звуки какого — нибудь другого инструмента, но вдруг она вспомнила, что, уходя отсюда с отцом и матерью, она оставила лютню на подоконнике, теперь же она очутилась на столе. Она встревожилась, сама не зная почему; меланхолический вечерний полумрак, глубокая тишина, царившая кругом, прерываемая лишь легким шелестом листвы, усиливали ее жуткое чувство. Она хотела выйти из домика, но почувствовала дурноту и села. Случайно взгляд ее скользнул по строкам, начертанным карандашом на деревянной обшивке стены: она вздрогнула, точно увидала чужого человека, но подавила волнение и подошла к окну. К строкам, замеченным ею раньше, были прибавлены новые, где упоминалось ее имя.

Теперь, уже не сомневаясь, что стихи обращены именно к ней, она все-таки не могла догадаться — кто их автор. В эту минуту ей показалось, что она слышит шаги возле домика; в испуге она схватила свою лютню и поспешно убежала. Она нашла отца и мать гуляющими по тропинке по склонам долины.

Достигнув вершины зеленеющего холма, осененного пальмами, откуда открывался вид на равнины и долы Гаскони, они все трое уселись на траве. Пока они любовались дивным видом, вдыхали аромат цветов и травы, Эмилия сыграла и спела несколько любимых мелодий со свойственным ей чувством и тонкостью выражения; слушая музыку и тихо беседуя между собою, они замешкались в этом живописном местечке до тех пор, пока последний луч солнца не погас над равниной: потускнели белые паруса, скользившие по Гаронне у подножия гор, и вечерние тени окутали всю местность. Настала тьма, печальная, но не лишенная приятности. Сент Обер и его семейство встали и с сожалением покинули холм; увы! г-жа Сент Обер не подозревала, что никогда больше не увидит его!

Дойдя до рыбачьей хижины, она заметила, что потеряла браслет, и вспомнила, что сняла его с руки после обеда и оставила на столе, когда пошла гулять. После долгих поисков, в которых Эмилия принимала деятельное участие, г-жа Сент Обер принуждена была смириться с потерей браслета. Он был ей особенно дорог потому, что в него был вделан миниатюрный портрет ее дочери, поразительно похожий и лишь недавно написанный. Когда Эмилия убедилась, что браслет действительно пропал, она вспыхнула и задумалась. Что входил кто-то чужой в рыбачью хижину во время ее отсутствия, это она еще раньше знала, благодаря случаю с лютней и строками, набросанными карандашом. Из смысла этих строк можно было заключить, что поэт, музыкант и вор — одно и то же лицо. Но хотя слышанная ею музыка, стихи на стенке и исчезновение портрета представляли замечательное стечение обстоятельств, что-то удерживало ее от упоминания об этих фактах. Однако про себя она решила никогда больше одной не посещать рыбачьего домика.

Тихо побрели они домой; Эмилия размышляла о только что случившемся. Сент Обер с чувством спокойной благодарности думал о том счастье, какое послала ему судьба, а г-жа Сент Обер была несколько опечалена и встревожена потерей портрета дочери. Подходя к дому, они заметили вокруг него необычайное движение и суету; перекликались голоса; люди и лошади мелькали меж деревьев, и наконец застучали колеса перед фасадом замка; на лужайке они увидали ландо, запряженное взмыленными конями. Сент Обер узнал лицо своего родственника и в сенях встретился с г. и г-жой Кенель, уже входившими в дом. Они выехали из Парижа несколько дней тому назад и теперь находились на пути в свое имение, отстоявшее всего на десять миль от «Долины» и приобретенное ими за несколько лет до этого у Сент Обера. Кенель был единственный брат г-жи Сент Обер; но так как, несмотря на близкое родство, между обеими семьями не было ни дружбы, ни симпатии, то сношения между ними не были часты. Г. Кенель вел светскую жизнь; цель его была достигнуть высокого положения в обществе, а вкусы направлены к роскоши и блеску. Ловкость его и знание людей помогли ему достигнуть почти всего, о чем он мечтал. Не удивительно, что подобный человек не мог оценить Сент Обера; тонкость вкуса, простота и умеренность в желаниях считались им признаками недалекого ума и ограниченных взглядов. Брак сестры его с Сент Обером был ему неприятен: он рассчитывал, что ее замужество поможет ему в его честолюбивых замыслах; действительно, у нее было перед тем несколько женихов, сановных и богатых, льстивших его пылкими надеждами. Но сестра его, за которой тогда ухаживал и Сент Обер, поняла, что счастье и блеск не одно и то же; она не колеблясь пожертвовала этим блеском для достижения истинного счастья. Так ли думал Кенель или иначе, но он готов был принести в жертву благополучие сестры для удовлетворения своего собственного честолюбия; и когда она вышла за Сент Обера, он не стесняясь высказал ей, как презирает ее нелепый выбор. Г-жа Сент Обер, хотя и скрыла от мужа это оскорбление, но в глубине сердца затаила горькую обиду на брата. С этих пор в их отношениях установилась холодность; брат это замечал и чувствовал.

В своем собственном браке он не последовал примеру сестры. Жена его была итальянка и богатая наследница, а по природе и воспитанию — женщина пустая и легкомысленная.

Кенели, посетив Сент Обера, решили в этот день остаться у него ночевать, а так как в замке не нашлось места для слуг, то их отправили в ближайшую деревню. После первых приветствий завязалась беседа, в которой г.Кенель щегольнул своим остроумием и светскими связями. Сент Обер, уже достаточно долго пробывший в уединении, чтобы отвыкнуть от этих тем, несмотря на это, слушал его терпеливо и внимательно, и Кенель остался в уверенности, что пустил пыль в глаза своему собеседнику. Ввиду смутного времени, при дворе Генриха III было тогда мало пиров; но те немногие празднества, что происходили там, Кенель описывал с мельчайшими подробностями, не упуская случая прихвастнуть. Но когда он завел речь о герцоге Жуайезе, о тайном договоре, якобы заключаемом с Портой, и о том, как смотрят при дворе на Генриха Наваррского, — Сент Обер наглядно убедился, что его гость мало смыслит в политике и вообще не занимает того положения, каким кичится. Кенель выражал такие мнения, что Сент Обер избегал спорить с ним, поняв, что его гость не способен чувствовать и понимать что хорошо и справедливо. Тем временем г-жа Кенель изливалась перед г-жой Сент Обер; удивлялась, как она может проводить жизнь в такой «берлоге», и, с очевидным желанием возбудить ее зависть, расписывала пышность балов, бАннетов и церемоний, только что происходивших при дворе по случаю бракосочетания герцога Жуайеза с Маргаритой Лотарингской, сестрой королевы. С одинаковой подробностью она изображала и те празднества, которые сама видела, и те, на которые не попала. Живая фантазия Эмилии, с юношеским любопытством слушавшей эти рассказы, еще дополняла и украшала их. А г-жа Сент Обер, глядя на свою семью, со слезами на глазах думала, что, действительно, богатство и роскошь могут украсить счастье, но создать прочное счастье способна одна лишь добродетель.

— Скоро двенадцать лет, не правда ли, Сент Обер, как я приобрел ваше родовое имение? — сказал г.Кенель.

— Да, около того, — подтвердил Сент Обер, подавляя вздох.

— Вот уже пять лет, как я не бывал там, — продолжал Кенель. — Париж и его окрестности — единственное место в мире, где можно жить. Я так погружен в политику, у меня столько важного дела на руках, что мне трудно отлучиться хотя бы на месяц или два.

Сент Обер молчал, и Кенель заговорил снова.

— Не понимаю, как вы, несмотря на то, что живали в столице и привыкли к обществу, можете существовать в другом месте, а в особенности в такой глуши, как здесь, где ничего нельзя ни видеть, ни слышать, словом, где вовсе и не ощущаешь жизни.

— Я живу для себя и для семьи, — возразил Сент Обер, — теперь только я узнал счастье — с меня этого довольно; а прежде я знал жизнь.

— Я намерен истратить тридцать-сорок ливров на разные переделки в замке, — объявил г.Кенель, как будто не замечая слов Сент Обера, — потому что будущим летом я хочу пригласить сюда месяца на два своих друзей, герцога Дюрефора и маркиза Рамона.

На вопрос Сент Обера, в чем будут состоять эти переделки, Кенель отвечал, что он снесет весь восточный флигель замка и возведет на его месте ряд конюшен.

— Затем я пристрою, — продолжал он, — еще гостиную, столовую и наконец ряд комнат для прислуги — теперь мне некуда поместить и третьей части моего собственного штата.

— Помещалась же там прислуга моего отца! — заметил Сент Обер, огорченный мыслью, что старинное здание будет переделано, — а штат у отца был не малый.

— Наши понятия несколько развились с тех пор, — сказал Кенель, — что тогда считалось приличным образом жизни, теперь уже никуда не годится!

Даже спокойный Сент Обер вспыхнул при этих словах; но гнев его скоро сменился презрением.

— Местность вокруг замка загромождена деревьями, — добавил Кенель, — часть их я хочу вырубить.

— Как! и деревья вырубить! — воскликнул Сент Обер.

— Ну, разумеется. Почему же и нет — деревья загораживают вид. Там есть каштан, который своими ветвями заслоняет весь южный фасад замка — он такой старый, что, говорят, в дупле его может поместиться человек двенадцать: вы сами со своей восторженностью вряд ли не согласитесь, что нет ни красы, ни пользы от такого отжившего, ветхого дерева!

Боже милостивый! — возмутился Сент Обер, — неужели вы решили погубить этот благородный каштан, вековую гордость имения! Он был в цвете лет, когда строился дом. Как часто, бывало, в юности я лазил по его могучим ветвям, помещался как в беседке среди его густой листвы; и когда дождь лил ливнем — ни одна капля не попадала на меня! Как часто я сиживал там с книгой в руке, то читая, то любуясь из-за ветвей на окружающий пейзаж, на заходящее солнце, до тех пор, пока не наступали сумерки, загоняя птичек домой в их гнездышки среди густой зелени! Часто бывало… однако, простите, — спохватился Сент Обер, вспомнив, что он говорит с человеком, который не мог ни понимать, ни одобрять его чувств, — я говорю о временах и чувствах старосветских, как та жалость, которая побуждает меня скорбеть об этом почтенном дереве.

— Конечно, оно будет срублено, — решил г.Кенель, — я думаю насадить в каштановой аллее несколько ломбардских тополей; моя жена очень любит тополя; она говорит, что они замечательно украшают виллу ее дяди в окрестностях Венеции.

— На берегах Бренты, еще бы! — сказал Сент Обер, — там тополя со своей пирамидальной формой рядом с пиниями и кипарисами, осеняя легкие, изящные портики и колоннады, бесспорно украшают вид; но среди исполинов леса, возле массивного готического здания…

— Прекрасно, милый мой, — прервал его г.Кенель, — я не стану спорить с вами; вы должны непременно сперва побывать в Париже и только тогда мы с вами столкуемся. Но кстати о Венеции: я имею намерение отправиться туда будущим летом; события, может быть, так сложатся, что я сделаюсь обладателем этой самой виллы. Мне рассказали, что прелестнее ее ничего нельзя себе представить! В таком случае я отложу упомянутые перестройки в замке до будущего года; может быть, я соблазнюсь остаться в Италии на долгое время.

Эмилия несколько удивилась, услыхав, что он говорит о намерении остаться за границей, после того, как уверял, будто его присутствие в Париже так необходимо, что он с трудом мог вырваться оттуда на месяц или на два; но Сент Обер слишком хорошо знал бахвальство этого человека, чтобы удивляться его словам: возможность отсрочки проектируемых перестроек подавала ему надежду, что они так никогда и не осуществятся!

Прежде чем разойтись на ночь, Кенель пожелал переговорить с Сент Обером наедине; они удалились в соседнюю комнату и оставались там продолжительное время. О чем был разговор — никто не знал; как бы то ни было, Сент Обер, вернувшись в столовую, казался расстроенным; тень грусти по временам отуманивала его черты, и это тревожило г-жу Сент Обер, Когда муж с женой остались одни, ей захотелось спросить о причине его озабоченности, но ее удерживала деликатность, всегда отличавшая ее поступки. Она рассудила, что если бы Сент Обер желал сообщить ей о причине своего беспокойства, то он не стал бы ждать ее расспросов.

На другой день перед отъездом г. Кенель имел вторичный разговор с Сент Обером.

Гости, пообедав в замке, выехали, пользуясь прохладной порой дня, в свое имение Эпурвилль и на прощанье усердно приглашали к себе всю семью Сент Обер; в сущности им не столько хотелось доставить удовольствие друзьям, сколько похвастаться перед ними своим великолепием.

После их отъезда Эмилия с радостью вернулась к своим обычным занятиям, прогулкам, беседам с отцом и матерью, которые тоже не менее нее радовались, избавившись от своих тщеславных и заносчивых гостей.

Г-жа Сент Обер, жалуясь на легкое недомогание, отказалась от обычной вечерней прогулки, и Сент Обер с дочерью отправились одни.

Они выбрали дорогу, ведущую в горы, намереваясь посетить нескольких старых пенсионеров Сент Обера, которым он ухитрялся уделять пособия из своего скудного дохода.

Раздав бедным их еженедельный паек, терпеливо выслушав жалобы некоторых из них, смягчив их горести и недовольство добрым словом сочувствия и сострадания, Сент Обер вернулся домой через лес.

— Люблю я этот вечерний сумрак в лесу, — молвил Сент Обер, душа которого наслаждалась дивным спокойствием от сознания совершенного доброго дела. — Помню, еще в юности, этот сумрак вызывал в моем воображении целый рой волшебных видений и романтических образов; признаюсь, я и теперь не совсем нечувствителен к тому высокому энтузиазму, который будит мечту поэта: я способен подолгу задумчиво бродить в мрачной тени, вглядываться в сумрак и с восторгом прислушиваться к мистическому шепоту леса.

— Ах, милый отец, — сказала Эмилия с внезапно навернувшейся слезой, — ты описываешь как раз то самое, что я сама чувствую так часто, думая, что эти грезы свойственны мне одной! Но слушай! как ветер зашумел в верхушках деревьев! Как торжественна наступившая затем тишина! А вот снова повеял бриз, словно голос лесного духа, что сторожит лес по ночам. Но что за огонек мелькнул вдали? Исчез… а вот он снова появился у корня того старого каштана… Гляди, отец!

— Ты такая любительница природы, — сказал Сент Обер, — а не узнала светлячка? Однако пойдем дальше, может быть увидим фей — они бывают иногда его спутницами. Светлячок дает свет, а они чаруют его музыкой и пляской.

Эмилия усмехнулась.

— Хорошо, папа, — сказала она, — если ты допускаешь такой союз фей со светлячком, то я сознаюсь, что я предупредила твою мысль и, пожалуй, решусь прочесть тебе стихи, сочиненные мною однажды вечером в этом самом лесу.

Решайся, отбрось колебание: послушаем причудливую игру твоей фантазии. Если она наделила тебя чарами, то тебе нечего завидовать и феям.

Если моей фантазии удастся очаровать твой ум, — сказала Эмилия, — то, конечно, мне не стоит завидовать феям.

И пока они шли по лесу она прочла отцу сочиненную ею поэму о светлячке и о лесных феях.

СВЕТЛЯЧОК

Отрадна тень в лесу на мягкой мураве зеленой В летний вечер, когда пройдет освежающий дождь, Когда косые золотистые лучи сверкают сквозь листву И в разреженном воздухе реет легкокрылая ласточка!  Но еще прелестнее наблюдать, как солнце отходит на покой. Наступят сумерки, и веселые феи Запляшут по лесным тропинкам, где цветы Не склоняют своих гордых головок под их резвыми играми. При звуках нежной музыки они танцуют до тех пор. Пока взойдет луна, и луч ее, пронизывая трепещущую листву И бросая светлые блики на землю, направит фей В ту чащу, где тоскует соловей. Там они перестают плясать, пока не замрет песнь грустная его — Безмолвные, как ночь, внимают они песне. И вот, растроганные сладкою Мелодией, они клянутся соловью, что будут охранять Приют его священный от вторжения людского; Когда звезда вечерняя опустится за горы И томная луна покинет свод небесный. Как станет грустно им, хотя они и феи, Если не подоспею я со своим бледным фонарем, И хотя им было б грустно без меня, но они неблагодарны и любви моей не ценят. Порою, когда путник запоздает в лесу И я попадусь ему на пути, желая посветить ему и помочь выбраться из леса, Они своими волшебными чарами заставляют меня сбить его с дороги И бросить его в грязи, покуда не потухнут звезды. Тогда они начнут мелькать пред ним в причудливых образах И подымают заунывный вопль в лесу. Тогда я в ужасе забиваюсь в свою норку. Но вот, глядите! крошечные феи вьются в хороводе Под веселые звуки труб, рогов и тамбуринов И звонких дудок и нежной лютни. Пляшут они вокруг дуба — пока не взойдет утренняя заря. Вон крадется в прогалине влюбленная чета, стараясь избежать царицу фей, Которая злится на их нежные чувства и ревнует меня. Вчера я ввечеру светил им в темноте, в траве росистой. Когда они искали алый цвет, чей сок способен избавить их от ее волшебных чар. Чтоб наказать меня, царица держит вдалеке свой резвый рой С веселой музыкой труб, лютней, тамбуринов, И если я приближусь к дубу, то она махнет своим волшебным жезлом — Танцы прекратятся и музыка замолкнет. Ах, если б мне добыть тот алый цвет, чей сок способен победить ее чары. И если б я умел извлечь тот сок и пустить его по ветру, Я перестал бы быть ее рабом и путников морочить, А стал бы помогать влюбленным, не боясь волшебниц. Но скоро рассеется туман в лесу, погаснет бледная луна, исчезнут звезды И станет грустно им, хотя они и феи, без тусклого сиянья моего.

Что бы ни думал Сент Обер об этих стихах, он не мог отказать своей дочери в удовольствии надеяться, что он одобряет их. Похвалив ее поэму, он погрузился в задумчивость, и оба молча продолжали путь, пока не достигли замка; г-жа Сент Обер уже удалилась на покой. За последние дни она чувствовала слабость, недомогание и через силу перемогалась ради гостей; зато она теперь совсем расхворалась. На другой день у нее появились лихорадочные симптомы. Сент Обер призвал доктора, и тот определил, что больная страдает той же горячкой, от которой он сам недавно оправился. Она заразилась, ухаживая за мужем, ее слабая натура не в силах была противостоять заразе, которая вызвала тяжелое изнурение. Сент Обер удержал врача у себя в доме. Он вспомнил те чувства и размышления, которые томили его сердце в тот день, когда он в последний раз посетил рыбачий домик вместе с женой, и у него явилось предчувствие, что эта болезнь будет иметь роковой исход. Однако он скрыл это впечатление от больной и от своей дочери, стараясь, напротив, поддерживать в ней надежду, что ее неусыпный уход не останется напрасным. На вопросы Сент Обера доктор высказал мнение, что исход болезни зависит от многих обстоятельств, которых он не в силах предвидеть. Но сама больная, по-видимому, твердо знала к чему дело клонится, и это можно было прочесть по ее глазам. Она часто устремляла взор на своих встревоженных родных с выражением жалости и нежности, как будто предвидела ожидавшую их печаль; ее взгляд, казалось, говорил, что только ради них она сожалеет о жизни. На седьмой день наступил кризис. У доктора было очень озабоченное лицо; она это заметила и, воспользовавшись минутой, когда ее родные вышли из комнаты, сказала ему, что она предчувствует близкую кончину.

— Не пытайтесь обманывать меня, — промолвила она, — я знаю, что мне недолго осталось жить: я приготовилась к смерти, издавна готовилась к ней! Но раз мне недолго остается жить, то не пробуйте из ложного сострадания поддерживать надежды у членов моей семьи. Это только еще усилит их мучения, когда они лишатся меня. Я постараюсь собственным примером на-учить их покорности.

Доктор был глубоко растроган; он дал слово повиноваться больной и прямо объявил Сент Оберу, что надежды нет. Сент Обер, при всей своей философской стойкости, не мог сдержать своего горя, получив такое ужасное извещение; но боязнь, что его горе измучит жену, заставила его все-таки владеть собою в ее присутствии. Эмилия в первую минуту была ошеломлена приговором врача; но затем у нее явилась надежда, что, несмотря ни на что, мать ее может поправиться; за эту надежду она упорно цеплялась до последней минуты.

Болезнь шла своим ходом; г-жа Сент Обер терпеливо выносила страдания; спокойствие, с каким она ожидала смерти, почерпалось ею из глубокого сознания вечного присутствия Бога и надежды на иной, лучший мир. Но, при всей своей религиозности, она не могла совершенно подавить в себе горя при разлуке с близкими ее сердцу. В эти последние часы она долго беседовала с мужем и Эмилией о загробной жизни и на другие религиозные темы. Ее ангельская покорность судьбе, твердая надежда встретить своих близких в будущей жизни, усилия скрыть свою печаль по поводу предстоящей временной разлуки, порою так сильно волновали Сент Обера, что он принужден был отходить от ее постели. Выплакавшись в соседней комнате, он торопливо отирал слезы и возвращался к больной уже со спокойным лицом; но это усилие еще больше растравляло его горе. Никогда еще Эмилия не сознавала так ясно пользу отцовских наставлений, учивших ее сдерживать свои чувства, как в эти минуты тяжкого испытания. Но когда все было кончено, она сразу отдалась своему горю и убедилась, что до сих пор ее поддерживала только надежда.

 

ГЛАВА II

Г-жу Сент Обер похоронили на соседнем сельском кладбище; муж и дочь провожали ее до могилы вместе с длинной вереницей поселян, искренне оплакивавших эту превосходную женщину.

Вернувшись с похорон, Сент Обер заперся у себя. Когда он вышел, лицо его было спокойно, хотя бледно и истомлено страданием. Он приказал всем домочадцам собраться в зале. Одна Эмилия отсутствовала: угнетенная печалью после пережитой тяжелой сцены похорон, она удалилась в свой комнату, чтобы наплакаться в одиночестве. Сент Обер пошел за ней и молча взял ее за руку; несколько мгновений он не мог овладеть своим голосом.

— Эмилия, — сказал он наконец, — я хочу помолиться со всеми домочадцами, и ты присоединишься к нам. Мы должны просить поддержки свыше. Где же нам найти опору, как не там?

Эмилия подавила слезы и последовала за отцом в залу, где уже собрались слуги. Сент Обер тихим, торжественным голосом прочел вечернюю службу, прибавил молитву за усопшую. Голос его несколько раз срывался, слезы капали на страницы книги, и наконец он умолк. Но искренняя, горячая молитва мало-помалу принесла отраду и утешение его сердцу.

По окончании молитвы, когда слуги разошлись, он нежно поцеловал Эмилию и сказал:

— С самого раннего детства я старался научить тебя владеть собою; я указывал тебе, как это важно в жизни, не только потому, что самообладание предохраняет нас от опасных соблазнов, и отвлекающих нас с пути истины и добродетели, но и потому, что оно помогает сдерживать такие движения души, которые, хотя и считаются добрыми, но если переходят известную границу, становятся уже порочными, потому что последствия их дурны. Всякое излишество вредно: даже печаль, святая в источнике, становится страстью эгоистичной и неправедной, если ей дать волю в ущерб нашему долгу; под долгом я разумею то, что мы обязаны делать в отношении самих себя и других. Предание излишнему горю нервирует ум и почти лишает его способности наслаждаться теми благами, какие милосердный Бог предназначил быть солнцем нашей жизни. Милая моя Эмилия, помни и исполняй те правила, которые я так часто внушал тебе, — ты уже познала собственным опытом, насколько они разумны. Печаль твоя тщетна. Не считай эти слова общим местом, но старайся с помощью разума победить свое горе. Я не хочу подавлять твоих чувств, дитя мое, а только учу тебя владеть ими; как ни велико зло, проистекающее от слишком чувствительного сердца, но от бесчувственного сердца уже ничего нельзя ожидать хорошего. Тебе известно, как я страдаю, и поэтому ты знаешь, что это не пустые слова, которые в подобных случаях так часто говорятся для того, чтобы заглушить самый источник искреннего горя, или просто, чтобы щегольнуть фальшивой философией. Я хочу доказать своей Эмилии, что сумею исполнить на деле то, что высказываю. Все это я говорю тебе потому, что мне невыносимо видеть, как ты предаешься тщетному горю, за недостатком того сопротивления, которого надо ждать от рассудка. До сих пор я этого не говорил потому, что во всяком горе бывает период, когда доводы рассудка должны уступать природе. Период этот миновал и наступает другой, когда чрезмерное горевание, войдя в привычку, уничтожает эластичность духа, так что становится почти невозможным совладать с собой — этот период еще предстоит тебе. Ты, моя Эмилия, наверное докажешь, что хочешь избежать этого.

Эмилия сквозь слезы улыбнулась отцу.

— Дорогой мой, — проговорила она дрожащим голосом и хотела прибавить: я постараюсь доказать, что достойна быть твоей дочерью, но нахлынувшие чувства благодарности, дочерней любви и горя не дали ей договорить.

Сент Обер дал ей выплакаться, затем перевел разговор на посторонние темы.

Первый, кто посетил Сент Обера в его горе, был некто Барро, человек с виду суровый и нечувствительный. Его сблизило с Сент Обером общее увлечение ботаникой, и они часто встречались во время экскурсий в горах. Барро удалился от света и почти отказался от общества, живя в прелестном замке у опушки леса, неподалеку от «Долины». И он также разочаровался в людях; но он не питал к ним жалости и не печалился за них, как Сент Обер; он больше возмущался их порочностью, чем сострадал их слабостям.

Сент Обер несколько удивился, увидав его; прежде на его многократные приглашения он всегда уклонялся от посещений замка, а теперь явился без зова и вошел в приемную как старый друг. Несчастье Сент Обера как будто сгладило всю суровость и предрассудки его сердца. Но он выказывал сочувствие своим друзьям не столько словами, сколько обхождением; о самом предмете их скорби он говорил мало, но нежная внимательность к друзьям, смягченный голос и задушевные взгляды были красноречивее слов и шли прямо от сердца.

В этот грустный период его жизни Сент Обера посетила также г-жа Шерон, его единственная сестра, овдовевшая несколько лет тому назад и теперь поселившаяся в своем имении под Тулузой. Сношения между ними никогда не были особенно часты. Ее соболезнования отличались необыкновенным многословием, но ей было чуждо волшебство взгляда, проникающего в душу, и волшебство голоса, проливающего бальзам на раны сердца. Она старалась уверить Сент Обера, что искренне сочувствует его горю, восхваляла добродетели его покойной жены и вообще утешала его как умела. Эмилия плакала, не осушая глаз, пока тетка разглагольствовала; Сент Обер был спокоен, молча слушал ее и, выслушав, переводил разговор на другие темы.

Прощаясь, она настоятельно приглашала племянницу не откладывая посетить ее.

— Перемена места развлечет вас, — говорила она, — не годится давать волю своему горю!

Сент Обер сознавал, конечно, справедливость этих слов; но в то же время ему более чем когда-нибудь не хотелось покидать места, где он был так счастлив. Присутствие жены освящало каждый уголок и с каждым днем, по мере того как притуплялось его острое горе, нежные воспоминания все крепче и крепче привязывали его к дому.

Но от некоторых посещений отделаться трудно, и таким был визит, который ему необходимо было отдать своему шурину г.Кенелю. Откладывать его более становилось невозможно и, желая вызвать Эмилию из ее угнетенного состояния, он повез ее в Эпурвилль.

Когда экипаж въехал в лес, смежный с домом его предков, глазам Сент Обера снова представились сквозь деревья каштановой аллеи увенчанные башенками углы замка. Он вздохнул при мысли, сколько воды утекло с тех пор, как он был здесь в последний раз; ему мучительно было вспомнить, что замок принадлежит в настоящее время человеку, который не умеет ни ценить, ни почитать его. Наконец въехали в аллею с высокими деревьями, бывало приводившими его в восторг, когда он был еще мальчиком, и мрачные тени которых теперь так гармонировали с его настроением. Подробности здания, поражавшего своей массивной величавостью, постепенно выступали из-за ветвей: обрисовывались и широкая башня, и сводчатые ворота, ведущие во двор, и подъемный мост и сухой ров, окружавший все здание.

Стук колес вызвал к воротам целую армию слуг; Сент Обер вышел из экипажа и повел Эмилию в готическую залу сеней, теперь уже не увешанных, как бывало прежде, оружием и старинными фамильными гербами. Все это было убрано; старые деревянные панели и балки потолка были выкрашены в белую краску. Давно исчез и длинный стол, когда-то стоявший в верхнем конце залы, где хозяин дома любил угощать своих гостей и где раздавался, бывало, их смех и громкие песни. На массивных стенах висели какие-то легкомысленные украшения и вообще все изобличало безвкусие и непонимание теперешнего владельца.

Расторопный слуга-парижанин провел Сент Обера в приемную, где сидел г.Кенель с супругой; они встретили гостей с чопорной любезностью и, проговорив несколько банальных фраз соболезнования, тотчас же и позабыли о своей покойной родственнице.

У Эмилии глаза наполнились слезами, но из гордости и обиды она старалась сдержать их. Сент Обер, спокойный и учтивый, держал себя с достоинством, но без натянутости, а Кенель чувствовал какую-то неловкость в его присутствии, сам не зная почему.

После непродолжительного общего разговора Сент Обер просил разрешения у хозяина дома переговорить с ним наедине; а Эмилия, оставшись одна с г-жой Кенель, узнала от нее, что к обеду приглашено много гостей, и между прочим принуждена была выслушать сентенции вроде того, что «все минувшее и непоправимое отнюдь не должно нарушать веселья настоящей минуты».

Когда Сент Оберу сказали, что ожидаются гости, его возмутила бесчувственность и неделикатность Кенеля; сгоряча он было собрался тотчас же уехать домой. Но, узнав, что приглашена его сестра, г-жа Шерон, нарочно для свидания с ним, и кроме того сообразив, что нетактично раздражать родственников, которые могут быть полезны его Эмилии, он решил остаться: если б он уехал, его обвинили бы в бестактности те самые люди, которые сами проявляют так мало деликатности.

В числе гостей, приехавших к обеду, было два итальянца, — один, некто Монтони, дальний родственник г-жи Кенель, мужчина лет сорока, чрезвычайно красивой наружности, с выразительными, мужественными чертами; главной особенностью его лица была какая-то надменная властность и острый, пронизывающий взгляд. Синьор Кавиньи, его приятель, человек лет тридцати, значительно уступал ему в важности осанки, но отличался такою же вкрадчивостью манер.

Эмилия была неприятно поражена приветствием, которым г-жа Шерон встретила ее отца.

— Дорогой брат! — воскликнула она, — какой у тебя болезненный вид; пожалуйста, посоветуйся с доктором!

Сент Обер с грустной улыбкой отвечал ей, что он чувствует себя не хуже обыкновенного; но Эмилии в ее тревоге за отца теперь представилось, что он действительно болен.

В другое время Эмилию развлекли бы новые лица и их разговоры во время обеда, который был сервирован с непривычной для нее изысканной роскошью, но теперь она находилась в слишком угнетенном состоянии духа. Монтони, недавно приехавший из Италии, рассказывал о смутах, волновавших страну; с жаром говорил о раздоре партий и о вероятных последствиях возмущения. Друг его с не меньшей горячностью разглагольствовал о политике своего отечества; восхвалял процветание и правительство Венеции и хвастался ее решительным превосходством над всеми прочими итальянскими государствами. Потом он обратился к дамам и с таким же красноречием заговорил о парижских модах, французской опере и французских нравах, причем не преминул ввернуть тонкую лесть, особенно приятную на французский вкус. Лесть эта была как будто не замечена теми, для кого она предназначалась, но действие ее, выразившееся в каком-то раболепном внимании слушателей, не ускользнуло от его наблюдения. Когда ему удавалось отделаться от любезных ухаживаний остальных дам, он обращался к Эмилии, но та ничего не знала о парижских модах, о парижских операх; ее скромность, ее простота и сдержанность представляли резкий контраст с обращением других дам.

После обеда Сент Обер украдкой вышел из столовой, чтобы еще раз полюбоваться старым каштановым деревом, обреченным на погибель. В то время как он стоял под его тенью и глядел вверх на его ветки, все еще густые и роскошные, сквозь которые трепетали клочки голубого неба, в голове его быстро проносились события и мечтания его юных дней, образы друзей и родных, давным-давно исчезнувших с лица земли, и он чувствовал себя существом совершенно одиноким, не имеющим никого на свете, кроме Эмилии.

Так стоял он неподвижно, погруженный в воспоминания былой молодости и вот, наконец, ряд событий, вызванных его воображением, завершился образом умирающей его жены; он вздрогнул и скорее вернулся в комнаты, чтобы забыть печальное видение в кругу оживленного общества.

Сент Обер приказал подать экипаж рано, и Эмилия заметила, что всю дорогу домой отец был молчаливее и сумрачнее обыкновенного; но она приписывала это тому, что он посетил любимые места, где протекла его молодость, и не подозревала, что у него есть еще другая, скрытая причина печали.

Вернувшись домой, она почувствовала себя еще печальнее и удрученнее прежнего: более чем когда-нибудь она ощущала отсутствие дорогой матери, которая, бывало, всякий раз, как она возвращалась домой, встречала ее лаской и улыбкой; теперь дома было пусто и безмолвно!

Но чего не в силах сделать рассудок и воля, то делает время. Проходили неделя за неделей и каждая из них уносила с собой частичку ее острого горя, пока наконец оно не смягчилось до той тихой печали, которая дорога и священна всякому чувствительному сердцу.

Между тем здоровье Сент Обера видимо слабело, хотя для Эмилии, постоянно находившейся при нем, это было менее заметно, чем для посторонних. Организм его никогда не мог оправиться после перенесенной горячки; а вслед за тем жестокая утрата жены вконец подкосила его здоровье. Доктор посоветовал ему предпринять путешествие: ясно, что горе расстроило его нервную систему, уже ранее ослабленную болезнью. Надо было надеяться, что разнообразие местоположения, развлекая его ум, приведет его нервы в надлежащее состояние. Решили ехать.

Несколько дней подряд Эмилия была занята сборами в дорогу; Сент Обер тем временем делал распоряжения, чтобы всячески сократить расходы по дому на время его путешествия — для этого он первым делом распустил почти всех слуг.

Эмилия редко вмешивалась в распоряжения отца, а то она посоветовала бы ему взять с собою слугу, так как это необходимо при его болезненном состоянии. Но когда накануне отъездa она узнала, что он уже отпустил Жака, Франсуа и Марию, она чрезвычайно удивилась и решилась спросить его, зачем он это сделал?

— Затем, душа моя, чтобы сократить расходы, — отвечал отец, — и так наше путешествие обойдется не дешево.

Доктор прописал ему воздух Лангедока и Прованса; и вот Сент Обер решил проехать не спеша по берегу Средиземного моря, направляясь в Прованс.

Вечером, накануне отъезда, они рано разошлись по своим комнатам, но Эмилии надо было собрать кое-какие книги и вещицы; часы пробили двенадцать прежде, чем она окончила свои сборы, и тогда только она вспомнила, что ее рисовальные принадлежности, которые она намеревалась непременно взять с собой, остались в гостиной внизу. Идя за ними, она прошла мимо спальни отца и, заметив, что дверь полуотворена, заключила, что он сам, вероятно, в кабинете; после смерти г-жи Сент Обер у него вошло в привычку вставать ночью с постели и уходить в кабинет, чтобы чтением успокоить свои расходившиеся нервы.

Спустившись вниз, Эмилия заглянула в кабинет, но отца там не оказалось; возвращаясь к себе, она постучалась в дверь его спальни и, не получив ответа, тихонько вошла, чтобы удостовериться, где он.

В спальне было темно, но виднелся свет сквозь стекла верхней части двери, ведущей в смежную каморку.

Эмилия подумала, что отец ее наверное там, и ввиду позднего часа у нее явилось подозрение, здоров ли он? Но, сообразив, что ее внезапное появление в такую пору может встревожить отца, она оставила свою свечу на лестнице, а сама беззвучно подошла к двери чулана.

Заглянув сквозь стекло внутрь, она увидала, что Сент Обер сидел за небольшим столиком, заваленным бумагами, и что-то читал с глубоким сосредоточенным вниманием, причем изредка вздыхал и всхлипывал.

Эмилия, подошедшая к двери с намерением узнать, не захворал ли отец, теперь, при виде его слез, остановилась, повинуясь смешанному чувству любопытства и жалости. Она не могла видеть его печали, не чувствуя желания узнать ее причины, и продолжала молча наблюдать его, предполагая, что эти бумаги — письма ее покойной матери.

Вдруг он опустился на колени; глаза его приняли какое-то торжественное, не свойственное ему выражение с примесью ужаса, и долго молча молился.

Когда он поднялся, по лицу его была разлита страшная бледность. Эмилия хотела поспешно удалиться; но остановилась, заметив, что он опять вернулся к кипе бумаг и вытащил оттуда плоский футляр, с миниатюрным портретом. На него падал яркий свет, и Эмилия убедилась, что это изображение какой-то дамы, но не ее матери.

Сент Обер долго с нежностью рассматривал портрет, поднес его к губам, потом прижал к сердцу и судорожно вздохнул.

Эмилия не верила глазам своим. До сих пор она не подозревала, чтобы у отца хранился портрет какой-то чужой дамы, не ее матери, а тем более портрет, который он, очевидно, ценил так высоко.

Наконец Сент Обер вложил портрет обратно в футляр, а Эмилия, вспомнив, что она невольно подглядела его тайну, тихонько вышла из комнаты.

 

ГЛАВА III

Сент Обер, вместо того, чтобы ехать прямой дорогой, пролегавшей у подножия Пиренеев к Лангедоку, выбрал другую дорогу, которая, извиваясь в горах, отличалась большей живописностью и романтической красотой. Он уклонился немного в сторону, желая проститься с г.Барро; он застал его ботанизирующим в лесу неподалеку от замка; узнав о цели посещения Сент Обера, Барро выказал такое теплое участие, какого тот даже не ожидал от этого, по-видимому, черствого человека.

— Если б что-нибудь могло соблазнить меня покинуть мое уединение, — сказал г.Барро, — то это именно удовольствие сопровождать вас в вашем маленьком путешествии. Я не охотник до комплиментов, поэтому вы должны поверить мне на слово, когда я говорю, что буду ждать вашего возвращения с нетерпением.

Путешественники отправились далее.

На протяжении нескольких лье он и Эмилия ехали в молчании и задумчивости; Эмилия первая очнулась от грустных дум и ее юная фантазия, пораженная величием окружающей природы, постепенно поддалась прелести впечатлений. Дорога то спускалась вниз в долины, окаймленные огромными стенами скал, серых и оголенных, где лишь местами на вершинах кудрявился кустарник, или росла в углублениях скудная травка, которую щипали дикие козы; то опять карабкалась на высокие скалы, откуда открывались роскошные виды.

Эмилия не могла удержаться от восторга, когда взор ее поверх сосновых лесов, покрывавших горы, остановился на обширной равнине, пестревшей рощами, городами, алеющими виноградниками и плантациями миндаля, пальм и оливковых деревьев, — равнина расстилалась на необъятное пространство, пока ее яркие краски не сливались вдали в однообразный гармоничный тон, казалось, соединявший небо с землею. И по всей этой роскошной местности протекала величавая Гаронна, спускаясь от истоков своих в Пиренеях и катя свои голубые воды к Бискайскому заливу.

Плохая, ухабистая дорога часто заставляла путников выходить из дорожного экипажа; но за такое неудобство их с избытком вознаграждало величие и красота окружающих картин. Но все же наслаждение, испытываемое Сент Обером, было с примесью меланхолии, которая придает вещам более мягкий колорит и распространяет на все окружающее кроткую прелесть.

Путешественники предвидели, что не везде им встретятся удобные гостиницы, и потому забрали с собой запас провизии, так что могли останавливаться и закусывать в любом красивом местечке под открытым небом и располагаться на ночлег всюду, где встречали на своем пути подходящую хижину. Что касается пищи духовной, то они взяли с собой сочинение о ботанике, написанное г.Барро, и несколько книг с латинскими и итальянскими стихами; а Эмилия рисовала в альбом виды и предметы, поражавшие ее на каждом шагу.

Пустынность дороги, где лишь изредка встречались то какой-нибудь поселянин, погоняющий мула, то дети горцев, играющие между скал, — еще усиливала очарование ландшафта. Сент Обер был в таком восторге от живописности этих мест, что решил, если узнает, что туда есть дорога, проникнуть далее в горы, потом повернуть к югу в Руссильон, наконец проехать прибрежной полосой Средиземного моря и таким путем пробраться в Лангедок.

Вскоре после полудня путники достигли вершины горы, покрытой роскошной растительностью; оттуда, как на ладони, открывался вид на части Гаскони и Лангедока. Высокие деревья давали прохладную тень; была тут и свежая вода родника, который, скользя по мураве под деревьями, низвергался оттуда по ступеням скал в пропасть, где его журчание пропадало, хотя белая пена долго еще виднелась среди мрачной зелени сосен.

Это было местечко, удобное для отдыха. Путешественники расположились обедать, мулов выпрягли и пустили щипать сочную траву, устилавшую плоскогорье.

Эмилия и Сент Обер долго не могли оторваться от прелестного вида, чтобы приняться за свою легкую трапезу. Сидя под тенью пальм, Сент Обер объяснял течение рек, положение больших городов, показывал границы провинции, руководствуясь не столько зрением, сколько своими знаниями. Но вдруг среди беседы он остановился и задумался; на глазах его блеснули слезы. Эмилия заметила это, и сочувствующее сердце подсказало ей причину этой грусти. Картина, раскинувшаяся перед ними, представляла сходство, хотя в более грандиозном масштабе, с любимым видом г-жи Сент Обер, открывавшимся из окрестностей рыбачьего домика. Оба это поняли сразу и подумали, как понравился бы этот прелестный ландшафт той, чьи глаза закрылись навеки! Сент Обер вспомнил, как он в последний раз посетил вместе с нею рыбачью хижину, вспомнил печальные предчувствия, посетившие его в то время, — предчувствия, увы! так скоро сбывшиеся. Эти воспоминания так взволновали его, что он встал и отошел в сторону, желая скрыть свое горе от дочери.

Когда он вернулся, лицо его было по-прежнему спокойно; он взял руку Эмилии и молча с нежностью пожал ее. Вскоре он подозвал погонщика мулов Михаила, сидевшего поодаль, и стал расспрашивать его насчет горной дороги, идущей в сторону Руссильона. Михаил объяснил, что таких дорог несколько, но он не знает, до каких мест они доходят и можно ли по ним ехать. Сент Обер не хотел продолжать путь после заката солнца и осведомился, до какого селения они могут добраться к тому времени. Погонщик рассчитал, что они легко могут достигнуть селения Мато, лежавшего на их пути; но если избрать другую дорогу, спускавшуюся к югу, к Руссильону, то на этой дороге есть тоже деревушка, которой можно достигнуть до наступления вечера.

После некоторого колебания Сент Обер решил остановиться на последнем маршруте. Михаил, окончив свой обед, запряг мулов, и они двинулись дальше, но скоро Михаил вдруг остановился и, слезши с козел, преклонил колена перед крестом, воздвигнутым на скале, нависшей над дорогой. Исполнив этот обряд благочестия, он щелкнул бичом и, невзирая на тяжелую дорогу и усилия своих бедных мулов (о которых он только что сокрушался), помчался в галоп по самому краю пропасти, до того крутой, что при одном взгляде вниз голова кружилась. Эмилия была испугана почти до обморока, а Сент Обер, думая, что еще опаснее внезапно остановить возницу, решил сидеть смирно и довериться силе и рассудительности мулов, которые, по-видимому, в большей степени обладали этими качествами, чем их хозяин. Действительно, они благополучно доставили путешественников в долину и там остановились на берегу речки.

Путешественники очутились теперь в узкой долине, обрамленной утесами. Местность была оголенная и пустынная, кое-где лишь свешивались ветви лиственниц и кедров со скал и над речкой, орошающей долину. Кругом не видно было ни единого живого существа, — разве проползет ящерица между скал и повиснет на таком крутом обрыве, что смотреть на нее ужас берет, — совершенно картина в духе Сальватора Розы. Сент Обер был поражен романтической красотой этого уголка; ему казалось, что вот сейчас из-за скалы выскочат бандиты, и на всякий случай он держался рукой за оружие, всегда находившееся при нем в путешествиях.

По мере того, как они продвигались вперед, ущелье расширялось; дикий характер его смягчался, и к вечеру путешественники очутились уже среди холмистой, поросшей вереском местности, раскинувшейся на обширное пространство; вдали звенели колокольчики рассыпавшегося стада и слышался голос пастуха, сзывающего овец на ночлег. За исключением его хижины, осененной пробковыми дубами, — единственной, кроме сосен, древесной породы в этой горной области — кругом не видно было другого человеческого жилья. Долина была покрыта яркой, свежей зеленью; в небольших горных лощинах под тенью деревьев паслись стада, коровы и овцы отдыхали на берегах речки или купались в прохладных струях.

Солнце было близко к закату; последние лучи его отражались в воде и зажигали ярким желтым и алым пламенем вереск, устилавший горы. Сент Обер осведомился у Михаила, далеко ли еще до деревушки, о которой он говорил, но тот не мог определить наверное, и Эмилия стала опасаться — не сбился ли он с дороги. Кругом не было ни единого человеческого существа, которое бы могло помочь им и направить их; пастуха и его хижину они оставили далеко позади. Между тем наступили сумерки; глаз ничего не мог различить вдали и отыскать следов жилья или селения. Алая полоса на горизонте все еще отмечала запад и это служило путешественникам хоть слабым указанием. Михаил старался поддерживать в них бодрость духа своим пением — однако его музыка была не такого сорта, чтобы рассеять меланхолию: он тянул какой-то унылый мотив, наводивший тоску, — оказалось, это был вечерний гимн архангелу Михаилу.

Они ехали все дальше и дальше, объятые той тихой грустью, какую всегда навевает уединение и сумерки. Михаил кончил свою песню и все замолкло, только слышался шепот сонного ветерка в листве. Вдруг раздался выстрел. Сент Обер приказал вознице остановиться и стал прислушиваться. Звук не повторился; но в кустах что-то зашелестело. Сент Обер приготовил пистолет и приказал Михаилу прибавить шагу. Вслед затем послышался звук рога, пробудивший эхо в долине. Сент Обер выглянул в окно кареты и увидел молодого человека, выскочившего из кустов на дорогу, в сопровождении двух собак. Незнакомец был в охотничьем костюме, с ружьем на перевязи; на его поясе висел рог, а в руках он держал копье, придававшее еще больше мужественной грации его фигуре и удальства его движениям.

После минутного колебания Сент Обер опять велел остановить карету и стал ждать, чтобы незнакомец подошел, в расчете расспросить его о деревушке, которую они искали. Молодой человек объяснил, что она лежит в полумиле, что он сам туда направляется и охотно укажет дорогу. Сент Обер поблагодарил за услугу; ему понравился рыцарский вид и открытое лицо юноши, — он предложил ему занять место в экипаже; но тот отказался, говоря, что он и пешком не отстанет от мулов.

— Но я боюсь, что вы не найдете удобного помещения в деревушке, — заметил он, — обитатели этих гор — люди простые, не только не знакомые с комфортом, но почти лишенные самого необходимого.

— Я вижу, что вы сами не принадлежите к числу этих обитателей, — сказал Сент Обер.

— Нет, я тоже путешествую по здешнему краю.

Экипаж покатил дальше; сумрак еще сгустился, и путешественники были очень рады заполучить проводника; частые овраги, попадавшиеся среди гор, конечно, усугубляли их беспокойство. Эмилия увидела в отдалении что-то похожее на светлое облако, повисшее в воздухе.

— Что это за свет там? — спросила она.

Сент Обер взглянул в том же направлении и убедился, что это покрытая снегом вершина самой высокой горы, на которой еще горел отблеск солнечных лучей, между тем как все окружающее погрузилось во мрак.

Наконец замелькали в сумерках огоньки и вскоре показались хижины деревушки, или, вернее, их отражения в речке, на берегу которой была расположена деревня и которая еще светилась лучами заката.

Незнакомец подошел к нашим путешественникам. Из дальнейших расспросов Сент Обер узнал, что в деревне не только нет постоялого двора, но нет и трактира, куда можно было бы пристать. Сент Обер поблагодарил за сведения и выразил желание выйти из экипажа и пройтись пешком до деревни. Эмилия продолжала ехать шагом.

По пути Сент Обер спросил незнакомца, удачна ли была его охота.

— Не особенно, — отвечал он, — да я и не тужу об этом: мне нравится этот край и я намерен побродить здесь несколько недель; собак я взял с собой более в качестве спутников, чем для охоты. Этот костюм служит мне как бы вывеской и доставляет мне от жителей то уважение, которого я не получил бы как странник, без всякой цели забравшийся в их край.

— Я одобряю ваш вкус, — сказал Сент Обер, — и будь я помоложе, мне очень нравилось бы провести таким образом неделю-другую. Но теперь мой план и цели совсем иные. Я путешествую настолько же для здоровья, как и для развлечения.

Сент Обер вздохнул и остановился; затем, как бы одумавшись, продолжал:

— Если я узнаю, что отсюда есть порядочная дорога в Руссильон, я намерен поехать туда, потом по берегу моря пробраться в Лангедок. Вы, сударь, по-видимому, знакомы с краем и, вероятно, можете дать мне указания на этот счет?

Незнакомец изъявил готовность сообщить все, что сам знает, и упомянул о дороге, пролегающей несколько более к востоку и ведущей к городу, откуда легко будет проехать в Руссильон.

Путешественники наконец добрались до деревни и принялись разыскивать помещение, где можно было бы расположиться на ночлег. В тех лачугах, куда они заходили, царила нищета и грязь; хозяева глазели на приезжих с любопытством и робостью. Нигде нельзя было найти и подобия постели; Сент Обер, отчаявшись, перестал искать ночлега; тогда вмешалась Эмилия: она заметила измученное лицо отца и жалела, что они забрались в такой край, где нельзя было найти спокойного убежища для больного человека. Осмотрели и другие хижины; эти оказались немного получше первых, состояли из двух комнат — если можно назвать это комнатами: в одной загородке помещались мулы и свиньи, в другой семейства, состоявшие в большинстве случаев из шести-восьми детей с их родителями, — все это спало на подстилках из шкур и сухих листьев. Здесь было уже посветлее, дым выходил наружу сквозь отверстие в крыше; здесь слышался довольно явственно запах спирта, так как бродячие контрабандисты, посещавшие Пиренеи, приучили народ к крепким напиткам.

Эмилии стало противно; она поглядывала на отца с тревожной нежностью, что, очевидно, подметил молодой незнакомец; отведя Сент Обера в сторону, он предложил уступить ему свою собственную спальню.

— Она довольно прилична, — сказал он, — в сравнении с тем, что мы только что видели, хотя при других обстоятельствах я бы посовестился предлагать вам такое помещение.

Сент Обер поблагодарил за любезность, но пробовал отказываться до тех пор, пока молодой незнакомец не убедил его своей настойчивостью.

— Мне будет невыносимо сознавать, что вы, человек больной, лежите на жестких шкурах, тогда как я сплю на постели. Кроме того, ваш отказ оскорбляет мою гордость; я могу подумать, что вы не хотите снизойти до принятия моего предложения. Пойдемте, я покажу вам дорогу. Я не сомневаюсь, что моя хозяйка найдет возможность поместить также и вашу барышню.

Сент Обер наконец согласился; хотя его немного удивил недостаток галантности у этого молодого человека, который заботился о спокойствии больного человека, а не об удобствах привлекательной молодой девушки — ведь он ни разу не предложил уступить свою комнату Эмилии. Но Эмилия о себе не думала, и радостная улыбка, с которой она взглянула на незнакомца, доказала ему, до какой степени она рада и благодарна за отца.

Валанкур, так звали молодого незнакомца, пошел вперед, чтобы предупредить свою хозяйку; та вышла встретить Сент Обера и пригласила его в свою избу, несравненно более приличную, чем все жилища, виденные ими раньше. Добрая женщина, по-видимому, очень рада была услужить приезжим; она охотно уступила им те две постели, которые имелись в доме. По части пищи в избе ничего не оказалось, кроме молока и яиц; но на подобные случаи Сент Обер захватил с собой достаточно продовольствия; он пригласил Валанкура разделить ужин. Их приглашение было охотно принято, и все трое провели целый вечер в приятной, интересной беседе. Сент Оберу очень понравились открытый нрав и мужественная простота его нового знакомого, а также отзывчивость его к величию и красотам природы. Он не раз видал в жизни, что такая чуткость всегда связана с искренностью и величием души.

Их беседа была прервана сильным шумом, поднявшимся во дворе, причем голос погонщика мулов слышался громче всех прочих. Валанкур вскочил и пошел узнавать, в чем дело; но и после его ухода крики и ссора продолжались. Наконец Сент Обер пошел сам и застал Михаила в жестокой перепалке с хозяйкой за то, что та отказалась пустить его мулов в ту каморку, где она должна была ночевать сама вместе со своими тремя сыновьями. Помещение было самое жалкое, но иначе этим людям некуда было деваться; и с щепетильностью, не совсем обыкновенной среди уроженцев захолустья, женщина упорно не позволяла ставить животных в комнату, где должны были ночевать ее дети. Погонщик мулов вломился в амбицию: он находил оскорбительным для своей чести, что к его мулам отнеслись с неуважением — он, кажется, охотнее дал бы самого себя приколотить.

— Мои мулы кротки и безобидны как овечки, — говорил он, — если с ними хорошо обращаются. Я никогда не видывал, чтобы они в чем провинились, кроме двух-трех случаев, когда их действительно раздразнили. Один разок только один из мулов лягнул в ногу мальчишку, спавшего у них в стойле, и сломал ему ногу. Клянусь святым Антонием, они, кажется, поняли мои упреки и уже больше этого никогда не случалось.

В заключение этой красноречивой защиты он объявил, что ни за что не расстанется со своими мулами.

Спор наконец был улажен Валанкуром; он отвел хозяйку в сторону и просил, чтобы она предоставила погонщику с его мулами спорный сарай, а сыновьям своим отдала постель из шкур, приготовленную ему, Валанкуру, тогда как он сам завернется в плащ и уляжется на скамейке у дверей хижины. На это хозяйка считала своим долгом не соглашаться — ей не хотелось уступать погонщику. Но Валанкур упорно стоял на своем, и неприятное дело наконец покончили.

Было уже поздно, когда Сент Обер и Эмилия удалились в свои спальни, а Валанкур на свой пост у дверей, что при теплой погоде он предпочитал душному чулану и постели из кож. Сент Обер был несколько удивлен, увидя в его комнате несколько томов Гомера, Горация и Петрарки с фамилией Валанкура, написанной на заглавных листах.

 

ГЛАВА IV

Сент Обер проснулся очень рано, освеженный сном, и пожелал тотчас же отправиться в дальнейший путь. Он пригласил своего нового знакомого позавтракать вместе; заговорив опять о дороге, Валанкур сказал, что несколько месяцев тому назад он доезжал до Боже, довольно значительного города на пути в Руссильон, и советовал Сент Оберу избрать этот маршрут. Сент Обер решил последовать совету.

— Дорога из этой деревушки, — объяснил Валанкур, — и дорога в Боже расходятся на расстоянии полутора миль отсюда; если позволите, я провожу вашего погонщика до того места; ваше общество сделает для меня эту прогулку приятнее всякой другой.

Сент Обер с благодарностью принял предложение, и они отправились вместе; молодой человек шел пешком, — он отказался занять место в тесном дорожном экипаже.

Предрассветная мгла, смягчавшая предметы своим мутным, серым колоритом, стала понемногу рассеиваться, и Эмилия с интересом наблюдала зарождение дня: сперва затрепетал свет на вершинах самых высоких скал, затем они запылали роскошным сиянием, тогда как их склоны и долина внизу все еще были окутаны росистым туманом. Между тем мрачные серые тучи на востоке стали алеть, потом они загорелись огнями разнообразнейших оттенков и наконец золотистый свет разлился по воздуху, коснулся нижних частей горных вершин и длинными косыми лучами скользнул в долину и по реке. Вся природа, казалось, пробудилась от смерти к жизни. Душа Сент Обера как бы обновилась; от полноты сердца он прослезился, и помыслы его вознеслись к Создателю.

Эмилия пожелала пройтись по траве, такой свежей и блестящей от росы, и вполне насладиться тем привольем, каким, по-видимому, наслаждалась и ящерица, бегавшая по краям скал. Валанкур часто останавливался, разговаривая с путешественниками и указывая им то, что особенно привлекало его внимание на пути.

Он очень нравился Сент Оберу. «Вот образец сердечной искренности и юношеской энергии, — думал он про себя. — Этот молодой человек наверное никогда не бывал в Париже».

Ему было от души жаль, когда достигли того пункта, где дороги расходились; за это короткое время он успел привязаться к своему спутнику.

Валанкур долго беседовал с ними, стоя у экипажа; несколько раз он собирался отходить, но все мешкал и как будто искал тем для разговора, чтобы объяснить свое промедление.

Сент Обер заметил, что, уходя, он бросил на Эмилию выразительный, задумчивый взгляд; она поклонилась ему со скромной приветливостью, и экипаж отъехал. Сент Обер, через некоторое время выглянув из окна, увидал Валанкура стоящим на краю дороги: он опирался на копье скрещенными руками и грустным взором следил за удаляющейся каретой. Сент Обер махнул рукой в знак привета; Валанкур, как бы пробудившись от грез, ответил на приветствие и пошел обратно.

Характер местности стал понемногу изменяться; путешественники скоро очутились среди гор, покрытых от подошвы и почти до вершин лесами мрачных сосен; кое-где лишь выделялся какой-нибудь гранитный пик со снеговой вершиной, теряющейся в облаках. Речка, берегов которой они до сих пор держались, расширилась в большую реку, отражавшую в своих глубоких, тихих водах темные нависшие тени.

Местами какой-нибудь утес вздымал свою смелую голову над лесом и облаками, носившимися на полугоре; местами у самого края воды возвышалась отвесная каменная стена, а над нею лиственница простирала свои гигантские руки, обожженные молнией или покрытые роскошной листвой.

Путешественники продолжали ехать по ухабистой, пустынной дороге, никого не встречая, кроме разве одинокого пастуха со своей собакой, бредущих по долине; они не слышали иных звуков, кроме шума потоков, скрытых в лесу, протяжного, угрюмого ропота бриза, да порою криков орла и ястреба, парящих над скалами.

Часто, в то время как экипаж медленно катился по изрытой дороге, Сент Обер выходил из него и шел пешком, собирая, ради развлечения, интересные растения по краям дороги; а Эмилия с восторгом гуляла под сенью деревьев, молча прислушиваясь к глухому шепоту леса.

На расстоянии многих миль не видно было ни селения, ни деревушки: шалаши пастуха или охотника, высоко взгроможденные на скалах, были единственными людскими жилищами, встречавшимися по пути.

Путешественники обедали опять на открытом воздухе, в живописном местечке долины, под широкой тенью кедров; затем двинулись далее, в Боже.

Дорога стала круто подыматься и, выйдя из соснового леса, извивалась меж скалистых пропастей. Снова наступили сумерки, а наши путники не знали, далеко ли еще до Боже.

Впрочем, Сент Обер догадывался, что расстояние не должно быть очень велико, и утешался тем, что выберет более людную дорогу, когда они выедут из города, где намеревались ночевать.

В сумраке смутно выделялись леса смешанных древесных пород, скалы и горы, покрытые вереском; но скоро и эти смутные очертания исчезли в потемках.

Михаил ехал осторожно, потому что почти не мог различать дороги: но его мулы, более чуткие, шли уверенным шагом.

Обогнув встретившуюся на пути гору, они увидали вдали какой-то свет, озарявший скалы и горизонт на далекое расстояние. Трудно было определить, что это такое — большой костер или пожар. Сент Обер предполагал, что это костер, разложенный одной из многочисленных разбойничьих шаек, водившихся в Пиренеях; его беспокоила мысль, не придется ли им проезжать поблизости от костра. При нем было оружие, которое, в случае надобности, могло доставить защиту, хотя, конечно, слабую перед целой шайкой бандитов, в особенности таких отчаянных, как те, что водились в этом захолустье. В то время, как его осаждали эти тревожные думы, он услыхал чей-то крик, раздавшийся сзади экипажа: кто-то приказывал погонщику мулов остановиться. Сент Обер со своей стороны понукал его, чтобы он ехал как можно быстрее; однако или Михаил заартачился, или его мулы не слушались, но они не прибавляли шагу. Ближе и ближе слышался лошадиный топот; к экипажу подскакал какой-то человек, повторяя вознице приказание остановиться; Сент Обер, уже не сомневавшийся в его недобрых намерениях, едва успел выхватить пистолет для защиты, как уже рука незнакомца легла на дверцу кареты. Раздался выстрел… человек пошатнулся на седле; за выстрелом послышался стон. Легко себе представить ужас Сент Обера, когда в эту минуту он услыхал слабый голос, показавшийся ему голосом Валанкура. Теперь он сам приказал вознице остановиться; позвал Валанкура по имени и получил ответ, подтвердивший его подозрения. Сент Обер немедленно выскочил из экипажа, поспешил на помощь к раненому и увидал его сидящим на лошади, но истекающим кровью; по-видимому, он сильно страдал, хотя и старался успокоить Сент Обера, говоря, что он ранен незначительно в руку. Сент Обер с погонщиком мулов помогли ему сойти с лошади и усадили на край дороги. Сент Обер пытался наложить перевязку, но руки его так сильно дрожали, что это ему не удавалось. Так как Михаил побежал вдогонку за лошадью, которая ускакала, освободившись от своего всадника, то Сент Обер позвал к себе на помощь Эмилию. Не получая ответа, он бросился к карете и нашел дочь свою лежащей на сиденье в обмороке. Встревоженный этим, а с другой стороны боясь, как бы Валанкур не истек кровью, Сент Обер совершенно растерялся. Однако он стал приводить Эмилию в чувство и крикнул Михаилу, чтобы тот зачерпнул воды из речки. Но Михаил ушел за лошадью и не отзывался. Валанкур, слыша эти крики и несколько раз повторяемое имя Эмилии, догадался, в чем дело. Забыв о своем собственном положении, он поспешил на помощь. Эмилия уже почти пришла в себя, когда он подбежал к карете. Поняв, что тревога за него заставила ее лишиться чувств, Валанкур стал уверять ее радостно взволнованным голосом, что рана его не серьезна. Пока он успокаивал ее, Сент Обер обернулся к нему и, увидав, что кровотечение продолжается, опять встревожился и наскоро стал рвать носовые платки на перевязку. Это остановило кровь. Сент Обер, опасаясь за последствия раны, с беспокойством осведомился, далеко ли осталось до города Боже. Но даже узнав, что город отстоит всего на две мили, он не успокоился; ему казалось, что Валанкуру трудно будет вынести толчки экипажа в его теперешнем состоянии; действительно, раненый очень ослабел от потери крови, хотя сам все время уверял, что это пустяки. Михаил, уже вернувшийся с лошадью Валанкура, помог ему сесть в экипаж. Эмилия тем временем успела совершенно оправиться, и они шагом двинулись в Боже.

Немного успокоенный, Сент Обер стал расспрашивать Валанкура, какими судьбами он попал сюда.

— Встреча с вами, — сказал Валанкур, — опять приохотила меня к обществу; после вашего отъезда деревня показалась мне мрачной пустыней, я решил уехать и направился по этой дороге, зная, что она приведет меня в красивую горную местность. А кроме того, — прибавил он не без смущения, — признаться сказать, у меня была некоторая надежда нагнать вас.

— Хорошо же я отплатил вам за вашу любезность! — сказал Сент Обер, сожалея о своей опрометчивости.

Но Валанкуру более всего хотелось изгладить в своих спутниках неприятное впечатление, связанное с несчастным случаем. И хотя он мучился от сильной боли, но старался разговаривать весело. Эмилия была молчалива и только отвечала изредка Валанкуру. Когда он обращался к ней, голос его вздрагивал и по его волнению можно было догадаться о его чувствах.

Теперь они уже настолько приблизились к огню, давно выделявшемуся в сумраке ночи, что могли различать движущиеся вокруг него фигуры. Это был один из многочисленных цыганских таборов, которые в то время кочевали в Пиренеях и грабили проезжих. Эмилия с ужасом смотрела на страшные лица этих людей при красноватом свете костра, который еще усиливал романтический эффект сцены; пламя, бросая слабый отблеск на скалы и деревья, оставляло остальное пространство в тени, и взор, казалось, страшился проникнуть сквозь эти густые массы мрака. Цыгане варили себе ужин: над огнем висел большой котел и вокруг него суетилось несколько фигур. При свете пламени можно было различить нечто вроде грубого шатра; возле копошилось множество ребятишек и собак; все это вместе представляло картину до крайности фантастическую. Путешественники поняли угрожавшую им опасность. Валанкур молчал, но держал наготове один из пистолетов Сент Обера. Сент Обер вооружился другим пистолетом, а Михаилу отдал приказание погонять мулов. Но они благополучно миновали табор; бродяги, очевидно, не приготовились нападать и, слишком занятые своим ужином, в эту минуту мало интересовались проезжими.

Мили через полторы путники добрались наконец до города Боже и подъехали к единственной в нем гостинице, довольно плохой, хотя и получше тех, которые они встречали перед тем в горах.

Послали за городским лекарем, если можно назвать лекарем фельдшера, лечившего и скот и людей, исполнявшего должность и костоправа, и цирюльника. Осмотрев руку Валанкура и убедившись, что пуля прошла сквозь мякоть, не задев кости, он перевязал рану и удалился с важностью, предписав пациенту полную неподвижность, чего пациент вовсе не намерен был соблюдать. Боль сменилась отрадным чувством покоя, а покой является благом положительным, по контрасту с мучительной болью. После перевязки больной воспрянул духом и пожелал посидеть с Сент Обером и Эмилией, которые, избавившись от стольких тревог, были необыкновенно оживлены. Несмотря на поздний час, Сент Обер отправился с хозяином покупать провизию на ужин, а Эмилия, которая в это время нарочно отлучалась под предлогом осмотра своего помещения, оказавшегося лучше, чем она ожидала, принуждена была вернуться и беседовать с Валанкуром наедине. Они говорили о живописности края, об его естественных богатствах, о поэзии, о Сент Обере — на эту последнюю тему Эмилия всегда готова была и говорить и слушать с особенным удовольствием.

Путешественники провели вечер чрезвычайно приятно; но Сент Обер был утомлен дорогой, а Валанкур опять почувствовал приступ боли, и они разошлись вскоре после ужина.

Утром Сент Обер узнал, что Валанкур провел ночь беспокойно, что у него началась лихорадка и рана причиняет ему сильные страдания; лекарь, снова сделавший перевязку, посоветовал ему спокойно пожить в Боже. Но Сент Обер, не очень доверявший этому эскулапу, желал доставить Валанкуру более искусную медицинскую помощь; однако, наведя справки и узнав, что на расстоянии нескольких миль нет другого города, где бы можно было найти сведущего врача, он изменил план своего путешествия и решился дождаться, пока Валанкур поправится, хотя тот и протестовал с большей церемонностью, чем искренностью, против такого промедления. По приказанию врача Валанкур не выходил в этот день; но Сент Обер и Эмилия с наслаждением осматривали окрестности красивого городка, расположенного у подошвы Пиренейских Альп; горы то вздымались отвесными кручами, то отлого тянулись вдаль, покрытые почти до вершин лесами из кипарисов, сосен и кедров. Веселая зелень бука и рябины выступала яркими пятнами среди темной хвои; кое-где в лесу, сверкая и шумя, низвергался с высоты поток.

Нездоровье Валанкура задержало путешественников на несколько дней в городе Боже; за это время Сент Обер, со свойственной ему наблюдательностью, успел изучить характер и наклонности молодого человека. Он убедился, что это натура открытая и великодушная, полная энергии, в высшей степени чуткая ко всему великому и прекрасному, но пылкая, увлекающаяся и несколько романтическая. Взгляды его были определенны, чувства стойки; возмущаясь каким-нибудь дурным поступком или восхищаясь делом благородным, он выражался с одинаковой горячностью. Сент Обер часто посмеивался над его пылом и не останавливал его порывов. «Этот юноша никогда не бывал в Париже!» — думал он про себя со вздохом. Сент Обер решил не покидать Валанкура до тех пор, пока тот не поправится окончательно; а так как теперь рана начала уже заживать и он мог путешествовать, но не верхом, то Сент Обер пригласил его пока ехать с ними в экипаже. Предложение это было сделано тем охотнее, что Валанкур, как выяснилось из разговоров, принадлежал к очень почтенной семье, родом из Гаскони. Валанкур с радостью согласился, и вот они снова пустились в путь по дикой, романтической местности, направляясь в Руссильон.

Ехали они не спеша, останавливаясь всюду, где только представлялся вид особенно заманчивый или величественный; часто они выходили из кареты, чтобы взобраться на какую-нибудь возвышенность, недоступную для мулов, но откуда открывался великолепный вид; часто гуляли они по чудным холмам, поросшим лавандой, тимьяном, тамариском и можжевельником, или под тенью лесов любовались сквозь лесные прогалины далекой перспективой волшебной красоты.

Иногда Сент Обер занимался ботаникой в то время, как Эмилия с Валанкуром уходили вперед; молодой человек указывал ей на все, что особенно восхищало его, и читал на память целые стихотворения из итальянских и латинских поэтов, более всего нравившихся ей. В промежутках разговора, думая, что она этого не замечает, он устремлял задумчивый взор на ее лицо, так живо отражавшее движения ее души; и когда опять заговаривал, в тоне его голоса сквозила особенная нежность, — как он ни старался скрыть свое чувство. Мало-помалу такие паузы повторялись все чаще и чаще; но Эмилия боялась их; по натуре сдержанная, она теперь сама готова была говорить без умолку о лесах, долинах, горах, лишь бы только избегнуть опасности молчания. От самого города дорога шла все в гору, увлекая путешественников в высшие области атмосферы, где царили громадные ледники и белели вечные снега на вершинах гор. Путники часто останавливались и любовались этими величественными зрелищами; сидя на каком-нибудь диком утесе, где могли расти только каменный дуб да лиственница, глядели поверх темных хвойных лесов и пропастей, где не ступала нога человеческая, вниз в долину, лежащую до того низко, что громовой шум потока, пенящегося на дне, доносился до них слабым шепотом. Над этими утесами торчали другие, страшной вышины и самых фантастических очертаний: иные имели вид конусов, другие нависли над своим основанием огромными глыбами гранита, на краях которых лежали пласты снега, трепетавшие при малейшем звуке, грозя низринуться вниз в долину, все разрушая по пути. Кругом, со всех сторон, открывались поразительные виды — длинная перспектива горных вершин, подернутых голубоватой дымкой, или белых от снега; ледники и леса мрачной хвои.

Чистота и прозрачность воздуха в этих областях приводили путешественников в восторг; казалось, этот воздух очищал их душу и разливал в ней неописуемую отраду. Они не находили слов, чтобы выразить всю прелесть этого ощущения. У Сент Обера часто навертывались на глаза слезы, и он отходил от своих спутников. Валанкур от времени до времени заговаривал с Эмилией и указывал ей на ту или другую подробность картины. Разреженность атмосферы, сквозь которую каждый предмет так отчетливо обрисовывался, восхищала ее и вводила в заблуждение, — ей не верилось, что предметы, казавшиеся так близко, в сущности находятся на большом расстоянии от них. Глубокая тишина царила в этих областях и нарушалась по временам только криком ястребов, кружившихся над утесами, или криком орла, высоко парящего в облаках. Порою путники слышали глухие раскаты грома, грохотавшего у их ног, в то время как над ними яркое голубое небо не омрачалось ни единым облачком, на полу-горе носились длинными валами испарения, как бы уединяя наших путешественников от мира, расстилавшегося внизу. Эмилия любила наблюдать эти облака, постоянно изменявшие свои очертания и оттенки. Проехав несколько миль по этой области, путешественники стали постепенно спускаться к Руссильону, где местность, уже другого характера, также отличалась красотой. Они не без сожаления оглядывались на пройденное пространство; теперь глаз, утомленный величием зрелищ, с отрадой отдыхал на светлой зелени рощ и пастбищ, раскинувшихся по берегам реки, на скромных хижинах под тенью кедров, на резвой толпе крестьянских ребятишек и на усеянных цветами лощинах меж холмов.

Спускаясь вниз, путники увидали в отдалении, направо, одно из больших пиренейских ущелий, ведущих в Испанию; оно сверкало своими зубцами и башнями при последних лучах заката; внизу виднелись желтоватые макушки лесов, а в отдалении сияли горные вершины, еще тронутые багрянцем.

Сент Обер стал отыскивать глазами городок, к которому направили его жители Боже и где он намеревался остановиться на ночлег. Но пока не видно было никаких признаков жилья. Кроме той дороги, по которой они ехали, другой не было, так что насчет верности направления нельзя было сомневаться; с тех пор как они выехали из Боже, им не попадалось никаких побочных тропинок или перекрестных дорог, которые могли бы смутить их или ввести в заблуждение.

Солнце близилось к закату, и Сент Обер торопил возницу, приказывая ему ехать как можно скорее. Он чувствовал снова приступ болезненной слабости и жаждал отдыха после дня, проведенного в дороге. Между тем вдали показался какой-то длинный обоз, состоявший из вереницы нагруженных мулов, людей, лошадей; он тянулся по склону противолежащей горы и то появлялся, то исчезал за лесом, так что численность его никак нельзя было определить. Что-то блестящее, вроде оружия сверкало в лучах заходящего солнца; мелькали военные доспехи на людях в авангарде, а также и среди обоза. Когда караван спустился в долину, из-за леса показался арьергард и обнаружилось, что это отряд войска. Сент Обер уже не сомневался, что это шайка контрабандистов, которые везли запрещенный товар через Пиренеи и по дороге были захвачены солдатами.

Путешественники так долго замешкались среди увлекательных и живописных гор, что ошиблись в своем расчете достигнуть Монтиньи на закате солнца; но, продвигаясь вперед по долине, они увидали на незатейливом мосту, перекинутом между двух высоких утесов, группу детей, которые бросали камни в поток, протекающий внизу, и наблюдали, как камень погружался в воду, вскидывая целый сноп белой пены и издавая глухой шум, которому вторило эхо в горах. Под мостом открывалась далекая перспектива долины, с водопадом, низвергающимся между скал, и хижиной на утесе, осененной соснами. Судя по всему, отсюда недалеко было до какого-нибудь небольшого городка. Сент Обер велел вознице остановиться и стал звать ребятишек, чтобы расспросить их, далеко ли до Монтиньи; но за расстоянием и ревом потока его голоса не было слышно, а кручи у моста были такой страшной высоты и так отвесны, что вскарабкаться на них было бы невозможно людям непривычным. Поэтому Сент Обер не стал по-пустому терять времени. Они продолжали ехать еще долго после наступления сумерек; дорога была такая ухабистая, что, считая безопаснее идти пешком, все трое вышли из экипажа. Всплывал месяц, но свет его был слишком слаб, чтобы сослужить им службу. Осторожно пробираясь по дороге, они вдруг услыхали звон к вечерне из какого-то монастыря. В сумерках нельзя было различить что-либо похожее на здание, но звуки, казалось, раздавались из леса, на высотах с правой стороны. Валанкур предложил пойти разыскивать монастырь.

— Если нас не пустят туда на ночлег, — сказал он, — по крайней мере нам наверное объяснят, далеко ли до Монтиньи, и укажут дорогу.

Он поспешил уйти, не дожидаясь ответа Сент Обера, но тот остановил его.

— Я очень устал и ничего так не желаю, как отдохнуть. Мы все вместе отправимся в монастырь. У вас такой цветущий вид, что вы можете поневоле испортить нам дело; но когда монахи увидят меня и измученное лицо Эмилии, то они едва ли откажутся приютить нас.

С этими словами Сент Обер взял под руку Эмилию и, приказав Михаилу подождать немного на дороге, все трое стали взбираться в гору, направляясь по звону колокола. Сент Обер двигался с трудом, Валанкур предложил поддерживать его. Луна слабо озаряла их путь; вскоре над макушками деревьев показались какие-то башенки. Продолжая идти по звону, они вошли в лес; лучи луны скользили между листвой и бросали дрожащий, неверный свет на крутую тропинку, по которой они взбирались. Мрак и тишина, царившие кругом, дикость окружающей местности производили жуткое впечатление на Эмилию. Валанкур старался ободрить ее разговором.

После довольно продолжительного подъема Сент Обер стал жаловаться на усталость; пришлось остановиться отдыхать на маленьком зеленом пригорке, где деревья поредели и пропускали лунный свет. Сент Обер сел на траву между Валанкуром и Эмилией. Звон колокола прекратился, и глубокая тишина уже не нарушалась ни малейшим звуком: глухой ропот далекого потока, можно сказать, не нарушал безмолвия, а делал его еще глубже. Перед их глазами расстилалась долина, по которой они , только что ехали: скалы и леса налево, чуть-чуть посеребренные луной, представляли контраст с мрачной тенью, бросаемой противоположными скалами, лишь края которых были тронуты светом, а далекая перспектива долины вся утопала в желтоватом лунном тумане. Странники сидели некоторое время и наслаждались видом.

— Такие зрелища, — проговорил наконец Валанкур, — смягчают сердце, как звуки тихой музыки, и навевают чудную меланхолию, и кто хоть раз испытал это чувство, тот предпочтет его даже веселью. Эти зрелища пробуждают лучшие, самые чистые наши чувства, располагают нас к милосердию, сострадательности, дружбе. Кого я люблю, того люблю еще сильнее в такой час.

Голос его дрогнул, и он умолк. Сент Обер молчал. Эмилия заметила теплую слезу, скатившуюся на ее руку, которую он держал в своей. Она знала, о чем он думает — в эту минуту ее помыслы тоже были полны воспоминанием о покойной матери. Он очнулся как бы с усилием.

— Да, — проговорил он с подавленным вздохом, — в такой час память о тех, кого мы любили — в былое, навеки минувшее время, — проносится в наших думах, как мелодия отдаленной музыки в тиши ночной — нежная и гармоничная, как этот пейзаж, дремлющий в лунном свете. — После небольшой паузы Сент Обер прибавил: — Мне всегда казалось, что в такие минуты я мыслю с большей ясностью и проницательностью; как бесчувственно должно быть то сердце, которое не смягчается под влиянием подобных впечатлений! Ведь много есть таких людей на свете.

Валанкур вздохнул.

— Неужели в самом деле много? — спросила Эмилия.

— Пройдет еще несколько лет, моя Эмилия, — продолжал Сент Обер, — и ты улыбнешься, вспомнив свой вопрос — если не заплачешь при этом воспоминании. Однако пора! Я отдохнул, идем дальше.

Выйдя из леса, они увидели перед собой на зеленом пригорке тот монастырь, который разыскивали, обнесенный высокой стеной; постучались в старинные ворота; отворивший им монах повел их в небольшую смежную сторожку, где просил их подождать, покуда он сходит доложить настоятелю.

Тем временем несколько иноков приходили поодиночке взглянуть на пришельцев; наконец вернулся первый монах, и они последовали за ним в приемную, где настоятель сидел в кресле перед аналоем, на котором лежал большой фолиант. Он принял посетителей приветливо, однако не вставая с места, и после нескольких расспросов согласился приютить их.

Поговорив еще немного с настоятелем, путешественники удалились в комнату, где был накрыт ужин. А Валанкур, которого один из монахов любезно вызвался сопровождать, пошел разыскивать Михаила с его мулами. На полдороге вниз они уже услыхали голос погонщика, повторяемый эхом.

Возница звал то Сент Обера, то Валанкура. Валанкур, дойдя до кареты, объяснил ему, что нечего бояться ни за себя, ни за своего господина, и, устроив его на ночлег в хижине на опушке леса, сам вернулся разделить с друзьями скромную трапезу, предложенную монахами.

Сент Обер чувствовал себя слишком нездоровым, чтобы быть в состоянии есть; Эмилия в своем беспокойстве за отца забывала о себе. Валанкур, молчаливый и задумчивый, но полный внимательности к своим спутникам, особенно заботился о том, чтобы доставить удобства и облегчение Сент Оберу; тот часто замечал, что, когда дочь просила его что-нибудь съесть или поправляла ему подушку за спиной, Валанкур бросал на нее взгляды, полные грустной нежности, а Эмилия, видимо, с удовольствием чувствовала на себе эти взгляды.

Разошлись рано. Эмилию проводила в ее комнату одна из монахинь, которую она тотчас же отпустила; на сердце у нее была печаль, и разговор с посторонним лицом был бы ей тягостен.

Девушка размышляла о том, что отец с каждым днем слабеет, и теперешнее его изнеможение приписывала скорее слабости его организма, чем тягостям дороги. В голове ее проносилась вереница мрачных мыслей, и на этом она заснула.

Часа два спустя ее разбудил звон колокола; она услыхала торопливые шаги по коридору, куда выходила ее комната. Не знакомая с обычаями монастырской жизни, она всполошилась. Тревога за отца никогда не выходила у нее из головы; ей представилось, что, вероятно, ему сделалось худо. Торопливо вскочила она с постели, намереваясь бежать к нему, но остановилась пропустить людей, идущих по коридору и тем временем успела сообразить, что это колокол сзывает монахов к молитве.

Звон прекратился; опять наступила тишина.

Эмилия решила не ходить к отцу. Но спать ей не хотелось; луна ярко светила ей в комнату. Эмилия открыла окно и выглянула наружу.

Ночь была тиха и прекрасна: ни единого облачка на небе, ни один листочек не шевельнется на деревьях. Полночное пение монахов мягко раздавалось из часовни, расположенной на одной из низших скал — то был священный гимн, в тиши ночной возносившийся к небесам; вместе с ним возносилась и молитва Эмилии.

Глаза ее наполнились слезами восторга и благоговения к всемогущему Творцу; ее охватило то чистое благоговение, которое возвышает душу надо всем мирским, облагораживает ее, призывает познать Бога в Его могуществе и красоте Его творений, Его милосердие в бесконечности даруемых Им благ.

Полночное пение монахов вскоре сменилось безмолвием; но Эмилия все еще стояла у окна, наблюдая захождение луны и не желая нарушать своего благостного настроения. Наконец она улеглась на свою постель и погрузилась в спокойный сон.

 

ГЛАВА V

Сент Обер, достаточно отдохнувший за ночь, чтобы продолжать путешествие, выехал рано поутру с дочерью и Валанкуром в Руссильон, куда надеялся прибыть до наступления ночи. Местность была дика и романтична; по временам пейзаж смягчался и получал более приветливый характер.

В горах попадались живописные лесистые балки, покрытые яркой зеленью и цветами; или же вдруг открывалась широкая цветущая долина, где паслись стада овец и рогатого скота по берегам прелестной реки.

Сент Обер не раскаивался, что избрал этот маршрут, хотя и сегодня он принужден был много раз выходить из экипажа и взбираться пешком по крутым склонам и идти по краю глубоких пропастей. За это его вознаграждали дивная красота и разнообразие видов. Восторг его юных спутников еще удваивал его удовольствие и будил воспоминания из его собственной молодости, когда он впервые научился наслаждаться красотами природы. Ему доставляло удовольствие беседовать с Валанкуром и слушать его меткие замечания; ему нравились горячность и непосредственность его натуры, в его чувствах он угадывал прямоту и правдивость возвышенной души, еще не испорченной светом.

Сент Обер, задерживаясь иногда по дороге, собирая дикие растения, с удовольствием наблюдал Эмилию и Валанкура, которые шли впереди: молодой человек с восторгом и оживлением указывал ей на какую-нибудь величественную особенность пейзажа; она слушала и любовалась с кроткой серьезностью, в которой сквозила ее возвышенная душа. Они казались влюбленными, никогда не переступавшими за пределы этих родных гор, изолированными от суетности обыденной жизни, — существами, одаренными помыслами простыми и благородными, как эти горы, и полагающими все свое счастье в единении чистых, любящих сердец. Сент Обер улыбался, вздыхал над этими романтическими картинами счастья, созданными его фантазией, и опять вздыхал при мысли, до какой степени природа и безыскусственность мало знакомы свету, который считает все это романтическими бреднями.

«Свет, — продолжал он свои размышления, — глумится над страстью, которую редко испытывает: его обстановка, его интересы тревожат ум, развращают вкус, растлевают сердце; любовь не может существовать в сердце, утратившем кроткое достоинство невинности. Как искать любви в больших городах, где себялюбие, беспутство и неискренность вытесняют собою нежность, простоту и правду?»

Было около полудня, когда путешественники, на крутом опасном подъеме, вышли из экипажа и пошли пешком. Дорога извивалась по горе, покрытой лесом; но вместо того, чтобы следовать за каретой, они вошли под освежающую тень. В воздухе была разлита влажная прохлада, яркая мурава под деревьями, аромат диких цветов тимьяна и лаванды, величие сосен, вязов и орешника, бросавших тень на траву, делает это местечко очаровательным для отдыха. Местами густая зелень заслоняла вид на окрестности; в других местах можно было сквозь чащу проникнуть вдаль, и в воображении рисовались картины еще более прекрасные и живописные, чем все виденное до сих пор.

Паузы молчания, и прежде иногда прерывавшие беседы между Валанкуром и Эмилией, сегодня случались чаще обыкновенного. Валанкур беспрестанно переходил от оживления к глубокой задумчивости; иногда в его улыбке сквозила непритворная меланхолия — Эмилия не могла не понимать ее, потому что и ее сердце отзывалось на его грусть.

Сент Обер, отдохнув в тени, пошел дальше по лесу, стараясь по возможности держаться направления дороги; но вдруг к ужасу своему они заметили, что потеряли дорогу. Прельщенные живописностью местоположения, они шли по краю обрыва, тогда как дорога извивалась далеко в сторону, по верху скалы. Валанкур стал громко звать Михаила, но ответа не было, только эхо вторило его крикам; другие попытки его отыскать дорогу были также безуспешны. Вдруг они заметили на некотором расстоянии пастушью хижину, приютившуюся между деревьев, и Валанкур бросился туда за помощью. На пороге хижины играли два маленьких мальчика. Валанкур заглянул внутрь и не нашел никого; старший мальчик сказал ему, что отец пасет стадо, а мать пошла вниз в долину, но скоро вернется. Валанкур стоял и соображал, что ему делать, в это время раздался откуда-то зычный голос Михаила, подхватываемый эхом. Валанкур отвечал на зов, руководствуясь направлением звука, пробовал пробраться сквозь чащу, покрывавшую обрыв. С усилием цепляясь за терновник и карабкаясь по кручам, он наконец отыскал Михаила, успокоил его и велел ему выслушать его внимательно. Дорога пролегала в некотором отдалении от того места, где остались Сент Обер с Эмилией; экипажу было бы трудно возвращаться назад к опушке леса; а так как для Сент Обера было бы слишком утомительно карабкаться по крутой и длинной дороге к месту, где стоял экипаж, то Валанкур решил искать другого, более легкого подъема.

Между тем Сент Обер и Эмилия тоже успели дойти до лесной избушки и, в ожидании возвращения Валанкура, уселись на примитивной скамейке, устроенной между двух сосен.

Старший из мальчиков бросил играть и, подойдя поближе, молча уставился на незнакомцев; младший же продолжал резвиться и звал брата к себе. Сент Обер с удовольствием наблюдал эту картину детской простоты; она вызвала у него воспоминания о его собственных мальчиках, которых он лишился приблизительно в таком же возрасте, и об их дорогой матери; эти воспоминания навеяли на него грустную задумчивость. Заметив это, Эмилия тотчас же запела одну из простых, веселых песенок, которые он так любил и которым она умела придавать чарующую прелесть. Сент Обер, улыбаясь сквозь слезы, взял ее руку и с нежностью пожал ее, затем старался рассеять грусть, наполнявшую его сердце.

Пока она пела, вернулся Валанкур, но, не желая мешать ей, остановился послушать в отдалении. Когда она кончила, он подошел к своим спутникам и рассказал, что отыскал Михаила, а также тропу, по которой они могут взобраться по обрыву к своему экипажу. При этом он указал вверх на лесистую кручу, и Сент Обер окинул ее тревожным взором. Он уже был утомлен своей прогулкой пешком, а этот подъем казался ему просто неприступным. Но, делать нечего, надо было попытаться. Эмилия, всегда заботясь об удобствах отца, предложила ему сперва отдохнуть и пообедать, а потом уже пуститься в путь. Валанкур пошел к экипажу за провизией.

Вернувшись, он предложил подняться немного повыше по горе— там открывался роскошный вид на далекие окрестности. Совет был принят, но в эту минуту они увидели, что к детям подошла молодая женщина, стала ласкать их и плакать над ними.

Заинтересовавшись ее горем, наши путешественники остановились и стали наблюдать. Крестьянка взяла младшего ребенка на руки, но, заметив, что на нее смотрят чужие люди, поспешно отерла слезы и ушла в хижину. Сент Обер последовал за ней и, расспросив о причине ее отчаяния, узнал, что ее муж-пастух проводит здесь летние месяцы, чтобы пасти овец в горах, и вот прошлой ночью он лишился всего своего скромного достояния. Шайка цыган, давно уже наводившая страх на окрестности, угнала нескольких овец, принадлежавших его хозяину.

— Жак скопил немного денег, — рассказывала жена пастуха, — и на них купил собственных овец, — но теперь они должны перейти к его хозяину, взамен украденных; а хуже всего то, что хозяин, узнав о случившемся, перестанет доверять мужу охрану своих стад — он человек жестокосердый, и тогда куда мы денемся с нашими малютками?

Простодушное лицо женщины, искренность ее тона убедили Сент Обера в правдивости ее рассказа; Валанкур с участием спросил ее о стоимости украденных овец; ответ ее, по-видимому, смутил его. Сент Обер сунул крестьянке немного денег; Эмилия тоже дала монету из своего скромного кошелька; после этого они направились к намеченному местечку на горе. Но Валанкур остался позади и продолжал говорить с женой пастуха, плакавшей от смущения и благодарности. Он спросил ее, сколько еще понадобится денег, чтобы пополнить сумму за пропавших овец. Оказалось, что нужна сумма немногим меньше той, какую он имел при себе. Валанкур был смущен и раздосадован.

«Эти деньги, — размышлял он про себя, — могут осчастливить бедную семью; в моей власти отдать их ей. Но что же тогда будет со мной? как я доберусь до дома с той маленькой суммой, что останется у меня?»

С минуту он простоял в нерешимости. Тем временем подошел и сам пастух; дети бросились к нему навстречу. Одного из них он схватил на руки, другой уцепился за его полы. Взглянув на его печальное, расстроенное лицо, Валанкур сразу решился: он отдал все свои деньги, за исключением нескольких червонцев, и поспешно убежал вдогонку за Сент Обером и Эмилией, медленно подымавшимися по крутой тропинке. Редко случалось Валанкуру испытывать такую легкость на душе, как в эту минуту; сердце его так и прыгало от радости. Все окружающие предметы казались ему привлекательнее и красивее. Сент Обер заметил необычайное оживление на его лице.

— Чему вы так радуетесь? — спросил он.

— О, какой чудный день! — отвечал Валанкур, — как дивно светит солнце! как прозрачен воздух! какой волшебный вид!

— В самом деле, здесь восхитительно, — согласился Сент Обер; как человек опытный он понимал причину радостного настроения Валанкура.

— Какая жалость, что люди богатые, которые в состоянии доставить себе такую светлую радость, проводят дни в холодном мраке эгоизма! Дай Бог, чтобы для вас, мой юный друг, солнце всегда сияло так же ярко, как в эту минуту! Дай Бог, чтобы ваши собственные поступки всегда были для вас солнцем благости и разума!

Валанкур, глубоко польщенный этой похвалой, мог ответить только благодарной улыбкой.

Они продолжали пробираться по лесу, между зеленеющими холмами, и когда достигли тенистой вершины, намеченной Валанкуром, у всех единодушно вырвался крик восторга. Позади того места, где они стояли, утес высился отвесной стеной с нависшими наверху глыбами скал; их серые тона резко выделялись перед яркой зеленью растений и диких цветов, растущих в расселинах, и казались еще темнее от мрачных сосен и кедров на вершине. Склоны пониже были окаймлены бахромой альпийского кустарника, а еще ниже виднелись кудрявые макушки орешника, среди которого ютилась хижина пастуха, только что виденная ими, с голубоватым дымком, подымавшимся в воздух. Со всех сторон высились величественные вершины Пиренеев; иные представлялись в виде огромных глыб мрамора, вид которых менялся ежеминутно от разнообразных эффектов освещения; другие, еще более высокие, имели снеговые вершины, между тем как склоны их были покрыты лесами сосен, лиственниц и дуба, спускавщимися до самой долины. То была одна из самых узких долин, ведущих из Пиренеев в Руссильон; ее зеленеющие пастбища и возделанные поля представляли резкий контраст с окружающим романтическим величием. Сквозь ущелье в горах виднелись вдали равнины Руссильона, подернутые голубоватой дымкой и сливающиеся с водами Средиземного моря; у моря, на холме, отмечавшем побережье, стоял одинокий маяк, вокруг которого вились стаи морских чаек. Позади можно было порою различить парус, ярко-белый под лучами солнца, двигавшийся в направлении маяка; а иной раз виднелся парус столь отдаленный, что как бы намечал раздельную линию между небом и волнами.

По ту сторону долины, как раз напротив того места, где отдыхали наши путники, открывалось скалистое ущелье, ведущее в Гасконь. Здесь не заметно было следов культуры. Гранитные скалы, окаймлявшие долину, подымались отвесно от самого основания и простирали свои обнаженные шпицы к облакам; они были лишены растительности и не оживлялись даже хижинами охотников. Местами одинокая гигантская лиственница бросала длинную тень над пропастью; там и сям на краю скалы виднелся надмогильный крест, как бы повествуя о судьбе того, кто отважился сюда забраться. Эти дикие места были известны, как притон бандитов; Эмилия так и ждала, что вот-вот они выползут из какого-нибудь оврага, подстерегая свою добычу. Вскоре, однако, попался на пути предмет, еще более поразивший ее: виселица, воздвигнутая на скале у входа в ущелье, как раз над одним из крестов, замеченных ею раньше. То были иероглифы, по которым можно было прочесть простую, но ужасную повесть. Эмилия ни слова не сказала отцу; но этот случай омрачил ее настроение, и она с беспокойством спешила вперед, чтобы добраться до Руссильона ранее наступления ночи. Однако Сент Оберу необходимо было подкрепиться пищей; усевшись на сухой короткой травке, путники открыли корзину с провизией.

Отдых и чистый горный воздух оживили Сент Обера, и Валанкур был так очарован всем окружающим и разговором со своими спутниками, что как будто забыл, что надо спешить дальше. Окончив свой скромный обед, они поднялись и двинулись в путь. Сент Обер очень обрадовался, когда отыскался экипаж; он сел в него вместе с Эмилией; но Валанкур, желая еще ближе познакомиться с восхитительным краем, спустил с привязи своих собак и пошел бродить с ними по краям дороги; экипаж ехал медленно, и Валанкуру не трудно было нагонять его. Каждый раз, как представлялась картина особенно великолепная, он спешил оповестить об этом Сент Обера; хотя тот был слишком утомлен, чтоб идти пешком, но приказывал экипажу подождать, пока Эмилия взбиралась на соседнюю скалу полюбоваться видом. Под вечер они спустились с Нижних Альп, ограничивающих Руссильон и образующих величественную ограду вокруг этого прелестного края, оставляя его открытым только на востоке, со стороны Средиземного моря. Здесь местность уже носила следы тщательной культуры: равнины пестрели яркими, веселыми красками под действием благодатного климата и трудолюбивого населения. Померанцевые и лимонные рощи распространяли благоухание, и спелые плоды их рдели между листвой, а по склонам раскинулись роскошные виноградники. За ними леса и пастбища, города и деревни тянулись по направлению к морю, на сверкающей поверхности которого белели далекие паруса, а над всей картиной был разлит алый отблеск заката. Этот пейзаж с окружающими его Альпами представлял действительно редкую картину, соединение нежной красоты и величия — словно красавица, покоящаяся на груди великана.

Путешественники, достигнув равнины, проехали между изгородями цветущих мирт и гранатов к Арлю, где намеревались отдохнуть. Там они нашли скромный, но опрятный ночлег и провели бы очень приятный вечер, после утомления и наслаждений этого дня, если б настроение их не омрачалось мыслью о предстоящей разлуке. Сент Обер предполагал завтра же проехать к берегам Средиземного моря и затем следовать по берегу в Лангедок. А Валанкур теперь уже почти совсем поправившись и не имея более предлога продолжать путь со своими новыми друзьями, решил здесь же расстаться с ними. Сент Обер, которому он очень понравился, хотя и приглашал его ехать дальше, но не настаивал. Валанкур имел столько характера, чтобы устоять против соблазна принять приглашение; он чувствовал, что иначе окажется недостойным этой любезности. Итак на другое утро решено было расстаться; Сент Обер должен был ехать в Лангедок, а Валанкур намеревался искать новых живописных мест в горах, по пути домой. Весь этот вечер он был молчалив и задумчив; Сент Обер — ласков, но серьезен; Эмилия казалась сосредоточенной, хотя старалась накинуть на себя веселость. Это был один из самых грустных вечеров, проведенных ими вместе.

 

ГЛАВА VI

Поутру Валанкур завтракал вместе с Сент Обером и Эмилией; отец и дочь, по-видимому, плохо отдохнули за ночь. Сент Обер далеко не оправился от своего болезненного припадка, напротив, к огорчению Эмилии, его состояние быстро ухудшалось.

В начале их знакомства Валанкур, конечно, назвал свое имя и фамилию. Сент Оберу семья его отчасти была знакома, так как родовое поместье, теперь собственность старшего брата Валанкура, отстояло всего миль на двадцать от «Долины», и он не раз встречался со старшим Валанкуром у соседей — помещиков. Это знакомство почти способствовало его сближению со своим молодым спутником.

Завтрак прошел почти в таком же молчании, как и вчерашний ужин, наконец они были выведены из задумчивости стуком колес под окнами; Валанкур вскочил и бросился к окну: действительно, это был их экипаж, приехавший за Сент Обером и Эмилией; молодой человек, ни слова не говоря, вернулся на свое место. Настал момент разлуки. Сент Обер выразил надежду, что Валанкур не проедет мимо его «Долины», не посетив их; Валанкур, горячо поблагодарив, отвечал, что не замедлит навестить своих новых знакомых. При этом он робко взглянул на Эмилию, а она улыбкой старалась замаскировать свои невеселые думы. Прошло еще несколько минут в искренней беседе, наконец Сент Обер вышел садиться в экипаж; Эмилия и Валанкур молча последовали за ним. Когда путешественники уже уселись, Валанкур стоял у дверей; никто из них не имел духу сказать последнее «Прощай!». Наконец Сент Обер первый произнес это грустное слово; Эмилия повторила его Валанкуру, тот отвечал ей, печально улыбаясь, и экипаж тронулся в путь.

Некоторое время путешественники ехали молча, в тихой задумчивости, не лишенной прелести.

Сент Обер первый нарушил молчание:

— Какой это милый, славный молодой человек! Давно я не встречал никого, кто пришелся бы мне так по сердцу после короткого знакомства. Он напомнил мне времена моей юности, когда и мне все казалось так ново и восхитительно!

Сент Обер вздохнул и опять погрузился в раздумье. Эмилия невольно оглянулась назад: Валанкур все еще стоял у дверей маленькой гостиницы и следидил глазами за удаляющимся экипажем. Он увидал Эмилию и помахал рукой в знак привета; она отвечала тем же.

— Помню, когда я был юношей, — продолжал Сент Обер, — я мыслил и чувствовал точно так же. Весь мир открывался передо мною, а теперь он скоро закроется…

— Зачем такие мрачные мысли, дорогой отец, — проговорила Эмилия дрожащим голосом, — надеюсь, ты проживешь еще много, много лет, на радость мне!

— Ах, моя Эмилия! — отвечал Сент Обер, — разве что ради тебя… надеюсь, что это так будет.

Он смахнул навернувшуюся слезу, старался улыбнуться и проговорил бодрым голосом:

— В пылких увлечениях искренней юности есть что-то такое особенно радостное для старца, если чувства его еще не были совсем развращены светом. В этом есть что-то бодрящее и оживляющее, как весна для человека больного; он упивается теплом и солнечным светом. Вот такой-то весной был для меня Валанкур.

Эмилия с нежностью пожала руку отцу; никогда еще его похвалы не доставляли ей такой радости, даже когда относились к ней самой.

Они ехали дальше мимо виноградников, рощ и пастбищ, восхищенные дивной красотой ландшафта, ограниченного с одной стороны величественными Пиренеями, а с другой океаном. Вскоре после полудня они достигли города Калиура, расположенного на Средиземном море. Здесь они пообедали и отдохнули, а потом по холодку продолжали путь по очаровательному побережью, тянущемуся до Лангедока.

Сент Обер желал поскорее добраться до Перпиньяна, где рассчитывал найти письма от г.Кенеля; эта надежда и побудила его немедленно выехать из Калиура, хотя ослабевшее тело его и нуждалось в немедленном отдыхе.

Проехав еще несколько миль, он заснул, и Эмилия, захватившая с собой две-три книги из дома, могла воспользоваться временем, чтобы почитать немного. Она стала искать одну из своих книг, которую Валанкур читал ей вслух накануне, и рассчитывала на удовольствие увидеть те страницы, по которым недавно скользил взор нового друга; останавливаться на тех местах, которыми он особенно восхищался, вспоминать при этом его замечания, его мнения, словом, вызывать его образ перед своими умственными очами. Но ей нигде не удавалось найти эту книгу, а вместо нее она нашла другую, том поэм Петрарки, принадлежавший Валанкуру, с надписанным на нем его именем; из этой книги он часто читал ей выдержки, выражавшие трогательные чувства автора.

Она не решалась верить тому, что было так очевидно, а именно, что он нарочно оставил эту книгу вместо другой, утраченной ею, и что любовь участвовала в этом обмене. Но когда она открыла книгу с радостным нетерпением и увидела подчеркнутые им места, которые он читал вслух, и другие еще более выразительные и страстные, которые он не решался произнести, не надеясь на твердость своего голоса, тогда наконец она угадала истину.

В первую минуту она сознавала только одно — счастье быть любимой, но затем ей вспомнились разнообразные интонации его голоса, выражение его лица, когда он читал ей эти сонеты, душу, сквозившую в его словах и голосе, и она заплакала над книгой, выразительницей его чувства.

Они прибыли в Перпиньян вскоре после заката, и Сент Обер нашел там, как и ожидал, письма от своего родственника, Кенеля; содержание их так сильно взволновало и расстроило его, что Эмилия серьезно испугалась. Насколько позволяла ей деликатность, она просила отца сообщить ей причину своего огорчения; но он отвечал только слезами и тотчас же переменил разговор.

Эмилия не решалась настаивать, но печаль отца сильно беспокоила ее, и она провела ночь без сна и в тревоге.

На другое утро они продолжали путь вдоль побережья по направлению к Лекату, другому городу на Средиземном море, лежащему на рубеже Лангедока и Руссильона.

В дороге Эмилия возобновила вчерашний разговор и, по-видимому, была так глубоко удручена молчанием и унынием Сент Обера, что он наконец решился открыть ей свою душу.

— Мне не хотелось, Эмилия, — сказал он, — портить тебе удовольствие и мешать тебе любоваться этими прелестными местностями, поэтому я желал пока скрыть от тебя некоторые обстоятельства — ведь рано или поздно ты все равно их узнала бы. Но твое беспокойство заставило меня изменить намерение: ты, пожалуй, больше страдаешь теперь, чем будешь страдать, когда узнаешь всю суть. Посещение Кенеля имело для меня очень неприятное значение: он сообщил мне дурное известие, которое теперь подтверждает. Ты, вероятно, слыхала от меня о некоем Мотвиле из Парижа, но не знала, что часть моего личного состояния находится в его руках. Я вполне доверял ему и даже теперь готов верить, что он не совсем дурной человек. Стечение обстоятельств способствовало его разорению и… я тоже разорен, вместе с ним.

Сент Обер остановился, чтобы скрыть свое волнение.

— В письмах, только что полученных от г.Кенеля, — продолжал он, стараясь говорить с твердостью, — были вложены письма от Мотвиля, подтверждающие мои опасения.

— Неужели нам придется уехать из «Долины»? — спросила Эмилия после долгой паузы.

— Это еще не наверное, — отвечал Сент Обер, — все будет зависеть от соглашения, в какое может войти Мотвиль со своими кредиторами. Мой доход никогда не был велик, как тебе известно, а теперь он будет сведен до минимума. За тебя мне больно, Эмилия, за тебя я больше всего страдаю, дитя мое! — На последних словах голос его оборвался.

Эмилия нежно улыбнулась ему сквозь слезы и заговорила, стараясь совладать со своим волнением.

— Дорогой отец, не печалься ни за меня, ни за себя; мы еще можем быть счастливы; если «Долина» останется за нами, мы должны быть счастливы. Мы оставим всего одну служанку, и ты даже не заметишь сокращения твоего дохода. Успокойся, милый папа, нам не нужна та роскошь, которая так высоко ценится другими, мы не имеем к ней никакой склонности. А бедность не в силах лишить нас многих других радостей; она бессильна отнять у нас нашу взаимную привязанность, унизить нас во мнении друг друга, а также в собственном мнении и мнении всех тех, кого мы ценим.

Сент Обер закрыл лицо платком и не мог проговорить ни слова; но Эмилия продолжала убеждать его в тех истинах, которые он же сам внушал ей с детства.

— Кроме того, дорогой отец, бедность не способна лишить нас духовных наслаждений. Она не может уничтожить в нас вкус к великому и прекрасному, не может отказать нам в средствах удовлетворять его; зрелища природы — эти дивные зрелища, так бесконечно превосходящие всякую искусственную роскошь, одинаково доступны и для бедного, и для богатого. На что же нам жаловаться, пока мы не нуждаемся в необходимом? Те удовольствия, каких богатство не может купить, по-прежнему останутся доступны нам. Значит, мы сохраним за собою высшие наслаждения природой и лишимся только суетных, искусственных удовольствий.

Сент Обер не мог произнести ни слова; он прижал Эмилию к своей груди, и слезы их смешались. Но то были слезы отрадные… После таких задушевных излияний всякие другие речи показались бы слабыми, и некоторое время оба молчали. Потом Сент Обер стал разговаривать о других предметах; хотя его дух, может быть, и не обрел своей прежней безмятежности, но по крайней мере с виду он стал спокойнее.

В середине дня достигли романтического города Леката; Сент Обер был утомлен, и они решили там ночевать. Вечером он через силу заставил себя пойти гулять с дочерью для осмотра окрестностей, откуда открывается вид на озеро Лекат, на Средиземное море, на часть Руссильона с Пиренеями и на значительное пространство роскошной провинции Лангедока, покрытой виноградниками; в ту пору уже начался сбор винограда. Сент Обер и Эмилия наблюдали оживленные группы крестьян, слушали веселые песни, приносимые бризом, и не без удовольствия обсуждали свое завтрашнее путешествие по этому благословенному краю. Сент Обер намеревался держаться морского берега. Вернуться домой немедленно, таково было отчасти его желание; но ему хотелось продлить хоть немного удовольствие дочери, которой нравилось это путешествие, а также попробовать, не окажет ли ему пользу морской воздух в его болезненном состоянии.

Итак, на другой день они продолжали путь по Лангедоку, держась морского берега. По-прежнему на заднем плане пейзажа высились величавые Пиренеи, направо расстилался океан, а налево тянулись необозримые равнины, сливаясь вдали с голубым горизонтом. Сент Обер был спокоен и много разговаривал с Эмилией. Впрочем, эта веселость была несколько искусственна; порою тень грусти пробегала по его чертам и выдавала его истинное настроение, однако эта мимолетная грусть быстро исчезала от улыбки Эмилии; Эмилия же улыбалась скрепя сердце, сознавая, что несчастья тяжко угнетают душу отца и его измученное тело.

Под вечер достигли небольшой деревушки верхнего Лангедока, где намеревались провести ночь; но для них не нашлось там постелей — время было горячее, начался сбор винограда, так что они принуждены были ехать дальше. Болезненная слабость и утомление, снова овладевшие Сент Обером, требовали для него немедленного отдыха, и становилось уже поздно; но делать было нечего, он приказал Михаилу погонять мулов.

Богатые равнины Лангедока, представлявшие во время сбора винограда картину праздничного веселья, уже не радовали взоров Сент Обера; его собственное состояние представляло печальный контраст с ликованием и красотой всего окружающего. Когда его томный взор скользил по этой картине, он думал про себя, что скоро его глаза закроются навеки.

«Эти далекие, великолепные горы, — размышлял он, глядя на цепь Пиренеев, простиравшуюся к западу, — эти роскошные равнины, голубой свод небес, ликующее сияние солнца скоро навеки скроются от моего взора! Я уже не услышу песни поселянина, не услышу голоса человеческого!»

Зоркие глаза Эмилии читали все происходившее в душе ее отца; она глядела ему в лицо с выражением такой нежной жалости, что он, бросив эгоистические сожаления, сосредоточил все свои помыслы лишь на том, что ему придется оставить дочь свою одинокой, без опоры и покровительства. Эта мысль приводила его в отчаяние; он молча глубоко вздыхал, а она, поняв смысл этих вздохов, с нежностью пожимала его руку и отворачивалась к окну кареты, чтобы скрыть свои слезы. Солнце в эту минуту бросало последний желтый отблеск на волны Средиземного моря; быстро стали спускаться сумерки, только на западном горизонте еще теплился печальный луч, отмечая пункт, где село солнце среди мглы осеннего вечера. С берега подул прохладный ветерок, и Эмилия опустила стекло. Но воздух, живительный для здорового, больному человеку показался ледяным. Сент Обер пожелал закрыть окно. Он чувствовал себя так плохо, что более чем когда-либо жаждал отдыха и остановил возницу, чтобы осведомиться, далеко ли еще до следующей станции.

Михаил отвечал:

— Девять миль.

— Я чувствую, что не в состоянии ехать дальше, — проговорил Сент Обер, — осведомись по пути, нет ли какого-нибудь дома неподалеку, где бы мы могли приютиться на ночь.

Он откинулся на подушки экипажа, а Михаил, щелкнув бичом, пустил мулов вскачь, пока наконец Сент Обер, почти лишившийся чувств от толчков, не приказал ему остановиться. Эмилия с беспокойством выглянула из окна и увидала крестьянина, идущего по дороге; они подождали, покуда он поравнялся с ними, и спросили его, нет ли поблизости дома, где могут принять путешественников.

Крестьянин отвечал, что не знает такого.

— Правда, есть тут неподалеку замок в лесу направо, — прибавил он, — но, кажется, туда никого не пускают, да я и не могу указать вам дорогу — я не здешний.

Сент Обер хотел было задать ему еще несколько вопросов относительно замка, но человек круто повернулся и отошел. Сумерки быстро сгущались, и становилось все труднее подвигаться. Вскоре повстречался другой крестьянин.

— Как проехать вон к тому замку в лесу? — крикнул ему Михаил.

— К замку в лесу? — отозвался крестьянин, — вы хотите сказать, вон к тому, с башней?

— Насчет башни я ничего не знаю, — отвечал Михаил, — а скажите мне вон про то большое белое здание, что виднеется вдали меж деревьев.

— Ну да, это и есть башня; да вы-то кто такие будете, что туда собираетесь? — с удивлением спросил прохожий.

Сент Обер, услыхав этот странный вопрос и заметив особенный тон, которым он был сделан, сам выглянул из кареты.

— Мы путешественники, — объяснил он, — ищем пристанища, куда бы нас пустили ночевать. Разве нет тут дома поблизости?

— То-то что нет, сударь; вам одно остается попытать счастья вон там, — отвечал крестьянин, показывая на лес, — только я бы вам не советовал туда забираться.

— Кому принадлежит этот замок?

— Я и сам не знаю, сударь.

— Что ж, замок необитаем?

— Не совсем, там, кажется, есть дворецкий да экономка…

Услыхав это, Сент Обер решил все-таки ехать к замку и подвергнуться риску получить отказ. Поэтому он попросил крестьянина показать Михаилу дорогу, обещая вознаградить его за труд. Человек, помолчав немного, отвечал, что он идет в другую сторону по делу, но что тут нельзя заблудиться — стоит только въехать в аллею, которую он и указал издали. Засим поселянин пожелал путникам спокойной ночи и быстро ушел.

Экипаж направился к указанной аллее; Михаил слез с козел, чтобы отворить ворота, и они поехали между двух рядов старых дубов и ореховых деревьев, образовавших своими сплетенными ветвями высокий свод над головами. Было что-то такое мрачное и пустынное в этой аллее, там стояла такая жуткая тишина, что Эмилия вздрагивала от неприятного чувства и, вспомнив, каким тоном крестьянин отозвался о замке, она стала придавать его словам таинственное значение, которого сначала и не уловила. Она старалась, однако, отогнать эти страхи, думая, что они навеяны ее мрачно настроенной фантазией, чувствительной к малейшему впечатлению. Экипаж медленно подвигался вперед: совсем стемнело, а кроме того, ухабы на дороге и часто попадающиеся выпуклые корни деревьев заставляли ехать осторожно. Вдруг Михаил совсем остановился; Сент Обер, высунувшись в окно, чтобы осведомиться о причине остановки, увидел какую-то фигуру, двигавшуюся на некотором расстоянии вдоль дороги. В потемках невозможно было различить, что это такое, и Сент Обер приказал Михаилу ехать дальше.

— Место-то уж больно дикое, — возразил возница, — жилья нигде не видать… Не лучше ли, ваша милость, поворотить назад?

— Поезжай еще немного дальше; если мы и тогда не увидим жилья, тогда вернемся назад на большую дорогу, — решил Сент Обер.

Михаил нехотя повиновался; он тащился шагом и Сент Обер опять высунулся из окна, чтобы несколько подогнать его, опять он увидал ту же фигуру. Он несколько встревожился; вероятно, мрачность обстановки делала его непривычно пугливым. Остановив Михаила, он велел ему окликнуть человека, идущего по аллее.

— А что, ваша милость, если это разбойник? — заметил Михаил.

— Ну так повернем обратно, тем более что я не вижу здесь и следов жилья…

Михаил тотчас же повернул назад и пустил мулов быстрой рысью, как вдруг раздался чей-то голос из-за деревьев слева. Это не был зов или приказ остановиться: голос был густой, глухой, почти не человеческий по звуку. Возница ударил по мулам и поскакал сломя голову, невзирая на темноту, ухабы и толчки; он ни разу не остановился, пока не достиг ворот, ведущих на большую дорогу — там только он поехал более умеренным шагом.

— Мне очень дурно, — сказал вдруг Сент Обер, схватив руку дочери.

— О Боже мой, тебе хуже, отец! — воскликнула Эмилия, испуганная его движением, — тебе хуже, а некому помочь! Что делать?

Сент Обер прислонился головой к ее плечу, а она обняла его рукой за талию и велела Михаилу опять остановиться. Когда замолкла трескотня колес, издали послышались звуки музыки: для Эмилии то был желанный голос надежды.

— О, тут где-то близко жилье! — сказала она, — скоро можно будет добыть помощь!

Она стала прислушиваться; звуки неслись издалека, как будто из глубины леса, окаймлявшего дорогу. Взглянув в ту сторону, она увидела при слабом свете месяца нечто похожее на замок.

Но достигнуть его было бы трудно. Сент Обер был слишком нездоров, чтобы выносить тряску экипажа. Михаил не мог отойти от своих мулов. А Эмилия, поддерживавшая отца, боялась оставить его; с другой стороны, ей было страшно отважиться так далеко — неизвестно куда и неизвестно к кому. На что-нибудь, однако, надо было решиться немедленно: Сент Обер приказал Михаилу ехать вперед потихоньку. Но не успели они сделать несколько шагов, как больной лишился чувств, и экипаж снова остановился. Сент Обер лежал без движения.

— Милый, дорогой отец! — восклицала Эмилия в отчаянии; ей казалось, что он умирает. — Скажи мне хоть одно слово, дай услышать звук твоего голоса.

Но ответа не было. В ужасе она послала Михаила зачерпнуть воды из речонки, протекавшей вдоль дороги; он принес воды в своей шляпе, и Эмилия дрожащими руками попрыскала лицо отца, которое при лунном свете казалось застывшим, как у мертвеца. Теперь она отбросила всякий личный страх, под влиянием более сильного чувства. Поручив отца попечению Михаила, она вышла из экипажа и отправилась одна искать замок, видневшийся вдали. Была тихая лунная ночь, и музыка, все раздававшаяся в воздухе, направила ее шаги с большой дороге в тенистый проселок, ведущий к лесу. Некоторое время все ее помыслы так всецело были поглощены беспокойством за отца, что за себя она уже не боялась; но вот вечерняя тьма и густые нависшие тени, совершенно не пропускавшие лунного света, уединенность места опять напомнили ей рискованность ее положения. Музыка прекратилась; приходилось идти наугад. Одно мгновение она остановилась в смущении; но сознание отчаянного положения отца опять преодолело ее личные страхи, она двинулась вперед. Проселок упирался в лес; но Эмилия тщетно озиралась вокруг, надеясь увидать жилище или хотя бы живое существо, тщетно старалась уловить хоть какие-нибудь звуки. Тем не менее она все шла вперед, сама не зная куда, избегая чащи леса и стараясь держаться вдоль опушки, пока наконец перед нею не открылось нечто вроде аллеи, ведущей к просеке, ярко освещенной луною. Пока она колебалась, идти ли по аллее или вернуться, до ее слуха стали доноситься звуки громких голосов, не то смех и веселье, не то шум подгулявших людей. Она остановилась в испуге. В эту минуту издали раздался голос, зовущий на помощь именно с той стороны, откуда она пришла; не сомневаясь, что это кричит Михаил, она в первую минуту решилась было бежать назад; потом одумалась, рассудив, что только крайняя нужда могла заставить Михаила бросить своих мулов; опасаясь, что отец ее в эту минуту умирает, Эмилия устремилась вперед, со слабой надеждой добыть помощи от этих людей в лесу.

Сердце ее билось от страха и отчаяния; она часто вздрагивала от шороха сухих листьев под ногами. Голоса привели ее к той просеке, освещенной луною, которую она заметила раньше. Остановившись в некотором отдалении, она увидала между стволами круглую лужайку, а на ней группу каких-то фигур. Подойдя ближе, она убедилась, по платью, что это крестьяне, и тут же увидала несколько избушек, разбросанных по опушке леса. Пока она стояла в нерешимости, стараясь преодолеть свою робость, из одной избушки вышла группа девушек; заиграла музыка, и начались танцы. То была веселая музыка виноградарей — та самая, которую она уже слыхала издали. Сердце Эмилии, переполненное тревогой за отца, не могло не чувствовать контраста между этой сценой веселья и ее собственным бедственным положением. Она бросилась к группе пожилых людей, сидевших у дверей избы, и, объяснив свое горе, молила о помощи. Несколько человек сейчас же вызвались идти с ней, а она неслась как на крыльях по направлению большой дороги.

Они нашли Сент Обера очнувшимся от обморока. Дело в том, что, когда он пришел в себя и узнал от Михаила об уходе дочери, он испугался за нее, забыв о собственном положении, и послал Михаила за Эмилией. Он все еще был очень слаб и, не чувствуя себя в силах продолжать путь, опять заговорил о гостинице и о замке в лесу.

— В замке вам нельзя будет поместиться, — сказал один почтенный поселянин, пришедший с Эмилией из леса, — он почти необитаем; но если вы сделаете мне честь посетить мою хижину, я готов отдать в ваше распоряжение самую лучшую из наших комнат.

Сент Обер сам был француз, поэтому не удивился такому проявлению французской любезности; при всем своем болезненном расстройстве он оценил предложение и ласковые слова хозяина. Он был слишком деликатен, чтобы церемониться и колебаться, и не долго думая принял радушное приглашение крестьянина с такой же искренностью, с какою оно было сделано.

Экипаж поехал шагом по тому же проселку, по которому только что шла Эмилия, и скоро выехал на лужайку в лесу, ярко освещенную луной. Настроение духа у Сент Обера несколько улучшилось под влиянием радушной любезности своего хозяина и предвкушения скорого отдыха, что он с тихой радостью полюбовался на сцену веселья среди леса, сквозь чащу которого местами виднелись то хижина, то сверкаюшая вдали речка. Он прислушивался не без удовольствия к разудалым звукам гитары и тамбурина, и хотя у него навертывались слезы при виде незатейливой пляски крестьян, но то не были слезы грусти и сожаления. Иначе чувствовала себя Эмилия: непосредственный страх за отца сменился теперь тихой меланхолией, которая в силу контраста увеличивалась с каждым звуком музыки и веселья.

Танцы прекратились, когда подъехал экипаж — диковинка в этих глухих лесах; поселяне, сгорая от любопытства, гурьбою окружили карету. Узнав, что в ней больной приезжий, несколько девушек побежали домой и вернулись с корзинами винограда, и наперерыв угощали путешественников.

Дорожная карета остановилась перед чистенькой избушкой; почтенный хозяин ее помог Сент Оберу сойти и повел его с Эмилией в небольшую комнату, освещенную только луной, проливавшей свой свет в открытое окно. Сент Обер, радуясь отдыху, расположился в кресле и с наслаждением вдыхал прохладный, благоуханный воздух; ветерок слегка колыхал жимолости, обрамлявшие окно, принося в комнату их нежный аромат. Хозяин, которого звали Лавуазен, удалился, но скоро вернулся с плодами, кринками молока и другим скромным деревенским угощением. Поставив все это на стол с приветливой улыбкой, он отошел и встал за креслом гостя. Сент Обер настоял на том, чтобы он тоже сел с ними за стол. Лавуазен рассказал ему много интересного о себе и о своей семье, — рассказ был увлекателен, так как шел от чистого сердца и рисовал картину тихой, дружной семейной жизни. Эмилия сидела возле отца и держала его за руку; слушая речи старика, она сердцем сочувствовала ему и проливала слезы, печально размышляя о том, что смерть, вероятно, скоро отнимет у нее самое дорогое, что у нее есть на свете. Кроткий лунный свет осеннего вечера и далекая музыка, теперь перешедшая на жалобную мелодию, усиливали ее грусть. Старик продолжал говорить о своей семье, а Сайт Обер молча слушал.

— У меня осталась в живых только дочь, — говорил Лавуазен, — она счастлива замужем, а для меня она все в жизни. Когда я потерял жену, — добавил он со вздохом, — я переселился жить в семейство Агнессы: у нее несколько человек детей — все они пляшут там на лугу как стрекозы — дай Бог им подольше так веселиться! Я надеюсь умереть среди моих детей, сударь. Я уже стар и не могу рассчитывать прожить долго, но какое утешение в сознании, что умрешь окруженный своими дорогими домочадцами…

— Добрый друг мой, — прервал его Сент Обер дрожащим голосом, — надеюсь, вы еще долго проживете среди детей своих!

— Ах, сударь, в мои годы на это нельзя рассчитывать! — возразил старик и задумался, — да я и не желаю, — продолжал он, — я верю, что когда умру, то пойду на небо, куда раньше попала моя бедная жена; иногда мне представляется вот в такую тихую лунную ночь, что я вижу ее гуляющей под деревьями, которые она так любила. Как вы думаете, сударь, можно будет нам иногда навещать близких на земле после того, как душа наша расстанется с телом?

Эмилия не могла долее заглушить свою сердечную тоску; слезы градом полились из глаз ее на руку отца. Он сделал над собой усилие, желая заговорить, и наконец произнес тихим голосом.

— Я надеюсь, что нам разрешено будет смотреть с высоты небес на тех, которых мы оставили на земле; но это не более, как надежда: загробная жизнь скрыта от наших взоров; единственные наши руководительницы — вера и надежда. Нам не сказано, что бестелесные души действительно наблюдают за

своими близкими на земле, но мы можем чистосердечно надеяться, что это так. От этой надежды я никогда не отрешусь, — продолжал он, отирая слезы с лица дочери, — это усладит самые тяжелые минуты кончины!

По лицу его тихо катились слезы; Лавуазен плакал тоже; наступила пауза молчания. Немного погодя Лавуазен заговорил опять.

— Но вы верите, сударь, что мы встретимся на том свете с теми, кого любили на земле? Хотелось бы этому верить!

— Так и верьте, — отвечал Сент Обер, — жестоки были бы терзания разлуки, если думать, что разлука будет вечной. Полно плакать, Эмилия, мы с тобой встретимся в лучшей жизни!

Лавуазен почувствовал, что он коснулся больного места, и старался переменить разговор.

— Однако, что же это мы сидим в потемках? Я забыл принести свечу!

— Нет, — остановил его Сенс Обер, — я люблю лунный свет! Садитесь, друг мой. Эмилия, дорогая моя, теперь я чувствую себя лучше, чем за весь день: этот воздух оживляет меня. Я наслаждаюсь чудным вечерним часом и тихой музыкой, доносящейся издали. Улыбнись же, душа моя! Кто это так искусно играет на гитаре? Это два инструмента или эхо?

— Должно быть, эхо, сударь. Эта гитара часто слышится по вечерам, когда все кругом тихо, но никому неизвестно, кто на ней играет; иногда ее сопровождает голос, такой нежный и грустный, что думается, уж не водятся ли в лесу духи?

— Не духи, конечно, а простые смертные, — заметил Сент Обер с улыбкой.

— Случалось мне слышать эту музыку в полночь, когда мне не спалось, — продолжал Лавуазен, делая вид, что не слышал замечания, — почти под окном у меня. Я никогда не слыхивал музыки, похожей на эту. Она наводила меня на мысли о моей бедной жене, и я начинал плакать. Иногда я подходил к окошку, высовывался наружу, но тотчас же все замолкало и кругом не было видно ни души. Уж я слушал-слушал, и мне делалось так жутко, что даже шорох листьев, волнуемых ветерком, заставлял меня вздрагивать. Говорят, часто случается, что люди слышат эту музыку перед смертью. Но сколько лет я слыхал ее, а вот все не умираю!..

Эмилия сначала улыбалась, как только заговорили об этом нелепом суеверии, но в теперешнем состоянии духа не могла не почувствовать его заразительности.

— Ну и что же, друг мой, — спросил Сент Обер, — неужели никто не отважился проследить, откуда раздаются звуки? Легко было набрести и на музыканта.

— Как же, многие пробовали проследить звуки по лесу, но музыка уходила все дальше и дальше. Тогда наши крестьяне, труся, как бы не попасть в беду, прекращали поиски. Обыкновенно эта музыка не начинается так рано, а всегда по позднее, так около полуночи, вот когда эта яркая планета, что встает из-за далекой башни, опускается за лес налево.

— Какой башни? — с живостью подхватил Сент Обер, — я не вижу никакой.

— Извините, сударь, но отсюда виднеется башня и луна прямо светит на нее — вон в конце аллеи, далеко отсюда. Самый же замок скрыт за деревьями!

— Да, да, папа, — вмешалась Эмилия, — разве ты не видишь что-то яркое, сверкающее над темным лесом? Мне кажется, это металлический флюгер, на который падает лунный свет.

— Правда, правда, теперь я вижу, на что ты указываешь. Кому же принадлежит замок?

— Владельцем его был маркиз де Вильруа, — отвечал Лавуазен.

Сент Обер казался взволнованным.

— Вот как! — промолвил он, — неужели мы так близко от Леблана?

— Прежде это было любимое имение маркиза, — продолжал Лавуазен, — но впоследствии оно опостылело ему, и он не показывался сюда много лет. Недавно разнесся слух, будто он умер и замок перешел в другие руки.

Сент Обер вздрогнул, услыхав эти слова.

— Умер! — воскликнул он. — Боже мой! Когда же это стучилось?

— Говорят, недель с пять тому назад. Да разве вы знавали маркиза, сударь?

— Поразительно! — промолвил Сент Обер, словно не слыша вопроса.

— Почему ты находишь это поразительным, папа? — спросила Эмилия с робким любопытством.

Не отвечая, он опять погрузился в задумчивость; через несколько минут, оправившись немного, он спросил — кто наследовал поместье?

— Я позабыл, как его величают, — отвечал Лавуазен, — его сиятельство проживает больше в Париже, сюда его и не ждут.

— Так, значит, замок заколочен?

— Почти что так, сударь. Старуха-домоправительница да ее муж, дворецкий, присматривают за домом, но сами живут отдельно во флигельке.

— Замок, вероятно, большой, — заметила Эмилия, — и для двоих там пустынно?

— Да, в нем жутко, барышня, — подтвердил Лавуазен. — Я бы ни за какие блага не согласился провести там ни одной ночи, хоть озолотите меня.

— О чем это вы? — спросил Сент Обер, очнувшись от своих дум.

Когда хозяин повторил свои последние слова, Сент Обер застонал, но как будто боясь, чтобы Лавуазен не заметил его расстройства, поспешил спросить, давно ли он живет в этом крае.

— Почти что с детства, сударь, — отвечал старик.

— Значит, вы помните покойную маркизу? — спросил Сент Обер изменившимся голосом.

— Еще бы, сударь! Многие ее здесь помнят.

— В таком случае вам известно, что это была прекраснейшей души превосходнейшая дама. Она заслуживала лучшей участи.

На глазах Сент Обера навернулись слезы.

— Довольно, — проговорил он голосом, прерывающимся от волнения, — довольно, друг мой.

Эмилия, чрезвычайно удивленная странной выходкой отца, однако воздержалась от каких-либо расспросов.

Лавуазен стал извиняться, но Сент Обер прервал его:

— Извинения тут неуместны, — молвил он. — Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Вы упоминали о музыке, которую мы только что слышали.

— Да, да… тсс! вот она опять: слышите голос! — Все примолкли.

Вскоре голос замер, а инструмент, сопровождавший его, еще звучал некоторое время тихой мелодией.

Сент Обер заметил, что тон этого инструмента гораздо полнее и мелодичнее гитары и вместе с тем мягче и печальнее лютни.

Все трое продолжали слушать, но звуки уже не повторялись.

— Как странно! — проговорил наконец Сент Обер.

— Очень странно! — отозвалась Эмилия, и все опять замолчали.

После долгой паузы Лавуазен заговорил:

— В первый раз я услыхал эту музыку пятнадцать лет тому назад. Помню, было это в чудную летнюю ночь — вот как нынче, но в гораздо более поздний час. Я бродил по лесу один, у меня было тяжело на душе: захворал один из моих сыновей, и мы боялись потерять его. Весь вечер я просидел у изголовья

мальчика, пока мать его спала, потому что всю предыдущую ночь она не сомкнула глаз. Просидев тот вечер у постели, я вышел подышать свежим воздухом; день был очень душный. Бродя под деревьями в задумчивости, я услыхал музыку в отдалении и подумал, что это Клод играет на своей флейте, как это часто бывало летним вечером, на пороге дома. Но когда я вышел на просеку, где не было деревьев (никогда этого не забуду) и стал смотреть на северное сияние, пылавшее на небе, я услыхал вдруг такие звуки, что описать их невозможно… То была какая-то ангельская мелодия; я напряженно глядел на небо, точно ожидая увидеть самих ангелов. Придя домой, я рассказал, что слышал; но домашние стали надо мной смеяться, говоря, что это наверное играли пастухи на своих свирелях, а я, конечно, не мог разубедить их. Однако несколько дней спустя моя жена сама слыхала те же звуки и была очарювана не менее меня. Отец Дени напугал ее, сказав, что эта музыка предвещает смерть ее ребенка, — будто бы такое есть поверье.

Услыхав это, Эмилия вздрогнула от суеверного страха — чувства, совершенно для нее нового, и не могла скрыть от отца своего волнения.

— Однако наш мальчик остался жив, невзирая на предсказания отца Дени.

— Отец Дени! — подхватил Сент Обер, слушавший этот старческий рассказ с терпеливым вниманием. — Разве тут есть монастырь поблизости?

— Как же, есть, сударь; обитель Сен Клер недалеко отсюда — на берегу моря.

— А! — воскликнул Сент Обер, точно его осенило какое-то внезапное воспоминание. — Обитель Сен Клер!

Эмилия взглянула на отца и заметила облако печали и даже ужаса, омрачившее его лицо; вслед затем черты его точно застыли, и при серебристом свете луны он походил на мраморное изваяние.

— Но, милый отец, — заговорила Эмилия, желая рассеять его грустные мысли, — ты забываешь, что тебе нужен отдых. Если позволит наш добрый хозяин, я приготовлю тебе постель: я ведь знаю твои привычки.

Сент Обер, опомнившись и ласково улыбнувшись, просил ее не утомлять себя еще и этими заботами. Лавуазен, увлекшийся своими воспоминаниями и позабывший на минуту о своем госте, вскочил, в смущении извинился, что до сих пор не позвал Агнессу, и торопливо вышел из комнаты.

Через несколько минут он вернулся со своей дочерью, Агнессой, миловидной молодой женщиной; от нее Эмилия узнала то, чего раньше и не подозревала: для того, чтобы поместить гостей, некоторые члены семьи Лавуазена должны были уступить свои постели.

Это известие смутило Эмилию, но гостеприимная Агнесса успокоила ее; решили послать детей и Михаила ночевать к соседям.

— Если мне будет лучше завтра, Эмилия, — сказал Сент Обер, — я выеду очень рано; надо спешить домой. При теперешнем состоянии моего духа и тела я не могу наслаждаться путешествием и мне хотелось бы поскорее добраться домой, в «Долину».

Хотя Эмилия и сама желала вернуться, но все-таки огорчилась, услыхав о таком внезапном решении отца — в этом она видела доказательство, что он чувствует себя хуже; после этого Сент Обер удалился на покой, а Эмилия пошла в свою маленькую каморку, но не ложилась спать: мысли ее вернулись к сегодняшнему разговору о состоянии душ умерших. Эта тема была особенно близкой ее сердцу теперь, когда она имела причины думать, что дорогой отец ее скоро отойдет в иной мир. Она задумчиво прислонилась к маленькому оконцу и в глубокой грусти устремила глаза свои на небо, синий безоблачный свод которого был густо усеян звездами, быть может, мирами, населенными духами, расставшимися со своей земной оболочкой. В то время как взор ее блуждал по безбрежному эфиру, помыслы ее вознеслись к Богу и к будущей жизни. Ни малейший звук суетного мира не прерывал течения ее дум; веселые танцы прекратились и все обитатели поселка разошлись по домам. Воздух в лесу был тих и неподвижен, порою далекий звон овечьего колокольчика или стук закрываемого окна нарушал безмолвие ночное. Наконец, замерли и эти последние звуки жизни. Как очарованная, со слезами на глазах, полная благоговения, она продолжала стоять у окна, пока не спустился на землю мрак полуночи и луна не закатилась за лес. Эмилии вспомнилось сильное волнение отца при известии о смерти маркиза Ла Вильруа и о судьбе его вдовы, маркизы. Всею душой она заинтересовалась таинственной причиной этого волнения. Ее удивление и любопытство были возбуждены тем сильнее, что она не помнила, чтобы ковда-нибудь раньше слышала от отца фамилию Вильруа.

Однако никакая музыка не нарушила тишину ночи, и Эмилия, вспомнив, что уже очень поздно, а завтра ей придется вставать рано, отошла наконец от окна и легла спать.

 

ГЛАВА VII

Эмилия, разбуженная, по ее просьбе, рано поутру, проснулась мало освеженная отдыхом: всю ночь ее преследовали тревожные видения и нарушали сон — эту лучшую отраду несчастных. Но когда она открыла окно, выглянула в лес, озаренный утренним солнцем, и в комнату ворвался чистый, свежий воздух, на душе у нее стало легче. Все кругом дышало бодрой, здоровой свежестью; в ушах ее раздавались приятные, радостные звуки: утренний благовест монастыря, слабый рокот морских волн, пение птиц, отдаленное мычание стада, которое пробиралось вдали между стволов.

Пораженная поэзией окружающего, Эмилия отдалась задумчивой прелести настроения, и пока она стояла у окна, поджидая Сент Обера, мысли ее сложились в следующие строфы:

РАННЕЕ УТРО

Какое наслаждение бродить под сенью леса, Когда предрассветный сумрак Еще царит в дремлющей чаще И постепенно тает от багрянца утренней зари. В тот час каждый цветок новорожденный, Обрызганный слезой росы, Подымет свою свежую головку, Повертывает к свету чашечку свою И посылает в воздух сладкий аромат. Как свеж бриз, насыщенный благоуханием. Несущий мелодии пробудившихся птиц. Жужжание пчелы под зеленым шатром И песню лесника, мычание дальних стад!.. Там вдалеке сквозят за листвой Суровые вершины гор, А дальше моря глубокое лоно С резвыми парусами, тронутыми солнечным лучом. Но тщетны и прохлада леса, и дыханье мая, И музыка, приносимая ветерком, И солнца луч сквозь росистую дымку. Когда разрушено здоровье и сердце к радости остыло.

Вскоре Эмилия услыхала движение внизу, а потом и голос Михаила, разговаривающего со своими мулами, в то время как он выводил их из соседнего сарая. Эмилия вышла и у дверей встретилась с Сент Обером. Она повела его вниз в маленькое зальце, где они вчера ужинали; там они нашли накрытый завтрак и хозяина с дочерью, ожидавших своих гостей, чтобы пожелать им доброго утра.

— У вас завидный домик, — сказал им Сент Обер, — такой веселый, чистенький, уютный. А воздух, которым здесь дышишь! — право, если что может поправить расшатанное здоровье, то именно такой воздух!

Лавуазен поклонился в знак благодарности и отвечал с любезностью истинного француза.

— Нашей избушке действительно можно позавидовать, сударь, с тех пор, как вы и ваша барышня почтили ее своим посещением.

Сент Обер ласково улыбнулся на комплимент и сел за стол, уставленный плодами, молоком, свежим сыром, маслом и кофе. Эмилия, внимательно наблюдавшая за отцом и заметившая, что он очень нездоров, старалась уговорить его, чтобы он отложил отъезд до после полудня. Но он стремился домой и выражал свое желание с настойчивостью, для него непривычной. Он уверял, что сегодня чувствует себя не хуже обыкновенного и легче вынесет путешествие в прохладные утренние часы, чем в другую пору дня. Но в то время как он разговаривал со стариком хозяином и благодарил его за гостеприимство, Эмилия заметила, что лицо его меняется; не успела она броситься к нему, как он в бессилии откинулся на спинку кресла. Через несколько минут он очнулся от внезапного обморока, но чувствовал себя так плохо, что не в состоянии был ехать. Посидев еще немного и стараясь побороть свое нездоровье, он попросил, чтобы его свели наверх и уложили в постель. Эмилия перепугалась, но по возможности скрывала свое беспокойство от отца и подставила ему свою дрожащую руку, чтобы помочь подняться по лестнице.

Улегшись снова в постель, больной пожелал, чтобы позвали Эмилию, горько плакавшую в своей комнате. Когда она пришла, он движением руки велел всем прочим выйти вон. Оставшись наедине с дочерью, больной протянул ей руку с выражением такой нежности и скорби, что она не выдержала и залилась горючими слезами. Сент Обер, казалось, боролся с собою, стараясь обрести твердость духа, но долго не мог произнести ни слова, а только пожимал ее руку и смахивал слезы, катившиеся из его глаз.

— Дорогое дитя мое, — начал он наконец, через силу улыбаясь, — дорогая моя Эмилия!..

Тут он опять остановился, поднял глаза к небу, как бы с мольбою, и продолжал уже более твердым голосом: в его взорах была и отеческая нежность и торжественность мученика.

— Дорогое дитя мое, я желал бы смягчить тяжелую правду, которую имею открыть тебе, но не могу притворяться. Да и было бы слишком жестоко обманывать тебя. Скоро нам с тобою придется расстаться; так будем же открыто говорить о нашей разлуке, чтобы приготовиться вынести ее!

Голос его опять прервался; плачущая Эмилия еще крепче прижала его руку к своей груди, из которой вырывались судорожные рыдания, но не поднимала глаз.

— Не будем терять понапрасну этих последних минут; я хочу говорить с тобой об одном крайне важном деле и взять с тебя торжественное обещание; после этого мне станет легче. Ты могла заметить, душа моя, как сильно я стремлюсь домой, но ты не знаешь — почему. Выслушай, что я имею сказать тебе. Но постой, прежде всего дай мне одно обещание, — сделай это для твоего умирающего отца!

Тут Сент Обер умолк. Эмилия, пораженная его последними словами, точно ей впервые представилась мысль о возможности его близкой смерти, подняла голову. Слезы ее высохли и, взглянув на него с выражением глубокой душевной скорби, она без чувств откинулась на спинку стула. На крик Сент Обера прибежали Лавуазен с дочерью и употребили все усилия, чтобы привести ее в сознание; но это долго им не удавалось. Когда она, наконец, пришла в себя, Сент Обер был так измучен вынесенной тяжелой сценой, что в первые минуты не имел сил говорить. Его несколько оживило лекарство, поданное ему Эмилией. Оставшись с нею опять наедине, он старался успокоить и утешить ее. Она бросилась ему на шею, долго плакала на его груди; от горя она утратила способность понимать, что он говорил ей; пришлось прекратить успокоительные речи, в действительность которых он сам не верил в эту минуту, и слезы их смешались. Наконец, вернувшись к сознанию долга, Эмилия поняла, что не следует еще более расстраивать отца. Она осушила слезы и сказала ему, что готова слушать.

— Дорогая Эмилия, — сказал Сент Обер, — милое дитя мое, мы должны со смиренным упованием возносить наши молитвы к Господу. Он всегда оказывал нам покровительство и утешение во всякой опасности, всяком горе; Его око видит нас во все моменты нашей жизни. Он не покинет нас, не захочет нас покинуть. Его святой охране я поручаю тебя, дитя мое! Перестань же плакать, моя Эмилия. В смерти нет ничего нового и поразительного, все мы родились, чтобы умереть. Смерть не страшна тем, кто уповает на благость всемогущего Бога. Если б я остался жив теперь, то все равно через несколько лет, по закону природы, я принужден был бы расстаться с жизнью: старость со всеми ее немощами, лишениями и печалями выпала бы на мою долю. И потом все равно наступила бы смерть, вызывая у тебя те же слезы, что ты проливаешь теперь. Скорее радуйся, дитя мое, что я избавлюсь от лишних страданий и что мне дано умереть с душою спокойной и доступной всем утешениям веры.

Сент Обер остановился, утомленный длинной речью; Эмилия пыталась выказать самообладание и успокоить его уверенностью, что слова его не были напрасны.

Отдохнув немного, он продолжал:

— Перейду теперь к предмету особенно близкому моему сердцу. Я говорил, что хочу взять с тебя торжественное обещание: дай мне его сейчас же, прежде чем я объясню тебе главное обстоятельство, к которому оно относится. Есть и другие, но о них, ради твоего спокойствия, тебе лучше и вовсе не знать. Обещай же мне, что ты свято исполнишь то, о чем я попрошу тебя.

Эмилия, пораженная торжественностью этих слов, осушила свои слезы и поклялась исполнить все, чего он ни пожелает; при этом она дрожала, сама не зная от чего.

— Я слишком хорошо знаю тебя, моя Эмилия, — продолжал Сент Обер, — чтобы опасаться, что ты не сдержишь своего обещания, а тем более обещания, данного с такой торжественностью. Так слушай же: в каморке, смежной с моей спальной, у нас в доме есть подвижная доска в полу; ты узнаешь ее по сучку

особенной формы на ее поверхности, это вторая доска от стены, против дверей. На расстоянии около сажени от этого конца, ближе к окну, ты увидишь поперек доски черту, как будто доска в этом месте была надставлена. Поднять ее можно следующим образом: придави ногой черту на доске, тогда конец ее опустится и она легко скользнет под другие доски. Под нею ты увидишь тайник.

Сент Обер остановился перевести дух; Эмилия слушала с напряженным вниманием.

— Понимаешь мои объяснения, дитя мое? — спросил он. Эмилия отвечала утвердительно, хотя от волнения едва могла говорить.

— Итак, когда ты вернешься домой…— продолжал он с тяжелым вздохом.

При этих словах ей живо представилась вся печаль такого возвращения, и она судорожно зарыдала. Сент Обер, сам взволнованный, несмотря на решимость крепиться, плакал вместе с нею.

Через нескольк минут он овладел собой.

— Дорогое дитя мое, утешься, — сказал он, — когда меня не станет, ты не будешь покинута: я оставляю тебя под охраной Провидения, никогда не покидавшего нас. Не огорчай меня своим чрезмерным отчаянием; лучше своим примером научи меня нести мое горе.

Но чем больше Эмилия старалась сдержать свое волнение, тем больше она находила это невозможным.

Сент Оберу становилось все труднее и труднее говорить, но он вернулся к делу:

— Итак, душа моя, когда ты приедешь домой, ступай сейчас же в эту комнатку. Под указанной мною доской ты найдешь сверток бумаг. Теперь слушай хорошенько, потому что обещание, данное тобою, преимущественно касается этого пункта. Эти бумаги ты должна сжечь, — торжественно приказываю тебе — сжечь их, не читая.

В эту минуту изумление Эмилии заслонило ее горе; она решилась спросить — зачем это необходимо?

Сент Обер отвечал, что если бы он считал нужным объяснять ей свои причины, то ему не для чего было бы брать с нее клятвы.

— Для тебя будет достаточно, дорогая моя, глубокого сознания всей важности исполнения моего завета. Под этой же доской, — продолжал он, — ты найдешь двести пистолей в шелковом кошельке. В сущности этот тайник был устроен в замке, чтобы прятать там все наличные деньги в те тревожные времена, когда шайки грабителей производили набеги на усадьбы, пользуясь смутами. Но я должен взять с тебя еще одно обещание, а именно, что ты никогда, каковы бы ни были твои обстоятельства в будущем — ни за что не продашь замок. Даже в случае твоего замужества ты должна включить такое условие в свой брачный контракт.

Далее больной подробно изложил ей свои теперешние обстоятельства, прибавив:

— Те двести червонцев, вместе с небольшой суммой, находящейся при мне в кошельке — вот все, что я могу оставить тебе по части наличных денег. Я уже говорил тебе о своих денежных делах с г.Мотвилем в Париже. Ах, дитя мое, я оставляю тебя бедной, но не в нищете, — добавил он после долгой паузы.

Эмилия была не в силах отвечать ему; она опустилась на колени у его постели, спрятала лицо в складки одеяла и проливала слезы.

После этого разговора Сент Обер, видимо, успокоился духом; но, утомленный долгим усилием, он впал в полудремоту. Эмилия продолжала сидеть у его изголовья и плакать. Вдруг раздался легкий стук в дверь.

Пришел Лавуазен доложить, что внизу дожидается духовник из соседнего монастыря, пришедший напутствовать Сент Обера. Эмилия не позволила тревожить задремавшего отца, но просила, чтобы монах не уходил из дома.

Когда Сент Обер очнулся от дремоты, мысли его были так спутаны, что он в первую минуту не узнал даже Эмилии. Но вот губы его зашевелились, он протянул дочери руку. Эмилия была поражена осунувшимся, мертвенным видом его лица. Через некоторое время к нему вернулась способность говорить, и Эмилия спросила его, не желает ли он повидаться с духовником. Он отвечал утвердительно, и когда явился монах, Эмилия вышла из комнаты. Около получаса они оставались с глазу на глаз. Когда Эмилию позвали, она застала Сент Обера еще более взволнованным, и с укором взглянула на монаха, но тот отвечал ей взглядом, полным кротости и печали. Сент Обер дрожащим голосом выразил желание, чтобы она и Лавуазен помолились с ним. Старик с дочерью явились на зов: оба, плача, преклонили колена рядом с Эмилией, в то время как аббат прочувствованным голосом читал отходную. Сент Обер лежал с ясным лицом и, казалось, горячо молился; слезы капали из-под его закрытых век, и рыдания Эмилии не раз прерывали службу.

После совершения соборования над умирающим монах удалился. Сент Обер знаком поманил к себе Лавуазена.

— Милый друг мой, — начал он дрожащим голосом, — наше знакомство, хотя и кратковременное, дало вам случай оказать мне много ласки и участия. Не сомневаюсь, что вы с такой же добротой отнесетесь к моей дочери, когда меня не станет; бедняжка будет нуждаться в участии. Поручаю ее вашим заботам на те немногие дни, что она проведет здесь. Больше мне нечего сказать — вам знакомы чувства отца, у вас у самого есть дети. Мне было бы еще тяжелее, если б я не питал к вам такого доверия.

Он умолк.

Лавуазен со слезами искренней жалости стал уверять больного, что он сделает все возможное, чтобы смягчить горе его дочери, и что, если угодно Сент Оберу, он готов проводить ее в Гасконь. Это предложение было так приятно Сент Оберу, что он не знал, как благодарить старика за его доброту. Последующая сцена между Сент Обером к Эмилией так сильно растрогала Лавуазена, что он вышел из комнаты, и молодая девушка опять осталась наедине с отцом, силы которого быстро падали; но сознание не покидало его и голос не изменял ему; по мере возможности он пользовался этими последними минутами, чтобы наставлять дочь, как ей жить. Никогда еще он не выражался так красноречиво и не высказывал таких верных мыслей, как в эти предсмертные минуты.

— Больше всего, дорогая Эмилия, остерегайся излишней чувствительности — это ошибка, в которую впадают многие нежные, романтические натуры. Кто одарен от природы тонкой чувствительностью, тот должен с раннего возраста учиться понимать, что это опасное качество; оно склонно преувеличивать и горе, и радость. А так как в течение нашей жизни горести случаются чаще, чем радостные события, и так как в нас восприимчивость к злу острее восприимчивости к добру, то мы делаемся жертвами наших чувств, если только не умеем мало-мальски владеть ими. Я знаю, ты скажешь мне (ты еще молода, моя Эмилия! ), что готова лучше пострадать лишний раз, чем отказаться от того утонченного счастья, какое испытываешь в иные минуты; но когда твоя душа будет измучена долгими

превратностями судьбы, ты будешь рада отдохнуть и поймешь свое заблуждение: ты убедишься, что призрак счастья сменился самой его сущностью. Ибо счастье рождается в состоянии покоя, а не в буре, счастье по свойству своему спокойно и монотонно и равно не может существовать как в сердце, живущем мелочами, так и в сердце мертвом для чувства. Ты видишь, милая, что хотя я предостерегаю тебя против опасностей преувеличенной

чувствительности, но я не стою за апатию. В твоем возрасте, я сказал бы, что это порок еще более ненавистный, чем заблуждения чувствительности, и повторяю это сейчас. Это порок, потому что ведет к положительному злу. Особенно в твои лета апатия, пожалуй, не лучше дурно управляемой чувствительности, которая тоже могла бы быть названа пороком. Но зло,

причиняемое первой, имеет еще более общее значение… однако я утомился и утомил тебя, моя Эмилия, — промолвил Сент Обер слабым голосом, — но, говоря о вещах столь важных для твоего счастья в будущем, я хотел быть понятым…

Эмилия уверила отца, что его советы драгоценны для нее, что она никогда их не забудет и всегда будет стараться следовать им. Сент Обер нежно и грустно улыбался, глядя на дочь.

— Повторяю, я не стал бы учить тебя быть бесчувственной, — сказал он. — Я хотел только предостеречь тебя против зла излишней чувствительности и указать, как ее избегнуть. Остерегайся, душа моя, умоляю тебя, самообольщения, погубившего покой стольких людей: остерегайся склонности рисоваться своей чувствительностью. Если ты поддашься этому тщеславию, твое счастье погублено. Не забывай также, что апатия далека от добродетели. Помни, что малейшее добро, истинно полезное дело — выше всякой отвлеченной сентиментальности. Чувствительность является позором, а не украшением, если она не ведет к добрым делам. Скряга, считающий себя достойным уважения потому только, что он обладает богатством, и таким образом ошибочно принимает средства для делания добра за действительное совершение доброго дела — достоин осуждения не более того человека, который одарен одной чувствительностью, а не активной добродетелью. Ты, вероятно, заметила, что иные люди до такой степени услаждаются такого рода приторной чувствительностью, что они отворачиваются от несчастных и, потому что на их страдания тяжело смотреть, не делают даже попыток облегчить их участь. Как презренно такое человеколюбие, которое довольствуется жалостью, когда нужна деятельная помощь!

Немного погодя Сент Обер заговорил о своей сестре г-же Шерон.

— Теперь я хочу потолковать об одном обстоятельстве, близко касающемся твоего благосостояния. Как тебе известно, мы с сестрой редко видались; но так как она единственная твоя близкая родственница, то я счел нужным поручить тебя ее попечению, как ты увидишь из моего завещания, — до твоего совершеннолетия, и впоследствии просить для тебя ее покровительства. Нельзя сказать, чтобы она была именно такая особа, которой я желал бы поручить мою Эмилию; но у меня не было выбора, да в сущности, мне кажется, что она добрая женщина. Считаю лишним просить тебя, душа моя, чтобы ты сама постаралась заслужить ее расположение — ты это сделаешь ради своего отца.

Эмилия отвечала обещанием по мере сил своих свято исполнить все, чего желает отец.

— Увы! — прибавила она, вздыхая, — скоро для меня будет единственной отрадой в жизни — исполнять твои заветы.

Сент Обер молча взглянул ей в глаза, точно желая сказать что-то; но сознание его затуманилось, глаза помутились. Этот взгляд потряс Эмилию до глубины души.

— Милый отец! — воскликнула она; но, сдержав свои чувства, она еще крепче сжала его руку и закрыла себе лицо платком; слезы ее были скрыты, но Сент Обер услыхал ее судорожные рыдания. Он очнулся.

— О, дитя мое, — произнес он слабым голосом, — ищи утешения там же, где обрел его твой отец! Я умираю спокойно; я твердо верю, что возвращаюсь в лоно Отца моего Небесного!.. Всегда неизменно веруй в Него, дорогая моя, и Он поддержит тебя в тяжелые минуты, как поддерживал меня.

Эмилия могла только слушать и плакать, но чрезвычайное спокойствие его духа, вера и надежда, сиявшие в его взоре, несколько смягчали ее отчаяние. Однако всякий раз, как сна взглядывала на его изможденное лицо, на которое смерть уже наложила свою печать, на его впалые глаза и отяжелевшие веки — она чувствовала удар в самое сердце, невыразимо мучительный.

Умирающий пожелал еще раз благословить ее.

— Где ты, моя радость, — спросил он, протягивая руки. — Эмилия отошла к окну, чтобы скрыть от него свою печаль. Она поняла, что зрение изменяет ему.

Благословив ее — казалось, то было последнее усилие отлетающей жизни, — он упал навзничь на подушки. Она поцеловала его в лоб, уже покрытый холодным потом. Сент Обер поднял глаза; в них мелькнула еще раз отеческая нежность, но сейчас же взор его потух и он больше уже не произнес ни слова.

Сент Обер протянул еще до трех часов пополудни к, постепенно погружаясь в бессознательное состояние, скончался тихо, без агонии.

Лавуазен с дочерью увели Эмилию из комнаты; оба старались, как умели, поддержать и успокоить ее, и старик, сидя возле, плакал вместе с нею.

 

ГЛАВА VIII

Монах, исповедовавший Сент Обера, вернулся опять вечером, чтобы поговорить с Эмилией и кстати передал ей от имени аббатисы ласковое приглашение в монастырь. Эмилия отказалась принять приглашение, но горячо благодарила аббатису. Благочестивая беседа монаха несколько утишила ее отчаяние и она вознесла помыслы свои к Творцу, Властителю вселенной: перед вечностью Его все события нашего ничтожного, маленького мира — тлен и прах.

— Перед ликом Господа, — говорила Эмилия, — отец мой жив и поныне; Это несомненно, как и то, что он вчера существовал для меня. Он умер для меня, но для Бога и для себя он жив!

Добрый монах оставил ее несколько успокоившейся; перед тем как удалиться на отдых в свою каморку, она решилась, понадеявшись на свои силы, пойти взглянуть на тело отца. Молча, без слез она стояла у одра смерти; черты усопшего, ясные и спокойные, говорили о тех чувствах, которые посетили его в последние минуты его жизни. Одно мгновение ей стало страшно при виде мертвой неподвижности этого лица, еще недавно оживленного, и она отвернулась. Но этот ужас продолжался недолго — она опять стала смотреть на покойного со смешанным чувством сомнения и трепетного удивления: она как будто ждала, что вот-вот оживут эти горячо любимые черты. Она подняла его холодную руку, заговорила с ним, не спуская с него глаз, и вдруг разразилась припадком горьких слез.

Эмилия дала волю неутешным слезам, и когда вечерний мрак наполнил комнату и почти скрыл от ее глаз предмет ее печали, она все продолжала стоять над телом, пока наконец на нее не нашло какое-то оцепенение: она вдруг стала спокойна. Лавуазен постучался в дверь, убеждая девушку пойти в общую комнату. Перед уходом она поцеловала Сент Обера в губы, как это делала всегда, прощаясь с ним на сон грядущий, поцеловала еще раз. Сердце ее готово было разорваться: несколько горьких слез выкатилось из ее глаз; она устремила взор свой к небу, потом еще взглянула на отца и вышла вон.

Удалившись в свою комнату, она и тут не переставала думала об умершем родителе и, даже когда впала в тревожный полусон, страшные видения, создания ее недремлющей фантазии, продолжали терзать ее. Ей чудилось, что к ней подходит отец с кроткой, печальной улыбкой на устах; он указывает на небо и губы его шевелятся… но вместо слов она слышит прелестную музыку, несущуюся издали, и видит, что лицо его озаряется неземным блаженством. Мелодия звучит все громче и… она просыпается. Видение исчезло, но музыка продолжала раздаваться в ее ушах, как ангельское пение. Недоумевая, она приподнялась на колени и стала напряженно слушать. Это была настоящая музыка, а не иллюзия ее воображения. После торжественного гимна зазвучала сладкая, грустная мелодия и вдруг замерла каденцой, как будто возносившей душу до горних обителей. Эмилия тотчас же вспомнила музыку прошлого вечера, странный случай, рассказанный Лавуазеном, и вообще весь разговор о состоянии душ в загробной жизни.

Все, что Сент Обер сказал тогда об этом предмете, вспомнилось ей теперь и легло камнем на ее сердце. Какая странная перемена случилась в несколько часов! Тогда он мог только предполагать, догадываться о том, что ожидает нас за гробом, а теперь он уже познал истину, сам переселился в иную жизнь. Ее охватил какой-то суеверный трепет; слезы ее иссякли, она встала и подошла к окну. Кругом стояла тьма; но, обратив взор от густой чащи леса, волнистые очертания которого обрисовывались на небе, Эмилия увидала налево луну, опускавшуюся за лес. Ей вспомнился рассказ старика; а так как по временам опять начинала играть музыка, то Эмилия открыла окно, желая насладиться мелодией, постепенно удалявшейся, и стараясь угадать, откуда она исходит. В потемках она не могла различать предметы на лужайке внизу; а звуки становились все слабее и слабее, наконец замерли совершенно. Вскоре лунный свет затрепетал над кудрявыми макушками деревьев, и через несколько минут луна скрылась за лесом. Вся застыв от страха и печали, Эмилия легла в постель и наконец-то на время забыла свое горе в крепком сне.

На другое утро к ней пришла монахиня из соседнего монастыря с предложением услуг и вторичным приглашением от настоятельницы. Эмилия не хотела расстаться с домом, пока в нем лежит прах ее отца; но, как ни тяжело ей было такое усилие в теперешнем состоянии ее духа, она согласилась посетить настоятельницу в тот же вечер и поблагодарить ее за участие.

За час до заката солнца Лавуазен проводил ее через лес к монастырю, лежавшему у небольшого залива Средиземного моря, увенчанного лесистыми уступами, и будь Эмилия не так несчастна, она пришла бы в восторг от прелестного вида на море, открывавшегося с покатого берега, напротив монастырского здания, и от красивого побережья, покрытого лесом и пастбищами. Но все мысли ее были поглощены в эту минуту ее горем; природа казалась ей бесцветной и непривлекательной. Как раз, когда она входила в старинные монастырские ворота, зазвонили к вечерне, и ей представилось, что это погребальный звон по ее усопшем отце: мелкие случайности обыденной жизни способны еще более растравлять душу, истомленную отчаянием. Эмилия с трудом поборола овладевавшую ею дурноту; ее ввели к настоятельнице; та встретила ее с материнской нежностью и такой милой заботливостью, что молодая девушка была тронута до слез; слова благодарности замирали на ее губах. Аббатиса усадила Эмилию и сама села рядом. Она все время держала ее за руку и молча глядела на нее, пока Эмилия осушала слезы и делала над собой усилие, чтобы заговорить.

— Не падай духом, дочь моя, — молвила аббатиса ласковым голосом, — и не утруждай себя разговорами. Я наперед знаю все, что ты мне скажешь. Душа твоя должна успокоиться. Сейчас мы пойдем на молитву, — не желаешь ли присутствовать на нашем вечернем богослужении? Отрадно, дитя мое, в минуты горести обращаться к Отцу небесному: Он видит, жалеет нас и карает любя.

Слезы Эмилии потекли снова, но к ним примешалось много отрадного. Аббатиса дала ей выплакаться вволю и смотрела на нее кротким взором ангела-хранителя. Когда девушка немного успокоилась, аббатиса спросила ее, почему она не соглашается оставить хижину Лавуазена? Выслушав ее объяснение, настоятельница не перечила ей ни единым словом, напротив похвалила ее за любовь к отцу и выразила надежду, что она потом погостит несколько дней в монастыре перед возвращением домой.

— Дай себе срок опомниться от первого удара, дочь моя, иначе тебе трудно будет вынести второй. Не скрою от тебя, что сердце твое будет сильно страдать, когда ты вернешься в дом, где протекла твоя молодая, счастливая жизнь. У нас здесь ты будешь пользоваться всем, что может дать тишина, сердечное сочувствие и религия для успокоения твоего духа. Однако, полно, — прибавила она, заметив, что глаза Эмилии опять наполняются слезами, — пора идти в капеллу.

Эмилия последовала за ней в залу, где собрались монахини; настоятельница представила им Эмилию, сказав:

— Эту девицу я глубоко уважаю, будьте ей сестрами.

Пошли в капеллу; торжественное, благоговейное богослужение возвысило дух Эмилии и принесло ей утешение веры и покорности.

Настали сумерки, а добрая игуменья все не хотела отпустить ее; выйдя из монастыря, Эмилия чувствовала, что ей стало легче на сердце; Лавуазен опять провожал ее по лесу, мрачная тишина которого гармонировала с ее меланхолическим настроением. В задумчивом молчании шла она по узкой лесной тропинке; вдруг ee проводник остановился, стал озираться и повернул с тропинки в высокую траву, говоря, что он сбился с дороги.

Вслед за этим он пошел скорым шагом; Эмилия, едва поспевавшая за ним по неровной, кочковатой местности, крикнула ему, чтобы он погодил.

— Если вы не уверены насчет дороги, — сказала ему Эмилия, — то не лучше ли осведомиться вон в том замке, что виднеется между деревьев?

— Нет, — отвечал Лавуазен, — этого не нужно. Когда мы дойдем вон до того ручья, что сквозит вдали меж стволов, мы будем дома. Не знаю, как это меня угораздило заблудиться! Впрочем, я редко когда забираюсь сюда после солнечного заката.

— Правда, здесь пустынно, — заметила Эмилия, — но ведь у вас не водится бандитов?

— Нет, барышня, Бог хранит — бандитов не водится.

— Чего же вы боитесь, друг мой? Разве вы суеверны?

— Не суеверен я, а только, сказать по правде, никто у нас не любит проходить мимо замка в сумерки.

— Кто же там живет, что все его трусят?

— Да как вам сказать, барышня, замок-то почти необитаем; наш помещик, маркиз, владелец также и этих прекрасных лесов, уже умер. Он не бывал в замке много лет, а его слуги, которым поручено стеречь здание, живут в домике рядом.

Эмилия поняла, что это тот самый замок, на который раньше указывал Лавуазен, как на собственность маркиза Вильруа, причем ее отец так непонятно взволновался.

— Ах! теперь там запустение, — продолжал Лавуазен, — а помнится, какое это было великолепное поместье!

Эмилия спросила о причине такой грустной перемены; но старик молчал. Эмилия, сильно заинтригованная боязнью старика, а больше всего воспоминанием о волнении, обнаруженном ее отцом, повторила вопрос и прибавила:

— Ну, если вы не боитесь обитателей замка и не суеверны, то скажите, почему же вы не решаетесь проходить мимо замка в потемках?

— Пожалуй, что я и суеверен немножко, барышня, и если б вы узнали то, что я знаю, с вами было бы то же самое. Странные здесь творились дела! Видно, ваш покойный батюшка знавал маркиза?

— Ради Бога расскажите мне, что там происходило? — попросила Эмилия.

— Полно, барышня, лучше и не допытывайтесь. Не мне разоблачать домашние тайны нашего господина!

Эмилия, удивленная словами и тоном старика, не стала более расспрашивать — ее мысли были заняты другим, более близким предметом, скорбью об отце; кстати ей пришла на ум музыка, слышанная ею прошлой ночью; она рассказала об этом Лавуазену.

— Не вы одни слыхали ее, барышня, — и я слыхал тоже, но со мной это случалось так часто, что я даже не удивлялся.

— Вы, кажется, уверены, что эта музыка имеет отношение к замку? — вдруг обратилась к нему Эмилия, — и это внушает вам суеверные страхи?

— Может быть и так, барышня; но есть еще и другие обстоятельства, касающиеся замка: они-то и вызывают у меня грустные воспоминания.

Он тяжко вздохнул. Эмилия из деликатности подавила свое любопытство и не стала расспрашивать далее.

По возвращении домой ее опять с новой силой охватило отчаяние: казалось, она освободилась от его тяжелого гнета только на то время, пока находилась вдали от хижины, где лежал ее отец. Тотчас же отправилась она в комнату, где находились дорогие останки, и отдалась безутешному горю.

Лавуазен наконец уговорил ее отойти от тела и вернуться к себе; там, истомленная страданиями, перенесенными в течение дня, она впала в глубокий сон; проснулась она значительно освеженная.

Настал страшный час прощания Эмилии с телом отца, перед тем как его должны были унести от нее навсегда; она пошла в комнату одна, чтобы еще раз взглянуть на дорогое лицо; Лавуазен, терпеливо дожидавшийся внизу у лестницы, когда утихнет ее отчаяние, не желая мешать ей из уважения к ее горю, наконец удивился продолжительности ее отсутствия и, опасаясь, не случилось ли чего с нею, решился поступиться своей деликатностью и войти.

Постучавшись легонько в дверь и не получив ответа, он стал внимательно прислушиваться — все тихо; не слышно ни вздоха, ни рыдания. Еще более встревоженный молчанием, он отворил дверь и нашел Эмилию распростертой без чувств на полу в ногах кровати, возле которой стоял гроб.

Лавуазен позвал на помощь, и Эмилию перенесли к ней в спальню, где ее вскоре привели в чувство. Пока она лежала в обмороке, Лавуазен распорядился, чтобы закрыли гроб, и ему удалось убедить Эмилию больше не входить к покойнику.

Действительно, она чувствовала полное изнеможение и понимала необходимость беречь свои силы, готовясь к предстоящей тяжелой церемонии.

Сент Обер перед смертью выразил непременное желание, чтобы его похоронили в церкви монастыря Сен Клер, и даже указал в точности место своего успокоения — у северного придела, рядом со старинной семейной гробницей Вильруа.

Настоятель дал на это разрешение; туда-то и двинулся печальный кортеж; у ворот его встретил почтенный игумен с длинной вереницей монахов.

Всякий, кто слышал торжественное пение псалмов, трогательные звуки органа, грянувшие, как только внесли тело в церковь, кто видел Эмилию, которая едва двигалась от слабости, но старалась быть спокойной, тот не мог удержаться от слез. Она не плакала, но шла бодро, с лицом отчасти закрытым черной креповой вуалью, между двух монахинь, поддерживавших ее под руки; впереди нее шествовала сама аббатиса, а позади клирошанки, печальные голоса которых тянули погребальные песнопения.

Когда процессия достигла могилы, пение замолкло. Эмилия плотнее закрыла лицо вуалью; в короткие паузы между антифонами раздавались ее рыдания. Отец игумен начал отпевание; Эмилия опять овладела своими чувствами, до тех пор, пока стали опускать гроб в могилу; когда она услышала стук земли о крышку гроба, она вздрогнула всем телом, из глубины ее сердца вырвался страшный вопль и она упала бы, если бы ее не поддержали лица, стоявшие рядом. Через несколько мгновений она очнулась и, когда услышала трогательные слова: «Прах его погребен с миром и душа его возвратилась к Создателю…», ее сердечная скорбь разразилась потоком слез.

Аббатиса увела ее из церкви в свою приемную и там стала ласкать и утешать. Эмилия всеми силами боролась со своим тяжелым горем. Аббатиса, внимательно наблюдавшая ее, приказала приготовить для нее постель и посоветовала ей сейчас же пойти отдохнуть. При этом она любезно напомнила ей ее обещание погостить несколько дней в монастыре. Эмилия отнюдь не желала возвращаться в дом Лавуазена, где она столько выстрадала; теперь, когда ее не угнетала никакая непосредственная забота, она почувствовала вдруг, что совсем больна и пока не в состоянии выдержать путешествия.

Между тем аббатиса с ее материнской добротой и монахини с их нежной заботливостью всячески старались поднять ее дух и поправить здоровье. Но вследствие духовных потрясений организм ее так сильно расшатался, что его нельзя было восстановить сразу. Эмилия провела несколько недель в монастыре. Ей хотелось поскорее вернуться домой, но она не могла двинуться в путь, так как ослабела от припадков перемежающейся лихорадки; часто, придя на могилу отца, она не имела силы отойти от нее и находила успокоение в той мысли, что если она умрет здесь, то ее положат рядом с дорогими останками отца.

Тем временем она написала письма г-же Шерон и старой экономке своих родителей, извещая их о печальном событии и о своем собственном положении. От тетки она получила ответ, полный не столько искреннего чувства, сколько банальных соболезнований; г-жа Шерон извещала ее, что посылает к ней слугу, чтобы проводить ее домой в «Долину», что же касается ее самой, то время ее слишком занято разными светскими обязанностями, чтобы она могла предпринять такое дальнее путешествие.

Хотя Эмилия и предпочитала отцовский замок Тулузе, однако не могла не почувствовать всей бессердечности и даже неприличия поведения тетки, которая позволяла ей вернуться домой, где у нее не оставалось никого, кто мог бы утешить и поддержать ее, — такое решение было тем более странно, что Сент Обер поручил сестре быть опекуншей его осиротевшей дочери.

Появление слуги г-жи Шерон избавляло доброго Лавуазена от труда провожать Эмилию, и та, глубоко благодарная ему за добрые услуги, оказанные им ее покойному отцу и ей самой, была рада избавить его от необходимости предпринимать такое далекое и в его годы утомительное путешествие.

Во время пребывания ее в монастыре царившие там мир и святость, спокойная красота окружающей природы, нежное обращение аббатисы и монахинь — все это так способствовало успокоению ее духа, что она чуть не поддалась соблазну совсем покинуть мир, где она потеряла всех близких людей, и посвятить себя служению Богу в обители, для нее священной, где покоился прах ее отца. Под влиянием мечтательного энтузиазма, свойственного ее натуре, священное призвание монахини представлялось ей чем-то необыкновенно прекрасным, и она уже не сознавала всю эгоистичность такого спокойствия. Но по мере того, как дух ее крепнул, впечатление, произведенное на нее монашеской жизнью, начало мало-помалу блекнуть и в ее сердце снова воскрес образ, лишь на время изгладившийся из него. Опять проявилась в ней надежда, успокоение и нежные земные привязанности; картины личного счастья смутно мелькнули в отдалении, и хотя она знала, что это лишь иллюзии, она не могла навеки отогнать их от себя. Воспоминание о Валанкуре, о его уме, художественном вкусе, о чертах его лица, умного и изящного — быть может, одно это воспоминание удержало ее от решимости отказаться от света. Величие и красота природы, среди которой они впервые встретились, очаровали ее воображение и незаметно способствовали тому, чтобы придать еще большую интересность Валанкуру. Сочувствие, которое неоднократно выражал ему Сент Обер, как бы санкционировало эту симпатию. Но хотя на лице молодого человека и в его обращении постоянно можно было прочесть восхищение ею, однако он никогда не выражал ей своих чувств, и даже надежда когда-нибудь увидеться с ним была так отдаленна, что она едва сознавала ее, а еще менее подозревала, что эта надежда влияла на ее решимость в данном случае.

Лишь через несколько дней после приезда слуги г-жи Шерон Эмилия оправилась настолько, чтобы предпринять путешествие в «Долину». Вечером накануне отъезда она пошла попрощаться с Лавуазеном и его семейством и поблагодарить за их гостеприимство. Старика она застала сидящим на скамейке у дверей, между дочерью и зятем, только что вернувшимся с дневной работы и игравшим на дудке вроде гобоя. Возле старика стояла фляга с вином, а перед ним был небольшой столик, уставленный плодами, молоком и хлебом. Вокруг столика собрались его внуки, здоровые, краснощекие ребятишки, которым мать раздавала порции ужина. На краю зеленой лужайки, перед избушкой под деревьями отдыхали коровы и овцы. Всю эту картину озарял мягкий свет заходящего солнца; косые лучи его играли сквозь длинную просеку в лесу и освещали далекие башенки замка. Эмилия остановилась на минуту в отдалении, чтобы полюбоваться счастливой группой — добродушием и довольством, написанным на лице почтенного старика Лавуазена; материнской нежностью Агнессы, смотревшей на своих детей, на невинность и детскую веселость, отражавшуюся в улыбках ребятишек. Эмилия долго смотрела на доброго старика и его домик. Воспоминание об отце нахлынуло на нее с неудержимой силой, и она поспешно подошла к ним, чтобы не оставаться наедине с самой собою. Ласково и сердечно было ее прощание с Лавуазеном и его семьей; старик, казалось, полюбил ее как дочь родную и, расставаясь, прослезился. Плакала и Эмилия. Она избегала войти в дом, зная, что это пробудит в ней волнения, которых она теперь не в силах была вынести.

Ее ожидала еще одна тяжелая сцена: она решилась посетить в последний раз могилу отца, и чтобы ей никто не помешал и никто не был свидетелем ее последнего прощания, она решилась пойти туда ночью, когда все обитатели монастыря, кроме монахини, принесшей ей ключ от церкви, удалятся на покой.

Эмилия оставалась в своей келье до тех пор, пока на монастырских часах не пробило полночь; тогда, согласно уговору, явилась монахиня с ключом от внутреннего хода, ведущего в церковь, и они вдвоем спустились по винтовой лестнице.

Монахиня предлагала сопровождать Эмилию до могилы, говоря: «Жутко идти одной в такой час», — но Эмилия, поблагодарив ее, не пожелала, чтобы кто-нибудь был свидетелем ее печали. Сестра отперла дверь, передала ей фонарь и хотела уйти.

— Не забудьте, сестрица, — сказала она, — что в восточном приделе, мимо которого вы пройдете — свежевырытая могила; держите фонарь пониже к полу, а то споткнетесь на комьях взрытой земли.

Эмилия, еще раз поблагодарив, взяла фонарь и вошла в церковь, а сестра Мариетта удалилась.

Но на пороге церкви Эмилия остановилась: внезапный страх овладел ею; она вернулась к подножию лестницы, откуда могла слышать шаги подымавшейся монахини, и, подняв фонарь, увидела ее черное покрывало, развевающееся над спиральными перилами. Одну минуту Эмилии хотелось позвать ее. Но она не решалась, и черное покрывало исчезло. Тогда, устыдившись своих страхов, она вошла в церковь. Холодный воздух охватил ее и заставил вздрогнуть; глубокая тишина и обширность храма, слабо освещенного лунным светом, струившимся сквозь готическое окно, во всякое другое время навеяли бы на нее суеверный ужас; но теперь сердце ее было полно одной глубокой скорбью. Она едва слышала шепот эха, вторившего ее шагам, и не вспомнила о вырытой могиле, пока не очутилась на самом краю ее. Вчера там был похоронен один монах, и, сидя вечером одна в своей келье, она слышала в отдалении пение реквиема за упокой его души. В ее памяти ожили все обстоятельства, сопровождавшие смерть ее отца; и в то время, как издали слабо доносились голоса монахов, сливаясь с жалобными звуками органа, в ее душе восставали скорбные, умилительные образы. Теперь она припомнила все это и, повернув в сторону, чтобы избегнуть взрытой земли, ускорила шаги, направляясь к могиле Сент Обера. Вдруг ей показалось, что в полосе лунного света, падавшего поперек придела, промелькнула какая-то фигура. Эмилия остановилась и прислушалась; но, не слыша шума шагов, подумала, что это обман воображения, и пошла дальше. Сент Обер был погребен под простой мраморной плитой, на которой было написано только его имя, даты рождения и смерти; эта плита находилась у подножия величественного памятника фамилии Вильруа. Эмилия оставалась над могилой отца до тех пор, пока звон к заутрене не напомнил ей, что пора уходить. Она поплакала еще, прощаясь с могилой, и наконец, скрепя сердце, удалилась. Отдав этот последний долг отцу, она в первый раз после его смерти заснула крепким, освежающим сном; а когда проснулась, на душе у нее было спокойно и ясно, как уже давно не бывало.

Но вот настала минута отъезда из монастыря. Ее горе вернулось к ней с новой силой; память об умершем, доброта и участие живых людей привязывали ее к этому месту; а к священной земле, где были погребены останки ее отца, она чувствовала почти такую же нежную любовь, какую мы чувствуем к своему родному дому. Аббатиса, не раз повторив ей при прощании уверения в нежной дружбе, настоятельно просила Эмилию вернуться к ним, если ей не понравится ее новое местожительство; многие из монахинь также выражали искреннее сожаление по поводу ее отъезда. Эмилия рассталась с монастырем, проливая слезы и сопровождаемая пожеланиями счастья.

Несколько лье проехала она в задумчивости; даже красота местности, по которой она ехала, долго не могла вывести ее из глубокой меланхолии, но все эти живописные виды только напоминали ей, что она еще недавно любовалась ими вместе с Сент Обером. Так прошел весь день в тоске и томлении, не ознаменовавшись ничем особенным. Ночь она провела в городке на окраинах Лангедока, а на другое утро путешественники вступили в Гасконь.

К концу того же дня Эмилия увидала перед собой равнины, поля и рощи, знакомые ей с детства, а вместе с ними в ней проснулись нежные и горестные воспоминания.

— Вот они! — восклицала она, — вот они те же самые утесы, те самые сосновые леса, на которые он смотрел с таким восхищением, когда мы с ним последний раз ехали вместе по этой дороге! Вон там, под выступом скалы, стоит хижина, выглядывая из-за кедров, — он велел мне запомнить ее и срисовать в мой альбом! О батюшка, никогда, никогда я больше не увижу тебя!

По мере того, как она приближалась к замку, эти печальные воспоминания о былых временах все умножались. Наконец показался замок среди живописной местности, так горячо любимой Сент Обером. При этом зрелище она почувствовала, что ей следует призвать на помощь всю свою твердость и не давать волю слезам. Она отерла глаза и приготовилась спокойно вынести ужасную минуту возвращения домой, где уже не встретит ее любящий родитель. «Да, — думала она про себя, — я не должна забывать его уроков! Как часто, бывало, он указывал мне на необходимость бороться даже с законным, понятным горем! Как часто мы вместе с ним восхищались величием ума, способного в одно и то же время и страдать, и рассуждать! О, отец мой! Если дозволено тебе бросить взгляд вниз, на твою дочь, тебя порадует, что она помнит твои заветы и старается исполнять их!»

За поворотом дороги замок стал виден еще яснее: трубы его, озаренные солнцем, возвышались из-за любимых дубов Сент Обера, густая листва которых скрывала всю нижнюю часть здания. Эмилия не могла подавить тяжелого вздоха. «Этот час вечерний как раз был его любимым часом! — подумала она, глядя на длинные вечерние тени, тянувшиеся по лугу. — Какой глубокий покой! что за прелестная картина — тихая и радостная, как и в прежние дни!»

В эту минуту слух ее уловил веселую плясовую мелодию, которую она часто, бывало, слыхала прежде, гуляя с Сент Оберем на берегах Гаронны; тут уже твердость духа окончательно покинула ее и она продолжала плакать все время, пока экипаж не остановился у небольших ворот, ведущих в имение, теперь уже составлявшее ее личную собственность. При неожиданной остановке кареты она подняла глаза и увидала старую экономку отца, спешившую отворить ворота. Перед ней с громким лаем бежал пес Маншон, и когда его молодая госпожа вышла из экипажа, он начал прыгать вокруг нее и махать хвостом, задыхаясь от радости.

— Барышня, дорогая моя! — встретила ее Тереза и остановилась, точно собираясь сказать что-нибудь в утешение Эмилии, которая от слез не в силах была отвечать. Собака продолжала скакать и ластиться к ней, потом вдруг бросилась к экипажу с отрывистым лаем.

— Ах, барышня, бедный мой господин! — молвила Тереза, женщина добрая, но не имевшая понятия о деликатности. — Вот и Маншон побежал искать его!

Эмилия громко разрыдалась; взглянув в сторону кареты, все еще стоявшей с отворенной дверцей, она увидала, как собака вскочила внутрь кареты, но тотчас же выскочила оттуда и, пригнув нос к земле, стала бегать вокруг лошадей.

— Не плачьте, барышня, — говорила Тереза. — У меня сердце надрывается, на вас глядючи!

Между тем собака начала кружить вокруг Эмилии, потом бросилась опять к карете и назад к своей госпоже с тихим визгом.

— Бедная собака! — молвила Тереза, — ты тоскуешь по своему хозяину. Однако войдите же в комнаты, барышня, успокойтесь. Чем мне угощать вас?

Эмилия подала руку старой служанке и сделала над собою усилие, чтобы подавить свою скорбь, заботливо осведомляясь о ее здоровье. Но она нарочно замешкалась в аллее, ведущей к крыльцу, потому что в доме уже некому было приветствовать ее нежным поцелуем; ее сердце уже не трепетало, как прежде, от нетерпеливого предвкушения встречи и улыбки на дорогом лице; ей жутко было увидеть предметы, которые живо напомнят о былом счастье. Она медленно пошла к дому, и опять остановилась. Как тихо, как пустынно и печально в доме! Трепеща войти в него, однако упрекая себя в малодушии, она наконец вошла в сени, прошла по ним торопливыми шагами, точно боясь оглядываться, и отворила дверь той комнаты, которую она привыкла называть своей. Вечерний сумрак придавал торжественность тишине и пустоте этой комнаты. Стулья, столы, все предметы обстановки, столь знакомые ей в более счастливые времена, красноречиво взывали к ее сердцу. Она села, сама того не замечая, у окна, выходившего в сад, и где, бывало, часто сиживал с ней Сент Обер, наблюдая, как заходит солнце за рощу!

Проплакав некоторое время, она немного успокоилась; и когда вернулась Тереза, наблюдавшая, чтобы багаж внесли в спальню ее барышни, она уже настолько оправилась, что могла разговаривать с ней.

— Я приготовила вам постель в зеленой комнате, барышня, — заявила Тереза, ставя кофе на стол, — вам теперь приятнее будет спать там, чем на своей прежней постели. Эх, думала ли я месяц тому назад, что вы вернетесь сюда одна-одинешенька! У меня сердце чуть не разорвалось от горя, когда получилось печальное известие. Кто бы мог себе представить, что мой добрый барин уже никогда не вернется!

Эмилия закрыла лицо платком и махнула рукой.

— Выкушайте кофе, — угощала ее Тереза. — Дорогая моя барышня, не убивайтесь! — мы все ведь умрем. Мой дорогой барин — теперь святой на небесах.

Эмилия отняла платок от лица и подняла к небу глаза свои, полные слез. Вскоре, однако, она осушила их и спокойным, хотя и дрожащим голосом стала расспрашивать о некоторых пенсионерах ее покойного отца.

— Ах, и не говорите! Горе горькое! — плакалась Тереза, наливая кофе и подавая чашку своей молодой госпоже, — кто только мог приплестись, те все наведывались сюда каждый Божий день узнавать про вас и про барина.

Далее она рассказала, что многие из тех, кого они оставили здоровыми, успели умереть, а напротив — другие, хворавшие — поправились.

— Смотрите-ка, барышня, — прибавила Тереза, — вон старая Мария плетется сюда по саду. Вот уже три года как всем кажется, что она того и гляди умрет, а она все живет себе да живет. Небось увидала дорожную карету у ворот и сообразила, что это вы вернулись домой.

Эмилии было бы слишком тяжело видеться с этой бедной старухой, и она попросила Терезу пойти сказать ей, что барышня чувствует себя худо и никого не может принять сегодня вечером.

— Завтра мне будет лучше, надо думать; но передай ей эту безделицу в знак того, что я ее не забыла.

Некоторое время Эмилия сидела погруженная в немую скорбь. Не было предмета, который не возбуждал бы в ней воспоминания, имеющего близкое соприкосновение с ее горем. Ее любимые растения, за которыми Сент Обер учил ее ухаживать, рисунки, украшавшие стены и исполненные ею под его руководством; книги, которые он сам выбрал для нее и которые они читали вместе; ее музыкальные инструменты, услаждавшие его слух, — каждый предмет еще более растравлял ее печаль. Наконец она очнулась от этих грустных размышлений и, призвав на помощь всю свою решимость, направилась твердыми шагами в опустелые покои; хотя она страшилась войти в них, но сознавала, что потом ей будет еще тяжелее посетить их.

Пройдя через оранжереи и отворяя дверь библиотеки, она почувствовала, что силы изменяют ей; быть может, вечерний сумрак и тень от деревьев, растущих под окнами еще усиливали торжественность ее настроения, когда она входила в комнату, где все говорило ей об отце. Вот кресло, где он обыкновенно сиживал. Она вздрогнула, увидев его: образ отца рисовался в ее воображении с такой ясностью, что ей показалось, будто она действительно видит его перед собою. Она отогнала от себя иллюзии расстроенного воображения, однако не могла подавить некоторого трепета, тихо подошла к креслу и села. Перед креслом стоял пюпитр для чтения, а на нем лежала развернутая книга, в том виде, как она была оставлена ее отцом. Несколько минут она не могла собраться с мужеством, чтобы рассмотреть ее; она тотчас же вспомнила, что Сент Обер накануне их отъезда из замка вечером читал ей вслух некоторые выдержки из своего любимого автора. Теперь это обстоятельство подействовало на нее потрясающим образом: она глядела на страницу и горько плакала. Для нее эта книга являлась священной и неоценимой; ни за какие сокровища в мире она не согласилась бы перенести ее на другое место или перевернуть страницу. Она продолжала сидеть перед пюпитром и не решалась уйти, хотя сгущающийся сумрак и глубокая тишина в комнате усиливали в ней жуткое чувство. Опять она погрузилась в размышления о состоянии душ после смерти; она вспоминала знаменательный разговор, происходивший между Сент Обером и Лавуазеном в ночь накануне смерти отца.

Погруженная в думы, она вдруг заметила, что дверь тихо отворяется; какой-то шорох в отдаленной части комнаты заставил ее вздрогнуть. В потемках ей показалось, как будто что-то движется. При теперешнем состоянии ее духа, когда малейшее впечатление внешних чувств передавалось ее воображению, ее вдруг охватил суеверный ужас. С минуту она сидела не шевелясь. Наконец рассудок одержал верх: «Чего же бояться? — сказала она себе, — если души любимых существ посещают нас, то наверное только с добрыми намерениями».

Среди наступившей, снова тишины она устыдилась своих страхов и подумала, что это был просто обман воображения или один из тех необъяснимых звуков, которые иногда слышатся в старых домах. Но вот повторился тот же шорох — что-то стало приближаться к ней — она вскрикнула… но в ту же минуту опомнилась, убедившись, что это собака Маншон, которая уселась у ее ног и теперь ласково лизала ей руку.

Эмилия поняла, что при таком состоянии духа она не в силах исполнить намеченную задачу: осмотреть сегодня же все покои замка; поэтому вышла из библиотеки в сад, а оттуда направилась к террасе над рекою. Солнце уже закатилось; но из-за темных ветвей миндальных деревьев еще сквозила на западе светло-шафранная полоса; летучая мышь беззвучно сновала взад и вперед; от времени до времени раздавалась грустная песня соловья.

Настроение, охватившее ее в этот тихий час, вызвало в ее памяти строки, слышанные ею когда-то от Сент Обера на этом самом месте, и она повторила их с какою-то грустной отрадой:

СОНЕТ

Летучая мышь кружится в воздухе, когда вечерний ветерок Порывами проносится вдоль вздрагивающих волн, Трепещет средь лесов и вздохами своими путника смущает. Порою, когда он погружен в чарующую меланхолию. Вдруг чудится ему, что он слышит голос горного духа, И он внимает с сладко замирающим сердцем Тихому мистическому шепоту бриза! Летучая мышь кружится в воздухе; безмолвно падает вечерняя роса И сумерки повсюду проливают Над скалами, волною и над далекой лодкой Свой мягкий, серый и таинственный покров. Так падает над горем сострадания слеза, Виденья мрачные отчаяния застилая.

Эмилия тихим шагом дошла до любимого платана ее отца; под тенью этого старого дерева они, бывало, сиживали все вместе в такой же час и беседовали на тему о загробной жизни. Как часто ее отец с радостным чувством выражал уверенность, что все они встретятся в ином мире! Подавленная этими воспоминаниями, Эмилия отошла от платана; облокотившись о перила террасы, она увидала группу крестьян, весело танцевавших на берегах Гаронны, широко раскинувшейся внизу и отражавшей в своих водах вечернее небо. Какой контраст со скорбящей, одинокой Эмилией! Эти люди веселы и бодры, точно так же как и в те дни, когда у нее было радостно на душе и когда Сент Обер, бывало, слушал их веселую музыку, сияя удовольствием и лаской. Эмилия, полюбовавшись некоторое время на оживленную группу, отвернулась, не имея сил вынести тяжелых воспоминаний; но куда уйти, куда скрыться, если всюду ей суждено наталкиваться на предметы, растравляющие ее горе!

Продвигаясь медленным шагом по направлению к дому, она встретила Терезу.

— Барышня, милая, — заговорила старуха, — я давно ищу вас и боялась, не случилось ли с вами беды какой! Ну, можно ли бродить по ночам, да еще когда так свежо? Скорее идите домой. Подумайте-ка, что сказал бы на это покойный барин? Уж кажется — он ли не горевал, когда скончалась барыня, а между тем, сами знаете, он редко когда проливал слезу.

— Перестань, Тереза, прошу тебя, — сказала Эмилия, желая прервать эту неуместную, хотя и добродушную болтовню.

Но не так-то легко было остановить разглагольствования Терезы.

— Бывало, когда вы так убивались по маменьке, — продолжала она, — барин все говорил вам, что это не годится, потому что ее душеньке хорошо теперь на небе! А если ей хорошо, то, значит, и барину хорошо, — недаром говорится, что молитвы бедняков угодны Богу.

Во время этой речи Эмилия тихонько шла к дому. Тереза посветила ей через сени в гостиную, где обыкновенно сиживала вся семья и где она теперь накрыла ужин на один прибор. Эмилия бессознательно вошла в комнату, прежде чем успела заметить, что она не у себя в спальне. Подавив в себе неприятное чувство, она покорно села за стол. На противоположной стене висела шляпа ее отца: при виде шляпы она почувствовала, что ей делается дурно. Тереза взглянула на свою барышню, потом перевела взгляд на предмет, висевший на стенке, и хотела убрать шляпу, но Эмилия остановила ее движением руки.

— Нет, оставь, — я пойду к себе.

— Как же так! а у меня ужин готов!

— Я не могу есть, — отвечала Эмилия, — я ухожу и постараюсь заснуть. Завтра мне будет лучше.

— Ну, уж это непорядок! Милая барышня, скушайте хоть что-нибудь. Я зажарила фазана, — чудесная птица. Старый месье Барро прислал ее вам нынче поутру; вчера я видала его и сказала, что вы сегодня приезжаете. Вот уж никто так не сокрушается о барине, как этот господин…

В самом деле? — отозвалась Эмилия смягченным тоном, чувствуя, что ее бедное сердце на минуту согрето этим лучом сочувствия.

Наконец силы окончательно изменили ей, и она удалилась в свою спальню.

 

ГЛАВА IX

Вскоре по возвращении домой Эмилия получила от своей тётки, г-жи Шерон, письмо, в котором та, после нескольких банальных фраз утешения, приглашала ее к себе в Тулузу, прибавляя, что покойный брат доверил ей воспитание Эмилии. У Эмилии в это время было одно желание: остаться в «Долине», где протекло ее счастливое детство, пожить еще в этом замке, бесконечно дорогом ее сердцу, и вместе с тем ей не хотелось возбуждать неудовольствие г-жи Шерон.

Хотя глубокая привязанность ее к покойному отцу не позволяла ей усомниться ни на минуту в том, хорошо ли он сделал, назначив г-жу Шерон опекуншей, но она не могла не сознавать, что теперь ее счастье в значительной степени поставлено в зависимость от прихоти ее тетки. В своем ответном письме она просила позволения остаться пока в «Долине»; она ссылалась на угнетенное состояние духа и на необходимость тишины и уединения для успокоения ее нервов. Она знала, что ни того, ни другого не может найти в доме г-жи Шерон, женщины богатой, любящей общество и рассеянную жизнь.

Вскоре Эмилию навестил старик Барро, искренне скорбевший о смерти Сент Обера.

— Еще бы мне не печалиться о вашем отце, — говорил он. — Ведь я уже никогда не встречу друга, подобного ему; если б я знал, что найду такого человека в так называемом обществе, я ни за что не удалился бы от света.

За такое теплое чувство к ее отцу Эмилия любила старика. Ей отрадно было беседовать с человеком, которого она так уважала и который при своей непривлекательной наружности отличался сердечной добротой и редкой деликатностью чувств.

Несколько недель Эмилия провела в спокойном уединении и мало-помалу ее острое горе перешло в тихую грусть. Теперь она уже могла читать те самые книги, какие раньше читала с отцом, сидела в его кресле в библиотеке, ухаживала за цветами, посаженными его рукой, могла касаться струн музыкального инструмента, на котором он когда-то играл, и даже пела его любимые песни. Тут только она поняла всю ценность воспитания, полученного ею от отца; развивая ее ум, он обеспечил ей верное убежище от скуки, доставил ей возможность всесторонне развлекаться, независимо от общества, для нее недоступного в силу обстоятельств. Благодетельное действие этого воспитания не ограничивалось эгоистическими преимуществами; Сент Обер усердно развивал в ней все добрые качества сердца, и теперь это сердце распространяло благодеяния на всех окружающих. Она находила, что если и не в состоянии совершенно устранить несчастья от своих ближних, то по крайней мере может смягчать их страдания своей добротой и сочувствием. Г-жа Шерон не отвечала на письмо Эмилии и та начала уже надеяться, что ей позволят остаться еще некоторое время в ее уединении. Ее дух уже настолько укрепился, что она могла отважиться посещать все те места, которые особенно живо вызывали ей на память картины прошлого. В числе их была рыбачья хижина; чтобы еще полнее отдаться своим нежным воспоминаниям, она захватила с собой свою лютню — ей хотелось сыграть там те самые мелодии, которыми так часто восхищались ее мать и отец. В последний раз она приходила сюда с отцом и матерью, за несколько дней до того, как заболела г-жа Сент Обер, и теперь, когда Эмилия вошла в лес, окружающий хижину, все так живо пробудило в ней память о прошлом, что она не выдержала: прислонилась к дереву и несколько минут проплакала. Узкая тропинка, ведущая к домику, заросла травой, а цветы, посаженные по краям Сент Обером, были почти заглушены крапивой. Эмилия часто останавливалась и оглядывала это заброшенное местечко, пустынное и безмолвное. И когда она дрожащей рукой отворила дверь рыбачьей хижины, у нее вырвалось восклицание: «Ах, ничто не изменилось, все осталось по-старому; только те, которые посещали этот домик, уже никогда не вернутся!»

Она подошла к окну, выходившему на речку и, облокотясь о подоконник, погрузилась в грустную задумчивость. Принесенная лютня лежала возле нее, забытая: печальные вздохи бриза в высоких соснах, нежный шепот его в камышах, колышущихся на берегу, были музыкой, более гармонировавшей с ее чувствами; эта музыка не заставляла звенеть струны тяжелых воспоминаний, но успокоительно действовала на ее сердце, как голос сочувствия. Не замечая, что приближались сумерки и что последний луч солнца трепетал на горных вершинах, она продолжала стоять в задумчивости и, вероятно, долго не тронулась бы с места, но вдруг шум шагов около домика встревожил ее и напомнил, что она здесь одна и беззащитна. Не прошло минуты, как дверь распахнулась; вошел какой-то человек, остановился при виде Эмилии и начал извиняться за свое непрошеное появление. Но у Эмилии при первом звуке его голоса страх сменился сильным волнением; голос был знаком ей, и хотя она не могла в потемках разглядеть черты пришельца, но ее охватило предчувствие чего-то радостного.

Вошедший повторил свои извинения, и Эмилия что-то проговорила ему в ответ; тогда незнакомец стремительно бросился к ней и воскликнул:

— Боже милостивый! может ли это быть! неужели я ошибаюсь — это вы, мадемуазель Сент Обер!

— Да, это я, — отвечала Эмилия, догадка которой подтвердилась: теперь она могла разглядеть лицо Валанкура, сиявшее светлой радостью. Сразу ее осадил целый рой грустных воспоминаний и от стараний сдержать себя волнение ее еще усиливалось.

Между тем Валанкур участливо осведомлялся о ее здоровье и выразил надежду, что путешествие принесло пользу ее батюшке, но, увидав горькие слезы, он угадал роковую истину. Он усадил ее на скамью и сам сел с ней рядом; Эмилия продолжала плакать, а он держал ее руку, которую она бессознательно оставляла в его руке, пока рука стала мокрой от слез, которые он проливал, грустя о Сент Обере и жалея его дочь.

— Я сознаю, — проговорил он, — как бесполезна была бы всякая попытка утешать вас. Я могу только печалиться вместе с вами, потому что без слов знаю, о чем вы плачете… Дай Бог, чтобы я ошибался!

Эмилия отвечала слезами, но наконец встала и предложила уйти из этого печального места. Валанкур, хотя и видел, как она слаба, не решился удерживать ее, но взял ее под руку и повел вон из рыбачьей хижины. Молча пошли они по лесу; Валанкуру хотелось узнать все подробности, но он боялся расспрашивать, а Эмилия была слишком расстроена, чтобы рассказывать. Через некоторое время, однако, она настолько овладела собой, что могла заговорить о своем отце и в коротких словах рассказать о его смерти. Валанкур был потрясен. Услыхав, что Сент Обер скончался в дороге и что Эмилия очутилась среди чужих людей, он пожал ее руку и невольно воскликнул:

— Господи, отчего меня там не было!

Наконец, заметив, что Эмилия слишком измучена горестными воспоминаниями, он постепенно перевел разговор на другие темы и заговорил между прочим о себе. Эмилия узнала, что после того, как они расстались, Валанкур некоторое время бродил по берегам Средиземного моря и потом через Лангедок вернулся в Гасконь, свою родную провинцию, где он обыкновенно жил.

Докончив свой маленький рассказ, он умолк; Эмилия тоже не расположена была разговаривать, и так молча они дошли до ворот замка; здесь он остановился и, сказав ей, что завтра едет домой в Этювьер, попросил у нее позволения завтра утром зайти к ней проститься. Эмилия, рассудив, что неловко было бы отказать ему в исполнении такой простой учтивости, отвечала, что она будет дома.

Весь вечер она провела в печали. В ее памяти проносились вереницей все события, случившиеся после того, как она в последний раз видела Валанкура, и сцена смерти ее отца восстала перед ней в таких живых красках, как будто это случилось лишь вчера. Припомнился ей и торжественный завет отца уничтожить все его рукописи. Очнувшись от истерического состояния, в каком держало ее горе, Эмилия ужаснулась при мысли, что она не исполнила еще его предсмертного распоряжения, и решила, что завтра же сдержит свое обещание.

 

ГЛАВА Х

На другое утро Эмилия приказала затопить печку в бывшей спальне Сент Обера и тотчас же после завтрака отправилась туда с намерением сжечь бумаги. Запершись на ключ, чтобы никто ей не помешал, она отворила дверь в соседнюю комнату, где находились бумаги. Войдя туда, она почувствовала непривычный страх и несколько минут озиралась, дрожа всем телом. В одном углу комнатки стояло большое кресло, а перед ним стол, за которым сидел отец ее в тот памятный вечер, накануне их отъезда, и в сильном волнении рассматривал бумаги.

Уединенная жизнь Эмилии за последнее время, печальные мысли постоянно угнетали ее расстроенные нервы. Ее обыкновенно здравый рассудок посещали суеверные бредни, которые имеют свойство сбивать с толку человека и приводить его в состояние, близкое к временному безумию. После возврашения ее домой с ней несколько раз повторялись такие припадки: блуждая по опустелому дому в сумерках, она чего-то пугалась, ей чудились какие-то призраки. Такому же болезненному возбуждению нервов она приписала и теперешний случай: когда она еще раз взглянула на кресло, стоявшее в темном углу чулана, ей представилось, что она ясно видит в нем фигуру отца.

Эмилия постояла несколько минут, как пригвожденная к полу, затем бросилась вон из комнатки. Но вскоре она оправилась и стала укорять себя в слабости, мешавшей ей исполнить дело такой важности; опять отворила она дверь каморки. Руководствуясь указаниями Сент Обера, она легко отыскала доску, о которой он говорил, в углу у окна. Она нашла и черту, о которой он говорил ей, прижала ее ногой— доска подалась; под нею обнаружилась связка бумаг и кошелек с золотыми. Дрожащей рукой Эмилия вынула все это, приладила доску на прежнее место и уже хотела встать с пола, как вдруг ей показалось, что она опять видит знакомую фигуру в кресле. Эта иллюзия произвела на нее потрясающее впечатление: она бросилась вон из комнатки в спальню и почти без чувств упала на стул.

Рассудок скоро рассеял эту страшную, гнетущую игру воображения, и Эмилия опять вернулась к бумагам, но еще настолько мало владела собой, что глаза ее машинально скользили по исписанным листам; в эту минуту она не сознавала, что нарушает строгое запрещение отца — вдруг попавшаяся ей на глаза фраза, имевшая глубокий, страшный смысл, сразу пробудила ее внимание и вместе с тем ее память. Она поспешно оттолкнула от себя бумаги, но не могла выбросить из головы тех полных значения слов, которые возбудили в ней ужас и любопытство. Эти слова так сильно взволновали ее, что она даже не могла решиться сразу сжечь бумаги, и чем дальше она останавливалась на этом, тем более это обстоятельство разжигало ее воображение. Побуждаемая пламенным и вполне понятным любопытством ближе разузнать все касающееся нечаянного, таинственного разоблачения, она даже пожалела, зачем обещала отцу уничтожить эти бумаги. Одно мгновение она сомневалась, следует ли по справедливости повиноваться такому приказанию, вопреки доводам, заставляющим ее продолжать исследование тайны. Но это затмение длилось недолго. «Я дала торжественное обещание отцу, — сказала она самой себе, — обещание исполнить его предсмертный завет — мое дело не рассуждать, а повиноваться. Надо поскорее удалить от себя всякий соблазн, иначе я поступлю дурно и буду весь свой век мучиться сознанием непоправимой вины». Подкрепленная сознанием долга, она окончательно победила искушение, самое сильное, какое ей когда-либо приходилось испытывать в жизни, и бросила бумаги в огонь. Глаза ее следили за тем, как пламя медленно истребляло их: она вздрогнула, вспомнив о только что прочтенной фразе и подумав, что теперь навеки ускользает единственный случай когда-либо разъяснить тайну.

Лишь долго спустя после этого она вспомнила о кошельке и уже хотела, не открывая его, положить в шкаф, как вдруг заметила, что в нем заключается какой-то предмет, размерами побольше монеты; поэтому она принялась рассматривать содержимое кошелька. «Его рука касалась этих монет, — говорила она, целуя их и обливая слезами, — его рука, теперь уже истлевшая, обратившаяся в прах». На дне кошелька оказался небольшой пакетик, завернутый в несколько бумаг; развернув его, она увидала, что там заключается футляр с женским портретом. Эмилия вздрогнула. «Это тот самый портрет, над которым в тот вечер плакал мой отец!», — сказала она. Рассматривая черты, изображенные на портрете, она подумала, что не знает этой женщины — это было лицо редкой красоты, полное кротости и грустной покорности судьбе.

Сент Обер не давал никаких распоряжений относительно миниатюры и даже не упомянул о ней; поэтому Эмилия сочла себя вправе сохранить портрет. Вспомнив, каким тоном он говорил о маркизе Вильруа, Эмилия была склонна думать, что это ее портрет; но все-таки не видно было причины, почему ее отец хранил у себя портрет этой дамы, и, храня его, грустил и плакал над ним, как в тот вечер, накануне отъезда.

Эмилия долго не отрывалась от миниатюры и не могла дать себе отчета, что именно так чарует и привлекает ее в этом лице, внушая ей нежность и жалость. Темно-каштановые волосы незнакомки небрежно вились вокруг чистого, открытого лба; нос был с легкой горбинкой; на устах витала улыбка, но улыбка грустная; голубые глаза были устремлены к небу с выражением небесной кротости; легкое облако грусти на челе выдавало чуткую, чувствительную душу.

Рассматривая портрет, Эмилия была выведена из задумчивости стуком калитки; выглянув в окно, она увидала Валанкура, идущего к замку. Она была так взволнована только что пережитым, что почувствовала себя неподготовленной к этому свиданию, и несколько минут оставалась в бывшей спальне отца, стараясь немного оправиться.

Встретив Валанкура в зале, она была поражена его видом, до такой степени он изменился с того времени, как они расстались в Руссильоне; вчера в сумерках она не могла этого заметить. Но томность и уныние мгновенно сменились улыбкой, озарившей его черты, лишь только она появилась.

— Как видите, — начал он, — я воспользовался вашим позволением прийти попрощаться с вами.

Эмилия слабо улыбнулась и, чтобы сказать что-нибудь, спросила, давно ли он в Гаскони?

— Всего несколько дней, — отвечал Валанкур и щеки его покраснели. — Я предпринял длинную прогулку, расставшись со своими друзьями после восхитительного путешествия в Пиренеях…

При этих словах у Эмилии навернулись слезы на глазах; заметив это, Валанкур, желая отвлечь ее от печальных воспоминаний, им же вызванных, и браня себя за неосторожность, начал говорить о другом, между прочим восхищался замком и его окрестностями.

Эмилия, затрудняясь поддерживать разговор, обрадовалась такому случаю заговорить о чем-нибудь постороннем. Они прошлись по террасе. Валанкур был в восторге от живописности реки и видов на противоположном берегу Гаронны.

Прислонясь к каменной ограде террасы и любуясь быстрым течением Гаронны, он говорил Эмилии:

— Несколько недель тому назад мне случилось быть у истоков этой прекрасной реки; тогда я не имел счастья знать вас, а то я пожалел бы, что вы не видите этой картины, совершенно в вашем вкусе. Река берет начало в местности Пиренейских гор, еще более величественной и дикой, чем та, по которой мы ехали, направляясь в Руссильон.

Он описал, как Гаронна узким ручьем низвергается через пропасти в горах, затем как в нее вливаются воды множества потоков, струящихся из снеговых вершин, и как она стремительно мчится в долину Арана, пенясь, несется между романтических высот, пока наконец не достигает равнин Лангедока; там, омывая стены Тулузы, она поворачивает опять к северо-западу, принимает более мирный характер, оплодотворяет пастбища Гаскони и Гиенны и наконец вливается в Бискайский залив.

Эмилия и Валанкур беседовали о местностях, которые они посетили вместе в Пиренейских Альпах; в голосе Валанкура часто сквозила робкая нежность; порою он описывал картины природы с пылким, увлекательным талантом, порою он как будто терял нить своего рассказа, хотя все продолжал говорить.

Эти описания невольно наводили Эмилию на воспоминания об отце; образ его оживал во всех картинах, воспроизводимых Валанкуром; ей слышались слова и замечания отца, она видела перед собой, как живое, его восторженное лицо. Молчаливость Эмилии наконец напомнила Валанкуру, что его рассказы слишком близко задевают предмет ее скорби, и он незаметно перевел разговор на другую тему, хотя тоже не менее тяжелую для Эмилии: он стал хвалить величественный платан, простиравший свой шатер над террасой, где они теперь сидели; Эмилии вспомнилось, как они, бывало, сиживали здесь с отцом и как он почти в тех же словах выражал свой восторг.

— Это было любимое дерево моего дорогого отца, — проговорила она, — ему нравилось по вечерам сидеть под тенью платана, окруженному своим семейством.

Валанкур понял ее чувства и молчал; если б она подняла глаза свои, потупленные в землю, она увидала бы слезы на его глазах. Он встал и прислонился к ограде террасы, но тотчас же отошел прочь и сел на прежнее место; через минуту он опять вскочил и казался сильно взволнованным. Между тем Эмилия чувствовала себя до того расстроенной, что, несмотря на все попытки завязать разговор, это ей никак не удавалось. Валанкур снова сел, но продолжал молчать и дрожал всем телом. Наконец он проговорил нерешительным голосом:

— И с этим прелестным уголком я должен расстаться, должен проститься с вами… быть может, навеки! Эти минуты уже никогда больше не вернутся! Позвольте же мне, по крайней мере, не оскорбляя вашей глубокой скорби, выразить все мое восхищение вашей добротой! Я не забуду ее! О! если б когда-нибудь, в будущем, мне позволено было назвать это чувство любовью!

Эмилия от волнения не могла отвечать; Валанкур, решившись взглянуть на нее, заметил, что она переменилась в лице; опасаясь обморока, он сделал невольное движение, чтобы поддержать ее. Это заставило Эмилию очнуться и овладеть собой. Валанкур притворился, что не замечает ее нездоровья, но когда он заговорил, в голосе его выражалась скрытая нежность.

— Я больше не осмелюсь, — сказал он, — касаться этого предмета; но позвольте мне сказать, что эти минуты разлуки утратили бы свою горечь, если б мне дана была надежда, что я, несмотря на мое признание, не буду изгнан из вашего присутствия на будущее время.

Она сделала над собой усилие, чтобы овладеть своими смятенными чувствами и заговорить. Она боялась довериться своему сердцу, которое рвалось навстречу Валанкуру, и подать ему надежду после столь короткого знакомства; хотя даже в этот небольшой срок она успела заметить в нем много достоинств и хотя эти наблюдения подкрепились добрым мнением ее отца о молодом человеке, но все же этого было еще мало, чтобы побудить ее принять решение, бесконечно важное для ее будущего счастья. Правда, мысль о том, чтобы отказать Валанкуру, была ей очень тяжела, почти невыносима; это сознание заставляло ее опасаться пристрастности своего суждения, и она тем более не решалась поощрить это признание, на которое так нежно отзывалось ее сердце. Семья Валанкуров была знакома ее отцу; она пользовалась безукоризненной репутацией. Что касается материальных обстоятельств самого Валанкура, то он намекнул на них, насколько позволяла деликатность, сказав, что пока он не может предложить ей ничего, кроме нежно любящего сердца. Он молил только об одном, чтобы ему дали хотя отдаленную надежду. Эмилия не могла решиться отнять эту надежду, хотя не осмеливалась и поддерживать ее. Наконец она собралась с силами и отвечала ему, что она очень дорожит добрым мнением человека, которого уважал ее отец.

— Значит, он считал меня достойным уважения? — произнес Валанкур голосом, дрожащим от волнения. Потом, одумавшись, прибавил: — Простите мой вопрос, я не знаю, что говорю… Если б я только мог надеяться, что вы считаете меня достойным его симпатии и позволите мне иногда осведомляться о вашем здоровье, тогда я удалился бы сравнительно спокойный.

После короткого молчания Эмилия сказала:

— Я буду с вами откровенна, зная, что вы поймете мое положение и мою откровенность примете за доказательство моего… уважения к вам. Хотя я живу здесь в доме покойного батюшки, но живу здесь одна. Увы, у меня уже нет отца… отца, присутствие которого могло бы оправдать ваши посещения. Мне нечего объяснять вам, насколько мне неприлично принимать вас у себя.

— Будьте уверены, что я вполне понимаю вас. Но что же утешит меня за мою покорность? — прибавил Валанкур с грустью. — Простите, я расстраиваю вас, я готов оставить этот разговор, если вы дадите мне разрешение когда-нибудь явиться к вашим родным.

Эмилия опять смутилась и не знала что отвечать. Она особенно сильно сознавала всю трудность и беспомощность своего положения; у нее не было на свете ни единого человека — родственника или друга, к кому она могла бы обратиться за поддержкой и советом в теперешних трудных обстоятельствах. Г-жа Шерон, единственная ее родственница, могла бы быть ее другом, но она была или поглощена своими светскими обязанностями, или просто сердилась на племянницу за ее нежелание уезжать из отцовского замка; словом, пока тетка бросила Эмилию на произвол судьбы.

— Ах, я вижу, — промолвил Валанкур после долгой паузы, в продолжение которой Эмилия начинала то ту, то другую фразу, оставляя их неоконченными, — вижу, что для меня нет никакой надежды: я не ошибался — вы считаете меня недостойным вашего уважения. Ах! это роковое путешествие! Я считал его счастливейшей порой моей жизни, а вместо того эти блаженные дни отравят всю мою будущность! Как часто я вспоминал об

этих днях с надеждой и страхом! и все-таки до этой минуты я никогда не жалел об их чарующем впечатлении на мою душу!

Голос его прервался, он стремительно вскочил с места и заходил по террасе. На его лице было выражение отчаяния, поразившее Эмилию. Сердечная симпатия к нему в некоторой степени поборола ее чрезвычайную робость; и когда он опять сел, она проговорила тоном, выдававшим ее нежное чувство:

— Вы несправедливы к себе и ко мне, говоря, будто я считаю вас недостойным моего уважения; сознаюсь вам, что я уже давно чувствую к вам уважение и… и…

Валанкур нетерпеливо ждал окончания фразы, но слова замерли на ее губах. В глазах ее отражалось, однако, волнение ее сердца. В один миг Валанкур перешел от нетерпения и отчаяния к нежности и восторгу.

— О, Эмилия! — воскликнул он, — моя Эмилия! Научите меня, как вынести эту минуту! Она запечатлеется в моем сердце, как самая священная в моей жизни!

Он прижал руку ее к губам своим; рука была холодна и дрожала; подняв глаза, он увидел, как бледно ее лицо. Слезы доставили Эмилии облегчение; Валанкур наблюдал ее в тревожном волнении. Через несколько минут она оправилась и, улыбаясь сквозь слезы, сказала:

— Простите мне эту слабость. Силы мои, вероятно, еще не оправились после недавнего потрясения.

— Я не могу простить себе, — сказал Валанкур, — что я был причиной вашего волнения; постараюсь более не касаться предмета, который мог расстроить вас в сладостной уверенности, что пользуюсь вашим уважением.

Потом, забыв о своей решимости, он опять заговорил о том же.

— Вы не знаете, сколько мучительных часов я провел вблизи от вас за эти последние дни, когда вы думали, что я далеко, — если только вы иногда делали мне честь вспоминать обо мне. Я бродил вокруг замка в тихие часы ночи, когда ни одна душа не могла видеть меня. Было так отрадно сознавать вашу близость, для меня было что-то особенно успокоительное в мысли, что я караулю ваш дом в то время, как вы почиваете. Эти сады от части знакомы мне. Однажды я перелез через ограду и провел один из счастливейших, хотя и мучительных часов в моей жизни, прохаживаясь под окном, которое я считал вашим.

Эмилия осведомилась, как долго Валанкур жил по соседству.

— Несколько дней, — отвечал он. — У меня было намерение воспользоваться позволением вашего батюшки посетить вас. Не знаю почему, но при всем моем желании видеть вас я все не решался войти и постоянно откладывал свое посещение. Я поселился в деревне поблизости и бродил со своими собаками по живописным местностям этого прелестного края; все время я мечтал встретить вас, однако не решался посетить ваш дом…

Разговор продолжался, и время летело незаметно; наконец Валанкур опомнился.

— Мне пора уходить, — молвил он печально, — но я уйду с надеждой увидеть вас снова, получив от вас разрешение посетить ваших родных.

— Мои родные будут рады видеть того, кто был другом моего покойного отца, — отвечала Эмилия.

Валанкур поцеловал ее руку и все мешкал, не имея сил уйти; Эмилия сидела молча, потупив глаза в землю, а Валанкур, глядя на нее, думал, что скоро он уже не увидит это прекрасное лицо и что даже по памяти ему будет трудно вызвать перед собой эти дорогие черты. В эту минуту из-за платана послышался шум торопливых шагов и, повернувшись, Эмилия увидала перед собой г-жу Шерон. Девушка почувствовала, что ее бросило в краску: она задрожала от волнения, однако поспешно вскочила навстречу гостье.

— Ну-с, милая племянница! — начала г-жа Шерон, окидывая Валанкура удивленным, пытливым взглядом, — вот и я! Как поживаете? — Впрочем, нечего и спрашивать! ваш цветущий вид и так доказывает, что вы уже утешились после вашей утраты.

— В таком случае, мой вид обманчив, тетя, — в своей утрате я никогда не могу утешиться.

— Ладно, ладно, не стану с вами спорить: я вижу, у вас батюшкин характер, но позвольте сказать вам, что ему, бедняжке, лучше бы жилось с другим характером.

Гордый, негодующий взгляд, брошенный Эмилией на г-жу Шерон, смутил бы всякого другого, но не ее. Эмилия не отвечала ни слова, но представила тетке Валанкура, который тоже едва мог скрыть свое возмущение; на поклон его г-жа Шерон отвечала легким кивком и надменным взглядом. Через несколько минут молодой человек простился с Эмилией, причем та заметила, как ему тяжело уйти и оставить ее в обществе такой особы, как г-жа Шерон.

— Кто этот молодой человек? — спросила тетка тоном, в котором сквозило и любопытство, и презрение, — вероятно, какой-нибудь досужий ухаживатель? Но я все-таки думала, милая моя, что у вас хватит чувства приличия и вы поймете, что вам нельзя принимать визиты молодых людей в вашем теперешнем одиноком положении. Я должна вам сказать, что свет замечает подобные вещи и будет болтать — конечно, не в недоброжелательном духе.

Эмилия, возмущенная этими грубыми речами, пыталась прервать их; но г-жа Шерон продолжала, не смущаясь, с самодовольством человека, для которого власть еще внове.

— Вам непременно надо находиться под наблюдением особы, способной руководить вами. Мне собственно некогда этим заниматься. Но так как ваш бедный отец перед смертью пожелал, чтобы я наблюдала за вашим поведением, то я принуждена взять вас под свою опеку. Но я должна сказать вам, что если вы не будете вполне подчиняться моим указаниям, то я не стану утруждать себя заботами о вас.

Эмилия уже не делала попыток прерывать словоизвержения г-жи Шерон; горе и гордость оскорбленной невинности заставляли ее молчать.

— Я приехала сюда затем, чтобы взять вас с собою в Тулузу, — заговорила опять тетка. — Мне очень жаль, что ваш отец умер в таких печальных обстоятельствах, но я приму вас к себе. Ах, бедняга! он всегда был великодушен, но непрактичен, иначе он не оставил бы своей дочери в зависимости от родных.

— Надеюсь, он этого и не сделал, тетя, — спокойно возразила Эмилия, — да и денежные неудачи его произошли вовсе не по милости благородного великодушия, всегда отличавшего его: дела г.Мотвилля, я полагаю, могут еще поправиться без большого убытка для его кредиторов, а тем временем я желала бы оставаться в «Долине».

— Еще бы не желали! — воскликнула г-жа Шерон с иронической улыбкой, — и я, конечно, соглашусь на это, видя, как необходимы спокойствие и уединение для успокоения ваших нервов. Я не считала вас способной на такую двуличность, милая моя. Когда вы ссылались на этот предлог для того, чтобы оставаться здесь, я имела глупость поверить вам, и никак не ожидала застать вас в приятном обществе этого г. Ла Вал… как бишь его?.. Я забыла имя.

— Я говорила вам сущую правду, тетя, — отвечала она, — и теперь я более чем когда-либо ценю уединение, о котором тогда просила; и если цель вашего посещения состоит лишь в том, чтобы оскорблять меня, хотя и без того я сильно страдаю, то вы могли бы немного пощадить дочь вашего покойного брата.

— Я вижу, что взяла на себя хлопотливую обузу, — заметила г-жа Шерон, вся побагровев.

— Мой отец, наверное, не думал, тетя, — проговорила Эмилия мягко и стараясь удержаться от слез, — что это будет для вас такой обузой. Уверяю вас, мое поведение всегда заслуживало его одобрения. Мне было бы прискорбно оказывать неповиновение сестре моего дорогого отца; и если вы полагаете, что ваша задача действительно будет так тяжела, то я могу только пожалеть, что она выпала вам на долю.

— Полно, племянница, все это фразы. Из уважения к моему бедному брату я готова пока смотреть сквозь пальцы на неприличие вашего поведения. Увидим, как вы впредь будете держать себя.

Эмилия просила ее объяснить, в чем заключается неприличие, на которое намекает тетка.

— В чем неприличие! Да в том, что вы принимали посещения поклонника, неизвестного вашим родным! — воскликнула г-жа Шерон, не соображая, что сама виновата в гораздо большем неприличии, подозревая племянницу в неблаговидном поступке.

Слабый румянец разлился по лицу Эмилии; гордость и огорчение боролись в ее сердце; но, вспомнив, что, действительно, с первого взгляда подозрения ее тетки как будто и оправдываются до известной степени, она не могла унизиться настолько, чтобы начать оправдывать свое поведение, в сущности невинное и неумышленное. Она рассказала, как она познакомилась с Валанкуром при жизни отца; рассказала, как он был нечаянно ранен дорогой ее отцом и как они потом путешествовали вместе; наконец, упомянула, что она случайно встретилась с ним вчера вечером. Правда, он признался, что неравнодушен к ней, и просил позволения явиться к ее родным.

— Но кто же он такой, этот искатель приключений, скажите, пожалуйста? — воскликнула г-жа Шерон. — И на что он рассчитывает?

— Ну, уж это пусть он сам объяснит вам, — отвечала Эмилия. — Его семья была известна моему отцу, и он слышал, что она пользуется безукоризненной репутацией.

Далее она рассказала все, что знала о нем.

— А! так он, значит, младший сын в семье, следовательно, нищий! — воскликнула тетка. — Вот это мило! И мой брат пристрастился к этому молодому человеку после нескольких дней знакомства? Это так на него похоже! В молодости он, бывало, всегда то полюбит, то возненавидит кого-нибудь без всякой разумной причины, и даже я всегда находила, что те люди, которых он не одобрял, гораздо приятнее его любимцев. Впрочем, о вкусах не спорят. Он всегда поддавался впечатлению внешности. Что до меня касается, то я нахожу, что это смешная восторженность! Ну, что общего между лицом человека и его характером? Не может разве случиться, что у хорошего человека неприятное лицо?

Эту последнюю фразу г-жа Шерон произнесла с большой самоуверенностью, точно сделала великое открытие, и решила, что все рассуждения покончены.

Эмилия, желая прекратить неприятный разговор, осведомилась, не желает ли тетушка закусить после дороги; г-жа Шерон пошла за ней в замок, однако не рассталась со своей темой, которую обсуждала с таким самодовольством и с такой строгостью к племяннице.

— Я с огорчением убеждаюсь, — сказала она в ответ на какое-то замечание Эмилии о физиономиях, — что вы унаследовали многие предрассудки от вашего отца, между прочим, внезапную симпатию к людям, за их приятную наружность. Я догадываюсь, что вы считаете себя страстно влюбленной в этого молодого авантюриста, после знакомства в несколько дней. Действительно, в вашем свидании было что-то романтически очаровательное!, .

Эмилия подавила слезы, готовые брызнуть из ее глаз, и проговорила:

— Когда мое поведение будет заслуживать вашей строгости, тетя, тогда и будьте строги; но до той поры, из чувства справедливости, если не любви, вам следовало бы воздержаться. Я никогда добровольно не оскорбляла вас. Теперь я лишилась родителей, и вы единственное лицо, от кого я могу ждать доброго отношения. Не растравляйте же моего горя, оно и так велико после потери таких родителей!

Последние слова она едва могла выговорить от волнения и вслед затем залилась слезами. Она вспомнила о деликатности и нежности Сент Обера, о счастливых днях, проведенных ею в родном доме, и вот теперь, сравнивая все это с грубым, бессердечным обращением г-жи Шерон и представляя себе, сколько ей впредь придется проводить тоскливых часов в ее обществе, она чувствовала, что ею овладевает горе, близкое к отчаянию. Госпожа Шерон, более обиженная укорами Эмилии, чем тронутая ее скорбью, не сказала ничего, что могло бы смягчить ее горе; но хотя она и выражала неохоту принять к себе племянницу, однако в сущности желала ее общества. Властолюбие было ее преобладающей слабостью; она знала, что ей будет удобно принять к себе в дом молодую сироту, которая будет беспрекословно слушаться ее и исполнять все ее капризы.

Войдя в замок, госпожа Шерон изъявила желание, чтобы Эмилия сейчас же уложила свои вещи, так как она намеревается немедленно выехать в Тулузу. Эмилия старалась уговорить тетку отсрочить отъезд хоть до завтрашнего дня. Наконец это ей удалось.

Весь день г-жа Шерон капризничала и пускала в ход свою мелочную тиранию, а Эмилия печалилась, помышляя о будущем.

Вечером, когда тетка удалилась в свою спальню, Эмилия обошла все комнаты и прощалась со всеми вещами в своем родном доме, который теперь покидала невесть на сколько времени, для того чтобы вступить в свет, ей совершенно чуждый и неизвестный. Она не могла победить в себе предчувствие, часто приходившее ей на ум в эту ночь, — что она никогда больше не вернется в отцовский замок.

Долго оставалась она в кабинете отца, отобрала несколько любимых его авторов, чтобы увезти их с собою, и пролила немало слез, стирая пыль с книг; потом она уселась в его любимое кресло перед пюпитром для чтения и погрузилась в печальные думы; так просидела она до тех пор, пока Тереза не отворила дверь, делая обход перед сном. Старуха вздрогнула, увидав свою молодую госпожу; но та позвала ее и отдала распоряжение держать дом наготове к ее приему в любое время.

— Ох, ох, ох! барышня моя горемычная! и зачем вам понадобилось уезжать отсюда! — промолвила Тереза, — право, вам здесь будет лучше, чем там, куда вы едете, — если судить по всему…

Эмилия не отвечала на это замечание. Огорчение, выраженное Терезой по поводу ее отъезда, глубоко трогало ее; но она находила некоторое утешение для себя в простой привязанности этой бедной, старой служанки; она дала ей кое-какие распоряжения с целью удобнее устроить ее во время отсутствия ее госпожи.

Отпустив Терезу спать, Эмилия еще бродила по всем пустым покоям замка; более всего она пробыла в спальне отца и там долго предавалась грустным мыслям, не лишенным некоторого утешения. Наконец она удалилась в свою комнату. Из окна она смотрела на сад, слабо озаренный луной, подымавшейся из-за вершин пальмовых деревьев; наконец тихая красота ночи пробудила в ней такое сильное желание проститься с возлюбленными воспоминаниями своей юности, что она не могла устоять против соблазна сойти вниз. Набросив на голову легкий прозрачный шарф, в котором она обыкновенно гуляла, она молча прошла через сад и направилась к отдаленным рощам, чтобы еще раз подышать воздухом свободы и поплакать вдали от посторонних глаз. Глубокий покой ночи, дивное благоухание, разлитое в воздухе, величие далеких горизонтов и ясный синий свод над головою умиротворили и возвысили ее душу, делая ее нечувствительной к ничтожному, низменному миру до такой степени, что теперь она не могла даже понять, как эти житейские мелочи могли хоть на минуту взволновать ее. Эмилия позабыла о госпоже Шерон и обо всех ее вздорных придирках, и помыслы ее вознеслись к созерцанию бесчисленных миров, рассеянных в глубине эфира — причем тысячи их невидимы человеческому глазу и даже недоступны человеческому воображению. В то время, как мысли ее витали в бесконечном пространстве и возносились к предвечному Началу Бытия, управляющему вселенной, мысль об отце ни на минуту не покидала ее; но то была мысль отрадная, так как она со своей глубокой, чистой верой знала, что душа его в руках Божьих. Эмилия продолжала идти по роще к террасе, но часто останавливалась на пути, когда какое-нибудь воспоминание шевелило ее горе или когда ее рассудок напоминал ей о предстоящем изгнании.

Луна уже стояла высоко над лесом, задевая верхушки деревьев желтым светом и пронизывая чащу длинными косыми лучами; внизу, над быстрой Гаронной трепетное лунное сияние затуманивалось легкой мглой. Эмилия долго наблюдала светлое отражение, прислушивалась к мягкому ропоту струй и к слабому шелесту бриза в верхушках пальм.

«Как прекрасен воздух в роще! — думала она. — Какая прелестная картина! Часто буду я вспоминать и сожалеть о них, когда буду далеко! Увы! много воды утечет прежде, чем я вернусь сюда. О, мирные, отрадные тени! призраки моего счастливого детства и родительской нежности, навеки утраченной! Зачем мне суждено покинуть вас? В этих местах, полных вами, я могла бы найти тишину и отдохновение. Сладостные дни моего детства! Я должна проститься с последними воспоминаниями о вас!»

Осушив слезы и взглянув на небо, она снова погрузилась в прежнее созерцание; и опять такое же небесное спокойствие овладело ее сердцем, внушило ей надежду, веру и покорность воле Господа, чьи творения наполняли ее душу восторгом.

Эмилия долго смотрела на любимый платан, потом в последний раз села на скамью под его тенью, где, бывало, часто сиживала с отцом и матерью и где лишь за несколько часов перед тем беседовала с Валанкуром. При воспоминании о нем, в ее сердце поднялось чувство нежности и тоски по нему.

Вспомнилось ей его признание, что он часто бродил вокруг ее жилища по ночам и даже заходил иногда за ограду сада; ей тотчас же пришло в голову, что и в данную минуту он где-нибудь в парке. Боясь встретиться с ним, в особенности после его признания, и заслужить справедливый выговор от тетки, она заставила себя отойти от платана и пойти к замку. Она тревожно озиралась кругом и останавливалась по временам, стараясь пронизать взором потемки; но никто не попадался ей навстречу; наконец, она дошла до группы миндальных деревьев, неподалеку от дома, и там остановилась, чтобы окинуть весь сад прощальным взглядом; вдруг ей показалось, что какая-то фигура вышла из рощи и медленно прошла по залитой лунным светом аллее, но за далеким расстоянием и тусклым освещением она не могла определить, была ли это действительность или обман воображения… Некоторое время она не отрываясь смотрела на то место, и вдруг в мертвой тишине воздуха ей почудился какой-то звук и шум шагов неподалеку. Не тратя времени на догадки, она торопливыми шагами направилась к дому; придя к себе в спальню, она закрыла окно, выходившее в сад, и тут опять ей показалось, что чья-то фигура проскользнула мимо миндальных деревьев. Эмилия немедленно отошла от окна и, как ни была взволнована, постаралась найти во сне отдых и хотя бы кратковременное забвение.

 

ГЛАВА XI

Рано утром к воротам замка подкатила карета, которая должна была везти г-жу Шерон с Эмилией в Тулузу; тетушка была уже в столовой, когда появилась Эмилия. Завтрак прошел скучно и в унылом молчании, по крайней мере со стороны Эмилии. Г-жа Шерон, самолюбие которой было задето печальным видом племянницы, резко укоряла ее, что, конечно, не могло улучшить ее настроения. С большой неохотой и после убедительных просьб Эмилии ей было разрешено взять с собой собаку, любимицу ее покойного отца. Тетка, торопившаяся уехать, приказала поскорее подавать карету, и в то время, как она шла к воротам, Эмилия еще раз заглянула в библиотеку, окинула последним, прощальным взглядом сад и только тогда последовала за теткой. Старая Тереза вышла за ворота провожать свою молодую госпожу.

— Да хранит вас Бог, барышня! — промолвила старуха.

Эмилия молча протянула ей руку и отвечала на ее слова принужденной улыбкой.

У ворот парка стояли несколько бывших пенсионеров ее отца, пришедших проститься с нею; ей хотелось бы сказать им несколько добрых слов на прощанье, но тетка не позволила кучеру даже остановиться.

Бросив беднякам почти все деньги, какие нашлись у нее, Эмилия забилась в уголок экипажа и отдалась своей печали. Немного погодя, взглянув в окно, она еще раз увидала на повороте дороги свой родной замок, выглядывавший из-за высоких деревьев, окруженный зелеными холмами и пышными рощами; увидала и Гаронну, извивающуюся меж густой зеленью виноградников и далеких пастбищ. Вершины и пропасти Пиренеев, видневшиеся на юге, напомнили Эмилии множество интересных эпизодов из их последнего путешествия; но эта чудная местность, возбуждавшая прежде ее восторг, в эту минуту вызвала в ней одну горесть и сожаление. Занятая своими печальными думами, она была не в силах поддерживать разговор, затеянный г-жой Шерон по поводу каких-то пустяков; так они exaли в молчании.

Тем временем Валанкур вернулся домой, в поместье Этювьер, полный мыслями об Эмилии; иногда он предавался мечтам о будущем счастье, но чаще всего его мучили опасения встретить сопротивление со стороны ее родных. Он был младший сын старинной фамилии из Гаскони; родителей он потерял в раннем детстве, так что воспитание его и охрана небольшой доли принадлежавшего ему состояния были поручены его брату, графу Дюварней, который был старше него на двадцать лет.

Валанкур получил самое тщательное образование, какое только возможно было дать юноше в те времена; он отличался пылкостью нрава, великодушием, ловкостью и другими качествами, свойственными рыцарскому званию. Его маленькое состояньице значительно сократилось, благодаря расходам на его воспитание; но г. Ла Валанкур старший, очевидно, думал, что дарования и таланты младшего брата в избытке вознаградят его за недостаток средств. Качества молодого человека дали возможность надеяться на успехи в военной карьере — а те времена почти единственной профессии, в которую дворянин мог вступить, не запятнав свое имя; разумеется, Валанкур был зачислен в армию. Но высокие качества его ума были мало поняты его братом. Уже с самого детства у него замечалось горячее стремление ко всему великому и прекрасному, как в духовной, так и в материальной жизни; резкое негодование, какое он чувствовал и открыто выражал по поводу всякого дурного, низкого поступка, иногда навлекало на него выговоры его наставника: тот бранил мальчика за несдержанность характера; но, проповедуя ему о преимуществах кротости и сдержанности, педагог как будто забывал, что именно эти качества кротости и сострадания его воспитанник всегда проявлял по отношению ко всем обездоленным.

Валанкур получил отпуск из своего полка и воспользовался им для путешествия в Пиренеях, где судьба свела его с Сент Оберем. Теперь срок отпуска уже почти истек, и для Валанкура было тем более важно открыться родным Эмилии, от которых он имел основание ждать сопротивления, так как его состояние, с прибавкой ее скромных средств, хотя и оказалось бы достаточным для скромной жизни, но не могло удовлетворить ни их тщеславия, ни честолюбия. Сам Валанкур не был лишен честолюбия; он мечтал о блестящей карьере в армии, но думал, что с Эмилией пока он мог бы жить припеваючи, в пределах своего скромного дохода. Теперь все его помыслы были поглощены заботой — как явиться к ее родным; местопребывания их он не знал и надеялся получить о них сведения от самой Эмилии, не подозревая о ее внезапном отъезде из «Долины».

Между тем путешественницы продолжали свой путь. Эмилия несколько раз старалась притвориться веселой, но тотчас же опять впадала в уныние и молчание. Г-жа Шерон приписывала ее меланхолию исключительно разлуке с возлюбленным; уверенная, что скорбь племянницы по поводу потери отца не что иное, как аффектация, излишняя сентиментальность, она все время старалась убедить Эмилию, что смешно выказывать глубокое горе так долго спустя после положенного срока.

Наконец эти неприятные нравоучения тетушки были прерваны приездом путешественниц в Тулузу. Эмилия не была там уже много лет и сохранила об этом городе лишь самые смутные воспоминания. Она была поражена богатством и пышностью обстановки в теткином доме, тем более что вся эта показная роскошь составляла полный контраст со скромным изяществом, к которому она привыкла у отца с матерью. Она прошла за г-жой Шерон через обширные сени, где выстроилось множество слуг в парадных ливреях, в салон, обставленный с большей эффектностью, чем вкусом. Тетка, жалуясь на усталость, приказала подать ужин немедленно.

— Я рада, что опять у себя дома, — говорила она, развалясь на диване, — рада, что меня окружают мои собственные слуги. Я терпеть не могу путешествовать; хотя, в сущности, мне следовало бы любить вояжи: все, что я вижу в чужих домах, заставляет меня желать поскорее вернуться домой. Но отчего вы все молчите, дитя мое? Скажите, что теперь-то вас огорчает?

Эмилия смахнула набежавшую слезу и старалась улыбнуться: она думала о своем милом доме, и ее кольнуло чувство высокомерия, сквозившее в речах г-жи Шерон.

«Неужели же это сестра моего отца?», — размышляла она; но тотчас же почувствовала потребность смягчить то грубое впечатление, которое произвела на нее заносчивость тетки, и показать готовность угодить ей. Эти старания не пропали даром; она слушала с притворной веселостью пространные, хвастливые рассказы г-жи Шерон о пышности ее дома, о том, какие балы она задавала, и о том, как должна держать себя Эмилия. Сдержанность и скромность молодой девушки она приписывала гордости и невоспитанности и воспользовалась случаем, чтобы раскритиковать ее в пух и прах. Ее пониманию был недоступен характер племянницы; она не знала, что иные натуры боятся довериться собственным силам и, имея свое собственное, тонкое суждение обо всем, склонны думать, что все другие люди судят вернее и лучше, поэтому боятся подвергнуться критике и ищут убежища в молчании. Эмилии часто случалось краснеть в обществе при виде беззастенчивой наглости и блестящего вздора, возбуждавших всеобщее восхищение; между тем этот успех, вместо того чтобы побуждать ее к подражанию, напротив, склонял ее к сдержанности.

Г-жа Шерон довольно презрительно относилась к скромности и застенчивости своей племянницы и старалась переделать ее при помощи своих наставлений.

Ужин прервал разглагольствования госпожи Шерон и тягостное впечатление, которое они производили на Эмилию. По окончании ужина, чрезвычайно парадного, благодаря присутствию множества слуг и роскошной сервировке, г-жа Шерон удалилась к себе; вслед затем появилась горничная проводить Эмилию в предназначенную ей комнату. Поднявшись по широкой лестнице и пройдя через несколько галерей, они пришли к черной лесенке, ведущей в короткий коридор, находящийся в отдаленной части дома; там служанка отворила дверь маленькой комнатки, говоря, что это комната мамзель Эмилии. Оставшись одна, Эмилия дала волю долго сдерживаемым слезам.

Тот, кто знает по опыту, до какой степени человек способен привязаться к предметам даже неодушевленным, как тяжело ему расставаться с ними и как радостно он встречается с ними, как со старыми друзьями, после временной разлуки, тот поймет, как грустно и одиноко чувствовала себя Эмилия, оторванная от дома, единственного жилища, которое она знала с детства, и брошенная в чуждую обстановку, среди людей новых и неприятных; любимая собака ее отца, бывшая при ней, приобретала таким образом значение истинного друга; животное ласкалось к ней и лизало ее руку.

— Бедный Маншон, — говорила девушка, — кроме тебя у меня никого нет на свете! — и слезы ее полились с новой силой.

Через некоторое время мысли ее обратились к наставлениям покойного отца; она вспомнила, как часто он, бывало, осуждал ее за то, что она предавалась тщетной печали, как часто он доказывал ей необходимость терпения и твердости: душевные силы, говорил он, укрепляются старанием подавить горе: мало-помалу горе истощается и исчезает. Эти воспоминания осушили ее слезы, постепенно успокоили ее дух и воодушевили ее отрадным стремлением применять на деле принципы, внушенные ей отцом.

 

ГЛАВА XII

Дом г-жи Шерон стоял неподалеку от города Тулузы среди больших садов; там Эмилия, поднявшаяся рано утром, долго бродила перед завтраком. С террасы, устроенной в возвышенной части сада, открывался обширный вид на Лангедок. На далеком горизонте к югу Эмилия различала высокие вершины Пиренеев; воображение рисовало ей зеленые волнистые пастбища Гаскони, раскинувшиеся по ту сторону у подножия этих же гор. Сердце ее так и рвалось к мирному родному дому, к окрестным садам и пастбищам, к местам, где живет Валанкур и где жил ее отец; воображение ее, проникая сквозь дымку расстояния, представляло ей родину во всей ее живописной и романтической красе. Она испытывала невыразимое наслаждение, мысленно любуясь дорогими сердцу картинами, хотя в действительности видела только отдаленную цепь Пиренеев; не замечая ни окружающей местности, ни хода времени, она стояла, облокотясь о перила павильона в конце террасы и устремив глаза в сторону Гаскони, пока не явился слуга доложить, что подан завтрак. Тогда только мысли ее обратились к окружающему; прямые аллеи, правильные клумбы, искусственные фонтаны этого сада не могли не показаться ей скучными и банальными по сравнению с естественными красотами и художественным расположением парка при отцовском замке.

— Куда это вы ходили так рано? — осведомилась г-жа Шерон у племянницы, когда она вошла в столовую. — Мне не нравятся эти уединенные прогулки.

Эмилия отвечала, что не выходила из пределов сада, и очень удивилась, когда узнала, что и туда ей тоже запрещается ходить.

— Я прошу вас не гулять одной и в такой ранний час, — продолжала тетка, — мои сады очень обширны, и сознайтесь, что молодая девушка, способная назначать свидания при луне, не может внушать доверия.

Эмилия, чрезвычайно удивленная и возмущенная, едва нашла в себе силу спросить, что значат эти намеки. Тетка наотрез отказалась дать какое-либо объяснение, хотя своими строгими фразами и полуфразами она, очевидно, хотела внушить Эмилии убеждение, что она знает какие-то подозрительные проделки ее. В сознании своей невинности, Эмилия не могла удержаться, чтобы не вспыхнуть от стыда; она задрожала и смутилась под смелым взором г-жи Шерон, которая тоже покраснела, но от торжества и удовлетворенного самомнения.

Эмилия, поняв, что все недоразумение вызвано ее прогулкой по саду в ночь накануне отъезда из «Долины», объяснила тетке значение этой прощальной прогулки. Г-жа Шерон презрительно усмехнулась, отказываясь принять это оправдание и даже не захотела объяснить причину своего отказа.

— Я никогда не верю людским уверениям, — добавила она в заключение, — а всегда сужу о людях по их поступкам. Ну, что ж! посмотрим, каково будет ваше поведение на будущее время.

Эмилия, не столько удивляясь сдержанности тетки и ее таинственному молчанию, сколько обвинению, которое та возвела на нее, тщательно обдумала значение таинственных намеков, и пришла к заключению, что это действительно Валанкур бродил по саду ночью накануне ее отъезда и что г-жа Шерон преследовала его. Последняя, перейдя от одной неприятной темы к другой, почти столь же тягостной, заговорила о денежных интересах племянницы, находящихся в руках г.Мотвиля. С напускным состраданием распространяясь о тяжелых обстоятельствах Эмилии, она не преминула намекнуть, что племянница должна быть покорна и благодарна ей, и вообще дала Эмилии почувствовать всю горечь унижения: молодая девушка поняла, что она будет играть в доме роль какой-то приживалки не только в глазах самой тетки, но и теткиных слуг.

Ей сообщили, что сегодня ожидается много гостей к обеду; по этому случаю г-жа Шерон опять повторила вчерашние наставления насчет того, как следует вести себя в обществе. Эмилия желала бы найти в себе достаточно мужества, чтобы следовать этим советам. Тетка занялась вслед за тем осмотром ее простенького гардероба и пожелала, чтобы она оделась к обеду нарядно и к лицу. Кстати она соблаговолила показать Эмилии все великолепие своего дома, выставляя напоказ изящество и богатство тех или других покоев. После этого она пошла заниматься своим туалетом, а Эмилия отправилась к себе распаковывать свои книги и искать отрады в чтении, пока не настанет время одеваться к обеду.

Когда приехали гости, Эмилия вышла в салон с застенчивой робостью, которую она не в силах была превозмочь, тем более, что чувствовала на себе строгий взгляд тетки. Ее траурное платье, тихая грусть, разлитая на ее прекрасном лице, скромная застенчивость ее манер — делали ее очень интересной в глазах многих; в числе гостей она заметила синьора Монтони и друга его Кавиньи, которых уже встречала у Кенеля. Они разговаривали с г-жой Шерон с фамильярностью старых знакомых, а та со своей стороны относилась к ним с особенной приветливостью.

Этот синьор Монтони поражал видом сознательного превосходства и несокрушимым апломбом; все невольно ему подчинялись. Острый, проницательный ум сквозил в его чертах, и при всем том выражение его лица постоянно менялось; смотря по случаю — несколько раз на дню можно было подметить на этих чертах торжество искусного притворства над искренними побуждениями. Лицо у него было продолговатое и довольно узкое; несмотря на это, он слыл красавцем; может быть, энергия и сила его духа, отражавшаяся в его чертах, составляли его главное обаяние. Он произвел сильное впечатление на Эмилию, но она сознавала, что не может уважать этого человека, и к этому чувству примешивалась некоторая доля страха, совершенно для нее необъяснимого.

Кавиньи был по-прежнему любезен и вкрадчив и, хотя он всячески старался оказывать внимание г-же Шерон, однако находил случаи побеседовать и с Эмилией; перед ней он расточал блеск своего остроумия, и время от времени в его обращении с нею сквозила нотка нежности, смущавшая и пугавшая ее. Эмилия отвечала ему полусловами, но ее кротость и тихая прелесть поощряли его продолжать разговор. Она почувствовала облегчение, когда одна из девиц, болтавшая без умолку, успела обратить на себя его внимание. Эта барышня, обладавшая бойкостью и кокетством истой француженки, делала вид, что все знает, все понимает, или, вернее, это не было даже притворством, потому что, никогда не заглядывая за пределы собственного невежества, она была убеждена, что ей уже нечему учиться. Она обращала на себя всеобщее внимание — иных забавляла, иных приводила в раздражение, да и то только на одну минуту, вслед затем о ней тотчас же забывали.

Этот день прошел без особенных происшествий. Эмилия, хотя и заинтересованная наблюдениями над своими новыми знакомыми, обрадовалась, когда ей можно было удалиться в свою комнату и предаться далеким воспоминаниям, вошедшим у нее в привычку и обязанность.

Две недели быстро промчались в непрерывных развлечениях и выездах; Эмилия, сопровождавшая тетку во всех ее визитах, иногда развлекалась, но чаще всего утомлялась светской жизнью. Иногда ее поражали ум и знание некоторых людей в разговорах, которые ей приводилось слушать; но вскоре она убеждалась, что этот блеск, это знание в большинстве случаев одна мишура. Но что более всего обманывало ее — это вид неизменной веселости и оживления у светских людей. Сначала ей казалось, что эта веселость происходит от внутреннего довольства и благодушия. Но в конце концов, судя по поступкам некоторых из наименее умных членов общества, пересаливавших свою роль, оказывалось, что чрезмерное, лихорадочное оживление, обыкновенно царящее в небольшом свете, зависит отчасти от черствости и безучастности людей к страданиям ближних, отчасти же от желания их выставить напоказ свое благосостояние, в убеждении, что это должно возбудить к ним зависть и привлечь поклонение.

Самые приятные часы Эмилия проводила в павильоне на террасе: туда она удалялась всякий раз, как могла ускользнуть от наблюдения тетки; она брала с собой книгу, чтобы забыть хоть на время свою печаль, или лютню, если ей хотелось, напротив, предаться своим грустным думам; устремив глаза на далекие Пиренеи, а помыслы свои посвятив Валанкуру и чудной Гаскони, она играла нежные, грустные песни своей родной провинции — народные мелодии, знакомые ей с детства.

Однажды вечером, отказавшись сопровождать тетку в гости, она удалилась в павильон, захватив с собой книгу и лютню.

После душного дня наступил тихий, прекрасный вечер; в окна, выходившие на запад, виден был роскошный закат солнца. Лучи его ярко освещали величественные Пиренеи и окрашивали их снеговые вершины алым отблеском, не исчезавшим долго после того, как солнце уже скрылось за горизонтом и сумеречные тени спустились над пейзажем.

Эмилия играла на лютне с трогательной задушевностью. Задумчивая грусть сумерек, вечерний свет, отражавшийся в водах Гаронны, которая протекала на далеком расстоянии и на пути своем орошала также и ее родимое имение, «Долину» — все это располагало ее сердце к нежности; мысли ее были поглощены Валанкуром. О нем она давно уже не имела никаких известий, и теперь только, когда была разлучена с ним и в неизвестности о нем, она убедилась, какое большое место он занимает в ее сердце. До встречи с Валанкуром она не видала человека, который характером и вкусами так сходился бы с нею. Хотя госпожа Шерон много натолковала ей о хитром притворстве людей, о том, что изящество и чистота мыслей — качество, так нравившееся ей в ее поклоннике, в сущности комедия, разыгрываемая для того, чтобы понравиться ей, — она все-таки не могла усомниться в его искренности. Но одной возможности притворства уже было достаточно, чтобы истерзать ее сердце; она находила, что нет ничего ужаснее, как сомневаться в достоинствах любимого человека; конечно, таких сомнений она не могла бы испытывать, если бы более доверяла своим собственным суждениям.

Эмилия была выведена из задумчивости стуком копыт по дороге, пролегавшей под самыми окнами павильона; какой-то всадник проехал мимо; его фигура и осанка поразительно напоминали ей Валанкура (сумерки не позволяли разглядеть его черты). Она поспешно отошла от окна, боясь, что ее увидят, однако горя желанием наблюдать. Незнакомец проехал не подымая головы, и когда она вернулась к окну, то смутно разглядела, что он едет по дороге, ведущей в Тулузу. Этот пустой случай так смутил ее дух, что красивый вид уже перестал интересовать ее; она походила еще немного по террасе и вернулась в замок.

Г-жа Шерон приехала из гостей страшно не в духе: или ее затмила какая-нибудь соперница, или она проигралась в карты, или же у соседей сервировка оказалась богаче, чем у нее самой, — как бы то ни было, но она вернулась расстроенная, и Эмилия была рада возможности удалиться в уединение своей комнаты.

На другое утро Эмилию позвала к себе тетка; лицо ее пылало гневом; она протянула Эмилии какое-то письмо.

— Знаком вам этот почерк? — спросила она строгим тоном и пытливым взором стараясь проникнуть ей в самое сердце.

Эмилия рассмотрела письмо и объявила, что почерк ей неизвестен.

— Не сердите меня! — проговорила тетка, — вы знаете почерк: признавайтесь сию минуту. Я вам приказываю открыть мне всю правду!

Эмилия молчала и, повернувшись, хотела выйти из комнаты; но г-жа Шерон позвала ее назад.

— Так вы виновны! — сказала она, — вы знаете этот почерк?

— Если вы раньше были в сомнении относительно этого, — отвечала Эмилия спокойно, — то зачем вы обвиняли меня во лжи?

Г-жа Шерон не сконфузилась и не покраснела; зато Эмилия вся вспыхнула, когда минуту спустя услышала имя Валанкура. Ее смущение не было, однако, вызвано сознанием, что она заслуживает упрека, потому что, если она когда-нибудь и видела его почерк, то предложенные строки не напоминали ей руку Валанкура.

— Полно отнекиваться — это бесполезно, — сказала г-жа Шерон, — я вижу по вашему лицу, что вы не чужды этого письма; конечно, вы получили немало таких посланий от этого дерзкого молодого человека тут же у меня в доме, но без моего ведома.

Эмилия, возмущенная неделикатностью этого обвинения, в один миг позабыла свою гордость, заставлявшую ее молчать, пыталась оправдываться; но г-жу Шерон невозможно было разуверить.

— Я не могу допустить, чтобы этот молодой человек осмелился писать ко мне, если вы сами не поощрили его к этому шагу, и теперь я должна…

— Позвольте мне напомнить вам, тетушка, — робко вступилась Эмилия, — некоторые подробности из разговора, происходившего между нами в «Долине»: я тогда сказала вам откровенно, что я не запретила господину Валанкуру обращаться к моим родным.

— Не смейте перебивать меня! — крикнула тетка, прерывая племянницу. — Я хотела сказать: я… я… я собственно забыла, что хотела сказать!.. Но как же вы не запретили ему?

Эмилия молчала.

— С какой стати вы разрешили ему беспокоить меня письмами? Молодой человек, никому неизвестный, полнейший незнакомец в этих краях, какой-то авантюрист, искатель приключений!.. Однако в данном случае он промахнулся.

— Его семья была знакома моему отцу, — скромно заметила Эмилия, пропуская мимо ушей последнюю фразу.

— Ах, это вовсе не рекомендация! У покойного были такие сумасбродные мнения о людях. Он всегда судил о них по их физиономиям и вечно ошибался.

— Ведь вы сами еще так недавно заключили о моей виновности по моему лицу.

Эмилия хотела отплатить тетке за неуважительный отзыв об ее отце.

— Так слушайте, для чего я позвала вас, — продолжала тетка, краснея, — я не желаю, чтобы меня беспокоили письмами или визитами молодые люди, которым вы приглянулись. Этот господин де Валантин, так кажется вы называли его, имеет дерзость просить, чтобы я позволила ему явиться ко мне в дом. Хорошо же! он получит от меня надлежащий ответ. Что до вас касается, Эмилия, то я повторяю вам раз навсегда, что, если вам не угодно сообразоваться с моими приказаниями и с моим образом жизни, то я откажусь от обязанности наблюдать за вашим поведением, перестану заниматься вашим воспитанием и отправлю вас на жительство в монастырь!

— Милая тетя, — проговорила Эмилия, заливаясь слезами и ошеломленная грубыми подозрениями тетки, — чем же я заслужила эти упреки?

Дальше она не могла произнести ни слова; она так боялась поступить опрометчиво в этой истории, что в эту минуту г-же Шерон, может быть, удалось бы связать ее обещанием отказаться от Валанкура навсегда. Душа ее была измучена страхом и страданиями; она уже не могла смотреть на молодого человека так, как смотрела на него прежде; она боялась не г-жи Шерон, а своего собственного приговора; ей казалось, что в прежних своих беседах с ним в «Долине» она вела себя недостаточно сдержанно. Она знала, что не заслуживает грубых обвинений тетки; но множество щекотливых тонкостей мучили ее, таких тонкостей, которые никогда бы не обеспокоили совесть г-жи Шерон. Все это побуждало ее избегать малейшего случая впасть в ошибку и делало ее склонной подчиняться всем ограничениям, какие тетка сочтет нужным поставить ей; она заявила о готовности слушаться тетку; та не особенно поверила этим намерениям, считая их последствием трусости или притворства.

— Ну, так обещайте мне, — сказала тетка, — что вы не увидитесь с этим господином и не будете писать ему без моего согласия.

— Милая тетя, неужели вы сомневаетесь в том, что я могу так поступить без вашего ведома?

— Я не знаю, что и думать! Как поручиться за молодых девиц— уважение света им нипочем!

— О, тетушка, для меня главное заслужить свое собственное уважение; отец мой учил меня, до какой степени это важно. Он говорил, что если я заслужу собственное уважение, то уважение света придет само собой.

— Мой брат был славный человек, — согласилась м-м Шерон, — но он, бедняжка, совсем не знал света. Вот я так всегда чувствовала к себе надлежащее уважение, а между тем…

Она запнулась, но могла бы прибавить, что свет-то не всегда оказывал ей уважение, и поделом!

— Хорошо! так вы еще не дали мне требуемого обещания!

Эмилия охотно обещала; после этого ей позволили удалиться; она отправилась в сад, пыталась успокоить свои расстроенные чувства и, наконец, пришла в свой любимый павильон, в конце террасы. Там, сев в амбразуре одного из окон, обрамленных зеленью и выходивших на балкон, она, среди тишины и уединения, могла собраться с мыслями и составить себе более ясное представление о том, хорошо ли она поступала в прошлом? Она перебирала в памяти все подробности разговоров своих с Валанкуром; но, к величайшему удовольствию, не отметила ничего такого, что могло бы оскорбить ее щекотливую гордость, и таким образом утвердилась в самоуважении, столь необходимом для ее внутреннего мира. Душа ее успокоилась; опять Валанкур представился ей умным и достойным любви, а г-жа Шерон в совершенно противоположном свете. Воспоминание о возлюбленном принесло с собой немало тягостных волнений: она никак не могла примириться с мыслью лишиться его навсегда. А так как госпожа Шерон уже показала, как сильно она не одобряет этой привязанности, то Эмилия предвидела впереди много препятствий и страданий. И все же у нее было в глубине души какое-то радостное чувство надежды. Она решила про себя, что ни за что на свете не допустит тайной корреспонденции и что в разговоре с Валанкуром, если они опять встретятся, она будет соблюдать ту же строгую сдержанность, какую проявляла и раньше. «Если мы опять встретимся», — повторила она, и на глазах ее навернулись слезы. Но она быстро осушила их, услыхав приближающиеся шаги. Дверь павильона распахнулась; обернувшись, Эмилия увидала перед собой Валанкура! Чувства радости, изумления и страха сразу нахлынули на нее с такой силой, что она едва не лишилась самообладания.

Она побледнела, потом яркая краска опять залила ее щеки; с минуту она была не в силах ни говорить, ни подняться с места. На его чертах, как в зеркале, отражались ее собственные чувства, и это заставило ее овладеть собою. Радость, сиявшая на его лице, вдруг померкла, когда он заметил ее волнение; дрожащим голосом он спросил ее о здоровье. Оправившись от неожиданности, Эмилия отвечала ему с натянутой улыбкой; но множество разнообразных чувств продолжали тесниться в ее сердце. Трудно было сказать, что преобладало: радость ли увидеть Валанкура или страх возбудить гнев тетки, когда она узнает об этой встрече. Сказав с ним несколько слов, она в смущении повела его в сад и спросила, виделся ли он с г-жой Шерон.

— Нет еще, — отвечал он, — я не видел ее, мне сказали, что она занята. Узнав, что вы в саду, я поспешил прийти сюда…

Он остановился смущенный, потом прибавил:

— Могу я осмелиться объяснить вам цель моего прихода, не подвергаясь вашему неудовольствию? Надеюсь, вы не станете укорять меня за то, что я поспешил воспользоваться вашим разрешением посетить ваших родных?

Эмилия не знала, что отвечать; но ее смущение сменилось страхом, когда она увидала вдали г-жу Шерон, появившуюся из-за поворота аллеи. Когда к ней вернулось сознание ее невинности, этот страх немного рассеялся и она отчасти успокоилась. Вместо того чтобы избегать тетки, она вместе с Валанкуром смело пошла ей навстречу. Надменный, раздраженный взгляд, брошенный на них г-жой Шерон, заставил Эмилию вздрогнуть; один этот взгляд объяснил ей, что тетушка считает их свидание не случайным, а заранее подстроенным. Назвав тетке фамилию Валанкура, она почувствовала, что слишком волнуется, не в силах оставаться с ними, и вернулась в замок. Там она долго ждала в трепетной тревоге результата беседы. Она не знала, как объяснить приезд Валанкура к ее тетке раньше, чем он получил просимое разрешение, так как ей не было известно одно пустое обстоятельство, изменявшее все. Дело в том, что Валанкур, в расстройстве своих чувств, позабыл пометить письмо своим адресом, так что г-же Шерон невозможно было послать ему ответа! Вспомнив об этом обстоятельстве, он, может быть, не столько огорчился своим упущением, сколько обрадовался предлогу, позволявшему ему посетить Эмилию ранее, чем ее тетка могла прислать отказ.

Г-жа Шерон имела длинный разговор с Валанкуром; вернувшись в замок, она казалась не в духе, но на лице ее не было того сурового выражения, какого ожидала Эмилия.

— Наконец-то я отделалась от этого молодого человека, — сказала она, — и надеюсь, он меня никогда больше не будет беспокоить подобными посещениями. Он уверял меня, что это свидание не было заранее условлено между вами.

— Неужели, тетушка, вы спрашивали его об этом?

— Разумеется, спросила; еще бы!

— Боже мой! — воскликнула Эмилия, — что он может подумать обо мне, раз вы могли заподозрить меня в таком неприличии!

— Это весьма не важно, какое мнение он будет иметь о вас, — заметила тетка, — потому что я покончила со всей этой историей; но, думаю, он не получит худого мнения обо мне за мое осторожное поведение. Я показала ему, что со мною нельзя шутить, и что я, по своей деликатности, допустить не могу тайной корреспонденции в моем доме.

Много раз Эмилия слышала слово «деликатность» в устах г-жи Шерон; но теперь она более чем когда-либо сомневалась, чтобы тетушка могла проявить свою деликатность в таком деле, где она с начала до конца повела себя до такой степени бестактно.

— Брат поступил очень необдуманно, навязав мне наблюдение за вашей нравственностью, — проговорила г-жа Шерон. — Я желала бы, чтобы вы повыгоднее пристроились в жизни. Но если меня еще будут беспокоить такие посетители, как этот вот Валанкур, то я, не долго думая, засажу вас в монастырь: так и помните. Представьте, этот молодой человек имел дерзость признаться мне, что у него состояние очень не значительное и что он находится в зависимости от старшего брата и от выбранной им профессии! Следовало бы по крайней мере скрыть эти обстоятельства, если он надеялся получить мое согласие. Неужели он имел дерзость думать, что я выдам замуж свою племянницу за такого бедняка, каким он отрекомендовал себя?

Эмилия осушила слезы, услыхав о чистосердечном признании Валанкура; разоблаченные им обстоятельства, правда, не благоприятствовали ее надеждам — но искренность его поведения доставила ей радость, заслонившую все прочие чувства. Она уже успела убедиться на опыте, несмотря на свою молодость, что здравого смысла и благородной прямоты не всегда достаточно в борьбе с глупостью и узкой хитростью; ее сердце было настолько не испорчено, что в эту трудную минуту она больше гордилась добрыми качествами своего возлюбленного, чем огорчалась торжеством тетки.

Г-жа Шерон продолжала наслаждаться своей победой.

— Он заявил мне, между прочим, что не примет своей отставки ни от кого, кроме как от вас самой. Но я наотрез отказала ему в свидании с вами: пусть знает, что моего неодобрения совершенно достаточно. Кстати, опять-таки повторю вам, что, если вы выдумаете какое-нибудь мне неизвестное средство устраивать свидания с ним, то я попрошу вас оставить мой дом немедленно.

— Как же мало вы меня знаете, тетя, если считаете нужным делать мне подобное внушение? — воскликнула Эмилия, проглатывая обиду, — и как мало вы знали моих дорогих родителей, воспитавших меня!

Вслед за этим м-м Шерон отправилась одеваться на предстоящий званый вечер; Эмилия охотно отказалась бы сопровождать свою тетку, но она боялась, что ее просьба остаться дома опять возбудит нелепые подозрения. Когда она пришла к себе в комнату, та небольшая доля твердости, какая еще поддерживала ее до сих пор, вдруг покинула ее. Она помнила только, что разлучена с Валанкуром, в характере которого с каждым разом открывались все новые прекрасные черты, — разлучена, быть может, навеки! И она проплакала все то время, которое ей следовало бы посвятить туалету. Оделась она наскоро и, когда появилась к обеду, то глаза ее были красны от слез, за что она получила строгий нагоняй от тетки.

Усилия ее казаться веселой не были тщетны, когда она вместе с теткой приехала на вечер к г-же Клерваль, пожилой вдове, недавно поселившейся в окрестностях Тулузы в имении своего покойного мужа. Перед тем она много лет прожила в Париже, где вела роскошную жизнь; от природы наделенная веселым характером, она со времени переселения в Тулузу уже дала несколько великолепных празднеств, каких не запомнят в околотке.

Эта роскошь возбуждала не только зависть, но и мелочное честолюбие г-жи Шерон. Она не могла соперничать с соседкой по части пышных торжеств, зато по крайней мере старалась втереться в число ее близких друзей. С этой целью она оказывала г-же Клерваль самое раболепное поклонение и с восторгом принимала все ее приглашения. Куда бы она ни пошла, она всюду благовестила о своей соседке, желая произвести на своих знакомых впечатление, как будто они были между собою на самой короткой ноге.

Сегодня у г-жи Клерваль был бал и ужин— бал костюмированный; приглашенные танцевали группами в обширном великолепном саду. Высокие, старые деревья, под которыми собрались гости, были иллюминированы множеством цветных шкаликов, расположенных с большим вкусом и затейливостью. Пестрые наряды гостей (некоторые из них сидели на траве, беседуя между собой, наблюдая танцы, кушая сласти и изредка прикасаясь к струнам гитары), ловкость кавалеров, очаровательное кокетство дам; легкие грациозные танцы, музыканты с лютнями, гобоями и тамбуринами, расположившиеся под вязом, — все это вместе составляло характерную, живописную картину французского веселья. Эмилия с меланхолическим видом, но не без удовольствия наблюдала эту блестящую сцену; легко себе представить ее волнение, когда она, стоя с теткой и любуясь одной из танцующих групп, вдруг неожиданно увидела Валанкура, — он танцевал с какой-то прелестной молодой дамой и разговаривал с любезностью и фамильярностью, какой она никогда в нем не замечала. Эмилия поспешила отвернуться и пробовала увести г-жу Шерон, которая разговаривала в это время с синьором Кавиньи; Валанкура она не видела, и ей не хотелось, чтобы ее отвлекали от приятной беседы. В эту минуту Эмилия вдруг почувствовала дурноту и головокружение; не имея сил стоять, она опустилась на дерновую скамью под деревьями, где сидело еще несколько гостей. Один из них, заметив ее чрезвычайную бледность, осведомился, не больна ли она, и просил позволения принести ей стакан воды; но она отклонила эту услугу. Боязнь, чтобы Валанкур не заметил ее смущения, побуждала ее преодолеть дурноту. Мадам Шерон продолжала любезничать с синьором Кавиньи; граф Бовилье — тот самый господин, что предлагал свои услуги Эмилии, в разговоре сделал кое-какие замечания насчет окружающего. Эмилия отвечала ему почти бессознательно — мысли ее были всецело заняты Валанкуром; ей было неловко чувствовать себя так близко от него. Но вот какая-то фраза, сказанная графом о танцующих, заставила ее обернуться в сторону Валанкура — в это мгновение глаза их встретились. Краска опять отлила от ее щек; вторично она почувствовала себя дурно и отвернулась; но раньше успела заметить, как изменился в лице Валанкур, увидав ее. Она ушла бы сейчас же, если бы не сознавала, что такой поступок еще более подчеркнет ее волнение. Делать нечего, она старалась поддержать разговор с графом и постепенно привела в порядок свои расстроенные чувства. Но когда ее собеседник заговорил о даме Валанкура, боязнь Эмилии показать, что она интересуется этим предметом, выдала бы ее с головою, если б граф взглянул на нее в эту минуту. Но он наблюдал танцующих.

— Знаете, эта дама, что танцует с молодым шевалье, — сказал он, — считается одной из первых красавиц Тулузы; она чрезвычайно хороша собой, да и приданое за ней будет солидное. Надеюсь, что в выборе спутника жизни ей более посчастливится, чем в выборе кавалера в танцах; смотрите-ка, он сейчас опять спутал фигуру и вообще все время ошибается; удивляюсь, как при его лице и фигуре он не навострился в танцах!

Эмилия, сердце которой трепетало при каждом слове графа, старалась отвлечь разговор от Валанкура, спросив фамилию дамы, с которой он танцевал; но прежде, чем граф успел ответить, танец окончился; Эмилия, заметив, что Валанкур направляется к ней, встала и подошла к г-же Шерон.

— Здесь шевалье де Валанкур, — шепнула она тетке, — пожалуйста, уйдем отсюда.

Тетка тотчас же собралась перейти на другое место, но Валанкур уже успел приблизиться; он отвесил низкий поклон дамам и бросил на Эмилию взгляд, полный сердечной грусти. Эмилия, несмотря на все свои старания, не сумела показать ему полного равнодушия. Присутствие г-жи Шерон не позволяло Валанкуру остаться возле нее и он отошел с печальным лицом, как бы упрекая ее за то, что она еще более растравляет его грусть. Эмилия была выведена из задумчивости графом Бовилье, знакомым ее тетки.

— Я должен просить у вас прощения, м-ль Сент Обер, за мою невежливость, — поверьте, совершенно неумышленную. Я не знал, что шевалье ваш знакомый, а то я не осмелился бы так бесцеремонно критиковать его танцы.

Эмилия покраснела и улыбнулась; г-жа Шерон избавила ее от труда отвечать.

— Если вы говорите о господине, только что проходившем мимо, то я могу вас уверить, что он вовсе не наш знакомый — ни я, ни м-ль Сент Обер его совсем не знаем.

— О! это шевалье Валанкур, — небрежно проронил Кавиньи и оглянулся ему вслед.

— Так вы знаете его? — спросила г-жа Шерон.

— Я не знаком с ним.

— В таком случае, — заявила тетушка, — ведь не может быть известно, почему я называю его дерзким: представьте, он имеет смелость восхищаться моей племянницей!

— Если вы называете дерзким всякого, кто восхищается м-ль Сент Обер, — возразил Кавиньи, — то я боюсь, что найдется очень много таких дерзких людей; я сам готов вступить в их ряды.

— О, синьор! — молвила г-жа Шерон с натянутой улыбкой, — я вижу, вы научились говорить комплименты, с тех пор, как приехали во Францию. Но ведь это жестоко делать комплименты девочкам, — они могут принять лесть за правду.

Кавиньи отвернулся на одно мгновение, чтобы скрыть улыбку, потом проговорил с изученной ужимкой:

— Кому же тогда вы прикажете преподносить комплименты, сударыня? — ведь было бы нелепо делать их женщинам опытным и с тонким пониманием: такие женщины выше всяких похвал.

Проговорив эту фразу, он украдкой бросил Эмилии лукавый, смеющийся взгляд. Она прекрасно поняла смысл его и покраснела за тетку. Но та отвечала как ни в чем не бывало:

— Ваша правда, синьор; никакая разумная женщина не потерпит комплиментов.

— Я слыхал от синьора Монтони, — возразил Кавиньи, — что он знает только одну женщину на свете, которая заслуживает комплименты.

— Вот как! — воскликнула г-жа Шерон, с улыбкой невыразимого самодовольства, — кто же эта женщина?

— О, — отвечал Кавиньи, — ее трудно не узнать: кроме нее наверное нет на свете другой женщины, которая, хотя и заслуживает комплименты, но настолько умна, что отвергает их: большинство дам поступают как раз наоборот.

Он опять взглянул на Эмилию; та еще больше покраснела за тетку и с досадой отвернулась от дерзкого итальянца.

— Прекрасно сказано, синьор! — воскликнула г-жа Шерон, — да вы настоящий француз: право, иностранцы редко бывают так галантны.

— Благодарю вас, сударыня, — молвил Кавиньи с низким поклоном. — Однако галантность моего комплимента пропала бы даром, если б не остроумие, с каким он был истолкован.

Госпожа Шерон не поняла значения этой слишком сатирической фразы, а потому не испытала той обиды, какую почувствовала за нее Эмилия.

— О, вот и синьор Монтони идет сюда, — проговорила тетка, — постойте, я расскажу ему про все любезности, которые вы наговорили мне сегодня.

Однако в эту минуту синьор Монтони повернул в другую аллею.

— Скажите, кем это ваш друг так занят весь вечер? — спросила г-жа Шерон, огорчившись не на шутку. — Я даже не виделась с ним сегодня.

— У него важное свидание с маркизом Ла Ривьер, — объяснил Кавиньи, — и это задержало его до сей минуты, иначе он уже давно бы имел честь представиться вам, сударыня, он даже поручил мне передать вам это. Но, право, не знаю, что со мною делается: разговор с вами так очарователен, что я потерял память и по рассеянности не передал вам извинений моего друга.

— Эти извинения имели бы больше цены, если бы ваш друг представил их сам, — заметила госпожа Шерон, более обиженная небрежностью Монтони, чем польщенная комплиментами Кавиньи.

Ее неудовольствие в эту минуту и последний разговор с Кавиньи возбудили некоторые подозрения у Эмилии, но хотя они подтверждались и другими подробностями, замеченными ею раньше, она все-таки считала свои догадки нелепыми. Ей показалось, что синьор Монтони имеет серьезные намерения относительно ее тетки и что та не только принимает эти ухаживания, но ревниво ставит в строку все признаки невнимания с его стороны. Чтобы г-жа Шерон в ее годы согласилась вторично выйти замуж, казалось ей смешным, хотя, принимая во внимание тщеславие тетки, это было и возможно; но что Монтони с его изящным вкусом, с его наружностью и притязательностью избрал именно г-жу Шерон, — это представлялось Эмилии просто непонятным. Мысли ее, однако, недолго останавливались на этом предмете; ее занимали интересы более ей близкие, ей представлялся то Валанкур, отвергнутый ее теткой, то Валанкур, танцующий на балу с веселой и красивой дамой, и эти мысли поочередно терзали ее сердце. Идя по саду, она робко озиралась, не то боясь, не то мечтая встретить его в толпе; и по разочарованию, испытанному ею, когда она не встретила его, она могла убедиться, что ее надежды были сильнее ее страха.

Монтони вскоре присоединился к компании; он что-то пробормотал о том, что его задержали и выразил сожаление, что не мог раньше подойти к госпоже Шерон; а она, выслушав эти извинения с видом капризной девочки, отвернулась к Кавиньи, лукаво поглядывавшему на Монтони, как будто желая сказать:

— Так и быть, я пожалуй и не воспользуюсь победой над вами. Но только смотрите в оба, синьор! ведь мне недолго и похитить ваше сокровище.

Ужин был сервирован в нескольких павильонах парка, но всего роскошнее в большой зале замка. Госпожа Шерон и ее знакомые ужинали с хозяйкой дома в зале. Эмилия с трудом сдерживала свое волнение, заметив, что Валанкур поместился за одним столом с нею.

Госпожа Шерон, увидав его к своему величайшему неудовольствию, обратилась к соседу с вопросом:

— Скажите, пожалуйста, кто этот молодой человек?

— Это шевалье Валанкур, — отвечали ей.

— Ну, да, его имя мне известно; но кто таков этот Валанкур, что он попал сюда, за этот почетный стол?

В эту минуту внимание ее соседа было отвлечено чем-то другим, и она так и не получила объяснения. Стол, за которым они сидели, был очень длинен, и Валанкур, сидевший со своей дамой почти на самом конце его, не сразу заметил Эмилию. Она избегала смотреть в его сторону; но, когда взор ее случайно останавливался на нем, она видела, что он оживленно разговаривает со своей прекрасной соседкой. Этот факт нимало не способствовал успокоению ее духа; точно так же ей было больно слышать всеобщие отзывы о богатстве и красоте его дамы.

Г-жа Шерон, слушая эти отзывы, усердно старалась очернить Валанкура, на которого сердилась с мелочной злобой узкой, пошлой натуры.

— Я нахожу эту даму очаровательной, — заявила она, — но не одобряю ее за выбор кавалера.

— Отчего же? шевалье Валанкур один из наших самых блестящих молодых людей, — возразила ее соседка по столу, к которой были обращены эти замечания. — Ходят слухи, что мадемуазель д'Эмери и ее приданое непременно достанутся ему.

— Быть не может! — воскликнула г-жа Шерон, краснея от досады, — быть не может, чтобы она была до такой степени лишена вкуса; он так мало похож на светского человека, что, если бы я не увидела его сама за столом г-жи Клерваль, я никогда не поверила бы, что он человек из порядочного общества. Впрочем, я имею особенные причины думать, что эти слухи неверны.

— А я знаю, что они верны, — проговорила соседка, раздосадованная таким резким противоречием ее похвалам Валанкуру.

— Вы, может быть, разуверитесь, — возразила г-жа Шерон, — когда я скажу вам, что не далее как сегодня утром я отвергла его предложение.

Конечно, она сказала это вовсе не с намерением придать своим словам буквальное значение, но просто по привычке всегда выставлять себя на первый план, даже в делах, касающихся ее племянницы, и еще потому, что она действительно сама взяла на себя отказать Валанкуру.

— Ваши доводы в самом деле убедительны и не оставляют сомнений, — отвечала дама с иронической улыбкой.

— Точно так же, как нельзя сомневаться в прекрасном вкусе шевалье Валанкура, — прибавил Кавиньи, стоявший за стулом г-жи Шерон и слышавший, как она присвоила себе то, что принадлежало ее племяннице.

— Ну, насчет вкуса, это еще вопрос, синьор, — заметила г-жа Шерон, которой не понравилась похвала Эмилии, сквозившая, как ей показалось, в словах итальянца.

— Увы! — воскликнул Кавиньи, устремив на г-жу Шерон взгляд, полный притворного восторга, — как тщетны ваши уверения, тогда как это лицо, эта фигура, эта грация — все опровергает их! — Несчастный Валанкур! Его тонкий вкус принес ему погибель.

Эмилия имела смущенный и удивленный вид; дама, соседка г-жи Шерон за столом, тоже казалась изумленной. Г-жа Ше-рон, хотя и не совсем ясно понимала, в чем дело, но готова была принять эти речи за комплименты самой себе.

— О, синьор, вы очень любезны. — Но, слушая, как вы расхваливаете вкус Шевалье Валанкура, можно подумать, что его ухаживания относятся ко мне.

— Помилуйте, в этом нельзя и сомневаться! — проговорил Кавиньи с низким поклоном.

— Но разве это не обидно, синьор?

— Бесспорно так, — согласился Кавиньи.

— Я не могу вынести этой мысли! Что бы сделать, чтобы опровергнуть такое досадное недоразумение? — восклицала г-жа Шерон.

— К сожалению, я ничем не могу помочь вам, — заявил Кавиньи с глубокомысленным видом. — Единственная для вас возможность опровергнуть клевету заключается в том, чтобы настаивать на первом своем заявлении; потому что, когда люди услышат о недостатке вкуса у шевалье Валанкура, никто не подумает, чтобы вы могли быть предметом его ухаживаний. Но, с другой стороны, люди примут во внимание вашу крайнюю скромность— ведь это правда, что вы не сознаете своих собственных совершенств. Изящный вкус Валанкура все-таки будет признан, хотя вы и отрицаете его. Словом, в обществе будут естественно верить тому, что шевалье обладает достаточным вкусом, чтобы восхищаться красивой женщиной.

— Все это очень неприятно! — вздохнула г-жа Шерон.

— Позвольте полюбопытствовать, что такое неприятно? — вмешалась г-жа Клерваль, пораженная печальным выражением ее лица и унылым тоном, которым это было сказано.

— Ах, это очень щекотливая вещь, — отвечала г-жа Шерон, — и очень для меня неловкая.

— Искренне сожалею! — отвечала хозяйка дома. — Надеюсь, здесь сегодня не случилось с вами ничего дурного?

— Увы, да! случилось и не более, как полчаса тому назад. И не знаю, чем это кончится. Никогда еще мое самолюбие не было оскорблено до такой степени. Но уверяю вас, что этот слух лишен всякого основания.

— Боже мой! что же делать! Скажите мне, каким образом я могу помочь вам?

— Единственное, что вы можете сделать — это опровергать этот слух всюду, куда бы вы ни попши.

— Прекрасно! но объясните же мне, что именно должна я опровергать?

— Это до такой степени обидно, что я даже не знаю, как сказать вам, — продолжала г-жа Шерон. — Судите сами. Видите вы вон того молодого человека, что сидит там на конце стола? Он разговаривает с м-ль Эмери…

— Да, вижу…

— Вы замечаете, как мало он похож на человека высшего общества? Я только что говорила, что не сочла бы его за дворянина, если б не увидала его за вашим столом.

— Ну, так что же? В чем заключается причина вашего негодования?

— А! вы хотите знать причину! — отвечала г-жа Шерон. — Эта личность, никому неизвестная, этот дерзкий молодой человек, имевший нахальство ухаживать за моей племянницей, — распространяет слухи, будто он заявил себя моим поклонником! Подумайте, как оскорбителен для меня такой слух! Я знаю, вы войдете в мое положение. Женщина моего звания! До чего унизителен для меня даже слух о подобном союзе.

— Унизителен в самом деле, бедный друг мой, — согласилась г-жа Клерваль, — можете быть уверены, я буду везде опровергать этот нелепый слух.

С этими словами она обратилась к другой группе гостей, а Кавиньи, с большой серьезностью наблюдавший всю эту сцену, поспешно отошел прочь, боясь, что не совладает с разбиравшим его смехом.

— Вы, кажется, не знаете, — промолвила дама, соседка г-жи Шерон, — что господин, о которой вы говорили, племянник м-м Клерваль?

— Быть не может! — всполошилась г-жа Шерон, начавшая убеждаться, что она совершенно ошиблась в своем суждении о Валанкуре; поэтому она, не долго думая, принялась расхваливать его с таким усердием, с каким раньше бранила.

Эмилия в продолжение почти всего разговора сидела в глубокой задумчивости и не слышала всей сцены; ее сильно удивило, когда она вдруг услыхала из уст тетки похвалы Валанкуру, о родственных отношениях которого к г-же Клерваль она не имела понятия. Она была рада, когда г-жа Шерон (сильно сконфуженная, хотя она и старалась не подавать виду) тотчас же после ужина собралась уезжать. Монтони явился усаживать г-жу Шерон в карету; за ними следовали Эмилия и Кавиньи с выражением лукавой важности на лице. Простившись с ними, Эмилия увидала в окно кареты Валанкура, стоявшего в толпе у ворот. Но прежде чем карета отъехала, он исчез. Едучи домой, г-жа Шерон ни разу не произнесла его имени в разговоре с Эмилией. Вернувшись в замок, они тотчас же разошлись по своим спальням.

На другое утро, в то время, как Эмилия сидела за завтраком с теткой, ей подали письмо, на конверте которого была надпись знакомым почерком. Эмилия взяла письмо дрожащей рукой, и тетка в ту же минуту спросила, от кого оно? Эмилия, с ее разрешения, сломала печать и, увидав подпись Валанкура, не читая, отдала письмо тетке, которая нетерпеливо схватила его. Пока она пробегала письмо, Эмилия по выражению ее лица старалась угадать его содержание. Наконец г-жа Шерон вернула его племяннице.

— Прочтите, дитя мое, — проговорила она тоном менее сердитым, чем можно было ожидать.

Разумеется, Эмилия поспешно повиновалась тетке. В письме своем Валанкур, почти не касаясь вчерашнего свидания, заявлял, что он примет отказ не иначе, как лично от самой Эмилии, и просил разрешения явиться сегодня вечером. Читая это, Эмилия удивлялась снисходительности г-жи Шерон; она взглянула на нее, как бы в ожидании, и печально промолвила:

— Что же мне отвечать, тетя?

— Ну, конечно, надо повидаться с молодым человеком и выслушать, что он имеет сказать в свою пользу!

Эмилия не верила ушам своим.

— Постойте, — прибавила тетка, — я сама отвечу ему.

Она потребовала чернил, перо и бумаги. Эмилия все еще не смела доверяться своим впечатлениям и сильно волновалась. Она перестала бы удивляться, если бы слышала вчера вечером про одно обстоятельство, не забытое г-жой Шерон, а именно, что Валанкур приходится племянником г-же Клерваль.

Каково было в подробностях содержание теткиной записки, Эмилия так и не узнала, но результатом ее было появление Валанкура в тот же вечер. Г-жа Шерон приняла его одна и между ними происходил долгий разговор, прежде чем Эмилию позвали вниз. Когда она вошла в гостиную, тетка спокойно беседовала с Валанкуром. При появлении молодой девушки Валанкур вскочил ей навстречу и она заметила в глазах его искру надежды.

— Мы все толковали о вашем деле, — начала г-жа Шерон. — Шевалье рассказал мне, что покойный Клерваль был брат графини Дюварней, его матери. Очень жаль, что он раньше не сообщил мне о своем родстве с г-жой Клерваль; разумеется, я сочла бы это обстоятельство достаточной рекомендацией для допущения его к себе в дом.

Валанкур поклонился и хотел обратиться к Эмилии, но тетка остановила его.

— Поэтому я и согласна, чтобы он посещал вас; и хотя я не хочу связывать себя никакими обещаниями или объявлять вам, что уже считаю вас своим родственником, однако я разрешаю вам не разрывать сношений с моей племянницей и признаю возможность союза вашего в будущем, в том, конечно, случае, если шевалье получит повышение по службе или произойдет другое какое-нибудь событие, которое даст ему возможность обзавестись женой. Но прибавлю к сведению г.Валанкура, да и к вашему также, Эмилия, что до тех пор я положительно запрещаю думать о свадьбе.

Эмилия несколько раз менялась в лице в продолжение этой пошлой речи, а под конец неприятное чувство ее усилилось до такой степени, что она хотела уйти из комнаты. Между тем Валанкур, не менее ее смущенный, не смел взглянуть на нее, чувствуя, что она страдает из-за него. Но когда г-жа Шерон умолкла, он сказал:

— Как ни лестно мне ваше согласие, сударыня, как ни польщен я им, но у меня еще остаются такие опасения, что я почти не смею надеяться.

— Прошу вас, объяснитесь, — сказала г-жа Шерон. Это неожиданное требование снова смутило Валанкура, хотя при других обстоятельствах он только улыбнулся бы.

— Пока я не получу от м-ль Сент Обер разрешение принять ваше согласие, — проговорил он прерывающимся голосом, — пока она сама не дозволит мне надеяться…

— Ах, только-то! — прервала его тетушка. — Ну, так я беру на себя ответить за нее. Но в то же время, сударь, позвольте мне заметить, что я опекунша и во всяком случае надеюсь, что моя воля для нее закон.

Проговорив все это, она встала и выплыла из комнаты, оставив Эмилию и Валанкура в состоянии полного смущения. Надежды Валанкура наконец преодолели сомнения, и он обратился к Эмилии с жаром и искренностью, столь свойственными ему; но она долго не могла оправиться настолько, чтобы выслушать сознательно его признания и мольбы.

Поведение г-жи Шерон в этом деле объяснялось ее тщеславным эгоизмом. Валанкур в своем первом свидании с полной чистосердечностью изложил ей свои теперешние обстоятельства и свои надежды в будущем, а она с большей осторожностью, чем гуманностью, бесповоротно и резко отказала ему. Она мечтала о том, чтобы ее племянница сделала блестящую партию, не потому, чтобы она действительно желала ей счастья, которое, по мнению света, могут доставить богатство и знатность, а просто потому, что она желала сама участвовать в тех благах, какие должен ей доставить такой союз. И вот, узнав, что Валанкур — племянник такой богатой и именитой особы, как г-жа Клерваль, она вдруг пожелала этого брака, так как перспектива богатства и знатности для Эмилии обещала отразиться и на ней. Ее расчеты относительно состояния были основаны скорее на ее мечтах, а не на каком-либо намеке Валанкура, или признаках вероятия. Строя свои надежды на богатстве г-жи Клерваль, тетка, очевидно, забывала, что у той есть дочь. Валанкур, однако, не позабыл об этом обстоятельстве: он так мало ожидал себе благ со стороны г-жи Клерваль, что даже не упомянул о своем родстве с нею при первом своем разговоре с г-жой Шерон. Каково бы ни было в будущем состояние Эмилии, породниться с г-жой Клерваль могло считаться в глазах тетки неоспоримой честью, так как пышность и роскошный образ жизни этой особы во всяком случае возбуждали и всеобщую зависть и старание подражать ей. Таким образом она не задумалась одобрить помолвку племянницы, имея в виду лишь сомнительный и отдаленный исход и столь же мало соображаясь с ее счастьем, как и тогда, когда она поспешно и необдуманно запретила этот союз.

С этого времени Валанкур стал частым гостем в доме г-жи Шерон, и Эмилия проводила в его обществе первые счастливые часы со времени смерти отца. Оба были слишком поглощены настоящим, чтобы серьезно думать о будущем. Каждый из них любил, чувствовал себя любимым, и они не могли думать, чтобы эта привязанность, составлявшая отраду их в настоящем, могла причинить в будущем долголетние страдания. Между тем г-жа Шерон стала поддерживать еще более частые сношения с г-жой Клерваль, и ее тщеславие было польщено возможностью благовестить всюду, куда бы она ни показывалась, о нежной привязанности, существующей между их племянником и племянницей.

За последнее время Монтони стал также ежедневным гостем в замке, и Эмилия не могла не заметить, что он действительно является в качестве претендента и получает поощрение со стороны ее тетки.

Так прошли зимние месяцы не только спокойно, но и счастливо для Эмилии и Валанкура; полк его стоял неподалеку от Тулузы, и он имел возможность часто посещать замок. Павильон на террасе был любимым местом их свиданий; там м-м Шерон и Эмилия работали над каким-нибудь рукоделием, между тем как Валанкур читал им вслух изящные произведения литературы, слушал восторженные отзывы Эмилии, выражал свои собственные мнения и все более и более убеждался, что их души родственны друг с другом — и что оба полны тем же благородными, великодушными чувствами.

 

ГЛАВА ХIII

Г-жа Шерон была от природы очень скупа, но в данном случае ее тщеславие одержало верх. Несколько необыкновенно пышных балов, заданных г-жой Клерваль и всеобщее поклонение, оказываемое этой даме, подзадорили г-жу Шерваль поскорее устроить сватовство, которое должно было увеличить ее в ее собственных глазах и в глазах света. Она предложила ускорить свадьбу племянницы с Валанкуром, обязуясь выдать ей приданое, с условием, чтобы м-м Клерваль со своей стороны наградила племянника. М-м Клерваль, приняв в соображение, что Эмилия, вероятно, будет наследницей теткиного богатства, дала свое согласие. Между тем Эмилия до последней минуты ничего не знала об этой сделке, пока наконец тетка не приказала ей готовиться к свадьбе, которая будет отпразднована без дальнейшей проволочки. Удивленная и ничего не понимающая в этом неожиданном решении, состоявшемся даже без участия Валанкура, — он не знал о том, что произошло между обеими тетками и не смел надеяться на такое счастье, — Эмилия решительно воспротивилась поспешной свадьбе. М-м Шерон, однако, из духа противоречия так же горячо настаивала на немедленной свадьбе, как прежде запрещала всякие сношения с Валанкуром. Подумав, Эмилия решила отбросить свою щепетильность; Валанкур теперь тоже был уведомлен об ожидавшем его счастье и явился к ней молить о согласии.

В то время как шли приготовления к свадьбе Эмилии, Монтони был объявлен женихом г-жи Шерон, и хотя г-жа Клерваль была очень недовольна, узнав о предстоящем браке, и желала бы помешать союзу Валанкура с Эмилией, но совесть подсказывала ей, что она не имеет права играть чувствами молодых людей. Г-жа Клерваль, хотя и светская женщина, не умела, как ее приятельница, довольствоваться поклонением и почетом, но слушалась голоса своей совести.

Эмилия с беспокойством замечала усиливающееся влияние Монтони на г-жу Шерон и его частые посещения. Ее мнение об этом итальянце сходилось с мнением Валанкура, с самого начала невзлюбившего Монтони, Однажды утром она сидела за работой в павильоне, наслаждаясь приятной свежестью весеннего воздуха и любуясь на яркие краски окружающего ландшафта; вместе с тем она слушала Валанкура, который читал вслух, но часто откладывал книгу в сторону и беседовал с Эмилией; вдруг ей пришли сказать, что тетушка просит ее к себе немедленно. Едва успела она войти в уборную, как ей бросилось в глаза расстроенное лицо тетки, представлявшее разительный контраст с ее светлым, веселым нарядом.

— Ну, племянница, — начала г-жа Шерон с видимым смущением, — я нарочно послала за вами… мне надо сообщить вам одну новость: с этих пор вы должны считать синьора Монтони своим дядей, — мы обвенчались сегодня утром…

Удивленная не столько самой свадьбой, сколько таинственностью, с какой она совершилась, и волнением, с каким тетка сообщала эту новость, Эмилия подумала, что, вероятно, это сделалось по желанию Монтони, а отнюдь не самой тетки. Но тетке, очевидно, хотелось представить дело совсем в другом свете и она прибавила:

— Вот видите ли, я желала избегнуть хлопот и пиров; но теперь церемония окончена, я не намерена больше скрывать своего замужества и прикажу слугам, чтобы они признавали синьора Монтони своим господином.

Эмилия сделала слабую попытку поздравить тетку по случаю ее, очевидно, легкомысленного брака.

— Теперь я намерена отпраздновать свою свадьбу довольно парадно, — продолжала м-м Монтони, — а чтобы не терять времени, я воспользуюсь приготовлениями, уже сделанными для вашей свадьбы, которая, разумеется, будет отложена на некоторое время. Ваше венчальное платье уже готово; я желаю, чтобы вы показались в нем на моем празднике. Прошу вас также

сообщить месье Валанкуру, что я переменила фамилию, а уж он уведомит об этом м-м Клерваль. Через несколько дней я даю большой вечер и намерена их также пригласить.

Все это так ошеломило Эмилию, что она почти не отвечала г-же Монтони, и побежала сообщить новость Валанкуру.

Он, по-видимому, мало удивился, услыхав об этой поспешной свадьбе, но когда узнал, что намерены придраться к случаю, чтобы отложить его собственную свадьбу, и что даже убранство замка, сделанное ради свадебного дня его и дорогой Эмилии послужит для празднования бракосочетания г-жи Монтони, его взяла досада и негодование. Он не мог скрыть своих чувств от Эмилии; на него не подействовали даже попытки ее рассеять его печальные мысли и заставить посмеяться над этой новой постигшей их невзгодой.

Когда он прощался с Эмилией, его задушевная нежность глубоко тронула ее; она поплакала, глядя ему вслед, хотя сама не могла дать себе отчета — о чем эти слезы.

Монтони, сделавшись мужем г-жи Шерон, овладел замком и забрал в руки всех его обитателей с апломбом человека, уже давно считавшего дом своею собственностью. Другу его Кавиньи, окружавшему г-жу Монтони лестью и угодливостью, которые она так любила, но которые зачастую возмущали самого Монтони, были отведены отдельные апартаменты, и слуги ходили перед ним по струнке, как и перед хозяином.

Через несколько дней г-жа Монтони, согласно своему обещанию, задала великолепный пир; гостей собралось множество; был там и Валанкур; г-жа Клерваль извинилась и не приехала. Вначале был концерт, потом бал и ужин. Разумеется, Валанкур все время не отходил от Эмилии. Глядя на нарядное убранство комнат, он не мог сдержать своей досады при мысли, что все это было приготовлено для совсем иного празднества. Но он утешался надеждой, что в скором времени дело устроится по его желанию. Весь вечер г-жа Монтони танцевала, болтала, смеялась, между тем как ее супруг, молчаливый, сдержанный, несколько высокомерный, казалось, утомился всем этим шумом и легкомысленным обществом, собравшимся в его доме.

Это было первое и последнее празднество, устроенное в честь их свадьбы. Хотя серьезность характера Монтони и его несколько сумрачная надменность не позволяли ему веселиться на таких празднествах, но он не прочь был появляться в обществе. Ему трудно было бы встретиться в каком бы то ни было кружке с человеком более ловким и более умным, чем он сам; следовательно, в светских сношениях перевес всегда оставался на его стороне, и ему нравилось мериться своими силами и талантами с более слабыми собеседниками и затмевать их. Что касается его супруги, то в тех случаях, когда затрагивались ее ближайшие интересы, она забывала свое тщеславие, и действовала с осторожностью. Убедившись, что другие женщины красивее и изящнее ее, и от природы ревнивая, она стала всячески противиться желанию мужа посещать все светские собрания в Тулузе; очевидно, она боялась для него общества привлекательных женщин.

Прошло лишь несколько недель после свадьбы, как вдруг г-жа Монтони однажды объявила Эмилии, что ее супруг собирается ехать в Италию, как только окончены будут приготовления в дальний путь.

— Сперва мы отправимся в Венецию, где у синьора прекрасный дворец, — заявила она, — а оттуда проедем в его тосканское имение. Но отчего у вас такое унылое лицо, дитя мое? Ведь вы охотница до романтических, красивых видов? Без сомнения, вам понравится наше путешествие.

— Как, и я тоже поеду с вами? — удивилась Эмилия.

Само собою разумеется; как могли вы предположить, что мы бросим вас здесь одну. Я вижу, вы все думаете о шевалье Валанкуре; он, кажется, еще не уведомлен о нашем отъезде, но он скоро узнает обо всем. Синьор Монтони отправился известить г-жу Клерваль о том, что мы уезжаем, и вместе с тем сказать ей, что о предполагаемом союзе вашем с Валанкуром не может быть и речи.

Равнодушие, с каким г-жа Монтони уведомляла племянницу о том, что она должна расстаться, быть может, навсегда с человеком, с которым ей на днях предстояло соединиться на всю жизнь, усугубляло еще горе Эмилии. Как только она получила способность говорить, она спросила, какая же причина этой неожиданной перемены в чувствах тетки к Валанкуру. Но из слов тетки она ничего не могла понять, кроме того, что синьор Монтони не желает этого союза и находит, что Эмилия может сделать гораздо более блестящую партию.

— Я предоставляю это дело всецело моему мужу, — прибавила м-м Монтони, — но должна сказать, что Валанкур никогда не пользовался моим расположением; меня уговорили, иначе я никогда не дала бы своего согласия на его брак с вами. Я была настолько слаба, — со мной это иногда случается, — что не могла хладнокровно видеть чужого горя, и вот я уступила вам, вопреки рассудку. Но синьор Монтони совершенно ясно доказал мне безрассудство этого брака и в другой раз ему уже не придется укорять меня. Я решила, что вы подчинитесь тем, кто сумеет руководить вами, — я все устрою, что нужно, для вашего счастья.

Может быть, Эмилия в другое время и оценила бы красноречивые доводы тетушки, но в ту минуту она была так поражена неожиданным ударом, обрушившимся на ее голову, что почти не понимала, что ей говорят. Каковы бы ни были слабости г-жи Монтони, она уж никак не могла упрекнуть себя в излишнем сострадании и нежности к другим людям, в особенности же к Эмилии. То же самое тщеславие, что раньше побуждало ее породниться с семейством г-жи Клерваль, теперь, наоборот, заставляло ее расторгнуть эту помолвку: ее собственный брак с Монтони удовлетворял ее честолюбие и она задалась целью сыскать более выгодную партию для племянницы.

В ту минуту Эмилия была слишком удручена, чтобы возражать тетке или просить ее о чем-нибудь; она было заикнулась, чтобы высказать свои мысли, но от волнения не могла говорить и удалилась в свою комнату поразмыслить на досуге о неожиданном, поразительном для нее событии. Даже в тиши уединения она долго не могла оправиться и собраться с духом; когда она немного успокоилась, ее мысли все-таки были самого мрачного, безотрадного свойства. Она ясно понимала, что Монтони хочет показать свою власть, распоряжаясь ее судьбою; ей даже пришло в голову, уж не старается ли он в пользу своего приятеля, Кавиньи. Перспектива ехать в Италию казалась ей еще непригляднее ввиду тревожного состояния страны, терзаемой в то время междоусобной смутой. Каждое из мелких государств находилось во вражде со своими соседями, и даже каждый частный замок подвергался опасности нападения. Она с ужасом помышляла о том, кому была поручена опека над нею, размышляла о расстоянии, которое будет отделять ее от Валанкура! При воспоминании о возлюбленном, все прочее поблекло и все ее мысли опять затуманились безысходным горем.

В таком состоянии смятения и расстройства она пробыла несколько часов; когда ее позвали к обеду, она попросила позволения остаться в своей комнате. Но г-жа Монтони была одна, и просьба молодой девушки не была уважена. Эмилия и ее тетка мало разговаривали за обедом — одна была всецело поглощена своим горем, другая расстроена неожиданным отсутствием Монтони. Не только ее самолюбие страдало от такого недостатка внимательности к ней, но и ревность ее была встревожена: она подозревала, что ее супруг отправился на какое-то таинственное свидание.

Когда прислуга удалилась и обе женщины остались одни, Эмилия завела речь о Валанкуре, но тетка, не смягчаясь жалостью к ней и не чувствуя никаких угрызений совести, даже рассердилась, что смеют сопротивляться ее воле и не признавать авторитета Монтони, хотя Эмилия все время говорила с обычной своей кротостью. Наконец, после долгого, бесцельного разговора Эмилия ушла вся в слезах.

Проходя по сеням, она увидала, что кто-то вошел в ворота; ей показалось, что это Монтони, и она ускорила шага, но вдруг услышала позади знакомый голос Валанкура.

— Эмилия! Эмилия! — окликнул он ее взволнованным голосом.

Она обернулась и, взглянув на него, была поражена его изменившимся лицом.

— Вы плачете, Эмилия! мне необходимо говорить с вами. Как много я должен сказать вам! Пойдемте куда-нибудь, где мы могли бы побеседовать без стеснения. Но вы дрожите, вы больны! Вы едва стоите на ногах…

Увидев открытую дверь какой-то комнаты, он поспешно схватил Эмилию за руку и повел ее туда; но она пыталась выдернуть руку и проговорила с томной улыбкой.

— Мне уже лучше; если хотите видеть тетю, то она в столовой.

— Я хочу говорить с вами, Эмилия, — отвечал Валанкур. — Боже мой, неужели уже до этого дошло? Неужели вы соглашаетесь отвергнуть меня? Выслушайте меня внимательно всего несколько минут!..

— После того, как вы повидаетесь с тетей! — сказала Эмилий,

— Придя сюда, я и так уже был несчастен, — воскликнул Валанкур, — не растравляйте же моего горя этой холодностью, этим жестоким отказом!

Отчаяние, звучавшее в его голосе, тронуло сердце Эмилии; но она все-таки не соглашалась выслушать его раньше, чем он повидается с г-жой Монтони.

— Где же ее муж? Где же сам Монтони? — спросил Валанкур изменившимся голосом, — вот с кем мне необходимо переговорить!

Эмилия, испуганная гневом, сверкавшим в его глазах, со страхом уверяла его, что Монтони нет дома, и просила молодого человека успокоиться.

Один звук ее голоса мгновенно смягчил его раздражение.

— Вы больны, Эмилия, — проговорил он нежно, — ах, эти люди погубят нас обоих!

Эмилия уже не противилась, когда он повел ее в соседнюю приемную. Тон, которым он произнес имя Монтони, так испугал ее за него самого, что в эту минуту ей прежде всего хотелось как-нибудь успокоить его справедливый гнев. Валанкур выслушал ее доводы и просьбы и отвечал на них взглядами, полными отчаяния и нежности, скрывая, насколько мог, свои чувства к Монтони, чтобы не встревожить ее еще более. Но она заметила, что это притворство. Его напускное спокойствие беспокоило ее еще более и она, наконец, высказалась, что считает неполитичным требовать свидания с Монтони, так как это может сделать их разлуку окончательной. Валанкур уступил этим убеждениям: своими трогательными просьбами ей удалось исторгнуть у него обещание, что хотя бы Монтони и настаивал на своем намерении разлучить их, однако он, Валанкур, не будет стараться отплатить ему каким-нибудь насилием.

— Ради меня, — проговорила Эмилия, — откажитесь от мести, подумайте, как сильно это заставит меня страдать!

— Ради вас, Эмилия, — отвечал Валанкур, — я сдержу себя, — при этом глаза его наполнились слезами горя и нежности. — Но хотя я даю вам торжественное обещание исполнить ваше желание, однако не ожидайте, чтобы я покорно подчинился этому Монтони: если б я подчинился, я был бы недостоин вас. О, Эмилия, неужели он надолго разлучит меня с вами? Скоро ли вы вернетесь во Францию?

Эмилия пробовала успокоить его уверениями в своей неизменной привязанности; она говорила ему, что через год освободится от опеки тетки, достигнув совершеннолетия, но все эти доводы принесли мало утешения Валанкуру; он знал, что Эмилия и тогда будет находиться в Италии и что власть ее опекунов не прекратится, даже когда они утратят над нею законные права; но он сделал вид, что утешен ее уверениями. Эмилия, успокоенная исторгнутым обещанием и кажущимся самообладанием Валанкура, уже встала, чтобы уйти, как вдруг в комнату вошла ее тетка. Она бросила строгий, укоризненный взгляд на Эмилию, которая тотчас же вышла из комнаты, и с неудовольствием покосилась на Валанкура.

— Не ожидала я от вас такого поступка, — начала она, — и не рассчитывала видеть вас в своем доме, после того как вас известили, что посещения ваши нежелательны; еще менее думала я, что вы будете искать тайного свидания с моей племянницей и что она согласится видеться с вами без моего ведома.

Валанкур, чтобы оправдать Эмилию от такого обвинения, объяснил, что он пришел исключительно с целью видеться с Монтони. Затем он заговорил о своем деле сдержанно и почтительно, считая такой тон обязательным в разговоре со всякой женщиной, даже и такой, как г-жа Монтони.

Но его объяснения были встречены резким отпором: г-жа Монтони опять стала выражать сожаления, что слишком поддалась чувству сострадания; теперь она сознает безумие своего первоначального решения и во избежание повторения подобной ошибки поручила это дело всецело своему мужу, синьору Монтони.

Однако трогательное красноречие Валанкура до известной степени открыло ей недостойность ее поведения. Она почувствовала стыд, но не угрызения совести. Она сердилась на Валанкура, пробудившего в ней это тягостное ощущение, и по мере того, как росло ее недовольство собою, росла и ненависть к нему. Наконец она до того обозлилась, что Валанкур принужден был удалиться, чтобы не поддаться соблазну наговорить ей резкостей. Он окончательно убедился, что от г-жи Монтони ему не на что рассчитывать: можно ли ожидать жалости или хотя бы простой справедливости от человека, который, сознавая свою вину, не чувствует смиренного раскаяния?

От Монтони он также не ожидал ничего хорошего. Раз известно, что план разлучить влюбленных задуман им, то нельзя было рассчитывать, что он уступит просьбам и доводам, которые наверное предвидел раньше. Однако, помня обещание, данное Эмилии, Валанкур остерегался пуститься на какую-либо резкость, чтобы напрасно не раздражать Монтони. Поэтому он написал ему письмо, в котором убедительно просил, а не требовал свидания с ним. Сделав это, он решился спокойно ждать ответа.

Г-жа Клерваль играла пассивную роль во всей этой истории. Дав свое одобрение на брак Валанкура, она была уверена, что Эмилия будет наследницей состояния своей тетки. После свадьбы г-жи Монтони она убедилась в тщетности своих надежд, но совесть не позволяла ей принять какие-либо меры, чтобы порвать этот союз. С другой стороны, в ней было слишком мало сердечной доброты и энергии, чтобы содействовать этому браку. Напротив, она была втайне довольна, что Валанкур избавился от помолвки, которую она считала недостойной его, в смысле состояния; точно также и Монтони считал этот брак недостойным такой красивой девушки, как Эмилия. Хотя гордость г-жи Клерваль была задета отказом, которому подвергся один из членов ее фамилии, но она не удостаивала выражать свое неудовольствие и молчала.

Монтони в своем ответном письме заявлял Валанкуру, что их свидание ни к чему не поведет: так как ни та, ни другая сторона не намерены уступать, то оно может вызвать между ними только лишние пререкания. В силу этих соображений он отказывается видеться с Валанкуром.

Не теряя из виду советов Эмилии и данного ей обещания, Валанкур с трудом удержался, чтобы не пойти немедленно к Монтони и не потребовать того, в чем ему было отказано после его мягкой просьбы. Он написал второе письмо, повторял в нем свою просьбу, подкрепляя ее всеми аргументами, какие только мог придумать. Так прошло несколько дней в мольбах с одной стороны и в неумолимом сопротивлении с другой. Был ли это страх, или стыд, или ненависть, но Монтони упорно избегал человека, глубоко оскорбленного им. Он твердо стоял на своем отказе, не смягчался под влиянием горя, которым дышали письма Валанкура, и нимало не раскаивался в своей несправедливости. Наконец дошло до того, что письма Валанкура отсылались обратно нераспечатанными. Тогда, в первые минуты страстного отчаяния, молодой человек позабыл все обещания, данные Эмилии, кроме клятвы — избегать всякого насилия, — и сам отправился в замок к Монтони с твердым намерением видеться с ним во что бы то ни стало. Монтони не принял его Валанкур спросил г-жу Монтони, затем м-ль Сент Обер, но слуги наотрез отказались впустить его. Не желая входить в препирательство с прислугой, он наконец ушел и, вернувшись домой в состоянии близком к умоисступлению, написал Эмилии о случившемся, — красноречиво изобразил ей терзания своего сердца и умолял ее, раз нет другого средства видеться с ней немедленно, согласиться на свидание с ним без ведома Монтони. Вскоре после отсылки письма, когда страсти его несколько поулеглись, он понял, какую он сделал ошибку, доставив Эмилии новый повод к волнениям. Он отдал бы полжизни, только бы вернуть посланное письмо. Эмилия однако была избавлена от огорчения, которое испытала бы, читая его, — избавлена благодаря интриганству г-жи Монтони, еще ранее отдавшей приказание, чтобы все письма, адресованные на имя племянницы, подавались ей самой. Пробежав последнее отчаянное письмо Валанкура и прочтя нелестные отзывы Валанкура о ее супруге, она без церемонии бросила письмо в огонь.

Тем временем Монтони, сгорая нетерпением поскорее выехать из Франции, поспешно отдавал распоряжения слугам, занимавшимся приготовлениями к отъезду, и торопился закончить все свои дела. Он упорно не отвечал на письма Валанкура, в которых тот, отчаявшись достигнуть большего и подавив свое разочарование, умолял только об одном — о разрешении проститься с Эмилией. Узнав, что она в самом деле уедет через несколько дней, что ему не суждено больше видеться с ней, он забыл все соображения осторожности и написал к Эмилии второе письмо, в котором осмелился предложить ей тайный брак. Это письмо точно так же попало в руки г-жи Монтони. Настал последний день пребывания Эмилии в Тулузе, но Валанкур не получил еще ни одной строки, которая облегчила бы его тоску или хотя бы подала надежду, что ему разрешено будет прощальное свидание с Эмилией.

В этот период мучительной неизвестности для Валанкура Эмилия находилась в состоянии какого-то столбняка, что часто бывает при великих, ошеломляющих несчастьях. Любя Валанкура нежной привязанностью и давно привыкнув считать его своим другом и спутником на всю жизнь, она не могла себе представить счастья вдали от него. И вдруг она узнает, что ее разлучают с ним, быть может, навеки и увозят на чужбину, куда до нее даже не будут доходить вести о возлюбленном… И все это бедствие творится над ней по произволу какого-то чужого человека, каким был для нее Монтони, и по капризу женщины, которая еще так недавно сама желала ускорить ее свадьбу! Тщетно старалась Эмилия совладать со своим горем и примириться с неизбежным. Молчание Валанкура больше огорчало, чем удивляло ее; но когда настал последний день ее пребывания в Тулузе и она не знала, позволено ли ей будет проститься с ним, она впала в отчаяние и, несмотря на свое нежелание говорить о нем с г-жой Монтони, спросила тетку, неужели ей откажут в этом последнем утешении? Тетка отвечала, что свидание ей, конечно, не разрешат, прибавив, что после дерзостей, которые наделал ей Валанкур в последний раз, и после того, как он осмелился преследовать синьора своими письмами, никакие просьбы не помогут.

— Если шевалье рассчитывает на такое одолжение с нашей стороны, — сказала она, — то ему следовало бы вести себя совсем иначе: терпеливо ждать, пожелаем ли мы оказать ему такую милость, а не упрекать меня за то, что я не считаю для себя лестной его женитьбу на моей племяннице; ему не следовало приставать к моему мужу. Его поведение с начала до конца было крайне самонадеянным и дерзким; я не желаю даже слышать его имени; советую вам отделаться от этой блажи и вздорных печалей, быть такой, как все люди, и не строить мрачной физиономии, точно вы плакать собираетесь. В самом деле, хотя вы молчите, вы не можете скрыть своей печали от моей проницательности: я вижу, что вы и сейчас готовы удариться в слезы, несмотря на мое приказание!

Эмилия отвернулась, скрывая слезы, затем вышла из комнаты, чтобы наплакаться вволю. Весь день прошел для нее в таком глубоком отчаянии, какого она еще никогда не испытывала в жизни. Перед тем как ложиться спать, она села в кресло и просидела так, не двигаясь, погруженная в скорбь, долгое время после того, как все домашние отправились на покой. Она не могла отогнать от себя мысли, что расставалась с Валанкуром окончательно и никогда более его не встретит — уверенность эта возникла не случайно — ее, по-видимому, оправдывали разные обстоятельства: и предстоящее длинное путешествие, и неизвестность насчет того, когда она вернется, и строгие запрещения. которым она подвергалась. Кроме того у нее было какое-то впечатление, не то предчувствие, что она уезжает от Валанкура навсегда. Каким страшным казалось ей расстояние, которое разлучит их! Исполинская стена Альп воздвигнется между ними и целые области будут разделять их. Жить где-нибудь в соседней провинции, жить в той же стране, хотя бы и не видясь с ним, представлялось ей счастьем в сравнении с этой ужасной далью…

Она так сильно волновалась, размышляя о своем горе и о том, что никогда больше не увидится с Валанкуром, что вдруг почувствовала приступ слабости и дурноты; беспомощно озираясь и отыскивая, что бы такое могло оживить ее, она случайно взглянула на окно. Едва имела она силу подойти к нему, распахнуть раму и сесть. Струя воздуха несколько оживила ее и кроткий лунный свет, падавший на длинную аллею высоких вязов успокоил ее смятенный дух. Она решилась выйти в сад, надеясь, что движение и свежий воздух облегчат мучительную боль, сковывавшую ее виски. В замке все было тихо; спустившись по широкой лестнице в сени, откуда был ход прямо в сад, она тихонько, как ей казалось, неслышно, отперла дверь и вступила в аллею. Эмилия шла, то ускоряя, то сдерживая шаги, так как в тени меж деревьев ей все чудились какие-то движущиеся фигуры и она боялась, не шпионы ли это, посланные теткой. Но желание еще раз увидеть павильон, где она проводила столько счастливых часов с Валанкуром, любуясь далекими видами Лангедока и родной Гаскони, преодолели ее страхи и она направилась к террасе, которая тянулась вдоль всего верхнего сада, сообщаясь с нижним несколькими мраморными ступенями в конце аллеи.

Дойдя до этих ступеней, она остановилась и оглянулась — теперь отдаленность ее от замка пугала ее среди тишины и темноты ночной. Но, не заметив ничего страшного, она поднялась на террасу. Там при лунном свете ясно виднелась широкая дорожка к павильону; луна серебрила кусты и деревья, окаймлявшие павильон справа, и кудрявые макушки других деревьев, подымавшихся в уровень с балюстрадой из нижнего сада. Эмилия остановилась, прислушиваясь; ночь была так тиха, что ни малейший звук не пропадал даром. Но в ушах ее раздавалась печальная песня соловья да легкий шелест листьев; она продолжала идти к павильону. Достигнув его, она, несмотря на темноту, скрывавшую знакомые предметы, ощутила волнение: окна были отворены и в их пролеты, окаймленные зеленью, виднелся пейзаж, залитый мягким лунным светом: рощи и равнины смутно рисовались вдали, на горах виднелись более яркие блики света; в соседней реке отражалось трепетное сияние луны.

На Эмилию эта красивая сцена производила тем более сильное впечатление, что она вызывала перед нею образ Валанкура.

— Ах, — проговорила она с тяжким вздохом, падая в кресло у окна, — как часто мы, бывало, сиживали с ним на этом самом месте и любовались окрестностями! Никогда никогда мы уже не будем сидеть здесь вместе! никогда, никогда уже не увидим друг друга!

Вдруг слезы ее иссякли под влиянием страшного испуга: чей-то голос раздался, у самого павильона. Эмилия вскрикнула. Знакомый голос послышался снова. Действительно, это был Валанкур; не прошло секунды, как он уже очутился около нее и заключил ее в свои объятия. Долго они не могли от волнения произнести ни слова.

— Эмилия…— начал наконец молодой человек, сжимая ей руку, — Эмилия!…— и опять умолк.

Но в тоне, которым он произнес ее имя, сказалась вся его нежность, вся его скорбь.

— О, дорогая моя! —продолжал он после длинной паузы. — Вот я опять вижу вас, опять слышу ваш голос! Я бродил по этим садам много-много вечеров подряд, со слабой, очень слабой надеждой когда-нибудь встретить вас. Это был единственный шанс, остававшийся мне. Слава Богу! наконец-то мне улыбнулось счастье, — я не обречен на безвыходное отчаяние!

Эмилия заговорила о своей глубокой привязанности и старалась успокоить волнение его души. Валанкур в течение нескольких минут произносил лишь отрывистые, бессвязные слова. Поуспокоившись немного, он сказал:

— Я пришел сюда вскоре после солнечного заката и с тех пор все подкарауливал вас в саду и павильоне; хотя я потерял всякую надежду видеть вас, но не мог оторваться от этого места, близкого к вам; вероятно, я пробродил бы вокруг замка до самого рассвета. О, как медленно тянулось время… Однако каждая минута приносила с собою разнообразные ощущения. По временам мне казалось, что я слышу приближающиеся шаги, но вслед затем опять наступала глубокая, мертвая тишина! Когда вы отворили дверь павильона и за темнотой я не мог удостовериться, вы ли это, сердце мое так безумно забилось надеждой и страхом, что я едва переводил дыхание… В тот момент, когда я услыхал тихий звук вашего голоса, все мои сомнения исчезли — но не мои опасения, пока вы не заговорили про себя обо мне. Тогда, забыв, что я могу испугать вас своей порывистостью, я не в силах был долее молчать. О, Эмилия! это — минуты, когда горе и радость так жестоко борются в сердце человека, что оно едва в силах вынести борьбу…

Эмилия в душе сознавала истину этих слов. Радость, которую она почувствовала, встретив Валанкура в ту самую минуту, когда уже отчаялась когда-нибудь его видеть, вскоре сменилась горем, лишь только она оправилась и получила способность рассуждать. Перед ней с жестокой ясностью восстали картины будущего. Она старалась обрести спокойное достоинство, необходимое для нее, чтобы перенести это последнее свидание; Валанкур же не мог совладать с собою; вскоре восторг его перешел в отчаяние, и он в страстных выражениях стал изливать горе разлуки. Слушая его, Эмилия молча плакала; желая овладеть своей собственной тоской и успокоить его, она упомянула, что надежда еще не погибла. Но с проницательностью страсти он тотчас же угадал обманчивость этих иллюзий, которые она старалась внушить ему и себе самой.

— Вы уезжаете от меня в дальние края, — промолвил он, — там вы войдете в новое общество, приобретете новых друзей, новых поклонников! Вас заставят позабыть меня и уговорят заключить новые узы! Зная это, могу ли я надеяться, что вы вернетесь ко мне и будете моею!

Голос его замер в тяжелых вздохах.

— Так вы думаете, — возразила Эмилия, — что муки, которые я терплю, вызваны лишь поверхностным, временным чувством! вы думаете…

— Вы страдаете, и страдаете из-за меня! О, Эмилия, как сладостны и как горьки для меня эти слова! Какую отраду и вместе с тем скорбь они вливают в мою душу. В сущности я не должен сомневаться в прочности вашей привязанности; однако истинная любовь требовательна: она всегда открыта подозрениям, иногда самым безрассудным — она постоянно ищет новых доказательств. Вот почему я всегда оживаю, услышав от вас уверение, что я вам дорог; а за отсутствием этих уверений я опять впадаю в тоску сомнения и слишком часто — в отчаяние. Но какой я злодей, — воскликнул он, опомнившись, — что терзаю вас — да еще в такие минуты! Мне бы следовало поддержать и утешить вас!

Эта мысль наполняла сердце Валанкура бесконечной нежностью, но вслед затем его опять охватило отчаяние, и он стал жаловаться на предстоящую жестокую разлуку в выражениях столь страстных, что Эмилия тоже невольно поддалась его отчаянию. В промежутках между судорожными рыданиями Валанкур целовал ее и пил слезы, катившиеся по ее щекам; но тут же с жестокой укоризной заметил ей, что, по всей вероятности, она больше никогда не будет плакать о нем. Как ни старался он обуздать себя и говорить более спокойно, но мог только восклицать:

— О, Эмилия! сердце мое разрывается! я не в силах расстаться с вами! Теперь я смотрю на ваше лицо, держу вас в моих объятиях! но пройдет немного времени и все исчезнет, как сон. Я буду смотреть, но не увижу вас, буду стараться воскресить в моем воображении черты вашего лица, но воспоминание будет ускользать от меня; я буду прислушиваться к вашему голосу, но память моя окажется бессильной! я не могу, не могу оставить вас! Зачем должны мы вверять счастье нашей жизни произволу чужих, жестоких людей? О, Эмилия! решитесь довериться своему собственному сердцу, решитесь стать моею навеки!..

Его голос задрожал и оборвался. Эмилия продолжала молча плакать. Тогда Валанкур предложил ей напрямик обвенчаться с ним немедленно: завтра рано утром она должна уйти из дома г-жи Монтони, а он встретит ее и они пойдут в церковь августинцев, где монах обвенчает их.

Молчание, с каким она выслушала предложение, внушенное страстью и отчаянием и сделанное ей в такой момент, когда сердце ее было размягчено печалью разлуки, быть может вечной, а рассудок ее был затуманен любовью и страхом, — это молчание ободрило Валанкура и пробудило в нем надежду, что план его не будет отвергнут.

— Скажите хоть слово, моя Эмилия! — настаивал он с пылкостью, — дайте мне услышать ваш голос, решайте мою судьбу!

Она все молчала; щеки ее похолодели, она готова была лишиться чувств. Однако она не потеряла сознания. Валанкуру показалось, что она умирает; он стал звать ее по имени, хотел броситься в замок за помощью, но, видя, в каком она состоянии, побоялся отойти и оставить ее одну.

Через несколько минут она глубоко вздохнула и стала оправляться. Борьба между ее любовью и долгом по отношению к сестре своего отца, отвращение к тайному браку, боязнь попасть в затруднения, которые в конце концов могут вовлечь ее возлюбленного в неприятности и раскаяние, все эти разнообразные чувства нахлынули на ее душу, уже истерзанную горем: наступил момент, когда ее рассудок как бы замер и перестал мыслить. Но долг и здравый смысл наконец восторжествовали над любовью и мрачными предчувствиями. Более всего она боялась испортить жизнь Валанкуру и возбудить в нем впоследствии слишком поздние сожаления, а это непременно должно произойти, по ее мнению, в случае, если они обвенчаются украдкой. И вот, вооружившись неженской твердостью, она решилась лучше перенести свое теперешнее несчастье, чем причинить целую цепь несчастий в будущем.

С чистосердечием, доказывавшим, как искренне она уважала и любила Валанкура, и делавшим ее еще дороже его сердцу, она высказала ему причины, почему она отвергает его предложение. Он энергично разбил те доводы, которые касались его личного благосостояния в будущем; но вместе с тем у него возникли нежные опасения насчет нее самой. Раньше он этого не сознавал: страсть и отчаяние отуманивали его рассудок. Любовь, побудившая его предложить ей тайный брак, напротив, заставляла его отказаться от такого намерения. Но переворот в его мыслях жестоко поразил его сердце. Ради Эмилии он бодрился и старался казаться спокойнее, но лютая тоска так и рвалась наружу.

— О, Эмилия, говорил он, — я должен уйти, я должен оставить вас, и я знаю, что расстаюсь с вами навеки!

Судорожные рыдания не дали ему договорить: оба молча плакали. Наконец, Эмилия, вспомнив, что их могут застать, и сознавая неприличие продолжительного свидания, решилась не подавать повода к злословию и, призвав на помощь все мужество, сказала ему последнее прости.

— Постойте! — воскликнул Валанкур. — Умоляю вас, остановитесь. Мне надо так многое сказать вам! В смятении моих чувств я говорил только о том предмете, который в данную минуту поглощал меня всецело. Но я избегал касаться другой вещи, тоже чрезвычайно важной, отчасти боясь, чтобы вы не подумали, будто я говорю это с неблагородной целью напугать вас и насильно заставить согласиться на мое последнее предложение.

Эмилия, сильно взволнованная, вышла с Валанкуром из павильона, и, пока они ходили по террасе, Валанкур говорил ей:

— Про этого Монтони ходят странные слухи… Уверены ли вы, что он родственник г-жи Кенель и что действительно так богат, как кажется?

— Я не имею причин сомневаться в этом…— промолвила Эмилия с беспокойством. — Насчет родства его с г-жой Кенель я не могу усомниться; что же касается его состояния, я не имею данных судить о нем и прошу вас сказать мне все, что вы слыхали.

— Но и мои сведения тоже очень смутны и не определенны: я получил их от одного итальянца, рассказывавшего другому лицу об этом Монтони. Они говорили о его женитьбе. Итальянец заметил, что если это тот Монтони, которого он знает, то вряд ли он может составить счастье женщины. Вообще он отзывался о вашем родственнике очень дурно, между прочим, сделал кое-какие намеки относительно его честности и доброй славы, и это возбудило мое любопытство: я решился задать ему несколько вопросов. Он был сдержан в своих ответах, но после некоторого колебания признался, что за границей Монтони слывет за человека отчаянного и сомнительной репутации. Он

упомянул между прочим о замке, принадлежащем Монтони в Апеннинах, и о каких-то темных обстоятельствах, касающихся его прежнего образа жизни. Я просил его объясниться точнее; но никакие убеждения не подействовали, он ни за что не соглашался сообщить мне что-нибудь определенное насчет Монтони.

Я заметил ему, что если Монтони владеет замком в Апеннинах, то это доказывает, что он не без роду и племени, и опровергает слух, будто он бедняк, без гроша за душой! На это итальянец покачал головой, и видно было, что он мог бы сказать многое, если б только захотел. Надежда узнать что-нибудь более определенное и положительное заставила меня довольно долго оставаться в его обществе, и я несколько раз пытался возобновить разговор. Но итальянец замкнулся в молчании, заметив только, что все это, конечно, слухи, а слухи часто распространяются со злым умыслом и доверять им не следует. — Дольше я не мог настаивать; я понял, что мой итальянец уже раскаивается, что проболтался, и я остался в невыносимой неизвестности. Подумайте, Эмилия, что я должен выстрадать, видя, что вы уезжаете на чужбину, находясь во власти человека такой подозрительной репутации, как Монтони! Но я не хочу напрасно тревожить вас: очень возможно, что итальянец ошибается… Однако, Эмилия, подумайте хорошенько, прежде чем отдать свою судьбу в руки этого подозрительного господина!..

Валанкур стал взволнованно ходить взад и вперед по террасе, а Эмилия стояла, облокотясь на балюстраду, погруженная в глубокую думу. Рассказ Валанкура встревожил ее сильнее, чем можно было ожидать. Она никогда не любила Монтони. Она часто со страхом наблюдала его пронизывающий, пламенный взгляд, его надменную смелость и угадывала его душу всякий раз, как какой-нибудь случай, хотя бы пустой, заставлял его обнаруживать свои чувства; даже в спокойном состоянии ее всегда пугало выражение его лица. На основании таких наблюдений она была склонна верить намекам итальянца и не сомневалась, что они относятся именно к Монтони, мужу ее тетки. Мысль очутиться на чужбине во власти этого страшного человека была для нее ужасна; конечно, не один страх побудил бы ее согласиться на немедленный брак с Валанкуром: она чувствовала к нему нежнейшую любовь; и все-таки ни страх, ни любовь не могли победить в ней сознания долга, бескорыстное участие к интересам Валанкура и ее скрытое отвращение к тайному браку.

Но Валанкура трудно было убедить. Он ясно видел под влиянием своей любви и опасений за возлюбленную, что путешествие в Италию будет ужасным несчастьем для Эмилии; поэтому он решил настойчиво противиться ее отъезду и умолял ее дать ему право стать ее законным защитником.

— Эмилия! — убеждал он торжественным тоном, — теперь не время взвешивать сомнительные и сравнительно пустячные обстоятельства, которые могут повлиять на наше будущее благосостояние. Теперь я яснее чем когда-либо вижу ту цепь серьезных опасностей, которым вы подвергнетесь по милости такого человека, как Монтони. Эти темные намеки итальянца очень серьезны, они только подтверждают мое собственное мнение о Монтони, утвердившееся на основании того, что я прочел на его лице. Я боюсь этого итальянца; я умоляю вас, Эмилия, ради меня и ради вас самих, остерегайтесь зла, которое я предвижу. О, Эмилия! позвольте мне, моей любви, моим рукам удержать нас на краю гибели, дайте мне право защищать вас!

Эмилия вздыхала, между тем как Валанкур продолжал умолять, уговаривать, убеждать со всей энергией страстной любви. но по мере того как он преувеличивал возможные страдания, которым она подвергнется на чужбине, — туман, заволакивающий ее мысли, стал, напротив, рассеиваться и она поняла, насколько преувеличены эти опасения. Намеки итальянца основаны на слухах, и хотя внешность Монтони действительно может хоть отчасти оправдать дурные толки, но в точности ничего неизвестно. Пока она пыталась самым мягким образом убедить Валанкура в его ошибке, она подала ему повод к новой ошибке. Его лицо и голос изменились— они выражали глубокое отчаяние.

— Эмилия! — проговорил он, — эта минута самая горькая, какую я испытал в жизни! Вы не любите, вы не можете любить меня! Если б вы любили, вы не стали бы рассуждать так хладнокровно, так разумно! Я терзаюсь тоской при мысли о нашей разлуке и о тех несчастьях, которые ожидают вас. Я готов был бы на все, чтобы только избавить вас от этой беды, спасти вас. Нет, Эмилия, нет, вы меня не любите!

— Теперь нечего терять время на сетования и укоры, — молвила Эмилия, стараясь быть спокойной, — если вы еще не знаете, как вы дороги моему сердцу, то никакие мои уверения не смогут убедить вас в этом.

Она замолчала, и слезы ее полились градом. Эти слова, эти слезы мгновенно отрезвили Валанкура и внушили ему уверенность в ее любви. В волнении он только восклицал: «Эмилия, Эмилия!», — и плакал, целуя ее руки. Но через несколько минут Эмилия очнулась от временной слабости и проговорила:

— Я должна оставить вас: уже поздно, мое отсутствие из замка может быть замечено. Думайте обо мне, любите меня… когда я буду далеко! Эта уверенность будет моей единственной поддержкой!

— Думать о вас, любить вас! .. — воскликнул Валанкур.

— Старайтесь умерить свою печаль, старайтесь — ради меня.

— Ради вас!

— Да, ради меня. Я не могу оставить вас в таком состоянии.

— Так не покидайте меня совсем! — горячо возразил Валанкур. — Для чего нам расставаться, или расставаться на более долгий срок, чем до завтрашнего дня.

— Право, я не в силах выносить этого, — отвечала Эмилия. — Вы терзаете мое сердце. Но я никогда не соглашусь на ваше поспешное, необдуманное предложение.

— Если б мы могли располагать временем, Эмилия, то мое предложение не было бы поспешно. Но мы должны подчиняться обстоятельствам.

— Да, именно — это необходимо! Я уже высказала вам все, что у меня на сердце. Душа моя изнемогает!.. Вы согласились с силой моих аргументов, но ваша любовь создала какие-то смутные страхи, которые только еще более измучили нас. Пощадите меня! не заставляйте повторять снова все мои доводы!

— Пощадить вас? — воскликнул Валанкур. — Я злодей, я был настоящим злодеем, думая только о себе! Мне следовало обнаружить стойкость мужчины и поддерживать вас… а вместо того я только усилил ваши страдания своим ребяческим поведением! Простите, Эмилия, подумайте о расстройствах моих чувств, теперь, когда я должен расстаться со всем, что мне дорого — простите! Когда вы уедете, я с горьким раскаянием буду вспоминать, как мучил вас; я буду желать, тщетно желать увидеть вас хотя на одну минуту, чтобы я мог облегчить вашу печаль…

Слезы опять не дали ему говорить; Эмилия плакала вместе с ним.

— Я докажу, что я достоин вашей любви, — сказал Валанкур, — по крайней мере я не стану затягивать этих горьких минут. Эмилия! моя дорогая! не забывайте меня: Бог ведает, увидимся ли мы когда-нибудь в жизни! Поручаю вас Его святому покровительству. О Боже! защити и сохрани ее!

Он прижал ее руку к своему сердцу. Эмилия почти без чувств упала к нему на грудь; они не могли ни плакать, ни говорить. Наконец Валанкур, овладев своим отчаянием, старался успокоить и поддержать ее; но она, казалось, не сознавала даже, что он говорит ей. Только по вздохам, вырывавшимся по временам из ее груди, видно было, что она не в обмороке.

Он медленно повел ее к замку, все время проливая слезы и что-то говоря ей; но она отвечала одними вздохами, пока они не достигли калитки в конце аллеи. Тогда только она как будто очнулась и, оглянувшись, заметила, как близко они находятся от замка.

— Здесь мы должны расстаться, — проговорила она, останавливаясь, — зачем затягивать прощание? Научите меня твердости, я изнемогаю!

Валанкур боролся с самим собою, чтобы казаться спокойным.

— Прощай, любовь моя, — промолвил он с торжественной нежностью, — поверь мне, мы с тобою еще встретимся для того, чтобы уже не расставаться!

Голос его оборвался, но в ту же минуту он оправился и продолжал более твердым тоном:

— Вы не знаете, как я измучаюсь, пока не получу от вас известия. Я буду писать вам, но мне страшно подумать, как редко мои письма будут доходить до вас! Поверьте мне, дорогая, ради вас я постараюсь выносить разлуку с твердостью. Но, простите! я так мало твердости проявил сегодня.

— Прощайте, — слабо вымолвила Эмилия. — Когда мы расстанемся, я припомню многое, что я имею еще сказать вам.

— То же самое будет и со мною! — сказал Валанкур. — После каждого свидания с вами, я всегда припоминал, что мне нужно было высказать вам то-то и то-то; я страдал, что не в состоянии этого сделать. О, Эмилия! ваше лицо, на которое я смотрю в настоящую минуту, скоро скроется с глаз моих, и все усилия воображения не будут в состоянии нарисовать его с точностью. О, какая бесконечная разница между этой минутой и следующей: теперь мы вместе, я могу любоваться вами, а тогда откроется мрачная пустота, я буду странником, изгнанным из своего единственного приюта!

Снова Валанкур прижал ее к своему сердцу, и так продержал ее несколько мгновений, горько плача. Слезы опять облегчили ее опечаленную душу. Еще раз сказали они друг другу «прости» и расстались. Валанкур с усилием оторвался от нее и торопливо пошел по аллее. Эмилия, направляясь к замку, слышала его удаляющиеся шаги. Она прислушивалась к этим звукам, они становились все слабее и наконец совсем замерли. Осталась одна тишина ночная. Эмилия поспешила вернуться в свою комнату искать отдыха, но — увы! — сон не являлся, и она долго не могла забыться!

 

ГЛABA XIV

Рано утром дорожные экипажи уже стояли у ворот. Суетня прислуги, бегавшей взад и вперед по коридорам, разбудила Эмилию от тревожного полусна; всю ночь ее преследовали кошмары и рисовались печальные картины ее будущей судьбы. Проснувшись, она старалась отогнать от себя мрачные впечатления, навеянные этими снами. Но от воображаемых ужасов она прямо перешла к сознанию грустной действительности.

Вспомнив о том, что она рассталась с Валанкуром, быть может, навсегда, она почувствовала страшное замирание сердца. Однако она употребила все усилия, чтобы забыть мрачные предчувствия и сдержать печаль, которой не в силах была избегнуть; благодаря этим усилиям по ее грустному лицу разлилось выражение кроткой покорности, которая, подобно тонкой дымке, наброшенной на прекрасные черты, делала их еще более интересными и трогательными. Но г-жа Монтони ничего не заметила в ее лице, кроме непривычной бледности, и сделала ей соответственный выговор: зачем предаваться каким-то фантастическим печалям и показывать всему свету, что она не в силах отказаться от своей нелепой любви? При этих словах тетки бледные щеки Эмилии вспыхнули яркой краской — краской негодования, но она не возразила ни слова.

Вскоре после этого Монтони появился в столовой за завтраком, говорил мало и только торопил с отъездом.

Окна комнаты выходили в сад. Проходя мимо окна, Эмилия увидала то место, где она накануне прощалась с Валанкуром; от этого воспоминания опять больно сжалось ее сердце, и она поспешно отвернулась, чтобы ничего не видеть.

Наконец багаж был уложен, и путешественники уселись в экипажи; Эмилия рассталась бы с этим домом радостно, без единого вздоха, если б только поблизости от него не жил Валанкур.

С небольшого пригорка она оглянулась назад на Тулузу и далеко раскинувшиеся равнины Гаскони, позади которых на дальнем горизонте виднелись гордые вершины Пиренеев, озаренные утренним солнцем. «Милые, родные горы! — подумала она про себя. — Как много пройдет времени, прежде чем я снова увижу вас, и за это время сколько злых бед могут обрушиться на мою голову! О, если б только я была уверена, что когда-нибудь вернусь сюда и опять увижусь с Валанкуром, и что он по-прежнему будет любить меня, тогда я уехала бы спокойная!»

Деревья, нависшие над крутыми краями дороги, грозили скрыть из виду далекую перспективу; но голубоватые вершины все еще виднелись из-за темной зелени, и Эмилия продолжала смотреть из окна кареты, пока наконец густые ветви окончательно не заслонили вида.

Вскоре нечто другое привлекло ее внимание. Она заметила какую-то фигуру, ходившую взад и вперед вдоль берега, в шапке, украшенной пером, признаком военного звания, и нахлобученной на глаза; но вот при стуке колес человек круто обернулся, и Эмилия узнала Валанкура; он сделал приветственный знак рукою, выбежал на дорогу и, подойдя к окну кареты, сунул в руку Эмилии письмо. Отчаяние сквозило в его глазах, но он старался улыбнуться. Воспоминание об этой вымученной улыбке запечатлелось в сердце Эмилии навеки. Она высунулась из окна и еще раз увидала его стоящим на пригорке у берега, прислонившегося к высокому дереву и следящего глазами за каретой. Он опять махнул рукой, а она долго не спускала глаз с его исчезающей фигуры. Наконец на повороте дороги он скрылся из виду.

Остановившись у соседнего замка, чтобы прихватить с собой синьора Кавиньи, наши путешественники продолжали путь по равнинам Лангедока, причем Эмилию бесцеремонно отсадили в другую карету вместе с горничной г-жи Монтони. Присутствие служанки мешало Эмилии прочесть письмо Валанкура, — она не желала, чтобы кто-нибудь был свидетелем ее слез и волнений. Но ей так страстно хотелось прочесть последнее послание возлюбленного, что дрожащая рука ее ежеминутно порывалась сломать печать.

Наконец путники достигли одной деревушки, где переменили только лошадей, не останавливаясь на отдых. Но когда сделали привал для обеда, Эмилия могла воспользоваться случаем, чтобы прочесть письмо. Хотя она никогда не сомневалась в искренности любви Валанкура, однако новые уверения и клятвы, заключавшиеся в письме, оживили ее скорбную душу; она поплакала над письмом, с нежной грустью спрятала его на груди, с тем чтобы вынимать каждый раз как почувствует себя особенно удрученной тоскою, и после этого стала думать о своем возлюбленном с меньшей печалью, чем за все время их разлуки. Между прочими просьбами, особенно для нее отрадными, потому что они выражали силу и степень его любви и потому что выполнение этих просьб могло доставить ей некоторое утешение в разлуке, он умолял ее всегда вспоминать о нем на закате солнца.

«Таким образом наши мысли будут всегда встречаться, — писал он, — я тоже буду наблюдать солнечный закат и для меня будет счастьем думать, что ваши глаза устремлены на тот же предмет, что наши души беседуют между собой. Вы не знаете, Эмилия, какого утешения я жду от этих моментов, но, надеюсь, вы сами это испытаете».

Нечего и говорить, с каким чувством Эмилия в тот же вечер наблюдала солнце, заходившее над обширной равниной, — наблюдала, как огненный шар закатывался над горизонтом в той стороне, где живет Валанкур. После этого душа ее немного успокоилась и примирилась с судьбою — такого отрадного чувства она еще не испытала со времени брака ее тетки с Монтони.

Несколько дней путешественники ехали по равнинам Лангедока, затем, вступив в Дофинэ и пространствовав некоторое время среди тор этого романтического края, вышли из экипажей и начали восхождение по Альпам. Здесь перед ними открылись такие дивные картины, что их не описать никакими красками. Воображение Эмилии было так поражено новыми изумительными зрелищами, что иногда они вытесняли даже мысли о Ва-ланкуре, хотя в большинстве случаев, напротив, еще живее воскрешали его образ перед ее духовными очами. Она вспоминала виды в Пиренеях, которыми они любовались вместе, думая, что ничто на свете не сравнится с их величием. Как бы она желала теперь высказать другу свои новые чувства, по поводу этих чарующих картин, как желала бы, чтоб и он разделил ее восторг! Она старалась при этом угадывать его замечания и почти воображала, что он тут, с нею. Она как будто вознеслась в какой-то новый мир, оставив внизу все пустые треволнения, все мелочные чувства: теперь в ее душе царили одни лишь высокие, благородные помыслы, расширяя ее понятия и одухотворяя ее сердечные чувства.

С каким ощущением упоения и нежности встретилась она мыслями с Валанкуром в обычный час солнечного заката, когда, бродя в горах, она наблюдала пышное светило, опускающееся за вершины, окрашивая своими последними лучами снеговые пики; вслед затем торжественный мрак спустился над землею и, когда потухла последняя искра света, Эмилия отвела глаза свои от запада почти с такой же грустью и сожалением, какое испытываешь при разлуке с возлюбленным другом. Это настроение еще усиливалось распространяющимся мраком и смутными звуками, которые слышатся только во тьме, делая тишину еще более жуткой — шелест листьев, легкий вечерний бриз, дующий после солнечного заката, или журчание далекого потока.

В эти первые дни путешествия по Альпам местность представляла поразительную смесь пустынности и населенности, культуры и уединения. На краю грозных пропастей, в углублениях меж утесов, над которыми часто носились облака, виднелись селения, шпицы и башни монастырей, между тем как виноградники и зеленые пастбища расстилались яркими пятнами у подножия отвесных глыб мрамора и гранита, вершины которых, поросшие альпийским кустарником или совершенно оголенные, громоздились одна над другой, пока не завершались снеговым пиком, откуда с грохотом низвергался в долину пенящийся поток.

Снег еще не растаял на вершинах Мон Сени, через проход которого направлялись наши путешественники; но, глядя на светлое озеро и расстилающуюся внизу равнину, окруженную дикими скалами, Эмилия представляла себе в воображении, как должна быть прекрасна эта равнина летом, когда стают снега и пастухи погонят стада из Пьемонта пастись на эти цветущие аркадские плоскогорья.

По мере того, как путешественники спускались в сторону, обращенную к Италии, пропасти становились все круче, а виды еще более дикими и величественными. Эмилия с наслаждением наблюдала различные эффекты света и теней на снеговых вершинах в течение дня — утром они алели нежным розовым сиянием, в полдень горели ярким блеском, а вечером окрашивались пурпуром заката. Следы присутствия человека в этих местностях можно было заметить только в какой-нибудь незатейливой хижине пастуха или охотника, или в примитивном мостике, перекинутом через поток, для более удобной охоты за сернами в горах, — не будь этих признаков, можно было бы подумать, что только дикие козы да волки отваживаются бродить над страшными пропастями и по головоломным кручам.

Однажды, когда Эмилия смотрела на один из таких опасных мостиков, с пенящимся под ним водопадом, в голове ее сложилось следующее стихотворение.

СОНЕТ

Усталый путник карабкался весь вечер По грозным кручам Альп, По краю страшных пропастей он пробирался, Где притаилась мрачная опасность. Вдруг видит он из-за деревьев Луною озаренную избушку пастуха. Но между ним и нею бездна страшная зияет. Через которую перекинута утлая сосновая доска. В ужасе немом стоит он на краю, Глядит: внизу клубится, пенится поток С ужасным, диким ревом — Он все еще колеблется, дрожит, трепещет, Боится и назад вернуться и отважиться вперед. В отчаянии наконец он пробует ногой шатающуюся доску, Дрожащая нога скользит, он вскрикивает, падает вниз и погибает!

Очнувшись среди облаков, Эмилия часто с безмолвным трепетом наблюдала, как они белыми волнами клубились под ее ногами; в первые минуты, закрывая густой пеленой все находящееся внизу, они образовали как бы отдельный мир хаоса; а иногда они растягивались тонким слоем и сквозь них просвечивали уголки пейзажа — поток, с непрерывным грохотом катящийся вниз по скалистым пропастям, исполинские белеющие снегами утесы или темные макушки сосновых лесов на полугоре. Но трудно описать восторг Эмилии, когда она, пройдя сквозь целое море паров, впервые увидала Италию; стоя на краю одного из грозных утесов, нависших над Мон Сени и охраняющих вход в этот волшебный край, она глянула сквозь разорванные облака и увидала у ног своих зеленеющие долины Пьемонта, а далее равнины Ломбардии, тянущиеся до краев горизонта, где смутно вырисовывались башни Турина.

Суровое величие окружающих зрелищ — область гор, громоздящихся вверх, глубокие пропасти внизу, волнующиеся темные леса дубов и сосен, стремительные потоки, ниспадающие между скал, в иные минуты похожие на облака тумана, а в другие на ледники, — все эти подробности казались еще величественнее и суровее рядом со спокойной красотой итальянского ландшафта, расстилающегося внизу на необозримое пространство, до самого горизонта, где небо с землей как бы стушевывалось общим голубоватым тоном. Г-жа Монтони всякий раз пугалась и вздрагивала, заглядывая вниз в пропасти, по краю которых носильщики портшеза пробирались с легкостью и проворством серн. Эмилия также трепетала при виде этих крутых обрывов, но к страху ее примешивались и другие чувства, более отрадные — восхищение, удивление и какое-то благоговение, никогда еще не испытанное ею.

Между тем носильщики, дойдя до какой-то площадки, остановились отдыхать; путешественники расположились на скале; Монтони с Кавиньи затеяли между собою спор относительно того, где Ганнибал переправлялся через Альпы. Монтони утверждал, что в Мон Сени, а Кавиньи стоял за Сен Бернарский проход. Слушая эти разговоры, Эмилия живо представляла себе в своем воображении все бедствия, вынесенные полководцем в этом опасном походе. Она мысленно видела перед собой ряды войск, тянущиеся между ущелий и по грозным кручам, ночью озаряемые светом костров или факелов. Ей чудилось поблескивание оружия в полумраке, чудились знамена, развевающиеся над ратью, между тем как отдаленный звук труб разносится эхом в ущельях и на каждый сигнал мгновенно отвечает бряцание оружия. Она с ужасом представляла себе, как горцы, засевшие на скалах вверху, бросали в войска обломки камней, как солдаты и слоны обрывались и падали в глубокие пропасти; ей даже казалось, будто она слышит грохот падающих камней; но вот фантастические ужасы наконец уступали действительности, и она со страхом убеждалась, что сама стоит на той головокружительной высоте, откуда падали, как ей представлялось, полчища Ганнибала.

Тем временем г-жа Монтони, поглядывая вниз на равнины Италии, мечтала о великолепии дворцов и замков, подобных тем, которыми она будет владеть в Венеции и Апеннинах, и в своих грезах уже представляла самое себя какой-то царствующей принцессой. Успокоившись от тревог ревности, мешавших ей принимать у себя тулузских красавиц, она решила теперь устраивать в своем доме концерты, хотя сама не обладала ни слухом, ни музыкальностью, и «conversazione», хотя не имела никакого таланта вести интересный разговор. Главной ее целью было все-таки затмить веселостью своих вечеров и пышностью ливрей всю венецианскую знать. Эти блаженные мечтания несколько омрачались, когда она вспоминала о своем супруге, который, хотя и не прочь был пользоваться выгодами этих приемов, однако всегда относился презрительно к легкомысленному светскому чванству; но вслед затем она успокаивалась, соображая, что ему лестно будет щегольнуть в родном городе среди своих друзей тем богатством и великолепием, каким он пренебрегал во Франции, — и опять она предавалась сладким мечтаниям.

Путешественники, спускаясь с гор в долину, покидали область зимы и попадали в страну, где царила чудная весна. Небо уже принимало прекрасный оттенок, свойственный одной Италии; зеленые лужайки, благоухающие кустарники и цветы весело выглядывали между скал, иногда свешиваясь бахромой с суровых вершин и красуясь пучками по их склонам. На дубах и рябинах лопались почки и превращались в листву; по мере того как наши путники спускались ниже и ниже, кое-где в солнечных уголках стали показываться апельсины и миртовые деревья; желтые цветочки их выглядывали из темной зелени, смешиваясь с пурпурными цветами граната и более бледными цветами толокнянки, растущей по верхнему краю скал; а еще ниже расстилались пастбища Пьемонта, где ранние стада щипали роскошную весеннюю травку.

Река Дория, берущая начало в вершинах Мон Сени, на протяжении многих миль низвергавшаяся через пропасти, теперь стала принимать уже менее бурный, хотя и не менее романтический характер, приближаясь к зеленым долинам Пьемонта, в которые наши путешественники спускались с наступлением вечера. Опять Эмилия очутилась среди спокойной красы пастушеской природы, среди стад на склонах, поросших зелеными рощами и красивым альпийским кустарником. Зелень пастбищ, пестреющая нежными весенними цветами, среди которых были желтые ранункулы и душистые лиловые фиалки, была так прекрасна, как Эмилии еще никогда не доводилось видеть. У нее почти являлось желание самой сделаться пьемонтской поселянкой, чтобы жить в одной из прелестных, обвитых зеленью хижин, выглядывающих из-за скал, и беспечно проводить часы среди романтических долин. Она со страхом думала о тех часах, днях и месяцах, которые ей придется прожить под властью Монтони, — о прошлом же она вспоминала с горем и сожалением.

Часто грезился ей образ Валанкура: то она видела его стоящим на вершине скалы и с восторгом любующимся на живописные окрестности; то представляла она себе, как он задумчиво бродит по долине внизу, часто останавливаясь и восхищаясь красотами природы, с лицом, горящим поэтическим вдохновением. Когда она вспоминала при том, какое расстояние и какой долгий период времени будет разлучать их, и что с каждым ее шагом будет увеличиваться это расстояние, сердце ее сжималось от боли, и окружающая красота уже не восхищала ее.

Поздно вечером путешественники достигли небольшого старинного городка Сузы, в прежнее время охранявшего этот проход Альп, ведущий в Пьемонт. Со времени изобретения артиллерии укрепление высот, господствующих над проходом, сделалось бесполезным. Но эти романтические высоты при лунном свете, с расстилающимся внизу городом, окруженном стенами и сторожевыми башнями, частью освещенными, представляли очень интересное для Эмилии зрелище. Здесь они остановились на ночлег в гостинице, которая не могла похвастаться большими удобствами; но путешественники сильно проголодались, поэтому самые незатейливые блюда показались им вкусными, и от утомления заснули крепким сном на жестких постелях. Здесь впервые Эмилия услышала образчик итальянской музыки. Сидя после ужина у окошка и наблюдая эффекты лунного освещения, озарявшего далекие горы, вспоминая при том, что в точно такую же ночь она сидела с отцом и Валанкуром на одном из утесов Пиренеев, она услыхала снизу томные звуки скрипки; выразительная мелодия как раз гармонировала с нежными чувствами, которым она предавалась в эту минуту — эти звуки удивили и восхитили ее. Кавиньи, также подошедший к окну, улыбнулся ее изумлению.

— В этом нет ничего необычайного, — сказал он, — то же самое вы услышите чуть не в каждой гостинице по пути. Это играет, кажется, кто-то из родственников нашего хозяина.

Слушая музыканта, Эмилия думала, что он играет не хуже профессора, исполнение которого она когда-то слыхала. Под влиянием сладких, жалобных звуков она скоро погрузилась в задумчивость, которая была неприятно прервана насмешками Кавиньи и голосом Монтони, отдававшего распоряжение, чтобы экипажи были поданы завтра рано поутру; к обеду он рассчитывал поспеть в Турин.

М-м Монтони чрезвычайно радовалась тому, что опять очутилась на плоской, ровной местности; пространно расписывая все ужасы, испытанные ею в горах, и совершенно забывая, что она не сообщает ничего нового своим спутникам, разделявшим эти опасности, она выражала надежду, что скоро совсем избавится от этих «противных гор».

— Ни за какие блага в мире, — прибавляла она, — я не согласилась бы еще раз переправляться через горные проходы.

Жалуясь на усталость, она скоро удалилась на покой; Эмилия также ушла в свою комнату; от Аннеты, горничной тетки, она узнала, что Кавиньи не ошибался насчет музыканта, с таким чувством игравшего на скрипке, — оказалось, что это сын одного крестьянина из соседней долины.

— Он собирается на венецианский карнавал, — добавила Аннета, — он мастер играть на скрипке и заработает там пропасть денег; а теперь как раз начинается карнавал. А я бы на его месте с радостью осталась жить среди здешних лесов и холмов; здесь лучше, чем в городе. Слыхали вы, барышня, — говорят, в Венеции мы уже не увидим ни холмов, ни лесов? город-то стоит

среди моря.

Эмилия согласилась со словоохотливой Аннетой, что молодой человек делает неудачный выбор, и втайне не могла не пожалеть, что он меняет скромную жизнь среди невинной, безыскусственной природы на испорченность и суету роскошного города.

Оставшись одна, Эмилия долго не могла заснуть; покинутая родина, образ Валанкура и обстоятельства, сопровождавшие ее отъезд, с поразительной живостью восставали в ее воображении: она рисовала себе картины мирного счастья среди величественной простоты природы и со скорбью думала, что, вероятно, ей уже никогда не доведется наслаждаться этим счастьем. Потом ей опять пришел на ум молодой пьемонтец, так легкомысленно играющий своей судьбой; желая хоть на минуту отвлечься от своих собственных гнетущих печалей, она занялась сочинением следующей пьесы:

ПЬЕМОНТЕЦ

Веселый юноша! чей смех И звонкая свирель разносятся в горах. Зачем ты покидаешь хижину свою, леса и долы, Друзей любимых ради корыстной наживы? Он направляется в Венецию со скрипкой, Он хочет счастья попытать! Пленяет золото его мечты. Однако в своей незатейливой деревенской песенке он часто поминает дом родной И, взобравшись на последнюю вершину, стоит как вкопанный. Если виднеется избушка средь зеленых сосен, Знакомые леса и светлый ручеек, зеленые луга, Он вспоминает о покинутых друзьях, родных, О деревенских играх, плясках, хороводах; Он слышит шелест тростника, приносимый ветром, И его грустные вздохи вторят отдаленным звукам. Так юноша идет, пока не опустился мрак И местность скрыл от его утомленных глаз. Зачем же покидать любимые долины? Чужое золото и пышность не могут прельстить его сердце — Нет! счастливые долины! ваши дикие скалы По-прежнему услышат звонкую свирель его, Когда погонит он стада свои к прозрачному ручью. Прочь, золото Венеции! чары твои нарушены! И вот он быстрыми шагами возвращается назад. Где среди рощи светится в избушке огонек И направляет его к прежней безмятежной жизни. О, юноша веселый, снова смех твой И звонкая свирель в горах пусть раздаются! Хижина твоя и лес, и долы И милые друзья побольше радости тебе доставят, Чем золото Венеции богатой.

 

ГЛАВА XV

На другое утро чем свет путешественники выехали в Турин. Роскошная равнина, простирающаяся от самой равнины Апеннин до этого великолепного города, не прерывалась в то время, как теперь, аллеей насаженных деревьев, тянущейся на целых девять миль, но зато плантации оливковых, тутовых и пальмовых деревьев, перевитые виноградом, перемежались с пастбищами, по которым струился быстрый По, по выходе из гор, навстречу тихой реке Дории, сливаясь с нею у Турина. По мере того, как путешественники приближались к городу, Альпы, видимые на расстоянии, стали являться во всем своем грозном величии, громоздясь грядами одна над другой; наиболее высокие вершины окутывались хмурыми тучами, и то скрывались из виду, то опять выступали торчащими шпицами, между тем как нижние утесы самых причудливых очертаний окрашивались голубыми и лиловыми тонами, которые, переходя от света к тени под влиянием освещения, как будто открывали глазу все новые картины. К востоку тянулись равнины Ломбардии, с башнями Турина, возвышающимися в отдалении, а еще далее Апеннины замыкали горизонт. Эмилию поразило великолепие этого города, с рядами дворцов и церквей, идущими в разные стороны от центральной площади, причем из каждого проспекта открывался вид на далекие Альпы или Апеннины. Она не видела ничего подобного во Франции и даже не воображала себе, что есть на свете такая роскошь.

Монтони, часто бывавший в Турине, не интересовался никакими видами; он не соглашался даже исполнить просьбу жены, желавшей осмотреть некоторые из дворцов. Остановившись лишь на короткое время отдохнуть и закусить, они вскоре выехали дальше, в Венецию. Со своими спутниками Монтони все время держал себя важно и даже надменно; к жене он относился особенно сдержанно, и в этой сдержанности сквозило не столько уважение, сколько высокомерие и неудовольствие. На Эмилию он не обращал никакого внимания. С Кавиньи они беседовали больше о политике или о военных делах — вопросах особенно жгучих в те времена, когда смута волновала край. Эмилия замечала, что при упоминании о каком-нибудь смелом подвиге глаза Монтони теряли их обычную угрюмость и метали молнии, но Эмилии думалось, что в его взоре светится скорее злорадство, а не пламя отваги, что, однако, было бы под стать его величественной рыцарской осанке; по части осанки Кавиньи значительно уступал ему, несмотря на изящные, галантные манеры.

Вступив в Миланскую область, мужчины сменили свои французские шляпы итальянскими пунцовыми шапками. Эмилия не без удивления заметила, что Монтони носил на своей шапке военный плюмаж, тогда как у Кавиньи было только перо, обыкновенно носимое на таких шляпах. Она заключила, что, вероятно, Монтони носит это военное отличие ради удобства, чтобы безопасно проехать по местности, наводненной в то время отрядами войск.

На прекрасных равнинах то и дело встречались следы опустошения. Возделанные поля были потоптаны кавалерией. Виноградные лозы лежали оборванные, и даже тутовые рощи были местами вырублены неприятелем на костры и для поджигания деревень и сел. Эмилия со вздохом отводила глаза от этих печальных следов разрушения и устремляла взор на Альпы Гризона, окаймлявшие равнину с севера, как бы маня преследуемого человека в верное убежище среди своих суровых пустынь.

Путешественники часто могли наблюдать отряды войск, двигавшиеся в отдалении; в маленьких гостиницах по дороге они испытывали недостаток в продовольствии и разные другие неудобства— неизбежные последствия междоусобной войны. Но они не имели причин тревожиться за свою непосредственную безопасность и достигли Милана почти без препятствий. Там они даже не остановились, чтобы осмотреть великолепный город, а главное обширный собор, тогда еще только строившийся.

За Миланом местность представляла следы еще большего разорения; и хотя теперь все как будто успокоилось, но это был покой смерти, вроде того, что разливается по чертам умирающего, еще искаженным последней судорогой.

Только проехав через северную границу Миланской области, наши путники увидели опять войска, впервые после Милана. Вечером показались вдали извивающиеся по равнине колонны войск и оружие их блестело при последних лучах заходящего солнца. Когда колонна проходила по известной части дороги, сдавленной между двух холмов, то на небольшом пригорке можно было видеть командиров верхом, указывающих направление и подающих сигналы отряду; несколько офицеров ехали верхом вдоль линии и направляли ее куда следует, сообразуясь с сигналами, подаваемыми сверху, а другие, отделившись от авангарда, уже вышедшего из прохода, скакали по равнине, немного вправо от отряда.

Подъехав ближе, Монтони, судя по султанам на их шапках и знаменам отряда, пришел к заключению, что это войско под предводительством знаменитого военачальника Утальдо, с которым, как и с некоторыми другими предводителями, он был лично знаком. Поэтому Монтони приказал каретам остановиться у края дороги, чтобы выждать приближение войск и пропустить их. Теперь уже раздавались слабые звуки военной музыки, потом звуки эти стали усиливаться, по мере того, как войска подходили ближе. Эмилия различала барабаны и трубы, вместе со звоном кимвалов и оружия, мерно звякавшего под такт маршу.

Монтони, удостоверившись, что это действительно были отряды победоносного Утальдо, высунулся из окна кареты и приветствовал их полководца, махая шапкой; на это приветствие командир отвечал, подымая копье вверх и затем быстро опуская его; некоторые из офицеров, ехавшие вольно, на расстоянии от войск, также подъезжали к экипажу и здоровались с Монтони, как со старым знакомым. Скоро подъехал и сам полководец; его отряд остановился, пока он дружески разговаривал с Монтони. Из его слов Эмилия поняла, что победоносное войско возвращается домой в свое княжество; многочисленный обоз, сопровождавший отряд, заключал в себе богатую добычу, отнятую у неприятеля, раненых солдат, а также пленных, захваченных в бою; эти пленные подлежат выкупу, после заключения мира между соседними государствами. На другой день вождям надо было расстаться; каждый, забрав свою долю добычи, должен был вернуться с отрядом в свой замок. Поэтому сегодня вечером предстоял роскошный пир для празднования победы и для прощания между собой отдельных вождей.

В то время как офицеры разговаривали с Монтони, Эмилия с восхищением и некоторым страхом смотрела на их воинственные фигуры, гордую, благородную осанку, отличавшую дворян того времени, на их блестящие одежды, плюмажи, развевающиеся на касках, кольчуги с гербами, персидские шарфы и старинные испанские плащи. Утальдо, сообщив Монтони, что войско его расположится лагерем на ночь близ селения, лежащего на расстоянии нескольких миль, приглашал его повернуть назад и принять участие в их празднике, уверяя, что дамам постараются доставить всякие удобства; но Монтони отказался наотрез — он хотел в тот же вечер достигнуть Веронты; переговорив еще немного о состоянии края, лежащего по направлению этого города, они расстались.

Далее путешественники ехали без перерыва; через несколько часов после солнечного заката достигли Веронты, прекрасные окрестности которой Эмилии удалось увидеть только на другое утро, когда, покинув этот город на заре, они направились далее в Падую; там они сели на корабль, чтобы плыть по Бренте до Венеции. Здесь сцена совершенно изменилась; не видно было ни малейших следов войны, как в Миланской области; напротив — всюду царили мир и спокойствие. Зеленеющие берега Бренты представляли непрерывные картины красоты, веселости и роскоши. Эмилия с восторгом любовалась виллами венецианской знати, с прохладными портиками и колоннадами, осененными величественными тополями и кипарисами; на богатые плантации померанцевых деревьев, цвет которых наполнял воздух сладким благоуханием; на роскошные ивы, окунавшие свои легкие ветви в воды реки и защищавшие от солнечного зноя веселые группы гуляющих; по временам доносилась с берега музыка. Карнавал, очевидно, разлился от самой Венеции вдоль всей этой линии волшебных берегов; река оживлялась лодками, плывущими из города и полными народу в фантастических маскарадных костюмах, а к вечеру зачастую можно было видеть группы масок, танцующих под деревьями.

Между тем Кавиньи называл Эмилии имена знатных людей, владевших виллами, мимо которых они плыли, прибавляя к каждой фамилии легкие характеристики, более рассчитанные на то, чтобы позабавить ее остроумием, чем сообщить точные сведения. Эмилию иногда развлекали эти разговоры; но остроумие Кавиньи уже не забавляло г-жу Монтони, как бывало прежде: часто на нее находило серьезное и задумчивое настроение. Монтони вел себя, по обыкновению, сдержанно.

Легко себе представить восторг Эмилии, когда она впервые увидела Венецию, с ее островками, дворцами и башнями, подымавшимися из моря, в гладкой поверхности которого отражалось все великолепие этого волшебного города. Солнце, опускаясь на западе, окрашивало шафранным сиянием волны и высокие горы Фриули, окаймлявшие северные берега Адриатики; на мраморных портиках и колоннадах св.Марка играли роскошные вечерние краски и тени. Путешественники скользили по воде, и чем дальше, тем яснее обрисовывались перед ними величавые красоты города: его террасы, увенчанные воздушными, хотя величественными сооружениями, окрашенные в настоящую минуту пурпуром заката, казались каким-то волшебством вызванными из пучины морской, а не созданными руками простых смертных.

Вскоре солнце склонилось к горизонту и вечерние тени постепенно опустились над волнами, потом поползли вверх по склонам Фриульских гор, пока наконец не потухли последние лучи, еще горевшие на их вершинах, и вечерний лиловый сумрак не затянул их, как тонкой дымкой. Какое глубокое, невозмутимое спокойствие царило кругом! Казалось, природа отдыхала, — одни только тончайшие чувства души бодрствовали. Глаза Эмилии наполнялись слезами восторга, когда она окидывала взором необъятные небеса и прислушивалась к звукам какой-то торжественной музыки, издалека разливавшейся над волнами. Она слушала в немом очаровании, и никто из путешественников не осмеливался нарушить волшебства каким-нибудь вопросом. Звуки как бы росли в воздухе; барка скользила так плавно, что движение ее было незаметно и волшебный город точно плыл навстречу путешественникам. Теперь они уже различали женский голос, певший в сопровождении нескольких инструментов какой-то грустный, тихий мотив, с неподдельным чувством и выражением, — то в нем слышалась нежная мольба страстной любви, то звуки томной, безнадежной печали.

«Ах, — думала Эмилия, вздыхая и вспоминая Валанкура, — эти звуки выливаются прямо из сердца!»

Эмилия с пытливым любопытством оглядывалась вокруг. В глубоких сумерках, окутавших природу, можно было лишь смутно различать предметы, но на некотором расстоянии ей показалось вдруг, что она видит приближающуюся гондолу: хор голосов и музыкальных инструментов зазвенел в воздухе. То была дивная, торжественная гармония, словно ангельский гимн несся с высоты небес в тиши ночной! Вдруг пение замерло; казалось, невидимый хор опять поднялся на небо, — но вот оно раздалось с новой силой. Некоторое время мелодия дрожала в воздухе и опять потонула в безмолвии.

Глубокая тишина, наступившая вслед затем, была так же полна значения, как и замолкнувшая музыка. Ничто не нарушало ее в продолжение нескольких минут. Наконец раздался общий вздох, как бы в знак того, что слушатели освободились от волшебных чар. Однако Эмилия долго оставалась под обаянием тихой грусти, овладевшей ее душой. И только под впечатлением веселых, оживленных сцен, представившихся перед ними, когда барка подошла к площади св.Марка, наконец развеялась ее меланхолия. При бледном свете восходящего месяца, озарявшем террасу с ее портиками и великолепными аркадами, можно было видеть группы людей; легкие шаги, тихий звон гитар и музыкальные голоса разносились эхом под колоннадами.

Гондола с музыкой, слышанной ими раньше, проехала мимо баржи Монтони; множество других гондол сновали взад и вперед по морю, озаренному лунным светом, наполненные веселыми группами людей, наслаждавшихся прохладным вечерним бризом. В большинстве гондол была своя музыка, мелодия которой сливалась с плеском волн и шумом весел, мерно ударявших по искрящимся водам. Эмилия смотрела, слушала, и ей казалось, что все это какой-то волшебный сон. Даже г-жа Монтони была довольна. Монтони радовался возвращению в Венецию, которую он называл первым городом в мире, а Кавиньи был также веселее и оживленнее обыкновенного.

Барка направилась по Большому каналу, на котором стоял дом Монтони. И здесь перед восхищенными взорами Эмилии открылись такие прекрасные, величественные зрелища, каких ей никогда и во сне не снилось, — то были дворцы Сансовино и Палладия, проносившиеся мимо них, как в панораме, по мере того как судно скользило по каналу. В воздухе стояли гармонические звуки, раздававшиеся с обоих берегов и с гондол на самом канале, между тем как группы масок танцевали на залитых луною террасах, как будто перенося зрителей в какое-то сказочное царство.

Барка остановилась перед портиком большого дома; оттуда выбежал навстречу слуга Монтони, и все общество тотчас же высадилось. Из портика они прошли по величественным сеням к мраморной лестнице, ведущей в салон, убранный с великолепием, поразившим Эмилию. Стены и потолок были украшены историческими и аллегорическими фресками; серебряные лампы, свешиваясь с потолка на таких же цепях, освещали комнату, пол которой был устлан индийскими циновками, расписанными пестрыми красками и девизами; диваны и драпировки окон были из бледно-зеленого шелка и вышиты золотом, с такой же бахромой. Балконные двери выходили на Большой канал, и ветерок, освежая воздух, доносил в комнату смешанный гул голосов и музыкальных инструментов. Эмилия, принимая в соображение мрачный характер Монтони, с удивлением смотрела на роскошную обстановку его дома. Она вспоминала, что его называли человеком разорившимся. «Жаль, — думала она про себя, — что Валанкур не видит этих хором; он успокоился бы совершенно, убедившись, что все эти недобрые слухи — чистая выдумка».

Г-жа Монтони разыгрывала роль какой-то принцессы; но сам Монтони казался чем-то встревоженным и недовольным. Он позабыл даже исполнить долг вежливости — приветствовать жену в ее новом доме.

Вскоре по приезде он приказал подать гондолу и вместе с Кавиньи отправился из дому, чтобы принять участие в карнавальных увеселениях. Г-жа Монтони насупилась и впала в задумчивость. Эмилия, восхищенная всем, что видела, старалась оживить тетку, но г-жа Монтони не умела побеждать своих капризов и дурного расположения духа; в ее ответах обнаруживалось так много того и другого, что Эмилия отказалась от попыток развеселить ее и отошла к окну, чтобы позабавиться уличными сценами, столь для нее новыми и очаровательными.

Первым предметом, увлекшим ее внимание, была группа людей, танцевавших на террасе внизу, под звуки гитары и других инструментов. Девушка, игравшая на гитаре, и другая, махавшая над головой тамбурином, проходили, танцуя с такой воздушной грацией и искренним оживлением, что перед ними не устояла бы сама богиня сплина. За ними следовала группа масок; некоторые были переодеты гондольерами, другие менестрелями, третьи, наконец, — в каких-то фантастических костюмах. Они пели под аккомпанемент нескольких струнных инструментов. На небольшом расстоянии от портика певцы остановились, и Эмилия узнала слова Ариосто — о войнах мавров против Карла Великого и о страданиях Орландо; после этого размер стихов и мелодия сразу изменились и полились печальные строфы Петрарки. Волшебству впечатления способствовало все, что могли дать итальянская страстность и обаяние лунной ночи Венеции.

Эмилия невольно поддалась этой мечтательной грусти, из глаз ее закапали слезы, между тем как воображение перенесло ее далеко, во Францию, к Валанкуру. С каждым сонетом, полным чарующей печали, усиливались волшебные чары: с сожалением смотрела она, как музыканты удаляются, и прислушивалась к мелодии, пока последний звук не замер в отдалении. После этого она долго оставалась погруженной в задумчивость, обыкновенно навеваемую тихой музыкой; такое же состояние овладевает нами при виде прекрасного лунного пейзажа, при воспоминании о погибшем друге, или о горестях, с течением времени смягчившихся и перешедших в тихую грусть. Подобные картины действительно являются для души тем же самым, что впечатление от замолкнувшей прелестной музыки.

Скоро нечто другое привлекло внимание Эмилии: то были торжественные звуки труб, несшиеся издалека: заметив, что все гондолы поспешно выстраиваются вдоль террас, она накинула на голову покрывало и, выйдя на балкон, увидала вдали нечто вроде процессии, двигавшейся по каналу. По мере ее приближения трубы и другие инструменты стали сливаться в стройную мелодию. Словно из недр океана выступили сказочные божества города, на колыхающихся волнах показался Нептун с Венецией в виде его супруги-королевы, окруженные тритонами и морскими нимфами. Фантастическое великолепие этого зрелища среди величавых дворцов казалось воплощением какой-то поэтической грезы, и причудливые образы, созданные в воображении Эмилии под влиянием этой процессии, сохранились долго после того, как она проплыла мимо. Эмилия старалась представить себе, каковы должны быть жизнь и забавы морской нимфы; в конце концов она замечталась до того, что ей почти захотелось сбросить с себя человеческий образ и кинуться в зеленую пучину морскую.

— Как приятно, должно быть, — думала она, — жить в беседках из коралла и в хрустальных пещерах, на дне океана, вместе с веселыми сестрами-нимфами; прислушиваться к плеску струй над головами и к звучным раковинам тритонов! А после солнечного заката резвиться на поверхности волн, вокруг скал и вдоль пустынных берегов, куда задумчивый странник приходит грустить и мечтать! И вот я старалась бы размыкать его печаль сладкой музыкой и стала бы подносить ему в раковине нежные плоды, растущие вокруг Нептунова дворца!..

Тут ее отвлекли от грез прозаическим приглашением к ужину, и она не могла не улыбнуться, вспомнив о своих причудливых фантазиях и о том, как рассердилась бы г-жа Монтони, если б узнала, о чем она мечтала.

После ужина тетка ее долго не ложилась спать; Монтони все не возвращался, а Эмилия наконец удалилась на покой. Насколько ее восхищало великолепие гостиной, настолько поразил ее пустынный и запущенный вид полумеблированных покоев, через которые она принуждена была проходить, направляясь в свою комнату. По-видимому, эта анфилада когда-то пышных хором стояла необитаемой уже много лет. На стенах виднелись остатки ковровой обивки, на других стенах, расписанных фресками, сырость почти вытравила краски и рисунок. Наконец Эмилия достигла своей спальни — огромной высокой, пустынной, как и все другие, комнаты, с окнами, выходящими на Адриатическое море. В первую минуту на нее нахлынули грустные, мрачные впечатления; но вид Адриатики несколько рассеял ее; желая поскорее избавиться от удручающих впечатлений, она села за стол и попыталась уложить в поэтической форме свои причудливые грезы на тему о морских нимфах.

МОРСКАЯ НИМФА

Глубоко, глубоко в пучине морской Живу я среди гулких струй. Играю, резвлюсь у подножия скал, Что грозно торчат над поверхностью волн. Там, в пещерах сокровенных, Я слышу рокот рек могучих И направляю их течение сквозь Нептуновы волны Оплодотворять зеленые берега земли. Я посылаю прохладные потоки Тем нимфам, что живут в реках, озерах и ручьях. Сквозь рощи и обширные луга И в дикие, живописные уголки. Лишь только вечереет. Нимфы пляшут на цветущих берегах И в песнях имя мое восхваляют. Венки сплетают и под водою мне благодарность воссылают. Люблю в беседках я лежать из алого коралла И слышать рокот волн над головой. Сквозь слой воды следить за ходом гордых кораблей И бегом облаков веселых. Порою летом в тихий час полночный. Когда волна плещется о кузов корабля. Люблю я проявлять свои волшебные чары, Всплывая на поверхность луною озаренных волн. Когда весь экипаж погрузится в сон, А юноша влюбленный в задумчивости стоит, Облокотясь о борт, я нашептываю Ему такие напевы, каких не знает ни единый смертный! Его пытливый взор скользит по темным волнам, Но видит длинные лишь тени корабля. Вверху луна в лазурных небесах… Очарованный, он слушает, трепещет. Порою голос мой звучит одной лишь нотой Мелодичной — она звенит и угасает! Я пробуждаю звуки гулких раковин, И вот кругом вдруг раздается громкий хор! Юноша дрожит и, песнью очарован. Созывает весь экипаж; матросы молча нагибаются Вниз над высоким бортом, но тщетно прислушиваются - Песнь моя умолкла и чары все пропали! В лесистой бухте среди гор, Где на якоре стоит стройный корабль, В час сумерек с веселыми тритонами Я выхожу плясать в пору прилива. С сестрами-нимфами люблю резвиться я. Покуда солнце не взойдет над морем; Тогда проворно вниз спешим в свой дворец хрустальный Глубоко там, в морской пучине, среди лесов Нептуна. Под прохладными аркадами и беседками из трав Мы проводим томительные полуденные часы Там, куда не заглядывает солнца луч, И плетем из морских цветов гирлянды. Мы поем свои мелодические песни В сопровождении гулких раковин И журчания течений, что скользят проворно По нашим залам светлым. Там бледный жемчуг, голубой сапфир, Рубин кровавый и зеленый изумруд — Все камни самоцветные из купола сияют. Хрустальные колонны высятся со всех сторон; Когда грозная буря собирается над морскою бездной И раздаются раскаты грома, Я взбираюсь на какой-нибудь утес высокий И оттуда наблюдаю взбаламученное море. И вот вдали, качаясь на волнах свирепых, С усилием подходит корабль одинокий, вздымая пену белую. И низко пригибая к волнам паруса и мачты. Тогда бросаюсь я в кипучую пучину океана И при вспышках молнии Направляю судно к мирным берегам, И сразу умолкают стоны моряка… Но если я нечаянно не подоспею, Чтобы спасти корабль от гибели, Я созову своих дельфинов И прикажу им нести утопающего туда, Где в океане виднеется далекий остров. Несчастных грусть я скоро утешаю. Проносясь по пустынным берегам. Тихими песнями, которые слабо доносятся до их слуха В промежутках, когда затихает бури вой. И песнь моя заводит их в грустные рощи. Шумящие у берегов пустынных моря. Там зреют сладкие плоды, прохладные журчат ручьи. Густая роща доставляет им убежище от бури. И духи воздуха, послушные Моему властному голосу, который они так любят, На облаках рисуют веселые видения, И в отдалении раздаются сладкие мелодии. Вот так я коротать помогаю им одинокие часы, Успокаивая сердце несчастных, потерпевших крушение, До тех пор, пока утихнет буря И на востоке заалеется заря. За все эти проделки Нептун порой привязывает меня крепко К скалам внизу коралловою цепью, Покуда не минует буря. Тогда утопающие тщетно взывают о помощи. Кто бы вы ни были, если любите мои песри, Приходите, когда закат окрасит волны, На тихие пески, где резвятся феи. Там люблю я жить в студеных волнах.

 

ГЛАВА XVI

Монтони с приятелем вернулись домой поздно, уже когда утренняя заря окрасила алым цветом волны Адриатики. Веселые группы, протанцевавшие всю ночь под колоннадами св.Марка, рассеялись как сонмы духов. Монтони был охотник до иных развлечений, он не любил легких светских забав, — ему были больше по душе страсти пылкие, волнующие. Препятствия и бури жизни, обыкновенно разрушающие счастье людей, в нем, напротив, возбуждали и укрепляли душевные силы и давали ему высшие наслаждения, на какие он только был способен. Без какой-нибудь цели, захватывающего интереса жизнь казалась ему сонной, пресной, и за отсутствием предметов истинного интереса он заменял их искусственными возбуждениями, пока это не обращалось у него в привычку. Такого же рода была привычка к азартной игре, которую он усвоил, томясь бездействием, и которой затем предался страстно.В этом занятии он провел и эту ночь вместе с Кавиньи и кружком молодых людей, не столько знатных и родовитых, сколько богатых и порочных. В сущности, Монтони презирал этих пустых, бездарных юношей, вдобавок с порочными наклонностями, и водил с ними компанию только для того, чтобы сделать их орудиями для достижения своих целей. Впрочем, некоторых из них, более умных и способных, Монтони приблизил к себе, но даже и с ними обращался несколько свысока. Эта надменность действовала угнетающим образом на слабых, а в людях более сильных возбуждала жгучую ненависть. Разумеется, у Монтони было много заклятых врагов; но сила их ненависти именно доказывала степень его власти. А так как власть была главной целью его жизни, то он больше гордился этой ненавистью, чем гордился бы любовью окружающих. Чувство столь спокойное, как уважение, он глубоко презирал и готов был бы презирать самого себя, если бы счел себя способным ценить уважение к своей собственной личности.

В числе этих немногих людей, которых он отличал в этом кружке, были синьоры: Бертолини, Орсино и Верецци. Первый был человек веселого нрава, с сильными страстями, легкомысленный, немного сумасброд, но вместе с тем великодушный, мужественный и доверчивый. Орсино был сдержан, надменен и склонен к властолюбию. Нрав он имел жестокий и подозрительный, отличался обидчивостью и неумолимой мстительностью; хитрый и ловкий, — он был стоек и неутомим в достижении намеченных целей. Он прекрасно владел своим лицом и своими страстями, — впрочем, страстей у него почти не было, кроме разве гордости, мстительности и скупости, и удовлетворяя им, он не останавливался ни перед чем, да и вообще не признавал препятствий в осуществлении своих замыслов. Этот-то человек и был главным фаворитом Монтони. Верецци, не лишенный дарований, обладал пылкой фантазией и был рабом разнообразных страстей. Веселый, сладострастный и смелый, он, однако, не имел ни выдержки, ни истинного мужества и был низко эгоистичен во всех своих стремлениях. Падкий до интриги и всегда готовый верить в успех своих происков, он столь же быстро отказывался не только от своих собственных планов, но и от планов, заимствованных у других. Гордый и стремительный, он не признавал никакого подчинения; однако те, кто изучил его характер и наблюдал прихотливость его страстей, могли водить его на помочах, как малого ребенка.

Таковы были друзья, которых Монтони ввел в свой дом и пригласил к своему столу на другой же день по приезде в Венецию. В числе гостей находился также венецианский вельможа, граф Морано, и некая синьора Ливона, которую Монтони представил жене, как знатную и замечательную женщину; утром она явилась приветствовать г-жу Монтони по случаю ее приезда в Венецию и была приглашена к обеду.

Г-жа Монтони с довольно кислой миной принимала приветствия синьоров. Она невзлюбила их уже за то, что они были приятелями ее мужа; она подозревала, что это они задержали его так поздно накануне; наконец она завидовала им, сознавая, как мало она имеет влияния на мужа, и была уверена, что он предпочитает их общество. Впрочем, знатность графа Морано до-ставила ему некоторую внимательность с ее стороны, чего были лишены остальные гости. Ее надменное обращение и надутое лицо, а также экстравагантность ее наряда, — она еще не успела усвоить венецианские моды, — представляли разительный контраст с красотой, скромностью и простотой Эмилии, которая с большим любопытством, чем удовольствием, наблюдала собравшихся гостей. Красота и обворожительное обращение синьоры Ливоны, однако, невольно привлекли ее внимание; прелесть ее разговора и выражение кроткой приветливости на лице венецианки пробудили в сердце Эмилии долго дремавшую в нем симпатию.

Чтобы подышать вечерней прохладой, все общество село в гондолу Монтони и отправилось кататься на взморье. Алое сияние заходящего солнца еще окрашивало волны и горело на западе; но меланхолический свет заката постепенно погасал, а в темной синеве неба уже стали загораться звезды. Эмилия сидела в грустной задумчивости. Гладкая поверхность воды, по которой скользила гондола, трепетавшие в ней отражения — второе небо и звезды, прозрачные очертания башен и портиков, в совокупности с тишиной вечерней, прерываемой только плеском воды да звуками отдаленной музыки, все это возбуждало восторг и душевное умиление. Прислушиваясь к мерным ударам весел и к отдаленным звукам, приносимым бризом, она думала о покойном отце и о Валанкуре, и на глазах ее навертывались слезы. Взошла луна, и лучи ее с нежностью коснулись серебристым светом ее лица, отчасти затененного плотной черной вуалью. Чертами она напоминала Мадонну, а выражением — Магдалину: поднятые кверху глаза и слеза, сверкавшая на щеке, довершали сходство.

Последние звуки далекой музыки замерли в воздухе, так как гондола далеко ушла в открытое море, и общество пожелало собственной музыки. Граф Морано, сидевший возле Эмилии и некоторое время молча наблюдавший ее, схватил лютню и ударив по струнам рукой артиста, запел красивым тенором следующее рондо, проникнутое нежной грустью:

РОНДО

Как луч серебряный, что дремлет На трепетной волне, Как бриз, что слегка вздувает На лодке парус горделивый. Как ропот тихого прибоя, Умирающего у далеких берегов, Или песня тихая, тающая в воздухе. Так нежен вздох, несущийся из моей груди. Любовь моя верна, как волна лучам зари, Верна, как парус ветерку. Верна, как душа обаянию музыки, Или как музыка Венеции морям. Нежна, как луч серебряный, что дремлет На трепещущей груди Океана; Да, так нежна, так преданна моя любовь, Нежна и преданна тебе!

Каденца, составлявшая переход от последней строфы к повторению первой, чудные модуляции его голоса, сила и выразительность исполнения обнаруживали в нем истинно художественный вкус. Кончив, он передал лютню Эмилии, и та, не желая навлечь на себя подозрения в аффектации, тотчас же начала играть и петь. Она выбрала грустную народную песенку родного края и пропела ее с очаровательной простотой и чувством. Знакомая мелодия так живо напомнила ей родину и тех лиц, в присутствии которых она, бывало, так часто слыхала эту песню, что душа ее переполнилась, голос задрожал, оборвался и струны зазвенели под ее пальцами странным диссонансом. Устыдившись, однако, своего волнения, она вдруг перешла на мелодию такую веселую и удалую, что, казалось, видишь перед собой танцующих и слышишь их топот. — «Брависсимо!» — вырвалось в один голос у присутствующих, и ее заставили повторить песню… В числе комплиментов и похвал, посыпавшихся на Эмилию по окончании пения, похвалы графа Мо-рано были всех восторженнее. Они не прекратились и тогда, когда Эмилия передала лютню синьоре Ливоне и та запела под аккомпанемент ее с чисто итальянским брио.

После этого граф, Эмилия и Кавиньи пели канцонеты, в сопровождении двух лютней и нескольких других инструментов. Порою инструменты замолкали и голоса из громкой гармонии вдруг понижались до тихого шепота; затем, после долгой паузы, звуки постепенно росли и крепли, инструменты вступали один за другим и наконец полный, могучий хор снова несся к небесам.

Между тем, синьору Монтони надоела музыка, и он мечтал о том, как бы ему избавиться от общества, или ретироваться с теми из гостей, которые пожелали бы заняться азартной игрой в казино. Воспользовавшись паузой, он предложил повернуть к берегу; это предложение охотно поддержал Орсино, тогда как граф и другие синьоры горячо протестовали.

Монтони ломал себе голову, как бы избавиться от обязанности занимать графа, единственного из гостей, с которым он считал нужным стесняться, и как ему добраться до берега; но случилось, что гондольер пустой лодки, возвращавшейся в Венецию, окликнул его людей. Не беспокоясь более о том, что он делает неловкость, Монтони ухватился за удобный случай и, поручив дам попечению своих друзей, уехал вместе с Орсино. В первый раз Эмилии был неприятен этот отъезд, — его присутствие она считала как бы охраной, хотя сама не отдавала себе отчета, чего она боится,

Монтони высадился на площади св.Марка, поспешил в соседнее казино и вскоре очутился в компании игроков.

Между тем, граф Морано потихоньку послал своего слугу в лодке Монтони за своей собственной гондолой и музыкантами; не зная об этом, Эмилия скоро услышала веселую песню приближавшихся гондольеров, сидевших на корме, и увидела трепетное сияние озаренной луною зыби, потревоженной их веслами. Затем послышались музыкальные инструменты и стройная симфония наполнила воздух. Когда лодки встретились, гондольеры окликнули друг друга. Граф объяснил, в чем дело, и вся компания пересела в его гондолу, убранную с изящнейшим вкусом.

Пока все угощались фруктами и мороженым, оркестр, следовавший на некотором расстоянии в другой лодке, играл восхитительные мелодии, и граф, опять занявший место рядом с Эмилией, все время оказывал ей нежное внимание. По временам он тихим, страстным голосом нашептывал ей слова, значения которых она не могла понять. Чтобы уклониться от этих речей, она стала разговаривать с синьорой Ливоной; вообще обращение ее с графом было сдержанно и полно достоинства, но слишком кротко и робко, чтобы заставить его прекратить свое ухаживание. Граф никого не видел, никого не слышал, ни с кем не говорил кроме Эмилии; Кавиньи часто поглядывал на него с досадой, а Эмилия с беспокойством. Теперь она только одного желала — вернуться поскорее в Венецию; было уже около полуночи, когда гондолы пристали к площади Св.Марка, откуда неслись веселые голоса и громкие песни. Гул смешанных звуков был слышен уже издали на воде, и не будь яркого лунного света, освещавшего город с его террасами и башнями, иностранец мог бы поверить сказочным чудесам Нептунова царства и подумать, что этот шум раздается из глубины морской.

Общество высадилось на площади Св.Марка; под колоннадой было так весело, а ночь так прекрасна, что г-жа Монтони охотно согласилась на предложение графа прогуляться немного и затем отужинать всем вместе в казино. Если что могло рассеять неприятное чувство Эмилии, то именно веселость, роскошь и новизна окружающего зрелища: эти дворцы Палладио, эта толпа оживленных масок.

Наконец, все общество вошло в казино, убранное с необыкновенным вкусом, и где уже был приготовлен великолепный банкет. Заметив холодность Эмилии, граф задумал, ради своих интересов, снискать милость г-жи Монтони, что казалось делом вовсе не трудным. Поэтому он часть своих ухаживаний перенес от Эмилии на ее тетку, которая была этим крайне польщена и даже не смогла скрыть своего удовольствия; прежде чем общество разошлось по домам, графу удалось вполне овладеть расположением госпожи Монтони. Когда он обращался к ней, ее надутое лицо начинало сиять улыбками и на все его предложения она изъявляла согласие. Он пригласил ее и остальных гостей на завтрашний вечер пить кофе у него в ложе, в опере; Эмилия слышала, что тетка дала согласие, и тотчас же решила про себя под каким-нибудь предлогом отказаться сопровождать м-м Монтони.

Было уже очень поздно, когда велели подавать их гондолу. Выходя из казино, Эмилия поразилась, увидав солнце, подымавшееся из волн Адриатики, между тем как площадь Св.Марка все еще была полна гуляющими. Давно уже глаза ее слипались от сна; но теперь свежий морской бриз подбодрил ее и ей было бы жаль возвращаться домой, если б не было тут графа, исполнявшего долг вежливости, провожая их домой. Дома им сказали, что Монтони еще не возвращался; жена его с досадой ушла в свою комнату и избавила Эмилию от утомительной беседы с нею.

Монтони вернулся только утром, сильно не в духе, так как проиграл большую сумму, и прежде чем уйти спать, имел конфиденциальный разговор с Кавиньи, по виду которого на другой день можно было заметить, что предмет разговора был не из приятных.

Вечером м-м Монтони, весь день дувшаяся на своего супруга, принимала посещения нескольких венецианских дам, очаровавших Эмилию своей любезностью. Они держали себя с иностранками так мило и непринужденно, как будто давно были с ними знакомы. Разговор их был интересен, полон искренности и веселости. Даже г-жа Монтони, хотя она не ценила такой беседы и со своей грубостью и самонадеянностью порою составляла контраст с их утонченностью, и та не могла не поддаться очарованию их общества.

В одну из пауз среди разговора, одна из дам, синьора Эрминия, взяла лютню и начала играть с непринужденной веселостью, нисколько не стесняясь многочисленным обществом. У нее был великолепный голос, выразительный и богатый разнообразными оттенками; однако она, по-видимому, не сознавала его качеств и вовсе не желала щегольнуть им. Она пела как поется, от полноты души, сидя с полуоткинутой вуалью, грациозно держа лютню под зеленью растений, возвышавшихся группой у одного из окон гостиной. Эмилия, отойдя в сторону, набросала в альбом ее фигуру в окружающей обстановке, и получалась интересная картинка: конечно, очень может быть, она не выдержала бы строгой критики, но в ней было так много вкуса и дарования, что она не могла не понравиться. Окончив рисунок, Эмилия поднесла его прелестному оригиналу; синьора Эрминия была в восторге от подарка и с очаровательной улыбкой уверяла Эмилию, что сохранит его на память о ее дружбе.

Вечером к дамам присоединился Кавиньи, но у Монтони оказались какие-то другие приглашения; они сели в гондолу и поплыли к площади Св.Марка, где опять сновала та же веселая толпа, что и накануне. Прохладный бриз, гладкое, как стекло, море, тихий плеск воды и сладкая мелодия далекой музыки; высокие портики и аркады, веселые группы, сновавшие перед ними, — все это вместе очаровывало и восхищало Эмилию, тем более, что ее не беспокоило в эту минуту назойливое ухаживание графа Морано.

В то время как она любовалась светом луны на зыби, колыхавшейся у стен Св.Марка, и прислушивалась к меланхолической песне какого-то гондольера, ожидавшего в лодке своего господина, — она умиленным сердцем переносилась в далекую родину, к друзьям, ко всему, что было дорого ее сердцу.

Пройдясь немного, общество расположилось у дверей казино; Кавиньи стал угощать дам кофе и мороженым; в эту минуту вдруг появился граф Морано. Своим нетерпеливым взором он тотчас же отыскал Эмилию; но та, как и вчера, все старалась, скромно уклониться от его ухаживаний и разговаривала только с синьорой Эрминией и другими дамами их кружка.

Было уже около полуночи, когда они отправились в оперу; Эмилия, вспоминая о роскошных картинах природы, только что виденных ею, почувствовала, насколько самое утонченное искусство ничтожно в сравнении с величием природы. Тут, в театре, сердце ее не было тронуто, слезы восхищения не навертывались ей на глаза, как в те минуты, когда перед нею расстилался необъятный океан, бесконечный свод небесный и когда она прислушивалась к рокоту волн и к нежной музыке, по временам сливавшейся с их плеском. Помня все это, она находила представление не увлекательным.

Она желала только одного, чтобы вечер поскорее кончился, стремясь избавиться от любезностей графа, а так как в наших мыслях противоположности часто притягивают друг друга, так и теперь Эмилия, глядя на графа, вспоминала о Валанкуре и глубоко вздыхала.

Несколько недель пронеслось в обычных увеселениях и визитах; не случилось ничего из ряда вон выходящего. Эмилию развлекала окружающая жизнь и нравы, столь не похожие на французские; одно отравляло ей все удовольствие: это назойливое присутствие графа Морано, слишком частое для того, чтобы она могла быть спокойна. Его манеры, лицо и обращение, которыми многие восхищались, быть может и понравились бы Эмилии, если б сердце ее не было всецело занято Валанкуром или если б граф не преследовал ее своим упорным ухаживанием, причем она подметила в его характере кое-какие черты, которые еще более восстановили ее против него.

Вскоре по прибытии в Венецию Монтони получил от г. Кенеля письмо, в котором он сообщал о смерти жениного дяди, последовавшей в его вилле на Бренте, и прибавлял, что вследствие этого события он поспешил вступить во владение этой усадьбой и прочей собственностью, отказанной ему по завещанию. Этот дядя был брат покойной матери г-жи Кенель. Монтони был ее родственником с отцовской стороны, и хотя он никоим образом не рассчитывал на это наследство, однако едва мог скрыть свою зависть по прочтении письма Кенеля.

Эмилия с беспокойством замечала, что после отъезда из Франции Монтони даже не старался притворяться перед теткой; сперва он относился к ней с небрежностью, потом стал бесцеремонно третировать ее с грубой резкостью. Эмилия никогда не надеялась, чтобы слабости ее тетки могли ускользнуть от наблюдательности Монтони или что ее ум и наружность могли действительно нравиться ему. Поэтому этот брак в самом начале возбуждал в ней удивление; но раз выбор был сделан им свободно, то она все же никак не ожидала, что Монтони так скоро и так открыто начнет выказывать жене свое презрение. Дело в том, что Монтони, соблазнившись показным богатством г-жи Шерон, был теперь сильно разочарован ее относительной бедностью и крайне возмущен лукавством, с каким она старалась это скрыть перед свадьбой. Он рассчитывал обмануть ее, а теперь вдруг сам оказался обмороченным. И кем же? Хитрой женщиной, которую он в душе считал недалекой и для которой он пожертвовал своей гордостью и своей свободой, а между тем не спас себя от разорения, висевшего над его головой. Г-жа Мон-тони умудрилась укрепить на свое имя большую часть своего имущества, а остатки, совсем не соответствовавшие ожиданиям ж потребностям ее мужа, он обратил в деньги и привез с собою в Венецию, с целью еще немного поморочить публику и сделать последнее усилие поправить свои расстроенные обстоятельства.

Итак намеки, слышанные Валанкуром относительно характера и состояния Монтони, оказывались совершенно основательными, — но только время или случай могли раскрыть истину.

Не такова была г-жа Монтони, чтобы кротко сносить обиды, или по крайней мере встречать их с достоинством: она возмутилась против мужа со злобностью ж необузданностью ограниченной и дурно воспитанной женщины. Даже в душе она не хотела сознаться, что сама до известной степени навлекла на себя презрение мужа своим двоедушием; ей казалось, что она достойна только жалости, а Монтони кругом виноват перед нею. Имея весьма слабое представление о нравственных обязательствах, она признавала их силу лишь тогда, когда их нарушали другие, к ее невыгоде; ее тщеславию и так уже был нанесен чувствительный удар, когда она заметила презрительное отношение к ней мужа; теперь, в довершение всего, ей оставалось только узнать истину о его материальном положении. Хотя по обстановке его дворца в Венеции всякий беспристрастный человек мог догадаться о состоянии финансов его владельца, однако эта обстановка еще ничего не говорила тем, кто сознательно закрывал глаза на все неприятное. Г-жу Монтони прельщала роль какой-то принцессы, обладательницы дворца в Венеции и замка в Апеннинах. Сам Монтони иногда говорил, что собирается на несколько недель в свой Удольфский замок, чтобы осмотреть, в каком он состоянии, и собрать оброки. Оказывалось, что он там не был уже два года и за это время в замке оставался только старый слуга, которого он называл своим мажордомом.

Эмилия с радостью услыхала о планах отъезда; от путешествия она ждала не только новых впечатлений, но и возможности избавиться от упорного ухаживания графа Морано. Она мечтала, что в уединении ей можно будет думать о Валанкуре и предаваться грустным воспоминаниям о «Долине» и о покойных родителях. Воспоминания эти были для нее дороже и отраднее, нежели блеск веселых собраний; они были как бы талисманом, утешавшим ее в горе и поддерживавшим в ней надежды на более счастливые солнечные дни.

Но граф Морано недолго ограничивался простым ухаживанием; он открылся Эмилии в своей любви и сделал ей предложение, через Монтони; тот отнесся к этому предложению сочувственно, но Эмилия отвечала отказом. Имея на своей стороне Монтони и обладая большим самомнением, граф не отчаивался в успехе. Эмилия была удивлена и крайне раздосадована его настойчивостью, после того, как она объяснила ему свои чувства с искренностью, не допускавшей никаких недоразумений.

Теперь граф проводил большую часть времени в доме Монтони, обедал, там почти каждый день и сопровождал г-жу Монтони и Эмилию всюду, куда бы они ни отправлялись, и все это несмотря на неизменную холодность Эмилии; ее тетка напротив, по-видимому, не менее Монтони желала устроить этот брак и нарочно не пропускала ни одного собрания, где знала, что будет присутствовать граф.

К великому удивлению Эмилии, Монтони молчал о своем предполагаемом путешествии; он редко бывал дома — разве иногда оставался для графа и синьора Орсини; между ним и Кавиньи, очевидно, произошла размолвка, хотя Кавиньи продолжал жить у него в доме. С Орсини Монтони по часам запирался наедине; о чем бы ни беседовали они между собой, но, по-видимому, дело было важное, так как Монтони часто отказывался из-за этого от своего любимого занятия — игры и оставался дома весь вечер. В посещениях этого Орсини была также какая-то странная таинственность, и это возбуждало не только удивление, но и беспокойство у Эмилии; совершенно невольно она подметила в характере этого господина такие черты, которые он более всего желал скрыть. После его визитов Монтони всегда бывал задумчив и сосредоточен; он совершенно отрешался от всего окружающего, и лицо его делалось мрачным, даже страшным; порою глаза его метали пламя и все силы его души, казалось, сосредоточивались на одной какой-то заветной мысли. Эмилия с глубоким интересом и почти с трепетом читала эти движения души на его чертах: ее охватывало беспокойство при мысли, что она находится всецело во власти этого страшного человека. Но она ни единым намеком не выражала своих опасений г-же Монтони, которая пока ничего не замечала в своем супруге, кроме его обычной суровости и презрения к ней.

Второе письмо г.Кенеля извещало о его приезде с женой на виллу Миаренти; он писал также об удачном ходе того дела, для которого приехал в Италию, и в заключение убедительно звал Монтони, его жену и племянницу к себе в гости на новую виллу.

Около того же времени Эмилия получила письмо, очень для нее интересное и хоть на время успокоившее ее сердечную тоску. Валанкур, надеясь, что она еще не уехала из Венеции, послал ей письмо по почте, в котором твердил о своей неизменной, горячей любви. Он пробыл в Тулузе некоторое время после ее отъезда, чтобы насладиться грустной отрадой бродить по тем местам, где он привык встречать ее, а затем отправился к своему брату в имение, по соседству с «Долиной».

«Я часто езжу туда верхом, рано утром, — писал он, — чтобы обойти на досуге все места, где вы бывало гуляли, где я встречал вас и разговаривал с вами. Я возобновил знакомство с доброй, старой Терезой; она обрадовалась мне, как случаю поговорить о вас. Не могу выразить, в какой степени это расположило меня в ее пользу и как охотно я слушал ее рассказы на любимую тему. Вы конечно догадываетесь, какая причина заставила меня главным образом отрекомендоваться Терезе; мне просто хотелось получить доступ в замок и в сады, где так недавно жила и гуляла моя ненаглядная Эмилия. Здесь я люблю бродить и всюду встречать ваш образ: но больше всего я люблю сидеть под развесистыми ветвями вашего милого платана, где мы, Эмилия, когда-то сидели с вами, где я впервые осмелился признаться вам в своей любви. О, Эмилия! воспоминание об этих минутах терзает мое сердце. Я сижу погруженный в задумчивость — я стараюсь вызвать ваш образ перед своим взором, затуманенным слезами, услышать снова ваш голос, от которого когда-то трепетало мое сердце нежностью и надеждой. Я облокачиваюсь на ограду террасы, откуда мы, помните, вместе наблюдали быстрое течение Гаронны в то время, как я описывал вам дикую местность, где она берет начало, причем все время думал только о вас одной. О Эмилия! неужели эти минуты миновали навеки — неужели они никогда более не вернутся?»

В другой части письма он писал:

«Вы видите, письмо мое помечено несколькими датами, и если вы взглянете на первую дату, то убедитесь, что я начал писать вскоре после вашего отъезда из Франции. Писать — было действительно единственным занятием, отвлекавшим меня от моей сердечной печали и помогавшим мне выносить ваше отсутствие, или, вернее, это как бы уничтожало отсутствие. Когда я беседовал с вами на бумаге, изливал перед вами все чувства и все муки моего сердца, вы как будто были со мною. Это занятие служило мне от времени до времени единственной отрадой, и я все откладывал отсылку моего письма, исключительно ради утешения дополнять его. Чуть только мне делалось особенно тоскливо на душе, я всякий раз делился с вами своей печалью и всегда находил утешение; а когда какое-нибудь, хоть малейшее обстоятельство зароняло искру радости в мою душу, я опять-таки прибегал к вам и получал отраженное удовлетворение. Таким образом мое письмо нечто вроде картины всей моей жизни и моих помыслов за последний месяц; и хотя оно было глубоко интересно для меня в то время как я писал его и, вероятно, по той же причине не будет безразличным и для вас, но для постороннего читателя оно, пожалуй, покажется пустячным и бессодержательным. Так всегда бывает, когда мы пытаемся изобразить тончайшие движения нашей души: они слишком тонки, чтобы быть замеченными, и их надо испытать, чтобы понять; равнодушный наблюдатель не оценит их, тогда как заинтересованное лицо почувствует, что все подобные описания несовершенны и бесполезны и хороши разве тем, что они доказывают искренность пишущего и облегчают его страдания. Простите мне этот эгоизм, ведь я люблю!»

«Только что узнал я об одном обстоятельстве, которое примирит меня с необходимостью вернуться в полк; я уже больше не могу бродить по дорогим для меня местам, где я привык встречаться с вами мыслями. — „Долина“ отдана в аренду! Я имею основание думать, что это произошло без вашего ведома, судя по тому, что говорила мне Тереза сегодня утром. Она плакала, бедняжка, рассказывая, что должна уйти от своей дорогой барышни и покинуть замок, где она провела так много лет, — „и все это, — прибавила она, — сделалось вдруг, я даже не получила от барышни письма, которое облегчило бы мне это известие: это все шутки месье Кенеля, а она, голубушка, даже и не подозревает, что здесь творится“.

«По словам Терезы, она получила от г.Кенеля записку с извещением, что замок сдан в аренду и что, так как в ее услугах более не нуждаются, то она должна убраться в течение недели, до приезда нового хозяина.

«За несколько дней до этого письма Тереза была удивлена появлением г.Кенеля, которого сопровождал какой-то незнакомый господин, внимательно осматривавший все помещения…»

В конце письма, помеченного неделей спустя после этого, Валанкур прибавлял: «Я получил из полка предписание явиться и еду туда без сожаления, раз я отрезан от мест, столь дорогих моему сердцу. Сегодня утром я ездил верхом в „Долину“, узнал, что прибыл арендатор и что Тереза уехала. Я не стал бы говорить об этом так открыто, если б не думал, что вы даже не уведомлены о переменах, произошедших в вашем доме; для вас я хотел навести справки и узнать кое-что о характере и социальном положении квартиранта, — но безуспешно. Говорят, он дворянин, — и это все, что я мог узнать. Вся усадьба, когда я бродил в окрестностях, показалась мне унылой и мрачной; мне очень хотелось проникнуть туда, чтобы еще раз проститься с вашим любимым платаном и еще раз посидеть под его тенью, думая о вас; но я воздержался, чтобы не возбудить любопытства чужих людей; однако рыбачья хижина в лесу была по-прежнему доступна для меня. Туда я и направился и провел там час, о котором не могу вспомнить без волнения. О Эмилия, наверное мы разлучены не навсегда — несомненно настанет время, когда мы будем жить друг для друга…».

Это письмо заставило Эмилию пролить немало слез, — слез любви и радости, когда она узнала, что Валанкур жив, здоров и что время и разлука нисколько не изгладили ее образ в его сердце. Некоторые места его письма особенно тронули ее — например, рассказ о поездках в «Долину» и чувства нежной привязанности, вызванные в нем видом ее родного дома. Не сразу, а немного погодя, оторвавшись мысленно от Валанкура, она хорошенько поняла все значение сообщенной им новости о «Долине». Что г.Кенель отдал усадьбу в аренду, даже не спросившись ее согласия, удивляло и возмущало ее до глубины души, в особенности, так как этот поступок доказывал, что он считал себя вправе полновластно распоряжаться ее делами. Правда, он предлагал ей, еще до отъезда ее из Франции, отдать замок внаймы на время ее отсутствия, и против рассудительности такой меры с экономической стороны она ничего не могла возразить; но отдать дом своего отца на произвол чужих людей, лишить себя самое верного убежища в случае каких-нибудь неблагоприятных обстоятельств, — эти соображения даже и тогда заставили ее энергично воспротивиться такой мере.

Отец ее на смертном одре взял с нее слово никогда не продавать «Долину», и это обещание она считала до некоторой степени нарушенным тем, что усадьба сдана в аренду. Теперь для нее стало ясно, как мало уважал г.Кенель эти соображения и как мало значения он придавал всему, что не связано с материальными выгодами. Оказывалось, что он даже не удостоил известить Монтони о сделанном им распоряжении: все это огорчало и удивляло Эмилию. Но более всего ее рассердило увольнение старой, верной служанки ее отца.

«Бедная Тереза, — думала Эмилия, — ты не много накопила за все время твоей службы, потому что всегда была милосердна к бедным и рассчитывала скоротать свой век в нашем доме. Бедная Тереза! тебя выгнали вон на старости лет, оставив без крова и без куска хлеба!..»

Эмилия горько плакала, размышляя об этом; она решила непременно что-нибудь сделать для Терезы и серьезно поговорить об этом с месье Кенелем; но она сильно опасалась, что его холодное сердце не внемлет ее просьбам. Ей хотелось также выяснить, упоминал ли он о ее делах в письме своем к Монтони; к счастью, тот скоро доставил ей желаемый случай, попросив ее зайти к нему в кабинет для делового разговора. Она почти не сомневалась, что разговор коснется той части письма г.Кенеля, где говорилось о сдаче в аренду «Долины». Она тотчас же явилась на приглашение. Монтони был один.

— Я как раз пишу г.Кенелю, — обратился он к Эмилиж, — в ответ на письмо, полученное мной от него несколько дней тому назад; я желал поговорить с вами об одном деле, упомянутом между прочим в этом письме.

— И я желала поговорить с вами о том же, — отвечала Эмилия.

— Это предмет несомненно очень для вас интересный, — продолжал Монтони, — и мне кажется, вы должны взглянуть на него в том же свете, как смотрю я. Вы согласитесь со мною, что всякие возражения, основанные на сантиментах, как говорится, должны стушеваться перед соображениями солидной выгоды.

— Согласна с вами, — скромно подтвердила Эмилня, — но, по-моему, необходимо считаться с человеколюбием. Однако, боюсь, что теперь уже поздно рассуждать об этом деле; я могу только пожалеть, что уже не в моей власти изменить его.

— Действительно, уже поздно, — сказал Монтони, — но раз это так, мне приятно видеть, что вы покоряетесь голосу рассудка, не вдаваясь в бесполезное нытье. Я одобряю ваш образ действия чрезвычайно, тем более, что это признак душевной твердости, не совсем обыкновенной у особ вашего пола. Когда вы будете постарше, вы с благодарностью вспомните о друзьях, помогавших вам избавиться от романтических иллюзий чувства, вы убедитесь, что это ребяческие увлечения, с которыми надо распрощаться тотчас же по выходе из детской, Я еще не запечатал письма, и вы можете прибавить несколько строчек от себя, чтобы сообщить дяде о своем согласии. Вы скоро увидитесь с ним лично, так как я намерен повезти вас и мою жену в Миаренти, — там вы можете хорошенько переговорить обо всем.

На свободной странице письма Эмилия приписала следующее:

«Теперь мне уже бесполезно, милостивый государь, выражать свое мнение насчет того дела, о котором, по словам синьора Монтони, он уже писал вам. Могу только пожалеть, что все совершилось, так поспешно; я не успела даже опомниться и подавить в себе кое-какие „предрассудки“ (по выражению синьора Монтони), которые все еще живы в моем сердце. Как бы то ни было, я покоряюсь. С точки зрения рассудительности, конечно, ничего нельзя возразить против вашего распоряжения. Но хотя я и покоряюсь, однако имею возразить очень многое относительно других сторон предмета, что и выскажу вам при личном свидании. А пока умоляю вас позаботиться о Терезе, ради искренне преданной вам племянницы

Эмилии Сент Обер».

Монтони насмешливо улыбнулся над припиской Эмилии, но не возразил ни слова; она ушла к себе в комнату и села писать ответ Валанкуру, в котором подробно рассказала о своем путешествии и о приезде в Венецию, описала некоторые из наиболее поразительных сцен переправы через Альпы, изобразила свои чувства при виде Италии, наружность и обращение окружающих людей и кое-какие черты из жизни Монтони. Но она избегала даже имени графа Морано, а тем более не упоминала о его признании, хорошо зная, как боязлива истинная любовь, как ревниво она подкарауливает малейшие обстоятельства, могущие повредить ее интересам; поэтому она тщательно избегала давать Валанкуру хотя бы малейший повод думать, что у него есть соперник.

На другой день граф Морано опять обедал в доме Монтони. Он был особенно в ударе, и Эмилии показалось, что в его обращении с нею сквозило как бы торжество, которого она раньше не замечала. Она пробовала побороть это восторженное состояние, усилить свою обычную сдержанность, но ее холодность вместо того, чтобы действовать на него угнетающим образом, напротив, как будто поощряла его. По-видимому, он ждал случая объясниться с нею наедине и несколько раз просил ее уделить ему несколько минут. Но Эмилия неизменно отвечала, что не станет слушать ничего такого, что он не мог бы повторить при всех.

Вечером г-жа Монтони со своими гостями опять отправилась кататься на взморье; граф, ведя Эмилию к своему zendaletto, поднес ее руку к своим губам и благодарил ее за оказанную ему милость. Эмилия, крайне удивленная и раздосадованная, торопливо отдернула свою руку и была уверена, что он говорит иронически; но, дойдя до ступеней террасы и заметив по ливреям, что внизу ожидал zendaletto графа, между тем как остальная компания, разместившись в гондолах, уже отплывала от берега, она не захотела оставаться наедине с графом и, пожелав ему доброго вечера, вернулась в портик. Граф последовал за нею с просьбами и упреками; но вышедший в эту минуту из дворца Монтони прекратил все это: ни слова не говоря, он взял Эмилию за руку и повел ее назад к лодке. Эмилия уже не могла молчать; тихим голосом она умоляла Монтони подумать, как неприлично ей ехать наедине с графом, и просила его избавить ее от такой необходимости. Но он ничего не хотел слушать.

В эту минуту нерасположение Эмилии к графу Морано дошло до отвращения. Что он с такой дерзкой самоуверенностью преследует ее, несмотря на ее видимое несочувствие его ухаживанию, и что он, очевидно, думает, что ее личное мнение о нем ничего не значит, раз его притязания поддерживаются со стороны Монтони, — все это приводило Эмилию в еще большее негодование. Ее несколько успокоило то, что и Монтони поедет с ними; он поместился около нее по одну сторону, а Морано по другую. Несколько минут продолжалось молчание, пока гондольеры готовили весла; Эмилия со страхом ожидала, что последует за этой паузой. Наконец она собралась с духом и сама нарушила молчание, в надежде предупредить любезности Морано и выговоры Монтони. На какое-то пустое замечание ее со стороны Монтони последовал короткий, холодный ответ; но Морано тотчас же вступил в разговор и ухитрился закончить свою речь комплиментом по адресу Эмилии; ее холодность и невнимание нисколько не смутили его.

— Я с нетерпением ждал случая, — обратился он к Эмилии, — выразить вам мою благодарность за вашу доброту; но я должен также поблагодарить синьора Монтони, доставившего мне желанный случай.

Эмилия взглянула на графа с удивлением и досадой.

— О, синьора, — отвечал граф, — зачем хотите испортить вы сладость этой минуты, притворяясь жестокой и холодной? Зачем хотите снова повергнуть меня в муки сомнения, стараясь своими взорами опровергнуть свою недавнюю милость? Вы не можете сомневаться в искренности и силе моей страсти, поэтому бесполезно, очаровательная Эмилия, совершенно бесполезно скрывать ваши чувства!

— Если я когда-нибудь скрывала их, — возразила Эмилия, успевшая овладеть собой, — то теперь было бы уже бесполезно долее маскировать их. Я надеялась, что вы избавите меня от дальнейшей необходимости касаться моих чувств, но раз вы этого не хотите, позвольте мне сказать вам — надеюсь, в последний раз, что ваша настойчивость лишает вас даже того уважения, которое я готова была оказывать вам.

— Поразительно! — воскликнул Монтони, — уж этого я никак не ожидал, хотя до сих пор отдавал должную справедливость женским капризам! Но позвольте вам заметить, мадемуазель Эмилия, что ведь я не влюбленный, как граф Морано, и не позволю с собою шутить! Вам делают предложение, которое оказало бы честь девице любой знатной фамилии, а ваша фамилия вовсе не знатная — не забывайте этого. Вы долго противились моим советам, но теперь задета моя честь, и я не дам себя морочить. Вы исполните то, что поручили мне передать графу.

— Очевидно, вы ошибаетесь, — возразила Эмилия, — мой ответ на предложение всегда был один и тот же. Несправедливо обвинять меня в капризах. Я все время уверяла графа Морано, да и вас также, что не могу принять его предложения, — и теперь повторяю то же.

Граф взглянул на Монтони с удивлением; лицо Монтони выражало также удивление, с примесью негодования.

— Здесь уже нет более каприза! — воскликнул он. — Неужели вы станете опровергать ваши собственные слова?

— Подобный вопрос недостоин даже ответа, — проговорила Эмилия, вспыхнув, — впоследствии вы опомнитесь и пожалеете о сказанном.

— К делу! — воскликнул Монтони раздраженным тоном. — Намерены вы отречься от своих же слов? намерены вы отрицать, что признались мне, не далее как несколько часов тому назад, что теперь уже поздно отступать от вашего обстоятельства и что вы принимаете предложение графа?

— Я отрицаю все это, потому что не говорила ничего подобного!

— Удивительно! Вы отрицаете то, что написали г-ну Кенелю, вашему дяде? Если отрицаете, так ведь и против вас есть доказательство — письмо, написанное вашей собственной рукой. Что вы на это скажете?

Монтони не спускал глаз с Эмилии и заметил ее смущение.

— Я убеждаюсь, синьор, что вы находитесь под влиянием страшного заблуждения, и что я тоже ошибалась.

— Пожалуйста, без уверток: будьте откровенны и чистосердечны, если это возможно…

— Я всегда была такою, — мне нечего скрывать.

— Скажите, однако, что все это значит? — воскликнул Морано в волнении.

— Погодите выражать ваше мнение, граф, — отвечал Монтони, — лукавство женского сердца неисповедимо. Ну-с, слушаем ваше объяснение, сударыня!

— Простите, синьор, но я воздержусь от объяснений до тех пор, пока вы не обещаете поверить мне. Иначе все мои слова подадут только повод к оскорблениям с вашей стороны.

— Объяснитесь, прошу вас! — умолял Морано,

— Ну, хорошо, хорошо, — сказал Монтони, — так и быть, я обещаю верить вам, — послушаем ваше объяснение.

— Сперва позвольте мне задать вам один вопрос.

— Сколько угодно, — презрительно уронил Монтони.

— О чем было ваше письмо г.Кевелю?

— О том же, о чем была ваша приписка, само собою разумеется. Вы хорошо сделали, попросив моего доверия, прежде чем задали этот вопрос.

Попрошу вас выражаться точнее, о чем было письмо?

— О чем же, как не о лестном предложении графа Морано? — отвечал Монтони.

— В таком случае, мы совершенно не поняли друг друга, — сказала Эмилия.

— Так, по-вашему, мы не понимали друг друга и в разговоре, предшествовавшем приписке? Ну, синьора, я должен отдать вам справедливость. Вы большая мастерица по части всяких недоразумений.

Эмилия старалась удержать слезы, навернувшиеся ей на г.таза, и отвечать с надлежащей твердостью.

— Позвольте мне объясниться до конца, или же совсем замолчать.

— Теперь уже можно обойтись без объяснения — заранее можно предвидеть, в чем оно будет заключаться. Если же граф Морано все еще считает его нужным, то я объясню ему начистоту, что вы просто переменили свое решение со времени нашего последнего разговора; и если у него хватит терпения и покорности подождать до завтра, то он, вероятно, убедится, что вы опять передумаете; но у меня-то нет ни терпения, ни покорности, которых вы ожидаете от влюбленного, — предупреждаю вас, что я вам не прощу.

— Монтони, вы слишком торопитесь! — вмешался граф, слушавший этот разговор в сильном волнении и нетерпении. — Синьора, умоляю вас, растолкуйте мне сами, в чем дело.

— Синьор Монтони сказал правду, — отвечала Эмилия, — что теперь можно избегнуть всякого объяснения; после всего случившегося я не скажу ничего нового; мне достаточно, да и вам также, граф, если я повторю свое последнее заявление; позвольте мне надеяться, что это будет в последний раз: я никогда не соглашусь принять вашего предложения.

— Очаровательная Эмилия! — воскликнул граф с пылким чувством, — не будьте несправедливы под влиянием гнева; не карайте меня за проступок Монтони. Смилуетесь!..

— Проступок? — прервал Монтони. — Граф, ваши речи неуместны, ваша покорность чисто ребяческая. Говорите как мужчина, а не как раб тирана…

— Вы меня приводите в отчаяние, синьор, позвольте мне самому отстаивать мои интересы; вы уже доказали свою несостоятельность по этой части.

— Все разговоры на эту тему более чем бесполезны, — сказала Эмилия, — они могут только измучить нас обоих; сделайте мне одолжение, перестаньте об этом говорить.

— Я не в состоянии, синьора, так легко отказаться от любви, которая составляет и счастье, и мучение моей жизни. Я не могу перестать любить, не могу не преследовать вас со всем жаром моей страсти; когда вы убедитесь в силе и постоянстве ее, ваше сердце смягчится жалостью и раскаянием.

— Разве это великодушно? разве это достойно мужчины? заслуживаете ли вы уважения, если намерены продолжать преследование, от которого я не имею пока никаких средств избавиться?

Лунный свет, скользнув по лицу Морано, обнаружил его душевное волнение и, коснувшись Монтони, осветил черты, искаженные злобой.

— Клянусь Богом! это уже слишком! — вдруг воскликнул граф, — синьор Монтони, вы дурно обошлись со мной, от вас я жду объяснения.

— От меня вы его и получите, — пробормотал Монтони, — если ваш рассудок действительно так омрачен страстью, что вам еще нужно объяснение! А вы, сударыня, знайте, что честного человека нельзя морочить безнаказанно, как вы морочите мальчишку!..

Этот сарказм поднял всю гордость Морано; равнодушие Эмилии бесило его, но это чувство сменилось негодованием, возбужденным дерзостью Монтони, и он решил еще более раздосадовать его, защищая Эмилию.

И это тоже, — проговорил он, отвечая на последние снова Монтони, — и это тоже не пройдет даром. Было бы вам известно, синьор, что вам придется иметь дело не со слабой женщиной, а с более сильным врагом! Я буду защищать синьору Сент Обер против вашей злобы. Вы обманули меня и за свою неудачу мстите невинной жертве.

— Я обманул вас! — с живостью возразил Монтони. — Граф Морано, к таким речам, к такому обращению я не привык! это поведение вспыльчивого мальчишки — я и отношусь к нему с презрением.

— С презрением, синьор?

— Ради чувства самоуважения, — возразил Монтони, — мне необходимо серьезно поговорить с вами. Вернитесь со мною в Венецию, и я удостою убедить вас в вашей ошибке.

— Удостоите! но я-то не удостою разговаривать с вами.

Монтони презрительно усмехнулся; а Эмилия, ужасаясь последствий этого столкновения, не могла долее молчать. Она рассказала, каким образом она ошиблась поутру насчет значения слов Монтони, думая, что он говорит исключительно об отдаче ее усадьбы в аренду; в заключение она просила Монтони тотчас же написать г-ну Кенелю и исправить ошибку.

Но Монтони все не верил ее искренности или притворялся не верящим, а граф Морано продолжал оставаться в недоумении. Однако, пока она говорила, внимание ее собеседников было отвлечено от ближайшего предмета спора и поэтому их страсти несколько поулеглись. Монтони пожелал, чтобы граф приказал своим людям грести назад в Венецию, где хотел переговорить с ним с глазу на глаз; и Морано, немного успокоенный смягченным тоном его голоса и манерой, а также горя нетерпением получить разъяснение интересующего его вопроса, согласился на его просьбу.

Эмилия, радуясь скорой возможности избавиться от своих собеседников, старалась напоследок как-нибудь примирить их и предупредить роковое столкновение между лицами, которые так неделикатно преследовали и оскорбляли ее.

Она оживилась духом, когда опять услыхала звуки песен и веселья, раздававшиеся с Большого канала и когда наконец лодка поплыла по каналу, между двух рядов величественных дворцов.

Zendaletto остановился перед домом Монтони; граф поспешно проводил Эмилию в вестибюль; там Монтони взял его под руку и что-то сказал ему тихим голосом. Тогда граф поцеловал руку Эмилии, несмотря на ее старания отдернуть руку, и, пожелав ей доброго вечера, вернулся к своему zendaletto, вместе с Монтони.

Очутившись в своей комнате, Эмилия с беспокойством стала обдумывать положение дел: несправедливые и тиранические выходки Монтони, упорное ухаживание Морано и свою собственную безотрадную судьбу, без друзей, без родных на чужой стороне… Напрасно было бы рассчитывать на покровительство Валанкура, который был далеко, связанный своей службой; но ей было отрадно думать, что хоть одна душа в мире способна отозваться сочувственно на ее горе и желает помочь ей. Однако она решила не тревожить Валанкура понапрасну, сообщая ему, как оправдалось на деле его дурное мнение о Монтони. Но даже и теперь она все-таки не жалела, что ради чувства деликатности и бескорыстной привязанности к жениху отвергла его просьбу обвенчаться тайно. На предстоящее свидание с дядей она возлагала некоторую надежду, так как намеревалась описать ему свое ужасное положение и просить его и г-жу Кенель взять ее с собой во Францию. Но, вспомнив вдруг, что ее возлюбленная «Долина», ее родное убежище уже не в ее распоряжении, она заплакала горькими слезами. Нечего ждать жалости, думала она, от такого человека, как Кенель, который распорядился ее усадьбой, даже не спросившись ее совета, и имел дух прогнать старую служанку, лишить ее крова и хлеба. Но хотя у самой Эмилии уже не было более убежища во Франции и мало, очень мало друзей на родине, она все-таки жаждала вернуться туда, по возможности, чтобы избавиться от ужасной власти Монтони. Она не рассчитывала поселиться у своего дяди г.Кенеля: его отношение к ее покойному отцу и к ней было всегда таким, что прибегнуть к нему в настоящем случае значило бы только переменить одного деспота на других; точно так же она не имела ни малейшего намерения согласиться на предложение Валанкура обвенчаться немедленно, хотя это доставило бы ей законного и великодушного покровителя; ведь главные причины, повлиявшие на ее тогдашний отказ, не исчезли и теперь. Интересы Валанкура, его доброе имя во всякое время были ей слишком дороги, чтобы позволить ей согласиться на брак, который в эту раннюю пору их жизни, по всей вероятности, погубил бы их обоих. Во Франции для нее все-таки было всегда открыто одно верное убежище. Она знала, что может приютиться в монастыре, где ее когда-то принимали так ласково, и где лежат дорогие для нее останки ее отца. Там она могла жить в безопасности и спокойствии, до тех пор, пока истечет срок аренды «Долины», или пока дела г.Мотвиля устроятся настолько, что ей будут возвращены остатки отцовского состояния.

Что касается поведения Монтони в истории с письмами к г.Кенелю, то она не могла отрешиться от некоторых сомнений. Хотя он, может быть, действительно ошибался насчет ее записки, но она сильно подозревала, что потом он упорствовал в своем заблуждении нарочно, чтобы заставить ее подчиниться его желанию устроить ее брак с графом Морано. Было ли это так, или нет, во всяком случае Эмилия хотела объяснить все дело Кенелю и ждала предстоящего посещения его виллы с надеждой, нетерпением и страхом.

На другой день г-жа Монтони, оставшись одна с Эмилией, сама завела речь о графе Морано, выразив свое удивление по поводу того, что накануне вечером Эмилия не участвовала в катании по морю и что она так внезапно вернулась в Венецию. Тогда Эмилия рассказала ей все случившееся, выразила свое сожаление по поводу недоразумения между нею и Монтони, и просила тетку уговорить мужа, чтобы тот окончательно подтвердил ее отказ графу; но вскоре она заметила, что г-же Монтони были небезызвестны все подробности дела.

— Напрасно вы ждете от меня поддержки, — заявила тетка, — я уже раз сказала вам свое мнение об этом предмете и нахожу, что синьор Монтони, напротив, должен заставить вас согласиться на этот брак. Если молодые девушки иной раз бывают слепы к своим собственным выгодам и упрямо противятся им, то, слава Богу, у них есть друзья, которые помешают им делать глупости. Скажите, пожалуйста, какие у вас права претендовать на такую партию, какая представляется вам?

— Решительно никаких, — отвечала Эмилия, — поэтому я и прошу оставить меня в покое; я готова довольствоваться скромным счастьем.

— Что говорить, племянница, у вас все-таки большой запас спеси! У моего бедного брата, вашего отца, тоже немало было гордости, хотя, признаться сказать, ему нечем было и гордиться-то!

Эмилия, возмущенная этой неприязненной ссылкой на ее отца и желая в то же время отвечать в умеренном духе, колебалась несколько мгновений в смущении, и это было чрезвычайно приятно ее тетке. Наконец она проговорила:

— Гордость моего отца, сударыня, была направлена к благородной цели — к счастью, которое, по его твердому убеждению, может быть основано лишь на таких качествах, как доброта, знание и милосердие. Он никогда не пренебрегал людьми бедными и несчастными и презирал только тех, которые, имея случай быть счастливыми, сами делали себя несчастными, благодаря тщеславию, невежеству и жестокости. Поддерживать в себе такую гордость я сочту высшим благом.

— Ну, милая моя, я не намерена углубляться во все эти выспренние сантименты, предоставляю это вам. Мне хотелось бы только научить вас малой толике простого здравого смысла и посоветовать вам, от великой мудрости, не пренебрегать счастьем.

— Это действительно было бы не мудростью, а безумием, — возразила Эмилия, — потому что высшая цель мудрости именно и есть достижение счастья. Но вы должны согласиться, что наши с вами понятия о счастье совершенно различны. Я не сомневаюсь, что вы желаете мне счастья, но боюсь, что вы ошибаетесь насчет средств сделать меня счастливой.

— Я не могу похвастаться ученостью и образованностью, какую ваш отец счел нужным дать вам, — заявила г-жа Монтони, — и поэтому, признаться, не понимаю всех этих рассуждений о счастье; мне доступен только здравый смысл, и, право, хорошо было бы для вас и для вашего отца, если б и это было включено в ваше воспитание.

Эмилия была слишком взволнована этими словами, затрагивающими память отца, чтобы рассердиться на тетку.

Г-жа Монтони хотела продолжать, но Эмилия вышла из комнаты и ушла к себе; там ее окончательно покинуло мужество, и она залилась слезами горя и досады. Обдумывая свое положение, она каждый раз находила новую причину к огорчению. Перед тем она только что убедилась в злокозненности Монтони; теперь к этой неприятности присоединялось жестокосердное обращение тетки, которая хотела принести ее судьбу в жертву своему тщеславию. Ее глубоко возмущало бесстыдство, с каким г-жа Монтони хвасталась своей привязанностью к племяннице в то время, как замышляла погубить ее, пожертвовать ею и, наконец, язвительная зависть, с какой она осуждала характер ее покойного отца.

За те несколько дней, что оставались еще до отъезда в Миаренти, Монтони ни разу не заговаривал с Эмилией. На его лице можно было прочесть злобу и неудовольствие; но Эмилию крайне удивляло то обстоятельство, что он не упоминал ей о причине своего гнева; не менее удивлялась она и тому, что за эти три дня граф Морано ни разу не показывался у Монтони и никто даже не упоминал его имени. У нее возникало на этот счет несколько догадок. То она опасалась, что ссора между ними опять возгорелась и имела роковой исход для графа; то она надеялась, что утомление и досада на ее твердый отказ заставили графа наконец бросить свои притязания, то она начинала подозревать, что он пошел на хитрости, прекратил свои визиты и просил Монтони не упоминать его имени нарочно, в расчете, что Эмилия из чувства благодарности и великодушия даст согласие, хотя и не любя его.

Так проходило время в тщетных догадках и постоянно сменяющихся надеждах и страхах, пока не настал день, назначенный Монтони для отъезда на виллу Миаренти.

Монтони, решив пуститься в путь не раньше вечера, желая избегнуть жары и воспользоваться свежим бризом, — около часа до заката солнца сел со своим семейством на баржу, чтобы плыть по Бренте. Эмилия поместилась одна на корме судна и по мере того, как оно медленно скользило по реке, наблюдала роскошный город, все уменьшавшийся в отдалении, пока наконец его дворцы как будто стали опускаться в морские волны, между тем как наиболее высокие башни и церкви, освещенные заходящим солнцем, долго еще виднелись на горизонте, подобно тем облакам, которые в северных странах долго медлят на западной окраине неба, отражая на себе последние лучи солнца. Вскоре, однако, и они стали смутными и растаяли в отдалении; но Эмилия все не могла оторваться от необъятной картины ясного неба и беспредельного моря и чутко прислушивалась к шуму волн; взор ее переносился через Адриатику к противоположным берегам, находившимся, однако, далеко за пределами зрения, и она предалась воспоминаниям о древней Греции; эти размышления о классическом мире навеяли на нее ту чарующую грусть, какая овладевает всеми, кому случается видеть театр, где разыгрывалась история древних народов, и сравнить его теперешнее безмолвие и пустынность с былым величием и кипучей жизнью. Сцены из Илиады в ярких красках рисовались ее воображению; когда-то эти места кипели деятельностью и оглашались славой героев, а теперь лежат безлюдные, в развалинах, но по-прежнему милые сердцу поэта и сияющие в глазах его юной красотою.

Созерцая умственными очами далекие пустынные равнины Трои, Эмилия дала волю своей фантазии и набросала следующие строки:

СТАНСЫ

По равнинам Илиона, где некогда воины кровь проливали И певец вдохновенный бессмертные песни слагал. По равнинам Илиона усталый путник гнал Своих верблюдов гордых к развалинам древнего храма. Кругом широкая пустыня расстилалась, На западе алое погасло облако, И сумерки над всей безмолвною равниной Накинули покров свой; держал он путь к востоку. Там, на сером горизонте, возвышались Гордые колонны покинутой Трои И пастухи бродячие убежище находили Под стенами, где некогда цари пировали. Под высоким сводом остановился путник Й, сняв тяжелую ношу с верблюдов, Вместе с ними подкрепился пищей И в краткой молитве вознес помыслы к Богу. Из стран далеких прибыл он с товаром, Все состояние его несли на себе его терпеливые слуги. Вздыхая, он с тоскою помышлял О том, как бы скорей добраться до своей счастливой хижины. Там ждут его жена и маленькие дети, Улыбками ему они отплатят за тяжкие труды. При этой мысли слезы жаркие тоски и ожидания Наполнили его глаза. Безмолвие могилы там царит Где некогда герои оглашали песней тишину ночную. Хамет заснул, тут возле прилегли верблюды, И в груду свалены товары. Невдалеке лежала плоская, пустая сумка И флейта, развлекавшая его в дороге. Во время сна его разбойник Тартар Подкрался к спящему: вчера он караван подкараулил. Объятый жаждой грабежа, И тщетно было бы молить о милости его. За поясом его торчит отравленный кинжал. Кривая сабля на бедре, А за спиной колчан со смертоносными стрелами. Холодные лучи луны храм озаряли, Указывая Тартару путь к его уснувшей жертве. Но, чу! потревоженный верблюд потряс колокольцами. Расправил члены и поднял сонную голову. Хамет проснулся! Над ним сверкнул кинжал! Быстро со своего ложа он вскочил, и уклонился от удара. Как вдруг из чьей-то невидимой руки пронеслась стрела И мстительным ударом злодея уложила. Он застонал и умер! Вдруг из-за колонны Пастух выходит, перепуганный и бледный… Гоня домой свое овечье стадо вечернею порой, Он подметил, как разбойник подкрался к Хамету. Он трусил за себя, но спас чужую жизнь! Хамет прижал его к своему благодарному сердцу. Затем поднял своих верблюдов в дальний путь И с пастухом спешил проститься. Но вот подуло снова свежим бризом. Заря трепещет; на облаках востока Весело выглянуло солнце из-за туманной дымки, И тает под его лучами воздушное покрывало. Скользя по широкой равнине, косые лучи солнца Ударяют в башни Илиона, Далекий Геллеспонт сияет утренним багрянцем И старый Скамандер окутан светом. Звонят колокольцы верблюдов, И бьется любящее сердце Хамета — Не успеют спуститься вечерние тени. Как он увидится с женой, детьми, с счастливым домом.

Приближаясь к берегам Италии, Эмилия начала различать подробности роскошной природы и богатый колорит ландшафтов — лиловые горы, рощи апельсиновых деревьев и кипарисов, осеняющие великолепные виллы и города, лежащие среди виноградников и плантаций. Показалась благородная Брента, вливающая в море свои многоводные волны; достигнув ее устья, баржа остановилась; впрягли лошадей, которые должны были тащить ее на буксире вверх по течению. Эмилия бросила последний взгляд на Адриатику, и баржа медленно поползла между зеленых, роскошных склонов, окаймлявших реку. Величие вилл, украшающих эти берега, еще выигрывало под лучами заката, благодаря резким контрастам света и теней на портиках, длинных аркадах и роскошной южной растительности. Аромат померанцевого цвета цветущих мирт и других благоухающих растений наполнял воздух и часто из-за глухой зелени беседок неслись стройные звуки музыки.

Солнце уже опустилось за горизонт, сумерки окутали природу, и Эмилия в задумчивом молчании продолжала наблюдать, как постепенно разливалась тьма. Она вспоминала те многие счастливые вечера, когда она вместе с Сент Обером следила, как постепенно спускаются тени над местами столь же прекрасными, как эти, в саду родной «Долины», и из глаз ее скатилась слеза, вызванная памятью отца. Душа ее прониклась тихой меланхолией, под влиянием вечернего часа, тихого плеска волны под кораблем и тишины, разлитой в воздухе, лишь по временам нарушаемой далекой музыкой. Но почему-то сердце ее наполнилось мрачными предчувствиями при воспоминании о Валанкуре, хотя она еще так недавно получила от него самое успокоительное письмо.

Несмотря на это, ее мрачному воображению представлялось, что она простилась с ним навеки; мысль о графе Морано мелькнула в ее голове и наполнила ее ужасом, но даже независимо от того ее охватило смутное, безотчетное предчувствие, что она больше никогда не увидит своего возлюбленного. Правда, она знала, что ни мольбы Морано, ни приказания Монтони не имеют законного права принудить ее к повиновению, — она смотрела на обоих с каким-то суеверным страхом, думая, что они в конце концов могут одолеть.

Погруженная в грустную задумчивость и украдкой проливая слезы, Эмилия была наконец выведена из этого состояния зовом Монтони; она пошла за ним в каюту, где была приготовлена закуска и где ее тетка сидела одна. Лицо г-жи Монтони пылало гневным румянцем — очевидно, она только что имела неприятный разговор с мужем; некоторое время оба хранили угрюмое молчание. Наконец Монтони заговорил с Эмилией о ее дяде, г.Кенеле:

— Конечно, вы не будете упорно стоять на том, будто не знали о содержании моего письма к нему?

— Я надеялась, синьор, что мне уже нет надобности говорить об этом, — отвечала Эмилия, — я надеялась, судя по вашему молчанию, что вы сами убедились в своей ошибке.

— Ну, так ваши надежды напрасны, — отрезал Монтони. — Скорее уж я могу ожидать искренности и последовательности от женщины, чем вы могли рассчитывать убедить меня в какой-то мнимой ошибке.

Эмилия вспыхнула и замолчала: она слишком ясно убедилась, как тщетны были ее надежды. Очевидно, поведение Монтони было следствием не простой ошибки, а коварного умысла. Желая избегнуть разговора, для нее тягостного и оскорбительного, она скоро вернулась на палубу и заняла свое прежнее место у кормы, не боясь вечерней свежести, так как тумана не было и воздух был тих и сух. Здесь наконец она обрела спокойствие, которое нарушил Монтони. Было уже за полночь, звезды проливали слабый полусвет; можно было, однако, различать очертания берегов по обе стороны и серую поверхность реки. Наконец поднялся месяц из-за пальмовой рощи и озарил мягким сиянием всю картину. Судно тихо скользило вперед; среди тишины ночной по временам раздавались голоса людей на берегу, понукавших своих лошадей, а из отдаленной части судна неслась печальная песнь матроса.

Эмилия между тем размышляла о том, как примут ее дядя и его жена; обдумывала, что она скажет им относительно своей усадьбы; затем, чтобы отогнать от себя более тягостные мысли, она стала всматриваться в слабые очертания окрестностей, облитых лунным светом, и дала волю своей фантазии. Но вот она действительно различила в отдалении какое-то здание, выглядывавшее из-за деревьев, озаренных лунным светом, и услышала звук голосов. Вскоре показались высокие портики виллы, осененной рощами пиний и диких смоковниц: она вспомнила, что это та самая, на которую ей раньше указывали, как на собственность родственника г-жи Кенель.

Баржа причалила к мраморным ступеням, ведущим на лужайку. За колоннами портика показался свет. Монтони послал вперед своего слугу, затем высадился со своим семейством.

Г. и г-жа Кенель с несколькими гостями сидели на диванах террасы, наслаждаясь свежестью ночи и угощаясь мороженым и фруктами, между тем как на берегу несколько слуг исполняли незатейливую серенаду. Эмилия теперь уже привыкла к образу жизни в этом теплом климате и нисколько не удивилась, застав своих родственников в два часа ночи сидящими на открытом воздухе.

После обычных приветствий все общество расположилось на террасе и туда подали различные угощения из смежного зала, где был накрыт стол. Когда миновала первая суета после приезда и Эмилия осмотрелась, она была поражена дивной красотой зала, в совершенстве приспособленного к этому прелестному климату. Стены были выложены белым мрамором, а крыша в виде открытого купола подпиралась такими же колоннами. С обеих сторон зала находились открытые террасы, откуда был обширный вид на сады и побережье; посередине бил фонтан, беспрерывно освежая воздух; эта свежесть как бы усиливала благоухание, распространявшееся от соседних апельсиновых деревьев, а журчание струй распространяло приятный, успокаивающий звук. Этрусские лампы, свешиваясь с колонн, ярко освещали внутреннюю часть зала, тогда как более отдаленные галереи озарялись только мягким сиянием луны.

Г-н Кенель разговаривал с Монтони о своих делах в обычном своем хвастливом тоне, расхваливал свои новые приобретения и делал вид, что сожалеет о финансовых неудачах, недавно понесенных Монтони. Между тем, гордый Монтони, презиравший подобного рода тщеславие и тотчас же угадавший, под видом этих притворных сожалений, злорадство Кенеля, слушал его в презрительном молчании, и только когда было названо имя его племянницы, оба встали и удалились в сад.

Тем временем Эмилия сидела возле г-жи Кенель, которая без умолку говорила о Франции; уже одно название ее родины было дорого Эмилии, и ей доставляло удовольствие смотреть на особу, только что приехавшую оттуда. Там жил Валанкур, и она смутно надеялась, что г-жа Кенель упомянет о нем в разговоре.

Живя во Франции, г-жа Кенель восторженно говорила об Италии, теперь же, находясь в Италии, она с таким же жаром отзывалась о Франции и старалась возбудить удивление и зависть своих слушателей рассказами о тех местах, где они не имели счастья побывать. Этими описаниями она не только пускала им пыль в глаза, но увлекалась сама, совершенно искренне — прошлое удовольствие всегда казалось ей лучше настоящего, — так что очаровательный климат, благоухающие померанцевые деревья и все окружающие роскоши проходили для нее незамеченными, тогда как воображение ее уносилось в далекие места более сурового края.

Тщетно Эмилия ждала, что она случайно назовет имя Валанкура. Г-жа Монтони в свою очередь заговорила о прелестях Венеции и об удовольствии, которого она ожидала от посещения прекрасного замка ее супруга в Апеннинах: тут она, видимо, попросту хвасталась, — Эмилия прекрасно знала, что ее тетушка не имела никакой склонности к уединению и в особенности к такому, какое обещает Удольфский замок. Так общество продолжало беседовать и, насколько позволяла вежливость, надоедать друг другу взаимным хвастовством, полулежа на диванах террасы; между тем кругом расстилалась роскошная природа и виднелись все прелести искусства, под влиянием которых другие, более искренние и честные души прониклись бы благородными стремлениями и предались бы истинным наслаждениям.

Скоро занялась заря на восточном небосклоне и при слабом сиянии рассвета, постепенно распространяющемся, обнаружились прекрасные склоны Итальянских гор и очертания пейзажа, расстилающегося у их подножья. Затем солнечные лучи, устремившиеся из-за гор, разлили по всей картине нежный шафранный оттенок. Все запылало яркими красками, кроме самых отдаленных очертаний, все еще смутных и стушеванных расстоянием; нежную красоту этой дали еще усиливала темная зелень сосен и кипарисов на переднем плане.

По Бренте задвигались лодки с поселянами, везущими свои товары в Венецию. Почти на всех лодках были приделаны маленькие цветные навесы для защиты от палящего солнца; и эти навесы вместе с грудами плодов и цветов, лежащими под ними, и живописными нарядами крестьянских девушек представляли в общем веселую, приятную для глаза пестроту. Быстрое движение лодок по течению, сверкание весел, и от времени до времени плывущие мимо хоры поселян, растянувшихся под парусом своей маленькой барки, или звуки какого-нибудь незатейливого деревенского инструмента в руках девушки, сидящей возле своего товара, — все это еще усиливало оживление и праздничность сцены.

Когда г-н Кенель с Монтони присоединились к дамам, все вместе сошли с террасы в сад; там чарующие виды на время отвлекли Эмилию от ее грустных мыслей. Величественные очертания и роскошная зелень кипарисов — таких прекрасных, каких ей не случалось видеть; рощи кедров, лимонных и апельсиновых деревьев, группы пирамидальных сосен и тополей, густые каштаны и восточные платаны простирали над садами широкую тень; кусты цветущих мирт и других пряных кустарников смешивали свое благоухание с ароматом цветов, яркая пестрота которых еще более выделялась под тенью деревьев. Воздух беспрерывно освежался ручейками, которые, благодаря изящному вкусу устроителя сада, змеились на свободе среди зеленых лужаек.

Эмилия часто отставала от других гуляющих, любуясь далеким пейзажем, замыкающим перспективу: вдали виднелись острые шпицы гор, задетые пурпуровым отблеском, крутые и отвесные наверху, но полого спускающиеся к подошве; открытая долина, еще не тронутая искусством; рощи высоких кипарисов, сосен и тополей, местами оживленные какой-нибудь полуразрушенной виллой, сломанные колонны которой виднелись меж ветвей сосны, как бы склонившейся над ними…

Из других частей сада открывались виды иного характера; здесь дивная, пустынная красота пейзажа сменялась пестротой и оживлением сел и городов.

Между тем солнце быстро подымалось над горизонтом; общество покинуло сад и удалилось на покой.

 

ГЛАВА XVII

Эмилия воспользовалась первым удобным случаем, чтобы наедине переговорить с Кенелем насчет своего имения «Долины». На все ее вопросы он отвечал очень обстоятельно, но, очевидно, он сознавал свою безграничную власть и ему не нравилось, что смеют в этой власти сомневаться. По его мнению, сделанное им распоряжение было необходимо, к Эмилия должна быть ему благодарна за тот небольшой доход, который он доставил ей таким путем.

— Вот погодите. — прибавил он, — женится на вас этот венецианский граф, — как бишь его зовут, — и тогда ваше неприятное положение зависимости, конечно, прекратится. Как родственник ваш, я радуюсь этому счастливому случаю, столь неожиданному для ваших друзей.

Эмилия вся похолодела и не сколько минут не могла проговорить ни слова: оправившись она пыталась объяснить ему смысл своей приписки к письму Монтони; но он, очевидно, имея в виду какие-то скрытые причины, сделал вид, что не верит ей и некоторое время упорно обвинял ее в капризах. В конце концов, убедившись, что она действительно терпеть не может графа Морано и наотрез отказала ему, он пришел в негодование и осыпал ее колкими, жестокими упреками; втайне ему льстила перспектива породниться с вельможей, хотя он и притворялся, будто забыл его фамилию; и так как племянница своим упорством мешала осуществлению его честолюбивых надежд, то он не способен был чувствовать жалости к ее страданиям.

Эмилия сразу поняла, что и с его стороны ей надо ждать больших затруднений; конечно, никакими силами ее не могли принудить отказаться от Валанкура, чтобы выйти за Морано, но все же она со страхом ожидала столкновений с рассвирепевшим дядей.

Запальчивые, раздраженные упреки его она встретила со спокойным достоинством, свойственным высокой душе; но кроткая твердость ее как будто еще более усилила его гнев, он почувствовал свое собственное ничтожество. Уходя, он объявил племяннице, что если она будет продолжать глупо упорствовать, то он и Монтони бросят ее на произвол судьбы: тогда она увидит, каково бороться с презрением света!

Спокойствие, которое Эмилия старалась соблюдать в его присутствии, изменило ей, лишь только она осталась одна; среди горьких слез она призывала имя покойного отца и вспоминала советы, данные им на смертном одре.

« Правду говорил отец, — размышляла она про себя, — теперь я понимаю, насколько лучше сила и стойкость, нежели мягкость и чувствительность; постараюсь исполнить обещание, данное мною отцу: довольно тужить и плакать — надо с твердостью выносить притеснения, которых нельзя избегнуть».

Несколько успокоенная сознанием того, что она исполняет последний завет умирающего отца, Эмилия подавила слезы и, когда все собрались к обеду, старалась казаться спокойной и невозмутимой.

Пользуясь вечерней прохладой, дамы поехали кататься в коляске г-жи Кенель по берегам Бренты. Состояние духа Эмилии находилось в резком противоречии с оживлением веселых групп, собравшихся под тенью деревьев, осенявших волшебную реку. Некоторые танцевали, другие полулежали на траве, ели мороженое, пили кофе и безмятежно наслаждались прекрасным вечером и роскошными видами природы. Эмилия, взглянув на снежные вершины Апеннин, возвышающиеся вдали, подумала о замке Монтони и вздрогнула от страха, вспомнив, что он увезет ее туда и силою заставит повиноваться его воле. Но тут же она подумала, что и в Венеции она находится в его власти, точно так же, как и во всяком другом месте.

Взошла луна. Общество вернулось на виллу, где был накрыт ужин в прохладной зале, так восхитившей Эмилию вчера вечером. Дамы расположились на террасе, в ожидании прихода Кенеля, Монтони и других мужчин. Эмилия вся отдалась тихой меланхолии минуты. Вдруг какая-то барка остановилась у ступеней, ведущих в сад; Эмилия услыхала голоса Кенеля и Монтони, а вслед затем и голос Морано. Вскоре он сам появился перед нею. Молча выслушала она его приветствия, и ее холодность в первую минуту как будто смутила графа. Однако он тотчас же оправился и развеселился, но Эмилия заметила, что любезность г. и г-жи Кенель претят ему. К такой низкопоклонной лести она даже не считала Кенеля способным: до сих пор ей случалось видеть его только в обществе равных или низших.

Удалившись в свою комнату, Эмилия невольно задумалась над тем, какими средствами заставить графа отказаться от своих притязаний; не лучше ли всего признаться ему откровенно в том, что сердце ее занято и, прибегнув к его великодушию, попросить его оставить свои преследования? Но когда на другой же день он опять повторил свои признания, она передумала это делать. Гордость не позволяла ей открывать свою сердечную тайну такому человеку, как Морано, и прибегать к его состраданию; поэтому она отказалась от своего плана, удивляясь даже, как она могла остановиться на нем хоть на мгновение. Еще раз в самых решительных выражениях повторила она свой отказ, упрекая графа в назойливости. Граф как будто смутился, но и тут он опять не мог удержаться, чтобы не выразить ей своих восторженных чувств; на счастье Эмилии, подошла г-жа Кенель и прервала поток его пылких любезностей.

Все время, пока они гостили в этой прелестной вилле, Эмилию преследовали ухаживания Морано и вдобавок жестокие упреки и настояния Кенеля и Монтони, по-видимому, тверже чем когда-либо решившихся устроить это сватовство. Наконец Кенель, убедившись, что ни уговаривания, ни угрозы не действуют и что ему не удается сладить дело на скорую руку, отступился и поручил дело самому Монтони, надеясь, что все устроится в Венеции. Эмилия со своей стороны многого ждала от Венеции — там она будет по крайней мере избавлена от постоянного присутствия Морано и даже от Монтони, который опять заживет своей прежней рассеянной жизнью. Но под гнетом своих собственных страданий она не забывала о несчастной судьбе Терезы и трогательно умоляла Кенеля не покидать старуху. Тот дал обещание своим обычным небрежным тоном.

Монтони в длинной беседе с Кенелем условился насчет того, как сломить упрямство Эмилии, и Кенель обещал приехать в Венецию, как только его известят, что помолвка состоялась.

Эмилии казалось странным расставаться с кем-нибудь из своих родных, не испытывая никакого чувства сожаления; напротив, минута, когда она прощалась с Кенелями, была, может быть, единственная приятная за все время пребывания на вилле.

Морано вернулся в Венецию на барже Монтони, и Эмилия была принуждена покориться присутствию возле нее единственного человека, способного отравить ей искреннее восхищение видами приближающегося волшебного города. Они прибыли туда около полуночи. Наконец-то Эмилия вздохнула свободно, когда граф вместе с Монтони тотчас же отправился в казино, а ей разрешили удалиться к себе.

На другой день Монтони в немногих словах объяснил Эмилии, что он больше не позволит водить себя за нос и что раз брак с графом представляет для нее такие выгоды, то было бы безумием противиться ему, поэтому свадьба должна совершиться без дальнейших проволочек; в случае нужды обойдутся даже без ее согласия.

До сих пор Эмилия пробовала действовать с помощью увещаний, но теперь она прибегла к мольбам: в своем отчаянии она даже не соображала, что с таким человеком, как Монтони, всякие просьбы будут бесполезны. Между прочим она спросила его — по какому праву он так властно распоряжается ее судьбой. От подобного вопроса она несомненно удержалась бы в более спокойную минуту, так как он был напрасен и мог только доставить Монтони лишний случай восторжествовать над нею в ее беззащитном положении.

— По какому праву! — воскликнул Монтони со злобной усмешкой, — да просто потому, что я так хочу! В последний раз напоминаю вам, что вы одиноки, на чужбине, и что ваша прямая выгода заручиться моей дружбой. Каким способом — вам известно. Если же вы вооружите меня против себя, тогда берегитесь, вам придется плохо: вы должны знать, что меня нельзя дурачить!

Долго после ухода Монтони Эмилия находилась в состоянии безотрадного отчаяния; она была ошеломлена, и у нее в мыслях оставалось только одно — сознание своего глубокого несчастья. В этом состоянии застала ее г-жа Монтони; услыхав ее голос, Эмилия подняла глаза, и тетка, немного смягчившись при виде ее измученного лица, заговорила с ней ласковее, чем когда-либо. Сердце Эмилии было растрогано; она залилась слезами и, оправившись, заговорила о предмете своего горя, стараясь возбудить сочувствие г-жи Монтони. Но хотя тетка и чувствовала некоторую жалость, однако не в силах была заглушить своих честолюбивых стремлений: ведь давно уже ее прельщала надежда увидеть свою племянницу графиней. Поэтому старания Эмилии были и с ней так же безуспешны, как и с ее мужем. Она удалилась в свою комнату — плакать и размышлять в одиночестве. Как часто вспоминалась ей сцена прощания с Валанкуром и как сильно жалела она о том, что итальянец не высказался тогда о Монтони с полной откровенностью! Когда мысли ее пришли в порядок после потрясения, вызванного сценой с Монтони, она старалась уверить себя, что ему все-таки будет невозможно силой принудить ее венчаться с Морано, если она не произнесет установленных слов обряда. Поэтому она тверже прежнего стояла на своем решении — лучше подвергнуться мстительности Монтони, чем отдать всю свою жизнь человеку, которого она презирала бы даже и тогда, если б не существовало ее привязанности к Валанкуру. Но как ни тверда была ее решимость, она трепетала, размышляя о злобе своего ужасного родственника.

Вскоре, однако, случилось одно происшествие, несколько отвлекшее от Эмилии внимание Монтони. После возвращения его в Венецию таинственные посещения Орсино стали повторяться все чаще. На эти полуночные совещания допускались, впрочем, и другие лица, между прочим Кавиньи и Верецци. Монтони стал еще сдержаннее и суровее в обращении с домашними, и если б Эмилия не была поглощена собственными заботами, она могла бы заметить, что у него в голове совершается какая-то тайная работа.

В один из вечеров, когда не происходило совещания, Орсино вдруг прибежал взволнованный и послал своего доверенного слугу в казино с наказом, чтобы он немедленно вернулся домой, причем не велел слуге называть его имени. Монтони явился, и Орсине сообщил ему о причинах переполоха, отчасти, впрочем, уже известных ему.

Один венецианский дворянин, имевший несчастье возбудить ненависть Орсино, был недавно завлечен в ловушку и зарезан наемными убийцами, а так как убитый имел большие связи, то сенат горячо взялся за это дело. Один из убийц был отыскан и арестован; он признался, что был подослан Орсино для совершения кровавого дела. Теперь Орсино, узнав об угрожавшей ему опасности, обратился к Монтони, чтобы посоветоваться с ним о средствах спастись. Он знал, что полицейские следят за ним по всему городу, поэтому выехать из Венеции немедленно не представлялось возможности. Монтони согласился приютить его на несколько дней у себя, пока не ослабнет бдительность правосудия, и затем помочь ему бежать из Венеции. Монтони сознавал, что сам подвергается опасности, скрывая Орсино в своем доме. Но, очевидно, он был настолько обязан этому человеку, что считал опасным отказать ему в убежище.

Такова была личность, которую Монтони удостаивал своим доверием и к которой чувствовал преданность и дружбу, насколько эти чувства были совместимы с его натурой.

Пока Орсино скрывался у него в доме, Монтони не желал привлекать внимания общества празднованием свадьбы Эмилии с графом Морано. Но через несколько дней это препятствие было устранено, преступник уехал, и тогда Монтони объявил, что свадьба состоится на другой день утром.

На уверения Эмилии, что этого никогда не будет, он отвечал язвительной усмешкой.

— Теперь я ухожу на весь вечер, — прибавил он, — а вы, пожалуйста, не забывайте, что завтра утром ваша свадьба с графом Морано!..

Эмилия давно уже знала, что ее испытания должны завершиться каким-нибудь кризисом; поэтому ее не особенно взволновало это заявление. Она старалась поддерживать себя мыслью, что брак не может считаться действительным, если она не согласится произнести перед священником установленные слова венчального обряда. Однако, по мере того как приближался момент испытания, ее измученная душа все более и более содрогалась. Она не была даже уверена в том, что ее упорное сопротивление перед алтарем послужит к ее спасению; она знала, что Монтони не постесняется даже нарушить закон, если это понадобится для достижения его цели.

Пока она терзалась этими размышлениями, ей доложили, что Морано желает видеться с ней; едва успела она отослать слугу с отказом, как уже раскаялась в этом. Вернувшись к своему первоначальному плану, она решилась попробовать еще раз, нельзя ли чего-нибудь достигнуть просьбами и увещеваниями, раз не подействовал суровый отказ; она позвала назад слугу и, сказав ему, что она согласна, приготовилась сойти вниз к графу.

Достоинство и наружное спокойствие, с каким она встретила его, и печальная покорность, смягчавшая строгость ее черт, нимало не склонили его отказаться от нее — напротив, ее кроткий вид еще более распалял страсть, и без того уже отуманившую его рассудок. Он слушал все, что она говорила, с нежностью и желанием угодить ей; словом, старался всячески оплести ее, пуская в ход вкрадчивость, свойственную его характеру. Убедившись наконец, что ничем нельзя расшевелить в нем чувства справедливости, Эмилия торжественно повторила, что отвергает его предложение, и закончила уверением, что ее решимость ему ничем не удастся сломить. Из чувства гордости она удерживалась от слез в его присутствии, но когда он ушел, слезы неудержимо хлынули из ее глаз. В своем отчаянии и тоске она часто призывала имя своего покойного отца и вспоминала о Валанкуре.

К ужину она не вышла и просидела одна в своей комнате, то отдаваясь своему горю и страху, то снова пробуя крепиться, чтобы с мужественным спокойствием встретить испытания завтрашнего утра, когда ей придется бороться с ухищрениями Морано и гневом Монтони.

Было уже довольно поздно, когда явилась к ней г-жа Монтони с подарками, присланными для Эмилии женихом. Весь день она нарочно избегала встречаться с племянницей; может быть, сердце ее немного смягчилось и она боялась увидеть горе Эмилии; а может быть, в ней наконец заговорила совесть и упрекнула ее в бессердечии по отношению к сироте, дочери ее брата, счастье которой было вверено ей умирающим отцом.

Эмилия не хотела даже взглянуть на подарки и сделала последнее, почти безнадежное усилие вызвать сострадание у г-жи Монтони; но та если и чувствовала какую-нибудь жалость и угрызения совести, однако тщательно это скрывала. Она начала упрекать племянницу в безрассудной печали, тогда как, напротив, ей следовало бы радоваться. «Я уверена, — говорила она, — что будь я не замужем и предложи мне граф руку и сердце, я была бы польщена его предложением, а уж вы-то тем более, милая моя, девушка без средств, должны считать себя счастливой и выказать ему благодарность за его снисходительность. Дивлюсь я, право, глядя, как скромно он держит себя перед вами, несмотря на ваши гримасы, дивлюсь его терпению; на его месте я не могла бы удержаться, чтобы не щелкнуть вас и сбить с вас спеси. Уж я-то не стала бы льстить и угождать вам: от этой лести вы и зазнаетесь. Я так прямо и говорю графу: мне противно видеть, как он лебезит перед вами, а вы-то и верите его комплиментам!».

— Уверяю вас, что мне самой еще противнее слушать эти сладости, — сказала Эмилия.

— Ну, это одно ломанье, — возразила тетка. — Я знаю, что его лесть восхищает вас и кружит вам голову; вы воображаете, будто весь мир у ваших ног! Но вы сильно ошибаетесь; могу вас уверить, милая моя, немного вам попадется в жизни таких поклонников, как граф, — всякий другой на его месте давно уже бросил бы вас.

— Ах, в таком случае, отчего граф не похож на этих других! — проговорила Эмилия с глубоким вздохом.

— Счастье для вас, что он не похож, — заметила г-жа Монтони, — и все это я теперь говорю, желая вам добра. Я стараюсь убедить вас, что вам повезло и что вы должны ухватиться за счастье обеими руками. Мне безразлично, по вкусу вам этот брак или нет, потому что он все равно состоится. Но я желаю вам добра, и вы сами будете виноваты, если не сумеете распорядиться со своим счастьем. Позвольте спросить вас серьезно, спокойно, на какую такую партию вы можете рассчитывать, если даже графа вам недостаточно!

— У меня и нет никакого честолюбия, — отвечала Эмилия, — единственное мое желание оставаться в теперешнем моем положении.

— Ах, это вздор! Я вижу, вы все еще думаете о месье Валанкуре! Пожалуйста, бросьте все эти бредни про влюбленность, бросьте свою глупую гордость и будьте, как все люди. Ведь это не поможет, все равно завтра состоится ваша свадьба с графом — даже против вашей воли. Граф не позволит над собой шутить.

Эмилия даже не пыталась возражать на эти странные речи; она чувствовала, что это было бы унизительно и бесполезно. Г-жа Монтони положила подарки графа на стол перед Эмилией и затем, сказав ей, чтобы она была готова рано утром, удалилась. Эмилия опять осталась наедине со своими грустными думами. Некоторое время она сидела в глубокой задумчивости, словно не сознавая, где она находится. Наконец, она подняла голову и обвела глазами комнату. Тишина и мрак поразили ее. Она уставилась на дверь, в которую только что вышла ее тетка, и старалась уловить хоть какой-нибудь звук, который облегчил бы ее безотрадное уныние. Но было уже поздно, весь дом спал, кроме одного слуги, дожидавшегося прихода Монтони. Под влиянием нервного возбуждения Эмилия невольно поддалась каким-то фантастическим страхам; ей было жутко заглянуть в темные углы обширной комнаты; она боялась, сама не зная чего. Это состояние духа длилось так долго, что она готова была позвать Аннету, теткину горничную, но страх не позволял ей встать со стула и перейти через комнату.

Наконец, мрачные мысли стали понемногу рассеиваться, Эмилия легла в постель, не для того, чтобы заснуть, — это едва ли было возможно, — но чтобы по крайней мере успокоить свои расходившиеся нервы и собраться с силами к предстоящим испытаниям.

 

ГЛАВА XVIII

Только что успела Эмилия забыться в тревожном полусне, как послышались быстрые постукивания в дверь; она вскочила в ужасе: мгновенно ей представилось, что это пришли Монтони с графом Морано, но, прислушавшись к голосу за дверью и узнав, что это горничная Аннета, Эмилия рискнула отворить.

— Что это значит, зачем ты пришла так рано? — обратилась она к горничной, дрожа всем телом.

— Милая барышня! На вас лица нет, такая вы бледная! — промолвила в ответ Аннета. — А у нас там внизу такой кавардак, что беда! прислуга бегает как угорелая, суета, переполох, а в чем дело — никто не знает.

— Скажи мне, есть кто-нибудь чужой внизу? — спросила Эмилия. — Аннета, ради Бога, говори и не обманывай!

— Сохрани Бог, барышня, да стану ли я врать! Я всегда правду говорю. Наш синьор в страшных хлопотах — послал меня к вам сказать, чтобы вы поскорее собирались.

— Боже милостивый, поддержи меня! — воскликнула Эмилия, близкая к обмороку, — так значит, граф Морано уже пришел!

— Нет, барышня, кажется, его у нас нет, а только синьор наказывал, чтобы вы собирались сию минуту выехать из Венеции; гондолы будут поданы через несколько минут. Однако мне пора бежать к барыне: она совсем потеряла голову и впопыхах не знает, за что хвататься.

— Да объясни же мне наконец толком, Аннета, что все это значит? — спросила Эмилия, до того ошеломленная неожиданностью и робкой надеждой, что едва могла перевести дух от волнения.

— Ишь чего захотели, барышня! я знаю одно, что синьор только что вернулся сильно не в духе, всех нас велел разбудить и сказал, что мы сейчас выезжаем из Венеции.

— Граф Морано тоже едет? и куда мы все отправляемся?

— В точности мне ничего неизвестно, барышня, но слыхала я от Людовико, будто едем мы в баринов замок, что в Апеннинах.

— В Апеннинах! — с жаром воскликнула Эмилия — Ну, тогда пропала надежда! ..

— Да-с, кажется, туда мы и едем, барышня. Только вы не унывайте, не больно принимайте это к сердцу, подумайте, как мало у вас времени на сборы, а синьор торопит нас! Ах, святой Марк-угодник! Я уже слышу плеск весел на канале — вот звуки ближе, ближе, а вот и стук слышен о ступени внизу. Наверное, это гондола подплывает.

Аннета выбежала из комнаты; Эмилия принялась готовиться к неожиданному отъезду, похожему на бегство. Едва успела она побросать свои книги и платья в дорожный сундук, как ее вторично позвали; она сбежала вниз, зашла в уборную тетки, где застала Монтони, который бранил жену за копотливость. Вскоре он вышел отдавать приказания своим людям. Тогда Эмилия спросила тетку о причине такого внезапного отъезда; та, по-видимому, тоже ничего не знала и собиралась в дорогу, скрепя сердце.

Наконец вся семья уселась в гондолу, но ни граф Морано, ни Кавиньи не сопровождали их. Несколько успокоенная этим обстоятельством, Эмилия почувствовала себя как преступник, получивший отсрочку приговора, когда гондольеры взмахнули веслами и отчалили от ступеней дворца. Сердце ее повеселело, когда гондола вышла из канала в открытое море и когда они промчались мимо стен св. Марка, не остановившись, чтобы захватить с собою графа Морано.

Но вот заря окрасила алым блеском горизонт иберега Адриатики. Эмилия не решалась расспрашивать Монтони, который сидел некоторое время в угрюмом молчании, потом завернулся в свой плащ, как бы приготовляясь спать; г-жа Монтони последовала его примеру; но Эмилия и не думала засыпать: она отдернула одну из занавесок гондолы и взглянула на море. Утренняя заря уже осветила Фриульские вершины; но склоны гор и морские волны, омывающие их подошвы, были еще погружены во тьму. Эмилия в тихой задумчивости наблюдала, как рассвет разливался по океану, обрисовывая постепенно всю Венецию с ее островками и берега Италии, вдоль которых зашевелились остроконечные латинские паруса.

Гондольеров часто окликали рыночные торговцы, спешившие в этот ранний час в Венецию, и скоро лагуны представили веселую картину бесчисленных лодочек, едущих от Terra firma и нагруженных всякой провизией. Эмилия бросила последний взгляд на роскошный город; но в эту минуту она была поглощена мыслями о том, что могло ожидать ее в тех краях, куда они ехали, и догадками насчет причин внезапного бегства из Венеции. Спокойно обсудив все обстоятельства, она пришла к выводу, что Монтони нарочно увозит ее в свой уединенный замок, чтобы там застращать ее и тем принудить к повиновению; если же на нее не подействует и мрачное заключение, то свадьба ее с графом все-таки совершится против ее воли, обставленная полной таинственностью, которая нужна для безнаказанности Монтони. При этих мыслях та небольшая доля мужества, какую возбудила в ней отсрочка свадьбы, стала слабеть и, когда гондола причалила к берегу, Эмилия находилась по-прежнему в удрученном состоянии духа.

Монтони не захотел ехать водою по Бренте, и они продолжали путь в экипажах, по направлению Апеннин. Всю дорогу обращение его с Эмилией было еще суровее прежнего. Уже одно это подтверждало ее мрачные предположения. Живописная красота местностей, по которым они ехали, уже не восхищала ее. То она невольно улыбалась, слушая наивные замечания Аннеты, то глубоко вздыхала и при виде каких-нибудь особенно красивых мест вспоминала о Валанкуре. Вообще, он редко выходил у нее из памяти; с грустью думала она, как мало можно надеяться получать от него вести в той глуши, куда они едут.

Наконец начался подъем по горам. Дорога шла по дремучему сосновому лесу, в то время покрывавшему склоны Апеннин. Густая чаща заслоняла виды и только вдали угрюмо торчали вершины гор. Разве кое-где откроется прогалина среди темного леса и сквозь нее видны местности, лежащие у подножия скал. Мрак, царивший в лесу, безмолвие и пустынность, грозные пропасти, порою зиявшие по сторонам дороги, наполняли душу Эмилии трепетом; вокруг ей представлялись зрелища, полные мрачного, сурового величия, а в душе у нее было так же черно и безотрадно. Ее везут неизвестно куда, она во власти деспота, жестокость которого она уже успела испытать; ее принуждают выйти за человека, которого она не может ни любить, ни уважать; она подвергнется всем ужасам мести; да еще мести итальянской!.. Чем больше она задумывалась над тем, что могло заставить Монтони так поспешно выехать из Венеции, тем более она убеждалась, что он это сделал с целью устроить ее брак с графом Морано насильно и тайком от всех, не компрометируя при этом своей чести и безопасности. Исстрадавшееся сердце Эмилии сжималось от ужаса среди этих безлюдных пустынь, где они ехали; она с отчаянием размышляла о мрачном замке, о котором до нее уже раньше доходили недобрые слухи; хотя душа ее давно привыкла страдать, но теперь она испытала, что еще не лишена способности поддаваться новым, так сказать, местным впечатлениям: иначе разве стал бы пугать ее этот таинственный, уединенный замок?

По мере того как путники поднимались в гору среди соснового леса, по пути встречались все новые и новые кручи; горы словно умножались, и то, что представлялось вершиной одной горы, оказывалось в сущности — подошвой другой. Наконец достигли небольшого плоскогорья, где мулы остановились для отдыха; тут перед глазами путешественников развернулся такой обширный, такой волшебный вид, что даже г-жа Монтони ахнула от восторга. Эмилия на минуту забыла все свои горести перед очарованием природы.

За амфитеатром гор, уступы которых походили на волны океана, а подошвы были скрыты лесами, открывалась итальянская «Кампанья», где города и деревни, леса и реки — все слилось в какой-то пестрой мозаике. Горизонт замыкался Адриатикой, в которую реки По и Брента, пробежав по всему краю, вливали свои плодоносные воды. Эмилия долго любовалась роскошью того мира, который она покидала, — он являлся перед ее глазами в последний раз во всем своем великолепии, точно нарочно, чтобы еще усилить ее сожаление при разлуке с ним. Но для нее весь этот мир отождествлялся в одном Валанкуре. К нему одному рвалось ее сердце, о нем одном она проливала горькие слезы.

Отсюда путешественники продолжали подниматься еще выше, среди сосновых лесов; но вот они достигли узкого ущелья, тесно сдавленного меж грозных утесов, нависших над дорогой; там не замечалось ни следов человеческих, ни даже признаков растительности; только изредка виднелись стволы и ветви какого-нибудь дуба, свешивающегося чуть не вершиной вниз со скалы, к которой прикрепился своими цепкими корнями. Этот проход вел в самое сердце Апеннин, и в конце его открывалась нескончаемая перспектива гор, еще более диких и пустынных, чем те, какие до сих пор попадались им на пути. Густые сосновые леса покрывали их подошвы и увенчивали утесы, перпендикулярно вздымавшиеся над долиной, тогда как наверху в клубящемся тумане отражались солнечные лучи и оживляли вершины волшебной игрой света и теней. Виды беспрестанно менялись, и предметы принимали различные формы, по мере того как, благодаря извилистой дороге, являлись взорам путников с различных сторон; подвижные пары, то скрывая подробности картины, то опять освещая их роскошными отблесками, довершали иллюзию зрения.

При всей дикости и живописности этих видов, характер их все-таки был далеко не так величествен, как характер Альп, охраняющих вход в Италию. Эмилия, хотя и любовалась ими, но ни разу не испытала того чувства неизъяснимого восторга, который охватывал ее ежеминутно при переправе через Альпы.

К вечеру дорога стала спускаться в глубокую лощину. Ее обступали горы, щетинистые кручи которых казались почти недоступными. На востоке открывалась расщелина и оттуда виднелись Апеннины во всей их мрачной неприступности: длинная перспектива вершин, громоздящихся одна над другой, с хребтами, поросшими соснами, представляла величественную картину, поразившую Эмилию. Солнце садилось за вершины гор, по которым они спускались, и они бросали длинные тени в долину; косые лучи солнца, прорываясь сквозь щель в скале, озаряли желтым сиянием макушки леса на противолежащих крутизнах и со всей силой ударяли в башни и зубцы замка, простиравшего свои стены по самому краю утеса. Величественность этих ярко освещенных зданий еще усиливалась резкой тенью, сгустившейся внизу долины.

— Вот Удольфо! — промолвил Монтони.

Он заговорил в первый раз после нескольких часов молчания.

Эмилия с грустью и страхом глядела на замок, поняв из слов Монтони, что это и есть цель их путешествия. Хотя он в эту минуту освещался заходящим солнцем, но готический стиль его сооружений и серые стены, покрытые плесенью, придавали ему мрачный, угрюмый вид. Пока она рассматривала его, свет погас на его стенах, оставляя за собой печальный фиолетовый оттенок, который все сгущался, по мере того как испарения ползли вверх по горе, тогда как наверху зубцы все еще были залиты ярким сиянием. Но вот и там лучи скоро погасли, все здание погрузилось в торжественный вечерний полумрак. Безмолвное, одинокое, величавое, оно как бы царило над всем окружающим и сердито хмурилось на всякого, кто осмелился бы подойти к нему. В сумерках очертания его стали еще суровее. Эмилия не отрывала от него глаз до тех пор, пока стали видны одни только башни, торчащие над макушками деревьев, под густой тенью которых экипажи начали взбираться по горе.

Пустынность и мрачность этих лесов вызывали страшные картины в ее воображении; ей казалось, что вот сейчас из-за дерева выскочат бандиты. Наконец экипажи въехали на каменистую площадку и вскоре достигли ворот замка; густой звук колокола, в который позвонили, чтобы известить об их приезде, еще усилил мрачное впечатление, охватившее Эмилию. Пока они дожидались, чтобы слуга отпер ворота, она с беспокойством оглядывала все здание, но за темнотой могла различить только части его очертаний, с массивными стенами и брустверами, и вывести заключение, что замок старинный, огромный и мрачный. Из того, что она видела, можно было судить о массивности и громаде общего. Ворота, ведущие во дворы, были исполинских размеров и защищались двумя круглыми башнями с зубцами, откуда вместо флагов свешивались пучки длинной травы и дикие растения, пустившие корни среди заплесневелых камней; в них уныло шелестел ветер, точно вздыхая над окружающей пустыней. Башни соединялись стеной, также пробитой бойницами, а под нею виднелась остроконечная арка огромной спускной решетки; отсюда стены ограды тянулись до других башен, возвышающихся над пропастью, неровные очертания которых, еще видимые при отблеске зари, потухавшей на западе, говорили о разрушениях, причиненных во время войны. Все остальное тонуло в потемках.

Пока Эмилия с трепетом оглядывала здание, изнутри послышались шаги и стук снимаемых засовов; вслед затем показался старик слуга и с трудом стал раздвигать тяжелые створки ворот, чтобы пропустить своего господина. Когда колеса экипажа тяжело покатились под воротами, сердце Эмилии томительно заныло: ей показалось, что она попала в тюрьму. Мрачный двор, куда она въехала, подтверждал это впечатление, и ее чуткое воображение рисовало ей всякие ужасы.

Через другие ворота они въехали во второй двор, весь поросший травою, пустынный и унылый; она окинула взглядом окружающие ее высокие стены, увенчанные брионией и мхом, и торчащие над ними зубчатые башни. Ей представилось, что тут наверное во время оно происходили пытки и убийства; одно из тех мгновенных, безотчетных впечатлений, какие потрясают порою даже сильные души, наполнило ее ужасом. Чувство это не ослабело, когда она вошла в обширные готические сени, где царил вечерний сумрак; вдали мерцал тусклый свет сквозь длинную перспективу сводов, что еще усиливало впечатление мрачности. Слуга принес лампу; свет ее местами озарил колонны и остроконечные своды; освещенные части их образовали резкий контраст с тенями, протянувшимися по полу и по стенам.

Монтони нагрянул в замок так неожиданно, что не могли даже сделать никаких приготовлений к его принятию, хотя из Венеции и был послан слуга вперед. Это в известной степени объясняло заброшенное и неприглядное состояние, в котором они застали замок.

Слуга, вышедший с лампой навстречу приезжим, молча поклонился, и на лице его не проявилось никаких признаков радости, Монтони ответил на поклон легким движением руки и прошел дальше; жена его следовала за ним, озираясь с удивлением и неудовольствием, которое, очевидно, боялась выказывать, а Эмилия шла сзади и робко оглядывала огромные величественные сени; достигли монументальной мраморной лестницы. Тут арки раздавались в высокий свод; с него свешивалась лампа, которую слуга торопливо зажигал. Скоро обнаружилась богатая лепная работа потолка, коридор, ведущий в верхние покои, и расписное окно, простиравшееся от пола почти до потолка сеней.

Пройдя по нижней площадке лестницы и через прихожую, они вступили в просторную комнату, стены которой, обшитые темным деревом лиственницы — продуктом соседних гор, — почти сливались с потемками.

— Подайте еще света, — приказал Монтони.

Слуга, поставив лампу, удалился, чтобы исполнить приказание; г-жа Монтони заметила, что вечером холодно в этих гористых местностях и что она желала бы погреться. Тогда Монтони распорядился, чтобы принесли дров.

Пока он задумчиво шагал по комнате, а жена его молча сидела на кушетке, ожидая возвращения слуги, Эмилия наблюдала странную торжественность и запустение этой комнаты при свете одинокой лампы, поставленной у большого венецианского зеркала, отражавшего высокую фигуру Монтони, медленно шагавшего взад и вперед со сложенными на груди руками и с лицом, отчасти закрытым тенью от длинного пера, украшавшего его шляпу.

Между тем, глядя на эту сцену, Эмилия невольно задумалась над тем, что ожидает ее в этом замке… На нее нахлынули воспоминания о Валанкуре, о далекой родине, и сердце ее наполнилось тихой грустью. Глубокий вздох вырвался из груди ее, но, стараясь скрыть слезы, она отошла к одному из высоких окон, выходивших на зубчатую стену. Внизу расстилались леса, по которым они проезжали вчера. Но тьма ночная окутывала далекие возвышенности; на горизонте, где еще виднелась алая полоса, можно было смутно различить только зубчатые очертания гор. Долина потонула во мраке.

Но и в комнате, когда Эмилия обернулась, услышав отворяющуюся дрерь, ей представилась картина едва ли менее унылая. Вошел старый слуга, тот самый, что встречал приезжих, и принес вязанку сосновых сучьев, за ним двое слуг Монтони внесли свечи.

— С приездом честь имею поздравить, эчеленца, — промолвил старик, подымаясь от камина, куда наложил дров, — давно к нам никто не заглядывал; уж вы извините великодушно, синьор, не все у нас в порядке, не успели мы

справиться. Вот уже скоро два года минет— в день св.Марка, — что вы не изволили жаловать сюда.

— Верно, старый Карло, у тебя хорошая память, — заметил Монтони. — Но скажи, как это ты умудрился прожить до этих лет?

— Протянул с грехом пополам, синьор; тяжело приходится мне только зимой, когда холодный ветер рыщет по замку; не раз уже хотел я просить у вашей милости отпустить меня вниз, в равнину. Да вот все никак не могу расстаться с этими старыми стенами — ведь я в них весь свой век прожил.

— Ну, как вы тут поживали после того, как я уехал? — осведомился Монтони.

— Да ничего, по-прежнему, синьор; но только, смею доложить, замок-то сильно нуждается в починке. Вот хотя бы в северной башне некоторые зубцы обвалились; случилось раз, что обломок упал на голову моей бедной старухе (упокой, Господи, ее душеньку!). Было бы известно вашей милости…

— Ты начал что-то говорить про починки, — прервал его Монтони.

— Ах, да… починки…— подхватил Карло, — так вот, часть крыши в большой зале рухнула и зимою ветер с гор так и врывается внутрь и гуляет по всему дому, так что нигде места не найдешь. Мы с женой сидели и тряслись у камина в углу людской, просто чуть не замерзли до смерти, и…

— Так больше не нужно никаких исправлений? — нетерпеливо заметил Монтони.

— Ах ты. Господи, эчеленца, ну как же не нужно! Стена ограды обрушилась в трех местах; затем лестница, что ведет в западную галерею, давно уже так плоха, что по ней опасно ходить; тоже и коридор к дубовой комнате, что над северной стеной — раз ночью я сунулся туда один и, эчеленца…

— Ну, ладно, будет об этом, — поспешно остановил его Монтони, — завтра я потолкую с тобою.

Камин был растоплен; Карло аккуратно подмел пол, расставил стулья, вытер пыль с большого мраморного стола и вышел из комнаты.

Монтони и его семейство уселись вокруг камина. Несколько раз г-жа Монтони делала попытки завязать разговор, но суровые ответы мужа обрывали беседу. Эмилия долго набиралась храбрости, чтобы заговорить с ним и наконец произнесла твердым голосом:

— Смею я спросить, синьор, что была за причина нашего неожиданного отъезда?

После длинной паузы она даже нашла в себе достаточно смелости, чтобы повторить вопрос.

— Я не намерен отвечать на праздные вопросы, — оборвал Монтони, — да и вам не подобает допытывать меня. Погодите, время все раскроет; я не желаю, чтобы ко мне приставали. Советую вам удалиться в свою спальню и отогнать всякие бредни и лишнюю чувствительность, которую, говоря снисходительно, можно назвать только слабостью.

Эмилия встала, собираясь уходить.

— Покойной ночи, тетя, — с напускным спокойствием обратилась она к тетке, но в голосе ее тем не менее звучало волнение.

— Покойной ночи, душа моя, — отозвалась г-жа Монтони ласковым тоном, какого племянница никогда не слыхивала от нее раньше.

Эта неожиданная ласка вызвала слезы на глазах Эмилии. Она поклонилась Монтони и направилась к двери.

— Но вы, вероятно, не знаете, как пройти в свою комнату, — заметила тетка.

Монтони позвал слугу, ждавшего в передней, и приказал прислать горничную барыни; с нею Эмилия вышла.

— Знаешь ты, которая моя комната? — спросила она Аннету, когда они проходили через сени.

— Да, кажется, знаю, барышня. Такой чудной здешний дом: с непривычки долго ли заблудиться?.. Говорят, вам отведена так называемая парная комната над южной террасой; туда можно попасть, если идти по большой лестнице. Барынина комната в противоположном конце замка.

Эмилия поднялась по мраморной лестнице и пошла по коридору; Аннета болтала без умолку.

— Право, диковинный здесь дом, барышня! Жутко в нем жить! И угораздило же меня уехать из Франции! .. Ведь не думала я, не гадала, отправляясь с барыней путешествовать и повидать свет, что нас запрячут в этакую трущобу! Лучше бы оставалась я преспокойно на родине… Сюда пожалуйте, барышня, вот поворот… Здесь так и лезут в голову сказки про великанов — замок как будто для них построен; по ночам, верно, тут пляшут феи — в этих огромных залах. Ишь ведь, ни дать ни взять церковь с этими высокими колоннами!

— Да, — промолвила Эмилия с улыбкой, радуясь возможности отвлечь свои мысли от более удручающих тем, — если прийти в этот коридор в полночь и заглянуть отсюда вниз в сени, то, наверное, можно увидеть волшебное зрелище: горят тысячи ламп и хороводы фей весело танцуют при звуке волшебной музыки — именно в таких местах они любят водить хороводы. Только боюсь, Аннета, тебе не удастся полюбоваться ими: ты не выдержишь, непременно заговоришь, а они этого не любят — при одном звуке человеческого голоса пропадают в один миг…

— О, если вы пойдете со мной за компанию, барышня, так я приду, пожалуй, в коридор нынче же ночью и обещаю держать язык за зубами: не моя будет вина, если феи убегут! А в самом деле, как вы думаете, придут они?

— Не могу обещать тебе; но верю, что ты не нарушишь волшебные чары!

— И на том спасибо, барышня; это вы хорошо cказали. Фей-то я не так боюсь, как привидений; говорят, их пропасть водится здесь в замке. Я до смерти перепугаюсь, коли встречу привидение. Тсс… тише, барышня, как будто что-то промелькнуло мимо…

— Что за нелепость! — сказала Эмилия, — не надо верить всякому вздору.

— Ах, барышня, вовсе это не вздор. Бенедетто мне сказывал, что в этих самых галереях и залах только и жить что привидениям; чего доброго, если долго пробудешь здесь, так сам превратишься в привидение!

— Однако, берегись, чтобы про все это не дошло до синьора Монтони, — сказала Эмилия, — эти глупые страхи ему очень не понравятся.

— Как? — вам и про это известно! — воскликнула Аннета. — Нет, нет, конечно я не стану ничего такого говорить при нем; хотя, если сам синьор может спать спокойно, то ни одна душа е замке не имеет причин страдать бессонницей — в этом я уверена.

Эмилия пропустила мимо ушей это замечание.

— Вот сюда вниз пoжaлyйтe, барышня, этот коридор ведет на черную .лестницу. Ох, если я что увижу, так я с ума сойду от страха!

— Ну, это едва ли будет возможно, — пошутила Эмилия, следуя за Аннетой по извилистому коридору, выходившему в другую галерею. Аннета, заметив, что она заблудилась, покуда так красноречиво разглагольствовала о феях и приведениях, заметалась по ходам и коридорам и наконец, перепуганная их пустынностью и запутанностью, стала громко звать на помощь; но слуги не могли ее услышать, — они были на другом конце замка; Эмилия, наконец, отворила наугад какую-то дверь по левую руку.

— Ах, не ходите туда, барышня! — взмолилась Аннета, — вы только еще пуще заблудитесь.

— Давай сюда свечу, — приказала Эмилия, — может быть, мы найдем дорогу через эти комнаты.

Аннета стояла у двери в колебании, высоко подняв свечу, чтобы видна была вся комната, но слабый свет освещал только половину ее.

— Чего ты трусишь? — сказала ей Эмилия, — я хочу посмотреть, куда выходят эти покои.

Аннета, скрепя сердце, шагнула вперед. За этой комнатой следовал целый ряд просторных старинных покоев, — одни были увешаны коврами, другие обшиты панелями из темного кедрового дерева. Мебель казалась такой же старинной, как и самый дом, но сохранила вид величия и былой роскоши, хотя была покрыта слоем пыли и уже приходила в разрушение от сырости и ветхости.

— Какая стужа в этих комнатах, барышня! — восклицала Аннета, — никто здесь не живет вот уже много-много лет — так мне сказывали. Но пойдем дальше.

— Может быть, эти комнаты выведут нас на главную лестницу, — заметила Эмилия.

Девушки пошли дальше; достигнув комнаты, увешанной картинами, они стали разглядывать одну из них, изображавшую поле битвы и воина верхом на коне, готовившегося пронзить копьем человека, который лежал под ногами у коня и протягивал руки умоляющим жестом. Воин, у которого забрало было поднято, глядел на свою жертву злобным, мстительным взором, и это лицо живо напомнило Эмилии черты Монтони. Она вздрогнула и отвернулась, поспешно отведя свечу, она натолкнулась на другую картину, задернутую черным шелковым покрывалом. Эта странность поразила ее, и она остановилась перед картиной, намереваясь снять покрывало, но у нее не хватало мужества.

— Матерь Божья! что это значит? — воскликнула Аннета. — Наверное, это та самая картина, о которой мне что-то рассказывали в Венеции.

— Какая картина? Что ты говоришь? — спросила Эмилия.

— Ну, картина… картина, — твердила Аннета, — но только я так и не могла добиться, что в ней особенного.

— Сними-ка покрывало, Аннета.

— Полно! Что вы выдумали, барышня! Да ни за что на свете!

Эмилия, обернувшись, увидала, как щеки Аннеты побледнели.

— Ну, так скажи мне, милая моя, что ты слышала про эту картину такого страшного?

— Да ничего, ровно ничего, барышня, пойдемте искать выхода.

— Конечно, пойдем, но раньше я хочу взглянуть на картину; подержи свечу, Аннета, а я сниму покрывало.

Аннета взяла в руки свечу и тотчас же отбежала с нею прочь, не обращая внимания на приказание Эмилии подойти; наконец Эмилия, не желая оставаться одна в потемках, последовала за горничной.

— Скажи на милость, что это значит, Аннета, — спросила Эмилия, догнав ее, — что ты слыхала про эту картину и почему ты не хочешь остановиться, когда я тебе приказываю?

— И не спрашивайте; я не знаю, ничего не знаю толком, барышня, — отвечала Аннета, — а только слыхала, что с этой картиной связано какое-то ужасное преступление, и вот с той поры она задернута черным; никто не заглядывает на нее уже много, много лет; эта история имеет отношение к прежнему хозяину, к тому, что владел замком до синьора Монтони, и…

— Хорошо, Аннета, — улыбнулась Эмилия, — я убедилась, действительно, что ты ничего не знаешь толком про эту картину.

— Ничего, право ничего, барышня, потому что, видите ли, с меня взяли слово никому не говорить… но…

— Хорошо, хорошо, — остановила ее Эмилия, заметив, что она борется между желанием разболтать тайну и страхом последствий. — Я не стану больше расспрашивать.

— И не надо, барышня, пожалуйста!

— Иначе ты все разболтаешь?

Аннета опять покраснела, а Эмилия улыбнулась, и обе, дойдя до последней комнаты анфилады, очутились опять на площадке мраморной лестницы; там Аннета оставила Эмилию, а сама побежала за кем-нибудь из слуг замка, кто мог бы указать им комнату, назначенную барышне.

Пока она ходила, мысли Эмилии опять обратились к картине; ей не хотелось допытывать служанку и заставить ее объяснить странные намеки, вырвавшиеся у нее насчет Монтони, но любопытство ее было возбуждено до крайности. Она даже готова была сейчас же пойти назад в таинственную комнату и рассмотреть картину; но ее удерживали — поздний час, пустынность дома, тишина, царившая вокруг, и какое-то жуткое чувство, навеянное таинственной картиной. Однако она решила про себя непременно пойти туда днем и отдернуть черное покрывало, закутывавшее портрет. Облокотясь о перила лестницы и внимательно озираясь вокруг, она опять обратила внимание на массивность стен, теперь уже пришедших в некоторое разрушение, я толстых.мраморных колонн, подымавшихся от самого низа и подпиравших потолок.

Наконец появился слуга вместе с Аннетой я провел Эмилию в назначенную ей комнату, помещавшуюся в отдаленном углу замка, в самом конце коридора, откуда как раз выходит ряд комнат, по которым они так долго блуждали. Уединенность и мрачность ее комнаты так неприятно поразили Эмилию, что ей не хотелось отпускать от себя Аннету, впрочем, ее угнетал не столько страх, сколько сырость и холод, стоявшие в комнате. Она попросила Катерину, служанку при замке, принести дров и затопить камин.

— Да, барышня, давненько здесь не топили, — сказала Катерина.

— Ну, это не новость, мы и без тебя видим, добрая женщина, — вмешалась Аанета, — тут что ни комната, то погреб! Удивляюсь, как это вы можете жить в этакой храмине; а что до меня касается, то я желала бы опять очутиться в Венеции.

Эмилия рукой подала знак Катерине, чтобы она скорее принесла дров.

— Удивляюсь, барышня, почему все здесь называют эту комнату «парной», — начала опять Аннета, в то время как Эмилия молча оглядывала свое новое жилище; она заметила, что комната просторна и высока, как и все остальные; как у многих из комнат замка, стены ее были обшиты панелями из

темного кедрового дерева. Кровать и прочая мебель были очень старинные; от них веяло каким-то мрачным величием, как, впрочем, и от всего, что попадалось ей на глаза в замке. Одно из высоких окон, которое Эмилия сейчас же открыла, выходило на часть террасы, но все, что было внизу под нею, тонуло во мраке ночи.

В присутствии Аннеты Эмилия старалась казаться бодрой и удерживала слезы, беспрестанно навертывавшиеся ей на глаза. Она хотела осведомиться, скоро ли ждут приезда графа Морано в замок; но ее удержала неохота задавать лишние вопросы и посвящать служанку в семейные дела. Между тем мысли Аннеты обратились на другой предмет: она была большая охотница до всего чудесного и слыхала про одно таинственное обстоятельство, связанное с замком и сильно интересовавшее ее. Хотя ей приказано было молчать, но именно поэтому ее так и подмывало проболтаться: ну, в самом деле, разве не обида — такое диковинное дело и вдруг ни слова о нем не велено говорить! это казалось ей сущим наказанием. Но она знала, что Монтони может подвергнуть ее еще большему наказанию, и поэтому боялась ослушаться.

Между тем Катерина принесла дров, и яркое пламя камина рассеяло на время мрак унылой комнаты. Катерина передала Аннете, что ее зовет барыня, и Эмилия скоро осталась одна со своими размышлениями. Сердце ее еще не закалилось против сурового обращения Монтони; нежность и ласка, к которым она с детства привыкла в доме покойных родителей, делали ее особенно чувствительной ко всякой грубости, и она никак не ожидала такого резкого переворота в своей судьбе.

Чтобы отвлечь свое внимание от удручающих мыслей, она встала и опять стала рассматривать свою комнату и всю обстановку. Обходя ее кругом, она прошла мимо двери, оказавшейся неплотно затворенной и, заметив, что это не та дверь, через которую она вошла, взяла свечу, чтобы удостовериться, куда ведет этот ход. Она отворила дверь и чуть не упала вниз по узкой крутой лестнице, сдавленной между двух каменных стен. Ее сильно заинтересовал вопрос, куда ведет эта лестница, тем более, что она непосредственно сообщалась с ее спальней. Но в настоящем состоянии духа у нее не хватило мужества пуститься на исследования, одной, в потемках. Плотно затворив дверь, она пыталась запереть ее, но заметила, что в ней нет задвижки изнутри, между тем как снаружи имеются целых два засова.

Приставив к двери тяжелый стул, она несколько исправила этот недостаток: однако жутко было подумать, что ей придется провести ночь одной-одинешеньке в дальней части замка, в комнате, где есть дверь, ведущая Бог весть куда и притом не запирающаяся изнутри. Минутами ей приходило в голову попросить тетку, чтобы она позволила Аннете переночевать у нее сегодня; но она боялась, что ее заподозрят в ребяческой трусости. Кроме того, ей не хотелось давать пищу страхам Аннеты.

Тревожные размышления ее были прерваны шумом шагов по коридору; она обрадовалась, увидав Аннету, принесшую ей ужин, присланный г-жой Монтони. Придвинув стол к камину, она заставила добрую девушку сесть и поужинать с ней вместе. Окончив легкую трапезу, Аннета, ободренная добротой своей госпожи, поправила огонь, так что пламя опять ярко вспыхнуло, придвинула свой стул к Эмилии и начала:

— Слыхали ли вы, барышня, какими путями наш синьор сделался владельцем этого замка?

— Опять у тебя в запасе какая-то диковинная история? Ну, рассказывай, — проговорила Эмилия, скрывая любопытство, возбужденное этими таинственными намеками.

— Да, кое-что я про это знаю, — отвечала Аннета, озираясь и еще ближе придвигаясь к Эмилии. — Бенедетто мне все сказывал намедни, как мы ехали с ним вместе. «Аннета, — говорит, — вы, наверное, ничего не знаете про тот замок, куда мы едем?» — «Нет, — говорю, — месье Бенедетто, а разве есть что особенное?». Вы, барышня, конечно, сумеете соблюсти тайну, а то бы я не стала вам говорить, ни за что на свете! Я ведь обещалась молчать: синьор так не любит, чтобы про это болтали.

— Если ты дала слово хранить секрет, — возразила Эмилия, — то, конечно, не имеешь права открывать его.

Аннета немного запнулась, потом сказала:

— О, только вам, барышня, вам одной и больше никому… Вам-то можно довериться, уж я знаю!

Эмилия улыбалась.

— Конечно, я так же свято сохраню тайну, как и ты, Аннета.

Аннета с серьезным лицом продолжала свое повествование:

— Замок этот, надо вам знать, барышня, старинная и очень сильно укрепленная твердыня; говорят, он выдержал несколько осад. И не всегда принадлежал он синьору Монтони, или его роду — отцу и деду; но, по какому-то закону, он должен был перейти к нашему синьору, если синьора умрет, не выйдя замуж! ..

— Какая синьора? — с удивлением перебила Эмилия.

— Погодите, до этого я еще не дошла, про нее-то я и хочу рассказать вам, барышня. Эта синьора жила себе в этом замке, в большой роскоши и почете. Синьор часто наезжал к ней в гости и был до страсти влюблен в нее, хотя и родственником ей приходился, да это ничего не значит. А она любила кого-то другого, а нашего-то и знать не хотела; вот он и злился. А вы сами знаете, какой он страшный делается, когда сердится. Может быть, она видела его в гневе, потому и не соглашалась полюбить его. Ну, так вот; синьора все печалилась и грустила… Пресвятая Богородица, что за шум? Разве вы не слыхали какие-то звуки, барышня?

— Это ветер завывает, — отвечала Эмилия. — Но кончай свой рассказ. Что же дальше?

— Так вот я и говорю… На чем бишь я остановилась?.. Долго наша синьора тужила и печалилась, и все прогуливалась по террасе, что под окнами. Ходит одна-одинешенька и заливается-плачет! Сердце надрывается на нее глядючи…

— Ну, хорошо, говори короче: в чем же суть твоей истории?

— А я лучше по порядку, барышня; все это я слыхала еще раньше, в Венеции, но что будет дальше — того я не знала до сегодняшнего дня. Случилось это давно, много лет тому назад, когда еще синьор Монтони был совсем юношей. Та синьора — звали ее синьора Лаурентини — была писаная красавица, но и с ней тоже случались припадки вспыльчивости, точно так же, как и с синьором. Увидав, что никак нельзя добиться ее любви, что, вы думаете, сделал синьор? Взял да и уехал из замка и долго-долго глаз не показывал. А синьоре было все равно, она плакала по-прежнему с утра до ночи. Вот раз вечером… Святые угодники! Барышня! — воскликнула вдруг Аннета, глядите-ка на лампу, какой у нее синий огонь!

Девушка стала испуганно озираться.

— Смешная ты! — улыбнулась Эмилия, — ну, чего трусишь? Пожалуйста, кончай свою историю: я очень устала!

Аннета, не отрывая глаз от лампы, продолжала тихим голосом:

— Раз вечером, кажется, около половины сентября, то бишь октября, а не то и в ноябре месяце, словом, раз как-то в конце года, гуляет наша синьора по обыкновению в лесу, что под замком, в одиночестве — на этот раз с ней, впрочем, была служанка. Дул холодный ветер, вздымая сухие листья и уныло завывая между тех старых каштанов, что мы видели и проездом в замок, — мне Бенедетто указал на них; было холодно, и служанка убеждала барыню вернуться домой. Но та и слышать не хотела; она всегда была охотница бродить по лесу в вечернюю пору, а если ветер воет и листья падают — ей и любо! В замке-то видели, как она пошла в лес; но вот настала ночь, а синьора не возвращается; бьет десять, одиннадцать часов, наконец полночь — ее все нет! Слуги подумали, что, наверное, с нею беда приключилась и отправились искать ее. Проискали всю ночь, но ее и след простыл. Так и сгинула без вести!..

— Неужели это правда, Аннета? — спросила Эмилия с волнением.

— Правда, барышня, — отвечала Аннета с ужасом, — сущая правда!.. Но говорят, — прибавила она, понизив голос, — будто уже гораздо позже, несколько раз видели синьору бродящей по лесу и вокруг замка по ночам: старые слуги, остававшиеся здесь после нее, уверяют, будто видели ее, а потом ее встречал кто-то из вассалов, случившихся в замке вечером. Карло, старый дворецкий, мог бы порассказать много ужасов, кабы только захотел…

— Однако, как все это сбивчиво, Аннета, — проговорила Эмилия. — То ты говоришь, что она пропала без вести, а то опять уверяешь, будто ее видели!

— Все это мне рассказывали под большим секретом, — заявила Аннета, обратив внимание на замечание Эмилии, — и я уверена, барышня, вы не захотите повредить мне и Бенедетто, передав синьору то, что я доверила вам.

Эмилия молчала, и Аннета повторила свою последнюю фразу.

— Тебе нечего бояться моей нескромности, — отвечала Эмилия, — напротив со своей стороны советую тебе, милая Аннета, самой-то не болтать и никому не повторять того, что ты сейчас рассказывала мне. Синьор Монтони, ты сама говоришь, рассердится, если это дойдет до его ушей. Но разве не снарядили поисков за исчезнувшей синьорой?

— Ох, еще бы! ее долго разыскивали, потому что синьор немедленно предъявил свои права на замок, как ближайший наследник. Но ему объявили, — суд ли, сенаторы ли, или другой кто в этом роде, — что он не может быть введен во владение замком, пока не пройдет много лет, а если и тогда синьора не отыщется, то ее сочтут умершей и замок сделается его собственностью. Вот так-то он и достался ему с течением времени. Но история эта получила огласку, и пошли слухи, такие странные слухи, что лучше уж я не стану повторять их…

— Ну, это еще страннее, — с улыбкой заметила Эмилия, как бы пробуждаясь от задумчивости. — Но когда синьору Лаурентини потом встречали в замке, никто не говорил с нею?

— Говорить с нею? — воскликнула Аннета в ужасе. — Что вы, барышня? Конечно, нет.

— А почему же и нет?

— Царица Небесная! разве можно говорить с призраком?

— Но какие были основания считать ее призраком, раз так никто к ней не подходил и не разговаривал с нею?

— Ах, барышня, уж, право, и не знаю. Можно ли задавать такие ужасные вопросы? Никто никогда не видел это привидение выходившим из замка, или входившим туда. Оно переносилось точно чудом с места на место, то здесь его видят, то на другом конце замка, и никогда оно не произносило ни слова, а будь это живой человек, скажите на милость, что бы ему делать в замке, если он ничего не говорит? С той поры в некоторые части замка никто больше не заглядывал и говорят — по этой самой причине.

— По той причине, что синьора все молчала? — сказала Эмилия, стараясь высмеять то, что в ней самой уже начинало возбуждать некоторый страх.

— Да нет же, барышня, совсем не из-за этого, — с досадой промолвила Аннета, — а потому, что там показывалось что-то страшное; говорят, есть в замке старая часовня, смежная с западным крылом замка, так вот там иногда в полночь слышатся такие стоны!., так мурашки по спине и забегают, как только подумаешь… и кто-то будто вздыхает, да так тяжко…

— Пожалуйста, Аннета, перестань повторять эти глупые сказки…

— Глупые сказки, барышня! А вот послушайте-ка еще одну историю — мне ее рассказывала Катерина. В одну холодную зимнюю ночь Катерина (она часто приходила тогда в замок навещать старого Карло и его жену; потом Карло рекомендовал ее синьору, и она осталась жить в замке), так вот Катерина сидела с ними в людской. Карло и говорит ей: знаешь, хорошо бы теперь испечь каштанов из того запаса, что сложен в кладовой, да только далеко туда идти; самому-то лень; сходи-ка ты, девка, принеси нам каштанов горсточку-другую. Лежат они в углу кладовой, что в конце северной галереи. Захвати с собой лампу. Да гляди, чтоб ветер на главной лестнице не задул огня. Катерина взяла лампу и отправилась… Чу, барышня, слышите, что это опять за шум?

Эмилия, заразившаяся страхами Аннеты, внимательно прислушивалась; все было тихо, и Аннета продолжала:

— Вот Катерина и пошла в северную галерею, ту самую, барышня, по которой мы с вами проходили, прежде чем дошли до здешнего коридора. Шла она со своей лампой, ни о чем не думая особенном… Вот опять! — вдруг крикнула Аннета, — я слыхала еще раз! Значит, это вовсе не было одно воображение.

— Тише! — остановила ее Эмилия, вся дрожа.

Обе стали опять прислушиваться, и продолжали сидеть не шевелясь. Эмилия услыхала тихий стук о стену. Звук повторился. Аннета громко вскрикнула, вслед затем дверь медленно отворилась. Это была Катерина, пришедшая сказать Аннете, что ее зовет барыня. Хотя Эмилия и увидала теперь, кто это, но она не могла сразу преодолеть своего испуга. Аннета же, не то плача, не то смеясь, выбранила Катерину за то, что она так перепугала их. Кроме того Аннета боялась, не подслушала ли девушка того, что она рассказывала. Эмилия, воображение которой было глубоко взволновано рассказами Аннеты, не хотела бы оставаться одна в настоящем состоянии ее духа. Но, боясь вызвать неудовольствие г-жи Монтони и выдать свою собственную слабость, она всеми силами старалась побороть свои страхи и отпустила-таки Аннету.

Оставшись одна, она задумалась над странной судьбой синьоры Лаурентини и перешла затем к своему собственному жалкому положению в замке среди диких, пустынных гор, во власти человека, который еще так недавно был ей совсем чужой. Она уже успела испытать на себе его деспотизм и глядела на него с ужасом; очевидно, такое же мнение имели о нем и другие. Она знала, что Монтони хитер, изобретателен и ни перед чем не остановится для осуществления своих планов, знала, что в его сердце не найдется ни искры жалости. Она давно уже замечала, как несчастна ее тетка, и часто была свидетельницей сурового, презрительного обращения с нею мужа. К этим обстоятельствам, дававшим ей справедливый повод к тревоге, прибавились теперь эти смутные страхи: они возникали под влиянием фантазии и не поддавались рассудку.

Эмилия помнила все, что рассказывал ей о Монтони Валанкур накануне отъезда из Лангедока, и как он старался отговорить ее от этого путешествия. Впоследствии ей не раз казалось, что эти страхи были пророческими, и теперь они явно подтверждались. Рисуя себе образ Валанкура, сердце ее томилось тщетным сожалением; но рассудок тотчас же подоспевал с утешением, слабым сначала, но постепенно крепнувшим, под влиянием размышления. Она сознавала, что как ни велики ее страдания, но она и теперь не захотела бы навлечь несчастья на любимого человека, и что бы ни довелось ей вынести впредь, ей по крайней мере не придется упрекать себя.

Ее грустному настроению вторило унылое завывание ветра в коридорах и вокруг замка. Веселое пламя дров давно погасло и Эмилия сидела, уставив глаза в потухающую золу; вдруг сильный порыв ветра, промчавшись по коридору, потрясая дверь и оконные рамы, заставил ее вздрогнуть. От порыва ветра сдвинулся даже стул, приставленный к двери, и эта дверь, ведущая на потайную лестницу, открылась наполовину. Страх и любопытство проснулись в душе Эмилии с новой силой. Она вынесла лампу на лестницу и постояла там в колебании, спуститься ли ей вниз. Но опять глубокое безмолвие и окружающий мрак наполнили ее ужасом. Решившись наконец навести справки завтра, когда при дневном свете будет легче произвести осмотр, она затворила дверь и приставила к ней тяжелую мебель.

После этого она улеглась в постель, оставив горящую лампу на столе; но ее тусклый свет, вместо того чтобы рассеять ее страхи, напротив, еще усиливал их. При слабом свете лампы ей чудилось, что она видит какие-то образы, скользящие мимо ее полога и забирающиеся в темные углы ее комнаты. На башне пробило час ночи, а она еще не смыкала глаз.

 

ГЛАВА XIX

Дневной свет рассеял суеверные страхи Эмилии, но не успокоил ее душевной тревоги. Лишь только она проснулась, образ графа Морано первый представился ее мыслям, а вслед затем потянулась целая вереница ожидаемых несчастий, которых она не могла ни победить, ни избегнуть. Она встала и, чтобы отогнать мучительные мысли, заставила себя заняться посторонними предметами. Из окна открывался суровый, величественный вид, почти со всех сторон замкнутый горами, вершины которых, громоздясь одна над другой, терялись в туманной мгле, тогда как внизу чернели леса, сбегавшие до самой подошвы и наполнявшие узкие долины. Роскошь и величие этих лесов особенно поражали Эмилию; с интересом оглядывала она также укрепления замка, тянущиеся на большое протяжение по утесам и отчасти пришедшие в разрушение, величественные парапеты, башни с бойницами и другие детали верхней части здания. Отсюда глаза ее переносились через скалы и леса в долину, по которой пенился широкий, быстрый поток, ниспадавший с противоположных высот, то сверкая в солнечных лучах, то почти скрываясь под густой зеленью. Но вот поток опять вырывался из чащи широкой полосой белой пены и с грохотом низвергался в долину. Ближе к западу открывалась прогалина между гор, та самая, которой Эмилия с таким восхищением любовалась, когда они подъезжали к замку; тонкая сизая мгла, подымавшаяся из долины, смягчала все очертания. Туман, уносясь кверху и встречая солнечные лучи, принимал алый оттенок и окрашивал на ходу леса и скалы. По мере того как подымалось покрывало, восхитительно было наблюдать различные предметы, постепенно выступавшие в долине: зеленую мураву, темные леса, углубления в скалах, несколько крестьянских избушек, пенящийся поток, стадо коров и другие черты сельской картины. Ярче вырисовывались леса сосен и могучие скалы; наконец туман засел вокруг вершин, увенчивая их пурпуровым сиянием. Теперь можно было ясно различить все предметы в долине и широкие, темные тени, падавшие от нижних скал, еще эффектнее выделяли сияющую красоту местности, расстилающейся под ними, между тем как горы, постепенно удаляющиеся в перспективе, уступами спускались к Адриатическому морю — по крайней мере Эмилия признавала за море сверкающую голубоватую черту, замыкавшую картину.

Так-то она старалась занять свое воображение и небезуспешно. В окно врывался свежий утренний ветерок и оживлял ее. Она вознеслась мыслями к Богу. Красота природы всегда располагала ее к молитве, и в ней она черпала бодрость духа. Отойдя от окна, Эмилия невольно взглянула на дверь, которую так тщательно забаррикадировала на ночь, и решила теперь же исследовать, куда она ведет. Подойдя близко, чтобы отставить стулья, она заметила, что они были немного отодвинуты в сторону. Легко себе представить ее удивление, когда вслед затем она убедилась, что дверь была кем-то заперта снаружи. Ей стало страшно, точно она увидела привидение. Та дверь, что вела в коридор, оставалась затворенной, как она сама затворила ее вчера вечером, но другая дверь, запиравшаяся только снаружи, очевидно, была замкнута кем-то в течение ночи. Эмилию серьезно тревожила перспектива оставаться на ночь в комнате, куда так легко проникнуть, к тому же в комнате, находящейся в отдаленной части дома; она решила поговорить с г-жой Монтони и потребовать, чтобы она приказала дать ей другое помещение.

Не без труда отыскала она дорогу в главные сени, а оттуда в ту гостиную, где они сидели накануне; там уже был накрыт завтрак, и ее тетка сидела одна. Монтони ушел пройтись вокруг замка, чтобы осмотреть укрепления, беседуя с Карло. Эмилия заметила, что тетка недавно плакала; сердце ее наполнилось жалостью к ней, но свою нежность она старалась проявить не столько на словах, сколько в обращении, тщательно избегая показывать, что она заметила несчастье тетки. Эмилия воспользовалась отсутствием Монтони, чтобы заговорить о странном случае с дверью, попросить для себя другой комнаты и хоть что-нибудь узнать о причине их неожиданного отъезда из Венеции. Что касается первой просьбы, то тетка советовала ей обратиться к самому Монтони, положительно отказавшись вмешиваться в это дело, относительно же причины их отъезда она сослалась на незнание.

Чтобы примирить тетку с ее положением, Эмилия стала расхваливать величественную красоту замка и окрестностей и старалась изгладить неприятные впечатления, связанные с их приездом. Хотя несчастье уже несколько смягчило крутой нрав г-жи Монтони и научило ее хоть более кротко относиться к ближним, но природное властолюбие, укоренившееся от долгой привычки, все еще царило в ее сердце. Она не могла отказать себе в удовольствии поглумиться над бедной, ни в чем неповинной Эмилией, подымая на смех ее слова и замечания насчет замка.

Ее насмешливые речи были прерваны появлением самого Монтони; лицо его жены сразу изменилось и приняло выражение страха и злобы, а он сел за завтрак, как будто ничего не замечая.

Эмилия, молча наблюдавшая его, заметила, что лицо его мрачнее и суровее, чем когда-либо.

«Ах, как бы мне хотелось знать его мысли, — думала она, — тогда прекратились бы все эти мучительные сомнения!».

Завтрак прошел в мрачном безмолвии; наконец Эмилия решилась попросить, чтобы ей отвели другую комнату, и рассказала о случившемся.

— Все это вздор! мне некогда потакать вашим пустым прихотям, — возразил Монтони, — комната была приготовлена для вас и вы должны ею довольствоваться. Ну, с какой стати кто-нибудь будет подниматься по этой уединенной лестнице, с единственной целью запереть вашу дверь? Может быть просто ветер потряс дверь и от этого засов соскользнул сам собою. Право, я не понимаю, для чего вы меня беспокоите такими пустяками!

Это объяснение показалось Эмилии далеко не убедительным; она заметила, что болты заржавлены, следовательно, не могли скользить с такою легкостью; но она воздержалась от спора и только повторила свою просьбу.

— Если вы сами трусите, — сурово промолвил Монтони, — то по крайней мере не мучайте других. Бросьте свои фантазии и постарайтесь подбодриться. Жизнь презренна, когда она отравлена страхами. — При этих словах глаза его устремились на г-жу Монтони; та покраснела, но промолчала. Эмилия, оскорбленная и раздосадованная, подумала, что во всяком случае страхи ее

слишком основательны, чтобы заслуживать насмешки, но как бы они ни удручали ее, приходится терпеть, и она старалась перевести разговор на другую тему.

Вошел Карло с корзиной фруктов.

— Вы, наверное, утомились, эчеленца, так много сегодня ходить изволили… — начал он, ставя фрукты на стол, — после завтрака вам еще многое придется осматривать. В особенности есть там одно местечко в сводчатом коридоре, который ведет в…

Монтони нахмурился и махнул старику рукою, чтобы он уходил. Карло умолк, потупился, потом взял со стола принесенную корзину.

— Я осмелился, эчеленца, принести вишен для госпожи и для барышни. Не угодно ли отведать, сударыня? — Карло протянул ей корзину, — вишни славные, я сам собирал их со старого дерева, под южной террасой; смотрите, какие крупные, точно слива…

— Спасибо, старик, — промолвила г-жа Монтони, — благодарю тебя!

— А молодая синьора, не возьмет ли и она несколько ягодок? — угощал Карло, поднося корзинку Эмилии, — мне приятно будет поглядеть, как она кушает.

— Благодарствуй, добрый Карло, — сказала Эмилия, взяв несколько вишен с приветливой улыбкой.

— Ну, старик, довольно! — нетерпеливо перебил Монтони. — Ступай пока отсюда, но жди меня: сейчас ты будешь мне нужен.

Карло повиновался. Монтони вскоре тоже отправился продолжать осмотр замка. Эмилия осталась с теткой, терпеливо вынося ее дурное расположение духа и кротко стараясь облегчить ее печаль.

Когда г-жа Монтони удалилась в свою уборную, Эмилия, ради развлечения, занялась осматриванием ближайших окрестностей замка. Из обширных сеней она вышла на террасу, тянущуюся по краю пропасти с трех сторон здания; четвертая стена охранялась высокими стенами двора и воротами, в которые они въехали накануне. Величественность широкой террасы, разнообразный пейзаж, расстилавшийся внизу, возбудили ее восторг; с обширных парапетов можно было видеть местность со столь различных пунктов, что на каждом шагу перед глазами зрителя развертывалась как бы новая картина. Эмилия часто останавливалась, оглядывая старое готическое величие Удольфского замка, его гордую неправильность, его башни и зубцы, его сводчатые окна и стройные сторожевые башни по углам. Нагнувшись над стеной террасы, она пугливо заглянула в пропасть внизу, и взор ее уперся в темные макушки деревьев. Куда ни глянь, всюду горы, утесы, хвойные леса и узкие ложбины меж Апеннин, уходящие в глубь каких-то далеких, недоступных областей.

В то время как она смотрела вниз, показался Монтони; в сопровождении каких-то двух людей он подымался по тропинке, прорубленной в скале. На площадке утеса он остановился и, указывая пальцем на террасу, стал о чем-то горячо говорить своим спутникам, горячо жестикулируя. Эмилия убедилась, что один из людей был Карло, а другой какой-то незнакомый человек, одетый в крестьянское платье: к нему-то, по-видимому, и были обращены приказания Монтони.

Эмилия отошла от ограды и продолжала свою прогулку; вдруг вдали раздался стук колес, вслед затем громкий звон у ворот и у нее мгновенно мелькнула мысль, что это приехал граф Морано. Когда она торопливо проходила по сеням, направляясь в свою комнату, несколько человек вошли в сени через другие двери. Она увидала их, стоя у колонн арки; полутьма в сенях не позволяла ей различить лица приезжих, но так как опасения ее были направлены в одну сторону, то ей показалось, что она узнала графа Морано.

Уверившись, что приезжие прошли, она решилась незаметно проскользнуть в свою комнату, где долго со страхом и волнением прислушивалась к малейшему шороху. Наконец, услыхав голоса на крепостной стене, она бросилась к окну и увидала Монтони, прохаживающегося с синьором Кавиньи и горячо беседующего с приятелем; они часто останавливались и поворачивались друг к другу в те моменты, когда разговор становился особенно интересным.

Из нескольких человек, прибывших в замок, тут был один только Кавиньи; Эмилия еще больше встревожилась, когда услыхала шаги по коридору; она опасалась, не прислал ли за нею Монтони. В ту же минуту в комнату вбежала Аннета.

— Ах, барышня, — начала она, — там сейчас приехал синьор Кавиньи! Уж как же я обрадовалась, увидав хоть одно приветливое лицо в здешнем доме! Он такой ласковый, каждый раз заговаривает со мной! С ним синьор Верецци, да еще… кто бы вы думали, барышня?

— Не берусь угадывать, Аннста, говори скорее.

— Угадайте сами.

— Ну, в таком случае, — промолвила Эмилия с напускным спокойствием, — я думаю, что это граф Морано.

— Пресвятая Богородица! — испуганно воскликнула Аннета. — Да вам дурно, барышня, вы нездоровы! я сейчас принесу воды!

Эмилия в изнеможении упала на кресло.

— Постой, Аннета, — проговорила она слабым голосом, — не оставляй меня одну, сейчас все пройдет… Открой окно. Ты говоришь, граф… приехал.

— Кто? граф! Полноте! Я и не думала этого говорить, барышня!

— Так, значит, он не приехал? — радостно отозвалась Эмилия.

— Конечно нет, барышня.

— Ты наверно знаешь?

— Господь с вами, вот вы и оправились! А я уж думала, вы умираете.

— Но как же граф… ты уверена, что он не приехал?

— Еще бы не уверена! Я глядела сквозь решетку в северной башенке, когда экипажи въезжали в ворота, и право, не ожидала, что увижу что-нибудь приятное в этом мрачном старом замке! Гляжу: понаехало пропасть господ и слуг; но теперь подымется у нас дым коромыслом! От радости я чуть не выскочила из-за ржавой, ветхой решетки! Я совсем было потеряла надежду увидать человеческие лица в этом унылом, огромном доме! Так бы и расцеловала даже лошадей, которые привезли их.

— Ну, говори, Аннета. Теперь я совсем оправилась.

Вижу, барышня, что вам получше. Вот и прислуга заживет весело — пойдут у нас танцы, да пение в людской, — чтобы только синьор не услыхал, — и всякие забавы; ведь Людовико приехал с господами. Вы небось помните Людовико?.. высокий такой, красивый юноша, слуга синьора Кавиньи, бедовый франт — грациозно драпируется в плащ, а шляпу носит немножко набекрень и…

— Нет, я его не помню, — прервала ее Эмилия, утомившись болтовней камеристки.

— Да неужели вы, барышня, забыли Людовико! помните он правил гондолой на последних гонках и взял первый приз? Бывало, он все пел в Венеции. Такие чудные песни про Орландо и про… как бишь его? да про Карла Великого, у меня под окошком в лунные ночи. О, с каким восторгом я бывало слушала его!

— И не поздоровилось тебе от этих песен, милая Аннета, — пошутила Эмилия, — злодей похитил твое сердце! Только смотри держи это в секрете — пусть он и не подозревает.

— Ах, барышня, разве же можно это утаить?

— Теперь мне лучше, Аннета, можешь оставить меня одну.

— А я и позабыла спросить вас, барышня, как вы почивали нынче ночью в этой мрачной комнате?

— Как всегда.

— Шума никакого не слыхали?

— Нет.

— И не видали ничего?

— Ровно ничего.

— Скажите, как удивительно!

— Что ж тут странного, зачем ты все это спрашиваешь?

— Ах, барышня, у меня и язык не повернется сказать вам, что я слыхала про эту самую комнату — больно уж вы испугаетесь.

— Ты и так испугала меня. Лучше выкладывай, что знаешь, если только можешь, не кривя душой.

— Ах, Господи! толкуют, будто здесь духи водятся, и давно уже, много-много лет…

— Наверное, эти духи умеют снимать засовы, — заметила Эмилия, желая обратить свои тревоги в смешную сторону. — Вечером я оставила дверь незапертой, а сегодня утром смотрю — кто-то успел замкнуть ее.

Аннета побледнела и не промолвила ни слова.

— Не слыхала ли ты, никто из слуг не запирал моей двери сегодня, пока я еще спала?

— Нет, барышня, не слыхала; но, кажется, никто не запирал. Хотите, я пойду, спрошу, — предложила Аннета, поспешно направляясь к коридору.

— Погоди, Аннета, мне надо еще кое о чем спросить тебя; скажи мне, что ты знаешь про эту комнату и куда ведет эта лестница?

— Вот сейчас я сбегаю и обо всем справлюсь, меня уже, наверное, хватилась моя барыня. Право, больше не могу оставаться ни одной минутки!

Она опрометью бросилась вон, не дождавшись ответа Эмилии; та, успокоившись, что графа Морано нет в замке, улыбнулась над трусостью Аннеты. Случалось и ей самой иногда поддаваться суеверному страху, но в других трусость всегда смешила ее.

Так как Монтони наотрез отказался дать ей другую комнату, то Эмилия решилась терпеливо вынести неприятность, которой не могла избегнуть, и чтобы сделать комнату как можно уютнее, стала распаковывать свои книги, всегда доставлявшие ей радость в счастливые дни и успокоение в часы печали; но бывали и такие тяжелые минуты, когда даже книги оказывались бессильными, когда даже гениальность и энтузиазм талантливых авторов не производили на нее впечатления.

Расставив свою маленькую библиотеку на высокой полке, Эмилия вынула свои рисовальные принадлежности и спокойно приготовилась набрасывать из окна виды окружающей красивой местности, но тотчас же отказалась от этой мысли, вспомнив, что и прежде она успокаивала себя намерением прибегнуть к такому развлечению, но всякий раз ей мешало какое-нибудь новое неожиданное несчастье.

— Могу ли я предаваться обманчивым надеждам, — думала она, — и потому только, что граф Морано еще не приехал, чувствовать себя хоть на время счастливой? Не все ли мне равно, когда он приедет — сегодня или завтра, раз приезд все-таки должен состояться?

Однако, чтобы забыться немного, она попробовала читать, но ей никак не удавалось сосредоточить свое внимание. Наконец она отбросила книгу в сторону и решила заняться осмотром смежных покоев замка. Ей нравилось величие старинного здания, ее охватывала печаль и какое-то жуткое чувство, когда она проходила по этим пустынным, унылым покоям, где вероятно много-много лет не раздавалось шагов человеческих. Думая о странной истории прежних владельцев замка, она кстати вспомнила о картине, завешенной покрывалом, привлекшей ее внимание вчера вечером, и решила во что бы то ни стало взглянуть на нее.

Проходя по комнатам, которые вели туда, она почувствовала себя несколько взволнованной; отношение портрета к покойной владелице замка, разговор с Аннетой в совокупности с обстоятельством относительно покрывала — все вместе бросало на этот предмет какую-то таинственность, наводящую ужас. Но в таких случаях к страху всегда примешивается и любопытство, что-то как будто толкает человека увидать тот предмет, который ему внушает трепет.

Эмилия шла вперед нерешительными шагами и приостановилась перед заветной дверью, прежде чем решилась отворить ее; наконец она вошла в комнату и направилась прямо к картине, по-видимому, заключенной в раму необыкновенной величины и помещавшейся в темной части комнаты. Опять Эмилия запнулась на мгновение и наконец робкой рукой подняла покрывало, но тотчас же выронила его; то, что она увидала перед собой, вовсе не была картина… В ужасе она бросилась вон из комнаты, но, не успев добежать до двери, без чувств грохнулась на пол.

Очнувшись, она вспомнила о только что виденном и чуть опять не лишилась сознания. Она едва имела силы вернуться в свою комнату, но оставаться там одной ей было жутко. Ужас леденил ее мозг и затмевал на время всякое сознание прошлого и опасение за будущее. Она села у окна, потому что с террасы неслись человеческие голоса, хотя и отдаленные, и можно было видеть проходивших людей. А это ничтожное обстоятельство все-таки придавало ей мужества. Когда чувства ее пришли в порядок, она задумалась, следует ли рассказать г-же Монтони о том, что она видела; различные, весьма важные причины побуждали ее довериться тетке, между прочим желание снять тяжесть со своей души, поговорив о предмете, поглощавшем ее в настоящую минуту. Но она сознавала, какие страшные последствия может иметь такая откровенность, и, опасаясь болтливости тетки, Эмилия наконец вооружилась решимостью хранить в тайне происшествие, случившееся с нею. Вскоре прошли под окном Монтони и Верецци, весело разговаривая между собой; голоса их несколько ободрили ее. Затем к обществу на террасе присоединились синьоры Бертолини и Кавиньи. Эмилия, догадываясь, что г-жа Монтони в это время сидит одна, пошла к ней, чтобы не оставаться одной в своей уединенной комнате, поблизости от того места, где она испытала такое страшное потрясение.

Тетку она застала в уборной, одевающейся к обеду. Бледное, встревоженное лицо Эмилии встревожило даже г-жу Монтони; но Эмилия нашла в себе достаточно силы духа, чтобы промолчать о тревоге, волновавшей ее и заставлявшей поминутно вздрагивать. Она оставалась в апартаментах тетки до тех пор, пока обе сошли вниз к обеду. В столовой они застали приезжих синьоров, у которых был непривычный, озабоченный вад; мысли их, казалось, были так поглощены каким-то важным интересом, что они почти не обращали внимания на вошедших дам. Они говорили мало, Монтони еще меньше. Взглянув на него, Эмилия невольно вздрогнула. Все ужасы, виденные ею в роковой комнате, нахлынули на нее с новой силой. Несколько раз кровь отливала от ее щек; она боялась, что ей сделается дурно, что она тем самым выдаст свое волнение и принуждена будет выйти из столовой. Но сила ее решимости поддержала ее слабое тело; она заставила себя разговаривать с гостями и даже старалась казаться веселой.

Монтони, видимо, находился под влиянием какой-то большой неприятности, которая, вероятно, сокрушила бы более слабый дух и более чувствительное сердце, но у него, если судить по суровому выражению его лица, забота только возбуждала энергию и стойкость.

Обед прошел скучно и в молчании. Мрачность всего замка как будто отразилась и на лице Кавиньи; черты его приняли суровое и какое-то жестокое выражение, какого Эмилия раньше никогда у него не замечала. О графе Морано никто не упоминал ни единым словом, и весь разговор вращался исключительно на теме о войнах, в то время волновавших Итальянские государства, о силе венецианских войск и о характерах их полководцев.

После обеда, как только удалились слуги, Эмилия узнала из разговора, что тот кавалер, который навлек на себя мстительный гнев Орсино, умер от ран и что снаряжено следствие для розыска его убийцы. Это известие, видимо, встревожило Монтони; он задумался; затем спросил, где скрывается Орсино. Гости, не знавшие, за исключением Кавиньи, что сам Монтони помог ему бежать из Венеции, отвечали, что Орсино бежал ночью, тайком и с такой поспешностью, что даже ближайшие друзья его не знают, куда он скрылся.

Монтони тотчас же раскаялся в своем вопросе; он понял, что человек с таким подозрительным нравом, как Орсино, не стал бы доверять кому-либо из присутствующих лиц тайну своего убежища. Впрочем, себя Монтони считал вправе на полное его доверие, поэтому и не сомневался, что в скором времени услышит о нем.

Эмилия ушла вместе с теткой, вскоре после того, как убрали со стола, оставив мужчин совещаться о своих делах; г-жу Монтони заставили удалиться многозначительные, нахмуренные взгляды ее супруга; она вышла на террасу и некоторое время молча прохаживалась взад и вперед. Эмилия не прерывала ее молчания, занятая своими собственными тяжелыми думами. Ей нужна была большая сила воли, чтобы не сообщить г-же Монтони свою страшную тайну; несколько раз она едва не проговорилась, чувствуя потребность доставить себе минутное облегчение; но она помнила, что всецело находится во власти Монтони и что если тетка передаст ему рассказанное ею, то это может оказаться губительным для них обеих; поэтому она решила, что лучше вынести теперешнее, меньшее зло, чем подвергаться в будущем более тяжкому. В этот день на нее несколько раз находило какое-то странное предчувствие: ей казалось, что судьба ее непременно решится здесь и что она каким-то роковым образом связана с этим замком.

— Мне не следует ускорять развязки, — говорила она сама себе, — что бы меня ни ожидало, я по крайней мере не хочу иметь поводов упрекать себя.

Оглядывая массивное здание, она с печалью думала, что вот стены ее тюрьмы; с новой силой ее угнетала мысль, как она далеко от родного края, от своего единственного друга, как неосуществима ее надежда на счастье, как слаба возможность когда-нибудь свидеться с женихом! А между тем мысль о Валанкуре и вера в его постоянство были до сих пор ее единственным утешением, и она крепко держалась за эту дорогую память. Жгучие слезы подступили к ее глазам, и она отвернулась, чтобы скрыть их.

Немного спустя, облокотясь на ограду террасы, она увидала в отдалении нескольких крестьян, рассматривавших брешь, перед которой лежала груда камней и ржавая пушка, точно свалившаяся вниз со своей позиции. Г-жа Монтони остановилась поговорить с крестьянами и спросила их, что они намереваются делать.

— Чинить укрепления, ваша милость, — отвечал один из них.

Она удивилась, что Монтони решил предпринять такое дело, в особенности потому, что он никогда не выражал намерения прожить в своем замке долгое время. Но вот обе женщины прошли дальше к высокой арке, ведущей от южного к восточному валу и с одной стороны примыкавшей к замку, тогда как другим концом она упиралась в небольшую сторожевую башню, господствующую над глубоким обрывом. Подойдя к арке, они увидали за нею извивающуюся по лесистому спуску далекой горы, длинную колонну пеших и конных людей, очевидно, солдат, судя по сверкающим' копьям л другому оружию; но за расстоянием нельзя было различить цвета их мундиров. Пока они наблюдали, авангард выступил из леса в долину; но вся колонна продолжала двигаться по далеким высотам бесконечной лентой; впереди можно было уже различать мундиры войск; командиры, ехавшие во главе их и жестами направлявшие отряды, наконец близко подъехали к замку.

Такое редкостное зрелище в этих уединенных и пустынных местах удивило и встревожило г-жу Монтони; она поспешила подойти к крестьянам, которые занимались возведением бастионов перед южной террасой, где скала была не так обрывиста, как в других местах. Эти люди не могли дать толкового ответа и с тупым изумлением глядели на приближающуюся кавалькаду. Тогда г-жа Монтони решила, что надо сообщить об этом мужу; она послала Эмилию в замок сказать Монтони, что она желает говорить с ним; племянница, скрепя сердце, молча повиновалась.

Подходя к столовой, где Монтони сидел со своими гостями, она, услыхала громкие, горячие споры; она остановилась на минуту, боясь рассердить его своим неожиданным появлением. Но вот голоса почти смолкли; тогда она решилась отворить дверь; Монтони резко обернулся и молча взглянул на нее; она передала ему поручение тетки.

— Скажите г-же Монтони, что я занят, — проговорил он.

Тогда Эмилия сочла нужным сообщить о причине ее тревоги. Монтони и его товарищи тотчас же вскочили и подошли к окнам; но так как оттуда ничего не было видно, то они наконец вышли на террасу. Кавиньи выразил предположение, что это идет легион кондотьеров, направлявшийся в Модену.

Теперь одна часть конницы уже спустилась в долину, а другая извивалась в горах к северу; некоторые отряды замешкались в лесистых высотах, где впервые показались войска, так что, судя по длине растянутой колонны, можно было думать, что это целая многочисленная армия. В то время как Монтони и его семья наблюдали движение войск, они услыхали звуки труб и бряцание кимвалов в долине; им вторили такие же звуки в горах, Эмилия с волнением прислушивалась к пронзительным воинственным звукам, разносившимся эхом в горах, а Монтони объяснял сигналы, с которыми был, очевидно, хорошо знаком и которые не означали ничего враждебного. Мундиры войск, род их оружия подтверждали предположения Кавиньи; Монтони с удовольствием замечал, что войска проходят мимо, даже не остановившись взглянуть на его замок. Однако он не ушел с крепостных стен до тех пор, пока войска не скрылись из виду и последние, смутные звуки труб не замерли в воздухе. Кавиньи и Верецци воодушевились этим зрелищем: оно пробудило в них таинственную отвагу. Монтони вернулся в замок в задумчивом молчании.

Эмилия еще не настолько оправилась от потрясения, чтобы быть в состоянии вынести одиночество в своей комнате; она осталась на террасе; г-жа Монтони не пригласила ее с собою в уборную, куда удалилась одна, расстроенная; а Эмилия, после недавнего опыта, потеряла всякую охоту рассматривать мрачные, таинственные покои замка. Терраса была ее единственным убежищем; там она и оставалась до тех пор, пока серая вечерняя мгла не окутала окрестностей.

Мужчины ужинали одни; г-жа Монтони не вышла из своих апартаментов; Эмилия побывала у нее, прежде чем удалиться на покой. Она застала тетку взволнованную, в слезах. природная кротость Эмилии действовала так успокоительно, что почти всегда приносила отраду огорченному человеку; но сердце г-жи Монтони было ожесточено, и нежный голос Эмилии не мог ее успокоить. С обычной своей деликатностью Эмилия сделала вид, что не замечает печали своей тетки; но ее обращение приняло невольную мягкость, на лице отразилась заботливая нежность, а г-же Монтони это было неприятно: сострадание племянницы уязвляло ее гордость, поэтому она поспешила, насколько позволяло приличие, поскорее проститься с нею. Эмилия не решилась еще раз повторить, как ей жутко будет остаться одной в своей мрачной комнате; однако, все-таки попросила позволить горничной Аннете побыть с нею, покуда она не ляжет спать; позволение было дано, хотя и неохотно. Пока, впрочем, Аннета оставалась еще внизу, со слугами, и Эмилия удалилась одна.

Легкими, торопливыми шагами прошла она по длинным коридорам; от слабого света лампы, которую она держала в руках, окружающая тьма казалась еще гуще, и сквозной ветер ежеминутно грозил потушить пламя. Тишина и безмолвие, царившие в этой части замка, пугали Эмилию; от времени до времени до нее слабо доносились шум и взрывы смеха из отдаленной части здания, где собрались слуги; но скоро и эти звуки замерли — воцарилась мертвая тишина. Проходя мимо анфилады тех покоев, где она была утром, Эмилия с невольным страхом взглянула на дверь роковой комнаты, и ей показалось, что она слышит внутри шепот и шорох, но она торопливо проскользнула мимо.

Дойдя до своей спальни, темной, холодной, где не было даже огня в камине, она села и раскрыла книгу, чтобы скоротать время до прихода Аннеты, Эмилия продолжала читать до тех пор, пока не сгорела вся ее свеча; но Аннета все не приходила. Темнота и тоскливое одиночество действовали на Эмилию угнетающим образом; этому способствовала близость того места, где она утром видела такие ужасы. Мрачные, фантастические картины рисовались ее воображению. Она боязливо озиралась на дверь, ведущую на лестницу; попробовала, заперта ли она, и убедилась, что заперта. Все же она не могла победить тревогу при мысли провести вторую ночь в этой отдаленной, опасной комнате, куда несомненно кто-то входил прошлой ночью; нетерпеливое желание поскорее увидать Аннету, которой она приказала навести кое-какие справки, становилось мучительным. Эмилии хотелось также расспросить горничную о том предмете, который так испугал ее и о котором Аннета кое-что знала, судя по ее рассказам вчера вечером, хотя слова ее были очень далеки от истины; Эмилия даже была уверена, что кто-то нарочно морочил горничную, чтобы сбить ее с толку. Более всего ее удивляло, что дверь таинственной комнаты не охранялась. Подобная небрежность представлялась ей почти непостижимой. Но вот свеча ее стала тухнуть; слабые вспышки пламени, отражавшиеся на стенах, создавали фантастические видения; наконец Эмилия встала, с намерением пробраться в обитаемую часть замка, прежде чем свеча потухнет окончательно; отворив дверь своей комнаты, она услыхала отдаленные голоса: в дальнем конце коридора мелькнул свет и показалась Аннета с другой служанкой.

— Как я рада, что ты наконец пришла, — проговорила Эмилия, — отчего ты замешкалась так долго? Пожалуйста, сейчас же затопи камин.

— Я была нужна барыне, — оправдывалась Аннета с некоторым смущением, — сейчас пойду принесу дров.

— Нет, это уже мое дело, — подхватила Катерина и вышла. Аннета хотела было устремиться за ней, но Эмилия позвала ее назад, и девушка принялась громко болтать и смеяться, как будто боялась молчания.

Скоро вернулась Катерина с дровами; и вот, когда затрещало веселое пламя и оживило комнату, Эмилия спросила Аннету, навела ли она справки, как ей было приказано?

— Да, барышня, — отвечала та, — но ни одна душа ничего не знает; а старик Карло (говорят, он много чего таит в себе) скорчил странное лицо и несколько раз спросил меня, верно ли, что дверь была когда-нибудь не заперта? Господи, говорю я, это так верно, как Бог свят! Скажу вам по правде, барышня, я сама так испугана, что ни за какие блага в мире не осталась бы ночевать здесь; уж лучше я соглашусь спать на большой пушке, что стоит там на восточном валу.

— Что же ты имеешь особенного против этой пушки, чем она хуже других? — улыбнулась Эмилия, — самая лучшая пушка — прежесткая постель!

— Уж конечно, барышня, на всякой пушке жестко спать, но говорят, будто в глухую полночь является какая-то фигура и стоит возле большой восточной пушки, точно сторожит ее.

— Ну, голубушка Аннета, ты, я вижу, рада верить всякому вздору.

— Милая барышня! да я покажу вам эту самую пушку, вы можете видеть ее отсюда из окон.

— Но это вовсе не доказывает, что ее сторожит какое-то привидение!

— Как! но если я укажу вам самую пушку. Бог с вами, вы ровно ничему не верите!

— В подобных вещах я верю только тому, что сама увижу.

— Ладно, барышня, в таком случае вы сами увидите, стоит вам только высунуться из окошка.

Эмилия не могла не рассмеяться; Аннета казалась удивленной. Заметив в ней чрезвычайную склонность верить всему чудесному, Эмилия не стала даже касаться того, о чем намерена была заговорить, боясь, что Аннета окончательно потеряет голову от ужаса, и вместо того завела речь о веселом предмете: о гонках гондол в Венеции.

— Ах, барышня, уж и не говорите про эти состязания гондол! — воскликнула Аннета, — какие бывало чудные лунные ночи, и вообще как много прекрасного в Венеции! Право, и луна-то там светит ярче, чем где-нибудь. Притом какое наслаждение слушать музыку, песни, какие бывало распевал Людовико под окном, у западного портика! Кстати, барышня, ведь это он, Людовико, рассказал мне про ту завешенную картину, которую вам так хотелось видеть вчера вечером, и…

— Какую картину? — спросила Эмилия, желая вызвать Аннету на объяснение.

— Ну, ту страшную картину, закрытую черным покрывалом…

— А сама ты не видала ее? — спросила Эмилия.

— Кто, я? Полноте, барышня, никогда не видывала. Но вот нынче утром, — Аннета понизила голос, пугливо озираясь, — нынче при дневном свете, знаете, мне вдруг взбрело на ум взглянуть на диковинку, после того, что я наслушалась про нее странных намеков; вот я и дошла до двери и непременно отворила бы ее, но она оказалась запертой.

Эмилия, стараясь скрыть свое волнение, спросила, в котором часу Аннета подходила к дверям комнаты; оказалось, что это случилось вскоре после того, как она сама была там. Из других расспросов она убедилась, что Аннета и, по всей вероятности, тот, кто сообщал ей все эти сведения, не знали страшной истины, хотя с вымыслами было перемешано многое похожее на правду. Теперь Эмилия стала бояться, что ее посещения в таинственную комнату были замечены — двери оказались запертыми немедленно после того, как она побывала там — и что Монтони будет ей мстить за ее любопытство. Ей страстно хотелось узнать, откуда и как взялась выдумка, внушенная Аннете: ведь Монтони мог желать только одного — молчания и тайны. Но она чувствовала, что эти мысли слишком ужасны, чтобы заниматься ими в час ночной, и старалась отогнать их от себя, разговаривая с Аннетой, болтовня которой, при всей ее наивности, была все-таки лучше, чем тишина и безмолвие глухой ночи.

Так они просидели вместе почти до полуночи, причем Аннета несколько раз порывалась уходить. Огонь почти потух; Эмилия слышала в отдалении громкое хлопание входной двери, которую запирали на ночь. Она приготовилась лечь спать, но ей все не хотелось отпустить от себя Аннету. В эту минуту раздался большой колокол у портала. Обе девушки насторожились в боязливом ожидании; через некоторое время звон раздался снова. Вскоре после этого они услышали стук колес по двору. Эмилия почти без чувств откинулась на спинку стула.

— Это граф, — промолвила она.

— Как! в такую пору ночи? Полноте, что вы, барышня? Странное время для посещений! ..

— Пожалуйста, прошу тебя, добрая Аннета, не теряй времени на пустую болтовню. Сбегай ради Бога, узнай, кто приехал!

Аннета вышла и захватила с собой свечу, оставив Эмилию в потемках; за несколько минут перед тем темнота показалась бы ей страшной, но теперь в своем волнении она ее почти не замечала. Она ждала и прислушивалась, затаив дыхание; до нее доносились какие-то далекие звуки, но Аннета не возвращалась. Наконец терпение Эмилии лопнуло, она решила выйти в коридор; не скоро удалось ей нащупать дверь своей комнаты, и когда она наконец отворила ее, то побоялась пуститься в непроглядную тьму коридора. Теперь ясно слышны были голоса; Эмилии показалось даже, что она отчетливо различает голос Монтони и графа Морано. Вскоре послышались приближающиеся шаги; вслед затем луч света пронизал тьму и появилась Аннета; Эмилия бросилась ей навстречу.

— Да, барышня, ведь вы не ошиблись, и вправду это граф приехал.

— Он приехал! — воскликнула Эмилия, устремив глаза к небу и схватившись за руку Аннеты.

— Боже мой милостивый, да не волнуйтесь же, барышня, ишь ведь как побледнели! Скоро мы все узнаем.

— Узнаем, конечно, — промолвила Эмилия, быстрыми шагами устремившись назад в свою комнату. — Мне что-то нехорошо, мне нужно воздуху!

Аннета распахнула окно и принесла воды. Дурнота скоро прошла, но Эмилия попросила Аннету не уходить, покуда за ней не пришлет Монтони.

— Что вы, барышня! Да станет ли он беспокоить вас в глухую пору ночи; наверное он думает, что вы спите.

— Ну, так останься со мной, пока я не засну, — сказала Эмилия, почувствовав временное облегчение при этой мысли, довольно вероятной, хотя она раньше не приходила ей в голову. Аннета скрепя сердце согласилась-таки остаться; Эмилия, поуспокоившись, решилась задать ей несколько вопросов, между прочим: видела ли она графа?

— Как же, барышня! я видала, как он выходил из экипажа. Отсюда я пошла прямо к решетке в северной башне, знаете, оттуда видно все, что делается во внутреннем дворе. Вот и увидала я графский экипаж и самого графа; он ожидал у ворот, потому что привратник спал — при нем было несколько человек верхами и с факелами в руках. Как отперли ворота, граф сказал что-то такое, чего я не могла разобрать, потом вышел из экипажа, а с ним еще какой-то господин. Я была почти уверена, что синьор Монтони уже лег спать, и побежала в барынину уборную — попытаться, не услышу ли чего интересного. Но по пути повстречалась с Людовико, и он сказал мне, что синьор не спит и о чем-то совещается с его, Людовико, барином и другими господами в той комнате, что в конце северной галереи; при этом Людовико приложил палец к губам, дескать; «тут творится что-то необыкновенное, но об этом надо держать язык за зубами, Аннета!». Вот я и держу язык за зубами, барышня, и сейчас же пришла сюда рассказать вам.

Эмилия спросила, кто такой кавалер, сопровождавший графа Морано, и как Монтони принял их, но Аннета ничего не могла объяснить ей.

— Людовико, — прибавила она, — сейчас бегал звать лакея синьора, чтобы тот доложил о приезде гостей.

Эмилия сидела в задумчивости; тревога ее настолько усилилась, что она послала Аннету в людскую, где та могла по крайней мере услыхать что-нибудь о намерениях графа относительно пребывания его в замке.

— Ладно, барышня, я, пожалуй, схожу, — промолвила камеристка с готовностью, — но как же я найду дорогу, если оставлю вам лампу?

Эмилия вызвалась посветить ей, и обе женщины вышли из комнаты. Дойдя до верхней площадки главной лестницы, Эмилия вспомнила, что тут может встретиться с графом Морано и, чтобы избегнуть главного входа, Аннета выбрала другую дорогу, по боковым коридорам к задней лестнице, ведущей прямо в людскую.

Возвращаясь к себе, Эмилия боялась заблудиться в запутанных ходах замка и снова наткнуться на какое-нибудь страшное зрелище. Боязливо подвигалась она вперед и вдруг ей почудилось, что она слышит в отдалении тихие стоны; остановившись, она услыхала их вторично и уже совершенно явственно. Направо в коридоре было несколько дверей. Эмилия шла, прислушиваясь. Дойдя до второй из этих дверей, она услыхала изнутри жалобный голос. Она остановилась, не смея отворить дверь и в то же время не решаясь отойти. Вслед затем раздались судорожные рыдания и наконец вопли, раздирающие душу. Эмилия стояла пораженная и в боязливом ожидании старалась пронизать взором окружающую тьму. Стенания продолжались. Жалость наконец преодолела страх. Не может ли она чем-нибудь помочь страдальцу — мелькнуло в голове Эмилии, и вот она взялась за ручку двери. Ей казалось, будто она узнает этот голос, хотя и изменившийся от горя. Поставив лампу на пол в коридоре, Эмилия тихонько приотворила дверь; за нею было темно, только из отдаленной части комнаты струился слабый свет. Эмилия тихо вошла. Прежде чем она успела дойти до освещенной полосы, ее поразила фигура г-жи Монтони, склоненная над туалетным столом, в слезах и с носовым платком у глаз. Эмилия замерла на месте.

В креслах у камина сидел какой-то человек, кто — она не могла рассмотреть, и что-то говорил тихим голосом от времени до времени, так что Эмилия не могла слышать слов; но ей показалось, что при этом г-жа Монтони каждый раз начинала плакать сильнее; она была так поглощена своим горем, что не замечала Эмилии. А та, несмотря на желание разъяснить причину теткиной скорби и узнать, кто этот человек, допущенный к ней в уборную в такой поздний час, побоялась еще больше смутить ее, появившись врасплох, и воспользоваться случаем, чтобы подслушать интимный разговор. Поэтому она тихонько отступила назад и, проплутав некоторое время в коридорах, наконец попала в свою комнату; там заботы, еще сильнее близкие ее сердцу, оттенили на второй план чувства жалости и беспокойства за ее несчастную родственницу.

Между тем Аннета вернулась, но не принесла никаких разъяснений; слуги или сами ничего не знали, или притворялись ничего не знающими относительно пребывания графа в замке. Они толковали лишь о дурных, ухабистых дорогах, по которым только что ехали, и о том, как мог их господин решиться ехать в такую темную ночь, потому что, как они рассказывали, при факелах ночь казалась еще темнее в суровых горных ущельях. Аннета, увидав, что ей ничего больше не добиться, не стала больше расспрашивать, а слуги принялись с криками требовать поскорее топлива для очага и ужина.

— А теперь, барышня, не прогневайтесь: я до смерти спать хочу, — закончила Аннета, — да и вам отдохнуть не мешает, так что уж лучше отпустите меня…

Эмилия понимала, что было бы жестоко долее удерживать Аннету; тем более, что теперь уже нечего было ждать зова от Монтони в такой поздний час; поэтому она решила отпустить служанку. Но, оглядев свою мрачную, пустынную комнату, она почувствовала снова прилив непреодолимого страха.

— Знаю, что бесчеловечно просить тебя посидеть со мной, Аннета, пока я не засну, — сказала Эмилия, — боюсь, что пройдет много времени, прежде чем мне удастся забыться. Ступай с Богом, только, прежде чем уйти, скажи мне: был ли Монтони с графом Морано в главных сенях, когда ты там проходила?

— Да, барышня, они были там вдвоем…

— А заходила ты в тетушкину уборную после того, как ушла отсюда?

— Нет, не заходила, барышня; идя мимо, я подошла к дверям, но они были заперты; я и подумала, что барыня верно почивает.

— Кто же был у твоей барыни сейчас? — спросила Эмилия, позабыв свою обычную осторожность.

— Никого не было, — отвечала Аннета, — наверное ни души не было…

Эмилия замолчала; после некоторой борьбы с воображаемыми страхами ее сердечная доброта наконец одержала верх над трусостью, и она отпустила Аннету на ночь. Потом она долго сидела, размышляя о своих делах и о г-же Монтони, пока глаза ее не остановились на миниатюрном портрете, найденном ею после смерти отца в его бумагах, которые он приказал уничтожить. Портрет лежал у нее на столе между кое-какими рисунками, незадолго перед тем вынутыми из чемодана. Вид портрета пробудил у нее немало интересных размышлений. Меланхолическая прелесть этого лица смягчала неприятное чувство, вызванное им в ее сердце. Оно было в том же роде, как и лицо ее отца; ей почудилось даже некоторое сходство в чертах. Но приятное впечатление ее вдруг исчезло, когда она вспомнила о словах рукописи, найденной вместе с портретом, — словах, когда-то вызвавших в ее душе так много сомнений и горя. Наконец она очнулась из глубокой задумчивости и стала раздеваться, чтобы лечь спать; одиночество и окружающая тишина среди глухой ночи, в связи с ее мыслями по поводу портрета, еще более прежнего угнетали ее. Намеки Аннеты, при всей их наивности, также не могли не волновать ее, тем более, что тут же, неподалеку от ее спальни находилась та комната, где она сама недавно видела леденящие кровь ужасы. Вдобавок дверь, выходящая на лестницу, в ком угодно могла возбудить опасения; под влиянием тишины и одиночества, Эмилии стало приходить в голову, что эта лестница имеет какое-то таинственное отношение к роковой комнате, о которой ей даже вспомнить было страшно. Решившись не раздеваться, Эмилия легла как есть в платье, а у подножия ее постели свернулся Маншон, собака ее покойного отца, на которую она полагалась, как на верного стража.

Улегшись в постель, Эмилия пыталась отогнать от себя всякие мысли; но неугомонное воображение все работало, и на башенных часах пробило два, прежде чем она сомкнула глаза и погрузилась в тревожную дремоту.

Вскоре она проснулась от какого-то шороха, как будто в самой комнате; но сейчас же все стихло, и Эмилия подумала, что это один из тех необъяснимых звуков, которые чудятся во сне; она положила голову на подушку и старалась заснуть.

Опять повторился тот же шум; казалось, он шел из той части комнаты, которая соприкасалась с потайной лестницей. Эмилии вспомнилось вдруг, что в предыдущую ночь дверь на лестницу была кем-то заперта. Сразу ее охватило прежнее подозрение, что существует какая-то связь между этой лестницей и комнатой ужасов. Сердце ее сжалось от страха. Приподнявшись на постели и слегка отдернув полог, она вперила взор в дверь, ведущую на потайную лестницу, но лампа, горевшая на камине, разливала такой слабый свет по комнате, что отдаленные ее части тонули в густой тени. Между тем шум, как ей казалось, идущий от дверей, все не прекращался. Он походил на скрип ржавых засовов, иногда приостанавливался, потом опять возобновлялся с большой осторожностью, как будто чью-то руку сдерживал страх привлечь внимание. Эмилия, не спуская глаз с двери, увидала, как она тихонько приотворилась и что-то вдвинулось в комнату, — но что именно она не могла разглядеть в полутьме. Почти теряя сознание от ужаса и, однако, настолько владея собою, чтобы удержаться от крика, готового сорваться с ее губ, она выпустила из руки край полога и продолжала наблюдать за движениями таинственной фигуры. Фигура как будто скользила по дальней темной части комнаты; затем, когда она приблизилась к камину, где было посветлее, Эмилия убедилась, что это человек. Некоторые воспоминания точно ударили ее в сердце и почти лишили остатков бодрости; однако она продолжала наблюдать таинственную фигуру, на некоторое время застывшую в неподвижности; потом, тихо двинувшись к постели, фигура безмолвно остановилась в ногах постели, где полог был немного раздвинут, так что Эмилия могла сквозь щель видеть ее движения; но она онемела и застыла от ужаса и не могла даже шевельнуться.

Но вот таинственное видение опять отошло к камину, взяло в руки лампу, несколько мгновений осматривало комнату, потом опять двинулось к постели. В эту минуту свет разбудил собаку, спавшую в ногах Эмилии; она громко залаяла, соскочила на пол и бросилась на незнакомца; тот с размаху ударил ее шпагой в ножнах и бросился к постели — Эмилия с изумлением узнала в незнакомце графа Морано!

С минуту она смотрела на него в безмолвном ужасе; а он, упав на колени у постели, умолял Эмилию не пугаться. Отбросив в сторону шпагу, он пытался овладеть ее рукой, но тут к девушке вернулись силы, парализованные испугом; она соскочила с постели, одетая — к счастью какое-то предчувствие помешало ей с вечера скинуть платье.

Морано поднялся, бросился вслед за Эмилией, побежавшей к дверям, настиг ее на площадке лестницы и схватил за руку, но перед тем она успела различить при слабом мерцании лампы другого человека, спрятавшегося на половине лестницы. Она вскрикнула от отчаяния; ей представилось, что Монтони продал ее графу и что теперь ей уже нечего ждать спасения.

Морано, все держа ее за руку, повел ее назад в комнату.

— К чему все эти страхи? — проговорил он дрожащим голосом. — Выслушайте меня, Эмилия, я вовсе не затем пришел, чтобы пугать вас. Нет, клянусь Богом! я слишком сильно люблю вас, слишком сильно для своего собственного спокойствия!

Эмилия взглянула на него с боязнью и недоверием.

— Если так, то уходите, оставьте меня сию же минуту.

— Сперва выслушайте меня, Эмилия, — продолжал Морано, — выслушайте, ради самого Бога! я люблю и повержен в отчаяние — да, в отчаяние!.. Я смотрю на вас и думаю: неужели я буду разлучен с вами навеки? Но нет, этого быть не может! Вы будете моею вопреки Монтони и всем его злодейским козням!

— Вопреки Монтони! — с изумлением отозвалась Эмилия.

— Слышите, Монтони — негодяй! — с жаром воскликнул Морано, — негодяй, он готов был продать вас мне, он…

— Чем же лучше тот, кто хотел купить меня? — отвечала Эмилия, устремив на графа взор, полный спокойного презрения. — Уходите отсюда сию же минуту, — продолжала она голосом, трепещущим не то от страха, не то от радости, — или я подыму весь дом и вы навлечете на себя мщение синьора Монтони.

Но Эмилия твердо знала, что на таком расстоянии никто не услышит ее и никто не поспешит ей на помощь.

— Вам нечего рассчитывать на его сострадание, — сказал Морано, — он обошелся со мной гнусно, и моя месть будет преследовать его. Что касается вас, Эмилия, то, наверное, он имеет на вас какие-нибудь виды, еще более выгодные, чем прежде.

Искра надежды, вспыхнувшая в сердце Эмилии под влиянием речей графа вдруг погасла; на лице ее отразились движения ее души, и граф попытался воспользоваться своим открытием.

— Однако я теряю время понапрасну, — молвил он, — я здесь не для того, чтобы жаловаться на Монтони; я пришел умолять Эмилию, рассказать ей, как я страдаю, просить ее бежать со мною, чтобы спасти меня от отчаяния, а самое себя спасти от погибели! Подумайте, Эмилия, планы Монтони непроницаемы,

но предупреждаю вас — они ужасны; он не знает никаких препятствий, раз дело коснется его интереса или честолюбия. Могу ли я покинуть вас в его власти? Бегите, бегите из этой мрачной тюрьмы с человеком, который боготворит вас! Я подкупил одного из слуг замка, он отопрет нам ворота, и еще до наступления утренней зари вы будете уже далеко, на пути в Венецию.

Эмилия, ошеломленная полученным ударом, и в такой момент, когда она уже начинала надеяться на лучшие времена, видела, что ее со всех сторон окружает погибель. Не имея сил отвечать, не способная даже размышлять, она бросилась в кресла, бледная, задыхающаяся от волнения. Что Монтони продал ее графу Морано являлось вполне вероятным и что теперь он взял назад свое согласие на брак — было также очевидно из поступков самого Морано; несомненно, что только другой какой-нибудь расчет, более выгодный, мог заставить корыстолюбивого Монтони отказаться от своего прежнего плана. Эти соображения заставляли ее трепетать и верить намекам Морано; страшась новых бед и притеснений, ожидающих ее в Удольфском замке, она невольно убеждалась, что единственное средство избегнуть их — было отдаться под покровительство этого человека, а между тем и это связано было также с несчастьем, столь ужасным, что одна мысль о нем была ей нестерпима.

Молчание Эмилии, хотя и вызванное отчаянием, оживило надежды Морано; он с нетерпением наблюдал ее лицо, схватил руку, которую она отдергивала, и, прижимая ее к сердцу, опять молил Эмилию решиться немедленно.

— Каждая минута усиливает опасность нашего бегства, — говорил он, — и эти минуты, потерянные даром, дадут возможность Монтони настигнуть нас.

— Замолчите, умоляю вас, — промолвила Эмилия слабым голосом, — я действительно несчастна, несчастной я и останусь. Оставьте меня, приказываю вам — предоставьте меня моей горькой судьбе.

— Ни за что! — с жаром воскликнул Морано, — сперва пусть я погибну! Но простите мою стремительность! Мысль потерять вас сводит меня с ума. Вам должен быть известен характер Монтони; вы можете не знать его планов, — да, это так, или вы не стали бы колебаться между моей любовью и его властью.

— Я и не колеблюсь, — ответила Эмилия.

— Так идем скорее, — ответил Морано, с жаром целуя ее руку, — экипаж мой ждет внизу, под стенами замка.

— Вы не поняли меня, — молвила Эмилия, — позвольте поблагодарить вас за выраженное вами участие, но дайте мне действовать по моему собственному желанию. Я останусь здесь, под покровительством синьора Монтони.

— Под его покровительством! — с негодованием произнес Морано, — под его покровительством! Эмилия, как вы можете так обманываться? я уже говорил вам, чего вы должны ожидать от его покровительства!

— Простите меня, если я в этом случае не поверю одним словам и потребую хоть какого-нибудь доказательства.

— У меня нет ни времени, ни возможности приводить доказательства, — возразил граф.

— Так я не желаю выслушивать вас!

— Но вы испытываете мое терпение, вы издеваетесь надо мной, — продолжал Морано. — Неужели брак с человеком, обожающим вас, так ужасен, что вы предпочитаете ему все беды, каким может подвергнуть вас Монтони в этой темнице, удаленной от людей? Какой-нибудь негодяй похитил сердце, которое должно быть моим, иначе вы не стали бы так упорно отказываться от предложения, которое поставит вас вне всякого преследования.

Морано взволнованно, быстрыми шагами заходил по комнате.

— Вот эти-то речи еще более убеждают меня, граф Морано, что моя привязанность никогда не может принадлежать вам, — кротко заметила Эмилия, — а ваше поведение доказывает, что я не избавлюсь от притеснения, если отдамся в вашу владть. Если вы желаете, чтобы я переменила мнение о вас, то перестаньте мучить меня своим присутствием. Если вы не исполните этого условия, то заставите меня позвать синьора Монтони.

— Хорошо, пусть он приходит! — с яростью воскликнул Морано, — и попробует подвергнуться моему гневу! Пусть померяется с человеком, которого он так дерзко оскорбил; моя месть научит его справедливости, — пусть приходит и встретит мой меч!

Пылкость, с какой произнесены были эти слова, еще сильнее встревожила Эмилию; она поднялась со стула, но так сильно дрожала, что не могла устоять на ногах, и опять села; слова замирали на ее губах, она боязливо оглядывалась на запертую дверь в коридор; она видела, что невозможно выйти из комнаты так, чтобы Морано не предупредил ее намерения.

Не замечая ее волнения, он продолжал шагать по комнате в крайнем возбуждении. Его потемневшее лицо выражало всю ярость ревности и мщения, и всякий, кто видел его черты, озаренные улыбкой невыразимой нежности — как это было так недавно — теперь просто не узнал бы его.

— Граф Морано, — начала Эмилия, наконец получившая способность говорить, — умоляю вас, успокойтесь, подавите свои порывы, послушайтесь голоса рассудка, если не хотите слушать голоса жалости. Вы дурно направили и любовь свою и ненависть. Я никогда не могла бы отвечать на чувство, которым вы почтили меня, и, конечно, никогда не поощряла вас; точно так же напрасно вы сердитесь на синьора Монтони: вы должны были знать, что он не имел права располагать моей рукой, даже если б у него была на это власть. Уезжайте из замка, пока вам не угрожает опасность. Не предавайтесь несправедливой мести, не навлекайте на меня лишних страданий.

— И за кого это вы так тревожитесь: за меня или за Монтони? — холодно спросил Морано и устремил на нее язвительный взор.

— За обоих! — отвечала Эмилия трепещущим голосом.

— Несправедливая месть! — воскликнул граф с прежней порывистой страстностью. — Трудно выдумать кару, достаточную для отплаты за оскорбление, какое он хотел нанести мне! Да, я покину замок, но не один. Слишком долго меня морочили. Раз мои мольбы и мои страдания тщетны, — я употреблю силу. У меня есть люди, которые доставят вас в мой экипаж. Ваши крики никого не призовут на помощь, вашего голоса никто не услышит из этой отдаленной части замка; покоритесь же молча, пойдем со мною.

Теперь это было уже лишним напоминанием. Эмилия убедилась, что ее крики ни к чему не послужат; ужас привел в такое расстройство ее мысли, что она не находила слов мольбы и сидела безмолвная и дрожащая до тех пор, пока он не подошел к ней, чтобы заставить ее встать. Тогда она вдруг поднялась, оттолкнула его и, стараясь казаться спокойной, проговорила:

— Граф Морано, я в вашей власти, но заметьте, таким поведением вам не удастся заслужить уважения, которого вы так желали добиться; вы готовите себе тяжкое бремя угрызений совести, если обидите беспомощную сироту. Неужели ваше сердце до того ожесточено, что вы можете без волнения смотреть на мои страдания?

Тут послышалось ворчание собаки, опять соскочившей с постели; Морано взглянул на дверь, ведущую на лестницу, и, видя, что никто не появляется, крикнул:

— Эй, Чезарио!.. Зачем вы заставляете меня прибегать к этому средству? — обратился он к Эмилии. — Насколько мне было бы приятнее уговорить вас, нежели силою заставить сделаться моею женою? Но, клянусь небом, я не допущу, чтобы Монтони продал вас кому-нибудь! Однако у меня в голове зародилась мысль, которая сводит меня с ума. Я не знаю, как выразить ее, это мысль безумная… этого быть не может! Но вы дрожите, вы бледнеете! так и есть! вы… вы любите Монтони! — крикнул Морано, схватив Эмилию за руку и бешено топнув ногой.

Искреннее изумление разлилось по ее лицу.

— Если вы действительно так думаете, — проговорила она, — то и думайте…

— Ваш взор, ваши слова подтверждают мои подозрения, — с бешенством воскликнул Морано. — Конечно, Монтони имел в виду приз более драгоценный, чем золото. Но он не доживет до того, чтобы восторжествовать надо мною! Сию минуту…

Его прервал громкий лай собаки.

— Стойте, граф Морано, — сказала Эмилия, испуганная словами и бешенством, сверкавшим в его взоре, — я спасу вас от этого заблуждения. Из всех людей в мире Монтони менее всех вам соперник, хотя если я не найду других средств спасти себя, то попытаюсь разбудить его слуг и призвать их на помощь своими криками!..

— В такую минуту, — отвечал Морано, — нельзя полагаться на ваши уверения. Как мог я думать, что он видел вас и не полюбил? Но первой моей заботой будет увезти вас из замка. Чезарио! эй, Чезарио!

У двери, ведущей на лестницу, появился человек, кроме того слышны были шаги других, подымающихся по лестнице. Эмилия отчаянно вскрикнула, в то время как Морано поспешно протащил ее по комнате; в ту же минуту она услыхала шум у других дверей, ведущих в коридор. Граф остановился, точно колеблясь между любовью и желанием мести; в тот же момент дверь распахнулась, и в комнату ворвался Монтони, в сопровождении старого дворецкого и еще нескольких людей.

— К оружию! — крикнул Монтони графу.

Тот, не дожидаясь вторичного приглашения, передал Эмилию на руки своих людей, вошедших с лестницы, и с бешенством кинулся к Монтони.

— Вот тебе удар прямо в сердце, негодяй! — крикнул он, бросаясь с мечом на Монтони; тот парировал удар и отвечал со своей стороны; некоторые из лиц, сопровождавших Монтони, пытались разнять сражающихся, другие освобождали Эмилию от Морано.

— Так вот как вы поступаете, граф Морано! — произнес Монтони холодным, саркастическим тоном. — Я принимал вас под своим кровом, позволил вам, хотя и отъявленному врагу моему, остаться ночевать в моем доме, а вы отплатили мне за гостеприимство дьявольской изменой и похитили у меня мою племянницу?

— Как вы смеете заикаться об измене? — запальчиво воскликнул Морано, — когда вы сами кругом виноваты? Монтони, вы негодяй! Если тут есть измена, то она на вашей стороне. Вы нанесли мне гнусную обиду, вы оскорбили меня смертельно… Но к чему слова? Выходи на бой, подлец, и прими правосудие из рук моих!

— Сам подлец! — воскликнул Монтони и, вырвавшись из рук людей, державших его, кинулся на графа; оба отступили в коридор, и там начался бой, до того ожесточенный, что никто из зрителей не решался подойти. Монтони клялся, что он пронзит мечом всякого, кто только осмелится вмешаться.

Ревность и мщение придавали особенную свирепость Морано, между тем как превосходство силы и хладнокровие Монтони дали ему возможность ранить противника, которого его слуги теперь пытались схватить; но он не поддавался и, несмотря на рану, продолжал сражаться. Он как будто не чувствовал ни боли, ни потери крови и всецело отдавался пылу мщения; Монтони, наоборот, дрался со стойкой, но сдержанной отвагой; острие меча Морано проткнуло ему руку, но почти в то же мгновение он серьезно ранил и обезоружил противника. Граф упал навзничь на руки своего слуги, а Монтони простер над ним меч, приказывая ему просить пощады. Морано, изнемогая от боли, едва успел ответить слабым жестом и несколькими едва слышными словами, что он на это не согласен, как с ним сделался обморок. Монтони уже собирался погрузить ему меч прямо в сердце в то время, как он лежал без чувств, но был остановлен рукою Кавиньи. С большим трудом удалось его удержать, но лицо его потемнело, пока он глядел на распростертого противника, и он приказал унести его немедленно вон из замка.

Между тем Эмилия, которую не пускали из ее комнаты во время суматохи боя, теперь вышла в коридор, и из чувства простого человеколюбия горячо стала умолять Монтони позволить графу Морано остаться в замке, где ему могут оказать помощь, необходимую в его состоянии. Но Монтони, который редко слушался голоса сострадания, теперь жаждал мщения и с невероятной жестокостью опять приказал удалить сраженного врага из замка, несмотря на его опасное положение, хотя кругом замка был лес и никакого другого убежища, где бы раненый мог приютиться.

Слуги графа объявили, что они не тронут его с места, пока он не очнется, и Монтони поневоле должен был бездействовать. Кавиньи тоже вступился за раненого, а Эмилия, пренебрегая угрозами Монтони, подала воды графу и распорядилась, чтобы ему перевязали рану. Наконец сам Монтони почувствовал боль в раненой руке и удалился сделать перевязку.

Между тем граф мало-помалу очнулся и первое, что он увидел, открыв глаза, была Эмилия, склонившая над ним встревоженное лицо. Он бросил на нее взгляд, полный нежности и тоски.

— Я заслужил все это, — проговорил он, — но не от руки Монтони. От вас, Эмилия, я заслужил наказание, а между тем получаю одну только жалость. — Он остановился, потому что говорил с трудом. После короткой паузы он продолжал: — Я принужден покинуть вас, но, надеюсь, не во власти Монтони. Простите мне страдания, которые я уже причинил вам! Что касается этого негодяя, то его злодейство не останется безнаказанным. Унесите меня отсюда! — обратился он к своим слугам. — Я не в состоянии ехать дальше; перенесите меня в ближайшую хижину. Я ни за что не хочу проводить ночь под этим кровом, хотя бы мне пришлось умереть дорогой.

Чезарио предложил предварительно осведомиться, нет ли поблизости какой-нибудь лачуги, где бы мог укрыться его господин. Но Морано рвался вон из замка. Душевное его состояние беспокоило его еще больше, чем рана. Он с презрением отверг предложение Кавиньи, который хотел упросить Монтони, чтобы тот позволил больному переночевать в замке. Чезарио намеревался пойти сказать, чтобы подали карету к главным воротам, но граф запретил ему: «Я не в состоянии вынести тряску экипажа, — сказал он, — позови еще несколько человек из моих слуг, пусть перенесут меня на руках».

Наконец Морано подчинился доводам рассудка и согласился, чтобы Чезарио сперва приготовил для него убежище в какой-нибудь хижине. Теперь, когда он пришел в сознание, Эмилия собиралась уйти из коридора; в эту минуту Монтони прислал слугу с приказанием, чтобы Эмилия не подходила к раненому и чтобы граф покинул замок немедленно. Глаза Морано загорелись негодованием и щеки его вспыхнули алым румянцем.

— Скажите синьору Монтони, — проговорил он, — что я удалюсь, когда мне будет удобно, что я покидаю замок, который он осмеливается называть своим, как змеиное гнездо, и что он еще услышит обо мне! Скажите ему, что я не хочу обременять его совесть вторым убийством.

— Граф Морано, понимаете ли вы что говорите? — вмешался Кавиньи.

— Да, синьор, я прекрасно понимаю, что говорю, и он также поймет, что я хочу сказать. Совесть его поможет ему разгадать мои намеки.

— Граф Морано, — произнес Верецци, до сих пор молча наблюдавший раненого, — если вы посмеете еще раз оскорбить моего друга, я насквозь проколю вас мечом.

— Это было бы поступком, достойным друга такого негодяя: — возразил Морано под импульсом негодования, он приподнялся, освободившись от державших его слуг; но этот прилив энергии был непродолжителен, скоро он опять откинулся назад в изнеможении. Между тем люди Монтони удерживали Верецци, который порывался привести в исполнение свою угрозу. Кавиньи, не настолько еще развращенный, чтобы поощрять подлое коварство Верецци, старался увести его из коридора. Эмилия, из сострадания не уходившая до сих пор, собралась бежать в ужасе, как вдруг умоляющий голос Морано остановил ее; слабым жестом он попросил ее подойти поближе.

Она робко подошла к нему, но томное, измученное выражение его лица опять возбудило в ней жалость, и она преодолела ужас.

— Я удаляюсь отсюда навсегда, — молвил он, — может быть, я никогда не увижусь с вами. Мне хотелось бы унести с собою ваше прощение; Эмилия, мало того, мне хотелось бы услышать от вас, что вы относитесь ко мне доброжелательно!

— Хорошо, я прощаю вас; искренне желаю вам выздоровления.

— Только выздоровления? — отозвался Морано с глубоким вздохом.

— … И всяких благ, — прибавила Эмилия.

— Может быть, мне следовало бы удовольствоваться этим, — заметил он, — большего я не заслужил; но я попрошу вас, Эмилия, иногда думать обо мне и, забыв о моих проступках, вспоминать только о моей пылкой любви, вызвавшей эти проступки. Увы, я готов просить невозможного: просить вашей любви! В эти минуты, когда я расстаюсь с вами, и может быть, навеки, я почти не помню себя. Эмилия, желаю вам никогда не испытывать мучения такой страсти, как моя!..

Эмилии хотелось поскорее уйти.

— Умоляю вас, граф, подумайте о своей безопасности и не мешкайте здесь долее. Я трепещу последствий злобы синьора Верецци и гнева Монтони, если он узнает, что вы все еще здесь.

Лицо Морано вспыхнуло румянцем, глаза сверкнули, но он старался скрыть свое волнение и отвечал спокойным тоном:

— Раз вы интересуетесь моей безопасностью, я сам позабочусь о ней и удалюсь. Но раньше я еще раз хочу услышать от вас, что вы желаете мне добра, — прибавил он, устремив на нее страстный, печальный взор.

Эмилия повторила свои уверения. Он взял ее руку, которую она даже не пробовала отдернуть, и поднес ее к губам своим.

— Прощайте, граф Морано, — проговорила Эмилия и повернулась, чтобы уйти; в эту минуту появился слуга со вторичным приказанием от Монтони. Опять Эмилия стала умолять Морано, если он дорожит своей жизнью, покинуть замок немедленно. Он молча устремил на нее пристальный взор, полный отчаяния, но она не имела времени повторить свою просьбу и, не смея ослушаться приказания Монтони, вышла из коридора и пошла к нему.

Монтони находился в так называемой «кедровой» гостиной, смежной с большой залой, и лежал на кушетке, довольно сильно страдая от своей раны. На суровом, но спокойном лице его отражалась мрачная, страстная мстительность, но не видно было признаков физической боли: физическое страдание он всегда презирал и признавал одни лишь грозные, душевные бури. Вокруг него суетились старый Карло и синьор Бертолини, но г-жи Монтони при нем не было.

Эмилия вся дрожа приблизилась к нему и выслушала его строгий выговор за то, что она не послушалась его с первого слова. Она заметила, что он приписывает ее продолжительное пребывание в коридоре такому мотиву, который и не приходил ей в голову по ее наивности.

— Все это женские капризы, — сказал он, — я должен был бы их предвидеть. Вы упорно отвергали ухаживания графа Морано, пока я поддерживал его предложение, а теперь вдруг начали поощрять его, увидав, что я отказал ему в вашей руке.

Эмилия была изумлена.

— Я не понимаю вас, синьор, — отвечала она, — уж не намекаете ли вы на то, будто граф явился ко мне в комнату с моего согласия?

— На это я вам ничего не отвечу, — возразил Монтони, — но несомненно нечто более, чем простое участие, заставляло вас так горячо заступаться за него и так долго оставаться в коридоре при человеке, которого вы до сих пор тщательно избегали.

— Боюсь, синьор, что мною руководило нечто более, чем простое участие, — спокойно отвечала Эмилия, — за последнее время я стала убеждаться, что чувство сострадания редко встречается в людях. Но как могли вы, синьор, смотреть на ужасное положение Морано и не желать облегчить его?

— К капризам вы еще присоединяете и лицемерие! — проговорил нахмурившись Монтони, — вы смеете критиковать чужие поступки, а между тем вам прежде всего следовало бы оглянуться на себя и приобрести качества, необходимые для женщины: искренность, постоянство в чувствах и покорность.

Эмилия, всегда старавшаяся согласовать свои поступки с законами справедливости и душа которой была необыкновенно чутка ко всему, что и составляет украшение женщины, была поражена этими упреками, но в глубине души она твердо сознавала, что заслуживает скорее похвалы, чем осуждения, поэтому гордо молчала. Монтони, обратившись к слуге, вошедшему в комнату, осведомился — уехал ли Морано из замка? Человек отвечал, что слуги как раз переносят раненого на кресле в ближайшую хижину. Услыхав это, Монтони немного успокоился; и когда через несколько минут появился Людовико и доложил, что Морано уже нет в замке, Монтони велел Эмилии вернуться в свою комнату.

Эмилия была рада уйти, чтобы не видеть Монтони, но мысль провести остаток ночи в комнате, куда всякий мог вторгнуться через дверь, ведущую на лестницу, теперь тревожила ее еще более, чем когда-нибудь; она решилась иойти к тетке и попросить ее, чтобы она позволила Аннете ночевать с нею.

Дойдя до большой галереи, она услыхала голоса, громко спорящие; в эту минуту, склонная пугаться решительно всего, она остановилась, но вскоре до нее долетели слова, произнесенные синьорами Кавиньи и Верецци, и она направилась к ним, с намерением успокоить и примирить их. Они были одни. Лицо Верецци все еще пылало злобой; но так как первоначальная причина его гнева бьыа уже удалена, то он, казалось, перенес все свое раздражение на Кавиньи, а тот, по-видимому, не столько спорил с ним, сколько укорял его в чем-то.

Верецци твердил, что сейчас же уведомит Монтони об оскорблении, нанесенном ему Морано, а главное о том, что граф обвинил его в убийстве.

— В состоянии исступления человек не может отвечать за себя, — говорил Кавиньи, — на слова, произнесенные в раздражении, нельзя обращать внимания. Если вы будете настаивать на своем намерении, то последствия окажутся роковыми для вас обоих. Теперь же нам предстоит бороться за более серьезные интересы, а не преследовать мелочную мстительность.

Эмилия присоединила свои просьбы к доводам Кавиньи и они наконец подействовали настолько, что Верецци согласился уйти к себе, не повидавшись с Монтони.

Дойдя до комнаты тетки, Эмилия нашла двери запертыми. Через некоторое время, однако, ей отворила сама г-жа Монтони.

Не надо забывать того, что за несколько часов перед тем Эмилия подходила к спальне тетки другим, задним ходом. Теперь, судя по спокойному лицу г-жи Монтони, Эмилия пришла к выводу, что она ничего не подозревает о приключении; случившемся с ее мужем, и уже собиралась сообщить ей обо всем как только возможно осторожнее, но тетка прервала ее, заметив, что ей уже все известно.

Эмилия прекрасно знала, что тетка ее вообще не имеет причин любить мужа, но такой полной апатии к нему она все-таки не ожидала. Получив позволение взять Аннету, Эмшшя тотчас же удалилась к себе.

По всему коридору виднелись на полу следы кровц, а на том месте, где граф и Монтони дрались, были большие багровые пятна. Проходя мимо, Эмилия невольно задрожала и оперлась на руку Аннеты. Достигнув своей комнаты, она сейчас же решила — раз дверь на лестницу была оставлена отворенной, а с ней кстати была Аннета — тут же исследовать, куда ведет эта дверь. Это обстоятельство было фактически связано с ее безопасностью. Аннету разбирал и страх, и любопытство; она предложила спуститься вниз тайком по лестнице; но, приблизившись к двери, она убедилась, что ее уже успели запереть снаружи. Теперь вся их забота была направлена к тому, чтобы заградить дверь также изнутри, приставив к ней столько тяжелой мебели, сколько они были в силах стащить с места. После этого Эмилия улеглась наконец в постель; Аннета заснула на кресле у камина, где еще слабо тлели головни.

 

ГЛАВА XX

Теперь вернемся к предыдущим событиям, которые автор не успел изложить, занявшись поспешным отъездом Эмилии й происшествиями, быстро следовавшими одно за другим по прибытии ее в замок.

В день ее отъезда утром граф Морано явился в назначенный час в палаццо Монтони за своей невестой. Придя туда, он был несколько озадачен тишиной и безлюдием в портике, где обыкновенно толклись лакеи Монтони; но удивление скоро сменилось негодованием и бешенством, когда дверь отворила какая-то старуха и объявила графским слугам, что господа рано поутру выехали из Венеции на terra firma. Почти не веря тому, что доложили ему слуги, Морано сам вышел из гондолы и бросился в портик, желая узнать, в чем дело. Старуха, одна оставшаяся сторожить палаццо, опять повторила сказанное раньше, а безмолвие и пустота покинутых апартаментов красноречиво подтвердили ее слова. Тогда граф в гневе схватил ее за плечи, как будто хотел сорвать на ней всю злобу, и забросал ее вопросами с такой бешеной жестикуляцией, что та от испуга не могла выговорить ни слова. Наконец он выпустил ее из рук и обежал весь дом, как безумный, проклиная и Монтони и свою собственную глупость. Тогда старуха, несколько оправившись от испуга, рассказала ему все, что знала об отъезде, — в сущности очень немногое, но из этого рассказа Морано мог понять, что Монтони уехал в свой замок в Апеннинах.

Туда он и последовал за ним, как только его слуги окончили сборы в дорогу, — в сопровождении одного приятеля и нескольких человек свиты; он решил или овладеть Эмилией, или отомстить Монтони. Когда он опомнился от первой вспышки бешенства и мысли его немного прояснились, совесть подсказала ему некоторые обстоятельства, до известной степени объяснявшие поворот в поведении Монтони. Каким образом последний мог пронюхать о намерении, известном только ему, Морано, этого он не мог постигнуть. Но в таких случаях между людьми недобрыми существует тайное сочувствие и часто, как говорится, сердце сердцу весть подает. Так было и с Монтони; ему удалось узнать наверное то, что он подозревал уже давно, а именно, что обстоятельства Морано вовсе не блестящи, как ему хотели внушить, а, напротив, сильно пошатнулись. Монтони поддерживал его сватовство из эгоистических мотивов, честолюбия и корысти: первое было бы удовлетворено, если б он породнился с венецианским вельможей, а второе — тем, что он рассчитывал получить поместье Эмилии в Гаскони, обещанное ему графом в день ее свадьбы. В то же самое время, он возлагал надежды на безумную расточительность графа, и только вечером накануне свадьбы он получил верные сведения о расстроенных делах жениха. Тогда он, не колеблясь, вывел заключение, что Морано намерен надуть его и не дать ему имения Эмилии. Эту догадку, по-видимому, подтверждал дальнейший образ действий графа, который, обещав явиться вечером для подписания документа, обеспечивающего Монтони обещанную награду, не сдержал своего слова. Такой поступок со стороны человека такого беспечного характера, как у Морано, мог быть приписан и другой причине, менее серьезной, но Монтони ни на минуту не колебался объяснить этот поступок по-своему.

Тщетно прождав графа несколько часов, он отдал распоряжение своим людям немедленно готовиться к отъезду. Спеша в Удольфский замок, он желал удалить Эмилию от Морано, а также порвать сватовство, не подвергаясь бесполезным пререканиям со стороны жениха, а если граф имеет честные намерения, как Монтони понимал их, то он несомненно последует за Эмилией и подпишет требуемые документы. В таком случае Монтони не задумался бы принести племянницу в жертву человеку даже разорившемуся, лишь бы самому сорвать хороший куш он избегал упоминать ей о причине своего внезапного отъезда, боясь возбудить в ней надежды и сделать ее еще более несговорчивой и непокорной.

С такими соображениями он покинул Венецию, а Морано, имея в виду соображения совсем иного свойства, последовал за ним в область суровых Апеннин. Когда доложили о его приезде в замок, Монтони подумал про себя, что Морано не решился бы показаться, если б не имел намерения выполнить свое обязательство, поэтому с готовностью принял графа у себя. Но раздраженный вид и резкий тон Морано, как только он вошел, тотчас же разуверили его. Когда Монтони отчасти объяснил ему мотивы неожиданного отъезда из Венеции, граф настойчиво продолжал требовать Эмилию и укорять Монтони, даже не упоминая о своем прежнем условии.

Наконец Монтони, утомившись спором, отложил решение его до следующего утра, и Морано удалился с некоторой надеждой, вызванной явной нерешительностью Монтони. Но в уединении своей спальни он стал обдумывать предыдущий разговор с Монтони, припомнив из прошлого несколько примеров его двоедушия, — и все надежды его сразу испарились: он решил не пренебрегать случаем овладеть Эмилией с помощью иных средств. Своему преданному камердинеру он доверил свой план увезти Эмилию и послал его к слугам Монтони поискать, не найдется ли между ними хоть один, который мог бы помочь ему осуществить его намерение. Выбор он поручил догадливости своего слуги и не ошибся: тот нашел человека, с которым Мон-тони когда-то обошелся сурово и который поэтому готов был изменить своему господину. Этот слуга провел Чезарио вокруг замка, через потайной ход по лестнице, ведущей прямо в спальню Эмилии; потом показал ему кратчайший выход из замка и доставил ему ключи, которые должны были обеспечить его отступление. Человека этого щедро наградили за его услугу. Как вознагражден был граф за свое коварство — мы уже знаем.

Между тем старик Карло случайно услыхал разговор двух слуг Морано, которым приказано было ждать у кареты за стенами замка: они диву давались, что означает внезапный тайный отъезд их господина, потому что камердинер не объяснил им планов Морано и только поручил исполнить некоторые распоряжения. Теперь слуги, однако, пускались на догадки и передавали их друг другу; из их беседы Карло вывел верное заключение. Но прежде чем он осмелился доложить Монтони о своих опасениях, он старался получить дальнейшее подтверждение своих догадок и с этой целью встал вместе с другим слугой у дверей комнаты Эмилии, выходящей в коридор. Не долго пришлось ему ждать, хотя ворчание собаки раз чуть было не выдало его. Убедившись, что Морано забрался в комнату Эмилии, и прислушавшись к разговору настолько, что понял его планы, старик немедленно поднял тревогу, вызвал Монтони и таким образом спас Эмилию от посягательств графа.

На другое утро Монтони встал в обычный час; раненая рука его была на перевязи; он выходил на крепостной вал, осматривал работы, отдавал распоряжения о возведении добавочных верков, затем вернулся в замок, где принимал нескольких лиц, с которыми целый час толковал о делах. После этого позвали Карло и приказали ему отвести незнакомцев в ту часть замка, где в прежнее время помещались главные слуги, и хорошенько угостить их. После этого ему приказано было вернуться к своему господину.

Тем временем граф лежал в хижине на опушке леса под горою и среди жестоких физических и нравственных страданий замышлял отомстить синьору Монтони. Слуга его, которого он послал за хирургом в ближайший город, вернулся только на другой день. Осмотрев и перевязав раны, врач отказался высказать положительное мнение о степени их опасности; но, дав больному успокаивающее питье и предписав ему покой, сам остался в хижине наблюдать за ходом болезни.

Остаток этой тревожной ночи Эмилия провела относительно спокойно; утром, проснувшись и вспомнив, что теперь она избавлена от ухаживаний Морано, она почувствовала, что с души у нее скатилось тяжелое бремя. Теперь оставалась только одна забота — убедиться, насколько верны намеки Морано относительно замыслов Монтони. Она помнила, что он сказал ей:

— Планы его мне неизвестны, но я знаю, что они ужасны.

В эту минуту ей казалось, что граф говорит это с целью напугать ее и заставить принять его покровительство, и до сих пор она думала, что это действительно так. Но все-таки, по зрелом размышлении, уверения эти являлись довольно правдоподобными, если принять во внимание характер и прежние поступки Монтони. Однако Эмилия подавила в себе склонность к дурным предчувствиям и, решив насладиться этим временным отдыхом от действительных бед, старалась не думать ни о чем дурном. Она собрала свои рисовальные принадлежности и расположилась у окна срисовывать часть пейзажа, расстилающегося перед нею.

Занятая рисованием, она увидала вдруг на террасе тех самых людей, что недавно прибыли в замок. Вид их невольно приковывал внимание: их одежда была какая-то странная, а лица отличались свирепым выражением. Эмилия отошла от окна, в то время как они проходили мимо, но скоро опять вернулась к своему наблюдательному посту. Их фигуры так подходили к окружающей дикой обстановке, что пока они стояли, рассматривая замок, Эмилия набросала их в свою картину, где они должны были изображать бандитов в горах. Окончив набросок, она поразилась характерностью группы, срисованной с натуры.

Поставив угощение для новоприбывших в отведенной им комнате, Карло, как ему было приказано, вернулся к своему господину, который желал поскорее расследовать, кто из слуг сыграл роль предателя и отдал ключи от ворот в руки чужих людей. Но Карло, хотя и преданный своему господину настолько, что не мог относиться равнодушно к его интересам, все-таки ни за что не согласился бы выдать товарища даже в руки законного правосудия; поэтому он притворился, что не знает, кто участвовал в заговоре графа Морано, а только повторил свое первое заявление, что случайно услыхал о заговоре от слуг.

Подозрения Монтони естественно пали на привратника, и он велел позвать его. Карло сперва колебался, наконец, скрепя сердце, отправился исполнять приказание.

Привратник Бернардини отрицал обвинения с таким стойким, решительным видом, что Монтони едва ли мог считать его виновным, хотя и не верил в его полную непричастность к делу. Наконец привратника отпустили: он и был истинным виновником, хотя избегнул темницы.

После этого Монтони отправился в апартаменты своей жены, куда за ним вскоре последовала и Эмилия; но, застав супругов в оживленном споре между собой, она тотчас же хотела уйти; тетка удержала ее.

— Вы будете свидетельницей моего сопротивления, — сказала она. — Ну, синьор, повторите приказание, которому я так много раз отказывалась повиноваться.

Монтони обернулся к Эмилии с гневным, суровым лицом и велел ей выйти из комнаты, тогда как жена его продолжала настойчиво требовать, чтобы она осталась. Эмилии хотелось избежать этой сцены раздора; вместе с тем она желала быть полезной своей тетке. Но она боялась идти наперекор Монтони, в глазах которого сверкал мрачный гнев.

— Уйдите отсюда, — произнес он громовым голосом.

Эмилия повиновалась и, сойдя вниз на террасу, откуда незнакомцы уже удалились, продолжала размышлять о несчастном браке сестры своего покойного отца и о своем собственном отчаянном положении, в которое была поставлена тою, кого она всегда искренне старалась любить и уважать. Поведение г-жи Монтони было, однако, таково, что исключало всякое уважение и любовь; но кроткое сердце Эмилии было тронуто ее несчастьем, и в пробудившейся жалости она позабыла недостойное обращение с нею тетки.

В то время, как она прогуливалась по валу, у входных дверей появилась вдруг Аннета, боязливо озираясь.

— Барышня милая, я искала вас по всему дому, — проговорила она. — Подите-ка сюда, я покажу вам картину.

— Картину! — отозвалась Эмилия, вздрогнув.

— Да, барышня, портрет покойной госпожи этого замка. Старый Карло сказал мне, что это она, и я подумала, что вам интересно будет поглядеть. А уж с моей барыней, вы сами знаете, нельзя говорить о таких вещах.

— А так как, — улыбнулась Эмилия, — тебе непременно нужно с кем-нибудь поговорить…

— Ну да, конечно, барышня! можно ли жить в таком доме, если еще и поговорить не с кем? Кажется, если б меня заперли в тюрьму, да позволили говорить — я охотно согласилась бы; я стала бы разговаривать, ну, хоть со стенами!.. Однако пойдемте, барышня, мы теряем время — я хочу показать вам ту картину.

— Она закрыта покрывалом? — спросила Эмилия, остановившись.

— Да чего вы так побледнели, барышня! — воскликнула Аннета, пристально взглянув на Эмилию, — вы нездоровы?

— Нет, Аннета, со мной ничего, но мне что-то не хочется смотреть картину. Ступай одна в замок.

— Как, барышня? неужто вы не желаете взглянуть на госпожу здешнего замка, на ту даму, помните, что исчезла так таинственно? Ну, а я, признаться, готова была бы взбежать одним духом вон на ту дальнюю гору — лишь бы посмотреть на ее портрет, и, по правде сказать, только одна эта страшная история и привлекает меня в этом старом замке, хотя жутко становится, лишь только подумаешь обо всем этом!..

— Да, Аннета, ты любишь все чудесное; но знаешь ли, если ты не остережешься, то эта склонность заведет тебя в дебри суеверия!..

Аннета, в свою очередь, могла бы посмеяться над таким благозвучным замечанием Эмилии, которая сама точно так же трусила воображаемых ужасов и с таким же интересом слушала разные таинственные сказки. Аннета повторила свое предложение.

— И ты уверена, что это действительно картина? — спросила Эмилия. — Ты сама видела ее? Она закутана покрывалом?

— Пресвятая Дева Мария! Да… нет… да, я уверена, что это картина — я сама видела, она ничем не завешена.

Удивленный тон и взгляд, с каким это было сказано, заставили Эмилию насторожиться; она скрыла свое волнение под небрежной улыбкой и просила Аннету повести ее к картине. Картина висела в полутемной комнате, смежной с помещением для слуг. Несколько других предметов, развешенных по стенам, были, как и эта картина, покрыты пылью и паутиной.

— Вот она, — проговорила Аннета тихим голосом, указывая на картину.

Картина изображала даму в цвете молодости и красоты; черты ее были изящны, благородны, полны выразительности; но в них не было той кроткой привлекательности, которая нравилась Эмилии, а еще менее той томной задумчивости, которую она так высоко ценила. Это было лицо, дышавшее скорее страстью, чем нежностью, надменной нетерпеливостью, а не мягкой покорностью перед несчастьем.

— Сколько лет прошло с того времени, как исчезла эта дама, Аннета? — спросила Эмилия.

— Двадцать лет, барышня, или около того, — так люди говорят. Знаю только, что случилось это давным-давно.

Эмилия, не отрываясь, смотрела на портрет.

— Сдается мне, — продолжала Аннета, — что синьору следовало бы повесить портрет в лучшее место, а не оставлять в этой грязной каморке. По-моему, он должен бы поместить изображение особы, доставившей ему все эти богатства, в самую лучшую комнату замка. Но если он этого не делает, то у него верно есть на это основательные причины. Говорят, будто за неблагодарность он потерял все свои богатства. Но тсс… барышня, об этом ни слова!

Аннета приложила палец к губам. Эмилия была слишком поглощена своими мыслями, чтобы слышать болтовню горничной.

— Госпожа эта — красавица, что и говорить, — продолжала Аннета, — синьору нечего стыдиться повесить ее портрет в той же зале, где находится пресловутая картина под покрывалом.

Эмилия резко обернулась.

— Да только и там ее так же мало было бы видно, как и здесь: ведь дверь туда всегда заперта, я сама убедилась.

— Уйдем отсюда, — сказала Эмилия, — и послушайся моего совета, Аннета, — будь осторожна на язык и никогда никому не говори того, что знаешь про эту картину.

— Пресвятая Дева! — воскликнула Аннета, — разве же это секрет? все слуги видели ее!

Эмилия вздрогнула.

— Вот как? — воскликнула она. — Видали? Когда? Где?

— Ах, барышня, да что ж тут странного? Все мы оказались любопытнее вас!

— Ты, кажется, говорила, что дверь держат на запоре, — заметила Эмилия.

— Видно, не всегда, барышня, иначе, как могли бы мы с вами попасть сюда?

— Ах да, ты говоришь про эту картину, — отвечала Эмилия, немного успокоившись. — Ну, Аннета, здесь больше нечего смотреть, пойдем.

Идя в свою комнату, Эмилия увидала, что Монтони сходит вниз в сени, и зашла в уборную тетки, которую застала в слезах; иа лице ее было написано горе и озлобление. До сих пор гордость не позволяла ей жаловаться. Судя о племяннице по самой себе и сознавая в душе, что ее обращение с нею того заслуживало, она вообразила, что ее горе вызовет у Эмилии злорадство, а не сочувствие, что та будет презирать, а не жалеть ее. Но она не знала, сколько нежности и сострадания таится в сердце Эмилии, не знала, что она всегда готова позабыть нанесенные ей обиды, когда врагов ее постигло несчастье. Страдания других, кто бы они ни были, всегда возбуждали в ней жалость, и это чувство неизменно рассеивало малейшее темное облачко злобы в ее душе, навеянное гневом или предубеждением.

Страдания заставили наконец г-жу Монтони преодолеть свою гордость; не стесняемая присутствием мужа, она начала изливать свои жалобы перед племянницей.

— Ах, Эмилия, — восклицала она, — я несчастнейшая из женщин! Как жестоко со мной обошлись! Могла ли я предвидеть подобную участь? Кто мог бы подумать, когда я выходила замуж за такого человека, как синьор, что мне суждено будет оплакивать свою долю? Но как знать, что для нас лучше? Как знать, что нас ожидает в будущем? Самые заманчивые надежды часто рушатся. Могла ли я подозревать, выходя за синьора, что когда-нибудь раскаюсь в своем великодушии…

Эмилия подумала про себя, что и тогда все это можно было предвидеть, но она этого не сказала — в ней не было ни капли злобного торжества. Она села в кресло возле тетки, взяла ее за руку и с кротостью ангела-хранителя заговорила с нею. Но слова ее не успокаивали г-жу Монтони. Она слушала неохотно: ей хотелось говорить самой. Ей нужно было, чтобы ее пожалели, а не утешали; и только когда Эмилия выразила ей свою жалость, она узнала в подробностях несчастья тетки.

— Неблагодарный! — кричала госпожа Монтони, — он обманул меня во всех отношениях; он оторвал меня от родины и друзей; он запер меня в этом ветхом замке нарочно, чтобы в этой пустыне заставить меня помогать его замыслам! Но он убедится, что ошибся; он увидит, что никакие угрозы не изменят моего решения… Кто бы мог вообразить, что человек такой знатный, по-видимому богатый, не имеет положительно никакого состояния — ни гроша собственного! Я думала, что он человек с весом, человек состоятельный, — иначе я, наверное, не вышла бы за него замуж! Неблагодарный, лукавый человек!

Она остановилась перевести дух.

— Милая тетя, успокойтесь, — вмешалась Эмилия, — синьор, быть может, не так богат, как вы имели причины ожидать; но, наверное, ои не беден, раз ему принадлежит и этот замок, и дворец в Венеции… Я не понимаю, что же именно так сильно огорчает вас?

— Что именно? — с сердцем воскликнула г-жа Монтони. — Разве недостаточно того, что он давно уже расстроил свое состояние игрой, что он растратил все, что я принесла ему в приданое, а тепепрь хочет заставить меня подписать отречение от всего моего состояния (хорошо еще, что я главную часть собственности укрепила за собой) для того, чтоб и это погубить, бросить на выполнение каких-то нелепых планов, которых никто не понимает, кроме него самого. Что по-вашему, всего этого не достаточно?

— Положим, достаточно, — согласилась Эмилия, — но не забудьте, тетя, что всего этого я раньше не знала…

— Разве не достаточно и того, — продолжала тетка, ничего не слушая, — что он сам разорился в пух и прах, что он по уши в долгах и что ни этот замок, ни дворец в Венеции уже не принадлежат ему, за уплатой долгов.

— Я поражена тем, что вы мне рассказываете, тетушка, — проговорила Эмилия.

— А по-вашему мало того, — прервала г-жа Монтони, — что он обращается со мной презрительно, жестоко, потому что я отказалась передать ему свое состояние, и вместо того, чтобы испугаться его угроз, энергично воспротивилась ему и укоряла его за его постыдное поведение? До сих пор я все выносила кротко, племянница, никогда я не вымолвила ни слова жалобы, нет! Мой единственный недостаток заключается в слишком большой доброте, слишком большом великодушии; и за все это я прикована навеки к негодяю, низкому, лживому чудовищу!

У нее перехватило дыхание и она принуждена была умолкнуть. Если что-нибудь могло заставить Эмилию улыбнуться в такой момент, то ее рассмешили бы эти гневные речи тетушки, которые она выкрикивала визгливым голосом, сопровождая их резкой жестикуляцией. Эмилия убедилась, что искреннее слово сочувствия не действует на тетку, и, презирая банальные фразы утешения, решила лучше молчать. Между тем г-жа Монтони приняла это молчание за равнодушие, за пренебрежение и принялась упрекать племянницу в недостатке почтительности и чувства.

— Так вот ваша хваленая чувствительность!.. — говорила она. — Уж я знала, что нельзя ожидать от вас уважения и привязанности к родственникам, которые относятся к вам, как к родной дочери.

— Простите, тетушка, — кротко возразила Эмилия, — не в моей натуре хвастаться, а если бы и было, то я не стала бы хвалиться чувствительностью — качеством более опасным, чем желательным…

— Ну, хорошо, хорошо, не стану с вами спорить. Но, как я уже говорила, Монтони угрожает мне насилием, если я дольше буду отказываться подписать отречение от моего имущества: об этом у нас и шел спор, когда вы вошли ко мне сегодня. Но я твердо решила, что не уступлю ни за что на свете. Отныне я не намерена молча терпеть преследования. Он услышит от меня всю правду; я выскажу ему все, чего он заслуживает; я не посмотрю на его угрозы и жестокое обращение.

Эмилия воспользовалась паузой, когда умолк голос госпожи Монтони, чтобы вставить свое слово.

— Милая тетя, ведь это только раздражит синьора без всякой нужды и может побудить его к насилию, которого вы так боитесь.

— А пусть! Мне все равно, — отвечала госпожа Монтони, — я не желаю выносить такого обращения. Уж не посоветуете ли вы мне отказаться от моего состояния?

— Нет, тетя, я не то хочу сказать.

— Что же вы хотите сказать в таком случае?

— Вы говорили, что намерены в чем-то укорять синьора?.. — робко промолвила Эмилия.

— Ну, так что же? разве он не заслуживает упреков?

— Конечно, но не будет ли это неосторожно, тетя, упрекать его?

— Неосторожно! Что там толковать об осторожности, когда вам угрожают всякими насилиями.

— Вот именно, чтобы избежать этих насилий и необходима осторожность, тетушка, — заметила Эмилия.

— Осторожность! — кричала г-жа Монтони, не слушая Эмилии, — осторожность по отношению к человеку, который не совестится нарушать все обычные правила гуманности в своем поведении со мною? Разве подобает мне соблюдать благоразумие и осторожность по отношению к нему? Я не так подла.

— Да ведь так нужно действовать для вашей же собственной выгоды, — скромно возразила Эмилия. — Ваши упреки, как бы они ни были справедливы, не могут служить ему наказанием; зато они могут подстрекнуть его к новым насилиям против вас же.

— Как! вы хотите, чтобы я исполняла все, что он прикажет? чтобы я становилась перед ним на колени за его жестокость? чтобы я отдала ему все мое имущество?..

— Как вы ошибаетесь на мой счет, тетя! — сказала Эмилия. — Я не способна давать вам советы по делу такому важному для вас, но вы простите, если я скажу вам, что если вы желаете спокойствия, то должны стараться примирить, успокоить синьора Монтони, а не раздражать его укорами.

— Успокоить! еще что выдумали! Говорят вам, это совершенно невозможно, не хочу даже и пробовать.

Эмилию поразило такое тупое непонимание и слепое упорство г-жи Монтони; но видя, как она мучается, и жалея ее, старалась найти какое-нибудь средство помочь ей.

— Ваше положение, милая тетя, быть может, вовсе не так отчаянно, как вы воображаете. Синьор, вероятно, представляет свои дела в худшем виде, чем они есть на самом деле, нарочно, чтобы склонить вас уступить ему ваше состояние. Кроме того, пока оно находится в ваших руках, это будет служить вам за ручкой, ресурсом в будущем, даже в том случае, если бы поведение синьора заставило вас искать развода.

Госпожа Монтони нетерпеливо прервала ее.

— Бесчувственная, жестокая девушка! она хочет уверить меня, что я не имею поводов жаловаться, что положение синьора цветущее, что моя будущность не сулит мне никаких беспокойств, что мои горести так же вздорны и фантастичны, как и ее собственные! А я-то думала, что раскрываю душу свою человеку, который может сочувствовать мне в моем горе. Видно, эти пресловутые добрые души не умеют сочувствовать никому, кроме самих себя! Можете уходить, оставьте меня!

Эмилия вышла, не говоря ни слова, с чувством не то жалости, не то презрения, и удалилась в свою комнату, где отдалась грустным размышлениям о положении несчастной родственницы. Опять пришел ей на память разговор итальянца с Валанкуром, происходивший перед ее отъездом из Франции. Теперь вполне подтверждались его намеки на разорение Монтони; оправдывался и общий отзыв о характере Монтони. Только некоторые отдельные факты, свидетельствующие о его безнравственности, еще нуждались в разъяснении. Собственные наблюдения Эмилии и слова графа Морано убеждали ее, что положение Монтони совсем не таково, как сперва казалось; однако то, что сообщила ей тетка, просто ошеломило ее: она видела, что Монтони живет на широкую ногу, держит толпу слуг и за последнее время входит в огромные расходы, затеяв ремонт и укрепление замка. Чем больше она обо всем этом думала, тем больше ее разбирал страх за тетку и за себя.

Кое-какие слова Морано, которые она слышала от него накануне и приписывала его гневу и желанию мести, теперь опять пришли ей на ум, и она уже готова была верить им. Она не могла сомневаться, что раньше Монтони заключил сделку с графом Морано на ее счет, то есть попросту обещал продать ее графу за известное денежное вознаграждение; теперь же становилось очевидным, что Монтони рассчитывает распорядиться ее судьбой еще более выгодно для себя, отдав ее другому, более богатому жениху.

Бросая обвинения по адресу Монтони, граф Морано между прочим сказал, что он не останется в замке, который Монтони осмеливается называть своим, и не хочет обременять его совести другим убийством. Эти намеки в ту минуту могли быть объяснены разве гневом и запальчивостью; но теперь Эмилия стала придавать этим словам более серьезное значение; она трепетала при мысли, что находится в руках подобного человека. Наконец, сообразив, что размышления не облегчат ее печального положения и не придадут ей сил выносить его с твердостью, она старалась как-нибудь рассеять тоску и вынула из своей маленькой библиотеки томик своего любимого Ариосто. Но его пылкая фантазия и богатый вымысел не надолго могли приковать ее внимание; на этот раз очарование поэзии не тронуло ее сердца.

Она отложила книгу в сторону и взялась за лютню. Редко случалось, что ее страдания не смягчались под влиянием гармонических звуков. Она не могла выносить музыки только тогда, когда ее сердце бывало переполнено нежной тоской и скорбью по утраченным дорогим людям: в таких случаях музыка доводила ее до отчаяния. Так было с ней, когда она оплакивала своего отца и услыхала нежные звуки музыки, доносившиеся до ее окна у монастыря в Лангедоке ночью, после смерти отца.

В данном случае музыка принесла ей некоторую отраду. Она продолжала играть до тех пор, пока Аннета не принесла ей обед. Эмилия удивилась и спросила, кто ее послал.

— Мне сама барыня приказывала, — объяснила Аннета, — синьор распорядился, чтобы ей подали обед в ее комнату. Вот она и приказала, чтобы я подала вам кушать сюда. Кажется, между господами что-то произошло неладное, еще хуже прежнего…

Эмилия, сделав вид, что не замечает этих рассуждений, села за накрытый столик. Но Аннета не умела молчать. Прислуживая барышне за столом, она рассказала о прибытии тех людей, что Эмилия видела на террасе и дивилась их странной наружности. Кроме того ее удивляло, что Монтони так радушно принял их у себя.

— Так они обедают вместе с синьором? — осведомилась Эмилия.

— Нет, барышня, они давно отобедали в той зале, что помещается на северном конце замка; не знаю, когда они собираются уезжать, во всяком случае синьор велел старику Карло доставить им все нужное. Они обошли весь замок и все расспрашивали рабочих на укреплениях. Никогда в жизни я не видывала людей такой подозрительной наружности: на них просто смотреть страшно.

Эмилия осведомилась у Аннеты, не слыхала ли она чего про графа Морано и есть ли вероятие на его выздоровление. Но горничная знала только, что графа перенесли в лесную хижину и все говорят, будто он непременно умрет.

На лице Эмилии отразилось огорчение.

— Ах, — сказала Аннета, — погляжу я, как молодые барышни умеют притворяться, когда влюблены! Ведь я думала, что вы терпеть не можете графа, иначе я ничего не сказала бы вам, да и в самом деле вам есть за что ненавидеть его.

— Прежде всего, я никого не ненавижу, — отвечала Эмилия, стараясь улыбнуться, — конечно, я не люблю графа Морано, но всякое насилие возмущает меня.

— Положим, барышня, он сам виноват.

Эмилия сделала недовольное лицо, и Аннета, истолковывая по-своему причины ее неудовольствия, принялась по-своему оправдывать графа.

— Что и говорить, это был очень неделикатный поступок — вторгнуться в комнату к даме и, увидав, что его присутствие ей неприятно, отказываться уйти; а потом, когда явился хозяин замка и честью просил его удалиться, он выхватил шпагу с клятвами и угрозами! Разумеется, такое поведение было крайне дерзко. Но ведь граф обезумел от страсти и не сознавал, что делает.

— Ну, довольно об этом. — остановила ее Эмилия, улыбаясь на этот раз без принуждения, и Аннета вернулась к прежней теме — раздору между Монтони и его женой.

— Тут нет ничего нового, — говорила она, — то же самое мы не раз уже видали и слыхали в Венеции, хотя я ни слова не говорила вам об этом, барышня.

— И отлично делала, Аннета; будь и теперь такой же сдержанной: это предмет для меня неприятный.

— Ах, барышня милая! Какая же вы скромница! Как деликатничаете с людьми, которые так мало ценят вас! Не могу я выносить, чтобы вас обманывали; я должна сказать вам… для вашей же пользы, а вовсе не для того, чтобы досадить барыне, хотя, по правде сказать, не очень-то она и стоит того, чтобы ее любили…

— Не смей говорить дурно про тетю, Аннета!.. — строго остановила ее Эмилия.

— Уж извините, барышня, я именно про нее и хочу сказать… Если б вы знали то, что я знаю, вы бы и не имели духу рассердиться на меня. Я много, много раз слыхала, как синьор говорил про вашу свадьбу с графом, а барыня всегда советовала ему не потакать вашим глупым капризам, как ей угодно было выражаться, а действовать решительно и заставить вас повиноваться. Слушая все это, у меня сердце болело за вас; ну, думаю себе, если она сама несчастная, ей бы следовало хоть немножко пожалеть других людей и…

— Спасибо тебе за твою жалость, Аннета, — прервала ее Эмилия, — но тетя была расстроена в эту минуту, и я думаю… я уверена… Можешь убрать со стола, Аннета, я кончила обедать.

— Барышня, да вы как есть ни к чему не притронулись! Постарайтесь хоть что-нибудь скушать… Расстроена!., сдается мне, у нее всегда голова не в порядке. А в Тулузе я слыхала, что барыня говорила про вас и про месье Валанкура с мадам Марвель и мадам Везон, очень дурно говорила, — будто ей было так много хлопот с вами, и она думала, что вы сбежите с месье Валанкуром, если за вами не смотреть в оба, и что будто вы сговорились с ним, чтобы он приходил в дом ночью и…

— Боже милостивый! — воскликнула Эмилия, вся вспыхнув, — возможное ли дело, чтобы тетушка изображала меня в таком свете.

— Право же так, барышня, я говорю сущую правду, да и то не всю. Я сама думала, что ей как-то неловко сплетничать про родную племянницу, даже если б вы и в самом деле были виноваты! но я никогда не верила ни единому слову! Барыня всегда так зря говорит!

— Как бы там ни было, Аннета, — перебила ее Эмилия, оправившись от смущения, — но тебе не подобает говорить мне дурное про тетю. Я знаю, намерение у тебя было хорошее, но лучше замолчи. Я кончила обед.

Аннета покраснела, потупилась и стала медленно убирать со стола.

«Так вот награда за мое простодушие! — подумала про себя Эмилия, оставшись одна, — вот как относится ко мне родственница, родная тетка, тогда как ей бы следовало охранять мою репутацию, а не клеветать на меня, и, как женщине, следовало бы щадить женскую честь, вместо того чтобы порочить ее! Но чтобы выдумывать клеветы о таком деликатном предмете, чтобы отплачивать клеветою за мое чистосердечие и, смею сказать с гордостью, за честность моего поведения, — на это нужна испорченность сердца, какую я даже не считала возможной ни в ком, а тем менее в моей родственнице! Ах, какая разница между нею и моим дорогим покойным отцом! У нее на первом плане — низкая хитрость и зависть, а у него была — сердечная доброта и философская мудрость! Но при всем том мне не следует забывать, что она несчастна».

Эмилия накинула на голову легкую вуаль и сошла вниз на террасу — единственное место прогулки, доступное ей, хотя у нее часто являлось желание побродить в лесу, раскинувшемся внизу и вокруг замка. Но так как Монтони не разрешал ей выходить за ворота, то она старалась удовольствоваться прелестными видами, открывавшимися перед нею со стен. Крестьяне, трудившиеся над починкой укреплений, к вечеру оставили работу; кругом было тихо и пустынно. Безлюдье и сумрак нависших туч гармонировали с ее мыслями и придавали им оттенок тихой меланхолии. Эмилия с наслаждением наблюдала прекрасный эффект освещения: солнце, вынырнув из-за тяжелой тучи, озаряло западные башни замка, оставляя остальные части здания в глубокой тени; только сквозь высокую готическую арку, примыкающую к башне, лучи солнца прорывались ярким снопом и освещали фигуры тех самых трех незнакомцев, которых она заметила еще поутру. Увидав их снова, она вздрогнула; ее охватил внезапный страх. Окинув взором длинную террасу, она убедилась, что там больше никого нет. Пока она стояла в раздумье, люди приблизились. Калитка в конце террасы, куда они направлялись, насколько было ей известно, была заперта и она не могла уйти с другого конца, не встретившись с ними; но, прежде чем пройти мимо них, она торопливо накинула на лицо тонкую вуаль, которая, однако, плохо скрывала ее красоту. Люди пристально оглядели ее, заговорили между собою на испорченном итальянском диалекте, причем она могла уловить несколько слов; теперь вблизи свирепое выражение их лиц и странность костюма произвели на нее еще большее впечатление, чем утром. В особенности поразил ее тот, что шел посередине между двумя товарищами; на лице его была написана такая наглость и такое черное злодейство, что у Эмилии сердце содрогнулось от ужаса. Преступность ясно читалась в его чертах, и потому что она быстро прошла мимо группы, ее робкий взор успел только скользнуть по этим людям. Дойдя до террасы, она остановилась и увидала, что незнакомцы стояли в тени одной из башенок, глядели ей вслед и, по-видимому, о чем-то горячо совещались между собою. Эмилия тотчас же ушла с парапета и удалилась в свою комнату.

В этот вечер Монтони засиделся поздно, бражничая с гостями в кедровой зале. Его недавнее торжество над Морано или, может быть, какие-нибудь другие обстоятельства способствовали необыкновенно веселому настроению духа. Он часто наполнял кубок, болтал и смеялся. У Кавиньи, напротив, веселость была несколько омрачена беспокойством. Он зорко наблюдал своего приятеля Верецци, которого с великим трудом до сих пор сдерживал от того, чтобы тот еще более не раздражил Монтони против Морано, передав ему его оскорбительные отзывы о нем.

Кто-то из общества завел речь о происшествии прошлой ночи. У Верецци засверкали глаза. Раз упомянули имя Морано, заговорили об Эмилии; все в один голос расхваливали ее, кроме Монтони; тот сначала сидел молча, затем перевел разговор на другую тему.

Когда слуги удалились, между Монтони и его друзьями завязалась интимная беседа, иногда прерываемая сердитыми возгласами Верецци; Монтони проявлял сознательное превосходство, подчеркивая свои речи властными взглядами и жестами, которым большинство его товарищей невольно подчинялись, как признанной власти, хотя между собой они завидовали своему принципалу и ненавидели его. Среди беседы опять кто-то из них неосторожно произнес имя Морано, и Верецци, несколько разгоряченный вином, не обращая внимания на выразительные взгляды Кавиньи, пустил несколько смутных намеков, относящихся к событиям прошлой ночи. Монтони сделал вид, что не понимает их; он сидел насупившись, не обнаруживая никакого волнения; между тем раздражение Верецци росло пропорционально равнодушию Монтони; наконец он не выдержал и повторил все, что говорил ему Морано: «что по закону замок не принадлежит Монтони и что он, Морано, не хочет вовлекать своего врага в новое убийство».

— Какая дерзость — оскорблять меня за моим же столом, — произнес Монтони, бледнея от гнева. — К чему повторять мне слова этого безумца?

Верецци, ожидавший, что Монтони разразится негодованием против Морано, а его поблагодарит за донос, с удивлением взглянул на Кавиньи, который наслаждался его смущением.

— Можно ли быть настолько слабым, чтобы верить словам этого сумасшедшего? — продолжал Монтони, — или, что то же самое — человека, одержимого духом мести? А ему-таки удалось достигнуть цели — вы поверили его инсинуациям!

— Синьор, — возразил Верецци, — мы верим только тому, что сами знаем.

— Как! — прервал его Монтони сурово, — где же ваши доказательства?

— Мы верим только тому, что знаем, — повторил Верецци, — а мы не знаем того, что утверждает Морано.

Монтони, по-видимому, несколько оправился.

— Я горяч, друзья мои, во всем, что коснется моей чести; ни один человек не посмеет задеть ее безнаказанно; а эти глупые слова не стоят того, чтобы их помнить или мстить за них. Верецци, пью за ваш первый подвиг!

— Пьем за ваш первый подвиг! — эхом отозвалась вся компания.

— Благородный синьор, — отвечал Верецци, радуясь тому, что избежал гнева Монтони, — желаю вам выстроить укрепления из чистого золота!

— Передайте кубок вкруговую! — крикнул Монтони.

— Выпьем за синьору Сент Обер, — предложил Кавиньи.

— Если позволите, сперва выпьем за хозяйку этого замка, — вмешался Бертолини.

Монтони молчал.

— Здоровье хозяйки этого замка! — подхватили все гости. Монтони нагнул голову.

— Меня удивляет, синьор, — заметил Бертолини, — что вы так долго пренебрегали этим замком. Какое это величественное здание!

— Оно прекрасно соответствует нашим целям, — подтвердил Монтони. — Это действительно величественное здание. Вы, кажется, не знаете, благодаря какому несчастному случаю оно досталось мне?

— Случай был счастливый, что бы вы ни говорили, синьор, — улыбнулся Бертолини, — хотелось бы мне испытать такое же счастье!

Монтони устремил на него глубокий взор.

— Если хотите выслушать, я расскажу вам эту историю.

На лицах Бертолини и Верецци было написано нечто более чем простое любопытство; Кавиньи оставался бесстрастен; вероятно, он слышал рассказ и раньше.

— Прошло уже лет двадцать, — начал Монтони, — с тех пор, как этот замок перешел в мое владение. Я наследовал его по женской линии. Моей предшественницей бьыа дальняя родственница; я последний потомок рода. Она была прекрасна собой и богата. Я сватался к ней; но ее сердце принадлежало другому, и она отвергла меня. Весьма вероятно, однако, что ее самое бросил избранник ее сердца: она впала в глубокую, безнадежную меланхолию, и я имею основание думать, что она сама покончила свою скорбную жизнь. Меня не было в замке в ту пору; но так как это событие сопровождалось странными, таинственными обстоятельствами, то я вам расскажу их.

— Расскажите! — послышался вдруг чей-то глухой голос. Монтони молчал; гости переглядывались, недоумевая, кто из них заговорил. Но оказалось, что никто не открывал рта.

— Нас подслушивают, — сказал Монтони, наконец оправившись от смущения, — мы кончим этот разговор когда-нибудь в другой раз. Передавайте кубок.

Синьоры оглядели обширную залу.

— Здесь никого нет, кроме нашей компании, — заметил Верецци, — прошу вас, синьор, продолжайте.

— Слыхали вы что-нибудь? — спросил Монтони.

— Слыхали…— отвечал Бертолини.

— Вероятно, это нам померещилось, — сказал Верецци, опять озираясь. — Мы никого не видим постороннего, и голос, как мне казалось, исходил откуда-то снаружи. Пожалуйста, синьор, рассказывайте дальше.

Монтони помешкал немного, затем продолжал пониженным тоном, между тем как кавалеры пододвинулись ближе, приготовившись слушать.

— Было бы вам известно, господа, что у синьоры Лаурентини замечались несколько месяцев перед тем симптомы душевной болезни, или, вернее, расстроенного воображения. Настроение ее было очень неровное: то она была погружена в тихую меланхолию, а иной раз, как мне говорили, она проявляла все признаки буйного помешательства. Однажды вечером — это было в октябре месяце — очнувшись после одного из таких припадков и впав в обычную меланхолию, она удалилась к себе в комнату и запретила, чтобы ее беспокоили. То была комната в конце коридора, синьоры, где вчера происходила стычка. С этих пор синьору больше не видали…

— Как! не видали? — воскликнул с изумлением Бертолини. — Разве же ее тела не оказалось в спальне?

— Неужели ее останки никогда и не были найдены? — воскликнули все зараз.

— Никогда! — ответил Монтони.

— Какие же были основания предполагать, что она лишила себя жизни? — полюбопытствовал Бертолини.

— Ну да, какие основания? Как могло случиться, что ее останки так и не отыскались? Положим, она убила себя, но похоронить самое себя она не могла…

Монтони с негодованием взглянул на Верецци, и тот начал извиняться.

— Прошу прощения, синьор, я не сообразил, что эта синьора ваша родственница, а то бы не отзывался о ней так легкомысленно.

Монтони успокоился.

— Но надеюсь, синьор, вы откроете нам, почему вы предполагаете, что синьора сама покончила с собой?

— Я все объясню вам потом, — проговорил Монтони, — а теперь позвольте мне упомянуть одно весьма странное обстоятельство. Надеюсь, наш разговор останется между нами, синьоры. Слушайте же, что я вам расскажу…

— Слушайте! — опять раздался откуда-то таинственный голос.

Все присутствующие молчали; Монтони переменился в лице.

— Это уже не обман чувств, — заметил Кавиньи, наконец нарушив глубокое безмолвие.

— Нет, — согласился с ним Бертолини, — теперь я сам отчетливо слышал. В комнате никого нет, кроме нас?

— Странная вещь! — произнес Монтони, вскакивая. — Этого нельзя допустить, это какое-то издевательство, какой-то фокус… я узнаю, что это значит!..

Вся компания вскочила с мест в смятении.

— Удивительно! — воскликнул Бертолини. — Никого постороннего нет в комнате. Если это чья-нибудь шутка, синьор, то вы должны строго наказать шутника.

— Конечно шутка, а то что же иное! — решил Кавиньи, притворно улыбаясь.

Призвали всех слуг, обшарили всю комнату, но никого не нашли. Удивление и смятение усилилось. Монтони казался взволнованным.

— Уйдем отсюда, — предложил он, — и оставим наш разговор; он чересчур мрачен.

Гости рады были разойтись отсюда; но предмет разговора возбудил их любопытство; они просили Монтони удалиться с ними в другую комнату и там довести рассказ до конца, но он не уступал никаким просьбам. Несмотря на его старания казаться спокойным, он был, видимо, расстроен.

— Полноте, синьор, ведь вы, кажется, не суеверны, — подсмеивался Верецци, — помните, как часто вы сами бывало трунили над трусостью других?

— Я не суеверен, — отвечал Монтони, бросив на него суровый, недовольный взгляд, — хотя с другой стороны презираю те общие места, которыми обыкновенно клеймят суеверие. Я разъясню это дело непременно.

С этими словами он вышел, а его гости, распростившись, разошлись по своим спальням.

 

ГЛАВА ХХI

Вернемся теперь к Валанкуру, который, если вам помнится, оставался в Тулузе некоторое время после отъезда Эмилии, в тоске и печали. Каждое утро он принимал решение уехать; но дни шли за днями, а он все не мог расстаться с местами, где еще недавно был так счастлив, не мог оторваться от знакомых предметов, напоминавших Эмилию и в его глазах служивших как бы залогом ее верности. После горя разлуки с нею самым большим огорчением для него было покинуть места, которые так живо воскрешали ее образ. Иногда он подкупал слугу, оставленного сторожить замок г-жи Монтони, и тот разрешал ему входить в сад. Там он бродил по часам, погруженный в меланхолию, не лишенную прелести. Более всего он любил посещать террасу и павильон, где он прощался с Эмилией накануне ее отъезда из Тулузы. Там, прохаживаясь тихими шагами или облокотясь на окно павильона, он старался припомнить все, что она говорила в тот вечер, уловить звук ее голоса, смутно звучавший в его памяти; представить себе в точности выражение ее лица, по временам мелькавшего перед ним, как видение, — этого прекрасного лица, которое пробуждало как по волшебству всю страсть его сердца и говорило с непреодолимым красноречием, что он лишился ее навеки! В такие минуты по его взволнованным шагам можно было судить о глубине его отчаяния.

Перед ним рисовался злобный, лукавый Монтони, и он ясно сознавал все опасности, угрожавшие Эмилии и их любви. Он винил себя за то, что не удерживал ее энергичнее, когда еще это было в его власти, и что с нелепой, преступной щепетильностью, как он выражался, не отстоял своих разумных доводов против ее отъезда. Все зло, какое могло произойти от их брака, было настолько ничтожно в сравнении с тем, что угрожало теперь их любви, или со страданиями разлуки, — что он удивлялся, как он мог тогда не настоять на своем и не убедить ее в необходимости обвенчаться; он непременно поехал бы теперь за нею в Италию, если б только мог получить отпуск из своего полка на такое продолжительное путешествие. Действительно, служба его в полку скоро напомнила ему, что у него есть другие обязанности и заботы, кроме любовных.

В скором времени по приезде его в дом брата он получил приказ примкнуть к товарищам офицерам и сопровождать батальон в Париж; там перед ним открылся мир, полный новизны и развлечений, о каком он имел прежде лишь смутное понятие. Но веселье было ему противно, а общество утомляло его больную душу; он стал мишенью постоянных насмешек со стороны своих товарищей; при всяком удобном случае он удалялся от них, чтобы предаваться мечтам об Эмилии. Но окружающая обстановка и общество, в которое он попал, возбуждали его любопытство, хотя не веселили его воображения и таким образом постепенно отучали его от привычки грустить. В числе его товарищей офицеров было много таких, которые кроме природной французской веселости обладали и другими чарующими качествами, которые слишком часто маскируют распутство и порою даже смягчают порок. Для подобных людей молчаливый, сдержанный нрав Валанкура являлся как бы безмолвным осуждением, за что они трунили над ним в глаза, а в его отсутствие строили против него козни. Они втайне питали мечту низвести его до своего уровня и, считая эту затею остроумной, решили осуществить ее.

Валанкуру не был известен ход этой интриги, иначе он мог бы держаться настороже. Он не привык, чтобы над ним потешались, и не мог выносить жала насмешки; невольно он показал, что она уязвляет его, а это только еще более подстрекнуло насмешников. Чтобы избегнуть таких сцен, Валанкур искал уединения, и там его встречал образ Эмилии, растравляя муки любви и тоски. Пробовал он и возобновить занятия, которые когда-то составляли отраду его юности; но ум его утратил спокойствие, необходимое для того, чтобы наслаждаться любимыми трудами. Желая забыться, уйти от горя и тоски, навеянной мыслью об Эмилии, он опять покидал уединение и замешивался в толпу, радуясь хотя бы временному облегчению и возможности повеселиться хоть одну минуту.

Так проходили неделя за неделей; время мало-помалу притупляло его горе, желание развлечься и новая обстановка постепенно втягивали его; наружность и изящные манеры молодого человека делали его желанным гостем всюду, где бы он ни появлялся, и скоро он стал посещать самые веселые и изящные салоны Парижа. В числе их был кружок графини Лаклер, женщины выдающейся красоты и обаятельных манер. Она была уже не первой молодости, но благодаря своему остроумию надолго сохранила господство в обществе; ее красота и ум одинаково способствовали ее славе. Поклонники ее наружности отзывались с восторгом о ее дарованиях; а те, которые восхищались ее остроумием, утверждали, что ее красота несравненна. Но игривый ум ее был не глубок, а разговор ее — более блестящ, чем содержателен; он ослеплял, и сразу нельзя было заметить в нем фальши; тон ее разговора, ее обаятельная улыбка очаровывали собеседника и парализовали его суждение. Ее интимные ужины были самыми модными во всем Париже; на них бывали многие из второстепенных представителей литературы. Графиня увлекалась музыкой, сама была талантливой музыкантшей и часто устраивала у себя концерты. Валанкур, страстно любивший музыку и присутствовавший иногда на ее концертах, восхищался ее исполнением, но притом со вздохом вспоминал задушевную простоту пения Эмилии, трогавшего сердце.

В салоне у графини часто велась крупная игра, которую она с виду как будто осуждала, но в сущности втайне поощряла; ее друзья прекрасно знали, что роскошь ее обстановки главным образом поддерживалась доходами с игорных столов. Но ее маленькие ужины были очаровательны! Ее вечера были средоточием всех утонченностей: там царили остроумие, изящный тон, блестящий разговор, улыбки красоты, очарование музыки, и Валанкур проводил там самые приятные, но и самые опасные часы.

Брат его, остававшийся со своим семейством в Гаскони, ограничился тем, что дал ему рекомендательные письма к тем из его парижских родственников, с которыми он еще не был знаком. Все это были люди высшего света, а так как младший Валанкур ни по своей внешности, ни по манерам не мог дать им повода стыдиться такого родственника, то они приняли его ласково и радушно, насколько могли быть ласковы люди, очерствевшие в богатстве и непрерывном благополучии; но в их отношениях не было настоящей сердечности. Они были слишком поглощены своими собственными выгодами, чтобы входить в интересы молодого человека. Таким образом он очутился среди Парижа в цвете молодости, одаренный доверчивым характером и пылкими чувствами, не имея ни одного друга, который мог бы предостеречь его против окружающих опасностей. Будь Эмилия тут, она спасла бы его от этих зол, действуя на его сердце и направляя его к достойным целям, — но теперь она только усиливала его опасность: сначала он искал развлечений именно для того, чтобы уйти от горя разлуки с нею; с этой целью он вел рассеянную жизнь до тех пор, пока привычка не сроднила его с этими развлечениями.

Была еще в Париже одна молодая вдова, маркиза Шамфор, в обществе которой Валанкур часто проводил время. Она слыла красавицей, большой кокеткой и охотницей завлекать. Общество, собиравшееся вокруг нее, было менее элегантно и еще более порочно, чем кружок графини Лаклер; но так как она была настолько ловка, что искусно маскировала все предосудительное в своей жизни, то ее продолжали посещать много людей из так называемой знати.

Валанкура ввели и в то и в другое общество двое товарищей офицеров, недавние подтрунивания которых он уже простил им и даже сам иногда вторил их смеху, при одном воспоминании о своем прежнем скромном образе жизни.

Веселая жизнь при самом пышном дворе Европы, великолепие дворцов, пиршеств и экипажей — все это дурманило его воображение и действовало возбуждающе на его чувства, а пример и правила его товарищей увлекали его за собой. В душе его, правда, все еще жил образ Эмилии; но он уже не был друг, утешитель, спасавший его от него самого, и к которому он прибегал, чтобы плакать грустными, но сладкими слезами любви. Теперь этот образ являлся к нему с кротким упреком, раздирал его сердце и вызывал слезы отчаяния. Единственным средством избавиться от этих укоров было забыть о нем, и Валанкур старался как можно реже думать об Эмилии.

Вот в какой опасной обстановке очутился Валанкур в то время, как Эмилия страдала в Венеции от назойливых ухаживаний графа Морано и от деспотизма Монтони; в этом периоде мы и расстанемся с ним.

 

ГЛАВА XXII

Расставшись с веселой парижской жизнью, мы вернемся в мрачную обстановку угрюмых Апеннин, где мысли Эмилии по-прежнему оставались верны Валанкуру. В нем она видела свою единственную надежду и с ревнивой пытливостью припоминала его клятвы и другие доказательства страстной любви; она читала и перечитывала полученные от него письма, с тоскою взвешивала каждое слово, говорившее о его привязанности, и, веря в его чувство, осушала свои слезы.

Между тем, Монтони старался расследовать странный случай, так сильно взволновавший его, но ему ничего не удавалось узнать. В конце концов он принужден был довольствоваться правдоподобным предположением, что это была злая шутка, сыгранная с господами кем-нибудь из слуг. Размолвки его с г-жой Монтони по поводу ее капитала повторялись еще чаще прежнего; он даже подверг жену аресту в ее комнате и угрожал принять еще более строгие меры, если она будет настаивать на своем дерзком сопротивлении.

Если б она послушалась голоса рассудка, он подсказал бы ей, что опасно раздражать дальнейшим упорством такого человека, как Монтони, раз она находится всецело в его власти. Но дело в том, что ею руководил не рассудок, а прежде всего сумасбродство и дух мести, заставлявший ее отвечать насилием на насилие, упорством на упорство.

Находясь в одиночном заключении в своей комнате, она теперь мечтала об обществе тех, кого раньше отталкивала от себя. Кроме Аннеты, Эмилия была единственным лицом, с кем ей позволено было разговаривать.

Великодушно заботясь о спокойствии тетки, Эмилия пробовала убеждать ее и всякими средствами старалась внушить ей, чтобы она избегала резких речей, раздражавших Монтони. Высокомерие тетки иногда смягчалось под влиянием кротких увещеваний Эмилии, и были даже минуты, когда она благосклонно относилась к ее заботливой внимательности.

Сцены страшных ссор, при которых Эмилия часто принуждена была присутствовать, угнетали ее более, чем все другое, случившееся с нею со времени ее отъезда из Тулузы. Кротость и доброта ее родителей, родной дом, где протекло ее счастливое детство, часто приходили ей на память, как видения из какого-то лучшего мира, а теперь все эти люди, эти события, разыгрывающиеся у нее на глазах, возбуждали в ней один ужас, одно удивление… Она с трудом могла себе представить, чтобы такие сильные, необузданные страсти, как те, что бушевали в душе Монтони, могли уместиться в одном человеке; еще более удивляло ее то, что в важных случаях он умел подавлять эти страсти при всей их необузданности и приспособлять их к своим собственным интересам, вообще умел искусно маскировать свою натуру. Но Эмилию ему не удавалось ввести в заблуждение; она слишком часто видела его при таких обстоятельствах, когда он не считал нужным скрываться перед нею.

Ее теперешняя жизнь представлялась ей каким-то болезненным сном расстроенного воображения, или одной из тех диких фантазий, какие иногда рождаются в уме поэтов. Чем больше она размышляла, тем больше пробуждалось в душе ее сожалений о прошлом, а впереди рисовались ужасные картины. Иногда она мечтала превратиться в ласточку и на крылах быстрого ветра унестись в далекий Лангедок!

О здоровье графа Морано она осведомлялась часто; но Аннета ничего не знала, кроме смутных слухов о его опасном состоянии и о том, будто его врач сказал, что его пациент не выйдет из хижины живым; Эмилия с сокрушением думала при этом, что хотя невольно, но все же она и никто другой будет виновницей его смерти. От Аннеты не ускользнуло ее волнение, и она объяснила его по-своему.

Но скоро случилось одно происшествие, которое совершенно отвлекло внимание Аннеты от этого предмета и возбудило в ней свойственное ей любопытство. Однажды она явилась в комнату Эмилии с каким-то особенно торжественным лицом.

— Как вы думаете, что все это значит, барышня? — начала она. — Ох, кабы поскорее вырваться отсюда и вернуться живой и невредимой в Лангедок; больше я ни за что на свете не соблазнюсь путешествовать!.. И дернуло меня ехать за границу, чтобы насмотреться всяких ужасов!.. Думала ли я, что меня запрут, как в клетку, в этом ветхом замке, среди мрачных гор, а в конце концов еще горло перережут!

— В самом деле, объясни, о чем ты мне толкуешь, Аннета? — отозвалась Эмилия.

— Вы удивляетесь, барышня? Еще бы! Да ведь вы не захотите верить, пока вас самих не зарежут! Вы же не верили, когда я говорила о привидении? А ведь я показала вам то самое место, где оно являлось. Ничему-то вы не хотите верить, барышня!

— И не могу верить, пока ты не выскажешься по-человечески, Аннета! Бога ради, объясни мне, о чем ты говоришь? О каком убийстве?

— Нас, может быть, всех перережут, барышня. Да что толку объяснять — все равно вы не поверите.

Эмилия опять повторила просьбу, чтобы она рассказала все, что она видела и слышала.

— Ох, и насмотрелась же я, барышня, да и наслушалась!.. Спросите Людовико. Бедный малый! его тоже зарежут. Ну, кто бы это подумал, когда он бывало распевал песенки под моим окном в Венеции!

На лице Эмилии отразилось нетерпение и неудовольствие.

— Ну, так вот, барышня, я и говорю Людовико: все эти приготовления вокруг замка и те страшные люди, что шляются сюда каждый Божий день, и жестокое обхождение синьора с моей барыней, и все его странные выходки — все это ничего хорошего не предвещает. А Людовико велел мне помалкивать. Я и говорю: синьор страшно изменился против прежнего в этом мрачном замке; бывало, во Франции он такой веселый был! ухаживал за барыней, а иной раз не побрезгует бывало улыбнуться и мне, бедной служанке, и пошутить со мной. Раз, помню, выхожу я из барыниной уборной, а он и говорит: «Аннета», — говорит…

— Все равно, что говорил синьор, — прервала ее Эмилия, — ты лучше расскажи-ка мне, что так встревожило тебя сегодня?

— Ах, барышня, вот как раз то же самое сказал мне и Людовико: «Ты, — говорит, — брось о том, что говорит тебе синьор…». Вот я и сказала ему, что я думаю про синьора. Он так страшно изменился, говорю я, — такой стал надменный, строгий и такой сердитый с барыней. И когда попадешься ему на глаза, он и глядеть не хочет, а все хмурится. «Тем лучше», — говорит Людовико, — «тем лучше». Сказать вам по правде, барышня, по-моему, со стороны Людовико дурно так говорить; но я все-таки продолжала разговор. И потом, говорю я, он все хмурит брови так сердито, а коли обратишься к нему, он и не слышит; а по ночам сидит и совещается с приятелями, — далеко за полночь все сидят и рассуждают! — Но ты не знаешь, говорит Людовико, о чем они рассуждают промеж себя? «Знать не знаю, — отвечаю я, — только догадываюсь, — верно, все про мою барышню». А он как фыркнет со смеху — я и обиделась: не нравится мне, чтобы нас с вами подымали на смех! Я отвернулась и хотела уйти, но он остановил меня. «Не обижайся, — говорит, — Аннета, но я, право, не мог удержаться от смеха», — и он опять захохотал. — «Как! неужто ты воображаешь, что синьоры просиживают целые ночи и судят-рядят про дела твоей барышни? Нет, нет, тут другим пахнет. Этот ремонт замка, возведение укреплений — все это небось для молодых барышень делается?». Ну, так, значит, возразила я, наверное, синьор готовится вести войну? « Войну! — воскликнул Людовико, — в горах да в лесу? Здесь нет ни души, с кем воевать-то?» «С какой же стати все эти приготовления, — спросила я, — ведь никто же не собирается отнять замок у моего господина?» — «Каждый Божий день сюда шляется столько всякого подозрительного люда, — проговорил Людовико, не отвечая на мои слова, и всех-то синьор принимает, со всеми разговаривает и все остаются жить по соседству. Клянусь св.Марком! между ними есть форменные головорезы!» Я опять спросила Людовико, не думает ли он, что кто-то намеревается отнять замок у синьора? А он отвечал, что не думает, однако поручиться не может. «Вчера, — говорит (только вы, барышня, никому не рассказывайте), — вчера явилась сюда целая шайка этих молодцов; лошадей они поставили в конюшни замка, где они, вероятно, и останутся, потому что синьор приказал задать им лучшего корма, а люди почти все разместились по соседству в хижинах». Ну и вот я пришла передать вам все это, барышня. В жизнь свою не видывала я ничего подобного! И зачем сюда забираться этим подозрительным людям, как не для того, чтобы всех нас укокошить? А синьору это известно, иначе зачем бы он был с ними так радушен? Зачем ему укреплять замок? и с какой стати целые ночи совещаться с другими синьорами и ходить постоянно задумавшись?

— Это все, что ты имеешь сказать, Аннета? — перебила ее Эмилия. — Больше тебя ничего не тревожит?

— Да ничего, барышня, — отвечала Аннета, — а разве вам и этого мало?

— Совершенно достаточно, чтобы вывести меня из терпения, Аннета. Из твоих слов я никак не могу понять, почему мы все будем зарезаны, хотя признаюсь, тут происходит много странного.

Она не стала высказывать своих опасений, не желая еще больше запугивать Аннету. Но порядки, установившиеся за последние дни в замке, удивляли и тревожили ее. Аннета, рассказав свою историю, убежала за новыми вестями.

Вечером Эмилия провела несколько часов с г-жой Монтони и уже собралась ложиться спать, как вдруг услыхала странный, громкий стук в дверь своей комнаты и затем падение какой-то тяжелой массы, которая чуть не вышибла двери. Она спросила: кто там? но ответа не получила; крикнула вторично — последовало мертвое молчание. Ей представилось — в эту минуту она была не в состоянии сообразить, — что кто-то из новоприбывших подозрительных людей ломится к ней, чтобы ограбить, а может быть, и лишить жизни. При такой мысли ужас помутил ее рассудок; инстинктивно ей вспомнилось ее одиночество вдали от остальных членов семьи, и со страху она чуть не лишилась чувств. Она глядела на дверь, ведущую на лестницу, ожидая, что вот-вот она распахнется и, прислушиваясь в боязливом молчании, не повторится ли шум, одну минуту она подумала, что стук произошел именно за этой дверью, и ее неудержимо повлекло бежать в противоположную дверь. Она подошла к дверям, ведущим в коридор, и остановилась, боясь отворить их: ну что, если кто-нибудь притаился позади и поджидает ее? Но при этом глаза ее были пристально устремлены на другую дверь, ведущую на лестницу. В эту минуту она услыхала близехонько слабое дыхание: несомненно, кто-то стоял по ту сторону запертой двери…

Пока она колебалась и прислушивалась, дыхание стало явственным и тревога ее усилилась; когда она оглядела свою обширную, безлюдную комнату, ее опять охватило чувство жуткого одиночества. Долго стояла она в нерешимости — не позвать ли на помощь… Между тем, стало совершенно тихо и только по-прежнему слышалось слабое дыхание, убеждавшее ее, что какое-то живое существо не покинуло своего поста за дверью.

Наконец, в страшном беспокойстве, Эмилия решилась громко позвать на помощь из окна и уже направилась туда, как вдруг — было ли это одно воображение или в самом деле реальные звуки — ей почудились чьи-то шаги, подымающиеся по потайной лестнице; ожидая, что сейчас откроется эта дверь, она позабыла о другой причине тревоги и бросилась к коридору. Оттуда она пыталась бежать, но, отворив дверь, споткнулась о какое-то тело, распростертое на полу. Она вскрикнула и отскочила, но ее дрожащие ноги отказывались служить ей; она прислонилась к стенке коридора и только тогда могла рассмотреть распростертую фигуру и узнать черты Аннеты. Страх мгновенно сменился изумлением. Тщетно заговаривала она с бедной девушкой, та продолжала лежать на полу без чувств; тогда Эмилия, забыв о своей собственной слабости, стала оказывать ей помощь.

Когда Аннета пришла в сознание, Эмилия ввела ее в спальню, но та все еще не могла говорить и озиралась, точно ища кого-то глазами. Эмилия пробовала успокоить ее волнение и пока воздерживалась от всяких расспросов. Но долго молчать не было в натуре Аннеты: она в отрывистых фразах, со своей обычной бестолковой манерой, рассказала о причине своего испуга. Она утверждала положительно и убежденно, так что почти поколебала недоверчивость Эмилии, будто встретила привидение, идя по коридору.

— Слыхала я и раньше много россказней про ту таинственную комнату, но так как она возле вашей, то я и не передавала вам всего, чтобы вы не испугались, барышня. Слуги не раз говорили мне, что там водятся духи и что по этой причине комната заперта, мало того, заперта вся анфилада этих покоев. Проходя мимо, я всегда дрожала, как лист, и признаться сказать, иногда я слышала какой-то странный шум внутри. Но вот сейчас, иду я по коридору, ни о чем таком не думаю, позабыв про тот странный голос, что синьоры слыхали вчера вечером, вдруг вижу — блеснул яркий свет: какая-то высокая фигура (я видела ее совершенно ясно, вот как вас теперь, барышня) — скользит мимо и прямо шасть! в ту таинственную комнату, что всегда бывает заперта и ключ от которой у синьора; вот проскользнуло туда привидение и дверь тотчас же захлопнулась.

— Так это, наверное, и был сам синьор, — сказала Эмилия.

— О нет, барышня, ни в каком случае! Я оставила его в уборной: он там спорил и ссорился с барыней.

— Странные вещи ты рассказываешь, Аннета; не далее как сегодня утром ты пугала меня убийствами, а теперь стараешься убедить, что видела призрак! у тебя все это чередуется слишком уж быстро.

Ну, хорошо, я больше ничего не стану говорить вам, барышня; но ведь если б я сама не перепугалась насмерть, я не упала бы в обморок. Я бежала сломя голову, чтобы добраться до ваших дверей, и у меня перехватило голос — я не могла кричать; почувствовала, что со мной что-то делается неладное и как сноп свалилась на пол…

— Не та ли это комната, где висит портрет, завешенный черным покрывалом? — спросила Эмилия.

О нет, барышня, поближе отсюда. Но как я доберусь до своей каморки? Ни за что на свете я не соглашусь опять выйти в коридор!

Эмилии, напуганной и расстроенной всем этим, очень не улыбалась мысль провести ночь в одиночестве, и она велела девушке ночевать у нее в комнате.

— Ах нет, барышня, — отвечала та, — мне не заснуть здесь и за тысячу червонцев!

Измученная и раздосадованная, Эмилия сначала стала высмеивать Аннету, хотя сама отчасти разделяла ее страхи, потом пробовала урезонить ее; но все напрасно: девушка упорно утверждала и верила тому, что видела призрак, видение с того света. Лишь долго спустя после того, как Эмилия оправилась и пришла в себя, она вспомнила, что слышала шаги на лестнице и еще настойчивее стала убеждать Аннету ночевать непременно у нее; с большим трудом ей удалось уговорить девушку; та наконец согласилась, потому что трусила выйти в коридор.

На другой день рано поутру Эмилия, проходя по сеням на террасу, услыхала шум, суету на дворе и топот лошадиных копыт. Такое непривычное оживление возбудило ее любопытство; вместо того, чтобы выйти на крепостные стены, она подошла к одному из окон наверху, откуда увидала во дворе группу всадников в каких-то странных костюмах и вооруженных с головы до пят, хотя и не совсем одинаково. На всех был род короткого мундира, черного и алого цвета, а на некоторых черные плащи, ниспадавшие до стремян. Из-под распахнувшихся плащей виднелись кинжалы, заткнутые за пояс всадников. Такие же кинжалы Эмилия заметила и у тех всадников, которые были без плащей; большинство их были вооружены копьями или ятаганами. На головах у них сидели итальянские шапочки, украшенные у некоторых черными перьями. Или шапки придавали лицам задорный вид, или лица имели от природы свирепое выражение, но Эмилия подумала, что она в жизни не видывала сборища таких зловещих физиономий. Ей казалось, что она окружена бандитами и что сам Монтони атаман их, а замок служит им сборным пунктом. Эта страшная, тревожная мысль мелькнула мгновенно, но рассудок не мог подсказать ей другого, более вероятного предположения.

Пока она наблюдала, из замка вышли Кавиньи, Верецци и Бертолини, одетые как и остальные, с той только разницей, что у них на шапках развевались перья черные с пунцовым и оружие их несколько отличалось от вооружения остальных. Когда они садились на своих коней, Эмилия заметила восторженную радость на лице Верецци, между тем как Кавиньи был хотя весел, однако с тенью задумчивости на лице; он ловко осадил коня, и его видная, величественная фигура выставлялась в самом выгодном свете. Глядя на него, Эмилия думала, что он несколько похож на Валанкура удальством и статностью; но тщетно было бы искать на его лице того благородства, той душевности, какими отличались черты ее друга.

Она надеялась, не зная почему, что Монтони сам будет сопровождать отряд; действительно, он появился у входной двери, однако не в мундире. Тщательно осмотрев всадников, он простился с ними, и отряд под предводительством Верецци двинулся под спускные решетки; Монтони вышел за портал и некоторое время следил за ним взором. Эмилия отошла от окна и, теперь уверенная в том, что никто ее не потревожит, отправилась гулять на вал, откуда она могла вскоре увидеть отряд, который лентой извивался в горах, к западу, то появляясь, то исчезая за лесом; она наблюдала его до тех пор, пока расстояние не стушевало отдельные фигуры, так что стала видна лишь смутная масса, движущаяся в горах.

Эмилия заметила, что на укреплениях уже нет рабочих и что ремонт, по-видимому, окончен. Задумчиво прохаживаясь взад и вперед, она вдруг услыхала отдаленные шаги и, подняв глаза, увидала каких-то людей, засевших под стенами замка; очевидно, они не были рабочими, а как будто походили видом на только что уехавших всадников. Эмилия пожалела, что нет Аннеты, которая могла бы объяснить ей последние происшествия, но затем, вспомнив, что теперь г-жа Монтони, вероятно, уже встала, она зашла к ней в уборную и рассказала обо всем виденном. Но г-жа Монтони или не хотела, или действительно не могла ничего объяснить ей. Вероятно, это зависело от обычной необщительности синьора со своей супругой, но Эмилии почудилась какая-то особенная таинственность, облекавшая это дело, и она предвидела, что в замыслах ее родственника заключается опасность, если даже не злодейство.

Пришла Аннета, по обыкновению в тревожном настроении; на нетерпеливые расспросы барыни, что она слыхала от слуг, девушка отвечала:

— Ах, барыня, никто ничего не знает, кроме старого Карло; ему-то все известно, но он такой же скрытный, как и его барин. Одни говорят, будто синьор замышляет пугнуть неприятеля; но где он, неприятель-то? Другие толкуют, будто он готовится осаждать чей-то замок; но я уверена, что ему и в своем достаточно просторно, незачем еще приобретать… А мне-то, признаться, очень хотелось бы, чтобы сюда побольше набралось народу! все бы веселее было!..

— Ах, боюсь я, что твое желание скоро исполнится, — заметила г-жа Монтони.

— Но таких подозрительных людей нам вовсе не нужно. Хотелось бы видеть вот таких бравых, веселых, разбитных парней, как, например, Людовико; он всегда рассказывает такие потешные вещи и смешит до слез. Вот хотя бы вчера рассказал мне такую забавную историю, что я и теперь не могу удержаться от хохота, — говорит…

— Ну, это можешь оставить и при себе, — остановила ее госпожа.

— И знаете ли, — продолжала Аннета, нимало не смущаясь, — какой он мастер разгадывать людей! Он сразу угадал все намерения синьора, в точности не зная ничего.

— Как так? — спросила г-жа Монтони.

— Он говорит… впрочем, он взял с меня слово никому не передавать, и я ни за что на свете не хочу сделать ему неприятное.

— Что он не велел говорить? — сердито окликнула ее г-жа Монтони. — Я желаю знать немедленно, что такое он не велел говорить?

— Ах, барыня, — отозвалась Аннета, — право, не могу сказать, ни за какие блага в мире!

— Я требую, чтобы ты сказала сию же минуту.

— Барыня, милая, не могу, хоть озолотите меня! Я была бы клятвопреступницей.

— Ну, скорей, говори! я не стану ждать ни секунды, — настаивала г-жа Монтони.

Эмилия молчала.

— Синьору тотчас же будет обо всем доложено, — продолжала г-жа Монтони, — вот погоди, он тебе развяжет язык!

— Да ведь это Людовико сам догадался, — проговорила Аннета, — ради Создателя, барыня, только не говорите синьору, а вы-то сейчас все узнаете.

Г-жа Монтони обещала молчать.

— Так вот видите ли, Людовико говорит, что синьор, мой господин… по крайней мере Людовико так думает, а вы знаете, всякий волен думать, что ему угодно… что синьор…

— Что такое? не тяни! — нетерпеливо перебила ее г-жа Монтони.

— … Что синьор собирается сделаться… ну, разбойником, то есть будет грабить и резать людей, словом, что он будет (уже, право, не знаю, что он хочет сказать)… будет атаманом разбойников.

— Да ты с ума сошла, Аннета! — воскликнула г-жа Монтони, — это сущий вздор! ты морочишь меня! Говори сейчас же все, что натолковал тебе Людовико. Я не допускаю никаких уверток. Сию же минуту…

— Так вот какая мне награда за то, что я разоблачила тайну!.. — воскликнула Аннета.

Госпожа ее продолжала настаивать, а Аннета отпираться, пока не появился сам Монтони и не выслал горничную вон из комнаты. Она ушла, трепеща за последствия своей болтовни. Эмилия тоже хотела уйти, но тетка удержала ее; Монтони за последнее время так часто вздорил при ней со своей супругой, что уже более не стеснялся ее присутствия.

— Я требую, чтобы вы мне объяснили сию же минуту, синьор, что все это означает, — обратилась к нему жена, — какие это вооруженные люди рыщут вокруг замка?

Монтони отвечал ей немым, презрительным взглядом; Эмилия что-то потихоньку шепнула тетке.

— Вздор, вздор! — возразила та, — я хочу знать все; я хочу знать, зачем вы укрепляли замок?

— Полноте, — произнес наконец Монтони, — меня привело сюда другое, более важное, дело. Знайте, что я более не позволю шутить над собою! Вы должны передать мне свое состояние тотчас же, без дальнейших споров, или я найду другие средства…

— Никогда я не уступлю вам своего имущества, — прервала его г-жа Монтони, — никогда я не стану способствовать осуществлению ваших безумных планов. В чем они заключаются? Я знать хочу. Предстоит осада замка? Ожидаете вы неприятеля? Меня заперли здесь, может быть, мне суждено погибнуть при осаде?

— Подпишите документ, — сказал Монтони, — и тогда узнаете…

— Какого неприятеля вы ожидаете сюда? — продолжала жена. — Разве вы поступили на государственную службу? А я должна умирать здесь!

— Что ж, это может случиться, если вы не исполните моего требования, — подтвердил Монтони, — потому что до тех пор вы ни под каким видом не покинете замка!..

Госпожа Монтони разразилась громкими рыданиями, но тотчас же подавила их, сообразив, что угрозы мужа не более, как уловка, чтобы исторгнуть ее согласие. Она намекнула ему о своем подозрении и кстати высказала, что его планы не настолько честны, чтобы принести пользу государству, и что, по ее убеждению, он просто намерен сделаться атаманом бандитов, с целью примкнуть к врагам Венеции и опустошать окрестный край.

Монтони устремил на нее пристальный, суровый взор. Эмилия вся задрожала. Жена поняла, что на этот раз она хватила через край.

— Сегодня же ночью вы будете переведены в восточную башню, — отрезал Монтони, — там вы, может быть, одумаетесь, поймете, как опасно оскорблять человека, который имеет над вами неограниченную власть.

Эмилия упала к его ногам и со слезами молила за тетку, которая вся трепетала от страха и негодования, то готовая разразиться бранью, то порываясь присоединиться к мольбам Эмилии. Монтони, однако, скоро положил конец этому заступничеству; со страшным проклятием он оттолкнул Эмилию, оставив плащ свой в ее руках, так что она упала и сильно ушибла себе голову. Он вышел, не сделав даже попытки поднять ее; вдруг внимание Эмилии было привлечено громким стоном г-жи Монтони, до тех пор сидевшей неподвижно в своем кресле. Эмилия вскочила, бросилась к ней на помощь и увидала, что глаза ее закатились, а черты судорожно искажены.

Она заговорила с несчастной, но, не получив ответа, принесла воды и приблизила стакан к губам тетки, поддерживая ей голову; однако судороги усиливались и заставили Эмилию позвать кого-нибудь на помощь. Идя по зале за Аннетой, она встретила Монтони, рассказала ему, что случилось, и умоляла вернуться и успокоить жену; но он молча равнодушно отвернулся и вышел на террасу. Наконец Эмилии удалось отыскать Карло и Аннету; они поспешили в уборную, где г-жа Монтони лежала на полу в сильном нервном припадке. Ее подняли, отнесли в смежную спальню и положили на кровать, но и тогда ее приходилось держать, так сильно она билась. Аннета дрожала, рыдая, а старик Карло глядел на нее молча, с жалостью, ухватив слабыми руками руку своей госпожи; вдруг, повернувшись к Эмилии, он воскликнул:

— Боже милостивый, синьора, что с вами?

Эмилия спокойно взглянула на него и увидала, что глаза его пристально устремлены на ее лицо; Аннета, глядя на нее, громко вскрикнула. Дело в том, что все лицо Эмилии было залито кровью, тихо капавшей из рассеченной раны на лбу. Но за последние минуты все внимание ее было так поглощено другим, что она даже не почувствовала боль от ушиба. Она приложила носовой платок к раненому лбу и, несмотря на то, что ей делалось дурно, она продолжала наблюдать тетку, у которой судороги постепенно ослабевали и наконец прекратились, оставив ее в состоянии какого-то столбняка.

— Тетушке нужен покой, — сказала Эмилия, — ступай, добрый Карло; в случае, если нам понадобится твоя помощь, я пошлю за тобой. А тем временем, по мере возможности, замолви доброе слово синьору о своей госпоже.

— Увы! — промолвил Карло, — я имею мало влияния на синьора Монтони. Но вы-то, добрая барышня, позаботьтесь о себе. У вас не пустячная рана на лбу и вид измученный.

— Спасибо, друг мой, за твое внимание, — улыбнулась Эмилия, — это пустяки: я упала и ушиблась…

Карло покачал головой и вышел. Эмилия с Аннетой продолжали ухаживать за госпожой Монтони.

— Как вы думаете, барыня передала синьору, что говорил Людовико? — спросила Аннета шепотом; но Эмилия успокоила ее на этот счет.

— Чуяло мое сердце, что у них выйдет неладное, — продолжала Аннета, — уж не побил ли синьор мою барыню?

— Нет, нет, Аннета, ты ошибаешься, не произошло ничего особенного.

— Что ж, здесь часто случаются предиковинные вещи, барышня, сплошь и рядом. Нынче утром опять прибыла в замок целая ватага подозрительных людей…

— Тсс, Аннета, ты встревожишь тетушку; поговорим об этом после.

Они продолжали сидеть у постели молча; больная тихо вздохнула; Эмилия взяла ее за руку и успокоительно заговорила с нею. Но г-жа Монтони уставилась на нее бессмысленным взором и некоторое время не узнавала свою племянницу. Первыми ее словами был вопрос о Монтони. Эмилия вместо ответа умоляла ее успокоиться, не волноваться и в заключение предлагала передать ее мужу какое угодно поручение от ее имени.

— Нет, — проговорила она слабым голосом, — нет, мне нечего сказать ему. Но хотелось бы мне знать, намерен ли он в самом деле выселить меня из моей спальни?

Эмилия объяснила, что он ничего не говорил об этом после того, как г-же Монтони сделалось дурно, и затем старалась отвлечь ее внимание на какой-нибудь другой предмет; но тетка слушала ее невнимательно и, казалось, ушла в какие-то свои тайные мысли. Эмилия принесла ей немного пищи для поддержания сил, оставила ее на попечении Аннеты, а сама пошла разыскивать Монтони, которого застала в отдаленной части замка разговаривающего среди группы людей, тех самых, о которых упоминала Аннета. Они стояли вокруг него со свирепыми, хотя несколько присмиревшими лицами, а он горячо о чем-то толковал им и указывал на стены замка, не замечая Эмилии, которая стояла поодаль, дожидаясь, когда он освободится. Эмилии невольно бросилась в глаза наружность одного из людей, еще более страшная и дикая, чем у его товарищей: он стоял опираясь на копье, глядел из-за плеча товарища на Монтони и слушал его с напряженным вниманием. По-видимому, это был человек простого звания, однако, судя по выражению его лица, он не признавал авторитета Монтони, как признавали его товарищи. На прощание, когда люди стали расходиться, Эмилия слышала, как Монтони сказал им:

— Итак, нынче вечером становитесь на караул с солнечного заката.

— С солнечного заката…— отозвались двое-трое из людей, и на этом все разошлись.

Эмилия приблизилась к Монтони, хотя он явно хотел избежать разговора с нею; но она имела мужество настоять на своем. Еще раз она сделала попытку вступиться за тетку, красноречиво изобразила ему ее страдания и указала на опасность подвергать ее пребыванию в сырой, холодной башне, при теперешнем состоянии ее здоровья.

— Ну что ж, она страдает из-за собственной глупости, — возразил Монтони, — жалеть ее нечего; она знает, как она может избегнуть этих страданий; если ее посадят в башню, она сама будет виновата. Пусть лучше повинуется и подпишет документы, и дело этим кончится.

Эмилия осмелилась повторить свои мольбы; тогда он сердито заставил ее замолчать и упрекнул за вмешательство в его семейные дела; в конце концов он все-таки сделал некоторую уступку, обещав, что сегодня г-жа Монтони не будет переведена в башню, но что ей дадут возможность одуматься до завтрашнего дня и выбрать одно из двух: или подписать отречение от своего имущества, или быть посаженной в восточную башню замка, «где она найдет, — прибавил он, — такое наказание, какого и не ожидает».

Эмилия поспешила к тетке уведомить ее об этой короткой отсрочке и об ожидавшей ее судьбе, в случае непокорности. На это она ничего не ответила, но глубоко задумалась, а Эмилия, ввиду ее болезненной слабости, желала успокоить ее, отвлекая ее внимание на другие, менее волнующие предметы; хотя эти старания не удались, и г-жа Монтони стала раздражаться, но ее решимость по спорному пункту как будто несколько поколебалась; тогда Эмилия посоветовала ей, как единственное средство безопасности — подчиниться требованию Монтони.

— Вы сами не знаете, что советуете, — возразила тетка. — Понимаете ли вы, что эти самые имения перейдут к вам после моей смерти, если я настою на своем отказе?

— Этого я и не подозревала, тетушка, но, узнав теперь вашу волю, я все-таки советую вам поступить как того требует не только ваше спокойствие, но и ваша безопасность; умоляю вас, пусть такое сравнительно ничтожное соображение не останавливает вас!

— Неужели вы говорите искренне, племянница?

— Да можно ли в этом сомневаться, тетя? — Тетка казалась тронутой.

— Ты достойна этого наследства, Эмилия, и я желаю сохранить мое имущество для тебя, — в тебе открываются добродетели, каких я и не ожидала.

— Чем я заслужила этот упрек, тетя? — печально промолвила Эмилия.

— Упрек! Нисколько! Я хотела только похвалить тебя за твою добродетель.

— Увы! какая же это добродетель, — возразила Эмилия, — когда даже нет соблазна!

— Однако, месье Валанкур…— начала было тетка.

— О, тетя, — прервала Эмилия, зная наперед, что она скажет, — не касайтесь этого предмета, я не хочу пятнать свои мысли таким возмутительно себялюбивым расчетом.

Она тотчас же переменила разговор и продолжала беседовать с г-жою Монтони до тех пор, пока не настала пора ложиться спать.

В замке стояла мертвая тишина; все обитатели, кроме Эмилии, давно удалились на покой. Проходя по широким, пустынным галереям, темным и безмолвным, она чувствовала тоску одиночества и трепетала, сама не зная чего; но когда она вошла в свой коридор и вспомнила о происшествии вчерашней ночи, ее охватил леденящий ужас: ей представилось, что с нею может случиться то же, что случилось с Аннетой, что ослабевшая голова ее не выдержит и она упадет в обморок. Комнаты с привидениями, о которой толковала Аннета, Эмилия не знала в точности, но ей было известно, что это одна из тех, мимо которых ей придется проходить по пути к себе. Боязливо озираясь в потемках, она тихо и осторожно продвигалась вперед, наконец, дойдя до какой-то двери, из-за которой слышался слабый звук, она остановилась в колебании; в этот короткий миг остановки страх ее дошел до того, что она не в силах была двинуться с места. Подумав, что это был человеческий голос, она несколько ожила; но вслед затем отворилась дверь и появилась какая-то фигура, которую она приняла за Монтони; но в то же мгновение фигура отступила назад и дверь закрылась, хотя Эмилия успела все-таки разглядеть при свете камина, топившегося в комнате, другую фигуру, сидевшую у очага в задумчивой позе. Тут страх ее исчез, осталось одно глубокое изумление. Ее yдивлялo таинственное поведение Монтони и существование какого-то незнакомца, которого синьор тайком посещает в полночь в комнате, прежде всегда запертой и про которую ходили такие странные слухи. Пока она стояла в колебании, сильно желая проследить Монтони, а между тем боясь раздражить его, дверь снова осторожно отворилась и опять так же быстро захлопнулась. Тогда Эмилия тихонько прошла в свою комнату, помещавшуюся через одну от этой, но, оставив там свою лампу, забилась в темный угол коридора, чтобы проследить за таинственной фигурой и убедиться, действительно ли это был Монтони.

Несколько минут она простояла в безмолвном ожидании, устремив глаза на дверь; вдруг дверь опять отворилась, и показалась та же фигура, несомненно фигура Монтони. Он осторожно оглянулся по сторонам, не замечая ее, затем шагнул через порог, затворил за собой дверь и удалился из коридора. Вскоре Эмилия услыхала, что дверь запирается изнутри; после этого она ушла к себе, озадаченная и пораженная всем виденным.

Была уже полночь. Закрывая окно, Эмилия услыхала шаги внизу и смутно разглядела в потемках несколько человек, которые прошли под ее окном. Раздался лязг оружия и произнесен был пароль. Вспомнив подслушанный ею приказ Монтони и сообразив, что теперь как раз полночь, она догадалась, что происходит первая смена караула в замке. Долго она прислушивалась, пока все не затихло, и только тогда улеглась спать.

 

ГЛАВА ХХIII

На другое утро чуть свет Эмилия отправилась к тетке и узнала, что та провела ночь спокойно и совершенно оправилась от болезненного припадка. Вместе со здоровьем вернулась к ней бодрость духа и решимость сопротивляться требованиям Монтони; но эта решимость все еще боролась с опасениями, которые Эмилия, страшась последствий дальнейшего сопротивления, всеми силами старалась в ней поддержать.

У тетки ее, как читатель мог уже убедиться, был сильно развит дух противоречия, и когда ей встречалось в жизни что-нибудь не по ней, то она не входила в рассуждение, насколько дело справедливо, а всячески искала аргументов, чтобы представить его в дурном свете. Она к этому так привыкла, что не сознавала в себе этой наклонности. Увещания и советы Эмилии раззадорили ее гордость, вместо того, чтобы убедить ее, и она все рассчитывала на какую-нибудь уловку, чтобы избегнуть подчинения требованиям мужа. Сообразив, что раз ей удастся бежать из замка, она избавится от его власти и, добившись развода, может спокойно жить на доходы со своих имений, она сообщила об этом племяннице; та отнеслась сочувственно к ее желанию, но не верила в возможность его осуществления. Она поставила ей на вид всю трудность выбраться из ворот, запертых и охраняемых стражей, и крайнюю опасность доверить свой план слуге, который может выдать их случайно, или даже намеренно. В таком случае Монтони даст волю своей мстительности, и хотя Эмилия страстно желала вырваться на свободу и вернуться во Францию, но тут она беспокоилась только о безопасности г-жи Монтони и продолжала советовать ей уж лучше отказаться от своего состояния, не подвергая себя дальнейшим терзаниям.

Борьба противоположных чувств по-прежнему волновала ее тетку — она не могла отказаться от мечты попытать счастья в бегстве. Между тем пришел Монтони и, не замечая нездоровья жены, напомнил ей, что ей самой невыгодно долее морочить его и что он дает ей срок только до вечера, чтобы выбрать одно из двух: или согласиться на его требования, или, в случае отказа, быть посаженной в заключение в восточную башню. Он прибавил, что сегодня у него будет обедать большое общество офицеров и что он требует ее присутствия во главе стола, а также присутствия Эмилии.

Г-жа Монтони уже готова была отказаться наотрез, но вдруг сообразила, что во время приема гостей она будет пользоваться относительной свободой и это может способствовать осуществлению задуманного плана; поэтому она, скрепя сердце, дала согласие, и Монтони удалился. Его приказание удивило и испугало Эмилию; ей не хотелось появляться перед этими чужими и, вероятно, неприятными людьми; кстати вспомнились ей слова графа Морано, и это еще более встревожило ее.

Приготовляясь к обеду, она оделась еще проще обыкновенного, чтобы не привлекать внимания, но эта уловка не удалась ей, потому что Монтони, встретив ее, сделал ей выговор за ее пуританский наряд и настоял на том, чтобы она надела самое пышное из своих платьев, то, которое было приготовлено для ее свадьбы и которое, как теперь оказалось, тетка ее привезла с собой из Венеции. Платье это было сшито не по венецианской, а по неаполитанской моде, с целью выставить стан и фигуру девушки в самом выгодном свете. Ее прекрасные каштановые косы, перевитые жемчугом, висели распущенные по спине. В этом простом, но величественном наряде виден был тонкий вкус, на какой не была способна мадам Монтони, и неподдельная красота Эмилии никогда еще не казалась столь чарующей. Теперь ей оставалось только надеяться, что приказание Монтони было вызвано не каким-нибудь новым планом, касающимся ее судьбы, а просто желанием блеснуть своей родственницей перед гостями. Когда Эмилия спускалась вниз к обеду, у нее от волнения вспыхнул на лице легкий румянец и придал ему еще больше привлекательности; застенчивость удерживала ее в спальне до последней минуты, и когда она вошла в залу, где был накрыт банкет, Монтони и его гости уже сидели за столом. Эмилия намеревалась поместиться возле тетки; но Монтони сделал движение рукой, двое из гостей встали и предложили ей место между ними.

Старший из них был мужчина высокого роста с резкими чертами итальянского типа, орлиным носом, темными, пронизывающими глазами, которые вспыхивали огнем в минуты волнения и даже в спокойном состоянии сохраняли выражение какой-то дикой страстности. Узкое, длинное лицо его отличалось болезненной желтизной.

У другого гостя, человека лет сорока, черты были другого типа, хотя тоже итальянского; лицо загорелое, угловатое; маленькие, хитрые, темно-серые глазки, которые так и бегали.

Вокруг стола разместилось еще восемь человек гостей — все в мундирах; у всех на лицах были написаны или жестокость, или лукавство и другие низменные страсти. Украдкой наблюдая их, Эмилия вспоминала сцену предыдущего утра, и ей опять показалось, что она окружена бандитами; невольно оглядываясь назад, на свою прошлую спокойную жизнь, она с горестью и удивлением сравнивала ее со своим теперешним положением. Место, где они находились, гармонировало с ее мыслями: то была старинная зала, мрачная по стилю архитектуры и по своим огромным размерам, и благодаря тому, что она получала свет из единственного готического окна и двустворчатых дверей, откуда открывался вид на западный парапет и на далекие суровые Апеннины.

Средняя часть этой залы осенялась сводчатым потолком с богатой лепной работой и подпиралась с трех сторон мраморными пилястрами; за ними тянулись длинные колоннады, уходя во мрак. Легкие шаги слуг, сновавших под колоннадами, отдавались слабым эхом, и фигуры их, смутно вырисовывавшиеся в полумраке, казались фантастическими видениями. Эмилия глядела поочередно на Монтони, на его гостей и на окружающую обстановку; опять в ее памяти воскресали картины ее милой родной провинции, отчего дома, простоты и кротости ее утраченных друзей, и сердце ее наполнялось горем и недоумением.

Отвлекшись немного от этих мыслей, она заметила в обращении Монтони с его гостями оттенок властности, какого она раньше не видала в нем, хотя он всегда держался надменного тона; точно так же в манерах гостей было что-то, хотя и не раболепное, но несколько приниженное: заметно было, что они признают его превосходство.

За обедом разговор шел преимущественно о войне и о политике. Говорили о положении Венеции, об угрожающих ей опасностях, о характере правящего дома и главных сенаторов; потом перешли к римскому государству. Когда окончился обед, все встали и, наполнив кубки вином из позолоченного сосуда, стоявшего у каждого прибора, провозгласили: «За успех нашего дела!» Монтони уже поднес свой кубок к губам, чтобы выпить, как вдруг вино запенилось, поднялось до самых краев — едва успел он отвести стеклянный кубок, как он лопнул, рассыпался вдребезги…

Монтони знал свойство венецианского стекла лопаться от действия отравленного напитка, и у него мгновенно мелькнуло подозрение, что кто-нибудь из гостей покушался извести его; он приказал запереть все выходы, обнажил свой меч, окинул взглядом гостей, стоявших в безмолвном оцепенении, и воскликнул:

— Здесь, между нами, есть предатель; кто не виновен, пусть поможет открыть преступника!

Глаза гостей сверкнули негодованием, и все обнажили мечи; г-жа Монтони в ужасе бросилась бежать, но муж велел ей остаться: дальше его слов нельзя было разобрать, так как все заговорили разом. Наконец по его распоряжению собрались все слуги; они уверяли, что ничего знать не знают. Но этому мудрено было поверить: слишком очевидно было, что так как бокал Монтони, и только один его бокал оказался отравленным, то несомненно покушение на его жизнь произошло не иначе как с участием слуги, заведовавшего разливкой вина.

Этого слугу, а также и другого, на лице которого было написано сознание вины и страх наказания, Монтони приказал немедленно заковать в цепи и запереть в помещение, служившее прежде темницей. Туда же он охотно препроводил бы всех своих гостей, если б не побоялся последствий такого смелого и несправедливого поступка.

Однако он поклялся, что никто не перешагнет за ворота замка, пока не будет выяснено это необыкновенное происшествие; затем он гневно приказал жене удалиться в свои апартаменты, позволив Эмилии сопровождать ее.

Через полчаса Монтони сам явился в уборную супруги; Эмилия со страхом глядела на его потемневшее лицо и дрожащие губы, слушая угрозы, обращенные к ее тетке.

— Не оправдывайтесь, — говорил он жене, — не пробуйте отрицать вопиющий факт; у меня есть доказательства вашей вины. Единственное ваше спасение заключается в чистосердечном сознании. Ни строптивость, ни ложь не помогут вам. Ваш сообщник сознался.

При всем своем угнетенном состоянии духа Эмилия не могла не возмутиться, услыхав, что тетку ее обвиняют в таком ужасном злодеянии; она ни на минуту не могла допустить, что она виновна. Между тем г-жа Монтони была так ошеломлена, что не имела сил говорить; лицо ее то багровело, то бледнело, как смерть; она вся дрожала — от страха или от негодования — трудно решить.

— Не тратьте слов по-пустому, — остановил ее Монтони, когда она собиралась заговорить, — ваша вина написана у вас на лице. Вы сейчас же будете переведены в восточную башню.

— Вы обвиняете меня нарочно, чтобы оправдать свою жестокость, — с трудом проговорила несчастная женщина, — я не стану даже оправдываться. Ведь вы сами не верите в мою виновность.

— Синьор! — начала Эмилия торжественным тоном, — это страшное обвинение ложно, за это я ручаюсь жизнью. Теперь не время для меня сдерживаться, — прибавила она, заметив суровое выражение на его лице, — я не постесняюсь сказать вам, что вы обмануты кем-то, кто желает погубить тетушку; невозможно предположить, чтобы вы сами могли измыслить такое чудовищное обвинение.

Монтони произнес дрожащими губами:

— Если вы дорожите жизнью, то советую вам молчать; если же вы будете настаивать, то я знаю, чем объяснить ваше вмешательство!

Эмилия спокойно подняла глаза к небу.

— Итак, я вижу, пропала всякая надежда, — промолвила она.

— Молчать! — крикнул на нее Монтони, — или вы увидите, что вас ожидает.

Он обернулся к жене, которая успела немного оправиться и начала горячо, всеми силами обороняться от возводимого на нее обвинения. Но по мере того как усиливалось ее негодование, разгорался и гнев Монтони. Эмилия, страшась его последствий, бросилась между ними, молча обхватила руками его колени и устремила на его лицо взор, способный смягчить сердце самого дьявола. Но или сердце Монтони было ожесточено уверенностью в виновности жены, или одно лишь подозрение возбуждало в нем жажду мести, но он казался безнадежно равнодушным к горю своей жены и к умоляющим взглядам Эмилии.

Он даже не сделал попытки поднять ее с колен, но стал злобно угрожать обеим женщинам, как вдруг кто-то позвал его из-за двери. Он вышел, и Эмилия заметила, что он запер дверь за собой и вынул ключ из замка; таким образом, обе женщины очутились пленницами. Эмилия понимала, что намерения Монтони должны быть ужасны. Она не могла объяснить себе его мотивов, не могла успокоить отчаяния тетки, в невинности которой она не сомневалась. Наконец, она догадалась, что Монтони, заподозрив жену, просто хотел оправдать свою собственную жестокость по отношению к ней; вообще, раз задавшись какой-нибудь целью, он достигал ее всякими средствами и действовал стремительно, пренебрегая и справедливостью, и человечностью.

По прошествии некоторого времени г-жа Монтони опять ухватилась за мысль бежать из замка; она заговорила об этом с Эмилией, и та уже готова была подвергнуться всяким опасностям, хотя и не стала поддерживать в тетке надежду, которой сама не разделяла. Она слишком хорошо знала, как сильно укреплен замок и как строго он охраняется; она боялась отдать свою судьбу в руки слуг, а без их помощи они не могли обойтись. Старый Карло был добр и сострадателен, но он слишком усердно оберегал интересы своего господина, чтобы можно было положиться на него. Аннета сама по себе не могла оказать большой помощи, а Людовико Эмилия знала только по ее рассказам. Теперь, однако, все эти соображения оказались бесполезными; г-жа Монтони и ее племянница были отрезаны от всяких сношений с кем бы то ни было.

В сенях внизу все еще стояли шум и смятение. Эмилия с беспокойством прислушивалась к звукам, несущимся по галереям, и порою ей казалось, что она слышит звон мечей. Принимая в расчет дерзкий вызов Монтони и его горячность, представлялось вероятным, что распря разрешится только оружием. Между тем г-жа Монтони, истощив все свое негодование, а Эмилия весь запас утешений, умолкли. То была жуткая тишина, обыкновенно наступающая в природе вслед за бурей.

Какое-то оцепенение ужаса охватило душу Эмилии; события последних часов смутно проносились в ее памяти; в мозгу ее роились беспорядочные мысли. Из этого состояния сновидений наяву ее пробудил стук в дверь; она спросила, кто там, и услыхала в ответ шепот Аннеты.

— Барыня, впустите меня, я многое могу рассказать вам…

— Дверь заперта, — отвечала се госпожа.

— Так отоприте, пожалуйста!

— Ключ у синьора. Где же Людовико?

— Внизу в зале, дерется вместе со всеми.

— Дерется? Кто дерется? — воскликнула г-жа Монтони.

— Как кто? Синьор и все синьоры и еще много народу.

— Есть раненые? — осведомилась Эмилия дрожащим голосом.

— Раненые! еще бы, барышня! несколько человек лежат, обливаясь кровью, а сабли так и бряцают, и… Ах, святые угодники! впустите меня скорее, сюда идут люди. Меня убьют!

— Беги прочь отсюда, спасайся! — крикнула ей Эмилия. — Скорее! ведь мы не можем отпереть тебе двери.

— Аннета еще раз повторила, что сюда идут, и поспешно скрылась.

— Успокойтесь, тетя, — проговорила Эмилия, — умоляю вас, успокойтесь; я не боюсь, право же, нисколько… И вам не надо тревожиться.

— Но ты сама едва держишься на ногах, — возразила тетка. — Боже милосердный! что они хотят сделать с нами?

— Может быть, они идут освобождать нас, может быть, синьор Монтони… побежден. — Внезапная мысль о его смерти так потрясла ее, что ей сделалось дурно — он представился ей в воображении распростертым у ее ног, умирающим…

— Идут, сюда идут! — крикнула г-жа Монтони, — я слышу их шаги… они у дверей.

Эмилия обратила томные глаза в сторону двери, но от ужаса не в силах была выговорить ни слова. Ключ зазвенел в замке; дверь распахнулась и появился Монтони, в сопровождении троих каких-то людей с разбойничьими лицами. «Исполняйте, что вам приказано», — обратился он к сообщникам, указывая на свою жену; та вскрикнула, но в ту же минуту ее подхватили и унесли из комнаты, между тем как Эмилия без чувств упала на кушетку, за которую уцепилась, чтоб не упасть. Когда она очнулась, она была одна и почти ничего не помнила кроме того, что г-жа Монтони только что была здесь; постепенно припомнились ей еще некоторые подробности предыдущих событий, но это еще усилило ее ужас. Озираясь кругом блуждающим взором, она точно искала, не увидит ли она свою тетку, однако мысль о собственной опасности и о том, чтобы бежать отсюда, даже не приходила ей в голову.

Когда память ее окончательно восстановилась, она поднялась и со слабой надеждой подошла к двери удостовериться, не отперта ли она. Дверь оказалась отпертой, и Эмилия робко вышла в коридор, но там остановилась в нерешимости, куда направиться. Первым ее желанием было узнать что-нибудь о своей родственнице, и вот она направилась к людской, где обыкновенно сидели слуги, а между ними и Аннета.

На всем пути она слышала издалека возню и шум драки, всюду ей попадались навстречу люди, бежавшие по коридорам с испуганными лицами. Эмилия казалась светлым ангелом среди злых духов. Наконец она добралась до людской, где было тихо и безлюдно; запыхавшись от волнения, она села отдохнуть. Тишина и безмолвие, царившие здесь, были так же страшны и зловещи, как и сумятица, которой она избегла; но теперь, по крайней мере, она могла сосредоточить свои мысли, вспомнить, что ей самой грозит опасность, и подумать о средствах от нее избавиться. Она убедилась, что искать тетку бесполезно по обширным, запутанным лабиринтам коридоров, да еще в такое время, когда в каждом углу могли спрятаться злодеи. Опять-таки в людской она не могла решиться оставаться, зная, что сюда скоро соберутся слуги со всего замка; поэтому ей хотелось поскорее добраться в свою комнату. Но она боялась опять встретиться со злодеями.

Так она и сидела, дрожащая, смущенная, как вдруг отдаленный гул прервал тишину; он становился все громче, громче. Наконец Эмилия стала различать голоса и приближающиеся шаги. Она встала, собираясь уходить, но звуки шли из единственного коридора, по которому она могла направиться, и вот ей пришлось ожидать в людской прихода тех лиц, шаги которых она слышала. Вскоре раздались стоны, и она увидала четырех каких-то людей, которые медленно несли носилки с раненым. При этом зрелище ей сделалось дурно; она прислонилась к стене, чтобы не упасть. Между тем носильщики вошли в залу, слишком занятые своим делом, чтобы заметить Эмилию; она пыталась уйти, но силы ей изменили и она опять опустилась на скамью. Ледяной холод сковал ее члены, зрение помутилось, она не сознавала, где она и что происходит, но стоны раненого отдавались в ее сердце. Через несколько минут кровь стала свободнее переливаться в ее жилах, она могла перевести дыхание, и сознание снова вернулось к ней. Однако с ней не было обморока, она даже не лишилась чувств окончательно и удержалась в сидячем положении на скамье. Между тем она не находила в себе сил, чтобы оглянуться на несчастного, находившегося возле и окруженного людьми, которые были слишком заняты им, чтобы обратить на нее внимание.

Когда силы вернулись к ней, она встала и беспрепятственно удалилась, хотя успела задать несколько вопросов о синьоре Монтони — вопросов, оставшихся, впрочем, без ответа. Теперь она спешила как можно скорее вернуться в свою комнату — на всем пути она слышала какой-то отдаленный шум, и нарочно пошла по целому ряду темных покоев, чтобы избежать встречи с подозрительными людьми, пугавшими ее своим зверским видом, и чтобы не попасть в те части замка, где еще продолжалась рукопашная.

Наконец-то добралась она до своей комнаты и, заперев двери в коридор, на минуту почувствовала себя в безопасности. Глубокая тишина стояла в этой отдаленной части здания, куда не долетали даже слабые звуки борьбы. Эмилия села у одного из окон и устремила взор на далекие горы; глубокий покой и красота вида поразили ее, представляя резкий контраст со сценами дикой вражды, бушевавшей в замке. Борющиеся стихии как будто покинули свои естественные сферы и сосредоточились в душах людей, подымая в них бурю.

Эмилия старалась успокоиться; но невольно прислушивалась к малейшему звуку и ежеминутно высовывалась поглядеть вниз на террасу, где, однако, было тихо и безлюдно. Сознание личной опасности в ней несколько улеглось, зато страх за тетку усилился; она помнила, что несчастной угрожали заточением в восточную башню, и боялась, что угроза уже приведена в исполнение. И вот она решила про себя, что, когда наступит ночь и все обитатели замка уснут, она отправится отыскивать дорогу к восточной башне, что казалось не особенно трудным, раз известно было направление, в котором она находится. Правда, Эмилия знала, что если тетка ее там, то ей нельзя будет оказать никакой помощи, но заключенной все-таки отрадно будет сознавать, что место ее заточения открыто, и услышать голос своей племянницы. Для самой же Эмилии всякое сведение о судьбе г-жи Монтони казалось все-таки отраднее, чем эта мучительная неизвестность.

Между тем Аннета все не показывалась. Эмилия несколько тревожилась, думая, не случилось ли с нею несчастья в смятении прошлой ночи, — иначе трудно было объяснить ее отсутствие.

Так прошло несколько часов в одиночестве, тишине и тоскливых думах. Ничто не потревожило Эмилии — не слышно было ни малейшего звука, и никто не приходил за нею; можно было подумать, что Монтони окончательно забыл о ней, и она старалась было не думать о своих тревогах, но мысли ее отказывались повиноваться — она не в состоянии была ни читать, ни рисовать, а звуки ее лютни так не вязались с настроением ее чувств, что она не могла переносить их ни минуты.

Наконец солнце село за горы; огненные лучи его погасли в облаках, печальная фиолетовая дымка подернула окрестную местность. Вскоре на укреплениях явились часовые.

Вечерний сумрак постепенно окутал все предметы; потемки в комнате навевали на Эмилию страшные мысли; для того, чтобы добыть освещение, ей надо было пройти чуть не через весь замок, а главное — через те залы, где она недавно натерпелась такого страху.

При теперешнем состоянии ее духа, в потемках, тишина и одиночество казались особенно ужасными; в темноте она не имела возможности отыскать дорогу в башню, и ей приходилось оставаться в неизвестности относительно судьбы своей тетки; а между тем ей страшно было пойти за лампой.

Она продолжала сидеть у окна, ловя последние лучи заката, а тысячи смутных образов проносились в ее воображении. «Что, если кто-нибудь из этих злодеев, — размышляла она, — отыщет потайную лестницу и в темноте ночи заберется ко мне в комнату!» Потом, вспомнив про таинственного обитателя соседнего покоя, она перешла к опасениям другого рода: «он не изменник, — размышляла она, — хотя сидит безвыходно в одной комнате: ведь, выйдя оттуда, Монтони не запер за собою двери. Незнакомец сам это сделал, следовательно он может выйти, когда хочет». Она задумалась. Как ни жутко ей было одной в темноте, она не могла не сообразить, что кто бы он ни был, ему нет никакого смысла вторгаться к ней в ее одинокое убежище. Вдруг ею овладел новый приступ страха: вспомнив про близость той комнаты, где еще так недавно она увидала под покрывалом ужасное зрелище, ей пришло в голову подозрение — нет ли связи между этим покоем и незапертой дверью, ведущей на лестницу?..

Между тем окончательно стемнело, и Эмилия отошла от окна. Когда она сидела, устремив глаза на очаг, ей показалось, что она увидела в нем тлеющую искру: искра мелькнула, исчезла, потом опять появилась. Тогда Эмилия стала осторожно раздувать золу, еще не остывшую после топки; вспыхнуло пламя и с помощью него она зажгла лампу, постоянно стоявшую в комнате, и почувствовала радость, вполне понятную, если вникнуть в ее положение. Первой ее заботой было загородить дверь на лестницу; для этой цели она нагромоздила к ней всю мебель, какую могла сдвинуть с места. Долго возилась она с этим, и когда кончила, то могла еще лишний раз убедиться, что всякое занятие доставляет развлечение в несчастье; обдумывая свои печальные обстоятельства, она и на будущее время предвидела все новые бедствия, и эти действительные и воображаемые беды одинаково терзали ее душу.

Так медленно тянулось время до полуночи; Эмилия сосчитала удары башенных часов, уныло прозвучавшие над укреплениями; других звуков не было слышно, кроме отдаленных шагов часовых, явившихся на смену. «Теперь, —думалось ей, — можно отважиться пойти к башне». Тихонько отворив дверь, чтобы заглянуть в коридор и прислушаться, не слыхать ли движения в замке, она убедилась, что везде тихо и безлюдно. Однако едва успела она шагнуть через порог, как увидала свет, отразившийся на стене коридора; не дожидаясь, чтобы убедиться, кто идет с фонарем или лампой, она быстро отступила назад и затворила дверь. Но никто не подходил к ее комнате и она вывела заключение, что это сам Монтони являлся с ночным визитом к ее таинственному соседу, и решилась подождать, пока он не удалится.

Когда на часах пробило еще половину, она опять приотворила дверь и, увидав, что коридор пуст, поспешно пересекла его, направляясь в проход, ведущий вдоль южного флигеля замка к лестнице; а оттуда, она надеялась, не трудно будет добраться до башни. Часто останавливаясь по пути, тревожно прислушиваясь к завыванию ветра и боязливо озираясь в потемках длинного коридора, она наконец достигла лестницы, но тут-то и начались затруднения: перед нею оказались два коридора — она не знала, который из них выбрать, и наконец пошла наугад. Проход, по которому она направилась, переходил в широкую галерею; по ней она прошла быстрыми, легкими шагами, пугаясь пустынности места и вздрагивая от звука собственных шагов.

Вдруг ей показалось, что она слышит откуда-то голос, и остановилась: идти вперед было боязно, возвращаться точно так же. Несколько минут она простояла в выжидании, вся съежившись и почти не решаясь оглянуться. Опять раздался тот же голос, теперь уже совсем близко, но от страха она не могла дать себе отчета, откуда он идет. Ей почудилось, однако, что звук его жалобный, и ее догадка скоро подтвердилась глухим стоном, доносившимся, по-видимому, из одной из комнат, выходящих на галерею. Сразу ее осенила мысль, что там-то, вероятно, и томится госпожа Монтони. Она было подошла к дверям, чтобы заговорить с нею, но ее остановило опасение попасть в руки какому-нибудь бандиту, который передаст ее Монтони; хотя стонавший человек, кто бы он ни был, очевидно, страдает, но из этого еще не следует, чтобы он был пленником.

Пока эти мысли проносились в ее голове и оставляли ее в колебании, голос раздался снова: кто-то жалобно звал Людовико, и Эмилия догадалась, что это горничная Аннета. Тогда, собравшись с духом, она радостно ответила ей.

— Людовико! — кричала Аннета, рыдая, — Людовико!

— Это я, — отозвалась Эмилия, пробуя отворить дверь. — Как ты сюда попала? кто тебя запер?

— Людовико! — повторяла Аннета. — О, Людовико!

— Это не Людовико, это я — твоя барышня. Аннета перестала рыдать и замолкла.

— Если ты можешь отпереть дверь, впусти меня, — сказала Эмилия, — здесь никого нет, никто тебя не обидит.

— Людовико! О, Людовико! — твердила Аннета. Эмилия наконец потеряла терпение; боясь, что ее услышат, она собиралась отойти от двери, как вдруг cooбpaзилa, что Аннета что-нибудь знает о положении г-жи Монтони, или укажет ей дорогу к башне. Наконец она добилась ответа, хотя и не особенно удовлетворительного, потому что Аннете ничего не было известно о г-же Монтони, и она только умоляла Эмилию сказать ей, что сталось с Людовико. Но Эмилия ничего не могла ответить на этот счет и опять спросила, кто запер Аннету?

— Людовико, — отвечала бедная девушка. — Людовико запер меня. Давеча, когда я выбежала из барыниной уборной, я сама не знала, куда деваться от страха. В этой самой галерее я встретилась с Людовико: он поспешно увел меня в эту комнату и запер, чтобы я как-нибудь не попала в беду, как он выразился. Но сам он куда-то спешил и не успел проговорить и десяти слов, а все-таки сказал мне, что придет и выпустит меня на волю, когда все утихнет… а ключ взял с собою. И вот столько часов прошло, а о нем ни слуху ни духу! Его убили, уж я вам говорю, что убили!..

Эмилия вдруг вспомнила о раненом, которого на ее глазах внесли в людскую; она почти не сомневалась, что это и есть злополучный Людовико; но она скрыла это обстоятельство от Аннеты и, напротив, старалась успокоить ее. Желая узнать что-нибудь о своей тетке, она опять спросила, как пройти в восточную башню.

— Ах! да неужели же вы хотите уйти, барышня? — взмолилась Аннета, — ради Господа, не оставляйте меня одну!

— Послушай, Аннета, не могу же я всю ночь простоять в галерее, — отвечала Эмилия. — Расскажи мне толком, как пройти в башню, а утром я постараюсь как-нибудь освободить тебя.

— О, Царица небесная! — кричала Аннета, — неужели я останусь здесь всю ночь одна-одинешенька; я перетрушу до смерти, да и с голоду могу умереть — ведь я как есть ничего не ела с самого обеда.

Эмилия не могла не улыбнуться этим напастям Аннеты; но она искренне жалела ее и всячески старалась успокоить.

Наконец она добилась кое-каких указаний, как пройти в восточную башню, и отошла от двери; посте многих препятствий и проплутав довольно долгое время, она достигла крутой витой лестницы, ведущей в башню; внизу она остановилась отдохнуть и приободриться. Оглядывая мрачные стены, она заметила какую-то дверь на противоположной стороне лестницы и, желая убедиться, не ведет ли она в темницу г-жи Монтони, попробовала снять железный засов. Ей пахнуло в лицо свежим воздухом; оказалось, эта дверь вела на восточную террасу; сквозным ветром чуть не потушило ее лампу, которую она теперь поспешила отставить в сторону; снова выглянув на темную террасу, она увидала только стабые очертания стен и башен, а над ними тяжелые тучи, гонимые ветром и еще более сгущавшие тьму ночи. Пока она глядела, в душе желая, чтобы продлилась неизвестность, так как впереди ожидала самого ужасного, звук отдаленных шагов напомнил ей, что ее могут увидеть часовые; поспешно затворив дверь, она взяла свою лампу и пошла по лестнице. В потемках ее охватывала дрожь, расстроенная фантазия рисовала ей это место какой-то могилой — и действительно, мертвое, холодное безмолвие как будто подтверждало ее мрачные мысли. Сердце ее сжималось от тоски. Быть может, думала она, я пришла сюда только для того, чтобы узнать страшную истину или увидеть опять какое-нибудь ужасающее зрелище; я чувствую, что больше не вынесу…

Образ тетки, зарезанной, быть может, рукою самого Монтони, предстал перед нею; она вся дрожала, с трудом переводила дыхание и даже раскаивалась, что забралась сюда. Но, простояв на месте несколько минут, она очнулась к сознанию своего долга и пошла дальше. По-прежнему все было тихо кругом. Вдруг след крови на ступенях привлек ее внимание; она заметила также, что стены и несколько других ступеней забрызганы кровью. Она едва устояла на ногах и дрожащая рука чуть не выронила лампу. Кругом стояла тишина; казалось, в башне не было ни единого живого существа; тысячу раз Эмилия жалела, что ушла из своей спальни; она боялась продолжать свои исследования, боялась наткнуться на какое-нибудь страшное зрелище, а между тем не решалась отказаться от своей попытки, в особенности теперь, когда была уже близка к цели. Собравшись с духом, она продолжала путь и, поднявшись почти до половины башни, увидала перед собою другую дверь; но тут опять остановилась, прислушиваясь к звукам внутри; наконец, призвав на помощь все свое мужество, толкнула дверь и вошла в какую-то комнату, где при тусклом свете лампы увидела лишь отсыревшие, пустые стены. Оглядывая комнату и со страхом ожидая увидеть останки своей несчастной тетки, она заметила какой-то предмет, лежавший в темном углу. У нее мелькнуло страшное подозрение, она замерла без движения и почти без чувств. Но вот, набравшись отчаянной решимости, она бросилась к пугавшему ее предмету, схватила какие-то одежды, лежавшие на полу, и увидала, что это старый солдатский мундир, под которым валялась груда копий и другого оружия. Почти отказываясь верить собственным глазам, она несколько минут, не отрываясь, глядела на предмет своего недавнего испуга, затем вышла из кладовой, настолько успокоенная и убежденная, что тетки там нет, что собиралась уже сойти вниз из башни, бросив свои исследования; но, повернувшись назад, она увидала на ступенях пятна, похожие на кровь; вспомнив, что ей остается осмотреть еще одну комнату, она стала опять подыматься по винтовой лестнице. Под ее ногами беспрестанно виднелись на ступенях следы крови.

Они привели ее к двери на площадке лестницы, но дальше она уже не могла их проследить. Теперь, находясь так близко к желанной цели, она еще более прежнего боялась узнать страшную истину и не имела силы ни закричать, ни попробовать открыть дверь.

Тщетно прислушивалась она, стараясь уловить хоть какой-нибудь звук, подтверждающий или уничтожающий ее страхи; наконец она положила руку на замок и, убедившись, что дверь заперта, громко окликнула тетку. Последовало мертвое молчание.

— Умерла! — воскликнула Эмилия, — зарезана! вся лестница залита ее кровью…

Эмилии сделалось дурно, ноги ее подкашивались; но у нее хватило однако присутствия духа, чтобы поставить лампу на пол и присесть на ступеньку.

Придя в себя, она еще раз окликнула г-жу Монтони, еще раз попробовала отворить дверь; но, прождав некоторое время и не получая ответа, она сошла вниз и со всей быстротой, на какую способны были ее ослабевшие ноги, устремилась в свою спальню.

Когда она поворачивала в коридор, дверь одной из комнат отворилась и оттуда вышел Монтони; но Эмилия, в ту минуту более чем когда-либо боявшаяся встретить его, отступила в узкий проход, как раз вовремя, чтобы не быть замеченной; она успела разглядеть, что он запер за собой дверь и что это была та самая комната, в которую он тайно входил раньше. Она прислушивалась к удаляющимся шагам до тех пор, пока звук их не замер в отдалении, и только тогда решилась идти дальше; запершись в своей комнате, она легла в постель, оставив лампу гореть на камине. Но сон бежал от ее взволнованных мыслей, — перед ее умственными очами рисовались страшные картины… Она старалась уверить себя, что ее тетку, вероятно, не запирали в башню; но, вспомнив прежние угрозы ее мужа и мстительный дух его; вспомнив зверскую наружность людей, насильно потащивших г-жу Монтони из ее комнаты; вспомнив, наконец, красноречивые следы на ступеньках башенной лестницы, она не могла не прийти к убеждению, что тетку ее увлекли в темницу, и ей трудно было надеяться, что она жива.

Серый рассвет давно уже заглядывал в ее окна, а Эмилия еще не смыкала глаз. Наконец изнуренное тело не выдержало и благодетельный сон успокоил на время ее страдания.

 

ГЛАВА XXIV

Все утро Эмилия просидела одна в своей комнате. Монтони не присылал за нею, и вообще она не видала ни единой живой души, кроме вооруженных людей, иногда проходивших внизу, по террасе. Со вчерашнего обеда она ничего не ела и так отощала, что почувствовала необходимость выйти из своего уединения и добыть себе немного пищи; кроме того, ей хотелось освободить Аннету. Но она не решалась сейчас же выполнить свое намерение и задумывалась, к кому бы ей обратиться — к самому ли Монтони или к состраданию других лиц; наконец ужасное беспокойство за тетку преодолело ее неохоту обращаться к Монтони, и она решила пойти прямо к нему и просить его, чтобы он позволил ей повидаться с теткой.

Между тем, судя по отсутствию Аннеты, можно было думать, что с Людовико cлyчилocь несчастье и что девушка все еще находится в заключении. Поэтому Эмилия решила также зайти и в ту комнату, у дверей которой она накануне разговаривала с нею, и если бедная Аннета все еще там заперта, то уведомить Монтони о ее печальном положении.

Было уже около полудня, когда она наконец вышла из своей спальни, и прежде всего направилась в южную галерею, по которой прошла, не встретив ни души, не услыхав ни единого звука, кроме эха отдаленных шагов.

Звать Аннету не было никакой надобности; ее плач и причитания были слышны уже издалека; оплакивая судьбу Людовико и свою собственную, она объявила Эмилии, что непременно умрет с голода, если ее сейчас же не выпустят. Эмилия отвечала, что она намеревается просить за нее Монтони, но у Аннеты страх голодной смерти сменился теперь страхом перед синьором, и когда Эмилия уходила. Аннета отчаянно умоляла ее не открывать синьору места ее убежища.

По мере того как Эмилия приближалась к главным сеням, она стала встречать каких-то людей и слышать тревожные звуки, все более и более пугающие ее. Люди, впрочем, были все миролюбивые и не делали ей вреда, хотя некоторые как-то странно поглядывали на нее и заговаривали с ней. Пересекая сени и направляясь к кедровой зале, где обыкновенно сидел Монтони, Эмилия увидала на полу обломки мечей, лоскуты одежды, запятнанной кровью, и почти ожидала увидеть между ними распростертое мертвое тело; но от такого зрелища она была пока избавлена. Когда она стала приближаться к кедровой зале, оттуда послышался звук нескольких голосов, и страх появиться перед чужими людьми и своим приходом раздражить Монтони заставил ее остановиться и чуть не отказаться от своего намерения. Она бросила взгляд сквозь длинные аркады сеней, ища слуги, который мог бы передать ее поручение, никто, однако, не показывался, но, сознавая важность своего ходатайства, она не могла уйти ни с чем и замешкалась у дверей. Спора не было слышно, хотя она узнала по голосам некоторых из вчерашних гостей; но все-таки она долго не могла заставить себя постучаться в дверь и решилась походить по зале, пока не появится кто-нибудь, чтобы вызвать Монтони; вдруг в ту минуту, как она уже собиралась отойти от двери, ее отворил не кто иной, как сам синьор. Эмилия задрожала и смутилась, а он вздрогнул от удивления и лицо его приняло страшное выражение. Она сразу позабыла все, что хотела сказать — справиться о тетке, просить за Аннету, — и стояла перед ним в молчании и смущении.

Затворив дверь, он стал упрекать ее за низость, в которой она вовсе не была виновна, и сурово спросил, что именно она подслушала? Это обвинение сразу привело ей на память цель ее прихода. Она сказала, что пришла сюда вовсе не с намерением подслушивать его разговоры, а умолять его сжалиться над ее теткой и над Аннетой!.. Монтони, казалось, не доверял этим словам; он пронизывал ее пытливым взором. Тогда Эмилия объяснилась подробнее и закончила просьбой, чтобы он сообщил ей, где заключена ее тетка, и разрешил посетить ее; но он только взглянул на нее со злобной усмешкой, которая сразу подтвердила ее худшие опасения насчет ее родственницы; после этого она не в силах была повторить свои мольбы.

— Что касается Аннеты, — сказал Монтони, — то можете обратиться к Карло — он освободит ее: тот дурак, что запер ее, умер вчера.

Эмилия задрожала.

— А что же с тетей, синьор? скажите мне про тетю?

— О ней позаботятся, — поспешно отвечал Монтони. — Мне некогда отвечать на праздные вопросы.

Он хотел пройти мимо, но Эмилия тоном отчаяния, против которого невозможно было устоять, молила его сообщить ей, где находится г-жа Монтони; пока он стоял в раздумье, а она с тоскою наблюдала его лицо, вдруг раздался звук рога; в ту же минуту Эмилия услыхала, что открываются тяжелые ворота, а затем раздался стук лошадиных копыт во дворе и шумный говор многих голосов. С минуту она простояла в колебании — идти ли ей следом за Монтони, который при первых же звуках рога вышел в сени; устремив взор в ту сторону, откуда послышался звук, она увидала в дверь, сквозь длинную перспективу арок, во дворе целый отряд всадников, которые показались ей, — насколько она могла судить издали, да еще в своем волнении, — как будто теми самыми, что уезжали из замка несколько дней тому назад. Но она не успела рассмотреть их; раздался вторично звук рога, все гости выскочили из кедровой залы, и со всех концов замка сбежались люди в сени. Эмилия опять поспешила уйти в свою комнату, и там ее преследовали страшные картины. Она вспоминала слова и тон Монтони, когда он говорил со своей женой, и это только подтверждало ее ужасные подозрения. Слезы давно уже перестали облегчать ее горе; долго просидела она, углубленная в размышления, как вдруг ее вывел из задумчивости стук в дверь; она отперла и увидела старого Карло.

— Милая моя барышня, — начал он, — у меня было столько хлопот, что до сей поры я о вас-то и не вспомнил; вот я принес вам немного фруктов и вина, — наверное, вы очень нуждаетесь в подкреплении.

— Спасибо, Карло, как это мило с вашей стороны. Вероятно, сам синьор напомнил вам обо мне?

— Нет, синьора, у эчеленцы и без того полны руки дела.

Эмилия повторила свои расспросы относительно г-жи Монтони, но Карло был занят в другом конце замка как раз в то время, когда ее схватили, и с тех пор он ничего про нее не слыхал.

Пока он говорил, Эмилия пристально смотрела на него; она не могла понять, действительно ли он ничего не знает или только притворяется незнающим, чтобы не прогневать своего господина. На несколько вопросов относительно вчерашних стычек он дал ей весьма сдержанные ответы, но сказал, однако, что теперь все раздоры улажены полюбовно и синьор признается, что ошибался, подозревая своих гостей.

— Из-за этого и произошло столкновение, — заявил Карло, — но я надеюсь, что такого дня не повторится в замке, хотя тут творятся престранные вещи…

На ее вопрос, что это значит, Карло отвечал:

— Ах, синьора, не мне выдавать чужие секреты и говорить все, что я думаю, — но, погодите, время покажет.

Тогда Эмилия попросила освободить Аннету, описав ту комнату, где была заперта бедная девушка; Карло обещал сделать это немедленно и уже уходил, как вдруг она вспомнила, что надо узнать, кто эти только что приехавшие люди? Ее догадка оказалась верной — это был Верецци со своим отрядом.

Эмилия несколько успокоилась после краткого разговора с Карло; при теперешнем ее положении ей доставляло облегчение слышать слова сострадания и видеть сочувствующие взгляды.

Прошло не менее часа, прежде чем появилась Аннета; она плакала и рыдала.

— О, Людовико, о, Людовико! — кричала она.

— Бедная моя Аннета, — сказала Эмилия и ласково усадила ее.

— Кто бы это мог предвидеть, барышня? О, злосчастный день! И дожила же я до такой беды!

Она продолжала стонать и причитать. Наконец Эмилия нашла нужным как-нибудь пресечь ее чрезмерное горе.

— Всем нам случается терять дорогих сердцу людей, —проговорила она со вздохом, исходившим из глубины души. — Надо покоряться воле Божией — слезами мы, увы! не можем воскресить мертвых!

Аннета отняла платок от глаз.

— Ты встретишься с Людовико в лучшем мире, я надеюсь, — прибавила Эмилия.

— Да, да, барышня, — рыдала Аннета, — и я надеюсь, что мы с ним встретимся и в здешнем, хотя он так опасно ранен…

— Ранен! — воскликнула Эмилия, — да разве он жив?

— Жив! святые угодники! Конечно жив и наверное не умрет! Сперва думали, что он уже мертв, и действительно, он не приходил в себя вот до сих пор…

Эмилия выразила надежду, что все окончится благополучно, но на Аннету эти слова не подействовали успокоительно — напротив, ее тревога усиливалась по мере того, как Эмилия старалась ее ободрить. На ее вопросы относительно г-жи Монтони девушка ничего не могла ответить толком.

— Я совсем забыла спросить у слуг, барышня. Я ни о чем не могла думать, как о бедном Людовико!..

Горе Аннеты несколько улеглось, и Эмилия послала ее навести справки о ее госпоже; но ей ничего не удалось разузнать — некоторые люди из тех, к кому она обращалась, в самом деле ничего не знали, другие же, вероятно, получили приказание молчать.

Весь день Эмилия провела в тоске и беспокойстве за тетку; но ее не тревожили со стороны Монтони, и теперь, когда Аннета была на свободе, Эмилия получала пищу, не подвергалась ни опасности, ни оскорблениям.

Два следующих дня прошли таким же образом, не случилось ничего особенного; Эмилия по-прежнему не получила никаких известий о г-же Монтони. Вечером второго дня, отпустив Аннету и улегшись в постель, Эмилия не могла заснуть; перед нею носились самые мрачные видения, касающиеся судьбы несчастной тетки. Не имея возможности забыться ни на минуту, или отогнать мучительные кошмары, она встала с постели и подошла к одному из окон, чтобы подышать свежим воздухом.

Кругом было тихо и темно, при слабом мерцании звезд смутно обрисовывались очертания гор, западных башен замка и террасы внизу, по которой шагал одинокий часовой. Какая картина покоя! Свирепые, жестокие страсти, захватившие обитателей замка, также, казалось, замерли и притихли. В сердце Эмилии не было покоя, но и в страданиях, при всей их глубине, сказывалась ее кроткая душа. Горе ее было тихое, терпеливое, — это не была дикая энергия страсти, распаляющей воображение, разрушающей преграды рассудка, живущей в собственном мире.

Чистый воздух освежил ее, пока она стояла у окна, глядя на окутанную мраком окрестность, над которой ясным блеском горели звезды в темно-синем эфире, безмолвно преследуя свой намеченный путь. Вспомнилось ей, как часто она любовалась планетами со своим дорогим отцом, как бывало он указывал ей путь и законы движения каждой из них. Эти размышления вызвали в ней другие воспоминания, столь же тяжелые и полные горечи.

Снова пронеслись перед нею все странные и печальные события, пережитые ею со времени смерти ее родителей. Для Эмилии, так тщательно воспитанной, всегда так нежно любимой, ничего не видавшей кроме доброты и счастья, эти последние события и ее теперешнее положение на чужбине, в глухом замке, окруженной преступлением и пороком, — все это казалось видением расстроенного воображения, а не действительностью. Она заплакала при мысли, как сильно страдали бы ее родители, если б могли предвидеть, что ожидало ее в жизни.

Подняв к небу глаза, полные слез, она заметила над восточными башнями замка ту же самую планету, которую видела в Лангедоке, в ночь накануне смерти отца, и припомнила разговор, происходивший в то время между нею и отцом о вероятном состоянии душ умерших, припомнила и торжественную музыку, которую она слышала и которой ее любящее сердце придавало, вопреки разуму, какое-то сверхъестественное значение. При этих воспоминаниях она опять заплакала и глубоко задумалась, как вдруг в воздухе пронеслись звуки прелестной музыки… Суеверный страх охватил Эмилию; она стояла несколько мгновений, прислушиваясь в трепетном ожидании, потом пыталась собраться с мыслями и с помощью рассудка заставить себя успокоиться; но человеческий разум не в состоянии устанавливать законы для вещей, теряющихся в туманных областях фантазии, точно так же как глаз не может различить форму предметов, только мелькающих среди тьмы ночной.

Ее удивление, когда она услыхала эти стройные, прелестные звуки, было вполне понятно; давным-давно она не слыхивала ничего похожего на мелодию. Резкие трубы и дудки — вот единственные инструменты, которые ей доводилось слышать со времени приезда в Удольфо.

Когда ее чувства пришли в порядок, она старалась удостовериться, откуда несутся звуки; ей показалось, что снизу; но из подвалов замка или с террасы, она хорошенько не сумела определить.

Страх и удивление тотчас уступили место очарованию под влиянием мелодии, струившейся в тиши ночной с печальной, обворожительной прелестью. И вот мелодия стала отдаляться, слабо затрепетала и смолкла окончательно.

Эмилия все прислушивалась, погруженная в то сладостное спокойствие, какое всегда навевает тихая музыка, но звуки уже не повторялись. Мысли ее долго не могли оторваться от этого странного явления; конечно очень странно было слышать музыку в глухую полночь, когда все обитатели замка давно отошли на покой, и в таком месте, где, вероятно, многие годы не раздавалось ни одного звука музыки. Долгие страдания сделали Эмилию особенно чувствительной к страху и способной воспринимать суеверные представления. Ей показалось, как будто дух ее отца беседовал с нею при посредстве этой мелодии, чтобы внушить ей мужество и утешение. Однако рассудок говорил ей, что это — дикое предположение, и она старалась отогнать его от себя; но с непоследовательностью, вполне естественной в тех случаях, когда мыслями руководит фантазия, она ударилась в другое предположение, столь же дикое. Она припомнила странное событие, связанное с замком, событие, благодаря которому замок перешел в руки теперешнего владельца, и, приняв во внимание странный способ исчезновения бывшей владелицы замка, она почувствовала священный ужас; так что, хотя, по-видимому, не было никакой связи между этим событием и слышанной ею таинственной музыкой, она склонна была вообразить, что они имеют какое-то отношение друг к другу. При этой мысли холодная дрожь пробежала по ее телу; она боязливо оглянулась назад в свою темную комнату: царившая там мертвая тишина еще усугубляла мрачность спальни.

Наконец она отошла от окна; но, подходя к постели, она едва устояла на ногах и пугливо оглянулась вокруг. Единственная лампа, освещавшая обширную комнату, погасла; на минуту Эмилии стало жутко окружающей темноты; но вслед затем, устыдившись своей слабости, которой она, однако, не в состоянии была победить, она направилась к постели. Забыться сном ей удалось не скоро. В голову лезли мысли о недавних происшествиях; ей страстно хотелось поскорее дожить до завтрашнего дня и услышать ту же музыку.

«Если эти звуки не были сверхъестественными, — размышляла она, — я вероятно опять услышу их».

 

ГЛАВА XXV

Утром Аннета прибежала, запыхавшись, в комнату Эмилии.

— О, барышня, — заговорила она прерывающимся голосом, что я вам скажу! Я узнала, кто такой этот пленник, — в сущности, он и не пленник вовсе, — тот, что заперт у нас в замке; помните, я еще рассказывала вам? Право, подумаешь, какое-то привидение!

— Кто же этот пленник? — спросила Эмилия, и мысли ее невольно перенеслись к происшествиям прошлой ночи.

— Вот и ошибаетесь, сударыня, он вовсе и не пленник.

— Да кто же он наконец?

— Святые угодники! Вот я удивилась-то сегодня! Представьте, сейчас встречаюсь с ним на укреплениях внизу. В жизнь свою не была я так поражена! Уж подлинно, творятся здесь престранные вещи! Сто лет проживу, а все не перестану дивиться. Итак, я столкнулась с ним лицом к лицу, а ведь сама и думать-то о нем забыла!

— Твоя болтовня просто невыносима, — перебила ее Эмилия. — Умоляю тебя, Аннета, не испытывай моего терпения…

— Ну, угадайте, кого же я встретила, угадайте, барышня? — вы его прекрасно знаете.

— Не могу угадать, — с нетерпением отозвалась Эмилия.

— Хорошо, я вам скажу кое-какие приметы его, чтобы вы легче могли узнать: высокий господин, с продолговатым лицом, ходит так важно и носит на шляпе превысокое перо… имеет привычку потуплять глаза в землю, когда с ним разговаривают, а нет-нет и взглянет на тебя исподлобья, так мрачно, насупившись… Вы часто видали его в Венеции, барышня, он близкий знакомый нашего синьора. Не понимаю, чего он боялся в этом уединенном старом замке и для чего он все запирался? Ну, теперь наконец выполз на свет Божий, я сию минуту видела его на укреплениях, а как увидала — вся задрожала; я всегда почему-то трусила его! Но мне не хотелось, чтобы он заметил мой испуг; я подошла к нему и сделала книксен: «Синьор Орсини, — говорю, — с приездом честь имею поздравить».

— О, так это был синьор Орсини, — подхватила Эмилия.

— Ну да, он самый, собственной персоной! Тот, что убил венецианского дворянина и с тех пор перекочевывал с места на место.

— Господи! — воскликнула Эмилия, пораженная этим известием, — неужели же он приехал в Удольфо? Он хорошо делает, что старается скрыться.

— Конечно, барышня, но если б все дело было только в этом, ему нечего было бы даже запираться в таком уединенном месте. Ну, кому вздумается искать его здесь?

— Пожалуй, это и верно, — согласилась Эмилия, которая уже готова была вывести заключение, что Орсини и есть музыкант, игравший накануне вечером, но вспомнила, что он не имеет ни таланта, ни вкуса к музыке. Хотя ей не хотелось еще сильнее возбуждать удивление Аннеты, рассказав ей про случай с нею, но она все-таки спросила ее — нет ли кого-нибудь в замке, кто играл бы на музыкальном инструменте?

— Как не быть, барышня! у нас Бенедетто играет на барабане просто на удивление; потом есть еще Ланселот трубач; Людовико тоже мастер играть на трубе, да он болен теперь, бедняжка. Помню я раз…

Эмилия прервала поток ее речей.

— Слыхала ты какую-нибудь другую музыку после приезда в замок? Никакой не слыхала вчера вечером?

— А разве вы-то сами слыхали что-нибудь, барышня?

Эмилия уклонилась от ответа, повторив свой вопрос.

— Да нет, не слыхала я ничего, — отвечала Аннета; — я ни разу не слыхивала здесь никакой музыки, кроме барабанов да труб. А прошедшей ночью я всю ночь видела во сне дух моей покойной барыни.

— Твоей покойной барыни? — повторила Эмилия задрожавшим голосом, — итак, ты что-то скрываешь от меня? Скажи, скажи мне все, Аннета, умоляю тебя! Сообщи все самое худшее — не томи!

— Самое худшее вы уже знаете, барышня.

— Я ровно ничего не знаю…

— Нет, вы знаете! Знаете, что про барыню никому ничего не известно: следовательно, несомненно, что она отправилась туда же, куда отправилась прежняя хозяйка этого замка — та, что пропала без вести…

Эмилия подперла голову рукой и некоторое время молчала, потом сказала Аннете, что желает остаться одна, и та вышла.

Замечание Аннеты пробудило у Эмилии страшное подозрение, относительно судьбы г-жи Монтони; она решилась сделать новую попытку узнать что-нибудь наверное, обратившись прямо к Монтони.

Когда Аннета вернулась несколько часов спустя, она передала Эмилии, что привратник замка очень желает повидаться с нею, так как имеет сообщить ей нечто важное.

За последнее время Эмилия так много выстрадала, что всякий малейший пустяк действовал на нее; эти слова привратника возбудили в ней страх. Не угрожает ли ей опять какая-нибудь опасность? Тем более она была склонна это думать, что часто замечала свирепый вид и отталкивающее лицо этого привратника. Она не решалась пойти на его приглашение, думая, что это только предлог втянуть ее в какую-нибудь неприятность. Но по некотором размышлении она убедилась в невероятности этого предположения и устыдилась собственной слабости.

— Я повидаюсь с ним, Аннета, — сказала она, — пусть придет в коридор сейчас же.

Аннета сбегала и вскоре вернулась.

— Бернардин говорит, что не может прийти в коридор, барышня, — здесь так далеко от его поста, и ворота он не смеет оставить ни на минуту в теперешние времена; но если вы выйдете к нему под ворота как-нибудь окольными путями, не пересекая двора, то он сообщит вам нечто такое, что удивит вас; только, ради Бога, не ходите через двор, чтобы синьор как-нибудь не увидал…

Эмилия не одобряла этих окольных путей и наотрез отказалась идти.

— Скажи ему, что если действительно он имеет передать мне что-нибудь важное, я выслушаю его в коридоре, когда он удосужится прийти туда.

Аннета отправилась с этим поручением и долго не возвращалась. Наконец явилась и сказала Эмилии:

— Нет, барышня, так не годится; Бернардин не хочет потерять место, оставив свой пост; но если вы согласитесь выйти на восточные укрепления в сумерки, то он, пожалуй, может вырваться на минутку и передаст вам то, что имеет сказать.

Эмилия, удивленная и встревоженная такой таинственностью, все еще колебалась; но, сообразив, что человек этот действительно может предостеречь ее против какой-нибудь опасности, решилась наконец пойти.

— Вскоре после заката солнца я буду в конце восточной террасы. Но ведь тогда будут поставлены часовые, — добавила она, подумав, — как же Бернардин проберется незамеченным?

— Как раз это же самое и я сказала ему, сударыня, и он ответил мне, что имеет ключ от калитки в конце укрепления и пройдет оттуда; что же касается часовых, то их нет в конце террасы; она и так достаточно защищена высокими стенами и восточной башней; а часовые, что на другом конце, слишком удалены, чтобы увидеть его в полумраке сумерек.

— Ну, хорошо, — сказала Эмилия, — необходимо выслушать, что он хочет сказать мне; потому сегодня же вечером ты отправишься со мной на террасу.

— Он велел приходить, когда начнет смеркаться, барышня, — повторила Аннета, — это из-за часовых.

Эмилия подумала, потом обещала выйти на террасу через час после солнечного заката.

— Передай Бернардину, — добавила она, — чтобы он явился аккуратно, потому что ведь и меня может заметить синьор Монтони. Кстати, где синьор? Мне надо повидаться с ним.

— Он в кедровой зале, барышня, совещается с другими синьорами. Сегодня он хочет задать им угощение, чтобы загладить, вероятно, недавние неприятности; на кухне идет суета.

Эмилия осведомилась, ожидает ли Монтони еще новых гостей; Аннета думала, что нет.

— Бедный Людовико! — прибавила она, — и он тоже повеселился бы с другими, не будь он болен. Но он поправится: вот граф Морано уж чего, кажется, опасно был ранен, а ведь выздоровел же и поехал назад в Венецию.

— Неужели? — спросила Эмилия. — Ты когда это узнала?

— Я слыхала вчера вечером, да забыла сказать вам. — Эмилия задала ей еще несколько вопросов и затем приказала Аннете наблюдать и известить ее, когда Монтони останется один; девушка побежала передать поручение Бернардину.

Монтони был так занят в продолжение целого дня, что Эмилия не имела случая разъяснить свою страшную неизвестность насчет тетки. Аннета целый день только и занималась, что следила за ним, а в промежутках, вместе с Катериной, усердно ухаживала за раненым Людовико, так что Эмилии много приходилось оставаться одной. Мысли ее часто останавливались на приглашении привратника, и она старалась угадать, что бы это значило. Иной раз ей казалось, что тут дело касается судьбы г-жи Монтони; то опять ей думалось, что ей самой угрожает какая-нибудь личная опасность; таинственность, соблюдаемая Бернардином, скорее указывала на вероятность последней догадки. По мере того, как приближался назначенный час, нетерпение Эмилии все росло. Наконец закатилось солнце; она слышала шаги часовых, проходивших на свои посты, и ждала только Аннету, чтобы выйти на террасу. Девушка скоро явилась, и они вместе спустились по лестнице. Когда Эмилия заикнулась о том, что боится встретиться с Монтони или с кем-нибудь из его гостей, Аннета возразила ей:

— О, насчет этого нечего бояться, барышня, они все еще пируют, и Бернардину это известно.

Дошли до первой террасы, где часовые опросили их: «кто идет?». Эмилия ответила; затем они направились к восточному парапету. У входа их опять остановили и, дождавшись ответа, разрешили идти далее. Но Эмилии не хотелось ставить себя в зависимость от скромности этих людей в такой час; ее разбирало нетерпение поскорее избавиться от этого неловкого положения, и она поспешно бросилась отыскивать Бернардина. Он еще не явился. Она задумчиво облокотилась на стенку террасы и стала ждать. Сумеречные тени окутывали все окружающие предметы, мягко стушевывая и долину, и горы, и леса, верхушки которых, колеблемые вечерним бризом, одни лишь нарушали своим шумом тишину, кроме разве смутного, едва слышного гула голосов в отдаленных частях замка.

— Чьи это голоса? — спросила Эмилия, пугливо прислушиваясь.

— Это синьор пирует со своими гостями, — отвечала Аннета.

« Боже милосердный! — подумала Эмилия, — как может этот человек веселиться, когда он сделал своего ближнего таким несчастным, если в самом деле моя тетушка еще жива и сознает свое несчастье! О, каковы бы ни были мои собственные страдания, дай Бог, чтобы мое сердце никогда, никогда не ожесточалось против людей!»

С ощущением страха глядела она на восточную башню, под которой стояла. Сквозь решетку нижнего окна светился огонек, Но наверху была тьма. Вдруг она увидела фигуру, прошедшую по комнате с лампой в руках; но это обстоятельство не возбудило в ней никаких надежд относительно г-жи Монтони; она тщетно искала ее глазами в этой комнате, где, по-видимому, ничего не было, кроме солдатской амуниции; однако Эмилия все-таки решилась попытаться войти в башню, как только удалится Бернардин, и если дверь окажется незапертой, то попробовать разыскать свою тетку.

Минуты проходили за минутами, а Бернардин все не появлялся; встревоженная Эмилия стала сомневаться, следует ли ей ждать дольше. Она послала бы Аннету к воротам поторопить его, да боялась остаться одна; тем временем почти совсем стемнело, и узкая багровая полоса, еще остававшаяся на горизонте, белела единственным следом исчезнувшего дня. Однако интерес, возбужденный обещанием Бернардина, заставил ее преодолеть свои страхи и не уходить.

Пока она говорила с Аннетой, стараясь объяснить его отсутствие, в соседней калитке щелкнул замок и оттуда появился человек. Это и был Бернардин. Эмилия поспешно спросила его, что такое он имеет сообщить ей, прося его высказаться скорее, потому что она озябла на холодном вечернем воздухе.

— Отпустите свою служанку, сударыня, — сказал привратник густым басом, испугавшим Эмилию, — то, что я имею сказать, предназначено только для вас одной.

После некоторого колебания Эмилия приказала Аннете отойти на небольшое расстояние.

— Ну, друг мой, теперь говорите! — обратилась она к привратнику.

Он помолчал немного, как будто обдумывая то, что имеет сказать.

— Если это дойдет до ушей синьора, меня непременно прогонят. Обещайте мне, сударыня, что вы никому не промолвите ни слова из того, что я скажу вам. Мне доверили эту тайну, и если узнают, что я ее выдал, то я, может быть, отвечу за это своей жизнью. Но я желаю вам добра, сударыня, поэтому и решился сказать вам.

Он остановился.

Эмилия поблагодарила его, уверив, что он может положиться на ее молчание, и умоляла не томить.

— Аннета рассказывала нам в людской, как вы тревожитесь за синьору Монтони и как сильно желаете узнать, что сталось с нею…

— Это правда, — с жаром подтвердила Эмилия, — можете ли вы сообщить мне какие-либо сведения? Прошу вас, говорите даже самое худшее, не стесняясь.

Она оперлась дрожащей рукой об стену.

— Я могу сообщить вам… — продолжал Бернардин, — но…

— Но что? — воскликнула Эмилия, оправившись.

— Я здесь, барышня! — отозвалась Аннета, услыхав восклицание своей госпожи и заметив встревоженный тон, которым произнесены были эти слова, она бегом бросилась к Эмилии.

— Уходите… — сурово крикнул на нее Бернардин. Эмилия ничего не сказала, и Аннета повиновалась.

— Я могу кое-что сказать вам, — повторил привратник, — да не знаю, как… вы все время так убивались.

— Я приготовилась к самому худшему, друг мой, — произнесла Эмилия твердым, торжественным голосом, — я все могу перенести легче, чем эту страшную неизвестность.

— Ну, хорошо, синьора; коли так, вы все услышите. Вам, кажется, известно, что синьор с его супругой часто не ладят между собой. Не мое дело допытываться, из-за чего у них идут раздоры, но что это так, надеюсь, и вам известно.

— Хорошо, — отвечала Эмилия.

— За последнее время синьор был, по-видимому, сильно раздражен против супруги. Я все видал, все слыхал, гораздо больше, чем все думали; но это не мое дело и я ничего не говорил. И вот, несколько дней тому назад синьор вдруг присылает за мной. «Бернардин, — говорит, ты человек честный; я думаю, что могу довериться тебе». Я подтвердил эчеленце, что он доверять мне вполне может. «В таком случае, — говорит, у меня есть одно дело, в котором мне нужна твоя помощь». Тогда он сообщил мне, что я должен делать; но я про это не скажу вам ни слова — дело касается только синьоры.

— Царь небесный! — воскликнула Эмилия, — что вы наделали?

Барнардин, видимо, колебался и молчал.

— Какой демон мог соблазнить его или вас совершить такое злодеяние? — крикнула Эмилия, вся похолодев от ужаса и едва не лишаясь чувств.

— В самом деле, демон… — мрачно подтвердил Бернардин.

Оба замолчали: у Эмилии не стало духу расспрашивать дальше, а Барнардину неохота была говорить. Наконец он произнес:

— О прошлом нечего и поминать. Синьор был жесток, но он требовал повиновения. Какая польза артачиться? Он нашел бы других, которые не остановились бы ни перед чем.

— Значит, вы убили ее?! — молвила Эмилия глухим голосом. — Передо мною убийца!

Бернардин безмолвствовал. Эмилия отвернулась от него и хотела уйти.

— Постойте, барышня! — крикнул он ей вдогонку. — Вы заслуживаете того, чтобы я оставил вас при такой уверенности, раз вы могли счесть меня способным на подобное дело.

— Если вы не виновны, так говорите, — промолвила Эмилия слабым голосом, — я чувствую, что у меня не хватит сил долго слушать вас.

— Больше я ничего не скажу вам! — С этими словами он отошел.

Эмилия едва имела силу попросить его остаться, затем подозвала к себе Аннету, оперлась на ее руку, и обе тихими шагами пошли по террасе, но вдруг услышали позади шаги. Это был опять Бернардин.

— Удалите девушку, и я скажу вам все.

— Я не могу отпустить ее; все, что вы имеете сказать, и она может слышать.

— Вы думаете? в таком случае и вы больше ничего не узнаете!

С этими словами он отошел, но медленными шагами.

Тогда беспокойство Эмилии преодолело страх и гнев, вызванный поведением этого человека: она удержала его, а горничной приказала уйти.

— Синьора жива, — объявил привратник. — Но она моя пленница; эчеленца запер ее в той комнате, что помещается над главными воротами, а мне поручено сторожить ее. Я только что собирался передать вам, что вы можете с нею повидаться, но теперь…

Эмилия почувствовала, что с ее души скатилось тяжелое бремя; теперь ей оставалось только попросить прощения у Бернардина и умолять его, чтобы он позволил ей посетить тетку.

Он согласился с меньшей неохотой, чем она ожидала, и сказал ей, что если она явится в следующую ночь, когда синьор ляжет спать, к калитке замка, то она, может быть, увидит г-жу Монтони.

При всей благодарности, которую чувствовала к нему Эмилия за эту уступку, ей показалось, что она подметила какое-то лукавое торжество в его тоне, когда он произносил эти последние слова; но в ту же минуту она отогнала от себя это подозрение и, еще раз поблагодарив его, поручила тетку его состраданию, с обещанием наградить его, и сказала, что завтра аккуратно явится на свидание. С этим она пожелала ему покойной ночи и, никем не замеченная, вернулась к себе. Среди радости, вызванной неожиданным известием Бернардина, Эмилия долго не могла успокоиться настолько, чтобы мыслить здраво и сообразить, какие опасности до сих пор окружали г-жу Момтони и ее саму. Когда миновало возбуждение, она поняла, что тетка ее все еще в плену у жестокого человека и что он может принести ее в жертву своему мщению или своей алчности; и когда она вспомнила свирепую наружность того, кому поручено было сторожить г-жу Монтони, ей представилось, что судьба несчастной свершилась — черты Бернардина были отмечены печатью убийцы; ей думалось, что нет злодейства, хотя бы самого черного, на какое его нельзя было бы подвинуть. Каким тоном он обещал ей устроить ее свидание с пленницей! Эмилия задумалась над этим с сомнением и тревогой. Порою она даже колебалась довериться ему настолько, чтобы явиться на свидание в глухой час ночи; ей приходило в голову, что г-жа Монтони уже убита и что этому негодяю поручено заманить и ее в какой-нибудь тайник, где ее жизнь будет также принесена в жертву алчности Монтони, который в таком случае смело

потребует себе спорные поместья в Лангедоке. Но такое преступление показалось ей слишком чудовищным, чтобы быть вероятным; она никак не могла освободиться от сомнений и опасений, внушенных ей этим Бернардином. Но вот мысли ее наконец обратились к другим предметам, и по мере того, как время подвигалось к вечеру, она стала вспоминать о музыке прошлой ночи и с напряженным любопытством ждать ее повторения.

До позднего часа к ней доносились отдаленные звуки пиршества: это веселился Монтони с приятелями — громкие споры, грубый хохот и пение хором оглашали высокие своды залы. Наконец она услыхала, как запирались на ночь тяжелые ворота, и эти звуки мгновенно потонули в глубокой тишине, нарушаемой лишь шорохом шагов по галерее — то гости расходились по своим отдаленным покоям. Эмилия, рассчитав, что вчера как раз в эту пору она услыхала музыку, отпустила Аннету, а сама тихонько отворила окно, надеясь услышать повторение музыки. Луна, на которую она вчера глядела, слушая музыку, еще не взошла; но Эмилия с каким-то суеверным чувством не отрывала глаз от той части неба, где она должна была появиться, почти ожидая, что в ту же минуту раздадутся снова прелестные звуки. Наконец над восточными башнями всплыла луна, невозмутимо ясная. При виде ее сердце замерло у Эмилии, она едва решалась оставаться у окна, — она боялась, что вот-вот раздастся музыка и, подтвердив ее суеверный страх, лишит ее последнего остатка сил. На часах вскоре пробил один удар, зная, что почти в эту пору раздались вчера звуки, она села в кресло у окна и старалась привести в порядок свои чувства; тревога ожидания все еще волновала ее. Кругом стояла тишина: слышались только шаги одинокого часового и баюкающий шепот леса внизу. Эмилия облокотилась на подоконник, и опять как бы вопросительно устремила взоры свои на планету, теперь уже поднявшуюся довольно высоко над башнями.

Долго она прислушивалась — все напрасно, не слышно было никакой музыки.

— Вероятно, то были какие-то неземные звуки! — проговорила она про себя, вспоминая чарующую мелодию; никто из обитателей замка неспособен на подобное исполнение, ни у кого не найдется такого чувства!.. Говорят, бывали случаи, когда на землю доносились звуки с небес; Преподобные Петр и Антоний уверяли, что иногда они слышали их в тиши ночной, когда бодрствовали и возносили молитвы к Господу. Мой дорогой отец сам рассказывал, что однажды, вскоре после смерти матушки, когда он лежал, страдая от бессонницы, какие-то звуки необычайной сладости заставили его подняться с постели; он отворил окно и услыхал тихую музыку, проносившуюся словно в высших сферах ночного воздуха. Она успокоила его, признавался отец; он устремил взор свой к небу с упованием и помянул усопшую, призвав на нее благость Господню!

Эмилия заплакала при этом воспоминании:

«Быть может, — продолжала она свои размышления, — быть может, звуки, слышанные мною, были ниспосланы свыше, чтобы утешить, поддержать меня! Никогда не забуду я мелодии, которую слышала в этот же час в Лангедоке. Быть может, отец охраняет меня в эту самую минуту!»

Опять она заплакала слезами нежности. Так промчался целый час на бодрствовании и возвышенных размышлениях, но музыка не повторилась. Эмилия просидела у окна до той поры, когда слабое сияние зари стало окрашивать горные вершины и разгонять ночные тени; тогда только она решила, что музыки сегодня не будет, и удалилась на покой.

 

ГЛАВА XXVI

Эмилия несколько удивилась, узнав на другой день, что Аннете известно о заточении ее тетки в каземате над воротами и о том, что Эмилия собирается посетить узницу в тот же вечер. Невозможно было предположить, чтобы сам Бернардин доверил такой легкомысленной особе, как Аннета, дело, которое торжественно просил ее, Эмилию, держать втайне, а между тем он теперь действительно передавал через Аннету поручение, касающееся этого самого свидания. Он велел ей сказать Эмилии, чтобы она приходила одна, никем не сопровождаемая, на террасу вскоре после полуночи: там он ее встретит и отведет в обещанное место. Эта перспектива ужаснула Эмилию, и сразу на нее нахлынул рой смутных опасений, вроде тех, что мучили ее прошлой ночью, и она не знала, верить ли им или отогнать их? Что, если Бернардин обманывает ее относительно г-жи Монтони, которую он, может быть, сам лишил жизни, и обманывает ее по наущению Монтони, с целью легче вовлечь ее в какую-нибудь ловушку? У Эмилии являлось страшное подозрение, что г-жи Монтони уже нет на свете, и к этому присоединялся страх за свою собственную участь… Если только преступление, жертвой которого сделалась ее тетка, было внушено не одной личной злобой Монтони, а также и расчетом, то ясно, что цель синьора могла быть достигнута лишь тогда, когда погибнет и племянница, к которой, как ему было известно, должно бы перейти наследство его жены. Эмилия помнила слова тетки, что спорные владения во Франции достанутся ей, если г-жа Монтони умрет, не завещав их своему мужу; а судя по прежнему упорному сопротивлению тетки, надо было предполагать, что она до последней минуты настаивала на своем отказе. Эмилии пришло на ум, как странно держал себя Бернардин вчера вечером; ей тогда же показалось, что в его тоне сквозит злобное торжество. Она затрепетала при этом воспоминании, подтверждавшем ее опасения, и решила не выходить к нему на террасу. Но вскоре ей опять представилось, что такие подозрения не более, как сумасбродные фантазии робкой, трусливой души, — трудно было бы считать Монтони способным на такое чудовищное преступление — погубить и жену, и ее племянницу ради корыстолюбивого мотива. Эмилия стала упрекать себя в том, что дает волю своей романтической фантазии, а та заносит ее далеко за пределы вероятности, и решилась остановить порывы этой дикой фантазии, иначе они могут довести ее до сумасшествия. Конечно, она по-прежнему пугалась мысли встретиться с Бернардином на террасе в глухую полночь, а между тем желание избавиться от страшной неизвестности относительно участи тетки, желание повидать ее и облегчить ее страдания заставляло ее колебаться — что ей делать?

— Но можно ли мне будет, Аннета, пройти по террасе в такой час? — сказала она, собравшись с духом, — часовые остановят меня, и синьор Монтони обо всем узнает…

— О, барышня, все это уже заранее обдумано! — отвечала Аннета. — Вот что Бернардин сказал мне на этот счет: он дал мне ключ и велел передать вам, что им отпирается дверь в конце сводчатой галереи, ведущей к восточной террасе, так что вам нет надобности проходить мимо часовых. Бернардин хочет провести вас в желаемое место, не отпирая большую дверь в сени, которая так страшно скрипит!

Тревоги Эмилии несколько улеглись благодаря этому объяснению, данному Аннетой, очевидно, без всякой задней мысли.

— Но почему он требует, Аннета, чтобы я пришла одна?

— Вот это же самое и я спросила у него, барышня: почему, говорю, моя молодая госпожа должна придти одна? Разве же мне нельзя сопровождать ее? Какой вред от этого выйдет? А он как нахмурится: нет, нет, говорит, вам нельзя! Почему же? — говорю я. Мне не раз доверяли в делах еще поважнее этого, и я всегда умела хранить тайну. А он все свое твердит: нельзя да нельзя. Хорошо же, говорю я, коли вы согласитесь довериться мне, так и я скажу вам один большущий секрет, который мне сообщили месяц тому назад, а я с тех пор все о нем молчала, — так что вам нечего бояться довериться мне. Но и это не помогло. Тогда, барышня, я пустилась на такое средство: предложила ему красивенький новый золотой, — его подарил мне Людовико на память и в другом случае я не рассталась бы с ним и за всю площать Св. Марка. Но даже и это было напрасно. Ну, что за притча такая? Ведь я знаю, с кем вы идете повидаться.

— Объясни мне, пожалуйста, про это сам Бернардин сказал тебе?

— Он? Вот уж нет!

Эмилия спросила: кто же тогда? Но Аннета хотела доказать, что умеет хранить секрет.

Весь день мысли Эмилии были взволнованы сомнениями, страхами и нерешительностью — она колебалась выти к Бернардину на укрепления и довериться ему, чтобы он повел ее Бог весть куда. Жалость к тетке и беспокойство за саму себя поочередно колебали ее твердость, и настала ночь, а она не решила еще, как поступить. На башенных часах пробило одиннадцать, потом двенадцать, и все еще ее мысли колебались.

Но вот настал наконец момент, когда дальнейшая нерешительность становилась уже невозможной, и участие к судьбе тетки преодолело все другие соображения. Приказав Аннете проводить ее до наружной двери сводчатой галереи и там дожидаться ее возвращения, она спустилась вниз. В замке стояла полная тишина; в обширных сенях, где за несколько часов перед тем она была свидетельницей драки и кровопролития, теперь отдавался лишь слабый шорох шагов двух фигур, пугливо пробиравшихся между колоннами, при тусклом мерцании лампы. Эмилия, вводимая в заблуждение длинными тенями колонн и колеблющимися бликами света между ними, поминутно останавливалась, воображая, что видит какое-то существо, движущееся в отдаленной перспективе, и, проходя мимо колонн, боялась поднять глаза: ей все чудилось, что вот-вот выскочит из-за них что-то страшное. Однако она без препятствий добралась до сводчатой галереи и дрожащей рукой отперла наружную дверь. Приказав Аннете не отходить от этой двери и держать ее неплотно притворенной, чтобы она могла услышать, если ее позовут, Эмилия передала ей лампу, которую не решалась взять с собой из-за часовых, и одна вышла на темную террасу. Кругом все было так тихо, что она боялась, как бы ее собственные легкие шаги не привлекли внимания далеких караульных. Осторожно прошла она к тому месту, где уже раньше встречалась с Бернардином, прислушиваясь к малейшему звуку и взором стараясь пронизать потемки. Вдруг она вздрогнула от звука басистого голоса, раздавшегося близехонько, — она подождала, не уверенная, кто это; тогда голос опять заговорил, и она узнала низкий бас Бернардина, который пунктуально явился на свидание и давно ждал на условленном месте, сидя на ограде парапета. Сперва он пожурил ее за то, что она опоздала, и сказал, что ждет ее уже с полчаса; Эмилия ничего не ответила. Тогда он велел ей следовать за ним в ту дверь, через которую он сам вышел на террасу.

Пока он отпирал ее, Эмилия украдкой оглянулась на дверь, за которой ждала Аннета, и убедилась, что она там, увидав полоску света, пробивавшуюся сквозь щелку.

Ей стало жутко расставаться со своей камеристкой, а когда Бернардин отпер калитку, то мрачный вид открывшегося за нею коридора, при свете факела, воткнутого в пол, испугал ее до того, что она напрямик отказалась идти одна и потребовала, чтобы Аннете разрешено было сопровождать ее. Но этого Бернардин ни за что не хотел допустить, приплетая к своему отказу какие-то замысловатые соображения, нарочно, чтобы усилить жалость и любопытство Эмилии по отношению к тетке; тогда Эмилия, наконец, согласилась следовать за ним одна в портал.

Привратник взял факел и повел ее по коридору, в конце которого отпер еще какую-то дверь; потом они спустились по нескольким ступеням в часовню, находившуюся, как заметила Эмилия при свете факела, почти в полном разрушении; Эмилия с неприятным чувством вспомнила давнишний разговор с Аннетой по поводу этой самой капеллы. Со страхом оглядела она полуразвалившуюся крышу, стены, покрытые зеленой плесенью, и остроконечные окна, в которых плющ и бриония давно заменяли стекла и свешивались фестонами вокруг разбитых капителей колонн, когда-то подпиравших кровлю. Бернардин поминутно спотыкался о разбитые плиты пола, и голос его, произносивший ругательства, отдавался глухим эхом, отчего казался еще более страшным. У Эмилии сжималось сердце; но она все шла за ним, и он повернул в сторону главного придела часовни.

— Теперь спускайтесь вниз по этим ступеням, барышня, — велел ей Бернардин, сам тоже сходя вниз, точно в какой-то склеп.

Но Эмилия остановилась наверху и спросила дрожащим голосом, куда он ведет ее.

— К воротам, — отвечал Бернардин.

— А не можем ли мы пройти к воротам через часовню?

— Нет, синьора, это приведет нас во внутренний двор, который мне не хочется отпирать. А если вот так пойти, то мы сразу попадем в наружный двор.

Эмилия все еще колебалась; ей страшно было раздражить Бернардина, отказываясь идти дальше.

— Ну, ступайте же, барышня, — сказал привратник, уже опустившийся с нескольких ступенек; — смотрите, живее! не могу же я прождать вас здесь всю ночь.

— Куда ведут эти ступени? — спросила Эмилия, все еще не решаясь.

— К воротам, говорят вам, — сердито повторил Бернардин; — надоело мне дожидаться!

С этими словами он двинулся дальше со своим факелом, а Эмилия скрепя сердце последовала за ним. От ступенек они направились по ходу, ведущему к подземельям, со стен которых проступала сырость; от испарений, ползущих над полом, факел горел тусклым светом, — Эмилия ежеминутно ждала, что он потухнет. Бернардин едва различал путь. По мере того, как они подвигались, испарения все сгущались. Бернардин, боясь, что факел погаснет, остановился на минуту, чтобы поправить его. Он прислонился к железным решеткам, заграждавшим проход, и Эмилия при вспышках факела увидала подземелье, простиравшееся по ту сторону решетки, и по близости комья взрытой земли, как будто окружавшие вырытую могилу. В подобной обстановке это взволновало и испугало бы ее во всякое время, но теперь ее точно ударило в сердце внезапное предчувствие, что это могила ее несчастной тетки и что предатель Бернардин ее саму ведет на верную погибель. Мрачное, страшное место, куда он завел ее, как будто оправдывало ее подозрения; то было место, располагающее к убийству, и тут же могила, готовая принять жертву: здесь всякое злодеяние могло быть совершено безнаказанно и бесследно. Эмилия была до такой степени поражена ужасом, что с минуту не могла опомниться, как ей поступить.

Вслед за тем у нее мелькнуло соображение, что было бы бесполезно пытаться спастись от Бернардина бегством; протяжение и запутанность пройденного пути даст ему возможность, как знакомому с направлением, тотчас же нагнать ее; притом она, при своей слабости, не смогла бы бежать быстро. Кроме того, она боялась раздражить его, обнаружив свои подозрения, что произошло бы непременно, если б она сделала попытку бежать. Раз она уже находится в его власти, она решилась по мере сил скрывать свои опасения и молча идти, куда он захочет повести ее. Бледная от ужаса и волнения, она ждала, пока Бернардин поправлял факел: взгляд ее снова скользнул по могиле, и она не могла удержаться от вопроса, для кого приготовлена могила. Привратник отвел глаза от факела и устремил их на ее лицо, не говоря ни слова. Слабым голосом она повторила вопрос; но он тряхнул факелом и пошел дальше, ничего не отвечая, а она, вся дрожа, последовала за ним; поднялись еще по каким-то ступенькам, отворили дверь и очутились в первом дворе замка. Когда он пересекал его, при свете факела можно было видеть высокие, мрачные стены кругом, с бахромой из длинной травы, росшей на скудных клочках земли между мшистых камней; тяжелые устои с узкими решетками между ними, пропускавшими более свободный приток воздуха во двор; массивную железную решетку, ведущую в замок, а напротив огромные башни и свод портала. На этом фоне грузная, неуклюжая фигура Бернардина с факелом в руках являлась характерным силуэтом. Бернардин был закутан в длинный темный плащ, из-под которого едва виднелась обувь — род полусапожек или сандалий, зашнурованных вокруг ноги, да конец широкой сабли, которую он всегда носил на ремне через плечо. На голове у него красовалась тяжелая, плоская бархатная шапка, несколько похожая на тюрбан с коротким пером; под этой шапкой виднелось лицо с грубыми чертами, прорезанное глубокими морщинами и с выражением лукавой хитрости и обычного недовольства.

Вид двора несколько ободрил Эмилию; молча пересекая его по направлению ворот, она стала надеяться, что ее обманули ее собственные страхи, а вовсе не предательство Бернардина. С тревогой взглянула она, однако, вверх на первое окно, над высоким сводом спускной решетки; но там было темно; тогда она спросила, не есть ли это окно комнаты, где заключена г-жа Монтони? Эмилия говорила тихо, и Бернардин вероятно, не расслышал ее вопроса, потому что ответа не последовало. Вслед затем они прошли через маленькую потайную калитку в воротах и очутились у подножия узкой лестницы, ведущей наверх, к одной из башен.

— Там наверху и лежит синьора, — промолвил Бернардин.

— Лежит! — слабо повторила за ним Эмилия, начав взбираться по лестнице.

— Ну, да! она лежит в верхней комнате, — подтвердил Бернардин.

Когда они подымались, ветер врывавшийся сквозь узкие бойницы в стене, колебал пламя факела и озарял свирепое, желтое лицо Бернардина; еще яснее выступало запустение этого места, — шероховатые каменные стены, витая лестница, почерневшая от ветхости, и старое рыцарское забрало, висевшее на стенке, точно трофей какой-то давнишней победы.

Дошли до площадки.

— Можете пока подождать здесь, барышня, — сказал привратник, вкладывая ключ в замок какой-то двери, — а я схожу туда и предупрежу синьору, что вы пришли.

— Эти церемонии совсем не нужны, — заметила Эмилия, — тетя будет рада меня видеть.

— Ну, в этом я не уверен, — возразил Бернардин, показывая ей на открытую им комнату.

— Вот, ждите здесь, пока я схожу наверх.

Эмилия, удивленная и несколько смущенная, не осмелилась более противоречить ему; и когда он повернулся, чтобы уйти с факелом, она попросила его, чтобы он не оставлял ее в потемках. Он оглянулся и, заметив на лестнице лампу, стоявшую на ножнике, зажег ее и дал Эмилии. Та вошла в большой старинный покой, а он затворил за нею дверь. Она тревожно прислушивалась к его удаляющимся шагам, и ей показалось, что он спускается вниз, вместо того, чтобы подыматься, но порывы ветра, завывая вокруг портала, не давали ей возможности отчетливо различать звуки. Однако, насторожившись, она не услышала никакого шума шагов наверху над нею, где, как он уверял, находилась г-жа Монтони; это встревожило ее, но опять-таки она сообразила, что толщина пола в этом массивном здании может не пропускать никаких звуков сверху. Но вот во время затишья между двумя порывами ветра она отчетливо различила шаги Бернардина, спускавшегося во двор, и ей даже показалось, будто она слышит его голос; но тут опять загудел ветер, заглушая всякие звуки.

Чтобы рассеять свои сомнения, Эмилия тихо подошла к двери и попыталась отворить ее, но та оказалась запертой… Ужасные предчувствия, осаждавшие ее за последнее время, вернулись к ней с удвоенной силой и уже не представлялись ей преувеличениями трусливой души, а как будто были ниспосланы свыше, чтобы предостеречь ее. Теперь она уже не сомневалась, что г-жа Монтони убита, быть может, даже в этой самой комнате, и что ее, Эмилию, завлекли сюда нарочно с целью погубить. Лицо, обхождение и слова Бернардина, когда он говорил о ее тетке, подтверждали самые худшие опасения Эмилии. Несколько минут она даже не имела сил думать о средствах к бегству. Она вся насторожилась, но не слышала шагов ни на лестнице, ни в верхней комнате; вдруг ей показалось, что опять раздается голос Бернардина внизу; она подошла к решетчатому окну, выходившему на двор — попытаться, не увидит ли чего. Стоя у окна, она ясно услыхала звук его грубого голоса в перемежку с завываниями ветра; но эти звуки опять гак быстро заглохли, что их значение трудно было истолковать. Потом во дворе мелькнул свет факела, по-видимому, исходивший из-под ворот, и длинная тень человека, стоявшего под сводом, обрисовалась на каменных плитах мостовой. Эмилия, судя по размерам этой фигуры, заключила, что это и есть Бернардин; но другие глухие звуки, доносимые ветром, вскоре убедили ее, что он не один и что его спутники не из таких, которым знакомо чувство сострадания. Очнувшись от первого потрясения, она подняла лампу, чтобы осмотреть комнату, где она находилась, и убедиться, нет ли какой возможности спастить бегством. Комната была обширная, с дубовой обшивкой по стенам; других окон в ней не было, кроме единственного решетчатого оконца, не было и другой двери, кроме той, в которую она вошла. При тусклом свете лампы она, однако, не могла сразу охватить все пространство комнаты; мебели она никакой не заметила, кроме, впрочем, железного кресла, привинченного к полу посреди комнаты; непосредственно над ним свешивалось с потолка на цепи железное кольцо. Долго глядела она на эти предметы с изумлением и страхом; наконец заметила еще внизу железные брусья, очевидно приспособленные с целью сжимать ноги, а на ручках кресла кольца из того же металла. Чем больше она наблюдала, тем больше убеждалась, что это орудия пытки… Ее поразила мысль, что каких-нибудь несчастных когда-то, вероятно, приковывали к этому креслу и замаривали голодом. Она похолодела… но каково было ее отчаяние, когда в ту же минуту у нее мелькнула мысль, что ее тетка могла быть одною из жертв, и что вслед за тем расправятся и с ней самой. Острая боль пронзила ее мозг, она едва удержала в руках лампу; озираясь кругом и ища поддержки, она бессознательно хотела сесть в железное кресло; но вдруг, очнувшись, она в ужасе отскочила от кресла и бросилась в отдаленную часть комнаты. Там она опять стала искать, на что бы сесть, но мебели никакой не оказалось; она заметила только темный занавес, который, спускаясь с потолка до самого пола, был растянут во всю ширину комнаты. Хотя ей было дурно, но вид этого занавеса так поразил ее, что она устремила на него взор, полный изумления и страха.

Казалось, за этим занавесом скрывается какой-то тайник; она и желала и боялась поднять его и заглянуть, что за ним скрывается; два раза ее удерживало воспоминание о страшном зрелище, которое дерзкая рука ее разоблачила, подняв покров с мнимой картины в одном из покоев замка, но вдруг ей вообразилось, что вот этот самый занавес скрывает труп ее убитой тетки; тогда, в припадке отчаяния, она ухватилась за него рукой и отдернула… Глазам ее представился труп, распростертый на низком ложе, окрашенном багровыми кровяными пятнами, как и пол вокруг. Черты покойника, обезображенные смертью, были страшны, и на лице его зияло несколько сине — багровых ран. Эмилия, склонившись над трупом, с минуту глядела на него пристальным, обезумевшим взором; потом вдруг выронила из рук лампу и упала без чувств…

Очнувшись, она увидала, что окружена какими-то людьми, среди которых был и Бернардин; он поднял ее с полу и понес по комнате. Она сознавала все, что происходит, но от страшной слабости не могла ни говорить, ни двигаться, ни даже ощущать определенный страх. Ее понесли вниз по той самой лестнице, по которой она недавно поднималась; дойдя до арки, люди остановились и один из них, взяв факел из рук Бернардина, отворил дверцу, проделанную в большой калитке, и в то время, как он выходил на дорогу, при свете его факела можно было заметить, что за дверью находятся несколько людей верхом. Или свежий воздух оживил Эмилию, или виденные ею предметы возбудили в ней тревогу, но она вдруг получила способность говорить и несколько раз порывалась высвободиться из рук злодеев, державших ее.

Между тем Бернардин громким криком требовал факел назад; далекие голоса отвечали ему, и в ту же минуту свет озарил двор замка. Опять он закричал, чтобы ему дали факел, а люди торопливо пронесли Эмилию в ворота. На небольшом расстоянии, под защитой стен замка она увидала того человека, который взял факел у привратника; он светил какому-то другому человеку, занятому прилаживанием седла на лошади; вокруг него стояли и глядели несколько всадников; на их суровые лица падал яркий свет факела; взрытая земля под их ногами, стены напротив с пучками травы по краям, зубчатая сторожевая башня, — все это было окрашено багровым отблеском пламени, которое постепенно бледнело и вскоре оставило более отдаленные укрепления и леса внизу погруженными во мрак ночи.

— Чего вы возитесь? только время теряете попусту! — проговорил Бернардин с ругательством, подходя к всадникам. — Проворней, проворней!

— Сейчас готово! — отозвался человек, чинивший седло. Бернардин опять выбранил его за небрежность. Эмилия слабым голосом стала звать на помощь; тогда ее торопливо потащили к лошадям, а злодеи стали спорить между собой, на которую из них посадить ее, так как предназначенная для нее лошадь не была готова. В эту минуту группа огней показалась из больших ворот, и вслед затек Эмилия услыхала визгливый голос Аннеты среди других приближавшихся голосов. Сразу Эмилии бросились в глаза фигуры Монтони и Кавиньи, в сопровождении толпы молодцов с разбойничьими лицами, но на них Эмилия смотрела уже не со страхом, а с надеждой: в этот момент она уже не боялась тех опасностей, какие могут ждать ее в замке, хотя еще так недавно мечтала бежать оттуда. Опасности, угрожавшие ей извне, поглощали все ее помыслы.

Между обеими партиями произошла короткая борьба, партия Монтони вскоре одолела; всадники, заметив, что численность против них, и, вероятно, не особенно горячо заинтересованные в успехе затеянного дела, ускакали, а Бернардин скрылся во мраке ночи. Эмилию отвели назад в замок. Когда она проходила по дворам, воспоминание обо всем виденном в страшной комнате над воротами охватило ее новым ужасом, и когда вскоре после этого она услыхала, что запираются ворота, опять оставляя ее пленницей в этих стенах, она затрепетала от страха за себя, почти забывая о вынесенной опасности.

Монтони приказал Эмилии дожидаться в кедровой приемной, куда он скоро явился, и затем грозно стал допрашивать ее о таинственном происшествии. Хотя она теперь смотрела на него с ужасом, как на убийцу своей тетки, и почти не сознавала, что говорит, но ее ответы и способ держать себя убедили его, что она не по доброй воле принимала участие в заговоре, и он отпустил ее, как только явились слуги, которым он приказал собраться с тем, чтобы он мог расследовать дело и узнать, кто были сообщники.

Очутившись у себя в спальне, Эмилия долго не могла успокоить своих смятенных чувств и припомнить хорошенько все подробности случившегося. Опять ей пришел на память труп, скрытый занавесом, и у нее вырвался стон, испугавший Аннету, тем более, что Эмилия воздерживалась откровенничать с нею, боясь доверить ей такую страшную тайну, чтобы в случае, если она проболтается, не навлечь на себя мщения Монтони.

Таким образом ей приходилось таить в самой себе весь ужас той тайны, удручавшей ее до такой степени, что ее рассудок почти пошатнулся под этим непосильным бременем. По временам она устремляла на Аннету дикий, бессмысленный взор, и когда та заговаривала с ней, Эмилия или не слышала, или отвечала невпопад. За этим следовали продолжительные припадки столбняка. Несколько раз Аннета пробовала говорить, но голос ее как будто не производил никакого впечатления на больную; она сидела, застывшая и безмолвная, и только по временам тяжко вздыхала, но без слез.

Испуганная ее состоянием, Аннета наконец побежала известить Монтони, который только что выпустил слуг, не узнав от них ничего. Девушка в самых отчаянных выражениях описала ему состояние Эмилии, и заставила его тотчас же пойти к ней.

При звуке его голоса Эмилия повернула глаза и в них как будто промелькнула искра сознания. Она немедленно встала с места, тихо направилась в отдаленную часть комнаты. Он заговорил с ней тоном несколько смягченным, сравнительно с его обычной суровостью, но она бросила на него не то любопытный, не то испуганный взгляд и на все, что бы он ни говорил, односложно отвечала «да». Ее ум, казалось, не задерживал в себе никаких впечатлений, кроме страха.

Аннета не могла дать никаких объяснений на вопросы Монтони. Синьор долго старался заставить Эмилию говорить, но безуспешно; тогда он ушел, приказав Аннете оставаться при Эмилии всю ночь и утром известить его о ее положении.

Когда он ушел, Эмилия вышла из угла, куда забилась, и спросила, кто это сейчас приходил ее беспокоить. Аннета отвечала, что это был синьор Монтони. Эмилия несколько раз повторила за ней это имя, потом вдруг застонала и опять впала в забытье.

С некоторым усилием Аннета повела ее к постели, которую Эмилия окинула диким, полубезумным взглядом, прежде чем улечься; потом, вздрагивая с волнением, позвала Аннету, которая в смущении бросилась к двери, чтобы позвать еще какую-нибудь служанку ночевать с ними. Но Эмилия, заметив, что она собирается уйти, кликнула ее по имени и жалобным голосом попросила не покидать ее.

— С тех пор, как батюшка скончался, — прибавила она, вздыхая, — все покидают меня.

— Ваш батюшка! — удивилась Аннета, да ведь он умер еще, когда вы не знали меня.

— Да, это правда! — проговорила Эмилия, и слезы ручьем хлынули у нее из глаз.

Она плакала долго, безмолвно; и затем, успокоившись, наконец погрузилась в сон. Аннета отбросила в эту минуту все свои страхи и одна осталась сторожить Эмилию в продолжение всей ночи.

 

ГЛАВА XXVII

После сна нервы Эмилии несколько успокоились. Проснувшись на другое утро, она с удивлением взглянула на Аннету, которая спала, сидя в кресле у ее постели; но происшествия прошлой ночи совершенно изгладились из ее памяти, и она продолжала с удивлением смотреть на Аннету, как вдруг и та проснулась.

— Барышня, дорогая моя! вы меня узнаете? — воскликнула девушка.

— Узнаю ли? Конечно, что за вопрос? — отвечала Эмилия. — Ты — Аннета, но скажи, зачем ты сидишь тут около моей постели?

— Вы были очень нездоровы, барышня. В самом деле очень нездоровы! Я уж, право, думала…

— Как странно! — проговорила Эмилия, стараясь припомнить, что с ней было. — Боже мой! — воскликнула она, вздрогнув, — ведь это был только сон…

Она устремила на Аннету испуганный взор, а та, желая успокоить ее, проговорила:

— Нет, барышня, это было более чем сон, но теперь все уже прошло!

— Значит, ее убили! — глухо промолвила Эмилия и вся задрожала.

Аннета вскрикнула. Не зная того обстоятельства, на которое ссылалась Эмилия, она приписывала ее возбуждение болезненному припадку, но когда горничная объяснила, к чему относились ее собственные слова, Эмилия, вспомнив, что накануне ее пытались увезти, полюбопытствовала, удалось ли узнать, кто был зачинщиком этого дела. Аннета объяснила, что положительного ничего не узнали, хотя не трудно догадаться, кто все это устроил. Затем она объявила Эмилии, что ей, Аннете, она обязана своим освобождением. Эмилия, стараясь сдерживать волнение при мысли о тетке, по-видимому, спокойно выслушала Аннету, хотя в сущности не понимала почти ни слова из того, что она говорила.

— Ну так вот, барышня, — повествовала горничная, — раз Бернардин отказывался сообщить мне свою тайну, я решила разведать ее сама. Я проследила за вами на террасе, и только он отпер дверь в конце ее, как и я прокралась за ним и все время шла за вами. Ну, думаю себе, тут наверное затеяно что-нибудь неладное, иначе зачем такая таинственность? К счастью, Бернардин не запер за собой двери на засов; отворив ее, я увидала при свете факела, в какую сторону вы направляетесь. Следя за светом, я пробиралась на некотором расстоянии, пока вы не дошли до подземелий часовни. Тут уж я побоялась идти дальше, потому что слыхала диковинные рассказы про эти самые подземелья. Но идти назад тоже было жутко в потемках, да еще одной-одинешенькой. Так что, нечего делать, в ту минуту, когда Бернардин подправлял факел, я решилась идти за вами. Шла я, шла до того, как, вы достигли большого двора, — там уж я побоялась, чтобы кто-нибудь не увидал меня. Вот я и остановилась опять у дверей, видела, как вы прошли по двору к воротам, а как стали вы подыматься по лестнице, я и спряталась в подворотне… Я слышала лошадиный топот за воротами и людские голоса; какие-то люди ругали Бернардина, зачем он долго не ведет вас. Как раз в эту минуту Бернардин чуть было не накрыл меня, потому что опять спускался с лестницы, и я едва успела шмыгнуть в сторону. Но теперь я уже узнала его секрет и решила отплатить ему; да и вас выручить, барышня. Я сразу догадалась, что все это — штуки графа Морано, хотя он и уехал из деревни. Опрометью побежала я в замок, но, доложу нам, не мало стоило мне туда найти дорогу через коридор, что идет в часовню. Странное дело, в ту пору я совсем позабыла о привидениях, хотя в другой раз ни за какие блага в мире меня туда не заманят! К счастью, наш синьор и синьор Кавиньи еще не ложились спать, так что скоро за нами следовала целая толпа, достаточно многочисленная, чтобы спугнуть Бернардина и его душегубов.

Аннета замолчала, но Эмилия все еще, казалось, слушала. Вдруг она проговорила:

— Я хочу пойти к нему сама. Где он? — Аннета спросила, о ком она говорит.

— О синьоре Монтони, — отвечала Эмилия, — я желала бы повидаться с ним.

Аннета, вспомнив приказание, отданное им накануне относительно ее молодой госпожи, встала и объявила, что сейчас пойдет искать его.

Подозрения девушки, касающиеся графа Морано, оказались совершенно верными; та же мысль пришла в голову ii Эмилии. Монтони, тоже не сомневавшийся в том, что похищение затеяно было графом, начинал подозревать, что и попытка отравить его вином была произведена по наущению Морано.

Раненый граф, распинаясь когда-то перед Эмилией и уверяя его в своем раскаянии, в ту минуту говорил искренно; но он ошибался насчет предмета своих сожалений; он воображал, что сокрушается о жестокости своих поступков, а в сущности он печалился только о невыгодных последствиях этих поступков. Когда страдания стали ослабевать, его прежние убеждения ожили и, наконец, когда совершенно восстановилось его здоровье, он опять почувствовал себя готовым к предприятиям и борьбе с препятствиями. Привратник замка, служивший ему не раз и раньше, охотно согласился принять вторичный подкуп и условился с ним относительно средств заманить Эмилию к воротам. Морано на виду у всех покинул деревушку, куда его отнесли раненым после поединка, и вместе со своими людьми отъехал на расстояние нескольких миль. Оттуда в ночь, условленную между ним и Бернардином, — который узнал из легкомысленной болтовни Аннеты, каким путем можно завлечь Эмилию, граф послал своих людей назад в замок, а сам ждал возлюбленную в деревушке, с намерением немедленно увезти ее в Венецию. Как не удался этот второй замысел, уже известно читателю; но о бурных страстях, волновавших пылкого влюбленного итальянца, и о его гневе, когда он вернулся в Венецию, можно только догадываться.

Аннета доложила Монтони о состоянии здоровья Эмилии и о ее просьбе повидаться с ним; он отвечал ей, что Эмилия может прийти через час в кедровую приемную. Эмилия желала поговрить с ним о предмете, лежавшем камнем на ее сердце; однако она не сознавала ясно, какой цели она может достигнуть этим разговором, и порою трепетала от ужаса при мысли о свидании с Монтони. Кроме того, она намеревалась просить него разрешения вернуться на родину, раз ее тетки уже нет живых; в успех этой просьбы она, впрочем, мало верила.

По мере того, как приближался момент свидания, волнение ее все росло; на сегодня ей хотелось извиниться под предлогом нездоровья, что было бы вполне правдоподобно. Размышляя о том, что она может сказать ему о себе и о судьбе тетки, Эмилия чувствовала, как безнадежны ее просьбы, и боялась, чтобы они еще пуще не раздражили мстительного Монтони. А между тем притворяться, что ей неизвестно о смерти тетки, значило бы сделаться как бы сообщницей преступления. В сущности это событие было единственное, на чем она могла основать свою просьбу о разрешении уехать из Удольфо.

В то время, как ее мысли находились в таком состоянии колебания, ей пришли сказать, что Монтони может принять ее не раньше завтрашнего дня. Она ободрилась, и с души ее скатилось почти невыносимое бремя страха.

Аннета сказала ей, что, кажется, господа опять собираются на войну: двор полон коней, и она слышала, будто отряд, отравившийся раньше, скоро ожидается в замок.

— Один из солдат говорил другому, — прибавила девушка, — что, наверное, те привезут с собою богатую добычу. Вот я и подумала: видно, синьор может с чистой совестью посылать своих людей грабить, — и, конечно, не мое дело об этом печалиться. Одного хотелось бы мне — поскорее выбраться подобру-поздорову из этого замка, и если бы не бедный Людовико, я уж непременно отдалась бы в руки слугам графа Морано, пускай бы похитили нас обеих — и вам бы от этого лучше стало, барышня!

Аннета могла бы проболтать таким образом целые часы, — Эмилия не прерывала ее. Она почти не слушала и молчала, погруженная в задумчивость. Весь этот день она провела в каком-то торжественном спокойствии, как иногда случается с человеком, истомленным страданием.

Когда наступила ночь, Эмилия вспомнила о таинственных звуках музыки, которые она слышала на днях; эта музыка очень интересовала ее, и она надеялась услыхать еще раз прелестную, успокаивающую мелодию. Влияние суеверия стало одерживать верх над ее ослабевшим, измученным рассудком. С каким-то энтузиазмом призывала она мысленно охраняющий дух покойного отца и, отпустив Аннету на ночь, решила одна дожидаться повторения сладостной мелодии. Но было еще далеко до того часа, когда она слышала ее накануне. Желая отвлечь свои мысли от волнующих предметов, она взяла одну из немногих книг, привезенных из Франции, но неугомонные мысли не давали ей сосредоточиться. Она часто подходила к окну, прислушиваясь к малейшему звуку. Раз ей почудилось, будто она слышит голос; но так как вслед затем все опять замолкло, то она заключила, что это был обман воображения.

Так протянулось время до полуночи; вскоре замерли все отдаленные звуки, смутно раздававшиеся в замке, и все погрузилось в сон. Тогда Эмилия села у окна; через некоторое время она была выведена из задумчивости какими-то странными звуками, но не музыки, а точно тихими стонами страдающего человека. Эмилия напряженно прислушивалась, и сердце ее сжималось от ужаса; она догадывалась, что звуки, слышанные ею перед тем, тоже не были плодом ее фантазии. От времени до времени раздавались слабые стенания, но она не могла дать себе отчета, откуда они исходят. Внизу, под ее помещением, было несколько покоев, выходящих на укрепления, но они были давно заперты. Однако звук, очевидно, несся из одного из этих покоев. Эмилия облокотилась о подоконник и стала наблюдать, не увидит ли она там света. Насколько она могла наблюсти, в тех покоях стояла тьма, но на небольшом расстоянии, на террасе, ей показалось, как будто что-то движется…

При слабом сиянии звезд нельзя было различить, что это такое; у нее мелькнула догадка, что это, вероятно, часовой на карауле; она отнесла лампу в дальний конец своей комнаты, нарочно, чтобы ее нельзя было видеть с террасы, пока она займется наблюдениями. Вот опять показался тот же предмет. Он двинулся через террасу в направлении ее окна, и тогда она и имела возможность рассмотреть, что это человеческая фигура; она двигалась беззвучно, из чего Эмилия заключила, что это не часовой. Фигура придвинулась еще ближе, и Эмилия решила, что ей лучше отойти от окна. Страстное любопытство побуждало ее остаться на своем посту, тогда как страх неизвестно перед чем предостерегал ее отойти.

Пока она колебалась, фигура поравнялась с ее окном и остановилась. Кругом все было тихо, не слышно было даже шума шагов. Торжественность этой тишины и таинственная фигура перед ее глазами так устрашили ее, что она решилась отойти от окна, как вдруг заметила, что таинственная фигура отскочила, проскользнула вдоль террасы и вслед затем скрылась во мраке ночи. Эмилия несколько мгновений смотрела ей вслед и затем удалилась внутрь комнаты, раздумывая об этом странном случае: в ту минуту она почти не сомневалась, что ей явилось какое-то сверхъестественное видение.

Когда ее чувства несколько успокоились, она стала озираться, точно ища какого-нибудь другого объяснения этой загадки. Вспомнив, что она слышала о смелых предприятиях Монтони, ей представилось, что она сейчас видела какого-нибудь несчастного, ограбленного бандитами и приведенного сюда пленником, а что слышанная ею раньше музыка исполнялась им. Однако, если даже его ограбили, то казалось невероятным, чтобы его привезли в замок: обыкновенно бандиты почти всегда убивают своих ограбленных жертв, а не берут их в плен. А если бы он был пленником, то он не мог бы бродить по террасе без стражи. Это соображение тотчас же заставило Эмилию отказаться от своего первого объяснения.

Вслед затем ей пришло в голову, что это граф Морано, пробравшийся в замок; но она тотчас же вспомнила, какие трудности и опасности встретились бы ему на пути осуществления такого замысла. Если б даже ему удалось его предприятие, он поступил бы иначе, а не стал бы бродить один под ее окном в полночный час, — в особенности потому, что ему был известен потайной ход, ведущий прямо к ней в комнату; кроме того, он не издавал бы тех унылых звуков, которые доносились до ее слуха.

Приходила ей на ум и такая догадка, что это мог быть кто-нибудь, покушавшийся на безопасность замка, но печальные стенания таинственной фигуры опять-таки разрушали это предположение. Таким образом, случай этот оставался для нее загадкой. Кто мог бродить в глухой полночный час, издавая жалобные стоны или изливая скорбь свою в сладостных звуках музыки (она все еще склонна была думать, что прежде слышанная музыка и появление таинственной фигуры находятся в связи между собою) — до этого она не имела возможности доискаться. Фантастические грезы опять овладели ею и вызвали суеверный страх. Однако она намеревалась в следующую ночь опять заняться наблюдениями, надеясь, что ее сомнения разъяснятся. Она почти решилась заговорить с незнакомцем, если он опять появится.

 

ГЛАВА XXVIII

На другой день Монтони вторично послал извиниться перед Эмилией, что чрезвычайно удивило ее. «Как странно!» — думала она про себя. «Совесть подсказывает ему цель моего посещения, и он нарочно откладывает его, чтобы избегнуть объяснения». Она почти решилась подстеречь его где-нибудь, но ее удержал страх. И этот день Эмилия провела так же, как и предыдущий, с тою только разницей, что теперь некоторое тревожное ожидание относительно предстоящей ночи нарушало жуткое спокойствие, овладевшее ее чувствами.

К вечеру вернулась в замок вторая часть отряда, предпринимавшего экскурсию в горы. Когда всадники въехали во двор, Эмилия из своей отдаленной комнаты слышала их грубые возгласы, пьяные песни и ликование, похожее на шабаш фурий по случаю какого-нибудь отвратительного жертвоприношения. Она боялась, чтобы они не совершили какого-нибудь варварского преступления, но Аннета скоро успокоила ее, сказав, что молодцы шумно радуются добыче, привезенной ими с собою. Это обстоятельство окончательно убедило ее, что Монтони на самом деле сделался атаманом бандитов и что он, рассчитывает поправить свои расстроенные дела, занявшись ограблением проезжих! Действительно, когда она обсудила со всех сторон его положение — в вооруженном и почти неприступном замке, одиноко лежащем в пустынной горной области, на далекой окраине которой были разбросаны города и местечки, куда постоянно держали путь богатые путешественники, — то пришла к заключению, что трудно было бы найти положение, лучше приспособленное для хищнических нападений, и у нее укоренилась страшная мысль, что Монтони сделался разбойничьим атаманом. Вдобавок и характер его — неустрашимый, жестокий, безнравственный, предприимчивый — как будто делал его способным для такой роли. Ему нравились треволнения и жизненная борьба; он одинаково был чужд и жалости и страха. Самая храбрость его имела зверский оттенок; это был не тот благородный порыв, который воодушевляет человека против притеснителя в защиту притесняемого, а врожденная зачерствелость нервов, которая неспособна чувствовать и, следовательно, неспособна и к страху.

Но предположения Эмилии, вполне естественные, были, однако, не совсем верны. Как приезжая, она была незнакома с положением края и с обстоятельствами, при которых в Италии пелись частые войны. Так как доходы многих итальянских государств были в то время недостаточны для содержания постоянных войск, то даже в короткие промежутки мира, допускаемые беспокойным нравом правительств и народов, возникал особый класс людей, нам незнакомый и очень смутно очерченный в истории той эпохи. Из солдат, распускаемых после каждой войны, лишь немногие возвращались к безопасным, но невыгодным занятиям мирного времени. Иногда они перекочевывали в другие страны и входили в состав воюющих армий. Иногда же они организовывали из себя разбойничьи шайки и занимали отдаленные крепости, где их отчаянная бесшабашность, слабость правительств, которым они приносили вред, и уверенность, что они могут быть призваны назад в состав армии, когда потребуется, — все это препятствовало слишком усердному преследованию их со стороны властей. Иной раз они примыкали к какому-нибудь популярному вождю, и тот вел их на службу любого государства, какое только соглашалось заплатить им за их услуги. Из этого обычая возникло название кондотьеров — слово, наводившее ужас на всю Италию в продолжение долгого периода, закончившегося в первых годах XVII века, — начало его не так-то легко проследить.

Распри между мелкими государствами имели большей частью характер личных предприятий, и вероятность успеха зависела главным образом не от искусства, а от личной храбрости вождя и солдат. Искусство, требуемое для всяких продолжительных операций, ценилось в то время невысоко. Достаточно было уметь провести войско против неприятеля с соблюдением строгой тайны или увести его назад в полном порядке. От полководца иногда требовалось, чтобы он устремлялся в такую опасность, куда его солдаты — если б не его пример — ни за что бы сами не отважились, а так как противникам никогда не было известно о взаимных силах, то успех дня часто зависел от смелости первых движений. Для подобных услуг кондотьеры были незаменимы; часто за победой следовал грабеж, — вот почему у них выработался характер, представлявший смесь отваги с разнузданностью, устрашавшей даже тех, кому они служили.

В то время, когда они не вели войн, их вождь обыкновенно проживал в своем собственном замке, а солдаты отдыхали и томились в бездействии или в том же замке, или в его окрестностях; в известное время потребности их удовлетворялись за счет населения, зато в другое время дележ богатой добычи избавлял солдат от зависимости; на крестьянах подобных округов обыкновенно отражался характер их воинственных гостей. Соседние государства иногда желали, но редко пытались уничтожить эти военные поселки, во-первых, потому, что это было бы трудно осуществить, а во-вторых потому, что замаскированное покровительство, оказываемое ими наемным войскам, обеспечивало им на случай войны контингент людей, который иначе было бы не дешево содержать, или который обладал бы такими качествами. Полководцы иногда настолько доверялись такой политике государств, что даже посещали их столицы. Монтони встречался с ними в игорных кружках Венеции и Падуи; сперва он сошелся с ними как знакомый, но потом его расстроенные обстоятельства соблазнили его последовать их примеру на практике. Для этого-то и происходили полночные совещания в его венецианском палаццо: на них обсуждались планы его деятельности на будущее время, с участием Орсино и других кондотьеров. Наступила ночь, и Эмилия опять заняла свое обычное место у окна. Было полнолуние; когда луна поднялась над кудрявыми вершинами леса, ее желтый свет озарил пустынную террасу и окружающие предметы более отчетливо, чем при слабом свете звезд, обещая помочь Эмилии в ее наблюдениях, в случае, если бы опять появилась таинственная фигура. Снова Эмилией овладело колебание: она не знала, заговорить ли ей с незнакомцем, — к этому ее тянуло сильное, почти непреодолимое влечение; но по временам страх удерживал ее от такого намерения.

«Если это — лицо, замышляющее что-нибудь дурное против замка, — думала она, — то мое любопытство может обойтись мне очень дорого; а между тем не от него ли исходили и таинственная музыка и жалобные стоны? Если так, то он не может быть врагом».

Тут опять ей вспомнилась судьба несчастной тетки, и она вздрогнула от ужаса и горя; внушения ее воображения овладели ее умом со всей силой действительности, и она стала верить, что виденная ею фигура была призраком. Она вся дрожала, дыхание ее стало затрудненным, холодный пот выступил у нее на лбу, и на мгновение страх осилил рассудок. Тогда мужество покинуло ее, и она решилась, если появится фигура, ни за что не заговаривать с нею.

Так тянулось время, пока она сидела у окна, охваченная страхом ожидания и жуткой полночной тишиной; смутно виднелись при лунном свете лишь очертания гор, лесов, а также группа башен, образующих западный угол замка, и терраса внизу; не слышно было ни звука; лишь от времени до времени перекликались часовые; затем раздались шаги солдат, сменявшихся на карауле. Эмилия узнала их издали на укреплениях по их копьям, сверкавшим при лунном свете, да по кратким возгласам, которыми они обменивались с товарищами. Эмилия удалилась в глубь спальни в то время, как часовые проходили мимо ее окна. Когда она вернулась к окну, кругом все затихло. Пора была поздняя; Эмилия утомилась бодрствованием и стала сомневаться, действительно ли она видела это странное явление прошлой ночью. Но она все-таки продолжала сидеть у окна; чувства ее были слишком взволнованы, сон казался невозможным. Луна сияла ярким блеском, и вся терраса была как на ладони. Но Эмилия видела только одинокого часового, шагающего по ней взад и вперед. Наконец, утомленная ожиданием, она удалилась на покой.

Но впечатление, произведенное на нее музыкой и жалобными стонами, слышанными раньше, а также таинственной фигурой, было слишком сильно: она решила завтра же повторить свои наблюдения.

На другой день Монтони как будто забыл о назначенном свидании с Эмилией; но она более чем когда-либо желала повидаться с ним и послала Аннету справиться, в котором часу он может принять ее. Монтони назначил одиннадцать часов. Эмилия явилась аккуратно в условленный час; она призвала на помощь всю свою твердость, чтобы вынести потрясение встречи с ним и страшные воспоминания, которые он вызывал в ее сердце. Монтони находился в «кедровой» приемной с несколькими офицерами; увидев его, Эмилия остановилась; ее волнение все росло, пока он продолжал разговаривать со своими гостями, как будто не замечая ее прихода. Но вот некоторые из офицеров, обернувшись, увидели Эмилию и у них вырвалось восклицание удивления. Она хотела поспешно удалиться, но Монтони окликнул ее, и она произнесла дрожащим голосом:

— Я желала переговорить с вами, синьор Монтони, если вы можете уделить мне несколько минут.

— Это мои друзья, — ответил Монтони, — они могут слышать все, что вы имеете сказать.

Эмилия, не отвечая, отвернулась от наглых, пристальных взглядов этих офицеров. Тогда Монтони последовал за нею в сени, а оттуда провел ее в маленькую комнату и сердито хлопнул дверью. Взглянув на его потемневшее лицо, она опять подумала, что видит перед собой убийцу тетки; ум ее был так потрясен ужасом, что она не могла сразу собраться с мыслями, чтобы объяснить цель своего прихода, а упомянуть имя г-жи Монтони — на это она ни за что не могла решиться.

Наконец Монтони нетерпеливо осведомился, что она имеет сказать.

— У меня нет времени заниматься пустяками, — прибавил он. — Мне каждая минута дорога.

Эмилия объяснила ему, что она желает вернуться во Францию и нарочно пришла просить его об этом. Он с удивлением взглянул на нее и осведомился, почему она этого просит; она запнулась, еще больше побледнела и чуть не упала к его ногам. Он смотрел на ее волнение с видимым равнодушием и прервал молчание, сказав, что ему пора уходить, Эмилия, однако, собралась с духом и повторила свою просьбу. Монтони отказал наотрез — и тогда только очнулся ее оцепеневший рассудок.

— Мне неприлично долее оставаться здесь, — молвила она. — Позвольте спросить, по какому праву вы задерживаете меня в вашем замке?

— Я хочу, чтобы вы здесь оставались, — отвечал Монтони, взявшись за ручку двери, — для вас этого достаточно.

Эмилия, зная, что с его волей бороться ей невозможно, не пробовала оспаривать его права; однако она сделала слабую попытку убедить его быть справедливым.

— Пока жива была тетя, — начала она дрожащим голосом, — мне можно было здесь жить; но теперь, когда ее не стало, я прошу у вас позволения уехать. Мое пребывание здесь не может принести вам никакой пользы, синьор, а мне будет только тягостно и неприятно.

— Кто сказал вам, что г-жа Монтони умерла?

Монтони устремил на нее пытливый взор. Эмилия колебалась отвечать, потому что никто ей этого не говорил, а она не решалась признаться, что видела те ужасы в комнате над воротами, которые именно и внушили ей уверенность в смерти тетки.

— Кто сказал вам? — повторил он еще более суровым тоном.

— Увы! это мне и так известно. Избавьте меня от ужасного допроса.

Она села на скамью, так как еле держалась на ногах от слабости.

— Если вы желаете ее видеть, — проговорил Монтони, — то можете. Она лежит в восточной башне.

Он вышел из комнаты, не дожидаясь ее ответа, и вернулся в «кедровую» приемную, где некоторые из офицеров, которые ранее не видали Эмилии, стали трунить над ним по поводу сделанного ими открытия. Но Монтони был, видимо, не расположен к шуткам, и они переменили разговор.

Между прочим Монтони обсуждал с лукавым Орсино план предполагаемой экскурсии их отряда; тот посоветовал залечь войскам в засаде, ожидая неприятеля; этому горячо воспротивился Верецци, упрекая Орсино в недостатке мужества, и клялся, что если Монтони даст ему отряд в пятьдесят человек, то он разобьет кого угодно в пух и прах.

Орсино презрительно усмехнулся; на лице Монтони также мелькнула улыбка, но он продолжал слушать. Тогда Верецци начал разглагольствовать с резкими жестами, но вскоре его остановил Орсино каким-то аргументом, на который тот сумел ответить только бранью. Его пылкая натура не выносила хитрой осторожности Орсино — он постоянно препирался с ним и давно уже возбудил против себя глубокую, хотя и молчаливую ненависть противника. Монтони спокойно наблюдал обоих, зная их противоположные характеры и умея искусно приспособить того и другого к достижению своих собственных целей. Но Верецци в жару спора не постеснялся обвинить Орсино в трусости; при этом лицо того вдруг покрылось синеватой бледностью. Монтони, наблюдавший его бегающие глаза, увидал, как он поспешно сунул руку за пазуху. Но Верецци, лицо которого пылало багровым румянцем, представляя контраст с бледностью Орсино, не заметил этого движения и продолжал смело громить трусов, обращаясь к Кавиньи, который хитро усмехался над его горячностью и над немою злобой Орсино — как вдруг последний, отступив на несколько шагов, выхватил стилет, чтобы вонзить его противнику в спину. Монтони остановил его занесенную руку и многозначительным взглядом заставил его спрятать кинжал, никем не замеченный, кроме него самого, потому что большинство офицеров стояли у окна в стороне и спорили насчет лощины, где намеревались устроить засаду.

Когда Верецци обернулся, его поразила смертельная ненависть, написанная на лице его врага, и впервые внушила ему подозрение насчет его намерений; он схватился за рукоятку меча, но вслед затем, как бы опомнившись, обратился к Монтони.

— Синьор, — проговорил он, бросив многозначительный взгляд на Орсино, — мы не шайка разбойников: если вы нуждаетесь в храбрецах, то поручите мне эту экспедицию, я готов пролить кровь до последней капли: если же у вас есть работа для трусов — удержите его, а мне позвольте покинуть Удольфский замок.

Орсино, еще более раздраженный этой колкостью, опять вытащил стилет и бросился на Верецци; тот выступил ему навстречу с мечом, но Монтони и остальные вмешались и разняли их.

—Так ведут себя мальчишки, — обратился Монтони к Верецци, — а не мужчины: будьте умереннее в речах своих!

— Умеренность — добродетель трусов, — возразил Верецци; — они умеренны во всем, исключая страха.

— Хорошо, я принимаю ваш вызов, — сказал Монтони, устремив на него злобный, надменный взор и вынув меч из ножен.

— Согласен, от всей души, — крикнул Верецци, — хотя слова мои предназначались вовсе не для вас.

Он направил удар в Монтони: пока они дрались, подлец Орсино сделал вторичную попытку пронзить Верецци кинжалом, но опять был остановлен.

Наконец сражающихся разняли; после долгого, горячего спора они наконец примирились. Затем Монтони удалился вместе с Орсино и тайно совещался с ним довольно продолжительное время. Между тем Эмилия, ошеломленная последними словами Монтони, позабыла на время о его решении, что она должна оставаться в замке: все помыслы ее были поглощены злосчастной теткой, лежавшей, как он ей сказал, в восточной башне. По ее мнению, Монтони, допуская, чтобы останки его жены так долго оставались не погребенными, проявлял такую жестокость, такое бесчеловечие, на какое она даже не считала его способным.

После долгой внутренней борьбы она решилась воспользоваться его позволением посетить башню и в последний раз взглянуть на свою несчастную тетку; с этим намерением она вернулась к себе и, пока ждала Аннету, которая должна была сопровождать ее, она старалась собраться с силами, чтобы вынести предстоящую тяжелую сцену. Одна мысль об этом бросала ее в дрожь, но она знала, что впоследствии будет мучиться, если не исполнит этого последнего долга по отношению к тетке.

Пришла Аннета, Эмилия сообщила ей о своем намерении. Камеристка всячески старалась ее отговорить, но безуспешно и наконец не без труда согласилась сопровождать барышню до башни; но никакие убеждения не могли исторгнуть у нее обещания войти в комнату, где лежала покойная.

Они вышли из коридора и достигли той самой лестницы, по которой недавно поднималась Эмилия; тут Аннета опять повторила, что ни за что не пойдет дальше, и Эмилия отправилась одна. Увидав опять следы крови, она почувствовала, что ей делается дурно; она принуждена была остановиться отдохнуть на ступеньках и почти решила не идти дальше. Но отдых в несколько мгновений подкрепил ее, и она двинулась вперед.

Подходя к площадке, на которую выходила верхняя комната, она вспомнила, что тогда дверь была заперта, и боялась, что и теперь окажется то же самое. Но она ошиблась: дверь открылась сразу, и она вступила в мрачную, пустоватую комнату; боязливо озираясь, она медленно шла вперед, как вдруг раздался чей-то глухой голос. Эмилия — не в силах произнести ни слова, не в силах двинуться с места, вскрикнула от ужаса. Опять послышался тот же голос; Эмилии показалось, что он похож на голос г-жи Монтони. Тогда, собравшись с духом, она бросилась к постели, стоявшей в отдаленной части комнаты, и отдернула полог. Перед нею лежало на подушке бледное, изможденное лицо. В первую минуту она отшатнулась, потом опять приблизилась и, вся дрожа, подняла иссохшую, как у скелета, руку, лежавшую поверх одеяла; но сейчас же выпустила ее и окинула это измученное лицо долгим, испуганным взглядом. Несомненно, это была г-жа Монтони, но так сильно изменившаяся от болезни, что ее трудно было узнать. Она была еще жива и, подняв отяжелевшие веки, устремила глаза свои на племянницу.

— Где ты была все это время? — спросила она тем же глухим голосом, — я уж думала, что ты покинула меня!

— Так вы живы! — проговорила наконец Эмилия, — или это страшный призрак?

Она не получила ответа и опять схватила несчастную за руку.

— Это живое существо, а не дух!.. — воскликнула она, — но как холодна рука, точно мрамор!..

Эмилия выронила руку.

— Если вы в самом деле живы, так говорите! — прибавила она с отчаянием, — иначе я потеряю рассудок. Скажите, что вы узнали меня!

— Я жива, — отвечала г-жа Монтони, — но чувствую, что скоро настанет мой конец!

Эмилия сжала руку, которую держала в своих, и застонала. Несколько минут обе женщины молчали. Потом Эмилия постаралась успокоить больную и спросила, что довело ее до такого ужасного состояния.

Монтони, переселив ее в эту башню по нелепому подозрению в покушении на его жизнь, приказал людям, переносившим туда его жену, хранить об этом строгую тайну. К этому побуждали его два мотива. Во-первых, он хотел лишить ее единственного утешения — присутствия Эмилии, а во-вторых, желал обеспечить себе возможность тайно покончить с нею, если явятся новые улики, подтверждающие его подозрения: сознавая, какую ненависть он возбуждал в ней, не мудрено, что он верил, будто она сделала попытку покуситься на его жизнь; и хотя подозрения его ничем не подтвердились, он не хотел от них отказаться и продолжал держать свою несчастную жену в заточении, в башне, под строгой стражей. Без малейшей жалости или раскаяния он бросил ее, больную горячкой, пока она наконец не дошла до своего теперешнего состояния.

Кровь, которую Эмилия видела на ступенях лестницы, вытекла из не перевязанной раны одного из людей, несших г-жу Монтони; рану эту он получил только что перед тем в кровопролитной схватке. Ночью стража, заперев дверь комнаты, где содержалась заключенная, сама ушла. Вот почему Эмилия, предприняв свое первое расследование, застала такую тишину и такое безлюдье в башне, в тот раз, когда она пыталась отворить дверь в комнату, тетка ее спала: этим объясняется безмолвие в комнате узницы, еще более укрепившее у Эмилии уверенность, что ее тетки уже нет в живых; однако, если б ужас не помешал ей тогда продолжать звать ее, она, вероятно, разбудила бы г-жу Монтони и избавила бы себя от многих страданий Труп, виденный Эмилией в комнате над воротами и подтвердивший у нее страшное подозрение, принадлежал одному из людей Монтони, убитому в стычке — его же и внесли тогда в людскую, куда забилась Эмилия, спасаясь от суматохи. Человек этот протянул еще несколько после того, как был ранен, и вскоре после его смерти тело его перенесли вместе с койкой, на которой он умер, для погребения в подземелье, через которое проходили Эмилия и Бернардин.

Эмилия, осыпав г-жу Монтони вопросами, касающимися ее самой, наконец оставила ее и отправилась разыскивать Монтони. Чем больше горячего участия она принимала в своей тетке, тем меньше она боялась возбудить гнев Монтони своим заступничеством.

— Г-жа Монтони при смерти, — сказала Эмилия, отыскав синьора; — неужели вы будете преследовать ее своей злобой до последнего издыхания? Позвольте перенести ее из этой тюрьмы в ее прежние покои и доставить ей все необходмые удобства.

— Какая в том польза, если она умирает? — возразил Монтони равнодушным тоном.

— Та польза, что это спасет вас хоть отчасти от тех угрызений совести, какие вы будете чувствовать, когда также очутитесь на смертном одре! — молвила Эмилия, неосторожно дав волю своему негодованию.

Монтони заметил это и указал ей на дверь. Тогда, забыв свой гнев и движимая единственно состраданием к тетке, умирающей без помощи, она стала униженно молить Монтони и пустила в ход все убедительные средства, чтобы заставить его пожалеть умирающую жену.

Долго он оставался нечувствительным ко всему, что она говорила, но наконец святое чувство милосердия, светившееся в глазах Эмилии, казалось, тронуло его ожесточенное сердце; он отвернулся, словно стыдясь своих лучших чувств, полу-сердясь, полу-смягчаясь, наконец согласился, чтобы его жена была переведена в ее прежние апартаменты и чтобы Эмилия ухаживала за нею. Опасаясь, чтобы эта милость не подоспела слишком поздно и чтобы Монтони не вздумал отменить свое позволение, Эмилия поспешно убежала, почти не успев поблагодарить его; затем, при помощи Аннеты, она проворно приготовила постель для г-жи Монтони; больную заставили выпить подкрепляющее лекарство, которое дало бы возможность ее слабому изнуренному телу вынести утомление при перемене места.

Только что успели водворить г-жу Монтони в прежнее помещение, как получено было распоряжение от ее супруга, чтобы она оставалась в башне; но Эмилия, радуясь своей торопливости, поспешила уведомить его о состоявшемся перемещении, прибавив, что вторичное перенесение больной немедленно поведет к роковому исходу; так что волей-неволей Монтони принужден был оставить жену там, где она есть.

Весь день Эмилия не отходила от г-жи Монтони, и отлучалась лишь на короткое время для приготовления питательной пищи, которую считала нужной для поддержания ее сил. Г-жа Монтони со спокойной покорностью соглашалась принимать пищу, хотя она, видимо, знала, что все это не спасет ее от приближающейся кончины, да она как будто и не желала жить. Между тем Эмилия ухаживала за ней с нежнейшей заботливостью; в несчастном существе, лежавшем перед нею, она видела не прежнюю свою властолюбивую, надменную тетку, а сестру своего возлюбленного покойного отца, несчастную женщину, в состоянии, требующем сострадания и ухода.

Когда наступила ночь, она решила провести ее у постели тетки; но та этого ни за что не хотела допустить; она приказала ей идти отдыхать, с тем чтобы Аннета одна посидела возле нее. Действительно, Эмилия нуждалась в отдыхе, и дух ее и тело были одинаково изнурены всем пережитым в течение дня; но она не соглашалась оставить г-жу Монтони до полуночи, — периода особенно критического, по мнению докторов.

Вскоре после двенадцати часов Эмилия, наказав Аннете хорошенько смотреть за больной и позвать ее, если ей станет хуже, печально пожелала г-же Монтони покойной ночи и удалилась в свою комнату. Душа ее была еще более прежнего подавлена жалким положением тетки, на выздоровление которой она почти не смела надеяться. Своим собственным несчастьям она не видела конца: заключенная в уединенном замке, вдали от друзей, — если у нее были друзья на свете, — разобщенная даже с чужими людьми, которые могли бы пожалеть ее, она находилась во власти человека, способного на всякое злодеяние, в угоду своим интересам и своему честолюбию…

Поглощенная печальными размышлениями и такими же печальными предчувствиями, она не сразу легла спать, а задумчиво остановилась у окна. Вид, расстилавшийся перед нею, эти леса и горы, отдыхающие при лунном сиянии, представляли полный контраст с настроением ее духа; но тихий шум лесов и вид дремлющей природы постепенно успокоили ее волнение и вызвали смягчающие слезы.

Долго она плакала, не чувствуя ничего, кроме сознания своего несчастья. Когда она наконец отняла платок от глаз, она увидала перед собой на террасе внизу ту же самую фигуру, которую замечала раньше; фигура стояла молча, неподвижно, как раз против ее окна. Заметив это, она отпрянула назад, и ужас на время превозмог любопытство; наконец она вернулась к окну — фигура стояла все на том же месте; однако Эмилия не имела сил заговорить, как намеревалась прежде. Луна светила ярким блеском, и быть может, волнение чувств мешало Эмилии в точности рассмотреть фигуру, стоявшую перед нею так неподвижно, что ей приходило в голову сомнение, живое ли это существо?

Ее расстроенные мысли пришли теперь в некоторый порядок; она сообразила, что при свете горевшей в ее комнате лампы она подвергается опасности наблюдения с террасы, и уже хотела отступить, как вдруг заметила, что фигура зашевелилась и замахала чем-то — очевидно, рукой, как бы подавая какие-то знаки; Эмилия глядела, оцепенев от страха; в это время фигура повторила свое движение. Тогда Эмилия попробовала заговорить, но слова замерли на ее устах, и она отошла от окна, захватив с собой свечу. В эту минуту с террасы раздался слабый стон. Прислушиваясь, но не смея вернуться к окну, она вторично услыхала то же звук.

«Боже милостивый! что это значит?» — подумала Эмилия. Опять она насторожилась, но стоны прекратились; после долгой паузы молчания, она оправилась от испуга настолько, что могла опять подойти к окну, и увидала тот же смутный образ. Опять он подавал знаки, опять издал тихий стон…

«Этот стон несомненно человеческий! — подумала она. — Я заговорю…»

— Кто там? — крикнула Эмилия слабым голосом. — Кто это бродит в такой поздний час?

Фигура подняла голову, но вдруг шарахнулась в сторону и понеслась прочь, вдоль террасы. Некоторое время Эмилия наблюдала ее, быстро скользившую при лунном свете, но не слыхала шагов, пока мимо не прошел часовой, направляясь с противоположного конца террасы. Часовой остановился под ее окном и, глядя вверх, окликнул ее по имени. Эмилия поспешно отошла; но вторичное обращение заставило ее ответить. Тогда солдат почтительно спросил ее, не видала ли она, не проходил ли кто мимо. На ее ответ, что она видала, солдат ничего больше не сказал и пошел дальше по террасе. Эмилия проследила за ним глазами, пока он скрылся в отдалении. Так как он был на карауле, то она знала, что он не может выйти из пределов укреплений, поэтому решила ждать его возвращения.

Вскоре после этого в отдалении раздался его голос, громко зовущий кого-то; другой, еще более далекий голос, ответил ему — произнесен был пароль и пронесся далее по всей террасе. Когда солдаты торопливо проходили под ее окном, она окликнула их и спросила, что случилось, но они прошли мимо, не обратив на нее внимания.

Мысли Эмилии обратились опять к только что виденной странной фигуре. «Не может быть, чтобы это был какой-нибудь злоумышленник, — думала она: такой человек повел бы себя совсем иначе. Он не отважился бы появляться там, где стоят часовые, не останавливался бы под окном, откуда его могли заметить, а тем менее стал бы он подавать знаки и стонать. Однако это и не пленник: будь он пленником, разве он имел бы возможность бродить на воле?»

Если б она хоть сколько-нибудь была склонна к тщеславию, она предположила бы, что это кто-нибудь из обитателей замка бродил под ее окном в надежде увидеть ее и признаться ей в любви. Но такая мысль даже не пришла ей в голову, а если б и пришла, она отогнала бы ее, как невероятную, рассудив, что, когда был случай говорить, незнакомец им не воспользовался, и что даже в ту минуту, когда она сама заговорила, он мгновенно скрылся.

Пока она размышляла, двое часовых прошли по укреплениям, горячо о чем-то разговаривая между собой, причем из нескольких отрывочных слов она поняла, что один из товарищей вдруг упал без чувств. Вскоре появились еще трое часовых, медленно идущих в конце террасы, и по временам раздавался слабый голос. Когда они подошли ближе, она убедилась, что это говорил солдат, который шел посредине, причем товарищи поддерживали его под руки. Она спросила, что случилось. При звуке ее голоса они остановились и стали глядеть вверх, а она повторила свой вопрос. Ей отвечали, что с одним из часовых, Робертом, приключился припадок, — он упал и крик его поднял ложную тревогу.

— Он подвержен припадкам? — спросила Эмилия.

— Да, синьора, — отвечал сам Роберт; — но если бы я и не был подвержен, то, что я сегодня видел, могло бы перепугать хоть самого папу.

— Что же ты видел? — вся дрожа спросила Эмилия.

— Не могу даже и объяснить, сударыня, что это такое было и как оно исчезло, — отвечал солдат, вздрагивая при одном воспоминании.

— Не испугало ли вас то лицо, за которым вы гнались по укреплениям? — осведомилась Эмилия, стараясь скрыть свою тревогу.

— Лицо! — воскликнул солдат. — Это было не лицо, а сам черт! не в первый раз он мне являлся.

— Да и не в последний, наверное, ты увидал его, — смеясь заметил один из его товарищей.

— Нет, ручаюсь, что нет, — вставил другой.

— Ладно, ладно, — сказал Роберт, — теперь-то можете хохотать сколько вам угодно; а небось тебе, Себастиан, не очень-то весело шло на ум вчера ночью, как ты стоял на часах с Ланселотом.

— Молчал бы уж лучше Ланселот, — возразил Себастиан, — пусть бы вспомнил, как сам он стоял и дрожал точно осиновый лист, не мог даже произнести пароля, пока черт не скрылся. Если бы человек этот не подкрался к нам так тихонько, я бы схватил его и живо заставил бы сказать, кто он такой!

— Какой человек? — спросила Эмилия.

— И не человек-то он вовсе, сударыня, — вмешался Ланселот, стоявший тут же, — а сам черт — правду говорит товарищ. Кто, если не живущий в замке, мог бы проникнуть ночью в эти стены? Легче мне бы удалось пойти в Венецию и нагрянуть к сенаторам в то время, как они заседают на совете; ручаюсь, что и в таком случае у меня было бы больше шансов выбраться оттуда живым, чем всякому молодчику, которого бы мы изловили здесь после солнечного заката. Кажется, ясно, что это не мог быть кто-нибудь из обитателей замка; если это здешний, то чего ему бояться, чтоб его увидали? Нет, скажу я опять — это сам черт, и Себастиан вот знает, что он не впервые нам показывался.

— Когда же вы видели это явление? — спросила Эмилия с полуулыбкой.

Она находила, что разговор чересчур затянулся, но была так заинтересована им, что не находила в себе сил прекратить его.

— Да так с неделю тому назад, сударыня, — отвечал Себастиан.

— Где же?

— На укреплениях, сударыня, немного подальше.

— И что же, вы преследовали его, когда оно бежало?

— Нет, синьора. Ланселот и я вместе стояли на часах и кругом было так тихо. Вдруг Ланселот и говорит мне: «Себастиан, говорит, видишь ты что-нибудь?» — Нет, говорю, ничего не вижу! — «Тсс… говорит он опять, смотри-ка, вон там у последней пушки на валу!» Я посмотрел, и мне показалось, будто там что-то шевелится. Темно было совершенно, только звезды немножко светили. Мы стояли смирно, наблюдали, и вот видим, что-то такое пробирается вдоль стенки, как раз напротив…

— Что же вы не схватили его сразу? — крикнул солдат, до тех пор молчавший.

— Ну да, зачем вы его не сцапали? — спросил Роберт.

— Жалко, что вас там не было, вы бы и взяли его, — сказал Себастиан, — у вас достало бы смелости схватить его за горло, хотя бы он был сам черт! А вот мы не могли на это решиться, потому что не так хорошо знакомы с нечистым, как вы. Но как я уже говорил, он живо прошмыгнул мимо нас: мы не успели прийти в себя от удивления, смотрим — он уже скрылся. Потом уж было бы напрасно гнаться за ним. Всю ночь мы сторожили, но больше ничего не видали. На другое утро мы рассказали обо всем товарищам, стоявшим на часах в другой части укреплений; но они ничего не видели, да еще посмеялись над нами — только нынче ночью опять появилось видение.

— Где же вы потеряли его след, друг мой? — спросила Эмилия, обращаясь к Роберту.

— А вот, когда я отошел от вас, — отвечал солдат, — и добрался до восточной террасы — тут я и увидел нечто диковинное! Луна светила очень ярко: гляжу какая-то тень мелькнула мимо на некотором расстоянии. Я остановился и обогнул восточную башню, где я только сию минуту видел эту фигуру. — Но ее уже и след простыл! Я стоял и глядел через старую арку, что ведет на восточную террасу и где я видел, что шарахнулась фигура… слышу вдруг какой-то звук, да страшный-престрашный! Не то стон, не то крик или вопль… ничего подобного я отродясь не слыхивал… Он раздался всего один раз, но с меня было довольно: больше я уж ничего не помню: очнувшись я увидал вокруг себя товарищей…

— Однако пойдемте, — сказал Себастиан, — пора на караул, вот и луна заходит. Покойной ночи, сударыня!

— Покойной ночи, храни вас Пресвятая Дева! — отвечала Эмилия.

Закрыв окно, она стала размышлять о странном случае и, найдя в нем связь с происшествием прошлой ночи, старалась сделать из всего этого разумный общий вывод. Но воображение ее воспламенялось, рассудок не находил опоры, и суеверный ужас снова овладел ее чувствами.

 

ГЛАВА XXIX

На другое утро Эмилия застала г-жу Монтони почти в таком же положении, в каком оставила ее в предыдущую ночь; она спала мало и сон совсем не подкрепил ее: она улыбнулась своей племяннице и, казалось, обрадовалась ее приходу, но произнесла всего несколько слов, не упоминая о муже. Между тем Монтони вскоре вошел к ней в комнату. Узнав, что он тут, жена его, по-видимому, сильно заволновалась, но лежала молча, пока Эмилия не встала со стула, на котором сидела у ее изголовья; тогда больная слабым голосом попросила не покидать ее.

Монтони знал, что его жена при смерти, но он пришел не за тем, чтобы успокоить, приласкать ее или попросить у нее прощения, а чтобы сделать последнее усилие и добиться той подписи, которая после ее смерти сделала бы его наследником имений в Лангедоке, в ущерб Эмилии. Тут произошла сцена, в которой он выказал свою обычную бесчеловечность, а г-жа Монтони — прежнее упрямство и настойчивый дух в борьбе с ослабевшим телом. Тогда Эмилия повторила ему несколько раз, что она отказывается от всяких прав на эти поместья, лишь бы последние минуты ее тетки не было отравлены подобными распрями. Монтони все-таки не уходил из спальни, пока жена его не лишилась чувств, измученная жарким спором; она так долго лежала без сознания, что Эмилия испугалась — ей показалось, что в ней уже угасла искра жизни. Наконец несчастная очнулась и, взглянув ослабевшим взором на племянницу, слезы которой так и капали на нее, сделала слабое усилие, чтобы заговорить; но голос ее был так невнятен, что Эмилия опять стала опасаться, что она умирает. Однако больная все-таки получила способность говорить и, подкрепившись успокоительным лекарством, долго и с необыкновенной ясностью рассуждала о своих поместьях во Франции. Она указала племяннице, где найти некоторые документы, касающиеся имений: она нарочно скрыла их, чтобы они не достались Монтони, и настойчиво приказывала Эмилии никогда не выпускать из рук этих бумаг. Вскоре после разговора г-жа Монтони погрузилась в легкую дремоту и оставалась в забытьи до вечера; вечером она, казалось, почувствовала себя лучше, чем за все время после переселения из башни. Эмилия не оставляла ее до полуночи и ушла к себе — только уступая просьбам тетки, которая убеждала ее пойти отдохнуть. Она повиновалась тем охотнее, что больная казалась немного бодрее после сна; дав Аннете те же инструкции, что и накануне, она удалилась в свою комнату. Но настроение ее было такое возбужденное, что она не могла заснуть и решила дождаться еще раз таинственного явления, которое так интересовало и пугало ее.

Был уже второй час ночи; около того времени, когда накануне появилась таинственная фигура, Эмилия услыхала шаги часовых на террасе, когда происходила смена караула. Но вот все стихло; она села у окна, поставив лампу в глубине комнаты, чтобы избегнуть наблюдений с террасы. Луна светила тускло; густые тучи окружали ее и по временам заволакивали ее диск, и тогда вся окрестность погружалась в потемки. В один из таких моментов полного мрака Эмилия заметила слабый мерцающий огонек, двигающийся на некотором расстоянии по террасе. Пока она смотрела, огонек пропал, опять луна выплыла из-за мрачных грозовых туч, и Эмилия стала наблюдать небеса; яркая молния вспыхивала между туч и сверкала над безмолвным лесом. Ей нравилось при вспышках молнии охватывать взором мрачный пейзаж. Порою облако разверзалось и бросало свет на отдаленную гору: внезапный блеск освещал все изгибы скал и леса, тогда как все окружающее оставалось в густой тени. В другие моменты молния озаряла отдельные части замка: то старинную арку, ведущую к восточной террасе, то башню наверху, то укрепления внизу; потом, вдруг все здание, со всеми его башнями, массивными стенами и остроконечными готическими окнами освещалось сразу на один миг и опять пропадало во мраке.

Эмилия, обратив взор свой на террасу, снова заметила огонек, виденный ею раньше; он все двигался вперед, и вскоре ей почудились шаги. Огонек то показывался, то быстро исчезал, пока не остановился под ее окном; тут она несомненно услышала чьи-то шаги, но темнота мешала ей разглядеть что-нибудь кроме огонька.

Он стал удаляться, и теперь, при вспышке молнии, она увидала какую-то человеческую фигуру. К ней вернулись все тревоги прошлой ночи. Неизвестный двигался вперед, и мерцающий огонек то появлялся, то пропадал. Эмилия желала заговорить, чтобы прекратить свои сомнения: ей хотелось узнать наконец, кто эта фигура — человек или дух бесплотный? Но мужество покидало ее всякий раз, как она собиралась открыть рот и произнести хоть слово. Наконец, когда огонек снова промелькнул под ее окном, она робко спросила:

— Кто идет?

— Друг, — отвечал голос.

— Чей друг? — спросила она, немного ободренная. — Кто вы такой и зачем у вас огонь?

— Я — Антонио, один из солдат синьора, — отвечал голос.

— Зачем же у вас в руках факел? — спросила Эмилия, — смотрите — отчего он то вспыхивает, то меркнет.

— Этот огонь, — отвечал солдат, — появился сегодня ночью на конце моего копья, когда я стоял на часах; но что он означает, я не могу вам объяснить.

— Как странно!

— У моего товарища такой же огонь на оружии, — отвечал солдат, — он говорит, что ему случалось и раньше видеть такую штуку, а вот мне так никогда. Но я позже его поступил на службу в замок, я недавно в солдатах.

— Как же ваш товарищ объясняет это явление? — спросила Эмилия.

— Он говорит, сударыня, что это дурное предзнаменование… беду пророчит!

— Но какую же беду?

— Этого он не знает, сударыня.

Встревожилась ли Эмилия этим предзнаменованием или нет, во всяком случае она избавилась пока от гнетущего страха, узнав, что это не какой-то призрак и попросту часовой на карауле; сейчас же ей подумалось, что этот же самый солдат, вероятно, и напугал ее прошлой ночью. Однако некоторые обстоятельства все еще требовали разъяснения. Насколько она могла судить при слабом лунном свете, помогавшем ей производить вчера свои наблюдения, таинственная фигура вовсе не походила на этого солдата ни по росту, ни по сложению; кроме того, она была уверена, что у вчерашнего незнакомца не было при себе оружия. Беззвучность его поступи — если это был человек — стоны, которые он издавал, и его странное исчезновение — все это были таинственные признаки, которых нельзя было отнести к простому солдату, исполняющему сторожевую службу.

Эмилия осведомилась у часового, не видел ли он какого-нибудь человека, кроме товарищей часовых, ходившего по террасе около полуночи, и затем вкратце рассказала ему все, что наблюдала сама.

— Видите ли, я не стоял на часах в ту ночь, сударыня, но слыхал от товарищей о случившемся. Между нами есть такие, что верят в небылицы. Давно уже про этот замок ходят странные россказни, — не мое дело повторять их. Про себя скажу, что я не имею причин жаловаться: наш начальник обходится с нами благородно.

— Хвалю вашу осторожность, — сказала Эмилия. — Покойной ночи, вот вам от меня! — прибавила она, бросая ему мелкую монету; затем, захлопнув окно, она положила конец беседе.

Когда солдат ушел, она опять открыла окно и с какой-то грустной отрадой стала прислушиваться к отдаленному грому, грохотавшему в горах, и наблюдать зигзаги молнии, вспыхивавшей над далеким пейзажем. Громовые раскаты все приближались и отдавались в горах — казалось, точно другой гром вторил первому с противоположного конца горизонта; скопившиеся тучи совершенно закрыли луну и приняли красноватый, сернистый оттенок, предвещавший сильную бурю.

Эмилия все наблюдала и любовалась, до тех пор, пока гроза не усилилась до такой степени, что уже становилось небезопасным оставаться у окна: молнии ежеминутно озаряли обширный горизонт и всю окрестную местность. Она пошла ложиться спать, но не в силах была успокоиться и заснуть: она прислушивалась с благоговейным трепетом к грозным звукам, как будто потрясавшим замок до самого основания.

Так продолжалось довольно долго; вдруг среди шума бушевавшей бури ей показалось, что она слышит чей-то голос; она приподнялась, прислушиваясь. Дверь отворилась, и вбежала Аннета, с лицом, взбудораженным от испуга.

— Она умирает, барыня моя умирает! — проговорила горничная.

Эмилия вскочила и бросилась в комнату г-жи Монтони. Войдя, она застала тетку, по-видимому, в обмороке — она лежала совершенно неподвижно и без чувств. Эмилия с необыкновенной твердостью духа, не поддаваясь горю, когда долг требовал от нее деятельности, употребила все возможные средства, чтобы оживить ее. Но все было напрасно: борьба миновала — несчастная женщина отошла в вечность.

Убедившись, что все старания недействительны, Эмилия осыпала вопросами перепуганную Аннету и узнала от нее, что г-жа Монтони впала в дремоту вскоре после ухода Эмилии и очнулась из этого состояния всего за несколько минут до своей кончины.

— Я все дивилась, — прибавила Аннета, — отчего это барыня не пугается грому, а у меня у самой от страху душа ушла в пятки. Я часто подходила к постели и заговаривала с барыней; но она, казалось, спала; вдруг услыхала страшный хрип, и когда прибежала, то увидала, что она кончается…

При этом рассказе Эмилия заливалась слезами. Она не сомневалась, что сильная пертурбация в воздухе, произведенная бурей, оказала роковое действие на изнуренный организм г-жи Монтони.

Она решила не извещать Монтони о роковом событии раньше утра: она боялась, что у него вырвутся какие-нибудь бессердечные слова, которых она не могла бы снести при теперешнем состоянии своего духа.

При помощи Аннеты, которую она поощряла собственным примером, она исполнила некоторые из установленных торжественных обрядов над усопшей и заставила себя всю ночь просидеть над телом. Во время этого страшного бдения, еще более жуткого, вследствие бури, бушевавшей в воздухе, она много раз обращалась к Богу, прося у Него помощи и покровительства, и ее благоговейная молитва, надо думать, была услышана Господом, всегда дарующим страждущему опору и утешение.

 

ГЛАВА XXX

Когда Монтони узнал о смерти своей супруги и сообразил, что она не успела подписать документов, столь необходимых для осуществления его корыстных планов, он откровенно выразил свой гнев, позабыв даже соблюсти приличие.

Эмилия тщательно избегала его и в течение двух суток почти без перерыва сидела над телом своей тетки. Душа ее была глубоко потрясена несчастной судьбой покойной; она позабыла о всех ее недостатках, о ее властолюбивом и жестоком обращении с нею самою, — она помнила только о страданиях, вынесенных несчастной, и думала о ней с нежной жалостью. Иногда, впрочем, она начинала не без удивления размышлять о странном увлечении, погубившем ее тетку и вовлекшем ее в лабиринт несчастий, из которого она уже не могла выпутаться — этим роковым событием был для нее брак с Монтони. Но, обдумывая все это, Эмилия испытывала грусть, а не раздражение; она скорбела за тетку, но не упрекала ее.

В исполнении набожных обрядов Монтони не мешал ей; он избегал не только той комнаты, где лежал прах его жены, но и всей части замка, к которой она примыкала, словно боялся заразы смерти. По-видимому, он не делал никаких распоряжений насчет похорон, и Эмилия боялась, не намеревается ли он нанести нового оскорбления памяти г-жи Монтони; однако она успокоилась, когда на другой день вечером Аннета доложила ей, что погребение состоится в ту же ночь. Эмилия знала, что Монтони не будет на нем присутствовать, и ей становилось очень тяжело при мысли, что останки ее несчастной родственницы сойдут в могилу безвестно, торопливо, при чем не будет присутствовать ни единого родственника или друга, который мог бы оказать им последнюю почесть; поэтому она решила про себя, что никакие препятствия не остановят ее от исполнения этого печального долга. При других обстоятельствах она, может быть, побоялась бы следовать за останками в холодный склеп, куда понесут их люди с печатью злодейства на лицах, да еще в тихий полночный час, выбранный Монтони для похорон, с целью по возможности поскорее предать забвению смертные останки женщины, которую он свел в могилу своим бесчеловечным обращением.

Эмилия, вся трепеща от волнения и страха, при помощи Аннеты обрядила тело к погребению, и, обернув его в саван, обе просидели возле него до полуночи, до тех пор, пока не услыхали шагов людей, которые должны были нести тело к могиле. С трудом удалось Эмилии подавить свои чувства, когда дверь распахнулась настежь и при свете факелов она увидела мрачные лица носильщиков. Двое из них, не произнося ни слова, подняли тело на плечи, а третий предшествовал им с факелом, и печальное шествие прошло по всему замку к могиле, находившейся в нижнем склепе часовни, в стенах самого замка. Приходилось пройти по двум дворам, направляясь к западному крылу замка, смежному с часовней и так же, как она, находившемуся в состоянии полу-разрушения; но запустение и мрачность этих дворов теперь мало действовали на воображение Эмилии, занятой еще более печальными мыслями; она не обратила внимания на унылый крик совы, раздавшийся между заросшими плющом бойницами развалин, и едва замечала тихий полет летучей мыши, беспрестанно сновавшей мимо. Но вот, вступив в часовню и пройдя между разрушенными колоннами бокового придела, носильщики остановились перед несколькими ступенями, спускающимися к низкой сводчатой двери и один из них отпер ее; Эмилия увидала за нею темную бездну, куда понесли тело ее тетки, увидала разбойничье лицо человека, стоявшего внизу с факелом; тут вся твердость покинула ее и сменилась чувствами невыразимого горя и ужаса. Она оперлась на руку Аннеты, которая похолодела и дрожала всем телом; она долго простояла наверху ступенек, до тех пор, пока отраженный свет факела стал бледнеть на колоннах часовни и люди с их ношей уже почти скрылись из виду. Наступившая вслед за тем полная тьма пробудила в ней страх, но сознание того, что она считала своим долгом, превозмогло ее колебание, и она спустилась в подземелье, направляясь по шуму шагов и слабому лучу света, пронизывавшему мрак; вдруг резкий скрип двери, отворяемой для того, чтобы пронести тело, опять заставил ее задрожать. После короткой паузы она снова двинулась вперед, вошла в склеп и увидала, как на некотором расстоянии носильщики положили тело у края открытой могилы, где стояли еще один из приспешников Монтони и священник, которого Эмилия не заметила, пока он не начал совершать богослужение. Подняв глаза, потупленные в землю, она увидала почтенного монаха и услыхала его тихий голос, торжественный и трогательный, читавший заупокойные молитвы. Момент, когда они спускали тело в могилу, был достоин мрачной кисти Доминикино. Свирепые черты и фантастический костюм кондотьеров, нагнувшихся с факелами над могилой, куда спускали тело, представляли странный контраст с почтенной наружностью монаха, закутанного в длинную черную рясу с капюшоном, откинутым от его бледного лица, обрамленного седыми кудрями. На этом лице при ярком пламени факелов можно было прочесть скорбь, смягченную христианским благочестием; а тут же возле виднелась тонкая фигура Эмилии, опиравшейся на Аннету, ее полуотвернутое лицо, оттененное длинным вуалем, кроткие, прекрасные черты, застывшие в такой глубокой, торжественной скорби, что она не допускала слез, в то время как опускали в землю ее безвременно погибшую, последнюю родственницу и друга.

Пламя факела, мелькавшее на сводах подземелья, на взрытой почве которого видны были те места, где недавно были погребены другие мертвецы, и жуткая тьма, стоявшая кругом — уже одно это могло породить в воображении зрителей сцены, еще более леденящие кровь, нежели даже те, что разыгрались у могилы злополучной г-жи Монтони.

Когда окончилось богослужение, монах внимательно и несколько удивленно оглядел Эмилию; он как будто хотел заговорить с нею, но стеснялся присутствием кондотьеров; последние, идя вперед к двору, стали болтать между собой и подымать на смех священный сан; монах все выносил молча и, очевидно, торопился поскорее вернуться в свою обитель, а Эмилия слушала эти грубые шутки с негодованием и ужасом. Когда достигли двора, инок дал ей благословение и повернул к воротам, в сопровождении одного из людей, несшего факел; Аннета, засветив другой факел, пошла провожать Эмилию до ее комнаты. Появление монаха, выражение кроткого участия на его лице заинтересовали Эмилию. Хотя Монтони только по ее настоятельной просьбе согласился допустить, чтобы священник исполнил погребальный обряд над его покойной женой, но она ничего не знала об этой духовной особе, пока Аннета не рассказала ей, что он явился из монастыря, ютившегося в горах на расстоянии нескольких миль. Настоятель монастыря питал к Монтони и его товарищам не только отвращение, но и страх; он, вероятно, побоялся отказать ему в его просьбе и прислал монаха отслужить погребальную службу; тот , проникнутый кротким христианским духом, превозмог свое нежелание входить в нечестивый замок и решился исполнить свой долг; а так как часовня была построена на освященной земле, то он и совершил отпевание и погребение в ней останков несчастной г-жи Монтони.

Несколько дней Эмилия провела в полном уединении и в ужасном состоянии духа — она и горевала о покойной и боялась за себя. Наконец она решила предпринять хоть что-нибудь, чтобы уговорить Монтони отпустить ее во Францию. Зачем ему понадобилось удерживать ее — в это она даже боялась входить, но несомненно, что он имел причины не отпускать ее и после положительного отказа, которым он отвечал на ее просьбу; она мало надеялась, чтобы он когда-нибудь изменил свое решение. Но ужас, который он внушал одним своим видом, заставлял ее откладывать объяснение со дня на день; наконец она получила от него извещение, что он ждет ее к себе в назначенный час. У нее мелькнула надежда, что теперь, когда тетки ее уже нет в живых, он намерен отказаться от власти над нею; но тут же она вспомнила, что имения, возбуждавшие так много споров, принадлежат ей, и Монтони может пустить в ход какие-нибудь уловки с целью завладеть ими, и поэтому всего вероятнее он продержит ее у себя пленницей, покуда не добьется своего. Эта мысль, вместо того чтобы окончательно привести ее в уныние, пробудила все силы ее духа и стремление к действию; прежде она охотно отказалась бы от этих имений, чтобы обеспечить спокойствие тетке, но теперь, когда дело касалось ее лично, она твердо решила, что никакие страдания не заставят ее уступить их Монтони. Да и ради Валанкура ей хотелось удержать за собой эти поместья, так как они могли доставить средства, необходимые для обеспечения их жизни в будущем. При этом ее охватило нежное чувство, их она с наслаждением стала мечтать о том моменте, когда она с великодушием любящей женщины скажет жениху, что поместья принадлежат ему. Она видела перед собою как живое его лицо, озаренное улыбкой нежности и благодарности; в эту минуту ей казалось, что она способна вынести все страдания, каким подвергнет ее злоба Монтони. Вспомнив тогда впервые после смерти тетки о документах, касающихся упомянутых имений, она решила отыскать их, после того, как повидается с Монтони.

С этими намерениями она пошла к нему в назначенный час, но не стала сразу повторять своей просьбы, а подождала, чтобы сперва он высказал свои желания. С ним были Орсино и еще другой офицер; оба стояли у стола, покрытого бумагами, которые Монтони рассматривал.

— Я послал за вами, Эмилия, — обратился к ней Монтони, подняв голову, — чтобы вы были свидетельницей одного дела, которое я хочу уладить с моим другом Орсино. От вас требуется только одно — подписать свое имя вот на этой бумаге!

Он выбрал одну из кипы, торопливо и невнятно прочел несколько строк и, положив ее перед Эмилией, подал ей перо. Она взяла его и уже хотела подписываться; вдруг умысел Монтони стал ей совершенно ясен: точно молнией озарило ей голову. Она задрожала, выронила перо и отказалась подписывать то, чего не читала. Монтони притворно посмеялся над ее щепетильностью и, снова взяв в руки бумагу, сделал вид, будто читает ее; но Эмилия, все еще дрожа от сознания угрожающей опасности и удивляясь, как это она чуть было не попалась вследствие своего легковерия, еще раз наотрез отказалась подписывать какую бы то ни было бумагу. Монтони продолжал посмеиваться над ее сопротивлением; но, заметив по ее стойкому тону, что она поняла его умысел, изменил тактику и пригласил ее с собою в другую комнату. Там он заявил ей, что хотел избегнуть бесполезных пререканий в деле, где справедливость вся на его стороне и где ей следует считать eго волю законом; поэтому он и старался убедить ее, а не принуждать к исполнению ее долга.

— Как муж покойной синьоры Монтони, — прибавил он, — я наследник всего ее имущества! Поместья, которых она не отдавала мне при жизни, теперь перейдут ко мне, а не к кому другому; ради вашей же собственной пользы советую вам не обольщаться безумным обещанием, которое она когда-то дала вам в моем присутствии, будто эти поместья достанутся вам, если она умрет, не передав их мне. Жена моя знала в ту минуту, что она не имеет власти лишить меня этого наследства после своей кончины, и я думал, что вы не будете настолько неразумны, чтобы возбуждать мой гнев, предъявляя несправедливые притязания. Я не имею привычки льстить, поэтому вы должны ценить мою похвалу, если я скажу, что вы обладаете недюжинным для женщины разумом и что у вас нет тех слабостей, которыми часто отличаются женские характеры, как, например, скупость и властолюбие; последнее часто побуждает женщин спорить из духа противоречия и дразнить людей в тех случаях, когда они бессильны победить. Если я верно понимаю ваше настроение и ваш характер, то вы глубоко презираете эти пошлые слабости вашего пола.

Монтони замолк; Эмилия молчала и ждала, что будет дальше; она слишком хорошо изучила этого человека и знала, что если он снисходит до подобной лести, значит, считает это выгодным для своих собственных интересов. Хотя он не упомянул тщеславия в числе женских слабостей, однако, очевидно, считал это качество преобладающим, раз он не задумался поставить ее выше других женщин.

— На основании моего суждения о вас, — продолжал Монтони, — я не могу допустить, чтобы вы стали сопротивляться мне, зная, что вы не в силах победить, или чтобы вы намеревались жадно ухватиться за эти имения, когда справедливость не на вашей стороне. Считаю нужным, однако, объяснить вам, что ожидает вас в случае сопротивления. Если вы одумаетесь и поймете, как должны поступить в этом деле, тогда вам в непродолжительном времени позволят вернуться во Францию; но если вы будете иметь несчастье упорно увлекаться уверениями покойной синьоры, то останетесь моей пленницей до тех пор, пока не убедитесь в своей неправоте.

Эмилия спокойно отвечала:

— Мне известны законы, синьор, применимые к этому случаю, и я не увлекаюсь ничьими уверениями. В данном деле закон предоставляет мне владение упомянутыми имениями, и я никогда не откажусь от своих прав.

— Как видно, я ошибался на ваш счет, — сурово возразил Монтони. — Вы говорите смело и самонадеянно о таком деле, в котором ничего не смыслите. На первый раз я готов простить вам ваше заблуждение по неведению; надо же отнестись снисходительно к женским слабостям, которым и вы, очевидно, не чужды; но если вы будете упорствовать в этом духе, то бойтесь моего правосудия!

— Вашего правосудия, синьор, — заметила Эмилия, — мне нечего бояться — я могу только надеяться на него.

Монтони взглянул на нее с досадой и как будто обдумывал, что сказать.

— Я вижу, вы все еще имеете слабость верить обещаниям покойной! Очень сожалею, ради вас самих. Вы будете наказаны вашим же собственным легковерием; скорблю о слабости духа, которая вовлечет вас в ненужные страдания.

— Вы, может быть, убедитесь, синьор, — отвечала Эмилия с кротким достоинством, — что сила моего духа еще не иссякла; я сознаю справедливость моего дела и сумею вынести с твердостью всякие притеснения!..

— Вы говорите как героиня, — с презрением сказал Монтони, — посмотрим, сумеете ли вы страдать, как героиня!

Эмилия молчала, и Монтони вышел.

Вспомнив, что она оказывала сопротивление отчасти ради интересов Валанкура, она улыбнулась над перспективой угрожающих страданий и отправилась искать документы об имениях, хранившиеся в укромном месте, указанном ей покойной теткой. Она без труда отыскала их, и так как она не знала другого более надежного тайника, то положила бумаги на прежнее место, даже не рассмотрев их: она боялась, чтобы ее не застали за этим занятием.

Опять вернулась она в свою уединенную комнату и там стала обдумывать последний разговор свой с Монтони и его угрозы о бедах, которые постигнут ее, если она будет противиться его воле. Но теперь его власть уже не казалась ей такой страшной, как бывало прежде: в сердце ее горела священная гордость, научившая ее закаляться против несправедливых притеснений; она почти гордилась страданиями, которые выпадают на ее долю в деле, где замешан также интерес Валанкура. Впервые она почувствовала свое собственное превосходство над Монтони и стала презирать власть, которой до сих пор только страшилась.

В то время как она сидела, предаваясь размышлениям, с террасы донесся вдруг взрыв смеха; подойдя к окну, она с изумлением увидала трех дам, пышно разодетых по венецианской моде и гуляющих внизу, в сопровождении нескольких мужчин. Не заботясь о том, что ее могут заметить снизу, она со вниманием стала наблюдать группу, пока она проходила мимо; одна из незнакомок случайно взглянула наверх, и Эмилия узнала синьору Ливону, любезностью которой она была так очарована в Венеции, на обеде у Монтони. Это открытие взволновало и обрадовало ее, но с примесью какого-то сомнения; ей было приятно и утешительно сознавать, что такая кроткая и милая особа, как синьора Ливона, находится поблизости; однако было что-то до того странное в ее присутствии в замке, и притом присутствии совершенно добровольном, если судить по ее веселому настроению, что тотчас же у Эмилии возникло неприятное недоумение — кто же она такая? Но мысль эта была так тягостна для Эмилии, плененной очаровательным обхождением синьоры, и показалась ей столь невероятной, что она тотчас же отогнала ее.

Когда пришла Аннета, Эмилия осведомилась у нее об этих незнакомках; горничной до смерти хотелось разболтать все, что она знает.

— Они только что приехали, барышня, с двумя синьорами, прямо из Венеции; уж как же я обрадовалась, увидав опять человеческие лица! Но вот вопрос: с чего это им вздумалось сюда забираться? Уж не рехнулись ли они, что приехали по доброй воле в этакое место! А что они приехали добровольно, так в этом спору нет, — ишь ведь какие веселые!

— Может быть, они попались в плен? — предположила Эмилия.

— Какой там плен! — воскликнула Аннета; одну из них я прекрасно помню еще из Венеции: она была раза два или три в доме у синьора, вы это сами знаете, барышня; и тогда еще говорили, но только я не верила, будто синьору она нравится больше, чем бы следовало. «Зачем же, говорю, приводить ее в дом к моей барыне?» Правда, не годится, отвечал мне Людовико, но у него на уме было еще кое-что, чего он не хотел высказать.

Эмилия попросила Аннету разузнать, кто эти дамы, и вообще все, что их касается; потом она заговорила о далекой Франции.

— Ах, барышня, никогда мы больше не увидим нашу родину! — проговорила Аннета, чуть не плача. — Нечего сказать, и повезло же мне в моих путешествиях!

Эмилия старалась успокоить и ободрить девушку надеждами, которых сама не питала.

— И как вы могли, барышня, покинуть Францию, расстаться с мосье Валанкуром! — рыдала Аннета. — Уж я бы ни за что не уехала из Франции, если б там жил Людовико!

— Чего же ты хнычешь, что оттуда уехала? — улыбнулась Эмилия. — Если б ты там оставалась, ты не встретила бы твоего Людовико!

— Ах, барышня, только бы выбраться из этого проклятого замка, а потом остаться при вас во Франции — больше мне ничего не нужно!

— Спасибо тебе, добрая Аннета, за твою преданность: надеюсь, настанет время, когда ты с удовольствием вспомнишь свои слова!

Аннета скоро убежала по своим делам, а Эмилия попыталась забыться от гнетущих забот в чтении, погрузиться в фантастический мир грез; но опять ей пришлось пожалеть о том, что сила обстоятельств так неудержимо действует на чувства и умственные способности человека: нужен спокойный дух для того, чтобы отдаться отвлеченным умственным наслаждениям. Энтузиазм гения и блеск фантазии теперь казались ей холодными и тусклыми. Глядя на раскрытую книгу, она невольно воскликнула:

— Неужели это те самые слова, которые так часто восхищали меня? Где же таилось очарование? В моем уме или в воображении поэта? — И в том и в другом вместе, — отвечала она самой себе. — Но пламенное вдохновение поэта бессильно, если ум читателя не настроен, как его собственный, хотя бы он и был значительно ниже его.

Эмилия охотно отдалась бы этому течению мыслей, потому что это избавляло ее от более тягостных воспоминаний; но опять-таки она убедилась, что мышление не подчиняется воле, и ее мысли неуклонно вернулись к обсуждению ее отчаянного положения.

Впрочем, желая подышать воздухом, но боясь спускаться вниз на укрепления, чтобы не подвергнуться наглым взглядам товарищей Монтони, она стала прогуливаться по галерее, смежной с ее комнатой; дойдя до дальнего конца ее, она услыхала отдаленные взрывы хохота. То были дикие проявления разгула, а не спокойное, искреннее веселье; шум, казалось, доносился из той половины замка, где жил Монтони. Подобные звуки, раздававшиеся так скоро после кончины ее тетки, особенно тяжело поразили Эмилию, так как они соответствовали всему поведению Монтони в последнее время.

Прислушиваясь, она различила женские возгласы, сопровождавшиеся хохотом; это подтвердило ее худшие догадки насчет нравственных качеств синьоры Ливоны и ее подруг. Очевидно, они попали сюда не против своего желания. Оглянувшись на свое положение, Эмилия поняла его яснее прежнего: судьба бросила ее, одинокую, беспомощную, в пустынную область диких Апеннин, среди людей, которых она считает чуть не злодеями, и среди гнусных сцен порока, от которых душа ее отшатывается с омерзением. В эту минуту, когда картины прошлого и настоящего развернулись перед ее умственным взором, образ Валанкура не оказал своего обычного влияния, и ее решимость уступила страху. Она сознавала, какие мучения готовит ей впереди Монтони, и содрогалась от его бесчеловечной мести. Спорные поместья она почти решила уступить ему хоть сейчас же, если он опять обратится к ней с таким требованием, с тем чтобы обеспечить себе безопасность и свободу; но опять воспоминание о Валанкуре закралось в ее сердце и погрузило ее в отчаяние сомнения.

Она продолжала прохаживаться по галерее, пока сумерки не заглянули сквозь разрисованные стекла, сгущая тени на темной дубовой обшивке стен; далекая перспектива коридора так померкла, что можно было различить только светлое пятно окна в конце его.

По сводчатым залам и коридорам внизу слабо разносились взрывы хохота и достигали этой отдаленной части замка; всякий раз наступавшая после этого тишина казалась еще более жуткой. Но Эмилии не хотелось идти в свою постылую комнату, пока не вернется Аннета, и она продолжала прохаживаться по галерее. Проходя мимо дверей того покоя, где она когда-то осмелилась отдернуть покров, скрывающий зрелище до того ужасное, что она до сих пор не могла о нем вспомнить иначе, как с невыразимым ужасом, — ей невольно пришло в голову это происшествие. Теперь это воспоминание сопровождалось размышлениями еще более гнетущими, так как они были вызваны последними поступками Монтони. Она решила поскорее уйти из галереи, пока у нее еще оставалось силы, как вдруг услыхала чьи-то шаги позади. Это могли быть шаги Аннеты; но, боязливо оглянувшись, она увидала в полутьме какую-то высокую фигуру, идущую за нею следом; тогда все ужасы, пережитые ею в страшной комнате, нахлынули на нее с новой силой. В то же мгновенье она почувствовала, что ее крепко обнимают чьи-то руки, и услыхала над ухом шепот мужского басистого голоса.

— Это я, — отвечал голос. — Ну, чего вы струсили?

Она взглянула в лицо говорившему, но слабый свет, лившийся из высокого окна в конце галереи, не позволял ей рассмотреть черты.

— Кто бы вы ни были, — проговорила она дрожащим голосом, — Бога ради, отпустите меня!

— Очаровательная Эмилия, — воскликнул незнакомец, — зачем вы удаляетесь в эти скучные, темные комнаты и галереи, когда внизу у нас такое веселье? Пойдемте со мной в залу — вы будете лучшим украшением нашего общества; пойдемте, вы не раскаетесь!

Эмилия не отвечала и только старалась высвободиться.

— Обещайте мне, что придете, — продолжал он, — тогда я отпущу сейчас же; но сперва вы должны дать мне за это награду.

— Кто вы такой? — спросила Эмилия возмущенным и испуганным тоном, вырываясь из его объятий, — кто вы, что имеете жестокость оскорблять меня?

— Отчего жестокость? Я хочу только вырвать вас из этого печального уединения и ввести в веселое общество! Разве вы не узнаете меня?

Тогда только Эмилия смутно вспомнила, что это один из офицеров, бывших у Монтони, когда она приходила к нему поутру.

— Благодарю вас за доброе намерение, — отвечала она, делая вид, как будто не поняла его, — но одного прошу, чтобы вы отпустили меня!

— Прелестная Эмилия! — сказал он, — бросьте эту нелепую прихоть — сидеть в одиночестве, пойдемте со мной к гостям, вы затмите всех наших красавиц. Вы одна достойны моей любви.

Он пытался поцеловать ее руку; но страстное желание избавиться от него дало ей силу вырваться и убежать к себе. Она успела запереть за собой дверь, прежде чем он настиг ее; после этого она упала на стул, изнеможенная от страха и только что сделанного усилия; она слышала его голос и попытки вломиться в дверь, но не имела сил даже встать. Наконец она заключила, что он ушел, и некоторое. время прислушивалась к удаляющимся шагам; она успокоилась только тогда, когда все затихло. Вдруг она вспомнила про дверь на потайную лестницу и что он может забраться к ней. Тогда она занялась баррикадированием этой двери, как это делала раньше. Ей представилось, что Монтони уже начал мстить ей, лишив ее своего покровительства, и раскаялась в необдуманности, с какой она пробовала сопротивляться насилию подобного человека: оставить за собой теткины имения казалось ей теперь окончательно невозможным; но ради ограждения своей жизни, быть может чести, она решилась завтра же утром, если ей удастся спастись от всех ужасов этой ночи, отказаться от своих прав на имения, разумеется, если Монтони отпустит ее из Удольфо.

Придя к этому решению, она немного успокоилась, хотя все еще тревожно прислушивалась и вздрагивала от воображаемых звуков, будто бы доносившихся с лестницы.

Так она просидела в потемках несколько часов, а Аннета все не приходила; тогда она стала серьезно тревожиться за участь девушки, но, не осмеливаясь сойти вниз, она принуждена была оставаться в неизвестности насчет причины такого продолжительного отсутствия ее. От времени до времени Эмилия подкрадывалась к двери, ведущей на лестницу, и прислушивалась, не идет ли кто, но ни малейший звук не доходил до ее слуха. Решив, однако, не спать всю ночь, она прилегла в потемках на постель и омочила подушку невинными слезами. Вспомнились ей покойные родители, отсутствующий Валанкур… и она с горечью призывала их по имени: глубокая тишина, царившая теперь кругом, способствовала задумчивой грусти ее души.

Среди слез и размышлений ухо ее вдруг уловило звуки отдаленной музыки; она стала внимательно прислушиваться. Вскоре, убедившись, что это тот самый инструмент, который она и раньше слышала в полночь, она поднялась с постели и тихо подошла к окну: звуки неслись как будто из комнаты внизу.

Через некоторое время к тихой гармонии инструмента присоединился голос, полный такого чувства, что он, очевидно, пел не про одни воображаемые печали. Эту сладостную, своеобразную мелодию она как будто слышала где-то раньше: если это не было игрой воображения, то во всяком случае смутным воспоминанием. Мелодия проникала ей в душу среди тоски и страданий, как небесная гармония, — она успокаивала и ободряла ее: « Отрадна как весенний ветерок, вздыхающий над ухом охотника, когда он пробуждается от радостных снов и внимает музыке горного духа!» ( Оссиан).

Но трудно себе представить ее волнение, когда она услыхала, что голос запел с необыкновенным вкусом и простотой неподдельного чувства одну из народных песен ее родной провинции, которую она часто с упоением слушала еще ребенком и которую иногда певал ее отец! При звуках этой знакомой песни, никогда нигде не слышанной ею, кроме как в родной провинции, ее сердце наполнилось умилением, и в ней сразу воскресла память о прошлом. Мирные, прелестные сцены Гаскони, нежность и доброта ее родителей, изящный вкус и простота прежней жизни — все это рисовалось в ее воображении и представляло картину такую яркую и обаятельную, так не похожую на жизнь, характеры и опасности, окружавшие ее в настоящую минуту, что чувства ее были не в силах вынести этих горьких воспоминаний, и душа ее содрогнулась от жгучести этого ощущения.

Из груди ее вырывались глубокие, судорожные вздохи; она не в силах была долее слушать мелодию, так часто прежде успокаивавшую ее, и отошла от окна в отдаленную часть комнаты. Но и туда все же доносились звуки музыки. Ритм вдруг изменился и послышался новый мотив, опять заставивший ее подойти к окну. Она в ту же минуту вспомнила, что она уже слышала его когда-то в рыбачьем домике в Гаскони… Быть может, благодаря таинственности, сопровождавшей тогда эту песню, она так врезалась ей в память, что она с тех пор не могла забыть ее. Манера исполнения этой песни — как ни странно это обстоятельство — была та же самая, и Эмилия убеждалась, что это был, несомненно, тот же голос. Изумление ее скоро сменилось другими чувствами; необычайная мысль как молния промелькнула в ее голове и озарила целое сцепление надежд, ожививших ее дух. Но надежды эти были так новы, так неожиданны, так поразительны, что она не смела довериться им, хотя не решалась и отогнать их. Она села у окна, задыхаясь от волнения и отдаваясь попеременно то надежде, то страху; через минуту опять вскочила и прислонилась к косяку, чтобы легче уловить звук; прислушалась, то сомневаясь, то доверяя своим предположениям, она наконец тихонько произнесла имя Валанкура… и снова опустилась на стул.

Да, могло случиться, что Валанкур тут, близко… Она припомнила некоторые обстоятельства, побуждавшие ее думать, что это его голос. Он не раз говорил ей, что рыбачий домик, где она впервые слышала этот голос и этот самый мотив и где он писал карандашом сонеты, посвященные ей, был любимой целью его прогулок раньше, чем он познакомился с нею; там же она неожиданно встретилась с ним. На основании этих признаков можно было заключить с полным вероятием, что он и был тем музыкантом, который еще во Франции пленял ее слух пением и написал строки, выражавшие ей такое восторженное поклонение! Кто же, как не он, писал эти стихи? В ту пору она не могла выяснить, кто автор стихов; но после знакомства с Валанкуром, когда ему не раз случалось упоминать о знакомом рыбачьем домике, она не обинуясь сочла его автором сонетов.

По мере того, как все эти соображения проносились в ее голове, радость, страх и нежность попеременно овладевали ее сердцем; она облокотилась о подоконник, стараясь уловить звуки, которые должны подтвердить или разрушить ее надежды, хотя она не помнила, чтобы когда-нибудь слышала Валанкура поющим при ней. Вдруг голос и инструмент замолкли.

В первое мгновение она порывалась заговорить; потом, не желая называть его имени, на тот случай, если это окажется не он, а между тем слишком заинтересованная, чтобы упустить случай осведомиться, она крикнула из окна: «Это песня из Гаскони?» Но ее горячее желание услышать ответ не было удовлетворено; все погрузилось в безмолвие. Между тем ее нетерпение усиливалось вместе со страхом, и она повторила вопрос. Но по-прежнему все было тихо; слышалось только завывание ветра вокруг бойниц наверху. Она пыталась утешиться предположением, что неизвестный, кто бы он ни бьщ удалился и не слышал ее оклика. Несомненно, если б Валанкур слышал и узнал ее голос, он отозвался бы сейчас же. Однако вслед затем она подумала, что, может быть, осторожность, а не случайность были причиной этого молчания. Эта догадка в то же мгновение превратила ее надежду и радость в ужас и горе. Если Валанкур в замке, то всего вероятнее думать, что он попал туда в качестве пленника, взятого вместе с несколькими его соотечественниками, так как многие из них в то время служили в итальянских войсках, или захваченного в то время, как он пытался пробраться к ней. Если б даже он узнал голос Эмилии, он побоялся бы при таких условиях отвечать ей в присутствии стражи, караулившей его темницу.

То, чего она еще недавно так горячо желала, теперь привело ее в ужас: она страшилась удостовериться, что Валанкур находится близко от нее, и в то время как ей хотелось избавиться от опасения за него, она все-таки втайне бессознательно питала надежду скоро увидеться с возлюбленным.

Она просидела у окна, прислушиваясь, до позднего часа: ночной воздух стал свежеть, и на одной из самых высоких гор на востоке загорелся отблеск утренней зари. Истомленная усталостью, Эмилия легла в постель, но не могла заснуть — радость, любовь, сомнения и страхи всю ночь не давали ей покоя. Наконец она поднялась с постели и открыла окно, прислушиваясь; потом в волнении заходила взад и вперед по комнате и опять положила утомленную голову на подушку. Никогда еще время не тянулось для нее так бесконечно долго, как в эту тревожную ночь. Под утро она стала ждать Аннету, надеясь, что она положит конец ее мучительной неизвестности.

 

ГЛАВА XXXI

Утром Эмилию успокоила Аннета, чуть свет прибежавшая к ней.

— Нечего сказать, славные тут дела творятся, барышня! — затараторила она, войдя в комнату. Вы боялись одни оставаться, барышня, небось дивились, куда это я запропастилась?

— Правда, я тревожилась и за тебя и за себя, — созналась Эмилия. — Скажи, что тебя так задержало?

— Вот это самое и я ему говорила, да все напрасно! Право же, я не виновата — не могла вырваться на свободу… Этот проказник Людовико опять запер меня на ключ.

— Запер тебя? — с неудовольствием отозвалась Эмилия. — Как это ты позволяешь Людовико запирать себя?

— Святые угодники! — воскликнула Аннета. — Ну что ж я могу поделать? Коли он запер дверь, а ключ положил себе в карман, не могу же я выскочить из окошка? Положим, я бы и это сделала, но все окна помещаются так высоко, до рамы не достанешь, а если б и могла я достать, все равно, шею бы себе сломала, выскакивая. Но вы, конечно, знаете, барышня, какая сумятица шла у нас в замке всю ночь напролет? Небось слыхали шум?

— Что же — они ссорились между собой?

— Какое, барышня! не ссорились они, не дрались, а выходило еще хуже — все синьоры перепились, даже и дамы эти нарядные все были навеселе! Я же с первого взгляда догадалась, что эти их шелка да кружева и дорогие вуали, — у них вуали-то серебром шиты, барышня, — не к добру! Я знала, что это за птицы!

— Боже милостивый! — воскликнула Эмилия, — что будет со мною!

— Вот это самое сказал про меня Людовико: «Боже милостивый, — говорит, — что станется с тобою, коли ты будешь бегать по всему замку среди этих пьяных синьоров!» О, говорю я, мне нужно только добежать до комнаты моей молодой

госпожи: мне придется пройти по сводчатому коридору, пересечь главные сени, подняться по мраморной лестнице, потом пройти по северной галерее, потом через западный флигель замка, и вот я мигом там. «Ишь ты, — говорит, — какая прыткая! а что с тобой будет, если ты повстречаешься по дороге с кем-нибудь из этих благородных кавалеров?» Ладно, говорю, если ты думаешь, что мне опасно идти одной, так пойдем вместе, — ты защитишь меня: я не боюсь, когда ты со мной. «Как бы не так, — говорит, — я только что поправился от одной раны, с какой же стати я стану лезть в драку? Если встретит тебя кто-нибудь из кавалеров, они затеют со мной драку. Нет, нет, — говорит, — я не пущу тебя сегодня, Аннета! Оставайся здесь, в этой комнате». Я и говорю ему…

— Хорошо, хорошо, — нетерпеливо прервала ее Эмилия, — значит, он запер тебя?

— Ну да, запер, как я ни спорила. Катерина, я и он — все втроем так и просидели всю ночь, не ложась. Не прошло и нескольких минут, как я уже не жалела об этом: синьор Верецци пронесся по коридору, словно бык бешеный; он ошибся дверью, думал, что это каморка старого Карло, и стал ломиться в дверь к Людовико, кричать и требовать еще вина. Все, что им поставили, было осушено до дна, а он, дескать, умирает от жажды… Мы все притихли; пусть себе думает, что никого нет за дверью; но синьор был похитрее нас, он не уходил и все кричал: «Выходи, мой старый герой! Здесь нет врагов, нечего тебе прятаться, выходи, мой храбрый Стюарт!» Тут как раз старик Карло отворил свою дверь и вышел с бутылкой в руках. Как только синьор увидал его, так сразу присмирел и пошел за ним, как собака за мясником. Все это я подсмотрела в замочную скважину. А Людовико и смеется: «Ну, что, говорит, Аннета, не выпустить ли тебя в коридор?» — Ах, нет, говорю, боюсь я…

— Мне необходимо расспросить тебя кое о чем другом, — прервала ее Эмилия, которой наскучила эта болтовня. — Не знаешь ты, нет ли пленных в замке и не заключены ли они в этой половине?

— Я не видала, барышня, как вернулся первый отряд из гор, а второй еще не пришел; я и не знаю, есть ли теперь пленные. Но отряд ожидают сегодня вечером, либо завтра, тогда я, может быть, узнаю.

Эмилия спросила, не слыхала ли она от слуг о пленных.

— Ах, барышня, — лукаво проговорила Аннета, — мне кажется, вы все думаете о мосье Валанкуре и не попал ли он в те войска, которые, говорят, пришли с нашей родины воевать с здешним государством; вы думаете, может, его захватили в плен наши молодцы? О, Господи, то-то бы я обрадовалась, кабы так вышло!

— В самом деле, ты была бы рада? — спросила Эмилия тоном печальной укоризны.

— Да еще бы нет!, сударыня, — отвечала Аннета; а вы-то разве не были бы довольны повидаться с синьором Валанкуром? Лучшего шевалье я и не видывала; я ужасно как уважаю его!..

— Это и видно, что уважаешь, — заметила Эмилия, — коли желаешь видеть его пленником.

— Ну что ж, что пленником! все равно, я рада бы повидаться с ним. Еще намедни он мне приснился, будто въезжает к нам во двор в коляске шестерней, а сам при шпаге и в расшитом камзоле, словно принц: ведь таков он и есть на самом деле!

Эмилия не могла не улыбнуться такому представлению Аннеты о Валанкуре и повторила свой вопрос, не слыхала ли она чего от слуг о пленниках?

— Нет, барышня, не приводилось; за последние дни у них только и разговоров, что о привидении, которое бродит ночью по укреплениям и пугает часовых до обморока. Говорят, оно пронеслось как пламя, все попадали перед ним и лежали, пока не опомнились; а когда оно скрылось, тогда солдаты стали подымать друг дружку, как могли проворней. Вот вы не верили, барышня, когда я показывала вам ту пушку, у которой всегда являлось привидение!

— Охота тебе, Аннета верить глупым россказням! — сказала Эмилия, улыбаясь тому, как раздули происшествие, которое она видела собственными глазами.

— Как же не верить, барышня! да меня никто не разуверит в том, что это сущая правда. Роберт и Себастиан, да еще с полдюжины других солдат попадали в обморок! Разумеется, это вовсе не резон! Я себе подумала, что так делать не годится… Ну, что, если вдруг явится неприятель; хороши они будут, коли все повалятся в обморок! Неприятель-то небось не будет церемониться, как дух, и не скроется, как он, оставив их одних подымать друг друга, а возьмет да искрошит их в кусочки. Нет, думаю я себе, не дело так поступать; положим, я непременно повалилась бы без чувств, но ведь это дело другого рода, я не солдат и не пойду сражаться!

Эмилия старалась побороть суеверную слабость Аннеты, хотя сама не могла удержаться от жуткого чувства; на все ее убеждения Аннета только и отвечала:

— Ну, уж вы, известно, ничему не верите, барышня; вы не лучше самого синьора: тот шибко разгневался, когда ему доложили о случившемся, и поклялся, что первого, кто будет повторять этот вздор, он велит бросить в темницу, что под

восточной башней. Строгое наказание, признаться сказать, за повторение вздора, но, я полагаю, у него совсем другие причины на то, чтобы называть это вздором…

Эмилия нахмурилась и молчала. Размышляя об упомянутом явлении духа, еще недавно так испугавшем ее самое, и вспомнив, что таинственная фигура останавливалась под ее окном, она в первую минуту подумала, что это был Валанкур. Но если так, отчего он не заговорил с ней, когда имел на это случай? Опять-таки, если он состоит пленником в замке, то каким образом он получил возможность ходить на воле по укреплениям? Так она и не могла прийти к выводу, были ли музыкант и виденная ею таинственная фигура одно и то же лицо, и если да, то был ли это Валанкур?.. Все-таки она поручила Аннете справиться, нет ли пленников в замке и как их зовут.

— Ах, милая барышня, — спохватилась Аннета, — я и позабыла передать вам, что я узнала про тех дам, как они себя величают, которые недавно приехали в Удольфо. Эта синьора Ливона — помните, синьор еще приводил ее к моей покойной барыне в Венеции, — теперь она его любовница, да и тогда, вероятно, была ею, смею думать. Людовико рассказывает (но это секрет, барышня), что эчеленца ввел ее к себе в дом к своей жене нарочно, чтобы замазать рты публике, потому что про нее много начали болтать нехорошего. Другие две дамы — возлюбленная синьора Верецци и синьора Бертолини, и синьор Монтони всех их пригласил погостить сюда в замок. И вот вчера у них был пир горой. Все пили тосканское вино и ели всякие сласти, и смеялись и пели, так что стон стоял в замке. Но мне эти звуки показались печальными — подумайте, так недавно умерла моя госпожа! Я подумала, что бы она сказала, если бы услыхала весь этот содом?.. Но она уже ничего не может слышать, бедняжечка!

Эмилия отвернулась, чтобы скрыть свое волнение, потом послала Аннету разузнать, есть ли пленники в замке; но умоляла ее сделать это осторожно и ни под каким видом не упоминать ее имени или имени мосье Валанкура.

— Как я подумала хорошенько, барышня, — молвила Аннета, — так мне кажется, что есть пленные в нашем замке; вчера я слыхала, как слуги синьора толковали про себя что-то такое о выкупах: как, дескать, хорошо, что эчеленца ловит путешественников: это, пожалуй, так же выгодно, как забирать добычу, — ведь за пленников полагается выкуп. А другой слуга принялся ворчать и говорить, что для синьора это, пожалуй, выгодно, а для солдат не очень-то, потому что из выкупов им не выдается положенной доли.

Эти сведения еще усилили нетерпение Эмилии поскорее узнать все подробности о пленных, и Аннета побежала за справками.

Недавнее решение Эмилии о передаче своих поместий синьору Монтони теперь изменилось, под влиянием новых соображений; возможность того, что Валанкур находится тут же недалеко, подняла в ней бодрость духа, и она решила устоять против угрожающего ей мщения, по крайней мере хоть до тех пор, пока она убедится, что ее возлюбленный действительно находится в замке. Таково было настроение ее духа, когда ей пришли сказать от Монтони, что он просит ее прийти в кедровую приемную. Она повиновалась, дрожа от страха, и, пока шла туда, пыталась поддержать свою твердость мыслями о Валанкуре.

Монтони был один.

— Я послал за вами, — начал он, — нарочно, чтобы еще раз доставить вам случай исправить вашу недавнюю ошибку относительно лангедокских имений. Видите, как я снисходителен — даю вам совет, когда мне стоило бы только приказать. Если вы действительно были введены в заблуждение уверенностью, что имеете какие-то права на эти поместья, то по крайней мере не упорствуйте в этой ошибке — она окажется для вас роковой — вы в этом сами убедитесь, но будет уже поздно. Не пытайте дольше моего терпения и подпишите документы.

— Если я не имею никаких прав на эти поместья, синьор, — возразила Эмлия, — то какая вам будет польза, что я подпишу документы, их касающиеся? А если земли действительно ваши по закону, то вы, конечно, можете владеть ими помимо моего вмешательства или согласия.

— Я не желаю слышать больше никаких доводов, — промолвил Монтони и бросил на нее взгляд, заставивший ее задрожать. — Мог ли я ожидать чего-нибудь путного, рассуждая с ребенком! Но дольше я не позволю шутить над собой: вспомните, как страдала ваша тетка по милости своего упорства и безрассудства: пусть же это будет вам уроком. Подпишите бумаги!

Решимость Эмилии на минуту поколебалась под влиянием страха; она содрогнулась от вызванных им воспоминаний и перед угрозами мщения, но вслед затем в сердце ее проснулся образ Валанкура, который так давно любит ее и, быть может, находится здесь в замке, — этот дорогой образ и природное отвращение ее ко всякой несправедливости внушили ей благородную, хотя и неосторожную смелость.

— Подпишите бумаги! — повторил Монтони еще нетерпеливее.

Никогда, синьор, — отвечала Эмилия, — такое резкое требование доказывает мне несправедливость ваших притязаний, даже если б я не знала своих прав.

Монтони побледнел от гнева; глядя на его дрожащие губы и бегающие глаза, она почти раскаивалась в смелости своих речей.

— В таком случае, пусть все мое мщение падет на вашу голову, — воскликнул он со страшным проклятием. — И не думайте, чтобы я стал откладывать возмездие. Вам не достанутся поместья в Лангедоке и Гаскони. Вы осмелились усомниться в моих правах: посмотрим, как вы дерзнете усомниться в моей власти. У меня для вас припасено наказание, какого вы даже не подозреваете: оно ужасно! Сегодня ночью, не далее как сегодня ночью…

— Сегодня ночью! — отозвался чей-то глухой, точно замогильный голос.

Монтони остановился и полуобернулся назад, но, мгновенно оправившись, продолжал, немного понизив голос:

— Не так давно у вас на глазах был страшный пример безрассудства и упорства; однако его оказалось недостаточно, чтобы проучить вас. Я мог бы привести вам и другие примеры, я мог бы заставить вас дрожать при одном рассказе…

Внезапно его прервал стон, исходивший как будто из-под полу; Монтони окинул взором всю комнату, глаза его загорелись нетерпением и бешенством, однако по лицу его промелькнула как бы тень страха. Эмилия опустилась на стул возле двери; разнообразные волнения, пережитые ею, лишили ее последних сил. Но Монтони вскоре преодолел свое смущение. Овладев своим лицом, он продолжал говорить тихим, но еще более суровым тоном.

— Слушайте, я мог бы привести вам еще другие доказательства моей власти и моей твердости, которых вы, очевидно, не понимаете, иначе вы не стали бы бросать мне вызов. Я мог бы сказать вам, что, когда я что-нибудь решу… Но какая польза говорить с ребенком? Однако я еще раз повторю вам, что как ни ужасны примеры, которые я мог бы привести, но теперь рассказ мой уже не может помочь вам. Хотя бы вы раскаялись и мгновенно прекратили свое сопротивление, это не смягчило бы моего негодования — я хочу мщения, точно так же, как и правосудия.

Опять раздался стон, прерывая речь Монтони.

— Уходите отсюда! — крикнул он, как бы не замечая этого страшного голоса.

Не имея сил молить его о пощаде, Эмилия поднялась, чтобы уйти, но не могла устоять на ногах; ее охватили страх и трепет и она опять опустилась на стул.

— Оставьте меня сию же минуту! — опять прокричал Монтони. — Вы притворяетесь обессиленной от страха, но это не к лицу героине, осмелившейся подвергнуться моему гневу!

— Вы ничего не слышали, синьор? — вся дрожа, спросила Эмилия, все еще слишком слабая, чтобы подняться.

— Я слышал свой собственный голос и больше ничего! — сурово промолвил Монтони.

— И ничего больше? — с трудом произнесла Эмилия. — Вот теперь опять!.. Неужели вы и теперь ничего не слышите?

— Повинуйтесь моему приказанию, — повторил Монтони. — А что касается этих шутовских проделок, то я скоро узнаю, кто им занимается!

Эмилия с усилием встала и вышла. Монтони последовал за нею, но вместо того, чтобы громко позвать слуг и приказать им обыскать комнату, как он делал это в прежних случаях, он прямо прошел на укрепления.

Пробираясь в свой коридор, Эмилия остановилась немного отдохнуть у открытого окна и увидала отряд Монтони: колонна лентой змеилась на противолежащей горе; это зрелище привело ей на память несчастных пленников, которых они, может быть, ведут с собой в замок!.. Наконец, достигнув своей спальни, Эмилия бросилась на постель, удрученная новыми горестями; в голове у нее была сумятица и смятение, она не могла ни раскаиваться в своем последнем поступке, ни одобрить его; она помнила одно: что она во власти человека, который в своей жизни и поступках не признает никаких принципов, кроме своего собственного произвола. Изумление и суеверные страхи, на минуту овладевшие ею, теперь уступили здравым соображениям рассудка.

Наконец она была выведена из своего глубокого раздумья далеким шумом голосов и топотом копыт, вероятно, доносившимся из дворов, в первую минуту у нее мелькнула внезапная мысль, не произойдет ли какой счастливой перемены?., но она тотчас же одумалась, вспомнив про войска, виденные ею из окна; очевидно, это пришел тот самый отряд, который, по словам Аннеты, ожидался сегодня в Удольфском замке.

Вскоре она услышала смутные голоса из сеней и удаляющийся лошадиный топот, потом все затихло. Эмилия с нетерпением прислушивалась к шагам Аннеты в коридоре. Но наступил промежуток полного затишья, вслед затем в замке опять поднялись шум и суматоха: торопливые шаги слышались взад и вперед по коридорам и сеням внизу; на укреплениях раздавался говор оживленных голосов. Подбежав к своему окну, она увидала Монтони с несколькими из его офицеров; они стояли, прислонясь к ограде, и на что-то указывали вдаль; несколько солдат в другом окне террасы возились около пушки. Эмилия напряженно наблюдала их, не замечая хода времени.

Наконец появилась Аннета, но не принесла никаких сведений о Валанкуре.

— Знаете, барышня, — заявила она, — все притворяются, будто ничего не знают о пленниках. Но вот представьте, что у нас творится! Остальная часть отряда только что вернулась; люди прискакали сломя голову и привезли такие диковинные новости! Говорят они, будто неприятель подходит к замку. А я так думаю, что нас будут осаждать судебные чины, — это те страшные с виду господа, которых мы бывало видали в Венеции!

— Слава Богу! — набожно воскликнула Эмилия, — значит, еще не погибла надежда!

— Что вы, барышня? Неужто же вы желаете попасть в руки этих угрюмых людей? Да я всякий раз вздрагивала, как проходила мимо, и ни за что не догадалась бы, кто они такие, если б мне не сказал Людовико.

— Хуже нам не может быть, чем теперь, — неосторожно проронила Эмилия: — но на каком основании ты предполагаешь, что это полиция или судебные чины?

— Да потому, что наши все так перепуганы и встревожены; мне кажется, только боязнь правосудия могла бы оказать на них такое действие. Право, я думала, их ничем не проймешь, — разве что привидение явится; а теперь, глянь-ка! многие попрятались в подземелья под замком. Но вы, пожалуйста, не говорите синьору, я это нечаянно подслушала. Пресвятая Дева! Ну, чего вы так приуныли, барышня? Даже не слышите, что я говорю.

— Слышу, слышу, Аннета, продолжай!

— Ну, так вот, весь замок теперь поставили вверх дном; одни заряжают пушку, другие осматривают большие ворота и стены, стучат молотками и ставят заплаты, точно вовсе и не было ремонту, который тянулся так долго. Но что станется со мной, с вами, барышня, и с Людовико? О, когда я услышу пальбу из пушки, я, кажется, умру с испугу; только бы мне уловить минутку, когда будут отперты большие ворота, я бы уж отплатила им за то, что они так долго держали меня в плену в этих стенах. Больше они меня никогда бы не увидели!

Эмилия подхватила последние слова Аннеты.

— О, если б можно было уловить момент, когда ворота отворены, один только момент! — воскликнула она, — тогда я была бы спасена!

Тяжелый стон, сопровождавший эти слова, и дикость ее взора перепугали Аннету еще более, чем смысл ее речей; она умоляла Эмилию объяснить ей, что она хочет сказать.

У Эмилии вдруг мелькнула мысль, что Людовико может оказать некоторую помощь, если представится возможность бегства; вкратце она повторила Аннете все происходившее между нею и Монтони, но просила никому не говорить, кроме Людовико.

— Может быть, в его власти устроить наш побег, — прибавила она. — Ступай к нему, Аннета, расскажи ему все: и что мне угрожает и как много я уже выстрадала; но упроси его, чтобы он соблюдал тайну и, не теряя времени, попытался освободить нас. Если он согласен взять это на себя, он будет щедро награжден. Сама я не могу поговорить с ним, нас могут заметить, и тогда примут меры, чтобы помешать нашему бегству. Спеши, Аннета, и главное — не проболтайся. Я буду здесь ждать твоего возвращения.

Девушка, честное сердце которой было растрогано рассказом ее барышни, воспылала усердием и сейчас же побежала исполнять поручение Эмилии.

Обдумав известие, принесенное Аннетой, Эмилия пришла в еще большее удивление. «Увы! — думала она, — что могут сделать полицейские силы против такого укрепленного замка? Может ли быть, что они затеяли такое предприятие?» Но, подумав еще, она пришла к заключению, что шайки Монтони, вероятно, нагнали страх на весь окрестный край: теперь жители его взялись за оружие и вместе с полицейскими силами и отрядом солдат идут походом против замка. «Но они не знают, насколько сильно вооружен замок и как много войска в его стенах, — думала она. — Увы, погибли надежды! Только от одного бегства я и могу ждать спасения!»

Монтони, хотя и не был, как предполагала Эмилия, настоящим атаманом бандитов, но он посылал свои отряды в экспедиции не менее смелые и отчаянные, чем те, какие предпринимаются заправскими разбойниками. Его люди не только грабили беззащитных путешественников, но производили нападения с целью грабежа на виллы частных лиц, расположенные в уединенных местностях среди гор и неподготовленные к обороне. В этих экспедициях предводители партии не выставлялись вперед, а люди их, большей частью переодетые, иногда принимались за простых разбойников, а в других случаях за шайки чужеземных врагов, в то время наводнявших край. Но хотя люди Монтони уже разграбили несколько усадеб и привезли домой богатую добычу, однако до сих пор отважились подойти только к одному замку, при содействии других подобных отрядов, но из этого замка они были энергично оттеснены и подверглись преследованию со стороны чужеземных войск, вступивших в союз с осажденными. Войска Монтони поспешно отступили к Удольфскому замку, а противники гнались за ними по пятам, и когда первые достигли высот, лежащих по соседству с замком, и оглянулись назад на дорогу, то увидали, что колонна неприятеля извивается меж скал на расстоянии не больше мили. Тогда они пустились вскачь к замку, чтоб подготовить Монтони к встрече неприятеля; вот их-то прибытие и вызвало такую сумятицу и тревогу в замке.

В то время как Эмилия с нетерпением ожидала вестей снизу, она вдруг увидела в окно целый отряд войск, спускавшийся с соседних высот, и, хотя Аннета ушла лишь недавно и ей было дано трудное, опасное поручение, но Эмилию разбирало мучительное нетерпение: она прислушивалась, поминутно отворяла дверь и выходила в коридор навстречу Аннете.

Наконец она услыхала шаги, приближающиеся к ее комнате; открыв дверь, она убедилась, что это вовсе не Аннета, а старый Карло. Он объявил, что его прислал сам синьор с приказанием уведомить ее, что она должна собраться и тотчас же покинуть Удольфо, потому что замок подвергается осаде; уже приготовлены мулы и провожатые для доставки ее в безопасное место.

— Безопасное место! — необдуманно воскликнула Эмилия. — Разве же синьор так заботится обо мне?

Карло потупил глаза в землю и не отвечал.

Самые разнообразные чувства попеременно волновали Эмилию, пока она слушала старика Карло: радость, печаль, недоверие, страх сменялись в ее мыслях с быстротою молнии. Одну минуту ей представлялось невозможным, чтобы Монтони стал принимать подобные меры исключительно ради ее ограждения; ей казалось вообще странным, что он удаляет ее прочь из замка, и она приписывала это решение намерению привести в исполнение новый план мщения, которым он угрожал ей. Во всяком случае, она сильно обрадовалась перспективе покинуть замок, пока не вспомнила, что, может быть, Валанкур находится здесь в заточении. Тогда ее охватило горе и сожаление и она еще больше прежнего желала, чтобы слышанный ею поющий голос не оказался голосом Валанкура.

Между тем Карло напомнил Эмилии, что нельзя терять времени, — неприятель появился уже в виду замка; Эмилия умоляла его сказать ей, куда она поедет; послe некоторого колебания он объявил, что ему не приказано говорить. Но когда она повторила свою просьбу, он нехотя отвечал, что, кажется, ее хотят увезти в Тоскану.

— В Тоскану! — воскликнула Эмилия, — но почему же именно туда?

Карло отвечал, что больше ничего не знает, кроме того, что ее поместят в деревенской хижине на границах Тосканы, у подножия Апеннин, — на расстоянии одного дня пути отсюда, прибавил он. Эмилия отпустила его и дрожащими руками принялась укладывать небольшой багаж, который намеревалась захватить с собою; пока она этим занималась, вернулась Аннета.

— Ох, барышня, — начала она, — знаете ли, ничего нельзя сделать! Людовико говорит, что новый привратник еще суровее Бернардина: лучше иметь дело с лютым драконом, чем с ним. Людовико еще больше вас тужит все из-за меня, как он уверяет, а я знаю, что не вынесу пальбы, умру с первого же выстрела!

Тут она заплакала, но немного оживилась, когда Эмилия рассказала ей о своем предстоящем отъезде; девушка попросила взять ее с собой.

— С большим удовольствием, — отвечала Эмилия, — но не знаю, позволит ли синьор Монтони.

Ни слова не говоря, Аннета прямо бросилась искать Монтони; он стоял на террасе, окруженный своими офицерами. Она тотчас же обратилась к нему со своей просьбой. Сердитым тоном он велел ей уходить в замок и наотрез отказал. Аннета просила не только за себя, но и за Людовико.

Монтони приказал своим людям поскорее убрать ее с глаз долой.

В отчаянии от понесенной неудачи Аннета прибежала к Эмилии; та не предвидела для себя ничего хорошего из этого отказа отпустить с ней Аннету; вскоре ей доложили, что ее просят в большой двор замка, где мулы уже готовы и провожатые ожидают ее. Эмилия тщетно старалась успокоить плачущую Аннету, которая упорно твердила, что никогда уже больше не свидится со своей милой, молодой госпожой: опасение довольно основательное, как втайне подумала ее госпожа, но она старалась скрыть свое огорчение и с напускным спокойствием простилась со своей преданной служанкой. Аннета проводила ее во двор, битком набитый людьми, готовившимися к встрече неприятеля; смотрела, как ее барышня села на мула и выехала из ворот со своими провожатыми, и только тогда бедная девушка вернулась в замок, заливаясь горькими слезами.

Между тем Эмилия, проехав под массивными подъемными решетками, когда-то поразившими ее страхом и смущением, скоро очутилась вне грозных стен замка; оглядываясь назад на мрачные дворы, уже не пустынные и безмолвные, как в тот день, когда она впервые увидала их, а полные народа, шумно готовящегося к обороне, она испытала, несмотря ни на какие опасения за будущее, чувство узника, вырвавшегося на волю. Под влиянием этого радостного сознания, она не могла отнестись беспристрастно к опасностям, ожидавшим ее за пределами замка, в горах, где поминутно можно наткнуться на враждебные отряды, готовые воспользоваться всяким удобным случаем для грабежа; да и все это путешествие с провожатыми, лица которых отнюдь не внушали доверия, должно было пугать ее. Но в данную минуту она могла только радоваться, что вырвалась из этих стен, куда вступала когда-то с такими мрачными мыслями; и, вспоминая это суеверное предчувствие, она улыбнулась над тем, какое удручающее впечатление оно тогда произвело на нее.

Пока она глядела с этими чувствами на башенки замка, торчавшие высоко над лесом, по которому она ехала, ей пришел на память незнакомец, который, по ее догадкам, томится в неволе за теми стенами; тревога и опасение, не Валанкур ли это, как туча омрачили радость освобождения. Она припоминала все подробности, касающиеся этого неизвестного, с той ночи, когда она впервые услышала его игру и пение песней ее родины; все эти обстоятельства она и раньше обдумывала и взвешивала, не приходя ни к какому определенному выводу; они, как и теперь, только подтверждали ее мысли, что Валанкур находится в плену в Удольфском замке. Возможно, что эти двое людей, сопровождавших ее, могли дать ей разъяснение на этот счет, но она боялась расспрашивать их, думая, что каждый из них будет стесняться говорить в присутствии другого, поэтому она ждала случая поговорить с каждым порознь.

Вскоре раздался издалека слабый звук трубы; провожатые остановились и стали глядеть в ту сторону, откуда слышался звук, но густой лес скрывал окрестную местность; тогда один из эскортирующих взобрался на пригорок, откуда открывался более обширный вид, чтобы убедиться, далеко ли неприятель, приближение которого возвещала труба; другой провожатый остался при Эмилии; к нему-то она и обратилась с расспросами о незнакомце в Удольфском замке. Уго, — так звали этого человека, рассказал ей, что в замке есть несколько пленных; но он не знает их в лицо и не может определить, когда они приехали, следовательно, не может дать ей никаких сведений. Тон его был мрачный, угрюмый, и она заключила, что этот человек ни за что не удовлетворил бы ее любопытства, даже если бы мог.

На ее вопрос, какие пленные были приведены в замок около того времени, как она услыхала музыку, Уго отвечал:

— Всю ту неделю я проходил с экспедицией в горах и не знал ничего, что делается в замке. У нас у самих было дела по горло.

Когда вернулся Бертран, другой ее провожатый, Эмилия не стала больше расспрашивать; он сообщил товарищу о том, что видел, и они продолжали путь в глубоком молчании. По временам сквозь прогалины виднелись части замка высоко на горе — западные башни с бойницами, теперь облепленными стрелками, и укрепления внизу, где бегали солдаты или суетились вокруг пушки.

Выбравшись из леса, путники направились по долине в сторону, противоположную той, откуда подходил неприятель. Теперь перед Эмилией предстал во всей красе Удольфский замок с его серыми стенами, башнями и террасами, высоко громоздясь над пропастями и над темными лесами и местами сверкая оружием кондотьеров, когда лучи солнца, выглянув из-за осенней тучи, озаряли эту часть замка, тогда как остальные части тонули в тени. Эмилия сквозь слезы долго глядела на замок, где, может быть, томился Валанкур; теперь туча пронеслась мимо, и замок внезапно весь засиял при солнечном свете и вслед за тем сразу поблек. Мимоходом сияние солнца озарило верхушки леса, уже тронутые осенней золотистой желтизной. Наконец, замок скрылся из виду за горой, и мысли Эмилии печально обратились к другим предметам. Унылые вздохи ветра между сосен, качавшихся высоко над кручами, отдаленный грохот потока способствовали ее задумчивому настроению и заодно с окружающей дикой природой навевали на ее душу грезы, не лишенные отрады. Как вдруг они были прерваны отдаленным ревом пушки, эхом разнесшимся в горах. Звуки доносились ветром, повторялись сначала громко, потом все слабее и слабее, наконец, замирали слабым шепотом. Пушка подала сигнал, означающий, что неприятель достиг замка; от страха за Валанкура опять сжалось сердце Эмилии. Она обратила тревожный взгляд в сторону замка, но высоты скрывали его из виду; все же она увидала высокую вершину той горы, которая высилась как раз против окон ее комнаты, и на эту вершину она устремила свой взор, как будто она могла поведать ей, что творится у ее подножия. Провожатые два раза уже напоминали ей, что нельзя терять времени, что ехать далеко, но она долго не могла оторваться от интересовавшего ее зрелища. Даже когда они снова двинулись в путь, пока еще виднелся над другими горами заветный голубоватый шпиц, озаренный выглянувшим солнцем.

Пушечная пальба раззадорила Уго, как военная труба кавалерийского коня; этот звук пробудил его пламенную отвагу. Он мечтал очутиться поскорее в огне боя и по временам посылал проклятия Монтони за то, что тот, как нарочно, удалил его из замка; чувства его товарища были, по-видимому, совсем иного рода и были направлены к зверствам, сопровождающим войну, а не к жажде опасностей.

Эмилия неоднократно пробовала узнать, куда собственно ее везут, но ей сумели объяснить только одно — что она едет в Тоскану, где будет жить в деревенском домике. Всякий раз, как она заговаривала об этом, она замечала на лицах своих спутников выражение злобной хитрости, и это ее тревожило.

Наши путники выехали из замка уже после полудня. Несколько часов они ехали по пустынной, уединенной местности, где ничто не нарушало безмолвия: ни блеяние овец, ни лай сторожевой собаки; теперь они отъехали так далеко, что до них не доносился даже грохот пушки. К вечеру они стали спускаться по крутой, обрывистой горе, поросшей темными кипарисами, соснами и кедрами, а лощину, до того дикую и пустынную, что если бы Уединение имело определенное жилище, то здесь был бы ее любимый приют. Эмилия подумала: «вот подходящий притон для разбойников!» и в воображении своем уже видела их, как они выглядывают из-за нависшей скалы, откуда тени их, удлиненные заходящим солнцем, тянутся через дорогу и предупреждают путника об угрожающей опасности. Она вздрагивала при этой мысли, оглядываясь на своих спутников, чтобы убедиться, хорошо ли они вооружены, и вдруг ей казалось, что они-то и есть те самые бандиты, которых она страшится!..

В этой лощине они намеревались сделать привал.

— Скоро наступит ночь, — сказал Уго, — и тогда из-за волков опасно будет останавливаться.

Для Эмилии эти волки были новым поводом к страху, но это тревожило ее все-таки меньше, чем перспектива остаться в этом диком месте одной, с глазу на глаз с подобными спутниками. Ей пришли в голову мрачные, страшные догадки о целях Монтони, пославшего ее сюда в таком обществе. Она пробовала отговорить людей от остановки и с беспокойством спросила их, далеко ли осталось ехать.

— Несколько миль еще, — отвечал Бертран. — Коли вам, синьора, не хочется покушать — это ваше дело! А уж мы-то не прочь сытно поужинать, пока есть возможность. Необходимо подкрепить силы: они нам понадобятся еще до окончания пути. Солнце заходит. Сядем-ка вон там, под скалой.

Товарищ его согласился и, свернув мулов в сторону от дороги, они направились к скале, увенчанной кедрами. Эмилия молча, вся дрожа, последовала за ними. Ее сняли с седла и, усевшись на траву у подножия скалы, вынули из сумки незатейливые припасы. Эмилия старалась съесть хоть немного, чтобы замаскировать свои опасения.

Солнце уже опустилось за высокие горы на западе; золотистая мгла стала разливаться по всей местности, и скоро полумрак окутал окружающие предметы. Эмилия уже без наслаждения прислушивалась к тихому, печальному шепоту бриза, проносившемуся между деревьев, — эти звуки слишком гармонировали с дикой окружающей природой и наводили на нее гнетущую тоску.

Участь пленника, заключенного в Удольфском замке, так сильно беспокоила ее, что, не имея возможности говорить об этом с Бертраном наедине, она повторила свои вопросы в присутствии Уго, но он или в самом деле ничего не знал о незнакомце, или притворялся незнающим. Покончив с этим предметом, он заговорил с Уго о чем-то другом. Разговор случайно коснулся синьора Орсино и того дела, из-за которого он был изгнан из Венеции. По этому поводу Эмилия рискнула сделать несколько вопросов. По-видимому, Уго был хорошо знаком с обстоятельствами этого трагического случая и кстати рассказал некоторые подробности, поразившие и возмутившие Эмилию; ей показалось странным, что этот человек знает такие вещи, которые могли быть известны лишь очевидцам убийства.

— Знатный был вельможа этот убитый, — говорил Бертран, — а то правительство не стало бы трудиться разыскивать убийцу. До тех пор синьору Орсино везло счастье — ведь это уже не первое подобное дело на его душе; разумеется, если дворянину иначе нельзя добиться удовлетворения, так поневоле и на такое дело пустишься…

— Да, конечно, — заметил Уго. — Чем же это средство хуже всякого другого? По крайней мере сразу покончить, и дело с концом! Коли обращаться в суд, то ведь приходится ждать, сколько вздумается судьям, да пожалуй еще проиграешь процесс. Поэтому лучше всего самому оградить свое право и сотворить правосудие собственной рукой.

— Да, да, — подтвердил Бертран, — с судами возня большая, не стоит и мараться. Ну, скажите на милость: если мне требуется хорошенько расправиться с приятелем, как мне это сделать? Держу пари на десять против одного, что его сочтут правым, а меня — виноватым. Или если человек владеет собственностью, которую я считаю своей. Жди, пока закон мне ее присудит, — успеешь околеть с голоду, да и то еще вдруг судье вздумается объявить, что спорная собственность должна принадлежать ему, а не мне. Что тогда? Дело ясное: я должен распорядиться по-своему!..

Эмилия содрогалась, слушая эти речи; ей казалось, что последние слова относились прямо к ней, что эти головорезы получили от Монтони поручение совершить над нею правосудие в таком же духе.

— Возвращаюсь к синьору Орсино, — продолжал Бертран. — Он из таких, что любят действовать, не задумываясь. Помню, лет десять тому назад у синьора произошла ссора с одним кавальеро из Милана. Мне тогда еще рассказали эту историю, а она до сих пор свежа у меня в голове. Повздорили они из-за одной дамы, которая нравилась синьору, а она была настолько лишена вкуса, что предпочитала дворянчика из Милана и даже задумала выйти за него замуж. Это, конечно, взбесило синьора; он уговаривал даму и так, и этак; посылал даже музыкантов к ней под окна играть ей серенады вечером; сочинял ей стихи и клялся, что красивее, ее нет женщины в Милане. Но все это не помогало; никак не удавалось урезонить глупую. И вот она обвенчалась с тем кавальеро. Синьор наш разозлился и решил отомстить. Он стал подкарауливать случай, и недолго ему пришлось ждать: вскоре после свадьбы они поехали в Падую, ни мало не подозревая, что им готовится. Кавальеро воображал, что его не призовут к отчету и торжествовал; но скоро ему пришел конец.

— Разве та дама давала слово синьору Орсино? — спросил Уго.

— Давала слово? И не думала! — отвечал Бертран. — У нее даже не хватило ума уверить его, что он ей мил; она напрямик говорила совсем другое и никогда не обещала полюбить его. Вот это-то больше всего и бесило синьора. Да и не мудрено: кому же приятно слышать, что он противен? А выходило почти что так. Достаточно было высказать ему это в глаза — зачем же было еще выходить замуж за другого?

— Как? Разве она вышла замуж назло, чтобы досадить синьору? — удивился Уго.

— Уж не знаю, но, говорят, она очень любила того другого. А все же ей не следовало выходить за него и злить синьора понапрасну. Могла она подозревать, что ее ожидает, — сама же и виновата. И вот, как я уже говорил, собрались они ехать в Падую — она с мужем, и дорога пролегала по таким же пустынным местам, вот как эти. А синьору это было на руку. Он подкараулил время их отъезда и послал своих людей за ними следом, с приказаниями, что им делать. Они держались поодаль до тех пор, пока не представился удобный случай, и приключилось это не раньше, как на другой день пути. Дворянчик послал своих людей вперед в ближайший город, может быть, заказать свежих лошадей; люди синьора Орсино поспешили и настигли экипаж в ущелье между двух гор, где за лесом люди молодой четы не могли видеть, что делается, хотя они еще не успели далеко отъехать. А мы тут как тут; они нацелили свои tromboni, но промахнулись.

При этих словах Эмилия побледнела; потом у нее мелькнула надежда, что она, вероятно, не так поняла его. А Бертран продолжал свое повествование:

— Молодой муж выстрелил; но его скоро заставили выйти из экипажа. И в ту минуту, когда он повернулся, чтобы позвать своих слуг, — тут его и пристукнули. Такой ловкой, проворной штуки я никогда в жизни не видывал — разом воткнули ему три стилета в спину. Он свалился, как сноп, — и готово дело! Синьора спаслась; слуги услыхали выстрелы и прибежали прежде, чем успели и с нею покончить. «Бертран», — говорит синьор, когда его люди вернулись…

— Бертран! — воскликнула Эмилия, бледная от ужаса: она не пропустила ни единого слова из этого страшного рассказа.

— Разве я сказал: «Бертран»? — смутился человек. Нет, бишь, Джиованни… Но я забыл, на чем остановился. «Бертран», — говорит синьор…

— Опять Бертран! — прервала его Эмилия слабым голосом. — Почему вы повторяете это имя?

У Бертрана вырвалось ругательство.

— Разве это важно, — продолжал он, — как звали того человека? Ну, Бертраном или Джиованни или Роберто… все едино! Вы уже дважды перебиваете меня. Бертран или Джиованни — не все ли равно? «Бертран, — говорит синьор, — если бы твои товарищи исполнили свой долг так же хорошо, как ты, я не лишился бы моей дамы. Ступай, честный парень, и будь счастлив. Вот тебе награда». Он дал ему кошелек с золотом — довольно маленький, надо сознаться, за такую важную услугу…

— Да, да, — подтвердил Уго, — не больно-то раскошелился!

Эмилия с трудом дышала и от слабости едва держалась на ногах. Когда она впервые увидела этих людей, то их физиономий и связи их с Монтони было уже достаточно, чтобы поселить в ней недоверие; а теперь вдобавок один из них выдал себя и почти признался, что он убийца! Каково же ей было очутиться ночью под его охраной, среди дикой, пустынной местности, в горах, направляясь неизвестно куда! Ее охватил леденящий ужас, тем более нестерпимый, что ей приходилось скрывать его от своих спутников. Она вспоминала злой нрав и угрозы Монтони, и ей представлялось вполне вероятным, что он нарочно отдал ее во власть этих злодеев с той целью, чтобы они зарезали ее и, таким образом, доставили ему возможность без дальнейших препятствий и проволочек овладеть поместьями, которых он так давно и так отчаянно добивался. А между тем, если таков был его умысел, то какая ему была надобность отсылать ее так далеко от замка? Если боязнь разоблачения и удерживала его от совершения убийства в замке, то не трудно было найти поблизости укромное место, где это убийство можно было скрыть. Эти соображения, однако, не сразу пришли ей в голову. У нее было так много поводов к беспокойству, что ей не удавалось совладать с собой и хладнокровно обсудить все дело; но если бы даже она рассуждала хладнокровно, то и тогда оставалось бы много причин, вполне оправдывающих самые ужасные опасения. Она не смела заговорить со своими провожатыми; при одном звуке их голосов она вся дрожала; украдкой поглядывая на них, она видела, что выражение их лиц, смутно различаемое в сумерках, еще более подтверждает ее страхи.

Прошло некоторое время после заката; густые тучи, нижний край которых окрашивался мрачным багрянцем, скопились на западе и бросали красноватый отблеск на сосновый лес, в котором уныло завывал ветер. Его глухие стоны отзывались в сердце Эмилии и придавали еще более мрачный, ужасающий характер окружающим предметам — горам, окутанным вечерней тьмою, сверкающему потоку, ниспадающему вниз с глухим ревом, и глубокой лощине, пересеченной утесами, осененной кипарисами и смоковницами и теряющейся вдали в густых потемках. Эмилия взглянула вдаль тревожным взглядом, и ей показалось, что лощине этой нет конца: нигде не видно ни хижины, ни шалаша; не слышно хотя бы отдаленного лая сторожевой собаки, ни малейшего деревенского звука не доносилось ветром. Дрожащим голосом она осмелилась напомнить своим спутникам, что становится поздно, и спросить еще раз далеко ли осталось до цели? Но они были слишком заняты своей беседой, чтобы обратить внимание на ее вопрос, а она не повторила его, боясь вызвать суровый ответ. Вскоре, однако, люди, окончив свой ужин, собрали остатки в котомку и в молчании двинулись дальше по извилистой долине; тем временем Эмилия опять задумалась о своем путешествии и о побуждениях Монтони, поставившего ее в такое положение. Она не сомневалась, что это было сделано с каким-нибудь дурным умыслом; если он и не имел намерения погубить ее жизнь, чтобы немедленно захватить ее поместья, то он во всяком случае рассчитывает держать ее взаперти в укромном месте, для какой-нибудь еще более ужасной цели, такой, которая удовлетворила бы и его алчность и его злобную месть. В эту минуту воспоминание о синьоре Броккио и его наглом поведении в коридоре несколько дней тому назад подтвердило ее последнюю догадку. Но, спрашивается, зачем было удалять ее из замка, где часто совершались темные деяния под покровом ночи, из покоев, запятнанных полночными кровавыми убийствами?

Теперь страх перед тем, что ей предстоит встретить, дошел до такой степени, что она почти теряла сознание; то и дело ей приходила на ум мысль о покойном отце; и ей думалось, как он страдал бы, если б мог предвидеть странные и ужасные события ее дальнейшей жизни, и как он старался бы избегнуть своей роковой доверчивости, побудившей его отдать свою дочь на попечение женщине такой слабой, какою была г-жа Монтони. Действительно, ее теперешнее положение представлялось самой Эмилии до такой степени романтическим и невероятным, в особенности если сравнить его со спокойствием и безмятежностью ее прежней жизни, что минутами она воображала себя жертвой каких-то страшных видений, овладевших ее больной фантазией.

При этих людях она принуждена была сдерживаться, не давать волю своим страхам; и она впала наконец в немое, мрачное отчаяние. Ужасная перспектива того, что ее ожидало, делала ее почти равнодушной к окружающим опасностям. Теперь она уже без волнения смотрела на дикую ложбину, на темную дорогу, на мрачные горы, очертания которых едва виднелись в сумраке. Эти предметы еще так недавно сильно волновали ее душу и, вызывая страшные картины будущего, придавали им свою собственную мрачную окраску.

Почти совсем смерклось, и путешественники, подвигавшиеся медленным шагом, едва могли различать дорогу. Грозовые тучи тихо ползли по небу и только по временам показывались трепетные звезды; купы кипарисов и смоковниц на вершинах скал качались от ветра; который проносился по ложбине и устремлялся в далекие леса. Эмилия вздрагивала при каждом порыве ветра.

— Где у тебя факел? — сказал Уго, — становится темно.

— Не так еще темно, — возразил Бертран, — пока можно найти дорогу, лучше не зажигать факела — он может нас выдать, если попадется навстречу какой-нибудь заблудившийся неприятельский отряд.

Уго что-то пробормотал, чего Эмилия не могла разобрать, и они продолжали двигаться в потемках; она почти желала встретиться с неприятельским отрядом, так как хуже своего теперешнего положения она все-таки не могла себе представить.

Пока они медленно шли вперед, ее внимание было привлечено тонким остроконечным пламенем, иногда появлявшимся на кончике пики, которую нес в руке Бертран; оно было похоже на то, которое она наблюдала на копье часового в ту ночь, когда умерла г-жа Монтони; тогда говорили, что это предзнаменование. Так как вслед затем и случилось печальное событие, то предсказание, по-видимому, оправдалось, и это произвело суеверное впечатление на Эмилию, еще более укрепившееся теперь, когда она увидала такое же пламя на пике провожатого. Ей представилось, что оно предвещает ее собственную злую судьбу, и она в мрачном безмолвии наблюдала, как огонек то загорался, то пропадал. Молчание наконец было прервано Бертраном,

— Надо зажечь факел, — молвил он, — и спрятаться под защиту деревьев в лесу, там надвигается гроза; смотрите-ка на мое копье.

Он протянул его вперед — с маленьким пламенем, мелькавшим на кончике

— Ну, — конечно; — отвечал Уго, — ты ведь не из таких, что верят в предзнаменования: в замке у нас осталось немало трусов, — вот те побледнели бы от страху, кабы увидали такую штуку. Ну а я не раз видывал то же самое перед грозой— оно предвещает грозу. Смотри, и теперь собирается гроза. Ишь как несутся тучи…

Этот разговор успокоил Змалию насчет одного из ее суеверных страхов, зато реальные страхи еще усилились. Остановившись и, ожидая, пока Уго отыщет огниво и высечет огня, она наблюдала, как вспыхивала бледная молния, озаряла лес, в который они вступили, и освещала суровые лица ее спутников. Уго не мог отыскать огнива, а Бертран сердился:; в отдалении слышались глухие раскаты грома, молния вспыхивала все чаще и чаще. Порою озарялись то ближайшая чаща леса, то макушки деревьев, или вдруг вспыхивали ярким светом части почвы, причем все остальное тонуло в глубокой тьме под густой листвой деревьев.

Наконец Уго отыскал огниво, и факел был зажжен. Тогда люди спешились, помогли сойти и Эмилии, затем повели мулов к лесу, окаймлявшему ложбину слева, по кочковатой местности, усеянной сухим хворостом и дикими растениями, которые надо было объезжать.

Приближаясь к лесу, Эмилия еще глубже прониклась сознанием своей опасности. Глубокое безмолвие, царившее в чаще, за исключением тех моментов, когда проносился ветер между ветвей; непроницаемая тыла, лишь по временам озаряемая внезапной вспышкой молнии; красноватое пламя факела, от которого окружающий мрак казался чернее, — все это еще более разжигало ее ужасные опасения; ей казалось даже, что теперь лица ее спутников стали еще более зверскими и что на них кроме того замечается лукавая радость, которую они, видимо, старались скрыть. Ее запуганное воображение говорило ей, что они завлекли ее в лес нарочно, чтобы привести в исполнение замысел Монтони лишить ее жизни. При этой ужасной догадке из глубины ее души вырвался стон, удививший ее спутников, которые резко повернулись к ней; она спросила их, зачем они завели ее в лес, и умоляла продолжать путь по открытой долине, где более безопасно во время грозы.

— Нет, нет, — сказал Бертран, — нам лучше знать, где опасность! Смотрите, как тучи разверзаются у нас над головами… Кроме того, мы можем пробираться под прикрытием леса с меньшим риском быть замеченными на случай, если нам попадутся навстречу отряды неприятеля. Клянусь св. Петром и прочей братией, у меня храбрая душа, я не хуже другого, это мог бы засвидетельствовать не один бедняга, если б был жив о сию пору, но что поделаешь против численного превосходства?

— Ну, о чем ты ноешь? — презрительно отозвался Уго. — Кто этого боится, численного-то превосходства? Пускай себе приходит их сколько угодно, хоть столько, чтобы наполнить весь замок синьоров: я покажу мошенникам, как сражаются! А ты, приятель, лежи себе тихонько в сухой канаве, выглядывай оттуда да наблюдай, как побегут негодяи! Кто говорит, что трусит?

Бертран отвечал с грубой бранью, что он таких шуток не любит; завязалась горячая ссора; спорящих заставил замолчать страшный раскат грома, прокатившийся издалека и грянувший над их головами с такой силой, что, казалось, потряс землю до самых недр ее. Злодеи примолкли и переглянулись. Меж древесных стволов вспыхивала и трепетала голубоватая молния; сквозь листву Эмилия видела вдали горы, по временам облитые с вершины до основания бледно-синеватым огнем. В эту минуту она, быть может, менее страшилась грозы, нежели ее спутники: ее одолевали страхи другого рода. Провожатые остановились теперь под огромным каштановым деревом и воткнули свои пики в землю на некотором расстоянии. Эмилия не раз замечала, как на их железных наконечниках сверкала молния и, проскользнув вниз, пропадала в земле.

— Жалею, что мы не сидим теперь преспокойно в замке у синьора! — заявил Бертран. — Не знаю, зачем послали нас с этим поручением. Ишь ты, как гремит наверху. Право, я готов бы постричься в монахи и начать молиться Богу. У нашего Уго даже и четки есть!

— Нет, — возразил Уго, — предоставляю таким трусам, как ты, таскать с собой четки. А я ношу меч!

— И какая тебе польза в твоем мече, — ведь им нельзя бороться против грозы! — заметил Бертран.

Новый раскат грома, повторенный оглушительным эхом в горах, на минуту заставил их замолчать. Когда он миновал, Уго предложил идти дальше.

— Здесь мы только время теряем, — сказал он, — густая чаща в лесу защитит нас не хуже, чем это каштановое дерево.

Опять повели мулов вперед, меж стволов, но не по тропинке, а прямо по траве, скрывавшей торчащие, узловатые корни. Поднявшийся вихрь боролся с грозой; он бешено метался между ветвей наверху, раздувал багровое пламя факела, озарявшего лес, и обнаруживал темные закоулки, подходящее убежище для волков, о которых упоминал Уго.

Наконец порывистый ветер как будто развеял грозу, раскаты грома раздавались все дальше, глуше и наконец стали едва слышны. Проплутав по лесу около часу, в течение которого стихии, по-видимому, успокоились, путники, постепенно подымаясь из ложбины, очутились на открытой вершине горы; у ног их расстилалась широкая долина, облитая туманным сиянием луны, а наверху трепетало голубое небо сквозь тонкий слой облаков, еще остававшихся после грозы и медленно опускавшихся к горизонту.

Выйдя из лесу, Эмилия начала понемногу ободряться духом, она соображала, что если этим людям было приказано погубить ее, то они, вероятно, привели бы в исполнение свое злодеяние в том диком, уединенном лесу, откуда они только что вышли, — там оно по крайней мере было бы скрыто от людских взоров. Успокоенная этим размышлением и присмиревшим видом своих провожатых, Эмилия с наслаждением залюбовалась красотой дремлющей долины, куда они спускались, молча пройдя по узкой овечьей тропинке, извивавшейся по опушке леса. Долина представляла разнообразную местность — леса, пастбища, склоны — и была защищена с севера и востока уступами Апеннин, выделявшихся на горизонте изящными, разнообразными очертаниями; на западе и на юге местность смутно сливалась с низменностями Тосканы.

— А вон там и море, — сказал Бертран, точно угадав, что Эмилия наблюдает ландшафт при слабом свете сумерек, — оно на западе, да только еще не видать его!

Эмилия уже замечала перемену в климате после дикой горной дороги, только что оставленной ими; по мере того, как они спускались вниз, воздух сильнее благоухал ароматом бесчисленных и безымянных цветов, рассеянных в траве; аромат был особенно силен после дождя. Такой успокоительной, такой прекрасной была окружающая картина, такой поразительный контраст представляла она с угрюмым величием той природы, среди которой она жила все это время, и с нравами людей, окружавших ее, что ей почти казалось, будто она опять попала в свою родимую «Долину». Удивляясь, зачем Монтони прислал ее сюда, она не могла поверить, чтобы он выбрал этот очаровательный уголок для какой-нибудь жестокой цели. Но, по всей вероятности, на его выбор повлияла не сама местность, а люди — ее случайные обитатели, которым он мог безопасно доверить выполнение своих планов.

Теперь она снова попыталась спросить своих спутников, далеко ли еще до места назначения. На это Уго отвечал, что уже близехонько.

— Надо дойти только до той каштановой рощи, вон там в долине, потом переправиться через ручей, что так сверкает при лунном свете; желал бы я поскорее туда добраться и отдохнуть за бутылкой доброго тосканского вина и куском ветчины!

Эмилия ободрилась, услышав, что путешествие подходит к концу; она уже ясно различала рощу каштановых деревьев на открытой части долины у самой реки.

В скором времени они достигли этой рощи и увидали между листвой огонек, сиявший из окна далекой хижины. Шли еще некоторое время по берегу речки к тому месту, где частые деревья, столпившись над нею, не пропускали лунных лучей, но длинная полоска света из окна хижины вверху перерезала ее темную, колыхающуюся поверхность. Бертран шел впереди; Эмилия услыхала, что он стучится в дверь хижины и громко зовет ее обитателей. Когда она подошла к избушке, маленькое верхнее окошко, где виднелся свет, открылось и показался какой-то человек; он осведомился, кого им нужно, потом сейчас же сошел вниз, впустил их в опрятную деревенскую избушку и велел жене подать путешественникам закусить. Пока человек этот беседовал в сторонке с Бертраном, Эмилия с тревогой наблюдала его. Это был высокий ростом, но довольно хилый крестьянин с желтым цветом кожи и пронзительным, хитрым взглядом. Его лицо не располагало к себе, и в его обращении тоже не было ничего привлекательного, в особенности для свежего человека.

Уго нетерпеливо требовал ужина; таким тоном, как будто сознавал, что здесь признают его авторитет.

— Я ждал вас с часок тому назад, — сказал хозяин, — вот уже три часа, как я получил письмо синьора, потом мы с женой перестали ждать и улеглись спать. Ну, хорошо ли ехали в грозу-то?

— Неважно, — отвечал Уго, — да и здесь нам, видно, плохо будет, если вы не поторопитесь. Давайте нам побольше вина, да посмотрим, что у вас есть съестного?

Крестьянин поставил перед ними все, что нашлось в его хижине: ветчину, вино, фиг и винограду, такого крупного и ароматного, какой Эмилии редко случалось видеть.

После ужина жена крестьянина отвела ее в маленькую спальню; там Эмилия задача ей несколько вопросов, касающихся Монтони. На эти вопросы женщина, которую звали Дориной, давала сдержанные ответы, говоря, что не знала о намерениях «эчеленцы» прислать сюда Эмилию, но признавалась, что муж ее был извещен об этом. Убедившись, что от нее не добьешься ничего путного, Эмилия отпустила Дорину и удалилась на покой; но бурные события, только что пережитые, и беды, ожидаемые впереди, осаждали ее встревоженную душу и вместе с новизною положения упорно отгоняли сон.

 

ГЛАВА XXXII

Утром, отворив окно, Эмилия была поражена окружающей красотой. Домик стоял в самой чаще, состоявшей главным образом из каштанов вперемежку с кипарисами, рябиной и дикой смоковницей. Из-за темных раскидистых ветвей виднелись на востоке лесистые Апеннины; они высились величественным амфитеатром, но уже не чернея соснами, как Эмилия привыкла видеть их, а увенчанные на вершинах вековыми лесами каштанов, дубов и восточных платанов, теперь расцвеченных роскошными осенними красками; леса эти густой массой спускались вниз в долину и лишь кое-где выступали из-за зелени гордые скалистые утесы, по временам сверкая на солнце. У подножия гор тянулись виноградники; там картину оживляли местами изящные виллы тосканской знати, расположенные на склонах, поросших рощами оливковых, тутовых, померанцевых и лимонных деревьев. Равнина, куда спускались склоны, была тщательно возделана и пестрые ее оттенки стушевывались в общую гармонию при лучах итальянского солнца. Виноградные лозы, алея пурпуровыми гроздьями между порыжелой листвы, ниспадали роскошными фестонами с высоких фиговых и вишневых деревьев; пастбища, сочные и богатые, какие Эмилия редко видела даже в Италии, простирались по берегам реки, которая, вытекая из гор, извивалась по всей равнине и впадала в морскую бухту. Там, далеко к западу, вода, сливаясь с небесами, принимала бледно-лиловый оттенок, и раздельная линия между ними лишь по временам обозначалась движением вдоль горизонта паруса, сверкавшего на солнце.

Хижина, защищенная густыми деревьями от знойных полуденных лучей и открытая лишь вечерним лучам солнца, совсем исчезала среди виноградных лоз, фиговых деревьев и кустов жасмина с такими крупными, душистыми цветами, каких Эмилия никогда еще не видывала. Зреющие гроздья винограда висели вокруг ее оконца. Дерн у подножия деревьев был усыпан множеством диких цветов и ароматических растений, а на противоположном берегу реки виднелась роща лимонных и апельсинных деревьев. Эта роща хотя и находилась против самого окна Эмилии, но не заслоняла вида, а оттеняла своей темной листвой эффектность перспективы. Словом, это местечко было земным раем и его безмятежное спокойствие незаметно передавалось ее измученной душе.

Скоро ее позвала завтракать дочь крестьянина, девушка лет семнадцати, с приятным личиком, на котором Эмилия с удовольствием прочла самые прекрасные душевные качества, тогда как на лицах других обитателей хижины были написаны суровые, дурные наклонности: жестокость, хитрость и двоедушие; к этому последнему типу принадлежали лица крестьянина и его жены.

Маделина не отличалась словоохотливостью, но все, что она говорила, было сказано кротким голоском и скромным, милым тоном, понравившимся Эмилии. Она завтракала за отдельным столиком с Дориной, тогда как У го и Бертран закусывали тосканской ветчиной и пили вино вместе с хозяином, расположившись у дверей хижины. Окончив есть, Уго поспешно встал и потребовал своего мула. Эмилия узнала, что он должен вернуться в Удольфский замок, а Бертран останется в хижине; это обстоятельство не удивило ее, тем не менее сильно встревожило.

Когда Уго уехал, Эмилия собралась было погулять в соседнем лесу; но ей объявили, что она не может уходить из хижины иначе, как в сопровождении Бертрана, и она отказалась от своего намерения и ушла в свою спаленку. Глаза ее устремились на гряду высоких Апеннин, громоздящихся вдали, и она вспомнила дикие местности в этих горах и все страхи, испытанные ею прошлой ночью, особенно в тот момент, когда Бертран проговорился, что он убийца. Эти воспоминания пробудили рад образов, хоть немного отвлекавших ее от непосредственных забот о своей участи, и она сложила их в следующие строки, радуясь, что нашла невинное средство скоротать часы невзгоды.

ПИЛИГРИМ

Чрез Апеннины тихо окровавленными стопами Благочестивый странник держит одинокий путь. Несет он к алтарю Лоретской святой Девы Лепту скромную, собранную усердными трудами. На высях гор потух холодный луч вечерний, И, погрузившись в полумрак, уснула вся долина. И вот последняя златая полоса На западе печально догорает. Над головой его тоскливо стонут сосны. Когда проносится вверху ночная бриза. Внизу поток бурлит и в скалы ударяет. Остановился пилигрим над бездною крутою, Затем в долину вниз шаги свои он направляет. Вот смутно крест отшельника виднеется вдали На высоте скалы: там странник может отдохнуть, Прилечь в пещере у святого старца. Уснуть на ложе из сухих ветвей и листьев. Несчастный! не чует он предательской судьбы! Тут за скалой разбойник притаился. Идет вперед наш пилигрим и тихо псалом поет. Одним прыжком кидается злодей на богомольца. Несчастный кровью истекает, уже глаза его померкли, Но кроткий дух не знает мести, И умирает он с молитвой на устах за своего убийцу.

Предпочитая уединение своей комнатки разговорам с обитателями нижнего этажа, Эмилия отобедала одна. Маделине позволили ей прислуживать; из ее немудрой беседы Эмилия узнала, что крестьянин и его жена давно живут в этой хижине, приобретенной для них синьором Монтони в награду за какую-то важную услугу, оказанную ему много лет тому назад Марко, который был близким родственником старого Карло, управляющего замком.

— С тех пор прошло так много лет, — говорила Маделина, — что я ничего об этом не знаю, но видно, мой отец сделал для синьора что-то очень хорошее, по крайней мере, матушка говорит, что за эту услугу мало заплатить избушкой.

Эти замечания Эмилия выслушала с каким-то жутким интересом, так как они придавали мрачную окраску характеру этого Марко, — несомненно, что эта услуга, оказанная им синьору Монтони, была преступного свойства. А если так, то Эмилия имела полное основание думать, что она была прислана сюда и отдана в руки этого человека с каким-нибудь отчаянным умыслом.

— Не слыхала ли ты, сколько лет тому назад все это случилось? — спросила Эмилия, вспоминая об исчезновении синьоры Лаурентини из Удольфского замка. — Как давно отец твой оказал синьору услугу, о которой ты говорила?

— Это было незадолго перед тем, как мы переселились в этот дом, синьора, — отвечала Маделина, — значит, лет восемнадцать тому назад.

Это почти совпадало с тем временем, когда синьора Лаурентини, как ей рассказывали, исчезла из замка; Эмилии пришло в голову, что Марко был сообщником в этом таинственном деле, а может быть, даже действовал в качестве убийцы! Это ужасное предположение заставило ее так глубоко задуматься, что она не заметила, как Маделина вышла из комнаты. Некоторое время Эмилия как будто не сознавала ничего, что происходило кругом. Наконец слезы принесли ей облегчение; поплакав, она почувствовала некоторое успокоение духа и перестала трепетать от предчувствия бед, которых, может быть, никогда и не случится; она нашла в себе достаточно решимости, чтобы забыть на время свои заботы. Вспомнив о нескольких книгах, которые она, даже второпях отъезда из Удольфского замка, успела сунуть в свой маленький чемодан, она выбрала одну из них и села у своего веселого оконца; глаза ее попеременно переносились от страниц книги к волшебному ландшафту и красота окружающей природы скоро навеяла на нее тихую меланхолию.

Так она просидела в одиночестве весь вечер, наблюдая, как солнце склонилось к западу, бросая роскошные снопы света на далекие горы и сверкая на отдаленном океане и ходячих парусах, перед тем как погрузиться в волны. Затем в задумчивый час сумерек ее мысли с нежностью вернулись к Валанкуру; опять она припомнила все подробности, относящиеся к полночной музыке, и все, что дало ей повод догадываться о заточении Валанкура в замке; и придя к уверенности, что слышанный ею голос был его голосом, она мысленно оглянулась на его мрачное место заточения с чувством горя и жалости.

Освеженная прохладным благоухающим воздухом, успокоенная и убаюканная до состоянии тихой меланхолии нежным журчаньем ручья внизу и шепотом леса, она замешкалась у окошка долго после заката солнца, наблюдая, как тьма расстилается по долине и как все погружается в мрак — только общие очертания гор еще виднелись на горизонте. Но вслед за тем наступила ясная лунная ночь и придала всему ландшафту то, что дает время картинам былой жизни, когда оно стушевывает все их грубые штрихи и бросает на все смягчающую тень. Сцены жизни в «Долине» на рассвете ее юности, когда ее охраняли горячо любимые родители, являлись в воспоминании Эмилии очаровательно прекрасными и возбуждали горькие сравнения с ее теперешней судьбой. Не желая подвергаться грубому обращению крестьянки, Эмилия осталась в своей комнатке без ужина, и опять много плакала, думая о своем одиноком, опасном положении. Эти размышления лишили ее последней твердости: у нее явилось желание поскорее освободиться от тяжкого бремени жизни, так долго угнетавшего ее, — она молила Бога, как милости, поскорее прибрать ее…

Истомленная слезами, она наконец легла на свой тюфяк и погрузилась в сон, но скоро была разбужена стуком в дверь; вскочив в ужасе, она услыхала чей-то голос, зовущий ее. Образ Бертрана со стилетом в руке тотчас предстал в ее воображении; она не отворяла двери и даже не отвечала на зов, но прислушивалась в глубоком молчании; наконец тот же голос повторил потихоньку ее имя и она спросила, кто там.

— Это я, синьора, — отвечал голос, — принадлежавший, как теперь оказалось, Маделине. — Пожалуйста, отоприте. Не пугайтесь, это я.

— Что привело тебя сюда в такой поздний час, Маделина? — спросила Эмилия, впустив девушку.

— Тсс… синьора, Бога ради, тише! Если нас услышат, мне несдобровать… Отец, и мать, и Бертран — все спят, — продолжала Маделина, тихонько затворив дверь и подойдя ближе, — а я принесла вам поужинать: ведь вы ничего не кушали. Вот немного винограду и фиг и полстакана вина…

Эмилия поблагодарила ее, но выразила опасение, чтобы ее добрый поступок не навлек на нее гнева Дорины, когда там хватится этих фруктов.

— Отнеси все это назад; Маделина, прибавила Эмилия, — я буду меньше страдать, если поголодаю, чем страдала бы, если б за свое доброе сердце ты подверглась неудовольствию матери.

— О, синьора, этого нечего бояться; мать ничего не узнает, потому что я принесла вам свою порцию ужина. Вы меня огорчите, если не захотите покушать.

Эмилия была тронута великодушием доброй девушки и от слез долго не в силах была произнести ни слова. Маделина молча наблюдала ее; наконец, не поняв причины ее волнения, сказала:

— Не плачьте, синьора! Правда, мать иногда брюзжит, потом все сейчас проходит, и вы не принимайте очень-то близко к сердцу ее воркотню. Она и меня часто бранит, но я научилась сносить ее придирки. Когда она кончит, я убегаю в лес, играю на своем sticcado и все сейчас забываю.

Эмилия, улыбаясь сквозь слезы, сказала Маделине, что она добрая девушка, и приняла ее подношение. Ей хотелось узнать, не говорили ли Бертран и Дорина про себя о Монтони, или о его планах на ее счет в присутствии Маделины, но ей претило наталкивать молоденькую девочку на такой низкий поступок, как передачу интимных разговоров ее родителей. На прощанье Эмилия просила ее приходить к ней, когда ей только будет можно, не возбуждая гнева матери; Маделина, пообещав, потихоньку прошмыгнула в свою каморку.

Так прошло несколько дней. Эмилия безвыходно сидела в своей комнате; Маделина приходила к ней прислуживать за столом; кроткое личико и скромные манеры ее оказывали на Эмилию необыкновенно успокоительное действие. Свою веселенькую, как беседка, комнатку Эмилия очень полюбила и соединяла с ней представление о безопасности, какое мы обыкновенно соединяем со своим домом. В этот период времени настроение ее духа, не тревожимое никакими неприятностями, настолько успокоилось, что позволяло ей наслаждаться книгами, среди которых она нашла несколько неоконченных пейзажей и несколько чистых листов бумаги, вместе с рисовальными принадлежностями.

Таким образом она получила возможность развлекаться рисованием: выбрав из окна какой-нибудь из прелестных уголков ландшафта, она компоновала целые сцены и дополняла их своей причудливой фантазией. В этих маленьких набросках она обыкновенно помещала какие-нибудь интересные, характерные группы и часто сочиняла по этому поводу какую-нибудь простую, трогательную историю; порою из глаз ее выкатывалась слеза, вызванная вымышленными горестями, и она забывала на минуту о своих действительных заботах и страданиях. Вот так-то она и коротала в невинных занятиях тяжелый часы невзгод и с кротким терпением ожидала, что будет дальше.

В один прекрасный вечер, сменивший знойный душный день, Эмилия наконец решилась пойти гулять, хотя знала, что Бертран непременно будет сопровождать ее; вместе с Маделиной она вышла из хижины. Бертран пошел за ними, но позволил ей выбрать направление прогулки. Пора была прохладная, тихая; Эмилия с восхищением оглядывала красивую местность. Как прелестна была яркая синева небес! Окрашивая верхние слои воздуха, она постепенно бледнела книзу и наконец сливалась с шафранным сиянием на горизонте. Не менее прелестны были разнообразные, теплые тона Апеннин в то время, как солнце кидало свои пламенные лучи на изрытую поверхность.

Эмилия держалась течения реки и шла под тенью деревьев, нависших над ее зеленеющими берегами. На противоположных берегах пастбища оживлялись стадами скота чудного сливочного цвета, а за пастбищами виднелись апельсинные и лимонные рощи, густо усеянные золотистыми плодами. Эмилия шла, направляясь к морю, отражавшему, горячее сияние заката; скалы и утесы, возвышавшиеся на его берегах, были окрашены пурпуром последних солнечных лучей. Долина заканчивалась справа высоким мысом, вершина которого, господствующая над волнами, была увенчана развалинами древней башни, служившей теперь для береговых сигналов; ее полуразрушенные зубцы и распростертые крылья какой-то морской птицы, кружившейся над нею, все еще озарялись отраженными лучами солнца, хотя диск его уже опустился за горизонт, между тем как нижняя часть руин и скала, на которую она опиралась, потонули в серых сумеречных тенях.

Достигнув этого мыса, Эмилия с каким-то восторженным наслаждением смотрела на утесы, тянувшиеся по обе стороны пустынных берегов; некоторые были покрыты рощами сосен, а другие представляли обнаженные кручи голого сероватого мрамора, лишь местами поросшего миртой и ароматическими травами. Море словно уснуло в безмятежном покое; ровная зыбь с тихим ропотом замирала на береговом песке, а в гладкой поверхности моря отражались в смягченной красе румяные облачка заката.

Эмилия, глядя на океан, вспоминала о Франции, о былых временах и желала, — о! как горячо, как тщетно желала! — чтобы волны эти унесли ее к далекой родной отчизне!

«Ах, этот корабль, — думала она, — что так величественно скользит мимо с его высокими парусами, отражающимися в воде, — быть может, он плывет во Францию! Счастливое, счастливое судно!»

Она пристально следила за ним с умиленным чувством, пока серые сумерки не затуманили даль и не скрыли его из виду. Меланхолический плеск волн у ног ее еще более разнежил ее сердце и вызвал у нее слезы; плеск волн был единственный звук, нарушавший тишину вечернего часа.

Но вот, пройдя немного по извилистой береговой полосе, она вдруг услышала хор голосов, пронесшийся в воздухе. Эмилия остановилась послушать, однако не желая, чтобы поющие ее увидели, и впервые обернулась назад на Бертрана, своего сторожа, который следовал за нею на некотором расстоянии в сопровождении еще какого-то лица. Успокоенная этим обстоятельством, она пошла дальше по направлению звуков, которые как будто неслись из скалистого мыса, вдававшегося в береговую полосу.

Эмилия ускорила шаги и, обойдя скалу, увидела в обширной бухте внизу, осененной лесом от самого края береговой полосы до вершины скал, две группы крестьян: одна разместилась под тенью деревьев, а другая стояла у самой воды вокруг поющей девушки, которая держала в руках гирлянду цветов, как будто собираясь бросить ее в волны.

Эмилия, внимательно прислушавшись, услыхала следующую песню-воззвание на чистом, изящном тосканском наречии с аккомпанементом нескольких музыкальных инструментов:

К МОРСКОЙ НИМФЕ

О нимфа! любишь ты качаться на волне зеленой, Когда Нептун затихнет в час ночной, Уснув под звуки музыки печальной, Восстань! о нимфа, из своей лазоревой пещеры. Уж Геспер засиял в час сумерек вечерний И затрепещет Цинтия в волнах, Заденет луч ее суровые утесы И разольется в воздухе ночная тишина. Тогда пусть нежный голос твой раздастся в отдаление, Рассыплется он вдоль пустынных берегов, И песнь волшебная твоя пусть сердце успокоит. Восстань, о нимфа, из своей лазоревой пещеры. (Хор): Восстань! восстань!

Последние слова были подхвачены хором, гирлянду цветов бросили в волны, и хор, постепенно замирая, наконец умолк.

— Что это такое, Маделина? — спросила Эмилия, пробуждаясь от приятного трепета, навеянного музыкой.

— Нынче канун праздника, синьора, — объяснила Маделина, — и вот крестьяне забавляются всякими играми.

— Но они упоминают о морской нимфе, — заметила Эмилия, — какая связь между нимфой и этими добрыми людьми?

— О, синьора, — возразила Маделина, не поняв причины удивления Эмилии, — никто не верит в эти вещи, но в наших старинных песнях о них говорится; и даже в наших играх и хороводах мы поем о нимфах и бросаем гирлянды в море,

Эмилия с детства привыкла смотреть на Флоренцию, как на центр литературы и изящных искусств; но чтобы склонность к классической древности проникла в среду крестьян края, — это приводило ее в удивление и восторг. Аркадский тип девушек привлек также ее внимание. Одежда их состояла из коротенькой, пышной юбки светло-зеленого цвета, с лифом из белого шелка, широкие рукава были подобраны на плечах лентами и букетиками цветов. Волосы их, падавшие завитками на шею, также были украшены цветами, а маленькая соломенная шляпа, надетая немного назад и набекрень, придавала всей фигуре какой-то задорный, веселый вид.

Когда пение окончилось, некоторые из девушек подошли к Эмилии, пригласили ее присесть в их кружок и угостили ее и Маделину, которую знали, виноградом и фигами.

Эмилия поблагодарила их за ласку; ей понравилась простота и грация их обращения, очевидно, свойственная им от природы, и когда вскоре после того подошел Бертран и стал звать ее домой, один из крестьян, протягивая плетенку, предложил ему выпить. Перед таким искушением Бертран редко когда мог устоять.

— Пусть бы и барышня потанцевала с девушками, — предложил крестьянин, — пока мы с тобой осушим эту фляжку. Сейчас начнутся пляски. Ну, парни, налаживайте свои тамбурины и дудки!

Заиграли веселый плясовой мотив; крестьяне помоложе установились в кружок, к которому Эмилия охотно примкнула бы, если б ее душевное настроение более гармонировало с их весельем, Маделина, однако, пошла танцевать, а Эмилия, глядя на счастливую группу, позабыла на время о своих собственных несчастьях. Но скоро к ней вернулась прежняя меланхолия, пока она сидела немного в стороне от всех, слушая ласкающие звуки музыки, разносимые бризом, и наблюдая серебристую луну, проливавшую свой трепетный свет на волны и на лесистые вершины деревьев, осенявшие тосканские берега.

Между тем Бертрану так пришлась по вкусу первая фляга, что он охотно приступил ко второй, и было уже довольно поздно, когда Эмилия не без опасений вернулась в хижину.

После этого вечера она часто выходила гулять с Маделиной, но не иначе как в сопровождении Бертрана; душа Эмилии стала постепенно успокаиваться, насколько позволяло ее тревожное положение. Тишина, среди которой она жила, внушала ей надежду, что она была прислана сюда не с какой-нибудь злой целью, и если б не догадка о том, что Валанкур в это самое время находится в Удольфском замке, она желала бы остаться жить в этой хижине до тех пор, пока ей не представится случай вернуться на родину. Относительно мотивов, побудивших Монтони отослать ее в Тоскану, она находилась в еще большем недоумении, чем когда-либо; точно так же она не верила, чтобы его побуждало желание оградить ее безопасность.

Прожив уже некоторое время в деревенской хижине, она вдруг вспомнила, что впопыхах торопливого отъезда из Удольфского замка она позабыла там бумаги, переданные ей покойной теткой и касающиеся ее лангедокских поместий; но хотя такая забывчивость и привела ее в некоторое беспокойство, однако у нее сохранилась надежда, что запрятанные в тайник бумаги эти не попадутся в руки Монтони.

 

ГЛАВА XXXIII

Вернемся теперь на время в Венецию, где граф Морано томился под гнетом всяческих невзгод. Вскоре после его возвращения в этот город он был арестован по приказу сената; ему сообщили, в чем состоит его вина, но препроводили в такое место заключения, куда не мог проникнуть никто из его друзей, несмотря на усердные поиски. Кто был враг, навлекший на него это бедствие, граф никак не мог угадать; тем не менее его подозрения чаще всего останавливались на Монтони, и очевидно эти догадки были не только правдоподобны, но и вполне основательны.

В самом деле, Монтони подозревал Морано в отравлении вина в его кубке. Но, не имея достаточных доказательств для уличения его в преступном покушении, он принужден был отказаться от преследования его судом и прибегнуть к другим способам мщения. Он обратился к одному доверенному лицу с поручением опустить донос в знаменитое denunzie secrete, или одну из львиных пастей, которые были вделаны в стену галереи Дворца Дожей в виде приемников для анонимных доносов на лиц, подозревавшихся в государственных преступлениях. В подобных случаях не происходило очной ставки между обвинителем и обвиняемым, поэтому всякий мог оклеветать своего врага и добиться того, чтобы его подвергли несправедливой каре, не боясь дурных последствий для себя. Что Монтони прибегнул к такому дьявольскому средству погубить человека, которого подозревал в покушении на свою жизнь, — в этом не было ничего мудреного. В письме, послужившем орудием для его мести, он обвинял Морано в изменнических замыслах против правительства и старался подкрепить свой донос всеми доводами, какие мог придумать с присущим ему лукавством. Сенат, для которого подозрения были в то время почти равносильны доказательствам, арестовал графа по этому обвинению и, даже не сообщив ему, в чем он виноват, ввергнул его в одну из секретных темниц, наводивших ужас на жителей Венеции и в которых узники часто томились всю жизнь, а иногда умирали, не отысканные своими друзьями.

Морано навлек на себя личную ненависть многих членов правительства; одним не нравился его образ жизни, других раздражало его честолюбие и соперничество с ними во многих случаях общественной деятельности; и, конечно, трудно было надеяться, чтобы милосердие смягчило суровость закона, находящегося в руках таких врагов.

Синьора Монтони между тем угнетали опасности другого рода. Его замок был осажден войсками, которые бесстрашно шли напролом и готовы были на всякие жертвы только бы одержать победу. Крепость, сильно укрепленная, выдержала, однако, их нападение; это обстоятельство, в совокупности с энергичной защитой гарнизона и недостатком продовольствия в дикой, горной местности, скоро принудили осаждающих снять осаду.

Когда Удольфский замок был оставлен неприятелем и очутился во власти Монтони, он отправил Уго в Тоскану за Эмилией, которую перед осадой послал, ради ее личной безопасности, в место более надежное, чем замок, где в то время мог еще восторжествовать неприятель. Когда окончательно водворилось спокойствие в Удольфских стенах, Монтони пожелал скорого возвращения Эмилии и поручил Уго помочь Бертрану препроводить ее обратно в замок.

Повинуясь приказанию синьора, Эмилия с сожалением простилась с доброй Маделиной; целых две недели она пробыла в Тоскане, и это время было для нее отдыхом, необходимым для успокоения ее расстроенных нервов и измученной души. Снова началась переправа через Апеннины. По пути Эмилия бросала с высот печальный взгляд на прекрасную равнину, расстилающуюся у их подошвы, и на далекое Средиземное море, по волнам которого ей так хотелось перенестись в родную Францию! Она грустила, что ей приходится возвращаться в замок, где она столько выстрадала, но печаль ее смягчалась предположением, что Валанкур, может быть, находится там, и она чувствовала некоторое облегчение при мысли о возможности быть около него, несмотря на то, что он, вероятно, томится в плену.

Был полдень, когда она выехала из хижины и вечер наступил раньше, чем они успели доехать до Удольфского замка. Ночь была лунная, но луна светила только по временам, так как небо было окутано облаками; при свете факела, который нес Уго, путешественники подвигались почти все время молча — Эмилия, погруженная в раздумье о своем положении: а Бертран и Уго мечтая в скором времени насладиться доброй бутылкой вина и яркого очага, так как с некоторых пор уже ощущалась разница между теплым климатом долин Тосканы и холодным воздухом в горах. Эмилию, наконец, вывел из задумчивости отдаленный бой башенных часов: она прислушивалась с жутким чувством к густым звукам, разносимым ветром. Прозвучал еще удар, а затем еще и печальным эхом замер в горах; Эмилии в ее мрачном настроении почудилось, что это погребальный звон…

— А! вон и старые башенные часы звонят, — воскликнул Бертран. — Небось живы остались! пушки не заставили их замолчать.

— Еще бы! — отозвался Уго; часы все время звонили погромче пушек! Я слыхал их звон в самом жарком сражении, а сражения длились здесь несколько дней; я еще боялся, как бы пушка не задела наших старых часов, но они устояли, а с ними и башня.

Дорога обогнула подошву горы и теперь они приблизились к замку настолько, что могли видеть его в глубине долины; луч луны на мгновенье озарил его и затем он снова скрылся во мраке; но быстро промелькнувшие очертания каменной громады успели пробудить мучительные, горькие чувства в сердце Эмилии. Массивные, мрачные стены замка рисовали ей все ужасы заточения и страданий, но теперь, по мере того как она приближалась к нему, к ее страху примешивался луч надежды! Несомненно, что там живет Монтони, но весьма возможно, что там и Валанкур, а она не могла не испытывать чувства радости и надежды, приближаясь к месту, где находился ее возлюбленный.

Путники прошли по всей долине, и скоро Эмилия опять увидела из-за деревьев старые стены и озаренные луною башни; дойдя до крутого обрыва, над которым высился Удольфский замок, они могли при ярком свете луны разглядеть все опустошения, произведенные в нем осадой — кое-где разрушенные стены и обвалившиеся зубцы. Громадные обломки скатились вниз под деревья, между которыми теперь пробирались наши путники, и лежали вперемежку с глыбами земли и скал, которые увлекли за собой при падении. Лес также пострадал от выстрелов, так как служил защитой для неприятеля от огня с укреплений. Множество чудных деревьев были вырваны с корнем, а другие на большом пространстве стояли без крон.

— Нам лучше пойти пешком, — сказал Уго, — а мулов вести под уздцы в гору, а то еще, пожалуй, попадем в одну из ям, вырытых ядрами: тут таких много. Дай мне факел, — продолжал Уго, обращаясь к Бертрану, после того как они спешились. — Смотрите, осторожнее, чтобы не споткнуться о что-нибудь подозрительное, — ведь земля еще не совсем очищена от неприятеля.

— Как? — удивилась Эмилия, — неужели здесь еще остался неприятель.

— Этого я не знаю, — отвечал Уго. — Но когда я уехал отсюда, я видел двух-трех молодцов, распростертых под деревьями.

По мере того, как они подвигались при свете факела, бросавшего мрачный свет на землю и далеко в чащу леса, Эмилия боялась смотреть вперед, чтобы какой-нибудь зловещий предмет не попался ей на глаза. Тропинка была усеяна поломанными стрелами и доспехами, которые носили солдаты в то время поверх более легкой одежды.

— Давай-ка сюда огня, — сказал Бертран, — Я наткнулся на что-то такое, что трещит под ногами.

Уго поднес факел, и они увидали валявшийся на земле стальной панцирь; Бертран поднял его. Оказалось, что он был продырявлен насквозь, а подкладка вся пропитана кровью. Эмилия попросила идти дальше, и Бертран, пустив какую-то грубую шутку по адресу того несчастного, кому принадлежал панцирь, бросил его на землю, и все трое двинулись дальше.

Эмилия на каждом шагу трепетала увидеть следы кровопролития и смерти. Когда они подошли к опушке леса, Бертран остановился, чтобы осмотреть почву, сплошь загроможденную толстыми стволами и ветвями деревьев, недавно служившими украшением местности. Казалось, тут, на этом месте, пришлось особенно плохо осаждающим; судя по вывернутым и поломанным деревьям, здесь-то и происходил самый жестокий бой с гарнизоном. При свете факела блестела сталь между стволами деревьев; земля была усеяна поломанным оружием и клочьями рваной одежды воинов. Эмилия все еще боялась наткнуться на изуродованные трупы; она стала опять просить своих спутников идти дальше, но они были слишком поглощены своими исследованиями и не обращали на нее внимания. Тогда она отвернулась от этих сцен опустошения и обратила взоры к замку, где заметила огонь, двигавшийся вдоль укреплений. В этот момент башенные часы пробили двенадцать и послышался звук трубы. Эмилия спросила, что это значит?

— О, это только смена часовых, — отвечал Уго.

— Но прежде не было этой трубы, — заметила Эмилия. — Это новый обычай.

— Нет, барышня, обычай-то старый и его теперь только возобновили; он всегда существовал в военное время. Трубят каждый раз в полночь, со времени осады замка.

— Слушайте… опять! — воскликнула Эмилия, когда вторично прозвучала труба.

Вслед затем она услышала слабый лязг оружия; раздался пароль, произнесенный на террасе, и на него ответили из отдаленных частей замка.

Эмилия озябла и опять попросила не останавливаться.

— Сейчас, сейчас, барышня, — отвечал ей Бертран, копаясь в груде обломков пикой, которую всегда носил при себе.

— Слышите? — воскликнула Эмилия. — Что это за шум?

— Какой там шум? — произнес Уго, останавливаясь и прислушиваясь.

— Вот опять! — повторила Эмилия. — Он несомненно доносится с укреплений.

Глянув наверх, они заметили огонек, двигавшийся вдоль ограды укреплений, и порыв ветра донес до них голос часового.

— Кто идет? Отвечайте, или вам будет плохо!

Бертран вскрикнул от радости:

— Ага, товарищ! Это ты? — сказал он и дал пронзительный свисток.

На его сигнал часовой ответил тем же.

Вскоре путники выбрались из леса на взрытую дорогу, которая вела прямо к воротам замка, и Эмилия опять с чувством трепета оглядела грозное сооружение.

«Увы! — промолвила она про себя, опять я возвращаюсь в свою тюрьму!»

— Однако здесь, видно, шла жаркая работа, клянусь св. Марком! — воскликнул Бертран, помахивая факелом над землей. — Ишь как снарядами взрыло землю!

— Да, да, — подтвердил Уго. — Это наши жарили с редута, и чертовски метко, надо сказать! Неприятель прошел бешено приступом на большие ворота; но он мог бы наперед знать, что ничего с нами не поделаешь, потому что, кроме пушки, со стен наши стрелки с двух круглых башен жарили напропалую, — никакой возможности не было устоять, клянусь св. Петром! Такая шла потеха — мое почтение! Я хохотал до упаду, глядя, как подлецы улепетывают! Вот жаль, голубчик Бертран, что тебя там не было, — ты бы взял приз за быстрый бег!

— Ага! ты опять за старые штуки, — угрюмо огрызнулся Бертран. — Счастлив ты, что замок близехонько. Ты знаешь, я ведь не задумаюсь отправить тебя на тот свет, коли ты очень расхорохоришься!

Уго отвечал хохотом и принялся еще что-то рассказывать про осаду. Эмилия слушала и поражалась резким контрастом между теперешним положением края и теми кровопролитными сценами, которые еще так недавно здесь разыгрывались. Грохот пушек, бой барабанов, рев труб, стоны побежденных и крики победителей сменились теперь такой глубокой тишиной, точно смерть восторжествовала одинаково и над победителями и над побежденными. Полуразрушенная башня у главных ворот как будто не вязалась с хвастливым рассказом Уго об удирающем неприятеле, — очевидно, неприятель не только оказывал сопротивление, но и нанес немало вреда, прежде чем обратиться в бегство.

Эмилии показалось, насколько она могла рассмотреть при бледном свете месяца, что в этой башне пробита огромная брешь, а зубцы почти все разрушены. Как раз в одной из нижних бойниц мелькнул огонек и тотчас же исчез; но минуту спустя она увидала сквозь пробитое отверстие в стене солдата, подымавшегося с фонарем по узкой лестнице внутри башни. Эмилия вспомнила, что по этой самой лестнице она поднималась в ту ночь, когда Бернардин обманул ее, обещав устроить ей свидание с г-жой Монтони, и в своем воображении она опять пережала тот ужас, какой испытала тогда. Теперь они очутились уже недалеко от ворот, над которыми солдат отворил дверь комнаты, и при свете его фонаря она смутно увидала стены рокового покоя, где она насмотрелась таких ужасов; ей чуть не сделалось дурно при воспоминании о том моменте, когда она отдернула занавес и увидала страшный предмет, скрывавшийся за ним.

«Может быть и теперь, — размышляла она, — в этой комнате творится что-нибудь подобное; может быть, солдат идет в этот глухой полночный час в караул над телом товарища!»

Небольшой запас мужества, сохранившийся в ее душе е устоял под напором этих воспоминаний и предчувствий, — печальная учать г-жи Монтони как будто пророчила погибель и ей!.. Она подумала, что лангедокские поместья, если бы она отказалась от них, удовлетворили бы алчность Монтони, но не успокоили бы его мстительности, — для этого нужна была жертва еще более ужасная! Ей даже представилось, что если бы она отказалась от этих имений, то боязнь правосудия побудила бы его или держать ее пленницей, или просто лишить ее жизни.

Подошли, наконец, вплотную к воротам. Бертран, увидав свет, мерцавший сквозь небольшое оконце комнаты над воротами, громко крикнул, чтобы им отворили. Солдат спросил:

— Кто там?

— Вот я привел вам пленника, — отвечал Уго. — Отворяй-ка ворота и впусти нас.

— А ты сперва скажи, кто ты, что требуешь впуска? — возразил солдат.

— Как, старый товарищ, ты не узнаешь меня? — закричал Уго. — Говорят тебе, я привел пленника, связанного по рукам и по ногам, молодца, который упивался тосканским вином, пока мы тут дрались.

— Уж ты не успокоишься, пока я не расправлюсь с тобой по-своему! — свирепо огрызнулся Бертран.

— А, товарищ! это ты? — проговорил солдат. — Постой; я сейчас к тебе выйду.

Эмилия услышала шаги, спускавшиеся с лестницы, затем упала тяжелая цепь, сняли болты с маленькой потайной калитки, и солдат отворил ее, чтобы впустить путешественников. Он низко держал фонарь, освещая приступку калитки, и Эмилия снова очутилась под мрачным сводом ворот и услыхала, как запирается дверь, разобщающая ее с целым светом. Тотчас же она попала в первый двор замка и с каким-то тупым отчаянием оглядела обширное, пустынное пространство. Полночный час, готическая мрачность окружающих зданий, глухое эхо, вторившее голосам Уго и солдата, переговаривавшихся между собою, — все это еще усиливало ее печальные предчувствия. Прошли во второй двор, — какие-то отдаленные звуки вдруг раздались среди безмолвия, и чем дальше они подвигались, тем звуки становились все громче. Наконец Эмилия убедилась, что это звуки хохота и пьяного разгула. Невеселые мысли навеяли на нее эти отклики кутежа.

— Что ж, видно, и у вас здесь не прочь тосканское вино распивать, — промолвил Бертран, — если судить по этому Содому! Клянусь, и Уго, наверное, больше пьянствовал, чем сражался. Кто же это пирует в такую позднюю пору?

Сам эчеленца с другими синьорами, — отвечал солдат. — По всему видать, что вы здесь чужой, а то не стали бы задавать таких вопросов. Наши синьоры — молодцы и никогда не спят по ночам, а больше бражничают. Да и нам бы не худо выпить! а то ведь замерзнешь, шатаясь по ночам, если не согреть себе нутро добрым винцом…

— Мужество, братец, мужество должно согревать твое сердце! — сказал Уго.

— Мужество! — отозвался солдат, приняв угрожающую позу. Заметив это, Уго вернулся к вопросу о пирушке.

— Это что-то новое, — сказал он. — При мне, когда я еще не уезжал отсюда, синьоры все сидели да совещались.

— Это не мешало им и тогда бражничать, — прибавил Бертран, — но действительно после осады они только и делают, что кутят; на их месте, впрочем, я бы себя также ублажал за свою храбрость.

Теперь путешественники уже прошли по второму двору и , достигли входа в сени; солдат пожелал им спокойной ночи и поспешил назад на свой пост. Пока они ждали, чтобы их впустили, Эмилия соображала, как бы ей избегнуть свидания с Монтони и пробраться незамеченной в свою комнату; она боялась одной мысли — встретиться со своим грозным родственником, или с кем-нибудь из гостей в этот час.

Шум внутри замка теперь до того усилился, что, хотя Уго стучался несколько раз, слуги его не слышали. Это дало Эмилии время обдумать, возможно ли ей будет удалиться незамеченной? Хотя, может быть, ей и удалось бы подняться украдкой по главной лестнице, но все-таки она не могла найти дорогу в свою комнату без огня. Тут ей с ошеломляющей ясностью представилась трудность добыть света и опасность бродить по замку впотьмах. У Бертрана был всего один факел, и она знала, что слуги никогда не приносят свечи, когда приходят отворять, потому что сени достаточно освещались лампой, висевшей со сводчатого потолка, а пока она будет дожидаться Аннеты со свечой, Монтони или кто-нибудь из его приятелей могут увидать ее…

Дверь отворил старый Карло. Эмилия, попросив его точас же прислать Аннету со свечой в большую галерею, где она решила ждать ее, торопливыми шагами направилась к лестнице; Бертран и Уго пошли за стариком Карло в людскую: им хотелось поскорее сесть за ужин и погреться у огня из древесных сучьев. Эмилия, при тусклом свете фонаря между сводами просторных сеней, пробиралась к лестнице, где стояла почти полная темнота; взрывы веселья, раздававшиеся из дальней комнаты, усиливали ее пугливость и смущение; она ожидала, что вот-вот отворится дверь и появится Монтони или его товарищи. Достигнув, наконец, лестницы и взобравшись до верху, она села на одной из ступенек ждать прихода Аннеты; глубокая тьма в галерее удерживала ее идти дальше; прислушиваясь к шагам горничной, она слышала только отдаленные отголоски разгула, доносившиеся эхом из сводов внизу. Одну минуту ей показалось, что она слышит какой-то шорох из галереи позади и, обернувшись, увидала, будто движется что-то светящееся. Но она не могла в этот момент подавить в себе трусливую слабость, — встала и потихоньку сошла на несколько ступенек пониже.

Между тем Аинета не появлялась. Эмилия пришла к заключению, что она легла спать и что никто не разбудит ее; перспектива провести всю ночь здесь, впотьмах, или, что все равно, где-нибудь в другом столь же неуютном месте (она знала, что немыслимо отыскать дорогу по запутанным коридорам в ее комнату) исторгла у нее слезы ужаса и отчаяния.

Пока она сидела на ступеньках, ей показалось, что опять раздался какой-то странный, тихий звук из галереи; она затаила дыхание, но шумные голоса внизу мешали ей сосредоточиться. Вскоре она услыхала, что Монтони с приятелями выскочили в главные сени; судя по голосам, они были сильно пьяны и как будто подвигались к лестнице. Эмилия вспомнила, что они должны пройти мимо нее в свои комнаты и, позабыв о своих страхах относительно галереи, опрометью бросилась туда с намерением спрятаться в одном из побочных коридоров и попытаться, когда синьоры разойдутся, как-нибудь найти дорогу к себе или в комнату к Аннете, помещавшуюся в дальнем конце замка.

Простирая руки вперед, она пробиралась по галерее, пока не услыхала голоса мужчин внизу, очевидно, остановившихся разговаривать у подножия лестницы; она замерла, прислушиваясь, но боясь идти дальше по темной галерее, где, судя по слышанным звукам, как будто крадется какое-то существо.

«Они уже узнали о моем приезде, — соображала она, — и Монтони идет искать меня! В настоящем его состоянии намерения у него наверное самые отчаянные». Тут она припомнила сцену, происходившую в коридоре накануне ее отъезда из замка.

«О, Валанкур! — мысленно восклицала она. — Я должна отказаться от тебя навеки. Пренебрегать долее притеснениями Монтони было бы уже не мужеством, а безрассудством».

Голоса между тем приближались, и разговор принял очень горячий характер. Эмилия различала, между прочими, голоса Верецци и Бертолини, и те немногие слова, какие она уловила, заставили ее прислушаться с еще большим напряжением. Разговор, по-видимому, шел о ней; отважившись приблизиться на несколько шагов к лестнице, она убедилась, что они спорят из-за нее; каждый из них настаивал на исполнении какого-то обещания, полученного от Монтони. Тот сперва пробовал успокоить своих приятелей и уговаривал их вернуться к попойке, но потом ему, очевидно, надоел этот спор и, предоставив им улаживать его между собою как угодно, он хотел вернуться к остальным гостям в залу пира. Тогда Верецци остановил его.

— Где же она, синьор? — спросил он с нетерпением. — Скажите нам, где она?

— Я уже повторял вам, что не знаю, — отвечал Монтони, тоже, очевидно, много выпивший. — Вероятнее всего, она ушла к себе.

Верецци и Бертолини оставили расспросы и опрометью бросились оба к лестнице.

Эмилия во время этого разговора так сильно дрожала, что с трудом держалась на ногах; но теперь, почувствовав новый прилив сил в тот момент, когда услышала их поспешные шаги, она понеслась по темной галерее с быстротою лани. Но гораздо ранее, чем она достигла дальнего конца ее, свет лампы в руках Верецци мелькнул на стене. Показались оба соперника и, увидав Эмилию, мгновенно кинулись за нею. В эту минуту Бертолини, не совсем твердый на ногах, в своем нетерпении забыв всякую осторожность, споткнулся и растянулся во весь рост. Лампа упала вместе с ним и стала гаснуть на полу. Верецци, не думая о том, что необходимо сохранить огонь, воспользовался минутным преимуществом над своим соперником и поспешил следом за Эмилией, которая, увидав при свете лампы вход в боковой коридор, проворно повернула туда. Верецци только успел заметить, в каком направлении она бежала, и устремился за нею; но звук ее шагов скоро замер в отдалении. Менее знакомый с ходами и переходами замка, он принужден был пробираться в потемках осторожно, чтобы не упасть со ступенек, часто встречавшихся в старом огромном замке в конце коридоров. Наконец, этот ход привел Эмилию к другому коридору, именно к тому, куда выходила дверь ее комнаты; не слыша шагов за собою, она остановилась перевести дух и сообразить, как ей лучше поступить. Она направилась по первому коридору не потому, что ей так хотелось, а потому, что он прежде всего попался ей на пути. И теперь, добравшись до конца его, она по-прежнему находилась в недоумении, куда идти и как отыскать дорогу в потемках? Одно ей было ясно, что ей отнюдь не следует ходить в свою комнату, потому что там ее сейчас же отыщут; опасность усиливалась для нее с каждой минутой, пока она оставалась вблизи от своей комнаты. Ее мужество и силы были, однако, до такой степени истощены, что она принуждена была остановиться отдохнуть несколько минут в конце коридора, пока еще не слышно было приближающихся шагов. В эту минуту мелькнул свет из-под противоположной двери в галерее и, судя по его местонахождению, она догадалась, что это как раз дверь в ту таинственную комнату, где она сделала такое страшное открытие, что никогда не могла вспомнить о нем без содрогания. Присутствие света в этой комнате, да еще в такой поздний час, приводило ее в изумление, и она почувствовала такой неудержимый страх, что не решалась оглянуться на огонь; нравственные силы ее были так подавлены, что ежеминутно ей чудилось: вот отворится дверь и оттуда появится нечто неизъяснимо страшное… Она насторожилась — не слышно ли шагов по коридору и не видно ли луча света, — и заключила, что Верецци вернулся назад за лампой. Уверенная, что он скоро будет здесь, она задумалась, куда ей идти и как отыскать дорогу в потемках?

Слабый свет все еще виднелся из-под противоположной двери, но так велик и, быть может, так основателен был ее страх перед этой комнатой, что она ни за что не согласилась бы второй раз пуститься на разведку ее тайны, хотя там она могла бы наверное добыть света, столь необходимого для ее безопасности. Она все еще с трудом переводила дыхание и прислонилась к стене в конце галереи, как вдруг уловила какой-то шорох и тихий голос. В ту же минуту она убедилась, что это голос Верецци, который, по-видимому, не знал, что она тут, и рассуждал сам с собою. «Воздух здесь свежее! должно быть, это и есть тот самый коридор». По всей вероятности, он был один из тех героев, которые не страшатся неприятеля, а трусят потемок и подбодряют себя звуком собственного голоса. Как бы то ни было, он повернулся к свету и теми же крадущимися шагами направился дальше к комнате Эмилии, по-видимому, забывая, что в потемках ей легче увернуться от него, даже в своей комнате. Как обыкновенно пьяные, он упрямо преследовал мысль, всецело овладевшую его воображением.

Эмилия, услыхав, что шаги его удаляются, оставила свой пост и тихонько двинулась в противоположный конец коридора, решившись опять отдаться счастливой случайности и свернуть в ближайший ход, какой откроется ей; но прежде чем она успела осуществить это намерение, на стенах галереи мелькнул свет: она оглянулась, увидала Верецци, пересекавшего галерею, направляясь к ее комнате. Тогда Эмилия проворно шмыгнула в боковой коридор, влево, надеясь, что ее не заметили; но в то же мгновение мелькнул другой свет на дальнем конце этого коридора и поверг ее в новый страх… Она остановилась в колебании — куда идти; тут она убедилась, что это горничная Аннета, идущая к ней, и радостно бросилась ей навстречу; но неосторожность горничной всполошила Эмилию, — при встрече с нею у девушки вырвался вопль восторга, и Эмилия никак не могла заставить ее замолчать и выпустить свою барышню из крепких объятий. Когда наконец Эмилии удалось объяснить ей, в чем опасность, обе девушки поспешили к комнате Аннеты, помешавшейся в дальнем конце замка. Но никакие опасения не могли убедить болтливую Аннету в необходимости молчать.

— О, милая барышня, — говорила она по пути, — кабы вы знали, до чего я трусила все это время! я уж думала, мне и не пережить всех этих ужасов! Я была уверена, что никогда уж больше с вами не увижусь.

— Слушай, — прошептала Эмилия, — за нами гонятся, вот и шаги слышны!

— Нет, барышня, это только эхо: где-то затворяют двери… звуки так громко раздаются в этих сводчатых коридорах, что часто обманываешься: стоит заговорить или кашлянуть, такой шум подымаешь, точно пальба из пушки.

— Тем более нам необходимо двигаться тихо, — заметила Эмилия. — Пожалуйста, не говори ни слова, пока мы достигнем твоей комнаты.

Девушки наконец благополучно добрались туда. Аннета заперла за собой дверь, и Эмилия села на ее кровать, чтоб отдышаться и успокоиться. На ее вопрос, находится ли Валанкур в числе пленников в замке, Аннета отвечала, что она ничего про это не слыхала, но знает, что здесь содержатся в заключении несколько лиц. Затем она начала со своей обычной тягучей манерой рассказывать про осаду или, вернее, про свои страхи и разнообразные страдания во время неприятельского нападения.

— Как я услыхала победные крики с укреплений, я вообразила, что нас всех забрали — ну, думаю, пропала моя головушка! Тогда как ведь это мы прогнали неприятеля!.. Тогда я пошла в северную галерею и увидала в окно, как они удирают в горы; но валы и ограды укрепления сильно пострадали, и

грустно было смотреть вниз в лес, где бедняжки валялись грудами; впрочем, товарищи сейчас же уносили их. Пока шла осада, наш синьор всюду поспевал сам: по крайней мере мне рассказывал Людовико, потому что саму меня он никуда не пускал, часто запирал на ключ в комнате посреди замка: туда он приносил мне поесть и приходил поговорить со мною, когда ему было время. Сказать правду, кабы не Людовико, меня уже не было б в живых.

— Ну, хорошо, Аннета, а после осады что тут делалось?

— Да что! похвастаться нечем, — отвечала девушка, — синьоры только и делают, что кутят по ночам, напиваются, картежничают. Всю ночь напролет просиживают и ведут между собой крупную игру на ту добычу, что привезли с собой недавно, когда ходили грабить соседние усадьбы; потом у них завязываются страшные ссоры из-за проигрышей и выигрышей. Этот отчаянный синьор Верецци, говорят, постоянно проигрывает; синьор Орсино нагревает его, а тот сердится; у них вечная баталия. Эти красивые дамы до сих пор в замке; я пугаюсь каждый раз, как встречу их в коридорах…

— Право, Аннета, — перебила ее Эмилия, вздрогнув, — я слышала какой-то шум: слушай!

После долгой паузы Аннета промолвила:

— Нет, барышня, это только ветер завывает в галерее; я часто слышу по ночам, как он потрясает старые двери в том конце. Но прилягте на постель, милая барышня, не маяться же вам всю ночь!

Эмилия расположилась на тюфяке и велела Аннете поставить лампу на камин; после этого Аннета легла рядом со своей барышней, но Эмилия так и не могла заснуть — ей все слышался какой-то шум в коридоре; вдруг действительно раздался шум шагов у caмoй двери. Аннета хотела вскочить с постели, но Эмилия удержала ее и стала прислушиваться, в состоянии жуткого ожидания. Шаги, топтались у двери, кто-то пробовал замок; вслед затем раздался голос.

— Ради самого Господа, ие отвечай, Аннета, — молила потихоньку Эмилия, — лежи смирно; боюсь, нам придется потушить лампу — ее свет выдаст нас.

— Святая Богородица! — воскликнула Аннета, позабыв о решении молчать, ни за что на свете я не останусь в потемках.

Пока она говорила, голос за дверью раздался громче прежнего, и повторил имя Аннеты.

— Господи, да это Людовико! — воскликнула она вдруг и вскочила отворять дверь; но Эмилия остановила, прося выждать, пока они не убедятся, что он один. Аннета, переговорив с ним, узнала, что он пришел осведомиться о ней: Дело в том, что он отпустил ее пойти навстречу к Эмилии, а теперь вернулся опять запереть ее. Эмилия, опасаясь, что их услышат, если они будут дольше переговариваться через дверь, согласилась отпереть, и перед нею предстал и молодой человек с честным, открытым лицом, подтверждавшим доброе мнение, которое она себе составила о нем, судя по его заботливости об Аннете. Она умоляла его о защите, в случае, если Верецци будет преследовать ее, и Людовико сказал, что он проведет ночь в смежной заброшенной каморке, также выходившей на галерею, чтобы в случае чего немедленно прийти к ним на выручку.

Это обещание успокоило Эмилию; Людовико зажег фонарь и отправился на свой пост, а Эмилия опять попробовала лечь отдохнуть. Но тревожные мысли осаждали ее измученную голову и мешали спать. Она много думала о том, что рассказывала ей Аннета о распутной жизни Монтони и его приятелей, а в особенности о его поведении относительно ее самой и об опасности, от которой она только что избавилась. Оглянувшись на свое теперешнее положение, она пришла в ужас, — перед нею открылась картина новых страданий!.. Она увидала себя заключенной в замке, где царит порок и насилие и куда не может проникнуть закон и правосудие; она во власти человека, способного на все, человека, которым вместо нравственных принципов руководят страсти и прежде всего дух мщения. Еще раз она принуждена была сознаться, что было бы безумием, а не мужеством бороться долее с его властью; оставив всякую надежду на счастье с Валанкуром, она решила на другое же утро переговорить с Монтони и отказаться от своих прав на имения, с условием, однако, чтобы он позволил ей немедленно вернуться во Францию. Эти соображения несколько часов не давали ей заснуть; однако ночь прошла благополучно, Верецци больше не тревожил ее.

На следующее утро у Эмилии был продолжительный разговор с Людовико; она узнала от юноши кое-какие подробности насчет замка и намеки относительно планов Монтони, и все слышанное еще более встревожило ее. Она выразила удивление, как это Людовико, сознавая всю неприглядность положения, все-таки остается в замке; он отвечал, что не намерен долго терпеть, и тогда Эмилия осмелилась спросить его, не поможет ли он ей бежать из замка. Людовико изъявил готовность оказать помощь, но представил ей все трудности такой попытки и признался, что им всем предстоит неминуемая погибель, в том случае, если Монтони настигнет их раньше, чем они переправятся через горы. Впрочем, Людовико обещал хорошенько обдумать это предприятие и составить план бегства.

Эмилия доверила ему имя Валанкура и попросила его разузнать, нет ли его между пленными в замке; слабая надежда, снова возникшая у нее после этого разговора, заставила ее отказаться от намерения сейчас же войти в сделку с Монтони. Она рассчитывала по возможности отложить это намерение до тех пор, пока она не услышит чего нового от Людовико, и если его планы окажутся несбыточными, то тогда только отказаться от наследства тетки. Таково было ее настроение, как вдруг Монтони, оправившийся после вчерашнего кутежа, прислал звать ее к себе; она тотчас же повиновалась призыву. Он был один.

— Я узнал, — начал он, — что вас не было в вашей комнате нынче ночью; где же вы были?

Эмилия рассказала ему о причинах своей тревоги и просила, чтобы он оградил ее от повторения подобных преследований.

— Вам известно, на каких условиях я намерен оказывать вам покровительство? — отвечал он. — Если вы. Действительно его цените, то должны исполнить мои требования.

Такое категорическое заявление, что он намерен лишь под известным условием защищать ее, пока она находится пленницей в замке, показало Эмилии необходимость сейчас же исполнить его требования; но прежде всего она спросила: позволит ли он ей уехать немедленно, если она откажется от своих прав на спорные имения. Торжественным тоном он уверил ее, что позволит ей уехать, и сейчас же положил перед нею на стол документ, подписав который она передавала ему свои права на лангедокские поместья покойной тетки.

Некоторое время Эмилия была не в силах держать перо, сердце ее разрывалось от борьбы противоположных чувств: ведь ей предстояло отказаться от счастья всей последующей жизни, от надежды, постоянно поддерживавшие ее в часы невзгоды.

Между тем Монтони повторил свое обещание и заметил, что ему время дорого; тогда она подписала бумагу, и тотчас же в бессилии откинулась на спинку стула; оправившись, она попросила его, чтобы он отдал распоряжения об ее отъезде и позволил Аннете сопровождать ее. Монтони улыбнулся.

— Мне необходимо было обмануть вас, — проговорил он, — не было иного средства заставить вас поступить благоразумно: конечно, вы уедете, но не теперь. Сперва я должен обеспечить за собой владение этими поместьями; когда это будет сделано, вы можете вернуться во Францию, если хотите.

Беззастенчивая подлость, с какой он нарушил свое слово, возмутила Эмилию так же глубоко, как и сознание, что она принесла бесплодную жертву и должна оставаться пленницей. Она не находила слов, чтобы выразить свои чувства, да и знала, что это все равно не поможет. Она бросила на Монтони взгляд, полный презрения; он отвернулся и просил ее удалиться из комнаты; но она не в силах была двинуться, опустилась на стул у двери и тяжело вздохнула. Она не находила ни слов, ни слез.

— К чему предаваться ребяческому горю? — сказал Монтони. — Постарайтесь ободриться и сносить терпеливо то, что неизбежно; по-настоящему, вам не на что жаловаться. Имейте же немного терпения, и вас отправят назад во Францию. А пока уходите к себе!

— Я не решаюсь идти туда, где опять могу подвергнуться преследованию синьора Верецци, — возразила Эмилия,

— Разве я не обещал защищать вас? — спросил Монтони.

— Вы обещали, синьор… — произнесла Эмилия с некоторым колебанием.

— А разве вам мало моего обещания? — прибавил он сурово.

— Вспомните свое первое обещание, синьор, — проговорила Эмилия дрожащим голосом, — и судите сами, могу ли я довериться вам…

— Значит, вы заставляете меня объявить, что я не намерен оказывать вам покровительства? — сказал Монтони тоном надменного неудовольствия. — Ступайте-ка в вашу комнату, а то я возьму назад свое обещание; вам нечего там бояться.

— Если вы этого требуете, я готова повиноваться.

Эмилия вышла и тихо направилась к главным сеням; страх встретиться с Верецци или Бертолини побуждал ее ускорить шаги, хотя она едва держалась на ногах от слабости; вскоре она очутилась опять в своей комнате. Пугливо озираясь, нет ли там кого, и тщательно обыскав все углы, она заперла за собой дверь и села у одного из окон. Здесь она опять предалась размышлениям; она старалась уцепиться хоть за какую-нибудь слабую надежду, чтобы поддержать свой изнемогающий дух, так долго подавленный и терзаемый, что если б она не боролась изо всех сил против несчастья, она легко могла бы лишиться рассудка навсегда. Она заставляла себя верить, что Монтони действительно намерен отпустить ее во Францию, как только вступит во владение ее собственностью, и что он тем временем будет ограждать ее против оскорблений; но главная ее надежда была на Людовико: она не сомневалась, что он будет усердно действовать в ее интересах, хотя он и отчаивался достигнуть успеха. Впрочем, одно обстоятельство радовало ее, Из осторожности, или, вернее, из опасений она воздерживалась упомянуть имя Валанкура в разговоре с Монтони, хотя несколько раз готова была это сделать перед тем, как подписала бумагу; точно так же она удержалась от соблазна поставить его освобождение непременным условием при сделке с Монтони, на случай, если Валанкур в самом деле находится в замке. Если б она имела неосторожность проговориться, злокозненность, вероятно, побудила бы Монтони подвергнуть Валанкура новым строгостям, и, пожалуй, продержать его в плену всю жизнь.

Так провела она этот печальный день, как проводила много дней раньше, в этой самой комнате. Приближалась ночь; Эмилия охотно пошла бы опять ночевать в комнату Аннеты, но какое-то особенное любопытство побуждало ее остаться у себя, невзирая на страх. Когда в замке все затихнет и настанет час полночный, она решила ждать той музыки, которую слышала раньше. Хотя звуки ее не дадут ей возможности убедиться, здесь ли Валанкур, по крайней мере они поддержат ее надежду и доставят ей утешение, необходимое в ее горестном положении. Но, с другой стороны, что, если музыка не повторится и все будет тихо? Она боялась даже остановиться на этой мысли, но с напряженным нетерпением стала ждать положенного часа.

Ночью разыгралась буря; ветер яростно потрясал зубцы башен и по временам в воздухе проносились протяжные стоны, какие порою обманывают воображение во время бурь. Эмилия слышала, как бывало прежде, шаги часовых, проходивших по террасе к своим постам, и, выглянув из окна, заметила, что число стражи удвоено — предосторожность, показавшаяся ей нелишней, когда она бросила взгляд на стены и увидала их разрушение. Знакомые звуки солдатских шагов и их далеких голосов, доносившиеся до нее ветром и опять замолкавшие, приводили ей на память грустное ощущение, испытанное ею, когда она раньше слышала те же самые звуки, и вызывали невольное сравнение между ее тогдашним положением и теперешним. Но в этих соображениях не было ничего утешительного, она благоразумно прервала нить своих мыслей, закрыв окно, так как еще было слишком рано для музыки, и она решила терпеливо ждать положенного часа. Дверь на потайную лестницу она пробовала заградить, по обыкновению, приставив к ней тяжелую мебель; но страх подсказывал ей, что такой предосторожности недостаточно, ввиду силы и настойчивости пылкого Верецци; она поглядывала на большой тяжелый сундук, желая, чтобы Аннета и она имели силу сдвинуть его с места. В душе браня за долгое отсутствие Аннету, которая, вероятно, засиделась с Людовико и другими слугами, Эмилия поправила в очаге огонь из древесных стволов, чтобы комната казалась менее неуютной, и села перед ним с книгой; глаза ее бегали по страницам, но мысли были заняты Валанкуром и собственными несчастьями.

Вдруг в тот момент, когда затих ветер, ей показалось, что она слышит музыку; она подошла к окну послушать, но яростный порыв ветра опять заглушил все другие звуки. Когда ветер стих, она отчетливо услыхала среди наступившей глубокой тишины нежные звуки лютни, но тотчас же опять буря развеяла звуки и опять вслед за порывом урагана наступила торжественная пауза. Эмилия, дрожа от страха и надежды, открыла окно, чтобы удобнее слушать и с целью попробовать, не может ли ее собственный голос быть услышан музыкантом: дальше выносить это состояние мучительной неизвестности у нее не хватало сил. В комнатах стояла невозмутимая тишина, и она могла различить доносившиеся снизу нежные ноты лютни и жалобный голос, казавшийся еще мелодичнее, в совокупности с тихим, шелестящим звуком, который проносился по макушкам деревьев и пропадал в надвигавшемся порыве ветра. Высокие вершины вдруг неистово закачались, по сосновому лесу слева пронесся ураган с тяжелым стоном, затем прокатился выше по лесу на горе, пригибая деревья почти до земли; по мере того как буря неслась дальше, другие леса — направо, как будто отвечали на ее отчаянный призыв; затем дальние леса начинали шуметь, но уже тише, почти шепотом и, наконец, ветер совсем замирал в отдалении. Эмилия слушала с трепетным ожиданием, надеждой и боязнью; опять ухо ее уловило тающие звуки лютни и тот же торжественный голос. Убежденная, что музыка доносится из комнаты внизу, она далеко высунулась из своего окна, чтобы посмотреть, не льется ли оттуда свет. Но окна как внизу, так и наверху помещались в таких глубоких впадинах стен, что она не могла видеть их, и даже слабого луча света, который, вероятно, лился оттуда. Тогда она осмелилась крикнуть; но ветер унес звуки ее голоса на другой конец террасы; потом опять послышалась музыка в ту минуту, когда затих ветер. Вдруг ей почудился шум в ее комнате, и она спряталась в амбразуру окна; но вслед затем она узнала голос Аннеты у дверей и впустила ее.

— Подойди к окну, Аннета, но только потише, — сказала она. — Давай вместе слушать, опять музыка играет.

Обе притихли; наконец размер песни переменился, и Аннета воскликнула:

— Царица Небесная! Да ведь я прекрасно знаю эту песню, это французская песня: ее поют у нас на родине!

Это была баллада, которую Эмилия уже слышала в один из вечеров, однако не та, с которой она впервые познакомилась в рыбачьем домике в Гаскони.

— О, это француз поет, — заметила Аннета, должно быть, мосье Валаккур…

— Тише, Аннета, не говори так громко, — остановила ее Эмилия, — нас могут подслушать.

— Как! вы боитесь, что шевалье подслушает? — удивилась Аннета.

— Нет, — печально промолвила Эмилия, — не он, а кто-нибудь, кто донесет на нас синьору. На каком основании ты думаешь, что это поет г. Валаккур? Но слушай! Песня раздается громче! Узнаешь ты его голос? Я боюсь довериться своему собственному суждению.

— Мне никогда не случалось слышать, чтобы мосье Валанкур пел, — отвечала Аннета.

Эмилия с разочарованием заметила, что и она также не имеет никаких убедительных причин думать, что это Валанкур, и основывается только на том, что музыкант должен быть француз. Вскоре она услышала ту песню, которая была ей знакома из рыбачьего домика, и уловила свое собственное имя, повторенное до того отчетливо, что и Аннета его слышала. Эмилия задрожала и опустилась на стул у окна; между тем Аннета громко позвала:

— Мосье Валанкур, мосье Валанкур!

Как ни старалась Эмилия остановить ее, но она кричала все громче и громче; лютня и голос вдруг умолкли.

Эмилия прислушивалась некоторое время в состоянии невыносимой неизвестности, но ответа не последовало.

— Ничего не значит, барышня, — решила Аннета, — наверное, это шевалье, и я хочу поговорить с ним.

— Нет, Аннета, я думаю обратиться к нему сама, — отвечала Эмилия; — если это Валанкур, то он узнает мой голос и ответит. — Кто это там поет в такой поздний час? — произнесла она громко.

Настало продолжительное молчание. Повторив вопрос, она различила какие-то слабые, членораздельные звуки, тотчас же потонувшие в завываниях ветра, но звуки были так отдаленны и так быстро пронеслись мимо, что она едва могла их заметить, а тем более разобрать слова или узнать голос. После долгой паузы Эмилия позвала еще раз; и опять раздался голос, но столь же слабо, как и раньше. Девушки убедились, что нечто другое, кроме силы и направления ветра, заглушает слова: глубокие впадины окон препятствовали членораздельным звукам вырываться наружу и быть понятыми, хотя обыкновенные звуки доносились легко. Эмилия, однако, склонна была думать, что незнакомец не кто иной, как Валанкур. Раз он очевидно узнал ее голос и даже ответил ей, она отдалась безмолвной радости. Но Аннета, однако, не была безмолвна. Она опять принялась звать, но не получала ответа; Эмилия, боясь, что дальнейшие попытки, крайне опасные, привлекут внимание стражи, и притом все-таки не разрешат их сомнений, заставила Аннету прекратить свои крики на сегодня и решила сама завтра поутру расспросить Людовико еще настоятельнее прежнего. Теперь она имела возможность заявить положительно, что незнакомец, слышанный ею раньше, все еще находится здесь, и направить Людовико в ту часть замка, где он был заключен.

Эмилия вместе с Аннетой посидели еще немного у окна, но все было тихо; больше не раздавалось ни лютни, ни пения. Эмилия была теперь также подавлена неистовой радостью, как раньше сознанием своих несчастий. Торопливыми шагами она ходила взад и вперед по комнате, то произнося вполголоса имя Валанкура, то вдруг останавливаясь, то бросаясь к окну, откуда, впрочем, не доносилось никакого звука, кроме величавого шума леса. Порою нетерпеливое желание поскорее переговорить с Людовико побуждало ее послать Аннету за ним сейчас же. Но сознание неприличия такого поступка ночью сейчас же остановило ее. Между тем Аннета, мучимая нетерпением не менее своей госпожи, тоже часто подходила к окну послушать и возвращалась разочарованная. Наконец она заговорила о синьоре Верецци и о своем опасении, чтобы он не ворвался сюда в дверь, выходящую на потайную лестницу.

— Однако ночь уже почти миновала, — прибавила она, спохватившись, — вот и рассвет забрезжил над горами.

До этой минуты Эмилия совсем забыла, что есть на свете какой-то Верецци, позабыла и об угрожавшей ей опасности; но одно упоминание его имени снова возбудило в ней тревогу: она вспомнила про старый сундук, который намеревалась приставить к двери; с помощью Аннеты она хотела сдвинуть его, но он оказался до такой степени тяжелым, что обе вместе не могли совладать с ним.

— И чем набит этот сундук, что он такой грузный? — говорила Аннета.

Эмилия сказала, что он с самого начала стоял в ее комнате, но она никогда не старалась узнать, что в нем такое.

— Ну, а я так намерена это исследовать, барышня, — объявила Аннета и попробовала поднять крышку; но она держалась на замке, к которому ключа не нашлось и который, вдобавок, был особенного устройства, с пружиной. Между тем в окна уже заглядывала утренняя заря, а буря сменилась полной тишиной.

Эмилия выглянула из окна на темный лес и окутанные полумраком горы, едва видные глазу, и перед нею развернулась картина природы, погруженной в глубокий покой после бури: леса стояли не шевелясь, и даже облака с трепещущим на них отблеском зари едва двигались по небу. Одинокий солдат мерно шагал по террасе; двое-трое других, подальше, заснули на стенах, утомленные ночным караулом. Подышав немного чистым утренним воздухом, напоенным благоуханием растительности, омытой дождем, и прислушавшись еще, не слышно ли звуков музыки, Эмилия захлопнула окно и удалилась на отдых.

 

ГЛАВА XXXIV

Прошло несколько дней в томительной неизвестности, — Людовико успел узнать от солдат только одно, что в комнатах, указанных Эмилией, действительно содержится пленник, и что он француз, захваченный ими в стычке с отрядом его соотечественников. За это время Эмилия избегала преследований Бертолини и Верецци, почти не выходя из своей комнаты; только иногда по вечерам она решалась пройтись по смежному коридору. Монтони, по-видимому, свято соблюдал свое последнее обещание, хотя нарушил первое; по крайней мере, свое теперешнее спокойствие Эмилия приписывала исключительно его покровительству. В одном она была теперь твердо уверена: в нежелании своем уезжать из замка, пока не узнает чего-нибудь достоверного о Валанкуре; этих сведений она ждала с напряженным нетерпением и, собственно говоря, без всякого ущерба для себя, так как до сих пор не представлялось никакой возможности к бегству.

На четвертый день Людовико уведомил ее, что он надеется проникнуть в камеру, где содержится пленник: его впустит один знакомый солдат, до которого дошла очередь караулить его завтрашнюю ночь. Впрочем, Людовико не обольщался надеждами: под предлогом внести кувшин с водою, он войдет в камеру заключения, и так как из осторожности он не сообщил часовому о цели своего посещения, то ему придется ограничиться очень кратким разговором с пленником.

Эмилия ожидала результата этого свидания в своей комнате, так как Людовико обещал прийти к ней вечером вместе с Аннетой. После нескольких часов нетерпеливого ожидания он наконец явился. Эмилия произнесла имя Валанкура, но больше не могла выговорить ни слова и застыла в трепетной тревоге.

— Шевалье не захотел доверить мне свое имя, синьора, — начал Людовико, — но когда я назвал вас, то он пришел в неописанную радость, хотя вовсе не так сильно удивился, как я рассчитывал.

— Значит, он помнит меня, — воскликнула Эмилия.

— О, это конечно мосье Валанкур! — вмешалась Аннета, нетерпеливо поглядывая на Людовико. Тот понял смысл ее взгляда и отвечал, обращаясь к Эмилии:

— Да, сударыня, шевалье вас помнит и питает к вам большое уважение, как, смею сказать, и вы к нему. Он спросил, каким образом вы узнали, что он находится в замке, и не приказали ли вы мне говорить с ним. На первый вопрос я мог отвечать, а на второй нет, и тогда он опять стал рассыпаться в восторженных выражениях радости. Я боялся, как бы он своим экстазом не выдал себя перед часовым.

— Но каков он из себя, Людовико? — прервала его Эмилия. — Я думаю, он смотрит печальным и больным после такого долгого заточения?

— Ну, что касается печали, то я что-то не заметил ее, сударыня, пока был с ним; напротив, он показался мне в прекрасном расположении духа, ей — Богу! Он сиял радостью и, судя по всем признакам, чувствует себя здоровым, но я и не спрашивал его о здоровье.

— Не дал ли он какого поручения ко мне? — спросила Эмилия.

— О, да, синьора, и еще прислал одну вещицу, — отвечал Людовико, роясь в своих карманах.

— Ну, куда же она девалась, уж не потерял ли я? Шевалье сказал, что он хотел написать вам, но у него нет ни пера, ни чернил; он собирался что-то еще сказать мне для передачи вам, но тут вошел часовой, и он только успел сунуть мне вот это.

Людовико вытащил из-за пазухи миниатюру, которую Эмилия взяла дрожащей рукой. Оказалось, что это был ее собственный портрет — тот самый портрет, который мать ее потеряла при таких странных обстоятельствах в рыбачьем домике в «Долине.

Слезы радости и нежности подступили к ее глазам, а Людовико продолжал свое повествование:

«Скажите вашей госпоже, — молвил шевалье, отдавая мне портрет, — что это изображение было моим спутником и единственным утешением во всех несчастьях. Скажите ей, что я носил его у самого сердца и что посылаю его ей, как залог привязанности, которая не умрет вовек; что я не расстался бы с портретом, если б не питал надежду вскоре получить его обратно из ее рук. Скажите ей…»Как раз в эту самую минуту и вошел часовой: шевалье не мог докончить; но перед тем он просил меня устроить ему свидание с вами. И когда я сказал, как мало я имею надежды убедить часового помочь мне, он заметил, что это может быть не так важно, как я воображаю, и велел мне только принести обратно ваш ответ, и тогда он скажет мне еще что-то. Вот, синьора, теперь, кажется, все…

— Как мне отблагодарить вас, Людовико, за ваше усердие? — сказала ему Эмилия. — Право, я не в состоянии этого сделать. Когда вы опять увидитесь с шевалье?

— Наверное не могу сказать, это зависит от того, кто будет стоять на часах после моего приятеля: между солдатами есть всего два-три человека, у кого я могу попросить впуска в камеру заключения…

— Было бы лишним напоминать вам, Людовико, — продолжала Эмилия, — как я заинтересована в том, чтобы вы поскорее увидались с шевалье! когда вы его увидите, передайте ему, что я приняла портрет с теми чувствами, какие он желал возбудить во мне. Скажите ему, что я много выстрадала и до сих пор страдаю…

Она остановилась.

— А сказать ему, что вы желаете видеться с ним? — спросил Людовико.

— Разумеется, сказать, — отвечала Эмилия.

— Но когда, синьора, и где?

— Это будет зависеть от обстоятельств, — отвечала Эмилия, — место и час он должен сам указать, выбрав наиболее для него удобные.

— Что касается места, барышня, — заговорила Аннета, — то во всем замке не найдется более удобного, как коридор, где мы можем видеться, знаете ли, с ним безопасно; а час надо выбрать такой, когда все синьоры спят, если это когда-нибудь бывает!

Про все это, Людовико, вы можете известить шевалье, — сказала Эмилия, останавливая поток речей своей горничной, — и предоставить ему действовать, как он найдет нужным. Скажите ему, что сердце мое не изменилось. Но главное — пусть он повидается с вами как можно скорее! Мне бесполезно повторять вам еще раз, Людовико, с каким нетерпением я буду ждать вас.

После этого, пожелав ей покойной ночи, Людовико спустился с лестницы, а Эмилия легла в постель, но не могла спать — радость не давала ей заснуть так же, как раньше горе. Монтони и его замок сгинули в ее воображении, как страшное видение, вызванное каким-то злым чародеем, и она снова очутилась в волшебном крае неувядаемого счастья.

Прошла целая неделя, прежде чем Людовико успел опять проникнуть в тюрьму француза: за это время на часах стояли все люди, которым он не мог довериться, а расспросами о пленнике боялся возбудить любопытство. За этот промежуток времени он рассказывал Эмилии ужасные вещи о том, что творилось в замке — драках, ссорах и кутежах; основываясь на некоторых обстоятельствах, сообщенных им, она не только сомневалась, что Монтони намерен когда-нибудь отпустить ее из замка, но боялась, что он имеет на ее счет отчаянные намерения; об этом она подозревала и раньше. Имя ее беспрестанно упоминалось в разговорах между Верецци и Бертолини, а в ту пору они часто вздорили между собою. Монтони проиграл крупную сумму Верецци, и у Эмилии являлось страшное опасение, чтобы он не предал ее своему приятелю в уплату за долг; но так как она не знала, что раньше Монтони поощрял также и надежды Бертолини на ее счет, после того как последний оказал ему какую-то услугу, то она не умела себе объяснить эти распри между Бертолини и Верецци. Впрочем, причина их казалась ей не важной; словом, она чувствовала, что надвигается на нее беда в различных формах, и она убедительнее прежнего умоляла Людовико устроить ее бегство, предварительно повидавшись с пленником.

Наконец, он уведомил ее, что опять посетил шевалье, а тот дал ему инструкцию довериться сторожу тюрьмы, который уже не раз оказывал ему снисхождение и который разрешит ему пройти в другую часть замка на полчаса в следующую же ночь, в то время как Монтони с приятелями будет пировать.

— Это очень милостиво, конечно, с его стороны, — прибавил Людовико, — но Себастиан знает, что не подвергается никакому риску, выпустив шевалье, потому что ему мудрено было бы пробраться на волю сквозь решетки и железные двери. Шевалье поручил мне, синьора, отправиться к вам немедленно и попросить позволения посетить вас сегодня поздно вечером, хотя бы на одну минуту, — он не может жить под одной кровлей с вами, не видя вас: часа он не может назначить, так как это зависит от обстоятельств, и вы это сами говорили, синьора; место также он просил вас назначить самой, как более удобное для вашей безопасности.

Эмилия была так взволнована предстоящим свиданием с Валанкуром, что сразу не могла дать никакого ответа Людовико, или сообразить, где назначить место свидания. Но, подумав немного, она убедилась, что действительно нигде не будет так безопасно, как в коридоре, возле ее комнаты: она не хотела бы уходить оттуда из опасения встретиться с кем-нибудь из гостей Монтони, пробирающихся в свои спальни. Итак, решено было, что шевалье должен встретить ее в коридоре в тот час ночи, какой Людовико, который будет караулить, найдет самым безопасным. Можно себе представить, в каком волнении, радости, надежде и нетерпении провела Эмилия время, остававшееся до наступления ночи. Никогда еще за все пребывание в замке она не наблюдала с таким удовольствием, как солнце закатывается за горы и серый покров сумерек опускается над пейзажем. Она считала удары башенных часов, прислушивалась к шагам часовых, когда сменялся караул, и радовалась, что прошел час. «О, Валанкур, — говорила она, — после всего, что я выстрадала, после нашей долгой, долгой разлуки, когда я уже думала, что никогда больше не увижу тебя, — нам вдруг опять суждено свидеться! О, много я натерпелась горя, тоски и страха. Дай мне, Боже, сил вынести такую радость!»

В эти моменты она была нечувствительна к сожалениям или печалям по поводу других, более далеких предметов — даже размышление о том, что она отказалась от имений, которые доставили бы ей и Валанкуру обеспечение на всю жизнь, лишь слегка затуманивало ее радостное настроение. Мысль о Валанкуре, о том, что она так скоро увидится с ним, — одна наполняла ее сердце.

Наконец часы пробили двенадцать; она отворила дверь прислушаться, нет ли шума в замке, и услышала лишь далекие взрывы хохота и песен, доносимые эхом по галерее. Она догадалась, что это синьор пирует со своими гостями. «Теперь они закатились на всю ночь, — подумала она, — Валанкур скоро будет здесь!» Тихонько притворив дверь, она заходила по комнате нетерпеливыми шагами и часто приближалась к окну послушать, не играет ли лютня. Но все было тихо; ее волнение росло с каждой минутой, ноги ее подкашивались, и она села на стул у окна. Аннета, которую она удержала у себя, болтала, по своему обыкновению. Но Эмилия, не обращая на нее внимания и снова подойдя к окну, услыхала, что по струнам лютни пробежала искусная рука и тот же выразительный; голос запел следующие слова:

To пламенную страсть он пел, то тихую печаль, . И песня нежная закрадывалась в сердце — То гимн торжественный, священный раздавался. Как будто струн коснулись пальцы серафима.

Эмилия заплакала от счастья, когда песня прекратилась: она сочла это знаком, что Валанкур собирается выйти из своей тюрьмы. Вскоре, действительно, раздались шаги по коридору — легкие шаги, окрыленные надеждой. Эмилия от волнения едва держалась на ногах. Отворив дверь, она вышла встретить Валанкура, и в то же мгновение очутилась в объятиях какого-то чужого человека. Его голос, его лицо сразу убедили ее в ее ошибке, и она лишилась чувств.

Очнувшись, она увидала, что ее поддерживает какой-то незнакомец и наблюдает ее лицо с выражением несказанной нежности и беспокойства. Она не имела сил ни отвечать ему, ни задавать вопросов; ни слова не говоря, она залилась слезами и высвободилась из объятий; тогда на лице его изобразилось удивление и разочарование — он обратился к Людовико за объяснением. Аннета скоро разъяснила дело, взамен Людовико.

— О, сударь, — проговорила она голосом, прерываемым рыданиями, — о, сударь, вы ведь не тот, кого мы ожидали: вы не мосье Валанкур. Ах, Людовико! как мог ты так обмануть нас! Моя бедная госпожа никогда не оправится от .этого удара! никогда!

Незнакомец, сильно взволнованный, пытался заговорить, но слова его пресекались; ударив себя рукой по лбу, он в отчаянии бросился на другую сторону коридора.

Но Аннета быстро осушила слезы и заговорила с Людовико.

— А может быть, там внизу еще есть другой шевалье — на этот раз шевалье Валанкур?

Эмилия подняла голову.

— Нет, — отвечал Людовико, — мосье Валанкура никогда не было внизу, если этот господин не он. Если бы вы, сударь, — обратился он к незнакомцу —были так добры — доверили бы мне вашу фамилию, такая ошибка не могла бы произойти.

— Совершенно верно, — отвечал незнакомец на ломаном итальянском языке, — но для меня было крайне важно скрыть мое имя от Монтони. Сударыня, — прибавил он, обращаясь к Эмилии на французском языке, — позвольте извиниться перед вами за причиненное вам огорчение и с глазу на глаз сообщить вам мое имя и те обстоятельства, которые ввели меня в заблуждение. Я родом из Франции, я ваш соотечественник, и вот мы встретились с вами на чужбине!

Эмилия старалась успокоиться, однако колебалась исполнить его просьбу. Наконец, приказав Людовико ждать на лестнице, а горничную удержав при себе, она сказала незнакомцу, что ее служанка плохо понимает по-итальянски, и просила передать ей, что он желает, на итальянском языке.

Удалившись вместе с нею в дальний конец коридора, он начал, с глубоким вздохом.

— Вы для меня не чужая, сударыня, хотя я не имею счастья быть вам известным. Имя мое Дюпон; я родом из Франции, из Гаскони, вашей родной провинции. Я долго восхищался вами и, — что таить правду? — я давно люблю вас. — Он сделал передышку, но тотчас же продолжал. — Моя фамилия, вероятно, знакома вам — мы жили в нескольких милях от вашей «Долины», и я иногда имел счастье встречать вас во время ваших прогулок по соседству. Не стану смущать вас, повторяя, как сильно вы заинтересовали меня; как любил я бродить по тем местам, где вы бывали; как часто я посещал вашу любимую рыбачью хижину и скорбел о судьбе, запрещавшей мне тогда же раскрыть вам свою страсть. Не стану объяснять, каким образом я поддался искушению и завладел сокровищем, для меня неоцененным; это сокровище я доверил посланному вами человеку и, признаюсь, при этом меня одушевляли надежды, оказавшиеся несбыточными. Я не стану распространяться об этих вещах, зная, что этим ничего не достигну. Позвольте мне только попросить у вас прощения и умолять, чтобы вы возвратили мне портрет, с которым я так неосторожно расстался. Со свойственным вам великодушием вы извините мне мое воровство и вернете мне мое сокровище. Мое преступление само несло в себе наказание: похищенный портрет только разжигал мою страсть, и она сделалась мучением моей жизни.

На этих словах Эмилия прервала его:

— Мне кажется, сударь, если вы человек справедливый, то сами можете решить, следует ли мне возвращать портрет после того, как вы узнали о моих чувствах к мосье Валанкуру. Вы, конечно, сознаетесь, что такой поступок будет невеликодушным, и позвольте мне добавить, что это было бы несправедливостью по отношению ко мне самой. Я очень польщена вашим добрым мнением обо мне, но… — она запнулась, — но сегодняшнее недоразумение избавляет меня от необходимости сказать более.

— Это так, сударыня, увы! это истинная правда! — согласился француз и после продолжительной паузы заговорил опять. — Но позвольте мне по, крайней мере, доказать вам мое бескорыстие, если не любовь, и примите мои услуги. Но, увы! какие услуги могу я предложить? Сам я пленный и такой же страдалец, как и вы. Как ни дорога мне свобода, но я готов пожертвовать ею, лишь бы освободить вас из этого гнезда порока. Примите услуги друга — не откажите мне в счастье попытаться, наконец, заслужить вашу благодарность.

— Вы уже и теперь достойны ее, сударь, — отвечала Эмилия, — одно ваше желание заслуживает моей горячей благодарности. Но позвольте мне напомнить вам об опасности, какой вы подвергаетесь, затягивая наше свидание. Для меня будет большим утешением знать — независимо от того, удастся ли ваша дружеская попытка освободить меня, — что есть поблизости

соотечественник, с таким великодушием готовый охранять меня.

Дюпон взял ее руку, которую она слабо пыталась отдернуть, и почтительно поднес ее к губам.

— Позвольте мне выразить вам усердное пожелание счастья и еще раз повторить вам уверение в моей привязанности, которую я никак не могу победить…

В то время как он произносил эти слова, Эмилия услыхала шум из своей комнаты и, обернувшись, увидала дверь на потайную лестницу отворенной и какого-то человека, ворвавшегося в ее спальню.

— А вот я научу тебя победить ее!.. — крикнул этот человек, бросившись в коридор и выхватив стилет, который направил в безоружного Дюпона; но тот увернулся от удара, отшатнувшись назад, затем в свою очередь кинулся на Верецци и вырвал у него стилет.

Пока они боролись, тесно обхватив друг друга, Эмилия с Аннетой побежали дальше по коридору, зовя Людовико, но тот ушел с лестницы и, в то время, как Эмилия бежала вперед в ужасе и не зная, что ей делать, отдаленный шум, как будто исходивший из главных сеней, напомнил ей об опасности, какой она подвергалась; послав Аннету отыскивать Людовико, сама она вернулась на то место, где Дюпон и Верецци продолжали состязаться. Ее собственная судьба зависела от победы Дюпона, поведение которого вообще располагало ее в его пользу, даже если бы она не страшилась и не презирала Верецци. Она в изнеможении упала на стул и умоляла их перестать драться, но вот, наконец, Дюпон повалил Верецци на пол, и тот лежал, ошеломленный силой падения, тогда она стала просить Дюпона бежать из ее комнаты, прежде чем появится Монтони со своими приспешниками. Пока Эмилия, которая теперь трепетала за него еще более, чем за самое себя, настойчиво гнала его, они услыхали шаги, подымающиеся по винтовой лестнице.

— О, вы погибли! — воскликнула она, — наверное, это идут люди Монтони.

Дюпон ничего не отвечал, но поддержал ослабевшую Эмилию и с энергичным, разгоряченным лицом стал ждать появления неприятеля.

В эту минуту на площадке потайной лестницы показался Людовико — один. Торопливо окинув взглядом комнату, он проговорил:

— Идитеза мной, если вам жизнь дорога; нельзя терять ни минуты.

Эмилия спросила, что случилось и куда они идут.

— Ничего не могу сказать теперь, синьора, — бежим! бежим!

Эмилия бросилась за ним вместе с Дюпоном вниз по лестнице и по сводчатому ходу, как вдруг вспомнила Аннету и спросила про нее.

— Она ожидает нас подальше, синьора, отвечал Людовико, едва переводя дух от поспешности, — сию минуту ворота стоят отпертые для отряда, вернувшегося с экспедиции в горах; боюсь, их успеют запереть прежде, чем мы до них доберемся! Пожалуйте в эту дверь, синьора, — прибавил он, опуская фонарь, — осторожнее, здесь две ступеньки.

Эмилия шла за ним, дрожа всем телом; она поняла, что ее побег из замка зависит от настоящей минуты; Дюпон поддерживал ее и старался подбодрить ее падающее мужество.

— Говорите тише, синьор, — сказал Людовико, — в этих переходах такое эхо, что оно отдается по всему замку.

— Берегите огонь, — крикнула Эмилия, — вы так быстро идете, что ветром можете задуть его.

Людовико отворил еще какую-то дверь, и за нею оказалась Аннета; вся компания спустилась с нескольких ступенек в коридор, который, по словам Людовико, огибал внутренний двор замка и выходил прямо в наружный двор. По мере того, как они подвигались, какие-то смутные звуки, как будто исходившие из внутреннего двора, стали тревожить Эмилию.

— Ничего, синьора, — успокаивал ее Людовико, — все наше спасение как раз в этой сумятице; пока слуги синьора хлопочут вокруг только что прибывшего отряда, нам, может быть, удастся проскользнуть незамеченными в ворота. Но, тсс!.. — прибавил он, когда они подходили к маленькой двери, которая вела в наружный двор, — если вы побудете здесь минуточку, я схожу взгляну, отворены ли ворота и нет ли какой помехи… Пожалуйста потушите огонь, синьор, если услышите, что я заговорю громко, — продолжал Людовико, передавая фонарь Дюпону, — а сами стойте смирнехонько.

С этими словами он вошел во двор; они затворили за ним дверь и стали тревожно прислушиваться к его удаляющимся шагам. Однако никакого определенного голоса не было слышно со двора, по которому он шел, хотя смутный говор многих голосов все еще доносился с внутреннего двора.

— Скоро мы очутимся вне стен, — тихо промолвил Дюпон Эмилии, — не падайте духом, сударыня, потерпите еще немно го, и все обойдется прекрасно.

Вскоре они услышали голос Людовико, разговаривавшего с кем-то, и Дюпон немедленно потушил фонарь.

— Ах, уже поздно! — воскликнула Эмилия, — что будет с нами?

Опять они стали прислушиваться и догадались, что Людовико говорил с часовым; голоса эти услышала и любимая собака Эмилии, которая побежала за нею следом и теперь начала громко лаять.

— Эта собака выдаст нас, — сказал Дюпон, — я подержу ее. Боюсь, что дело уже сделано — она уже выдала нас…

Дюпон, однако, поймал собаку; вдруг донеслись до них слова Людовико:

— А я покамест постерегу ворота.

— Погоди маленько, — возразил часовой, — и тогда тебе нечего будет трудиться: лошадей сейчас уведут в наружные конюшни, тогда запрут ворота и я могу оставить свой пост.

— Мне не трудно оказать тебе услугу, товарищ, — убеждал его Людовико, — в другой раз и ты сослужишь мне службу. Ступай, ступай, тащи вино: а то эти мошенники, что сейчас приехали, все разопьют.

Солдат все еще колебался; он окликнул людей во втором дворе, отчего они не выводят лошадей, чтобы можно было запереть ворота; но те были слишком заняты, чтобы обратить на него внимание, даже если и слышали его оклик.

— Ну, конечно, — сказал Людовико, — они и слушать-то не хотят: делят между собой вино. Если ты будешь дожидаться, пока выведут лошадей, то все вино тем временем будет выпито до капли. Я уже получил свою долю; но коли ты не желаешь взять своей, то я не вижу причины, почему бы мне не выпить ее.

— Постой, постой, не торопись, — крикнул часовой, — пожалуй, постереги ворота минуточку. Я сейчас вернусь.

— Спешить нет надобности, — спокойно проговорил Людовико. — Я уже не раз стоял на карауле. Можешь оставить мне свой тромбон, — это на случай если нападут на замок, знаешь, тогда, по крайней мере, я могу защищать ворота, как герой.

— На, возьми, добрый товарищ, — отвечал солдат, — возьми мой тромбон; не мало он послужил мне, хотя не мог оказать особенной помощи при обороне замка. Ужо я расскажу тебе славную историю про этот тромбон…

— Хорошо, ты расскажешь ее еще лучше, когда выпьешь свою порцию винца. Вот уже идут сюда со двора!

— Все же я хочу получить свою порцию, — сказал солдат, убегая. — Я не задержу тебя ни минуты лишней!

— Не спеши, время терпит, — отозвался Людовико, а сам уже пустился бежать по двору, как вдруг солдат вернулся. — Куда же ты удираешь? — сказал он. — Так-то ты будешь стоять на часах? Видно, мне самому придется караулить.

— Вот хорошо, что ты вернулся, — отвечал Людовико, — и избавил меня от труда бежать за тобой вдогонку. Ведь я хотел тебя предупредить, что если ты хочешь добыть тосканского вина, то надо пойти к Себастиану: он раздает его, а то другое вино, что у Фредерика, никуда не годится. Но кажется, тебе ни до какого не добраться: гляди-ка, все идут сюда.

— Клянусь св.Петром, ведь это правда! — проговорил солдат и опять убежал.

Людовико, вторично освободившись, бегом побежал к двери коридора, где Эмилия изнемогала от волнения во время этого длинного разговора. Он объявил, что путь чист. Тогда все трое, не мешкая ни минуты, пошли за ним к воротам; тем временем Людовико успел захватить двух коней, которые, выйдя из второго двора, пощипывали тощую травку между камнями первого двора.

Наконец беглецы прошли беспрепятственно под грозными воротами и пустились по дороге, которая вела вниз к лесу: Эмилия, Дюпон и Аннета шли пешком, а Людовико ехал верхом на одной из лошадей, ведя другую в поводу. Достигнув леса, они остановились; Эмилия и Аннета сели на лошадей вместе со своими охранителями; Людовико ехал впереди. Они поскакали во всю прыть по ухабистой дороге при тусклом свете месяца сквозь листву.

Эмилия была так поражена этим неожиданным отъездом, что ей казалось, будто все это сделалось не наяву, а во сне; она сильно сомневалась, удастся ли побег, — сомнение вполне основательное! Действительно, прежде чем они успели выехать из лесу, они услыхали крики, доносившиеся ветром, и вскоре увидели огни, быстро мелькавшие вокруг замка. Дюпон стал стегать лошадь и с трудом заставил ее прибавить шагу.

— Ах, бедное животное, — молвил Людовико, — оно измучено, целый день было в деле. Но, синьор, нам надо во что бы то ни стало удирать во всю прыть — вон огни направляются в нашу сторону.

Он стал понукать также и своего коня; теперь оба поскакали быстрым галопом; когда они опять оглянулись, то огни остались так далеко позади, что их трудно было различить, а голоса затихли. Тогда путешественники поехали потише. Посоветовавшись между собою, куда направить путь, они, наконец, решили спуститься в равнину Тосканы и попытаться достигнуть берегов Средиземного моря, откуда не трудно будет морем перебраться во Францию. Туда Дюпон намеревался проводить Эмилию, если узнает, что полк, с которым он пришел в Италию, вернулся на родину.

Теперь они очутились на дороге, по которой когда-то ехала Эмилия в сопровождении Уго и Бертрана; но Людовико, единственный из всей партии знакомый с горными проходами этого края, объявил им, что немного подальше есть разветвление дороги, которая без труда приведет их в Тоскану; на расстоянии нескольких миль лежал небольшой городок, где можно запастись всем необходимым для путешествия.

— Надеюсь, мы не наткнемся на какие-нибудь бродячие шайки бандитов. Я знаю, они водятся здесь. У меня есть хороший тромбон, он сослужит нам службу, если бы попались навстречу такие удальцы. А вы не вооружены, синьор?

— Как же, — отвечал Дюпон, — у меня есть стилет этого негодяя, которым он хотел убить меня. Но пока что будем радоваться нашему освобождению из Удольфского замка! Нечего мучить себя ожиданием бедствий, которые, может быть, никогда и не случатся.

Луна между тем высоко поднялась над лесом, нависшим по обе стороны узкой лощины, по которой они ехали, и доставляла им достаточно свету, чтобы различать дорогу и обходить разбросанные камни, часто попадавшиеся на пути. Теперь они подвигались не торопясь, в глубоком молчании, только что опомнившись после сильных впечатлений внезапного отъезда. В особенности притихла Эмилия после пережитых разнообразных волнений. Она погрузилась в молчаливую задумчивость, которой способствовали покой и красота окружающей природы и тихий ропот ночной бризы в листве над их головами. С надеждой думала она о Валанкуре и о Франции; к ее мыслям примешалась бы и радость, если бы то, что произошло в начале ночи, не удручало ее душу до такой степени, что не допускало ликующей радости. Между тем меланхолические размышления Дюпона были направлены исключительно на одну Эмилию; к отчаянию, охватившему его при мысли о своем недавнем разочаровании, примешивалась некоторая доля удовольствия, вызванного ее присутствием, хотя они не обменялись ни единым словом. Аннета думала о своем удивительном освобождении, о том, в каком теперь переполохе Монтони и его люди, когда они убедились в их бегстве; думала о своей родине, куда надеялась вернуться, и своей свадьбе с Людовико, к которой уже не предвиделось больше никаких препятствий, кроме разве бедности: но бедность была ей нипочем! Людовико, со своей стороны, радовался тому, что освободил свою Аннету и синьору Эмилию от окружавших опасностей, тому, что сам избавился от людей, образ жизни которых давно ему был противен; радовался тому, что вызволил мосье Дюпона; радовался перспективе счастья с предметом своей привязанности; немало тешила его и ловкость, с какой он провел часового и вообще устроил все это дело.

Таким образом, занятые каждый своими разнообразными мыслями, путешественники молча ехали около часа; лишь изредка Дюпон задавал вопросы, касающиеся дороги, или Аннета делала какие-нибудь замечания насчет предметов, едва видных в полумраке. Наконец замелькали огоньки на склоне горы, и Людовико заявил, что это несомненно городок, о котором он упоминал; его спутники, обрадовавшись этому сведению, опять погрузились в молчание. Аннета первая нарушила его:

— Святой Петр угодник! — воскликнула она, — что же мы будем делать без денег-то в дороге? Ведь ни у меня, ни у барышни нет ни единого секина за душой! Синьор об этом уж позаботился.

Это замечание вызвало серьезное смущение. У Дюпона отобрали почти все его деньги, когда он попал в плен; кое-какой остаток он отдал часовому, разрешавшему ему иногда выходить из камеры заключения. А Людовико, которому за последнее время трудно было добиться уплаты от части просроченного жалованья, имел теперь так мало наличных денег, что на них едва можно было бы получить немного пищи для подкрепления сил в первом городе на пути.

Бедность их была тем более прискорбна, что из-за нее они должны были задержаться в горах, где даже в каком-нибудь городе они не могли считать себя в безопасности от Монтони. Делать нечего, путешественникам пока оставалось только подвигаться вперед и надеяться на свою удачу. И вот они продолжали пробираться по пустынным, диким местностям, по сумрачным долинам, где листва то скрывала лунный свет, то пропускала его; пустыни были до того унылые, что казалось с первого взгляда, будто туда никогда не проникало ни одно человеческое существо. Даже дорога, по которой продвигались наши путники, как бы подтверждала это предположение, по высокой траве и другой роскошной растительности на краях ее видно было, как редко ступала по ней нога человеческая.

Наконец, в отдалении раздалось позвякивание овечьих колокольцев, а вскоре и блеяние стада; наши путники убедились, что они находятся поблизости от человеческого жилья, потому что огоньки, которые Людовико ошибочно принял за признак города, давно уже пропали, заслоненные другой горой. Приободренные надеждой, они ускорили шаги по узкому проходу, откуда открылся вид на одну из пастушьих долин в Апеннинах — картина была чисто аркадская; красота и незатейливая простота представляла дивный контраст с величием снеговых гор, возвышающихся над нею.

При отблеске утренней зари, загоревшейся на горизонте, смутно показался на небольшом расстоянии на окраине пригорка тот город, которого они искали; вскоре они достигли его. Не без труда удалось им найти дом, где они могли бы приютиться и поставить лошадей. Эмилия не пожелала останавливаться долее, чем требовалось, чтобы подкрепиться пищей. Ее вид возбуждал, некоторое удивление у жителей; она была без шляпы и впопыхах успела только набросить на голову вуаль — это обстоятельство заставило ее пожалеть об отсутствии денег, без которых нельзя было приобрести себе необходимый головной убор.

Людовико, осмотрев свой кошелек, нашел, что его денег окажется недостаточно даже на пищу; Дюпон, наконец, решился откровенно рассказать хозяину постоялого двора, у которого было честное, простодушное лицо, о своем положении и просить его помочь им продолжать свое путешествие. Тот обещал оказать им содействие по мере сил, узнав, что они пленники, бежавшие от Монтони, которого он имел причины ненавидеть. Хотя он согласился одолжить им свежих лошадей до ближайшего города, но сам он был слишком беден, чтобы дать им денег; опять им пришлось скорбеть о своей бедности, как вдруг в комнату вбежал Людовико, ходивший поставить измученных лошадей под навес, служивший им конюшней; он не помнил себя от радости, которую вскоре разделили и его товарищи: снимая седло с одной из лошадей, он нашел под ним небольшой кошель, содержавший, без сомнения, долю добычи одного из кондотьеров, вернувшихся с грабительской экспедиции как раз перед тем, как Людовико бежал из замка; очевидно, лошадь кондотьера забрела из внутреннего двора, пока хозяин ее пьянствовал, и унесла с собой сокровище, которое негодяй считал наградой за свои подвиги.

Дюпон сосчитал деньги: их оказалось более чем нужно для того, чтобы всем четверым переправиться во Францию, куда он теперь решился проводить Эмилию, безразлично, получит он или нет извещение от своего полка. Хотя он чувствовал доверие к добросовестности Людовико, насколько позволяло его краткое знакомство с ним, но он все-таки не мог допустить мысли поручить Эмилию его заботам на время путешествия; с другой стороны, ему не хотелось отказаться от опасного удовольствия ее присутствия.

Стали обсуждать вопрос, к какой морской гавани они должны направить путь; Людовико, более знакомый с географией страны, объяснил им, что Легхорн был ближайшим значительным портом. Дюпон тоже находил, что из всех итальянских портов Легхорн более всего соответствует их целям, так как оттуда беспрестанно уходят суда всех национальностей. Туда-то они и решили держать путь.

Эмилия приобрела себе маленькую соломенную шляпку, такую, какие носили тосканские крестьянки, и некоторые другие принадлежности, необходимые в дороге; затем путешественники переменили своих измученных лошадей на других, свежих, и пустились в дорогу, как только солнце стало подыматься из-за горных вершин; пространствовав несколько часов, они стали спускаться в долину Арно. Здесь Эмилия могла любоваться всей прелестью лесной и пастушеской природы в гармоничном сочетании. Местность еще украшалась рассеянными кое-где изящными виллами флорентийской знати и роскошными разнообразными полями. Каким свежим кустарником поросли склоны и как прекрасны леса, раскинувшиеся амфитеатром по горам! А над всем этим виднелись изящные очертания волнообразных Апеннин, теперь уже смягченных и не таких диких, какими являлись внутри горной области. В некотором отдалении, на востоке Эмилия различала Флоренцию с ее башнями, рисующимися на светлом горизонте, и с ее роскошной равниной, расстилающейся к самым предгорьям Апеннин, пестрея садами, великолепными виллами, рощами апельсинных, лимонных, тутовых деревьев и плодородными полями. К западу равнина эта тянулась до самого берега Средиземного моря, столь отдаленного, что его можно было узнать только по голубоватой линии, видневшейся на горизонте, да по легкому морскому туману, едва окрашивавшему эфир над горизонтом.

От всего сердца Эмилия приветствовала волны, по которым она должна вернуться на свою родину; однако при воспоминании о родине сердце ее заныло тоской — ведь у нее уже не было дома, где она могла бы приютиться, не было родителей, которые приветствовали бы ее; как бездомный странник возвращалась она в отчизну поплакать над могилой, где лежит прах ее отца! Нерадостно ей было подумать и о том, как много, вероятно, пройдет времени, прежде чем она увидится с Валанкуром: может быть, он стоит со своим полком где-нибудь в далекой области Франции, и даже когда они встретятся, то им придется лишь скорбеть и сетовать по поводу захватов негодяя Монтони. При всем том она все-таки чувствовала несказанный восторг при мысли очутиться снова в той стране, где живет Валанкур, даже если б она и была уверена, что не увидит его.

Палящий зной — настал полдень — принудил путников поискать тенистый уголок, где они могли бы отдохнуть несколько часов; соседняя чаща, изобилующая диким виноградом, малиной и фигами, обещала им вкусный завтрак.

Вскоре они свернули с дороги в рощу; там сквозь густую зелень совсем не проникали солнечные лучи, а ручей, вытекавший из скалы, распространял в воздухе чудную прохладу. Сойдя с коней и пустив их пастись, Аннета и Людовико побежали набрать ягод и плодов с окружающих кустов и скоро вернулись с обильным запасом провизии. Путешественники, расположившись под тенью кипарисов и пиний на мураве, усыпанной невиданным обилием душистых цветов — такого множества Эмилии не удавалось видеть даже в Пиренеях, — насладились своей незатейливой трапезой, с новым удовольствием любуясь сквозь темную листву сосен сияющим ландшафтом, который тянулся вплоть до самого моря.

Мало-помалу Эмилия и Дюпон погрузились в молчание и задумчивость; Аннета сияла радостью и болтала за всех; Людовико тоже был весел, помня, однако, расстояние, отделявшее его от других спутников.

Окончив завтрак, Дюпон посоветовал Эмилии постараться заснуть в жаркие часы дня; слугам он велел сделать то же самое, с тем, что он сам будет сторожить тем временем; но Людовико не хотел утруждать его и взялся караулить со своим мушкетом, пока Эмилия с Аннетой, утомленные путешествием, прилегли заснуть.

Когда Эмилия, освеженная сном, проснулась, она увидела, что караульный спит на своем посту, а Дюпон сторожит, погруженный в глубокую задумчивость. Так как солнце стояло еще слишком высоко, чтобы можно было продолжать путь, и так как было необходимо дать Людовико время выспаться после всех вынесенных им трудов и тревог, то Эмилия воспользовалась случаем, чтобы расспросить Дюпона, каким образом он очутился пленником у Монтони. Польщенный участием Эмилии, Дюпон тотчас же начал свое повествование.

— Я прибыл в Италию, сударыня, вместе со своим полком, состоя на службе моего отечества. Во время стычки в горах с бандами Монтони наш отряд был обращен в бегство, и я попал в плен вместе с несколькими товарищами. Когда мне сказали, чей я пленник, имя Монтони поразило меня: я помнил, что г-жа Шерон, ваша тетушка, вышла замуж за итальянца этого имени и что вы уехали с ними в Италию. Но лишь позднее я убедился, что это тот самый Монтони и что вы находитесь под одним кровом со мною. Я не стану надоедать вам описанием своих чувств, когда я узнал об этом от одного часового, которого я успел склонить на свою сторону настолько, что он делал мне некоторые снисхождения, между прочим одну поблажку, очень для меня важную, но очень опасную для него; однако он упорно отказывался передавать вам письма или какие-либо поручения от меня; он боялся, что его изловят, и тогда он подвергнется мщению Монтони. Впрочем, он несколько раз доставлял мне возможность видеть вас. Вы удивлены, сударыня, и я должен объясниться. Мое здоровье и состояние духа сильно страдали от недостатка воздуха и моциона. Наконец мне удалось вызвать жалость, или, может быть, корыстолюбие в этом человеке, и он стал позволять мне ходить по террасе.

Эмилия с напряженным вниманием слушала рассказ Дюпона.

— Дав мне такое разрешение, — продолжал он, — солдат знал, что ему нечего опасаться моего бегства из замка, который зорко охранялся и ближайшая терраса которого возвышалась над отвесной скалой; он показал мне также дверь, скрытую в деревянной панели моей камеры, и научил меня отворять ее; дверь эта вела в проход, проделанный сквозь толщину стены и выходивший в темный закоулок восточного укрепления. Впоследствии я узнал, что есть много подобных переходов, скрытых в толще стен, по всей вероятности, проделанных нарочно для того, чтобы облегчать побеги в военное время. По этому проходу в глухую полночь я часто пробирался на террасу и прохаживался по ней с крайней осторожностью, чтобы шум шагов моих не выдал меня часовым, стоящим на карауле где-нибудь в далеких частях ее; ибо та часть террасы, где я ходил, защищенная высокими зданиями, не охранялась солдатами. В одну из таких полночных прогулок я увидел свет в одном окне над укреплением, как я заметил, приходившемся как раз над моей камерой заключения. Мне пришло в голову, не вы ли живете в этой комнате, и с надеждой увидеть вас я стал караулить против окна.

Эмилия, вспомнив фигуру, появлявшуюся прежде на террасе и так сильно пугавшую ее, воскликнула:

— Так это были вы, мосье Дюпон, — это вы возбуждали мои глупые страхи? Моя душа была в то время так подавлена долгими страданиями, что я пугалась каждого пустяка.

Дюпон, выразив сожаление, что он был причиной ее испуга, прибавил:

— В то время, как я стоял, прислонившись к ограде против вашего окна, я думал о вашем тяжелом положении, о моем собственном, и у меня невольно вырывались стоны, что, вероятно, и заставило вас подойти к окну: тогда-то я и увидел в окне женскую фигуру и был уверен, что это вы. О, не стану описывать вам моих чувств в эту минуту! Я горел желанием заговорить, но меня удерживала осторожность; наконец далекие шаги часового принудили меня покинуть свой пост.

Прошло порядочно времени, прежде чем мне удалось опять выйти на прогулку; я мог выходить из своей тюрьмы только в те ночи, когда стоял на часах мой знакомый; между тем я убедился, на основании его слов, что ваша комната помещается как раз над моею; в следующий раз, когда я вышел, я опять вернулся к вашему окну и увидел вас, но не решался заговорить. Я махнул рукой, и вы вдруг скрылись; тогда-то я забыл об осторожности и у меня вырвался стон… Опять вы появились… вы заговорили… я услышал знакомый звук вашего голоса! В эту минуту моя сдержанность опять изменила бы мне, если б я не услышал приближающихся шагов солдата. Тогда я мгновенно удалился, но человек все-таки успел меня заметить. Он бросился за мной следом по террасе и так проворно нагонял меня, что я принужден был прибегнуть к уловке — правда, смешной уловке, чтобы спасти себя. Я слышал о суеверии этих людей и издал какой-то странный, неопределенный вопль, в надежде, что мой преследователь примет этот звук за нечто сверхъестественное и бросит гнаться за мною. К счастью, выходка моя удалась. Человек этот, как оказалось, был подвержен каким-то припадкам. Он упал без чувств, а благодаря этому я мог благополучно ретироваться. Сознание избегнутой опасности, а также усиленный караул, установленный, очевидно, вследствие моего появления, удерживали меня после этого от прогулок по террасе; но в тиши ночи я иногда утешал себя, играя на старой лютне, которую достал мне тот же приятель солдат; порою я пел что-нибудь, в надежде, признаюсь, что вы услышите меня. Но лишь несколько вечеров тому назад надежда эта оправдалась: мне почудился во время бури голос, зовущий меня. Но даже и тогда я побоялся ответить, чтобы меня не услышал часовой. Был ли я прав в данном случае, сударыня? Не вы ли обращались ко мне?

— Да, — промолвила Эмилия, с невольным вздохом, — вы не ошиблись!

Дюпон, заметив тягостное волнение, поднятое этим вопросом, поспешил переменить тему разговора.

— В одну из моих экскурсий по упомянутому ходу, проделанному в стене, я случайно подслушал один странный разговор.

— В потайном ходе? — с удивлением спросила Эмилия.

— Я подслушал его, находясь там, — пояснил Дюпон, — но он раздавался из комнаты, смежной со стеной, в которой проделан был ход: стенка была так тонка в том месте и, может быть, так обветшала, что я мог отчетливо расслышать каждое слово, сказанное по ту сторону. Случилось, что Монтони с товарищами собрались в этой зале пировать, и Монтони начал рассказывать странную историю дамы, прежней владелицы замка. Действительно, он сообщал удивительные вещи, а насколько они верны — пусть ответит его совесть. Но вы, сударыня, вероятно, слышали версию, которую он желает распространить относительно таинственной судьбы этой дамы?

— Слышала, — отвечала Эмилия, — и замечаю, что вы сомневаетесь в ее правдивости.

— Я сомневался в ней и раньше того случая, о котором я рассказываю, — отвечал Дюпон, — некоторые обстоятельства, упомянутые Монтони, подтвердили мои подозрения. Я убедился, что Монтони и есть убийца. Я трепетал за вас, тем более, что слышал, как гости упоминали ваше имя в неуважительном тоне, угрожавшем вашему спокойствию; зная, что самые дурные люди часто бывают склонны к суеверию, я решился попробовать пробудить в них совесть и застращать их до такой степени, чтобы они отказались от задуманного преступления. Я со вниманием слушал Монтони. и в наиболее поразительных местах его истории вмешивался и повторял его последние слова глухим, замаскированным голосом.

— Но как вы не боялись, что вас накроют? — спросила Эмилия.

— Я этого не боялся; я понимал, что, если бы Монтони знал тайну этого хода, он не поместил бы меня в комнате, куда ход этот вел. Я знал наверное, из надежных источников, что ход был ему неизвестен. Общество некоторое время как будто не обращало внимания на мой голос, но в конце концов так встревожилось, что все разбежались. Услышав распоряжение, отданное Монтони слугам — обыскать залу, я вернулся в свою тюрьму, которая помещалась очень далеко от этой части потайного коридора.

— Я прекрасно помню случай, о котором вы рассказываете, — подтвердила Эмилия, — он вызвал тогда страшный переполох среди гостей Монтони, и признаюсь, я сама имела слабость разделять общий страх.

Так-то Дюпон и Эмилия продолжали разговаривать между собой о Монтони, о Франции и о плане своего путешествия. Эмилия сообщила ему о своем намерении поселиться в одном монастыре в Лангедоке, где с ней раньше обошлись с большой лаской, и оттуда написать своему родственнику, г.Кенелю, чтобы уведомить его о своем поступке. Там она намеревалась ждать до тех пор, пока «Долина» опять перейдет в ее полную собственность: туда она со временем надеется вернуться, когда увеличится ее доход. Дюпон уверял ее, что имения, которые Монтони пытался мошеннически отнять у нее, еще не безвозвратно потеряны для нее, и кстати опять порадовался ее освобождению из рук Монтони, который, видимо, хотел удержать ее пленницей на веки вечные. Возможность вернуть теткины поместья для себя и Валанкура зажгла такую радость в сердце Эмилии, какой она не испытывала уже много месяцев. Но она пыталась скрыть это от мосье Дюпона, чтобы не вызвать в нем горьких воспоминаний о сопернике.

Они продолжали беседовать до тех пор, пока солнце стало склоняться к западу; Дюпон разбудил тогда Людовико, и они снова пустились в путь. Постепенно спускаясь по склонам долины, они достигли реки Арно и несколько миль проехали по ее зеленым берегам, очарованные окружающей чудной природой и классическими воспоминаниями, связанными с этими местами. В отдалении они услыхали веселую песню крестьян в виноградниках и наблюдали, как заходящее солнце окрашивало реку золотистым сиянием, а сумерки окутывали далекие горы тусклым пурпуровым колоритом, пока не наступил полный мрак. Тогда «lucciola», тосканский светляк, замелькала ярким огоньком то там, то сям в кущах, а пронзительное трещание цикады раздалось в зелени еще громче, чем даже в полуденную жару: очевидно, она предпочитала тот час, когда и английский жук, не столь громогласный, трубит в свой маленький, настойчивый рожок, и часто в сумерках навстречу пилигриму летит с назойливым жужжаньем…

Путешественники переправились через Арно при лунном свете на пароме; узнав, что Пиза лежит на расстоянии всего нескольких миль вниз по реке, им захотелось поехать туда на лодке, но лодки нельзя было достать, поэтому они отправились сухим путем на своих измученных лошадях. По мере того, как они приближались к городу, долина расширялась в равнину, пестревшую виноградниками, полями злаков, оливковыми и тутовыми рощами. Было уже поздно, когда они достигли ворот города; Эмилия была поражена, услыхав на многолюдных улицах звуки музыкальных инструментов и увидав оживленные группы; ей показалось, как будто она опять очутилась в Венеции. Но здесь, в Пизе, не было озаренного луною моря, не было веселых гондол, снующих по волнам, не было дворцов Палладио, чарующих фантазию и переносящих в область волшебной сказки. Арно струился через весь город, но не слышно было музыки с балконов, нависших над водою; раздавались только голоса хлопотливых матросов с кораблей, прибывших с Средиземного моря, меланхолические вздохи бросаемых якорей и резкие свистки лоцманов. Они напомнили Дюпону, что и в этом порте могут найтись суда, отбывающие во Францию: это избавило бы их от необходимости ехать в Легхорн. Поместив Эмилию в гостиницу, он отправился на набережную навести справки; но, несмотря на все старания его и Людовико, они не могли отыскать такого судна, которое немедленно отплывало бы во Францию, и вернулись в гостиницу. Здесь же, в Пизе, Дюпон старался разузнать, где в настоящее время стоит его полк, но не получил об этом никаких сведений. Путешественники улеглись спать рано после этого утомительного дня и на другое утро поднялись с рассветом; не останавливаясь, чтобы рассмотреть знаменитые древности этого города и чудеса наклонной башни, они продолжали путь в более прохладные часы дня по прелестной местности, изобилующей хлебом, вином и елеем. Апеннины, уже не такие суровые и даже не величавые, словно смягчились и переходили в более веселый лесной и пастушеский ландшафт; Эмилия, спускаясь с гор, с восхищением глядела на Легхорн с его просторной бухтой, полной кораблей и увенчанной прекрасными холмами.

Она была поражена, когда, въехав в город, увидала, что он кишит толпой людей в одеждах всевозможных национальностей. Это зрелище напомнило ей сцены венецианского маскарада, виденные там во время карнавала. Но здесь была суета без веселья, шум вместо музыки, а изящество можно было видеть только разве в волнистых очертаниях холмов.

Дюпон немедленно по прибытии в этот портовый город спустился вниз на пристань, где узнал, что здесь стоит несколько французских судов, а одно из них через несколько дней отправляется в Марсель; оттуда без затруднений можно было пересесть на другое судно, которое переправит их через Лионский залив в Нарбонн. В нескольких милях от этого города, на побережье, насколько Дюпон мог заключить из слов Эмилии, находился монастырь, куда она хотела удалиться, И он тотчас же условился с капитаном насчет переправы в Марсель, и Эмилия с восторгом услышала, что переезд во Францию обеспечен.

Ее душа избавилась от страха преследования; радостная надежда скоро увидеть родину — ту страну, где живет Валанкур, подняла ее дух и развеселила ее, кажется, впервые после смерти отца. В Легхорне же Дюпон узнал, что его полк отправился во Францию. Это обстоятельство очень обрадовало его, так как теперь он мог проводить туда Эмилию, не подвергаясь угрызениям совести и не опасаясь неудовольствия своего командира. Во все эти дни он тщательно избегал тревожить ее упоминанием о своей страсти, а она научилась уважать и жалеть его, не разделяя его любви. Он старался развлечь ее, показывая ей окрестности города; они часто отправлялись гулять по берегу моря и на шумные пристани, где Эмилия с интересом наблюдала прибытие и отбытие кораблей, принимала участие в радости друзей, встречающихся после разлуки, и порою проливала слезу над горем других при расставании. Однажды после того, как ей случилось наблюдать подобную сцену, она написала следующие стансы:

МОРЯК

Весенний веет ветерок, тиха поверхность моря, И небо синее смеется, отражаясь в гладком зеркале вод; Трепещет белый парус, надувается широко; Над якорем хлопочут бравые матросы; На палубе стоят друзья, слезу прощальную украдкой проливая; Толпа на палубе… Как быстро мчится время! Вот дрогнул уж корабль, сигнал прощальный раздается. Уста безмолвствуют, в глазах тоска разлуки… Настал ужасный миг! Вот юноша-матрос Глотает слезы, улыбается среди своих страданий. Ласкает грустную невесту, клянется в вечной верности: «Прощай, любовь моя! мы скоро свидимся, надеюсь!» Стоит он долго на корме, рукой махая. Вот берег, и толпа все дальше и все меньше! Летит корабль по быстрому течению; Исчезла с глаз невеста милая… Прощай! Прощай! Вот к вечеру печально стонет бриза, Уж сумерки над западом багровым разлились. Матрос полез на мачту поглядеть еще разочек На берег дальний, по которому душа его тоскует, И видит только темную черту, сливающуюся с небом, А в мыслях видит он невесту милую в слезах и слышит ее вздохи; Печаль ее он утешает, сулит ей радостную долю! Но вот уж наступает ночь; подул свежее ветер; Тьма сплошь окутала и берега и море. Матрос глядит из них печальным, воспаленным взором; Из глаз холодные струятся слезы; опять на палубу идет. А в полночь разыгрался шторм; крепят все паруса; Сигнал гудит, но нет поблизости приветливого брега; По волнам прыгает и мечется корабль злосчастный… «О, Эллен! Эллен! Не увидимся с тобой мы никогда!» Ах! тщетны все усилья экипажа! Полопались канаты, повалились мачты, И крики ужаса вокруг них раздаются И замирают… Судно наскочило на утес! Свирепо над разбитым остовом бушуют волны. Несчастный .экипаж весь исчезает в бездне! И слабый голос Генриха затрепетал сквозь грохот бури: «Прощай, любовь моя! Расстались мы навеки!» И часто в тихий час вечерний. Когда над волнами играет бриза, Меланхолический тот голос раздается Над водною могилой, где лежит несчастный Генрих! И часто в полночь в воздухе несутся звуки Над рощицей, где похоронен Эллен прах… И не страшатся девушки тех звуков скорбных: То дух любви витает под священной сенью!

 

ГЛАВА XXXV

Вернемся теперь в Лангедок и познакомим читателя с графом де Вильфор, тем дворянином, к которому перешло поместье маркиза де Вильруа, лежащее неподалеку от монастыря св.Клары. Если помнит читатель, замок этот был необитаем в то время, как Сент Обер с дочерью гостили по-соседству, и Сент Обер пришел в сильное волнение, узнав о том, что находится по близости от замка Леблан; об этом замке добрый старик Лавуазен в своем разговоре проронил несколько намеков, возбудивших любопытство Эмилии.

В начале 1584 года, того самого, когда скончался Сент Обер, Франциск Бово граф де Вильфор вступил во владение замком и обширными поместьями, носящими название Шато Леблан, на берегу Средиземного моря. Это поместье, в течение нескольких веков принадлежавшее его фамилии, теперь перешло к нему по наследству после смерти его родственника, маркиза де Вильруа, человека очень сдержанного и крутого нрава. Это обстоятельство, а также его профессия, часто призывавшая его на поле битвы, препятствовали установлению близких отношений между ним и его кузеном графом де Вильфор. Много лет они были мало знакомы между собой, и граф получил первое известие о его смерти, случившейся в отдаленной части Франции, вместе с документами, вводившими его во владение замком Леблан, но лишь на другой год он решился посетить это поместье, намереваясь провести там осень.

Воспоминания о замке Леблан часто приходили ему на память, облеченные в тот поэтический ореол, какой пылкое воображение всегда придает картинам юношеских удовольствий. Много лет тому назад, еще при жизни маркизы, находясь в том возрасте, когда душа особенно восприимчива к радостным, веселым впечатлениям, он однажды посетил этот замок, и хотя он потом провел много лет своей жизни среди неприятностей и треволнений общественной деятельности, часто развращающей сердце и вкус, но чудная сень лангедокского поместья и очарование его природы до сих пор не изгладились из его памяти.

При покойном маркизе замок долго стоял заброшенный; там жили только старик дворецкий с женой, и здание пришло почти в разрушение. Главной причиной, повлиявшей на решение графа провести осенние месяцы в Лангедоке, было желание лично наблюдать за ремонтом в замке, необходимым для того, чтобы привести его в жилой вид. Ни уговоры, ни слезы графини — в важных случаях всегда прибегавшей к слезам — не могли заставить его отказаться от своего намерения.

И вот графиня, повинуясь приказанию мужа, собралась покинуть веселые парижские собрания, где красота ее не имела соперниц и одерживала блестящие победы, тогда как ум ее значительно уступал наружности, волей-неволей пришлось променять светские удовольствия на жизнь в глуши, среди лесов, среди пустынной красы гор, в величественных готических залах и в длинных-длинных галереях, где гулкое эхо вторит шагам или мерному тиканью больших стенных часов, доносящемуся из сеней внизу. Эту печальную перспективу графиня пробовала скрасить, припоминая все, что слышала когда-либо о веселом сборе винограда на равнинах Лангедока. Но там, увы! не будет грациозных парижских танцев, а вид деревенского веселья не мог радовать ее сердца, давно уже испорченного роскошью.

У графа было двое детей от первого брака — сын и дочь, и он намеревался взять их с собою на юг Франции. Анри, юноша по двадцатому году, служил во французской армии, а Бланш, которой еще не минуло и 18-ти лет, до сих пор жила в монастыре, куда была отдана немедленно после женитьбы отца. Это сделалось по совету супруги графа, не обладавшей ни способностями, ни желанием наблюдать за воспитанием падчерицы; боязнь, чтобы девушка не затмила ее красотой, заставляла ее всячески стараться о том, чтобы граф продлил заточение своей дочери. И вот теперь она увидала с крайним огорчением, что муж. уже не соглашается на дальнейшую проволочку. Одно ее утешало, это то, что когда Бланш выпорхнет из монастыря на свет Божий, то в глуши деревни некому будет восхищаться ее красотой.

В то утро, когда семья графа отправилась в путь, карета остановилась по приказанию графа у ворот монастыря, чтобы захватить Бланш; сердце молодой девушки билось от восторга при мысли о новом мире, о свободе, открывавшихся перед нею.

По мере того как приближалось время отъезда, нетерпение ее все росло; прошлой ночью она считала каждый удар башенных часов, и ночь показалась ей нескончаемо длинной. Наконец забрезжил рассвет, зазвонили к утрене, и она услыхала, как монахини спускались по лестнице из своих келий. Она вскочила с постели, во всю ночь не сомкнув глаз, чтобы приветствовать желанный день, когда она наконец избавится от всех строгостей монастырской жизни и вступит в новый мир, где царит одна доброта, одна радость!

Когда раздался звон у главных ворот и вслед за тем послышался стук колес экипажа, она бросилась с трепещущим сердцем к своему оконцу и, увидав экипаж отца, остановившийся во дворе внизу, легкими шагами, вприпрыжку побежала по галерее, где встретилась с монахиней, передавшей ей приглашение явиться к настоятельнице. В одну минуту девушка очутилась в приемной перед графиней, показавшейся ей ангелом, который должен ввести ее в рай.

Но чувства графини при взгляде на падчерицу были совсем другого рода; никогда еще Бланш не была так мила, как в эту минуту, когда лицо ее оживилось радостной улыбкой и горело красотой невинного счастья.

Поговорив несколько минут с настоятельницей, графиня стала прощаться. Настал момент, которого Бланш ждала с таким горячим нетерпением: вот вершина, откуда она взглянет на волшебный край счастья! Но зачем же тогда эти слезы сожаления? Бланш с изменившимся, огорченным лицом обернулась к своим юным сверстницам, собравшимся тут, чтобы проститься с нею, и проливавшим слезы! Даже с настоятельницей, такой важной и торжественной, она простилась с чувством печали, которую за несколько часов перед тем сочла бы невозможной; но ведь всегда бывает тяжело прощаться даже с предметами неприятными, если только мы знаем, что это прощание навеки. Бланш перецеловалась со всеми бедными монахинями и пошла за графиней. Вся в слезах покинула она навсегда то место, которое рассчитывала покинуть с улыбкой на устах.

Но присутствие отца и разнообразие предметов, встречавшихся на пути, вскоре развлекли ее внимание и рассеяли облако грустного сожаления, набежавшее на ее юное чело. Не слушая разговора, происходившего между графиней и мадемуазель Беарн, ее подругой, Бланш вся погрузилась в приятную мечтательность, наблюдая, как облака молчаливо неслись по голубому эфиру, то застилая солнце и протягивая тени по всей местности, то снова открывая ее во всем блеске. Путешествие продолжало доставлять Бланш невыразимое удовольствие; ежеминутно перед ее глазами открывались все новые картины природы, и ее фантазия получила запас веселых, красивых впечатлений.

Лишь на седьмой день вечером путешественники увидели вдали замок Леблан; романтическая красота его местоположения произвела сильное впечатление на Бланш; она с изумлением и восторгом наблюдала Пиренейские горы, еще днем казавшиеся так далеко, а теперь отстоявшие всего на несколько миль, с дикими утесами и страшными пропастями, которые то припадали, то выступали по прихоти вечерних облачков, носившихся над ними. Лучи заходящего солнца окрашивали снеговые вершины розовым отблеском, а синеватые тона в теневых местах и углублениях гор придавали, в силу контраста, еще больший блеск световой стороне. Равнины Лангедока, алея багрянцем виноградников и пестрея рощами тутовых, миндальных и оливковых деревьев, расстилались далеко к северу и востоку. На юге виднелось Средиземное море, чистое, как кристалл, и синее, как отражавшееся в нем небо; местами на белых парусах кораблей играли блики солнца и еще более оживляли сцену.

На высоком мысе, омываемом водами Средиземного моря, стоял замок графа Вильфора, почти скрытый от глаз лесами смешанных древесных пород: сосны, дуба и орехового дерева; леса увенчивали возвышенность и полого спускались в равнину с одной стороны, тогда как с другой они тянулись на значительное расстояние вдоль морского побережья.

По мере приближения к ним, готические очертания старинного замка выступали все ярче и яснее — сперва над макушками деревьев показалась зубчатая башня, затем остроконечная арка исполинских ворот.

У Бланш стала разыгрываться фантазия; ей казалось, что она приближается к историческому замку древних времен, где рыцари глядят из-за зубцов на какого-нибудь героя паладина, одетого в черные доспехи и идущего со своими приспешниками на избавление дамы сердца от притеснений злого соперника: она припоминала легенды, которые читала в романах, украдкой взятых из монастырской библиотеки.

Экипажи остановились у ворот, ведущих в усадьбу и теперь запертых; но большой колокол, прежде служивший для возвещения о прибытии посетителей, давно уже свалился со своей подставки, и слуга вынужден был взобраться на разрушенную ограду, чтобы возвестить в замке о приезде господ.

Бланш, высунувшись из окна, всей душой отдалась тихим, сладостным впечатлениям, навеянным вечерним часом и прелестной природой. Солнце уже закатилось, сумерки стали окутывать горы; далекие воды океана, отражавшие алое сияние, все еще горевшее на западе, казались светлой чертой, протянутой по горизонту. Тихий ропот прибоя, разбивающегося о берег, доносился бризом; по временам слабо слышался издалека меланхолический всплеск весел.

Бланш могла на досуге предаваться своему задумчивому настроению, потому что мысли ее спутников были поглощены ближайшими интересами. Графиня с грустью вспоминала о веселых собраниях, покинутых в Париже, и с отвращением глядела на мрачные леса и дикую пустынность местоположения; ей страшна была перспектива запереться в замке, и она была расположена на все смотреть с неудовольствием. Чувства Анри были сходны с настроением графини; он с печальным вздохом вспомнил прелести столицы и красивую даму, овладевшую за последнее время его сердцем. Но весь этот край и жизнь, в которую он вступал, представляли для него по крайней мере прелесть новизны, и его грусть была смягчена веселыми юношескими ожиданиями.

Когда ворота, наконец, отворились, экипаж медленно въехал под каштаны, где было почти темно от густой тени, и покатил по прежней дороге, теперь до того заросшей роскошной растительностью, что края ее отмечались только рядами деревьев по обе стороны. Проехав с полмили среди леса, они достигли, наконец, замка. Это была та самая дорога, по которой когда-то ехали Сент Обер с Эмилией, в надежде найти дом, который приютил бы их на ночлег, и по которой они неожиданно повернули назад, испуганные окружающей пустынностью и какой-то фигурой, которую их кучер принял за разбойника.

— Какое мрачное место! — воскликнула графиня, когда экипаж въехал в густую чащу деревьев. — Неужели, граф, вы намерены провести всю осень в этом варварском углу?

— Мое пребывание здесь зависит от обстоятельств, — отвечал граф. — В этом варварском углу жили мои предки…

Между тем экипаж остановился перед замком, и у дверей парадного входа показались старик дворецкий и парижские слуги, посланные вперед убрать замок к приезду господ. Теперь Бланш заметила, что не все здание построено в готическом стиле, — есть и пристройки более современной архитектуры; просторные, мрачные сени имеют, однако, чисто готический характер. Роскошные ковровые обои, которые теперь в сумерках трудно было рассмотреть, висели по стенам; на них изображены были сцены из старых провансальских романов. В огромное, обращенное на юг готическое окно, обрамленное ломоносом и шиповником и теперь открытое, можно было видеть сквозь зеленую рамку пологую лужайку и далее макушки темных деревьев, нависших на краю обрыва. Еще далее виднелись волны Средиземного моря, простирающиеся к югу и востоку, где они сливались с горизонтом, между тем как на северо-востоке они ограничивались роскошными берегами Лангедока и Прованса, покрытыми лесом и пестреющими виноградниками и пологими пастбищами. На юго-западе высились величавые Пиренеи, теперь уже едва видные глазу под дымкой сумерек.

Проходя по сеням, Бланш на минуту остановилась полюбоваться прелестным видом, слегка подернутым вечерними тенями, но все еще не скрытым от глаз. Но скоро она была выведена графиней из состояния мечтательного восторга, навеянного этой сценой. Ничем не довольная и нетерпеливо желавшая поскорее закусить с дороги и отдохнуть, графиня поспешила пройти в большую приемную с панелями из темного кедрового дерева, с узкими стрельчатыми окнами и темным потолком из резного кедра и кипариса; комната эта выглядела страшно мрачной, хотя потертая зеленая бархатная обивка мебели с потемневшей золотой бахромой когда-то, очевидно, предназначалась придать этой комнате более веселый, уютный вид.

Пока графиня требовала, чтобы ей подали закусить с дороги, граф с сыном отправились осматривать замок, а Бланш поневоле должна была остаться с мачехой и быть свидетельницей ее неудовольствия и раздражительных выходок.

— Давно вы живете в этом пустынном месте? — спросила графиня у старой экономки, явившейся представиться ей.

— Да уже лет двадцать, ваше сиятельство, ровно двадцать исполнится в день св.Иеронима.

— Но как это случилось, что вы прожили здесь так долго и почти в одиночестве. Я думала, замок простоял заколоченный уже много лет?

— Да, ваше сиятельство, так и было в течение многих лет, после того, как граф, мой покойный господин, ушел на войну, вот уже больше двадцати лет, как мой муж и я поступили к нему на службу. Дом был такой огромный и такой пустой за последнее время, что мы чувствовали себя как потерянные в нем, и по прошествии некоторого времени взяли да и переселились в избушку у опушки леса: там по крайней мере живут арендаторы по соседству, а замок мы приходили навещать от времени до времени. Когда граф вернулся с войны во Францию, он невзлюбил это поместье и никогда сюда не приезжал жить, так что он ничего не имел против нашего переселения в избушку. Увы! до чего изменился замок против прежнего! Как, бывало, любила и холила его покойница барыня! Я хорошо помню, как она сюда приехала еще невестой и как здесь было славно! Теперь замок давно запущен, заброшен и пришел в такое разрушение! Не видать уже мне больше счастливого времечка!

Графиня как будто немного обиделась простодушной наивностью, с какой старуха изливала свои сожаления о былых временах. Напоследок Доротея прибавила:

— Но теперь в замке опять заживут господа, и опять здесь будет весело. А я ни за что на свете не согласилась бы жить здесь одна!

— Этого вам и не предложат, мне кажется, — возразила графиня, недовольная тем, что своим молчанием ей не удалось пресечь болтовни словоохотливой старухи; ее красноречие было, впрочем, прервано приходом графа; он объявил, что осматривал некоторые части замка, что здание требует капитального ремонта и перестройки для того, чтобы превратиться в удобное, комфортабельное жилище.

— Очень сожалею об этом, заметила графиня.

— А почему вы сожалеете, позвольте вас спросить, сударыня?

— Потому что место не вознаградит вас за все труды и траты: будь оно раем земным, и тогда оно невыносимо, по причине своей отдаленности от Парижа.

Граф не отвечал, но поспешно подошел к окну.

— Здесь много окон, — начала опять графиня, — но они не дают ни света, ни развлечения. Из них ничего не видно, кроме дикой пустыни.

— Я решительно не понимаю, — сказал граф, — что вы разумеете под названием дикой пустыни? Неужели эти равнины, эти леса, это прекрасное море заслуживают такого названия?

— Эти горы несомненно могут быть названы пустыней, — возразила графиня, указывая на Пиренеи, — а этот замок если и не произведение грубой природы, то, по-моему, является творением какого-то дикого искусства.

Граф покраснел от досады.

— Этот дом, сударыня, построен моими предками, и позвольте вам сказать: ваши замечания доказывают, что у вас нет ни вкуса, ни такта.

Бланш, возмущенная этой размолвкой, грозившей превратиться в очень неприятную сцену, встала, чтобы уйти, но в эту минуту пришла горничная ее мачехи и графиня, пожелав, чтобы ее проводили в ее апартаменты, удалилась в сопровождении мадемуазель Беарн.

Пока еще не совсем смерклось, Бланш воспользовалась случаем, чтобы осмотреть новые места; из гостиной она прошла через сени в широкую галерею, стены которой были украшены мраморными пилястрами, подпиравшими сводчатый потолок, выложенный богатой мозаичной работой. В далекое окно, как будто заканчивающее галерею, виднелись пурпурные вечерние облака и ландшафт, подробности которого под тонким покровом сумерек уже не вырисовывались отчетливо, а сливались в одну сплошную серую массу, тянущуюся до горизонта.

Галерея заканчивалась салоном, к которому и принадлежало окно, виденное Бланш в открытую дверь; сгущающиеся сумерки не позволяли ей подробно рассмотреть эту комнату; казалось, она была великолепна и уже новейшей архитектуры. Но или эту постройку допустили впасть в разрушение, или же она никогда не была вполне закончена. Окна, многочисленные я широкие, помещались низко; из них открывался очень обширный и, как показалось Бланш, прелестный вид; она простояла несколько минут, стараясь пронизать взором серый полумрак, и фантазия ее рисовала себе в ночной мгле воображаемые леса и горы, долины и реки. Ее впечатлениям скорее помогали, чем нарушали их, и отдаленный лай сторожевой собаки, и шелест бризы, пробегавшей в легкой листве. От времени до времени вспыхивал среди леса огонек в хижине; наконец донесся вечерний колокол монастыря, замирая в отдалении. Когда она прекратила свои наблюдения, тьма и тишина в салоне немного испугали ее; она отыскала дверь в галерею, несколько минут впотьмах пробиралась по ней и вошла в другую залу, совершенно иного характера. При свете сумерек, проникавшем сквозь открытый портик, она могла разглядеть, что эта зала была легкой, воздушной архитектуры, что пол в ней выложен белым мрамором, такие же колонны подпирают арки потолка в мавританском стиле. Пока Бланш стояла на ступеньках портика, над морем взошла луна, и тут постепенно стали обнаруживаться красоты местности, окружавшей замок; непосредственно от его стен лужайка, теперь запущенная и заросшая высокой травой, полого спускалась к лесам, которые, почти окружая замок, тянулись на большое пространство по южным склонам возвышенности, до самого океана. За лесами, на северной стороне, виднелась длинная полоса лангедокской равнины, а на востоке открывалась уже довольно смутная картина, с башнями монастыря, слабо освещенными луною, подымавшеюся над темными рощами.

Мягкие серые тени, разлитые по всей местности, волны, искрящиеся при лунном свете, тихий, мерный ропот прибоя на берегу — все это, вместе взятое, возвышало душу Бланш и наполняло ее непривычным энтузиазмом.

«Как это я могла прожить на свете так долго, — думала она, — и не замечала чарующей красоты величественной природы! Никогда я не любовалась такими картинами, никогда не испытывала такого глубокого наслаждения! Каждая крестьянская девушка в поместье отца с детства уже знакомится с природой и на свободе бродит по диким, романтическим местам. А я сидела взаперти в монастыре, вдали от всей этой красоты, созданной для того, чтобы очаровывать глаз и пробуждать сердце. Могут ли бедные монахи или монахини чувствовать истинное, горячее благоговение, если они никогда не видят, как восходит и заходит солнце? Никогда еще, до сегодняшнего вечера, я не видывала, как закатывается солнце на необъятном горизонте! Завтра первый раз в жизни я увижу восход его… О, кому охота жить в Париже, смотреть на серые стены и грязные улицы, если можно жить в деревне и любоваться на голубое небо, на зеленую землю?»

Этот восторженный монолог был прерван каким-то шорохом в зале: пустынность обширного покоя навевала на нее страх; кроме того, ей показалось, будто что-то движется между колонн. Несколько мгновений она наблюдала молча; наконец, пристыдив себя за смешную трусость, она собралась с духом и спросила:

— Кто там?

— О, милая барышня! это вы? — отозвалась старая экономка, пришедшая затворять окна.

Робкий тон, которым она произнесла эти слова, удивил Бланш.

— Вы как будто испуганы, Доротея? Что случилось?

— Нет, я не испугалась, барышня, — отвечала старуха нерешительно, стараясь казаться спокойной, — но я человек старый, и всякий пустяк волнует меня!

Бланш улыбнулась.

— Я рада, что его сиятельство граф приехал сюда пожить, — продолжала Доротея. — Замок многие годы стоял заброшенный и здесь было очень тоскливо; теперь же опять все будет по-старому, как при жизни покойницы-барыни.

Бланш спросила:

— Давно ли скончалась маркиза?

— Увы! — отвечала Доротея, — так давно, что я даже перестала считать годы! Замок точно в трауре стоит с той самой поры, и я уверена, что вассалы до сих пор тужат о ней, о покойнице. А вы, видно, заблудились, барышня? Пойдемте, я покажу вам другую часть замка, по ту сторону.

Бланш спросила:

— Давно ли сооружена вот эта часть здания?

— Вскоре после женитьбы его сиятельства, барышня, — отвечала Доротея. — Замок и без того был огромен, помимо этих новых построек; многие покои старого здания никогда и не употреблялись, а у его сиятельства штат был чисто княжеский, но он находил, что старинный дом слишком угрюм, и это сущая правда!

Бланш попросила взглянуть на необитаемую часть замка, но так, как в коридорах стояла полная тьма, то Доротея повела ее по краю лужайки на противоположную сторону здания, и когда она отворила дверь из главных сеней, то встретилась лицом к лицу с мадемуазель Беарн.

— Где это вы пропадали? —крикнула она. — Я уже начинала бояться, не случилось ли с вами какого-нибудь удивительного приключения: может быть, великан, властелин этого заколдованного замка, или привидение, которое, наверное, здесь водится, похитили вас и завели через потайной ход в подземелье, откуда вам никогда не выбраться на свет Божий…

— Нет, — рассмеялась Бланш, — со мной не было ничего подобного, но вы, очевидно, такая охотница до приключений, что я предоставляю испытывать их исключительно вам.

— Хорошо, я готова подвергнуться приключениям лишь бы потом иметь удовольствие описывать их.

— Милая мадемуазель Беарн, — проговорил Анри, встретив их у дверей гостиной, — никакое привидение, как бы оно ни было страшно, не способно заставить вас молчать. Наши духи настолько цивилизованны, что не станут подвергать даму чистилищу, более суровому, чем то, в каком они сами находятся.

Мадемуазель Беарн только рассмеялась на эту шутку. В это время появился граф и подали ужин; за столом граф говорил мало, казался рассеянным и только несколько раз повторил, что замок пришел в большой упадок с тех пор, как он в последний раз видел его.

— Много лет прошло с того времени, — сказал он, — и хотя общие черты местности не подвержены переменам, однако теперь она производит на меня совсем иное впечатление, чем в былое время.

— Неужели прежде эти места казались вам еще прелестнее? — спросила Бланш. — Мне это представляется почти невозможным!

Граф взглянул на нее с меланхолической улыбкой и сказал:

— Когда-то они были для меня столь же прелестны, как для тебя теперь. Пейзаж не изменился, но иллюзия, придающая тот или другой смысл колориту природы, исчезает быстро! Если тебе случится, милая Бланш, посетить это поместье через несколько лет, то ты, может быть, вспомнишь и поймешь чувства твоего отца.

Бланш, тронутая этими словами, молчала; она старалась мысленно проникнуть в будущее и представить себе свою жизнь через несколько лет; сообразив, что того, кто теперь говорит с нею, тогда уже, вероятно, не будет в живых, глаза ее, потупленные в землю, наполнились слезами. Она протянула руку отцу; тот нежно улыбнулся ей, встал и отошел к окну, чтобы скрыть свое волнение.

Все члены семьи, утомленные дорогой, рано разошлись по своим спальням. Бланш по длинной дубовой галерее прошла в свою комнату, просторную, высокую, с высоко поставленными старинными окнами и поэтому несколько мрачную, — все это не примиряло ее с отдаленным положением комнаты в старинной части замка. Мебель также была старинная; кровать драпирована голубым штофом с потемневшими золотыми галунами; балдахин возвышался в виде шатра с ниспадающими занавесями, вроде тех палаток, какие можно встретить на старинных картинах, да и вся комната походила на старинную картину с ее полинялыми ковровыми обоями.

У Бланш каждый предмет возбуждал любопытство; взяв свечу из рук горничной, чтобы рассмотреть стенные ковры, она убедилась, что они изображают сцены из осады Трои, хотя вылинявшая шерсть теперь являлась как бы насмешкой над пылкими подвигами изображенных героев. Бланш посмеялась над подмеченными забавными нелепостями, но вспомнила, что руки, работавшие над коврами, как и поэт, замыслы которого они старались передать, давно уже истлели в прах; печальные мысли завладели ее воображением, и ей стало грустно до слез.

Строго-настрого приказав горничной разбудить ее до восхода солнца, она отпустила ее, и чтобы прогнать мрачное впечатление, навеянное всеми этими размышлениями, она открыла одно из высоких окон и сразу успокоилась при виде прекрасного лика живой природы. Окутанная ночными тенями земля, воздух, океан — все было тихо, неподвижно. По ясному небу медленно плыло несколько мелких облачков из-за них то мерцали звезды, то загорались еще более ярким блеском. Мысли Бланш невольно вознеслись к Всеблагому Творцу всех этих красот, которыми она любовалась, и она тихо прошептала молитву с гораздо большим благоговением, чем в сводчатых стенах монастыря. Она оставалась у окна до глубокой полночи, когда густой мрак разлился по окрестностям. Тогда только она положила утомленную голову на подушку и, полная веселых планов на завтрашний день, предалась сладкому сну, доступному только здоровой, счастливой юности.

 

ГЛАВА XXXVI

Бланш проспала гораздо позже того часа, которого с таким нетерпением ожидала; ее горничная, утомленная путешествием, разбудила ее не раньше завтрака. Впрочем, Бланш мгновенно позабыла свою досаду, когда отворила окно и увидала — с одной стороны необъятное море, сверкающее при утренних лучах солнца, со скользящими по нем легкими парусами, а с другой стороны-свежие леса, широкую равнину и голубые горы; все это сияло в блеске ясного дня. Бланш с наслаждением вдыхала чистый утренний воздух; на ее щеках играл румянец здоровья, глаза светились удовольствием.

«И кто это первый выдумал монастыри? — думала она. — Кто убедил людей запираться в стенах обителей и притворяться там религиозными и благочестивыми, тогда как в монастырях они как раз удалены от всего, что способно вызвать в человеке искреннее благоговение? Богу всего угоднее молитва благодарного сердца; а когда мы любуемся величием Его творений — мы чувствуем наибольшую благодарность. Я никогда не испытывала такого молитвенного настроения в скучные годы моего заточения в монастыре, как теперь, за те немногие часы, что я провела здесь. Мне стоит только бросить взгляд вокруг себя, чтобы вознестись мыслями к Творцу из глубины моего сердца!»

С этими думами она отошла от окна, бегом побежала по галерее и в одну минуту очутилась в столовой, где уже сидел граф. Веселое яркое солнце разогнало его мрачные, печальные размышления; на лице его играла ласковая улыбка, и он весело заговорил с Бланш, сердце которой радостно отзывалось на его ласковые речи. Вскоре появился Анри, а за ним и графиня с мадемуазель Беарн. На всех, видимо, отразилось влияние веселого солнца; даже графиня настолько оживилась, что снисходительно приняла приветствие супруга и только раз изменила своему благодушному настроению, язвительно спросив, нет ли здесь поблизости каких-нибудь соседей, которые могли бы скрасить жизнь в этом «варварском углу», и уж не думает ли граф, что ей возможно существовать здесь без всяких развлечений.

После завтрака компания разошлась. Граф, велев призвать управителя, отправился вместе с ним осматривать, в каком состоянии находятся хозяйственные постройки, и посетить некоторых арендаторов. Анри побежал на берег моря, освидетельствовать лодку, на которой предполагалось предпринять маленькую экскурсию вечером, и наблюдать, как будут приделывать к ней шелковый навес. Графиня с мадемуазель Беарн удалились в одну из комнат новейшей пристройки, убранную с изящной роскошью; а так как окна комнаты выходили на балкон, обращенный в сторону моря, то тут она была избавлена от вида «противных Пиренеев». Графиня прилегла на софу и, устремив томный взор на волны океана, расстилающегося за вершинами деревьев, отдалась роскоши великосветской скуки, между тем как компаньонка читала ей вслух сентиментальный роман, проникнутый модным философским направлением. Графиня сама была отчасти философом, но больше по части супружеских неверностей; в известном кругу мнение ее очень ценили и считали его законом.

Тем временем Бланш поспешила отдаться своему новому увлечению природой и отправилась гулять по диким лесным тропинкам вокруг замка; пока она бродила под тенистыми деревьями, ее веселое настроение постепенно сменилось задумчивым, мечтательным. Она то тихими шагами пробиралась под густой тенью переплетенных ветвей по траве, где свежая роса нависла каплями на каждом цветочке, то неслась легкой поступью по тропинке, на которую солнце бросало сквозь листву трепещущие кружки света; кругом светлая зелень березы, акации и рябины, перемешиваясь с более густым колоритом кедра, пинии и кипариса, представляла чудную гамму оттенков; тогда как величественный дуб и восточный платан по своей форме резко отличались от перистой мягкости пробкового дерева и колыхающейся грации тополя.

Дойдя до простой скамейки в чаще леса, Бланш села отдохнуть; сквозь прогалину леса взор ее улавливал мельком клочки голубых вод Средиземного моря, с белыми парусами, скользящими по его глади, или части гор, облитых горячим солнцем; при этом душой ее овладело то изысканное наслаждение, которое будит фантазию и ведет к поэтическому творчеству. Жужжание пчел одно нарушало тишину, царившую кругом; в то время, как они вместе с другими насекомыми пестрых оттенков весело носились в тени, или упивались сладким медом из чашечек свежих цветов. Бланш, наблюдая одного из мотыльков, перелетавшего с цветка на цветок, старалась представить себе те наслаждения, которые он испытает в течение своего короткого дня, и у нее сложились в голове следующие стансы:

МОТЫЛЕК К СВОЕЙ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ

Какой тенистый дол, благоухающий цветами, Тебя прельстил остановить воздушный твой полет, И не лететь в лиловый вереск Где часто весело носилась ты? Я долго наблюдал из чашечки лилии, Блиставшей белизной под утренним лучом, Старался я напрасно уловить шорох твоего полета И разглядеть издалека блеск твоих пестрых крыльев. Ни солнцем залитое пастбище, ни дерево цветущее — Ничто на свете.не сравнится с чашечкой лилии, Убежищем моим и преданной моей любви. Когда начнут цвести цветы в апреле И буквица, и колокольчик голубой, Во мху зеленом скромная фиалка, С своими чашечками, смоченными слезой росы. Когда подует ветер злой, Начнет срывать цветы и похищать из чашечек их мед И гулко разносить в долине песни. Тогда я улетаю в зеленый приют лесов: Там, в чаще спутанной лесных тропинок, я играю Вдали от грубых ребятишек; Туда едва лишь проникает солнца свет, И легкая роса там воздух освежает. То высоко я в солнечном луче порхаю Над кущами, фонтаном, долом и пригорком. Склоняюсь ласково над алыми цветами, Что свесили свои головки над ручьем. Но их оставлю я, — пусть тебя направят. Покажут, где цветет жасмин душистый И белоснежный ландыш прячется в траве. Где распускаются бутоны роз… Но все не слышу я возлюбленной полета! В каком убежище тенистом соблазнилась ты остаться? Когда-то одному лишь мне ты угодить желала. Со мной одним порхала но цветам! Но, может быть, печалюсь я напрасно, Убежище тенистое напрасно я браню? Быть может, ты верна и только заблудилась Иль завлекли волшебницы тебя? Иль, может быть, царица фей в стране волшебной, Ценя твое проворство, далеко тебя послала До вечера слетать и принести ей Эссенции душистой для колесницы ее легкой. Или наполнить чашечку от желудя Нектаром из индийской розы. Или собрать на берегу волшебного ручья Майской росы, лекарства от тоски любовной? Но что к вижу: ты уже летишь Веселая, как самый яркий из цветов весенних. Я узнаю убор лазоревый и черный И пурпурные крылышки твои. На крыльях бризы мчишься ты ко мне. Привет, привет тебе в моем душистом доме! В прекрасной лилии с тобой по-прежнему мы заживем И вместе будем мы порхать с цветочка на цветок.

Вернувшись в замок, Бланш, вместо того чтобы пройти в гостиную графини, из любопытства пустилась бродить по той части замка, которой она еще не осматривала, — самая старинная часть его более всего привлекала ее внимание; хотя то, что она видела из новейших пристроек, было красиво и элегантно, но старина казалась интереснее ее романтическому воображению. Поднявшись по парадной лестнице и пройдя по дубовой галерее, она вступила в длинную анфиладу покоев, со стенами, увешанными коврами или украшенными панелями из кедрового дерева; мебель на них казалась такой же старинной, как и сами покои; огромные камины стояли пустые и холодные; видно, давно вокруг них не собиралось веселое общество; весь ряд комнат имел такой унылый, заброшенный вид, будто почтенные предки, портретами которых были увешаны стены, были последними обитателями этих хором.

Выйдя оттуда, Бланш очутилась в другой галерее, упиравшейся одним концом в заднюю лестницу, а другим — заканчивавшейся дверью, которая, по-видимому, сообщалась с северной частью замка; но дверь эта оказалась запертой. Тогда Бланш спустилась с лестницы и, отворив дверь, проделанную в стене несколькими ступенями ниже, очутилась в небольшой квадратной комнатке, составлявшей часть западной башни. Из трех ее окон открывались чудесные и все разные виды: одно окно выходило на север, в сторону Лангедока, другое — на запад, на предгорья Пиренеев, грозные вершины которых увенчивали ландшафт, и третье было обращено к югу, на Средиземное море и часть дикого побережья Руссильона.

Оставив башню и спустившись по узкой лестнице, Бланш попала в полутемный коридор и там долго бродила, ища выхода; наконец, ее взяло нетерпение и страх, — она позвала на помощь. Вслед затем послышались шаги, мелькнул огонь сквозь дверь в конце коридора, кто-то осторожно приотворил ее, не решаясь войти. Бланш молча глядела на высунувшуюся фигуру; дверь стала медленно закрываться; тогда она крикнула и подбежала к двери. Перед нею оказалась старуха-экономка.

— Дорогая барышня! это вы? — проговорила Доротея. — Как это вы попали сюда?

Если бы Бланш была не так поглощена своими собственными страхами, она заметила бы выражение смертельного испуга я. удивления на лице старой Доротеи; та повела ее по длинному лабиринту ходов и комнат, имевших такой вид, будто они уже лет сто простояли необитаемыми. Наконец они достигли комнаты, отведенной для экономки; там Доротея усадила ее и подала угощение. Бланш отведала предложенных сластей и рассказала, что набрела на прелестную башенку, которую желает присвоить себе. Или Доротея была не так чувствительна к красотам природы, как ее молодая госпожа, или же привычка постоянно видеть перед собою живописные ландшафты притупила ее вкус, но она не отозвалась ни словом на восторги Бланш. Однако та нисколько этим не смутилась. На ее вопрос, куда ведет дверь, оказавшаяся запертой, старуха объяснила, что она ведет в длинный ряд комнат, куда никто не входил уже много лет,

— В одной из них, — прибавила она, — умерла покойная барыня, и мне кажется, у меня никогда не хватит духу войти туда.

Хотя Бланш очень хотелось посмотреть эти комнаты, но, увидав, что глаза у Доротеи наполнились слезами, она воздержалась и не попросила отпереть их. Вскоре пришлось идти одеваться к обеду, за которым все общество встретилось в прекрасном настроении духа, кроме одной графини, легкомысленная натура которой, истомленная ленью, не давала ей ни самой быть счастливой, ни способствовать чужому счастью. Мадемуазель Беарн пыталась острить, направляя свои шуточки на Анри; тог отвечал скорее по необходимости, чем из желания поощрять ее игривые выходки; хотя оживленность этой особы иногда забавляла его, но ему претило ее самомнение и эгоизм.

Веселость, с какой Бланш примкнула к маленькому обществу для послеобеденной прогулки, сразу испарилась, как только они дошли до берега моря. Со страхом взглянула она вблизи на необъятное пространство вод, которое издали возбуждало в ней восторг и удивление. Только усилием воли ей удалось подавить свой страх, когда она вслед за отцом села в лодку.

В то время, когда она боязливо оглядывала обширный горизонт, охватывающий необозримую площадь океана, чувство возвышенного восторга боролось в ее сердце с ощущением личной опасности. Легкая бриза играла по воде, шелестела шелковым навесом лодки и пробегала по листве леса, увенчивавшего скалы на протяжении многих миль. Граф оглядывал все это горделивым взором собственника и любителя прекрасного.

На некотором расстоянии от берега в лесу стоял павильон, в прежнее время служивший убежищем веселому светскому обществу; но и теперь, благодаря своему местоположению, он отличался романтической красотой. Там граф приказал приготовить кофе и десерт; туда же гребцы направили теперь лодку, следуя извилинам берега и огибая лесистые мысы, между тем как грустные звуки рогов и других духовых инструментов раздавались с другой лодки, плывшей в отдалении, разносились эхом между скал и замирали над волнами. Бланш успела подавить свою трусость; дивное спокойствие охватило ее душу и принуждало ее к молчанию; она была так счастлива, что забывала даже вспомнить про монастырь и про свои прежние горести, чтобы сравнить их с теперешним благополучием.

Графиня чувствовала себя менее несчастной, чем за все время после того, как она покинула Париж; теперь она старалась обуздать свое капризное настроение и даже вернуть себе доброе мнение мужа.

Граф смотрел на свою семью и на окружающий вид со спокойным удовольствием и нежностью, между тем как сын его предавался искреннему веселью юности, ожидающей новых наслаждений и не жалеющей о прошлых.

Проплыв с час времени, общество наконец высадилось на берег и поднялось на утесы по тропинке, полузаросшей травою. В небольшом отдалении от высшего пункта возвышенности, под тенистыми деревьями, показался павильон; лишь только портик его замелькал между стволами, Бланш заметила, что он построен из разноцветного мрамора. Следуя за графиней по тропинке, она беспрестанно с восторгом оглядывалась на океан, видневшийся внизу за темной листвой; оттуда глаза ее переносились на густой лес, безмолвие и непроницаемый мрак которого пробуждали чувства еще более возвышенные и упоительные.

В павильоне все было приготовлено, — насколько возможно в такое короткое время, — для приема гостей, но полинялые краски его расписных стен и потолка и обветшалая обивка когда-то великолепной мебели доказывали, что он уже давно заброшен и отдан во власть времени и непогоды. Пока маленькое общество угощалось кофе и фруктами, звуки рогов, раздававшиеся из лесу, где эхо повторяло и смягчало их мечтательную грусть, приятно нарушали лесную тишину. Это местечко, очевидно, понравилось даже графине; или, быть может, ее занимали только планы будущих украшений и переделок. Граф, всегда радовавшийся, когда ее мысли направлялись на что-нибудь простое, домовитое, соглашался на все ее проекты, касающиеся павильона. Живопись стен и потолка решили обновить; диваны и скамьи предполагалось обить светло-зеленым штофом; мраморные статуи лесных нимф, держащие на головах корзины живых цветов, должны были украшать ниши между окнами, прорубленными до самого пола, чтобы из каждого окна можно было в любом пункте восьмиугольной комнаты любоваться разнообразными ландшафтами. Из одного окна откроется вид на романтическую долину, где глаз встретит поэтические, тенистые уголки и пышные рощи; из другого окна сквозь расступившийся лес можно будет окидывать глазом далекие вершины Пиренеев; третье окно упрется прямо в аллею, за которой виднеются серые башни замка Ле-Блан и его живописные руины, частью скрытые листвой; из четвертого окна можно будет бросить взгляд сквозь деревья на зеленые пастбища и деревушки, разнообразящие берега р.Од. Средиземное море с смелыми утесами, возвышающимися на его берегу, составит сюжет картины, которая откроется из пятого окна; из остальных трех можно будет любоваться с различных точек зрения дикой живописностью лесов.

Погуляв некоторое время по лесу, общество вернулось на берег моря и снова разместилось в лодке. Красота вечера соблазнила их продлить экскурсию и проплыть немного дальше вдоль бухты. Легкая бриза, надувавшая их парус, когда они плыли сюда, сменилась теперь мертвым штилем, и гребцы взялись за весла. Кругом вода представляла необъятное сплошное зеркало, отражавшее серые утесы и перистую зелень лесов, алый отблеск западного неба и темные облака, тихо плывшие с востока. Бланш нравилось смотреть, как весла погружаются в воду, и следить за кругами, расходящимися по воде и придающими трепетное движение отраженному ландшафту, не расстраивая гармонии его очертаний.

Над темными вершинами леса глаза ее уловили группу каких-то высоких башен, слегка окрашенных блеском заката; вскоре звук рогов замолк, и она услыхала несущийся издали хор голосов.

— Что это за голоса раздаются? — спросил граф, прислушиваясь. Но мелодия замолкла.

— Мне кажется, это вечерний гимн; я бывало часто слышала его у себя в монастыре, — заметила Бланш.

— Значит, мы недалеко от здешнего монастыря, — сказал граф.

Действительно, вскоре после этого лодка обогнула гористый мыс и показался монастырь св.Клары, расположенный у самого берега моря. В том месте утесы вдруг понижались, открывали низменную часть берега с маленькой бухтой, почти со всех сторон окаймленной лесом, из-за которого виднелись части здания — большие ворота, готические окна приемной, кельи и одна сторона часовни; величественная арка, которая когда-то вела в часть здания, теперь уже разрушенную, стояла в виде грандиозной руины, отдельно от главного сооружения, за которым открывалась чудная перспектива лесов.

По серым стенам цеплялся мох, и вокруг стрельчатых окон часовни причудливыми фестонами свешивались бриония и плющ.

Все кругом было пустынно и заброшено; но пока Бланш с восхищением глядела на почтенные руины, эффектность которых еще усиливалась резкими светотенями, бросаемыми облачным закатом, раздалось изнутри торжественное хоровое песнопение. Граф приказал гребцам отдохнуть на веслах. Монахи пели вечерний гимн, и в их хоре участвовало несколько женских голосов; мелодия постепенно росла, наконец орган и голоса слились в мощную, торжественную гармонию. Скоро, однако, пение замолкло, потом опять возобновилось, уже в медленном, еще более торжественном диапазоне; но вот по прошествии некоторого времени священный хор стал замирать и окончательно замолк. Бланш вздохнула; на глазах ее задрожали слезы; мысли ее возносились вместе с пением к небесам. В лодке царило очарованное безмолвие; в это время вереница иноков и монахинь, закутанных в белые покрывала, выступила из келий и прошла под тенью деревьев в главный корпус здания.

Графиня первая нарушила безмолвие, охватившее маленькое общество.

— Эти мрачные гимны и монахи наводят тоску, —промолвила она; — однако начинает смеркаться; не пора ли возвращаться, а то стемнеет, прежде чем мы успеем добраться до дому.

Граф, взглянув на небо, заметил, что темнеет не столько от сумерек, сколько от туч, предвещающих приближающийся шторм. На востоке скапливались черные тучи; оттуда надвигался густой мрак, представляя контраст с роскошью огненного заката. Крикливые чайки реяли быстрыми кругами над поверхностью моря, обмакивая свои легкие крылья в волны, и улетали искать убежища. Гребцы налегли на весла. Гром потихоньку гремел в отдалении, и скоро тяжелые капли дождя зашлепали по воде; тогда граф решил причалить к монастырю и просить пустить их на время непогоды. Лодка мгновенно изменила курс; По мере того, как тучи приближались к западу, их темные массы окрашивались густым багрянцем, который путем отражения как будто зажигал пламенем верхушки деревьев и древние башни монастыря.

Вид неба встревожил графиню и ее компаньонку; их испуганные восклицания усиливали беспокойство графа и смущали гребцов; Бланш молча, то волнуемая страхом, то с восторгом любуясь на грозные, величественные тучи и слушая протяжные раскаты грома, разносившиеся по воздуху.

Наконец лодка причалила к лужайке перед монастырем; граф послал слугу доложить о своем прибытии и просить убежища у настоятеля. Скоро настоятель сам появился вдали у главных ворот в сопровождении нескольких монахов, а тем временем вернулся слуга с гостеприимным приглашением от его имени.

Общество немедленно высадилось и, поспешно пройдя по лужайке — теперь дождь лил ливмя, — было встречено у ворот настоятелем. Когда вошли посетители, он простер над ними руку и дал им свое благословение; после этого все направились в большую приемную, где ожидала настоятельница, окруженная монахинями, одетыми, как и она, в черное, только с белыми покрывалами на головах. У аббатисы однако покрывало было до половины откинуто, так что видно было ее лицо, исполненное смиренного достоинства; строгие черты ее смягчались улыбкой приветствия, с которой она обратилась к графине; она пригласила всех дам, графиню, Бланш и м-ль Беарн к себе в монастырскую приемную, между тем как графа и Анри настоятель провел в трапезную.

Графиня, утомленная и недовольная, встретила приветствие аббатисы с небрежной надменностью и лениво последовала за ней в приемную; там, благодаря расписным окнам и панелям из дерева лиственницы, всегда стоял унылый полумрак, а теперь, под вечер, было почти совсем темно.

Пока аббатиса распоряжалась насчет угощения и беседовала с графиней, Бланш отошла к окну; нижние стекла не были расписаны, и сквозь них она могла наблюдать, как бушевал шторм над морем; темные волны, еще недавно тихие, словно сонные, теперь смело вздымались и неслись грядами к берегу, где разбивались белой пеной, высоко отбрасывая брызги о скалы. Красный, сернистый колорит разливался по длинной веренице туч, нависших над западным горизонтом; под их темными краями выглядывало солнце, озаряя дальние берега Лангедока, а также и кудрявые макушки ближайших лесов, и бросало отчасти отблеск на западную часть моря. Весь остальной пейзаж был погружен во мрак; кое-где лишь солнечный луч пронизывал тучи, задевая белые крылья чаек, тревожно носившихся над волнами, или надутый парус корабля, борющегося с бурей. Бланш некоторое время с беспокойством следила за движением этого судна, метавшегося по пенистым волнам, и когда вспыхивала молния, глядела на разверзающиеся небеса, со вздохом молясь за несчастных мореплавателей.

Но вот закатилось солнце; тяжелые тучи, долго висевшие над горизонтом, опустились, наконец, над ярким отблеском заката; корабль был едва виден, Бланш продолжала наблюдать его, пока быстро следующие друг за другом вспышки молнии, озарявшие весь горизонт, не заставили ее отойти от окна; тогда она подошла к аббатисе, которая, уже истощив все темы разговора с графиней, могла теперь посвятить свое внимание и другой своей гостье.

Но завязавшаяся беседа была прервана страшными ударами грома; скоро зазвонил монастырский колокол, призывая обитателей к молитве. Проходя мимо окон, Бланш опять бросила взгляд на океан; там при мгновенной вспышке молнии, озарившей обширную пелену вод, она различила тот же самый злополучный корабль: среди моря пены он рассекал волны; мачта его то пригибалась к волнам, то высоко выпрямлялась.

Бланш тяжело вздохнула и последовала за аббатисой и графиней в часовню. Между тем некоторые из слуг графа, посланные сухим путем в замок за экипажами, вернулись вскоре по окончании вечерни; когда шторм немного утих, граф с семейством вернулся домой. Бланш с удивлением заметила, до какой степени извилины бухты ввели ее в заблуждение относительно расстояния от замка до монастыря; к вечернему звону его она прислушивалась вчера из окон западного салона, а башни его она тоже приметила бы оттуда же, если бы не помешали сумерки.

Прибывши в замок, графиня, притворяясь еще более усталой, чем была на самом деле, удалилась сейчас же в свои апартаменты, а граф с сыном и дочерью прошли в столовую ужинать; не прошло нескольких минут, как они услыхали, во время паузы между завываниями ветра, стрельбу из ружей. Граф тотчас же сообразил, что это сигнал бедствия с какого-нибудь судна, погибающего от шторма; он подошел к одному из окон, выходивших на море, и, открыв его, стал наблюдать. Но теперь, над морем расстилался густой мрак и громкие завывания бури опять заглушали все другие звуки. Бланш, вспомнив о судне, виденном раньше, встала возле отца и принялась тоже выжидать в тоскливом беспокойстве. Через несколько минут новый ружейный далп опять донесся по ветру и также быстро замер; за этим следовал страшный раскат грома, а перед тем, во время вспышки, трепетно озарившей всю поверхность вод, глазам наблюдателей представился корабль, качающийся среди пены волн в небольшом расстоянии от берега. Опять все пoтoнyлo в непроницаемом мраке; но скоро при второй вспышке снова обнаружилось судно: с одним развернутым парусом оно неслось прямо к берегу. Бланш повисла на руке отца и с ужасом, тоской и жалостью устремила взор на море. Сам граф не отрывал глаз от волн, и на лице его была написана несказанная жалость. Но он понимал, что ни одна лодка не выдержит такую бурю, и поэтому воздерживался пока от посылки помощи в море, но приказал своим слугам выйти с факелами на утес, надеясь, что это послужит кораблю как бы маяком или по крайней мере предостережет экипаж против скал, на которые они могут наскочить. Анри пошел распорядиться, где именно зажечь огни, а Бланш осталась с отцом у окна, от времени до времени при вспышках молнии наблюдая движение корабля: скоро она с возродившейся надеждой увидала факелы, пылавшие среди тьмы ночи и бросавшие красный отблеск со скал на разверзшуюся пучину вод. Когда повторился ружейный залп, слуги высоко замахали факелами в воздухе, как бы отвечая на сигнал; тогда залпы еще усилились; но хотя ветер относил звуки вдаль, однако ей показалось при свете молнии, будто корабль находится уже гораздо ближе от берега.

Теперь можно было наблюдать, как графские слуги носились взад и вперед по скалам: некоторые отваживались подходить к самому краю обрыва и, нагибаясь над ним, махали факелами, привязанными к длинным шестам. Другие же, за которыми можно было проследить только по движению огней, спускались по крутой, опасной тропинке, извивавшейся по скалам, к самому берегу моря, и громко окликали матросов, чьи пронзительные свистки и затем слабые голоса слышались по временам, сливаясь с ревом бури. Вдруг громкие крики людей на утесах довели тревогу Бланш до крайней степени; но ее беспокойство за судьбу мореплавателей скоро миновало. Анри прибежал, запыхавшись, и рассказал, что корабль бросил якорь в бухте, но находится в таком плачевном состоянии, что боятся, как бы он не развалился на части прежде, чем экипаж успеет высадиться. Граф немедленно отдал распоряжение послать лодки, чтобы помочь путешественникам добраться до берега, велел передать им, что если кому из этих несчастных не удастся приютиться в соседней деревушке, то он предлагает им убежище у себя в замке. В числе путешественников очутились Эмилия Сент Обер, мосье Дюпон, Людовико и Аннета. Они сели на корабль в Легхорне и достигли Марселя, а оттуда переправлялись через Лионский залив, когда их застигла буря. Они были встречены графом с его обычным радушием. Хотя Эмилия выразила желание немедленно отправиться в монастырь св.Клары, но он и слышать не хотел, чтобы она уезжала из замка ночью. Действительно, после страха и утомления, испытанных ею в этот день, она едва ли могла бы ехать дальше.

Мосье Дюпон оказался старым знакомым графа, и они встретились радостно и дружески; затем Эмилию представили, назвав ее фамилию, семье графа, гостеприимное радушие которой рассеяло небольшую неловкость, которую она чувствовала, очутившись в чужом доме. Все общество вскоре село за ужин. Непринужденная доброта Бланш и горячая радость, выражаемая ею по поводу спасения путешественников, судьбой которых она так заинтересовалась, постепенно оживили томную Эмилию. Дюпон, избавившись от своих страхов за нее и за себя, живо ощущал резкий контраст между своим недавним положением среди разъяренного океана и теперешним — в приветливом замке, где его окружали изобилие, изящество и ласковый привет.

Аннета, тем временем, повествовала в людской о всех вынесенных ею опасностях и так искренне радовалась своему спасению от смерти во время кораблекрушения, а также всем теперешним благам, что оглашала стены замка взрывами веселого хохота.

Настроение Людовико было не менее веселое, но он умел сдерживать себя и часто старался угомонить расходившуюся Аннету, однако безуспешно; наконец ее смех донесся до спальни самой графини. Та прислала узнать, что там за шум, и велела замолчать.

Эмилия удалилась рано на покой, в котором так сильно нуждалась, но долго не могла сомкнуть глаз. При возвращении на родину у нее пробудилось много интересных воспоминаний; все события и страдания, пережитые ею с тех пор, как она покинула родной край, длинной вереницей пронеслись в ее воображении, пока их не заслонил образ Валанкура. Она испытывала невыразимую радость при одной мысли, что снова очутилась в той стране, где он живет, после долгой жестокой разлуки; но тотчас же радость ее снова затуманилась тоской и опасениями. Ей думалось, как много времени протекло с тех пор, что они обменялись последними письмами, и как многое могло за этот промежуток времени случиться угрожающего для ее грядущего счастья! Но мысль о том, что Валанкура, может быть, уже нет в живых, и если он и жив, то позабыл ее, была так ужасна для ее сердца, что она почти не в силах была остановиться на этом предположении. Она решилась завтра же уведомить его о своем возвращении во Францию, — ведь он не мог бы узнать о ней ни откуда, как из ее письма. Успокоив свою душу надеждой в скором времени услышать, что он жив, здоров и не изменился в чувствах своих к ней, она наконец погрузилась в сон.

 

ГЛАВА XXXVII

Бланш так сильно заинтересовалась Эмилией, узнав о ее намерении поселиться в соседнем монастыре, что попросила графа пригласить ее подольше погостить в замке.

— Ты знаешь, милый отец, — говорила Бланш, — как я буду рада такой подруге; теперь мне не с кем ни гулять, ни читать; ведь м-ль Беарн состоит компаньонкой исключительно при маме.

Граф улыбнулся юношеской горячности, с какой дочь его поддавалась первым впечатлениям, и хотя он считал своим долгом предостерегать ее против опасности, однако в душе радовался великодушному сердцу, которое способно было так быстро довериться совсем незнакомой личности. Накануне вечером он наблюдал Эмилию со вниманием, и она произвела на него самое приятное впечатление, насколько можно было судить о человеке по такому короткому знакомству. Отзыв о ней Дюпона также совпадал с личным впечатлением; но крайне осторожный в выборе лиц, которых он допускал сближаться со своей дочерью и узнав, что Эмилия не чужая в монастыре св.Клары, он решился повидаться с аббатисой, и если ее отзыв окажется благоприятным, то пригласить Эмилию погостить некоторое время в замке. При этом им руководило скорее соображение о пользе и удовольствии своей дочери, чем желание приютить и обласкать бедную сироту, Эмилию, судьба которой, впрочем, очень интересовала его.

На другое утро Эмилия чувствовала себя слишком утомленной, чтобы появиться к столу; но Дюпон уже сидел за завтраком, когда вошел граф; он стал упрашивать своего гостя, как давнишнего знакомого и сына старого друга, продлить свое пребывание в замке. Дюпон охотно принял это приглашение, так как оно давало ему возможность пожить близ Эмилии; хотя он не питал надежды, что она когда-нибудь ответит ему взаимностью, однако не находил в себе достаточно твердости духа, чтобы побороть свою несчастную страсть.

Оправившись, Эмилия пошла со своей новой подругой гулять по садам, окружавшим замок; окрестности привели ее в восхищение, как о том и мечтала Бланш. Увидав из-за леса башни монастыря, Эмилия заметила, что в этой самой обители она и намерена поселиться.

— Ах, неужели? — с изумлением отозвалась Бланш. — Вот я только что вырвалась из монастыря, а вы хотите туда поступить? Если бы вы знали, с каким наслаждением я брожу здесь на воле, любуюсь небом, полями, лесами, вы, наверное, не захотели бы запереться в монастырских стенах!

Эмилия улыбнулась горячности Бланш и возразила ей, что она не намерена заточить себя в монастырь на всю жизнь.

— Теперь у вас, конечно, нет такого намерения, — сказала Бланш, — но вы не подозреваете, как искусно монахини сумеют оплести вас, для этого они притворяются такими добрыми, ласковыми: я уже много раз наблюдала их козни…

Когда девушки вернулись в замок, Бланш повела Эмилию в свою любимую башенку; оттуда они пошли бродить по старинным хоромам, которые Бланш посещала уже раньше. Эмилию забавляло рассматривать эти старосветские хоромы, фасоны старинной, но все еще великолепной мебели, и сравнивать их с хоромами в Удольфском замке, пожалуй еще более старинном и оригинальном. Она заинтересовалась также и экономкой, Доротеей, сопровождавшей их; вид ее был такой же почти ветхий, как окружающая обстановка; старуха со своей стороны заинтересовалась Эмилией. Она пристально поглядывала на нее, с таким глубоким вниманием, что даже не слышала, что ей говорят.

Эмилия, выглянув из окна, была поражена, увидев местность, уже знакомую ей по памяти; вот поля, леса и сверкающий поток, мимо которого она проходила однажды вечером с Лавуазеном, вскоре после смерти Сент Обера, направляясь из монастыря в хижину приютившего их крестьянина; теперь она убедилась, что находится в том самом замке, который Лавуазен тщательно старался обойти и о котором проронила какие-то странные намеки.

Пораженная этим открытием, хотя сама не сознавая почему, Эмилия простояла некоторое время в молчании, и тут вспомнила волнение, обнаруженное ее отцом, когда он узнал, что находится неподалеку от замка, и еще некоторые другие подробности его тогдашних поступков. Это сильно заинтересовало ее. Вспомнилась ей и музыка, которую она когда-то слышала и по поводу которой Лавуазен давал такие странные объяснения. Желая узнать о ней что-нибудь определенное, она спросила Доротею— не слышится ли музыка по ночам, как бывало прежде, и не узнали ли наконец, кто музыканты?

— Как же, как же, барышня, — отвечала Доротея, — музыка и по сию пору иногда слышится; но музыканта так и не разыскали, да никогда и не разыщут, хотя у многих тут являются догадки.

— В самом деле? — сказала Эмилия, — в таком случае отчего же не постараются разузнать?

— Ах, милая моя молодая госпожа! и раньше до этого допытывались, да разве же можно уловить духа?

Эмилия улыбнулась и вспомнила, как еще недавно она сама поддавалась суевериям, зато теперь она решилась устоять против их заразительного действия. Тем не менее, вопреки всем своим усилиям, она почувствовала некоторый трепет с примесью любопытства; Бланш, до тех пор слушавшая в молчании, полюбопытствовала, что это за музыка и как давно она стала раздаваться.

— С самой смерти покойницы барыни, — отвечала Доротея.

— Так неужели же здесь духи водятся? — проговорила Бланш, не то шутя, не то серьезно.

— Я слышала музыку только после смерти моей дорогой госпожи, — продолжала Доротея, — а раньше никогда. Но это еще ничто в сравнении с другими вещами, которые я могла бы рассказать.

— Так расскажите, пожалуйста, расскажите, — попросила Бланш, — и в голосе ее уже слышалось больше серьезности, чем шутки. — Мне очень интересно все это: в монастыре, где я воспитывалась, сестра Генриетта и сестра София бывало рассказывали нам про странные видения, являвшиеся им самим.

— Небось вы никогда не слышали, ваше сиятельство, что заставило нас с мужем переселиться из замка в избушку? — сказала Доротея.

— Никогда! — нетерпеливо промолвила Бланш.

— Не знаете и причины, почему его сиятельство, маркиз… — Доротея запнулась, остановилась в колебании, затем хотела переменить разговор; но любопытство Бланш было слишком сильно возбуждено, чтобы позволить интересовавшему ее предмету так легко ускользнуть; она стала приставать к старухе экономке, чтобы та продолжала свой рассказ. Однако тут не подействовали никакие уговоры; очевидно, старуха испугалась последствий своей неосторожности и решила молчать.

— Я убеждаюсь, — сказала Эмилия, — что во всех старых домах водятся какие-то таинственные привидения. Вот я недавно приехала из настоящего гнезда чудес, но, к несчастью, все эти чудеса потом объяснились совершенно просто.

Бланш молчала; Доротея насупилась и вздыхала; сама Эмилия все еще чувствовала себя более склонной верить в чудесное, чем она желала бы сознаться. Как раз в эту минуту она вспомнила зрелище, виденное ею в одном из покоев Удольфского замка, и, по странному совпадению, вспомнила и страшные слова, нечаянно попавшиеся ей на глаза в тех бумагах, которые она уничтожила, повинуясь приказанию отца; она вздрогнула, думая о смысле этих слов почти с таким же ужасом, как в ту минуту, когда увидела страшное видение, таившееся под черной занавесью.

Бланш, между тем, не успев добиться от Доротеи, чтобы она разъяснила свои намеки, попросила ее, когда они достигли двери в конце галереи, пустить ее осмотреть запертую анфиладу комнат.

— Милая барышня, — отвечала Доротея, — я уже объяснила вам причину, почему я не могу отпереть этих комнат: я ни разу не заходила туда со дня кончины моей госпожи, и мне было бы очень тяжело увидеть их теперь. Пожалуйста, никогда и не просите меня…

— Конечно, не буду, — отвечала Бланш, — если в этом действительно заключается причина вашего отказа.

— Увы, именно в этом, — промолвила старуха, — мы все обожали ее и век будем скорбеть о ней. Быстро летит время! Много уже лет прошло со времени ее кончины; но я живо помню все, точно это вчера случилось. Многое из недавних лет теперь совсем улетучилось из моей памяти, а уж это, хотя оно и давно произошло, я постоянно вижу перед собой как в зеркале!..

Доротея умолкла; но потом, когда они шли по галерее, она прибавила, говоря об Эмилии:

— Вот эта молодая девица иногда напоминает мне покойную маркизу: я помню время, когда та была такой же цветущей, и очень походила на эту барышню, когда смеялась. Бедная госпожа! То-то она была веселая, как в первый раз приехала в замок!

— А разве после она не была веселой? — спросила Бланш.

Доротея покачала головой; Эмилия жадно наблюдала ее: видно было, что эта история возбудила в ней жгучий интерес.

— Сядем здесь, — сказала Бланш, дойдя до противоположного конца галереи, — и пожалуйста, Доротея, если вам не слишком тяжело, расскажите нам что-нибудь про маркизу: я желала бы заглянуть в то зеркало, о котором вы говорили, и увидеть все то, что вы сами в нем видите…

— Ох, если бы вы знали, ваше сиятельство, то, что я знаю, вы бы не пожелали этого, — отвечала Доротея, — вы увидели бы мрачную картину. Мне часто хочется отогнать ее, да не могу… Я вижу мою дорогую госпожу на смертном одре— вижу ее взгляд, ее лицо, помню все, что она говорила; страшная это была сцена!

— Почему же такая страшная? — спросила растроганная Эмилия.

— Ах, дорогая барышня, смерть всегда страшна!

На другие расспросы Бланш Доротея упорно молчала, и Эмилия, заметив слезы на ее глазах, воздержалась от дальнейших приставаний и старалась обратить внимание своего молодого друга на посторонние предметы. Скоро в саду показались граф с графиней и мосье Дюпон; увидав их, девицы сошли вниз.

Граф вышел навстречу к Эмилии и представил ее графине с утонченной любезностью, живо напомнившей Эмилии ее покойного отца. Она почувствовала к нему благодарность и даже не смутилась перед графиней; та, впрочем, приняла ее с обворожительной улыбкой, — капризный нрав не мешал ей быть иногда обворожительной, а теперь это настроение являлось следствием ее разговора с графом по поводу Эмилии. Что бы они ни говорили между собой и каково бы ни было содержание беседы графа с настоятельницей монастыря, которую он только что посетил, лицо его и обращение с Эмилией выражали глубокое уважение и доброжелательность. Эмилия испытывала то сладкое волнение, какое проистекает от сознания одобрения со стороны хороших людей; к графу она почувствовала доверие почти с первой минуты, как увидела его.

Прежде чем она успела выразить свою благодарность за оказанное гостеприимство и упомянуть о своем намерении немедленно переселиться в монастырь, ее прервали любезным приглашением погостить подольше в замке; граф и графиня убедительно просили ее об этом, по-видимому, с такой дружеской искренностью, что хотя Эмилии очень хотелось повидаться со своими старыми друзьями в монастыре и поплакать над могилой отца, но она согласилась провести несколько дней в замке.

К аббатисе она, однако, немедленно написала, извещая о своем прибытии в Лангедок и о желании найти приют в монастыре, в качестве временной жилицы. Она также послала письма гг. Кенелю и Валанкуру, которого просто уведомляла о своем возвращении во Францию, а так как она не знала места его теперешней стоянки, то адресовала свое письмо прямо в поместье его брата, в Гасконь.

Вечером Бланш и мосье Дюпон сопровождали Эмилию в домик Лавуазена, к которому она теперь приближалась уже не с отчаянием, а с какой-то меланхолической отрадой: время смягчило ее печаль о кончине отца, хотя и не могло изгладить ее совершенно, и она находила грустное утешение, отдаваясь воспоминаниям, пробуждаемым этими знакомыми местами. Лавуазен был еще жив и, казалось, наслаждался по-прежнему спокойным закатом своей безупречной жизни. Он сидел на пороге своей хижины и наблюдал, как играют на траве его внуки, по временам поощрял их состязания и забавы смехом или каким-нибудь ласковым словечком. Он сразу узнал Эмилию и очень обрадовался ей. Она тоже была рада услышать, что с тех пор, как они расстались, он не потерял никого из членов своей семьи.

— Да, так-то, барышня, — проговорил старик, — все мы, слава Богу, живем себе да поживаем и горя не знаем. Кажется, во всем Лангедоке не найдется другой такой счастливой семьи!

Эмилия не решилась войти в ту комнатку, где скончался Сент Обер, и, побеседовав с полчаса с Лавуазеном и его семьей, оставила гостеприимный домик.

За эти первые дни ее пребывания в замке Ле-Блан, ее часто огорчали глубокие, печальные взгляды, бросаемые на нее Дюпоном; Эмилия, скорбя о тех иллюзиях, которые лишали его мужества уехать, решила сама удалиться от замка поскорее, насколько позволяла деликатность по отношению к графу и графине де Вильфор. Угнетенное состояние его друга скоро встревожило графа; Дюпон доверил ему наконец тайну своей безнадежной привязанности. Граф мог только пожалеть его, однако в душе решил замолвить за него слово, если представится удобный случай. Принимая в расчет щекотливое положение Дюпона, он лишь слабо удерживал его, когда тот изъявил намерение на другой день уехать из замка Ле-Блан, но взял с него обещание посетить его, когда ему можно будет приехать, не подвергая опасности своего покоя.

Сама Эмилия, хотя и не могла отвечать взаимностью на его привязанность, однако уважала его за его добрые качества и за услуги, которые он оказал ей, и теперь встретила известие о его отъезде из замка с чувством грусти и сожаления; а когда он прощался с нею, лицо его дышало таким глубоким горем, такой страстной любовью, что граф был тронут и проникся еще большим сочувствием к нему.

Через несколько дней Эмилия тоже покинула замок, но перед тем граф с графиней взяли с нее обещание посетить их снова в самом непродолжительном времени. Аббатиса встретила и приветствовала Эмилию с тою же материнской нежностью, какую проявляла раньше, а монахини с тем же уважением и лаской. Знакомые места вызвали у нее много грустных размышлений; но к ним примешивались и другие, более отрадные мысли: она благодарила Бога за избавление от опасностей, преследовавших ее после того, как она рассталась с монастырем, и за все то хорошее, что еще сохранилось у нее; и хотя она опять проливала слезы над могилой отца, но горе ее смягчилось и уже утратило прежнюю остроту.

Спустя некоторое время после возвращения ее в монастырь она получила письмо от своего дяди г.Кенеля, в ответ на свое извещение о приезде во Францию и на ее вопросы относительно ее дел, которыми он взялся управлять за время ее отсутствия, особенно о сроке отдачи внаймы «Долины». Эмилия в своем письме выражала желание поселиться там, если позволит ее доход. Ответ г.Кенеля был холоден и официален, как она, впрочем, и ожидала; он не выражал ни участия по поводу вынесенных ею бедствий, ни удовольствия по случаю ее счастливого избавления от них. Он не пропустил случая укорить ее за то, что она отвергла графа Морано, которого до сих пор он считает человеком порядочным и богачом; мимоходом он бранил Монтони, хотя до сих пор всегда чувствовал над собой его превосходство. Относительно денежных интересов Эмилии он не слишком распространялся, однако он извещал ее, что срок отдачи внаймы «Долины» почти уже истек; но, не приглашая Эмилию в свой собственный дом, он прибавлял, что средства ее отнюдь не позволят ей жить в своем имении, поэтому он советует ей оставаться пока в монастыре св.Клары. На ее расспросы о бедной Терезе, служанке ее покойного отца, Кенель не писал ни слова. В постскриптуме своего письма он упоминал о г.Мотвиле, в руки которого Сент Обер доверил большую часть своего личного состояния, и говорил, что Мотвилю, вероятно, удастся хорошо устроить свои дела и почти сполна удовлетворить своих кредиторов, так что Эмилия получит гораздо больше, чем она ожидала. К письму приложен был чек на небольшую сумму денег, которую Эмилия получит через одного нарбонского купца. Спокойствие, царившее в монастыре, свобода, которой она пользовалась, бродя по лесам и по морскому берегу в этой чудной провинции, постепенно успокоили ее дух и укрепили нервы. Одно только угнетало ее — тоска по Валанкуру, все усиливавшаяся по мере того, как приближался срок, когда она могла ждать от него ответа на свое письмо.

 

ГЛАВА XXXVIII

Между тем Бланш, часто остававшаяся одна, стала с нетерпением ждать к себе в гости новую подругу, с которой ей хотелось поделиться своим восхищением по поводу окружающей живописной природы. Теперь около нее никого не было, кому она могла бы выражать свой восторг и с кем могла бы делиться своими приятными впечатлениями; ничей взор не загорался от ее улыбки, ничьи черты не отражали ее счастья; она стала вяла и задумчива. Граф, заметив ее уныние, охотно уступил ее просьбам и напомнил Эмилии об обещанном ею посещении. Но молчание Валанкура, затянувшееся гораздо дольше того срока, когда ответное письмо его могло быть получено из Этювьера, сильно тревожило Эмилию; она была не расположена видеть посторонних людей и охотно отложила бы свой визит до тех пор, пока не успокоится душа ее. Однако граф и его семья убедительно настаивали на своем приглашении, а так как им нельзя было разъяснить причину ее желания уединиться, то, конечно, ее отказ мог быть приписан простому капризу, и нельзя было на нем настаивать, не обидев друзей, расположением которых она дорожила.

Итак она наконец отправилась в замок Ле-Блан. Дружеское отношение к ней графа Вильфора побудило Эмилию рассказать ему о своих затруднениях по поводу поместьев покойной тетки и просить его совета, как ей поступить, чтобы вернуть их. Граф почти не сомневался, что закон решит дело в ее пользу, и посоветовал ей обратиться к суду, предложив предварительно написать к одному адвокату в Авиньон, на мнение которого можно положиться. Эта любезность была принята Эмилией с благодарностью. Вообще она видела вокруг себя так много доброты и ласки, что была бы вполне счастлива, если бы была уверена, что Валанкур здоров, невредим и не изменился к ней. Уже около недели пробыла она в замке и все еще не получила от него известий. Положим, она знала, что если его нет в усадьбе брата, то ее письмо едва ли могло дойти до него, но все-таки она волновалась сомнениями и страхами, нарушавшими ее покой. Опять она начинала обдумывать все, что могло случиться с ним за тот долгий период времени, пока она находилась в Удольфском замке, и порою душа ее так переполнялась горем и опасениями, что Валанкура уже нет на свете или что он разлюбил ее, что даже общество Бланш становилось ей нестерпимо тягостным. В такие минуты она подолгу просиживала одна в своей спальне, если только представлялась к этому возможность, не обижая гостеприимных хозяев.

Однажды в часы одиночества она отперла шкатулку, содержавшую несколько писем Валанкура и кое-какие рисунки, набросанные ею в Тоскане; последние уже не представляли для нее интереса; но по письмам ей хотелось снова проследить ту нежность, которая так часто, бывало, успокаивала ее в горе, так что она на мгновение переставала сознавать расстояние, отделявшее ее от друга. Но теперь эти письма оказывали на нее уже иное действие: любовь, которой они дышали, так сильно волновала ее собственное сердце, особенно когда она думала, что любовь Валанкура, может быть, уже исчезла под влиянием времени и разлуки, да и самый почерк возлюбленного вызывал так много тяжелых воспоминаний, что она была не силах прочесть до конца даже первое из вынутых писем. И вот она сидела в раздумье, подперев щеку рукою и со слезами на глазах, как вдруг вошла старая Доротея с извещением, что сегодня обед будет подан часом раньше обыкновенного. Увидев ее, Эмилия вздрогнула и поспешно собрала разбросанные листки, но Доротея успела-таки заметить ее волнение и ее слезы.

— Ах, барышня, — начала она, — какая вы молодая, а уже имеете причины грустить?

Эмилия старалась улыбнуться, но не могла выговорить ни слова.

— Увы, дорогая барышня! когда вы доживете до моих лет, то не будете плакать по пустякам. Ведь нет же у вас никакого серьезного горя?

— Нет, Доротея, ничего особенного, — отвечала Эмилия.

Но вдруг Доротея, нагнувшись поднять что-то выпавшее из бумаг, воскликнула: «Пресвятая Дева Мария! что это такое?» и затем, вся дрожа, опустилась на стоявший рядом стул.

— Что с вами? — спросила Эмилия, встревожившись ее испугом.

— Да ведь это она сама! — проговорила Доротея. — Точь-в-точь какой она была незадолго до своей смерти!

Эмилии пришло в голову, уж не помешалась ли старуха. Она умоляла ее объясниться.

— Этот портрет!… — молвила Доротея. — Откуда он у вас, скажите? Ведь это моя покойная госпожа!

С этими словами она положила на стол миниатюру, когда-то найденную Эмилией между бумагами, оставленными отцом ее и над которыми она однажды видела его проливающим горькие слезы. Вспомнила она различные странности в его поведении, казавшиеся ей необъяснимыми в то время, и все это довело ее волнение до такой степени, что она сидела как окаменелая и боялась даже задавать вопросы, чтобы не услышать какого-нибудь страшного ответа… Одно только она могла спросить: наверное ли Доротея знает, что портрет похож на покойную маркизу?

— Ах, — отвечала та, — разве он поразил бы меня так сильно, если бы это не было изображением моей дорогой барыни? Вот, — продолжала она, взяв в руки миниатюру, — вот ее голубые глаза, такие кроткие, такие добрые! Вот и то выражение, какое я часто, бывало, наблюдала на ее лице, когда она сидела в задумчивости и когда слезы струились по ее щекам! Но она никогда не жаловалась! Вот этот-то самый кроткий, покорный взгляд, бывало, разрывал мне сердце и наполнял его такой любовью к ней!..

— Доротея! — торжественно произнесла Эмилия, — я заинтересована в причине этого горя, быть может, гораздо больше, чем вы думаете; умоляю вас, не отказывайтесь отвечать на мои вопросы, клянусь, это не простое любопытство…

Сказав это, Эмилия вспомнила про те бумаги, между которыми был найден ее портрет, и она почти не сомневалась, что они касались маркизы де Вильруа; но вместе с этим предположением явилось сомнение: следует ли ей разузнавать то, что сам отец ее так тщательно скрывал? Свое любопытство относительно маркизы, как бы оно ни было сильно, она сумела бы теперь побороть, как она это делала и раньше, прочтя нечаянно страшные слова в бумагах отца, будь она уверена, что история этой дамы составляла предмет этих бумаг, или что те подробности, какие, вероятно, могла бы сообщить Доротея, также включены в запретную область. То, что было известно ей, не могло быть тайной для многих других людей; и так как казалось весьма невероятным, чтобы Сент Обер старался скрыть то, что Эмилия могла узнать обычным путем, то она пришла к выводу, что если в бумагах отца и изложена была история маркизы, то во всяком случае вовсе не те обстоятельства этой истории, какие Доротея могла разоблачить, — а иные, считавшиеся Сент Обером настолько важными, что он желал скрыть их: поэтому у нее исчезли последние колебания и она решилась добиться тех разъяснений, которые разрешили бы ее недоумение.

— Ах, барышня, — говорила Доротея, — грустная это история и нельзя ее рассказать теперь, да, что я говорю, всю жизнь свою, я никому не расскажу ее! Много лет прошло с тех пор, и я не люблю говорить о маркизе ни с кем, кроме как с мужем. Он в ту пору жил там в услужении, как и я, и узнал от меня многое, чего никто не знал, кроме меня. Я была при маркизе во время ее болезни; я видела и слышала столько же, если не больше самого маркиза. Святая женщина! какое терпение! Когда она умерла, я думала, что и я умру с ней вместе!

— Доротея, — прервала ее Эмилия, — если вы намерены доверить мне свою тайну, то знайте, что я никогда и никому ее не открою. Повторяю, у меня есть особые причины желать узнать все, что касается этого предмета. Если хотите, я могу связать себя торжественной, клятвой никогда никому не говорить того, что вы мне доверите.

Доротея была поражена горячностью и серьезностью ее тона; несколько мгновений она молча глядела на Эмилию, наконец проговорила:

— Голубушка, барышня! ваши речи, ваше лицо говорят в вашу пользу, вы так похожи на мою добрую покойницу барыню, что мне иной раз кажется, будто я вижу ее перед собой: будь вы ее дочерью, вы не могли бы сильнее напоминать ее. Но сейчас подадут обед; не пора ли вам идти вниз?

— Сперва обещайте мне исполнить мою просьбу, Доротея!

— А не следует ли вам сперва сказать мне, каким образом этот портрет попал к вам в руки и по какой причине вы так интересуетесь моей госпожой?

— Нет, Доротея, — отвечала Эмилия, одумавшись, — у меня есть также особые причины хранить молчание по этому предмету, по крайней мере до тех пор, пока я не узнаю дальнейшего. И заметьте, я вовсе не обещаю, что я когда-нибудь соглашусь высказаться. На это и не рассчитывайте! То, что я считаю нужным скрывать, касается не меня одной, иначе я, может, не постеснялась бы все рассказать: пусть только вера в мою честь побудит вас исполнить мою просьбу.

— Хорошо, барышня! — отвечала Доротея после долгой паузы, причем глаза ее были пристально устремлены на Эмилию, — видно, вы сильно этим интересуетесь и ваше сходство с портретом барыни говорит мне, что вы имеете на это причины; уж так и быть, я доверюсь вам и расскажу такие вещи, которых никогда никому не доверяла, кроме мужа, хотя многие кое о чем догадывались. Опишу также подробности кончины маркизы и передам некоторые свои подозрения; но сперва поклянитесь мне всеми святыми…

Эмилия прервала ее и дала торжественное обещание никому не передавать, без согласия самой Доротеи, того, что услышит от нее.

— А вот и рог трубит, барышня, призывает к обеду. Пора мне идти.

— Когда же я с вами опять увижусь? — спросила Эмилия. Доротея задумалась.

— Знаете что, сударыня, — сказала она наконец, — прислуга начнет болтать, если заметит, что я много времени провожу в вашей комнате, и мне это будет неприятно. Так .лучше уж я приду так, чтобы никто не увидел. Днем мне недосуг, ведь рассказывать-то придется долго. Если вы согласны, я приду, когда все улягутся спать.

— Мне это будет всего удобнее, — согласилась Эмилия. — Так помните, поздно вечером, непременно!

— Ладно, буду помнить, — отвечала Доротея, — да только вот беда: сегодня мне вряд ли удастся прийти. Нынче ведь праздник сбора винограда, будут танцы, и слуги, наверное, улягутся поздно. Уж они как пустятся в пляс, так их веселье непременно затянется до утра, всегда так бывало.

— А! сегодня праздник виноградарей, — проговорила Эмилия с глубоким вздохом, помня, что как раз год тому назад в тот же вечер они приехали с отцом в деревню, лежащую по соседству от замка Ле-Блан; Она вздрогнула и остановилась, удрученная внезапным воспоминанием, но затем, оправившись, прибавила: — Но ведь танцы происходят под открытым небом; вы не будете нужны и можете прийти ко мне!

Доротея отвечала, что она привыкла сама присутствовать при танцах виноградарей и не желала бы изменять обычаю.

— Впрочем, я приду, если можно будет, барышня, — прибавила она.

Эмилия поспешила в столовую; за обедом граф держал себя с обычной любезностью, неразлучной с истинным достоинством; графиня редко следовала его благому примеру, хотя вообще делала для Эмилии исключение, отрешаясь от своей обычной надменной манеры.

Она мало уважала добродетели, украшающие женщину, зато, наоборот, поклонялась совсем другим качествам, считая их самыми драгоценными; она не любила скромной грации, зато она в совершенстве владела несокрушимым апломбом; манеры ее не отличались мягкостью, свойственной женственной натуре, зато она умела иногда блеснуть аффектированной бойкостью, как будто торжествующей над всеми, кто приближался к ней. В деревне она по преимуществу напускала на себя изящную томность, и чуть не падала в обморок, когда компаньонка читала ей про вымышленные горести. Но выражение лица ее даже не изменялось при виде истинных страданий, и сердце ее не билось желанием доставить им хотя минутное облегчение. Она была чужда высшей роскоши, доступной человеческой душе: ее милосердие никогда еще не вызывало радостной улыбки на лице несчастных.

Вечером граф со всем семейством, кроме графини и м-ль Беарн, отправился посмотреть на деревенский праздник. Пиршество происходило в прогалине леса, там, где деревья, расступившись, образовали круглую полянку, устланную дерном. Между ветвей висели красивыми фестонами виноградные лозы, отягченные спелыми гроздьями; под ними стояли столы, уставленные плошками, сыром, вином и другим деревенским угощением, и приготовлены были стулья для графа и его семейства. На небольшом расстоянии были скамьи для пожилых крестьян; однако немногие из них устояли против соблазна пуститься в пляс, начавшийся тотчас после заката солнца. Многие шестидесятилетние старички плясали с не меньшей легкостью и увлечением, чем шестнадцатилетние юноши.

Музыканты, расположившиеся на траве под деревом, как будто сами увлекались звуками своих инструментов, состоявших преимущественно из флейт рода длинной гитары.

Позади стоял мальчик, махавший над головой тамбурином и танцевавший соло; лишь по временам он, продолжая весело махать тамбурином, вступал в ряды танцоров. Его забавные ужимки возбуждали хохот и придавали всей сцене еще более деревенский колорит.

Граф был в восторге от веселья крестьян, которому много способствовала его доброта, как помещика. Бланш пошла танцевать с одним молодым дворянином, знакомым ее отца. Дюпон пригласил Эмилию, но ее настроение было слишком подавлено, чтобы позволить ей принять участие в веселье; оно живо напоминало ей такое же празднество в прошлом году, когда еще жив был Сент Обер, и следующие за этим печальные события.

Удрученная этими воспоминаниями, она наконец отошла от веселого хоровода и отправилась бродить по лесу, где смягченные звуки музыки успокаивали меланхолическое настроение ее души. Луна бросала мягкий свет среди густой листвы; воздух был прохладный и благоуханный. Эмилия, погруженная в задумчивость, шла вперед, наугад, сама не зная куда, пока наконец не заметила, что звуки музыки остались далеко позади и кругом царит глубокая тишина, нарушаемая лишь по временам мелодичной песней соловья.

Наконец она очутилась в той аллее, по которой в ночь прибытия ее с отцом в эти края кучер Михаил пытался проехать, отыскивая убежища на ночь; в аллее по-прежнему было дико и запущено. Граф, занятый другим ремонтом, пока еще не отдавал распоряжений починить эту дорогу; она была изрыта, ухабиста, а деревья беспорядочно разрослись.

Эмилия остановилась, оглядывая аллeю и вспоминая чувства, волновавшие ее когда-то в этом самом месте; ей вдруг пришла на память фигура, которую они видели крадущейся меж деревьев и которая не отвечала на окрики Михаила. Она почувствовала и теперь почти такой же страх, как и в тот вечер. Не было ничего невероятного в предположении, что здесь, в лесу, водятся бандиты. Эмилия повернула назад и торопливо направилась в сторону танцующих, как вдруг услышала позади чьи-то приближающиеся шаги. Находясь все еще довольно далеко от крестьян, плясавших на лужайке, так как не могла слышать их голосов и музыки, она прибавила шагу; но люди, шедшие позади, быстро нагоняли ее. Наконец, узнав голос Анри, она успокоилась и пошла потише, пока он не подошел к ней.

Анри выразил некоторое удивление, встретив ее так далеко от остальной компании; она отвечала, что прелестное лунное сияние соблазнило ее зайти дальше, чем она предполагала; вдруг из уст его спутника вырвалось удивленное восклицание. Эмилии показалось, что она слышит Валанкура. Действительно, это был он… Легко себе представить, какова была встреча между двумя существами, так страстно влюбленными и так долго томившимися в разлуке…

Среди радости этих минут Эмилия позабыла о своих прошлых страданиях. Для Валанкура тоже, казалось, не существовало никого на свете, кроме одной Эмилии. Анри был молчаливым, удивленным свидетелем этой сцены.

Валанкур засыпал Эмилию вопросами о ней самой и о Монтони, так что она не успевала отвечать. Оказалось, что письмо ее было препровождено в Париж в то время, как Валанкур находился на пути в Гасконь. Наконец письмо вернулось туда. Из него он узнал о ее приезде во Францию и немедленно выехал в Лангедок. Достигнув монастыря, которым она пометила свое письмо, он убедился, к великому своему огорчению, что ворота уже заперты на ночь. И, думая, что сегодня ему не удастся увидеть Эмилию, он возвращался в свою маленькую гостиницу с намерением написать ей, но тут ему попался Анри, с которым он был дружен в Париже, и тот привел его сюда, к Эмилии.

Все трое вместе вернулись на лужайку. Анри представил Валанкура графу, и Эмилии показалось, что тот принял пришельца не с обычной своей радушной любезностью, хотя они, очевидно, были раньше знакомы между собой.

Молодого человека пригласили, однако, участвовать в увеселениях вечера. Почтительно поздоровавшись с графом, Валанкур, пока продолжались танцы, поместился возле Эмилии, и между ними завязалась оживленная беседа. При свете фонарей, развешанных между деревьями, она могла на свободе разглядеть лицо, которое во время разлуки она так часто пыталась вызвать перед своими духовными очами; с некоторым сожалением она заметила, что оно уже не то, каким было раньше. Конечно, по-прежнему в нем сквозил ум и огонь пылкой души, но оно утратило былое простодушие выражения и отчасти ту открытую доброту, которая прежде составляла его отличительную особенность. Но все же это было интересное лицо. Эмилии показалось, что по временам какое-то беспокойство, какая-то грусть заволакивают черты Валанкура. Порою он впадал в задумчивость и потом как будто с усилием отгонял назойливые мысли. В другие минуты, когда он устремлял взор свой на Эмилию, в нем читалось такое выражение, будто какая-то тайная ужасная мысль засела в его мозгу. В Эмилии он нашел все ту же доброту, все ту же кроткую прелесть, которые очаровали его с первой встречи. Цветущий румянец ее щек немного поблек, но лицо ее стало еще интереснее, чем когда-либо, благодаря легкому оттенку меланхолии, разлитой по ее чертам.

По его просьбе, она рассказала вкратце все пережитое ею с тех пор, как она уехала из Франции; чувства жалости и негодования сменялись в его душе, пока он слушал, как много она выстрадала от злодейства Монтони. Не раз, когда она рассказывала о кознях итальянца, скорее смягчая его вину, чем стараясь ее преувеличивать, он вскакивал с места в гневе и, очевидно, в припадке самообвинения. Из его отрывочных замечаний видно было, что его поражали и заботили только ее страдания. Он не слушал ее повествования о том, что она лишилась поместий, доставшихся ей по наследству от г-жи Монтони, и о том, как мало надежды вернуть их. Наконец Валанкур погрузился в глубокое размышление; заметно было, что его удручает какая-то тайная тревога. Он вдруг резко повернулся и отошел от Эмилии. Когда он опять приблизился, она заметила, что он плакал, и с нежностью умоляла его успокоиться.

— Теперь все мои страдания миновали, — говорила она, — я избавилась от тирании Монтони и вижу вас здоровым и невредимым, но мне страстно хочется видеть вас счастливым!

Валанкур еще более взволновался.

— Я недостоин вас, Эмилия, — проговорил он. — Я не достоин вас…

Тон его еще более, чем значение этих слов, поразили Эмилию. Она устремила на него печальный, пытливый взор.

— Не смотрите на меня так, — продолжал он, отвертываясь и сжимая ее руку. — Я не могу вынести вашего взгляда.

— Желала бы я узнать, значение ваших слов, — молвила Эмилия кротким, но взволнованным голосом. — Но я замечаю, что такой вопрос был бы вам неприятен в настоящую минуту. Давайте говорить о чем-нибудь другом. Завтра вы, быть может, несколько успокоитесь. Взгляните на эти леса, озаренные луною, на эти башни, смутно обрисовывающиеся в перспективе. Когда-то вы были большим любителем красивых видов; не вы ли сами говорили мне, что способность черпать утешение в созерцании дивных картин природы, которых ни бедность, ни притеснение не могут отнять у нас, составляет особое благо невинных душ.

Валанкур был глубоко растроган.

— Да, — отвечал он, — когда-то и я имел склонность к невинным, художественным наслаждениям, когда-то и я имел неиспорченное сердце! — затем, удержавшись он прибавил: — Помните наше путешествие в Пиренеях?

— Могла ли я забыть его! — вздохнула Эмилия.

— Как хотел бы я забыть его! — воскликнул Валанкур, -то была самая счастливая пора моей жизни… Тогда я любил с энтузиазмом все, что есть на свете доброго, прекрасного…

Эмилия с трудом могла подавить свои слезы и совладать со своим волнением.

— Если вы так желаете позабыть это путешествие, — молвила она, — то и я, со своей стороны, должна желать позабыть его.

Она помолчала, потом прибавила:

— Вы очень огорчили меня, но теперь не время для дальнейших объяснений. Как могу я хоть одну минуту выносить мысль, что вы стали менее достойны моего уважений, чем прежде? Я все еще верю в вашу искренность и думаю, что когда я попрошу у вас объяснения, то вы не откажете мне дать его.

— Да, — отвечал Валанкур, — я еще не утратил своей искренности; в противном случае я лучше сумел бы замаскировать свое волнение при рассказе о том, как много вы страдали, тогда как я… Но больше я ничего не скажу… Я не хотел говорить даже и этого… так вышло, нечаянно… Скажите мне, Эмилия, что вы не забудете этого путешествия, не пожелаете забыть его, и я буду спокоен. Этих воспоминаний я не хочу утратить ни за что на свете!

— Какое противоречие в ваших словах! — заметила Эмилия, — Но довольно: нас могут подслушать. От вас же самих зависит, должна я помнить или забыть наше путешествие в Пиренеях. Однако пойдемте к графу.

— Сначала скажите, — остановил ее Валанкур, что вы прощаете мне беспокойство, причиненное вам сегодня и что вы все еще любите меня.

— Я искренно прощаю вам, — сказала Эмилия. — Но вы сами должны лучше знать, буду ли я по-прежнему любить вас, потому что сами чувствуете, заслуживаете ли вы моего уважения. Пока я думаю, что да. Нечего и говорить. — прибавила она, заметив его убитое лицо, — как сильно я огорчусь, если мне придется переменить мнение. Смотрите, сюда идет дочь графа.

Валанкур и Эмилия примкнули к Бланш, и все общество вместе с графом, его сыном и шевалье Дюпоном вскоре село за банкет, сервированный под навесом у деревьев. За другим столом поместились самые почетные из графских арендаторов. Это было веселое празднество для всех, кроме Валанкура и Эмилии. Когда граф собрался домой, он не пригласил с собой Валанкура; тот простился с Эмилией и удалился ночевать в свою гостиницу. Тем временем и она ушла в свою комнату, где с глубокой тоской и беспокойством стала обдумывать странное поведение Валанкура и прием, оказанный ему графом. Все ее внимание было поглощено этими мыслями, и она забыла о Доротее и назначенном ей свидании, пока не настал рассвет. Тогда, убедившись, что старушка уже не придет сегодня, Эмилия прилегла отдохнуть на несколько часов.

На другой день, когда Эмилия случайно встретилась с графом на прогулке, разговор зашел о вчерашнем празднестве и кстати упомянуто было имя Валанкура.

— Даровитый молодой человек, — отозвался о нем граф, — вы, кажется, раньше были с ним знакомы?

Эмилия отвечала утвердительно.

— Он был мне представлен в Париже, — сказал граф, — и в начале нашего знакомства он очень понравился мне…

Тут он остановился; Эмилия горела желанием услышать продолжение, но боялась показать графу, что она сильно заинтересована этим предметом.

— Позвольте узнать, — спросил наконец граф, — давно вы знакомы с мосье Валанкуром?

— Скажите сначала, отчего вы меня об этом спрашиваете? — проговорила Эмилия, — и я тотчас же отвечу на ваш вопрос.

— С удовольствием, это справедливое требование. Я мог заметить, что мосье Валанкур восхищается вами. В этом, однако, нет ничего мудреного: всякий, кто вас видит, должен восхищаться вами. С моей стороны это не банальный комплимент: я говорю искренно. Одного я боюсь: что вы поощряете его поклонение!

— Почему же вы этого боитесь, граф? — спросила Эмилия, стараясь скрыть свое волнение.

— А потому, — отвечал граф, — что я считаю его недостойным вашей привязанности.

Эмилия, сильно взволнованная, просила объяснения.

— Я объяснюсь, — сказал он, — в том случае, если вы поверите, что только горячее участие к вам и вашей судьбе могло побудить меня высказать мое мнение.

— Я готова этому верить, — сказала Эмилия.

— Сядем вот здесь, под тенью деревьев, — продолжал граф, заметив бледность ее лица, — вот скамья, вы утомились.

Они сели; граф продолжал:

— Многие молодые девицы на вашем месте, пожалуй, сочли бы мое вмешательство, после такого короткого знакомства, поступком дерзким, а не дружеским. Но, судя по тому, что я успел узнать о вашем характере и рассудительности, я не боюсь подобного отношения с вашей стороны: наше знакомство еще кратковременно, но даже за это время я почувствовал к вам уважение и живое участие к вашему благополучию. Вы заслуживаете быть счастливой и, надеюсь, будете счастливы.

Эмилия тихонько вздохнула и кивнула головой в знак благодарности.

Граф опять остановился.

— Я нахожусь в невыгодном положении, — сказал он, — но желание оказать вам важную услугу преодолеет все другие побочные соображения. Не расскажете ли вы мне, как вы впервые познакомились с шевалье Валанкуром, или эта тема слишком тяжела для вас?

Эмилия в кратких словах рассказала их случайную встречу при жизни отца и затем так горячо умоляла графа не скрывать от нее ничего, что он, видя ее волнение и взглянув на нее с нежным состраданием, стал обдумывать, в какой форме сделать свое сообщение, желая пощадить свою собеседницу.

— Шевалье и сын мой, — начал граф, — познакомились у одного товарища офицера; в том же доме и я встретился с ним и пригласил его к себе. В то время я не знал, что он попал в кружок людей, позорящих свое звание, людей, которые живут мошенничеством и проводят всю жизнь свою в сплошном беспутстве. Я был знаком с некоторыми из родственников шевалье, живущими в Париже, и считал это достаточным ручательством для того, чтобы допустить Валанкура в мой дом. Но вам, кажется, нездоровится? — я оставлю этот предмет разговора…

— Нет, граф, это ничего, — отвечала Эмилия, — прошу вас продолжайте: я только огорчена.

— Только! — повторил граф с чувством. — Но я пойду дальше. Вскоре я узнал, что эти господа, его товарищи, втянули его в распутную жизнь, из которой он не имел ни сил, ни желания выпутаться. Он проиграл большие суммы в карты; он пристрастился к игре, он разорился… Я с участием стал говорить об этом его друзьям, а те отвечали, что старались удерживать его и что им надоело опекать его. Потом я узнал, что, принимая во внимание его искусство в картежной игре, обыкновенно очень удачной, если партнеры его не были шулерами, — принимая во внимание эту способность, кружок его приятелей посвятил его во все тайны своих проделок и предоставил ему долю в своих барышах…

— Быть не может! — вдруг прервала его Эмилия, — простите, граф, я не знаю, что говорю. Имейте снисхождение к моим расстроенным чувствам. Право, право, я думаю, что вас ввели в заблуждение: у шевалье несомненно есть враги, и они наклеветали на него…

— Я был бы рад верить этому, — отвечал граф, — но не могу. Только твердая уверенность в том, что это сущая правда, и желание вам добра могли побудить меня повторять такие неприятные вещи.

Эмилия молчала. Она вспомнила вчерашние речи Валанкура; они обличали муки самообвинения и, казалось, подтверждали все, что рассказывал граф. Однако она не имела сил отбросить сомнения; душа ее наполнилась горечью при одной мысли о его виновности, и верить в нее ей было слишком тяжело.

После долгого молчания граф продолжал:

— Я понимаю и допускаю, что вы не хотите верить этим обвинениям. Необходимо, чтобы я представил вам какие-нибудь доказательства; но этого я не могу сделать, не подвергая опасности существо, очень дорогое мне.

— Какой опасности боитесь вы, граф? — спросила Эмилия. — Если я в состоянии отвратить ее, то вы свободно можете довериться моей чести.

— На вашу честь я полагаюсь, — сказал граф, — но могу ли я положиться на вашу твердость. Вы думаете, что способны устоять против мольбы любимого человека, когда он в своем торе будет просить вас сказать имя того, кто помешал его счастью?

— Я не буду подвергаться такому искушению, граф, — отвечала Эмилия со скромным достоинством, — потому что я не могу любить человека, которого перестала уважать. Однако я с охотой даю вам слово.

Между тем слезы противоречили ее первому уверению; она чувствовала, что только время и усилие воли смогут искоренить привязанность, которая основывалась на уважении и которая поддерживалась и долгой привычкой и различными препятствиями.

— В таком случае, я доверюсь вам, — согласился граф, — твердая уверенность в виновности шевалье необходима для вашего спокойствия в будущем и не может быть достигнута помимо этого разоблачения. Сын мой часто бывал свидетелем распутного поведения Валанкура; сам он чуть не попал в тот же кружок негодяев. Действительно, он наделал не мало безумств, но я спас его от преступности и погибели. Судите же сами, м-ль Сент Обер, не имеет ли право отец, чуть было не лишившийся единственного сына, увлекшегося примером Валанкура, — не имеет ли право этот отец предостеречь особу, которую он уважает, чтобы она не отдавала своего счастья в подобные руки? Я сам собственными глазами видел Валанкура играющим в крупную игру с подозрительными личностями. Если вы все еще сомневаетесь, обратитесь к моему сыну.

— Я не могу сомневаться в том, что вы сами видели, — отвечала Эмилия, удрученная горем, — но, может быть, шевалье был только временно вовлечен в безумство и оно уже более не повторится. Если бы вы знали его прежние нравственные принципы, вы простили бы мне мое недоверие к вашим словам.

— Увы! — заметил граф, — трудно верить тому, что делает нас несчастными. Но я не стану успокаивать вас лестью или ложными надеждами. Все мы знаем, как обольстительна страсть к игре и как трудно победить раз сделанную привычку. Шевалье, может быть, исправится на время, но скоро опять отдастся беспутству. Боюсь я, что тут не столько будет действовать усвоенная привычка, сколько то, что нравственность его вконец испорчена. Зачем стану я скрывать от вас, что страсть к игре не единственный его порок, — он имеет склонность ко всяким порочным удовольствиям.

Граф остановился в колебании; Эмилия изо всех сил старалась крепиться, так как она с возрастающей тревогой ждала дальнейших ударов. Последовала долгая пауза; граф был явно смущен. Наконец он проговорил:

— С моей стороны было бы ложной деликатностью утаивать от вас, что за свое сумасбродство шевалье дважды попадал в парижские тюрьмы, откуда его наконец вызволила одна всем известная парижская графиня, с которой он продолжал жить и в то время, когда я уехал из Парижа.

Опять он остановился; взглянув на Эмилию, он увидал, что лицо ее страшно изменилось и что она падает со скамьи. Он едва успел подхватить ее; но она лишилась чувств, и он стал громко звать на помощь. Однако они отошли слишком далеко от дома и слуги не могли слышать их; граф боялся оставить Эмилию одну, отправившись за помощью, а иначе не было возможности добыть ее. Вдруг ближайший фонтан попался ему на глаза; он прислонил Эмилию к дереву, под которым они сидели, а сам поспешил за водой. Тут опять явилось затруднение, во что зачерпнуть воды?.. Но в то время, как он наблюдал лицо Эмилии, ему показалось, что она начинает приходить в чувство.

Однако она довольно долго не приходила в себя, и когда очнулась, то увидала, что ее поддерживает не только граф, но и Валанкур; последний смотрел на нее встревоженным взором и заговорил с ней дрожа от волнения. При звуке знакомого голоса Эмилия подняла глаза, но тотчас же опять закрыла их— снова ею овладела дурнота.

Граф с довольно суровым лицом, знаком просил его удалиться; но Валанкур только тяжко вздохнул и стал звать Эмилию по имени, поднося к губам ее принесенную воду. Когда граф вторично отстранил его, Валанкур бросил на него раздраженный взгляд и отказался уйти до тех пор, пока она не очнется совершенно от своего обморока, и вообще не хотел ни на минуту поручать ее попечению кого бы то ни было. Но в ту же минуту совесть, очевидно, подсказала ему, какой разговор, происходил между графом и Эмилией, и в глазах его сверкнуло негодование; но он быстро подавил его и лицо его приняло выражение сердечной тоски, побудившее графа отнестись к нему с жалостью, а не с гневом; вид его убитого лица так поразил Эмилию, в то время успевшую очнуться, что она залилась слезами. Но скоро она подавила в себе эту слабость; напрягши все свои силы, она сделала вид, будто совсем оправилась, встала, поблагодарила графа и Анри, пришедшего в сад вместе с Валанкуром, и двинулась к замку, как бы не замечая Валанкура. Тот, пораженный прямо в сердце, промолвил тихим голосом:

— Боже мой! чем я заслужил это? Что вызвало такую перемену?

Эмилия, не отвечая, только ускорила шаги.

— Что так расстроило вас, Эмилия, проговорил он, идя с нею рядом, — дайте мне сказать вам несколько слов, умоляю вас. Я очень несчастен!

Хотя это было сказано тихим голосом, но граф тем не менее услыхал и вмешался, говоря, что м-ль Сент Обер чувствует себя нездоровой и не может принять кого бы то ни было; но он решается обещать за нее, что она примет мосье Валанкура завтра утром, если ей будет лучше.

Щеки Валанкура вспыхнули; он надменно взглянул на графа, потом на Эмилию; на лице его быстро сменялись чувства удивления, горя и мольбы: она понимала их, не могла устоять и проговорила слабым голосом:

— Завтра мне будет лучше; если вы желаете воспользоваться разрешением графа, то я могу повидаться с вами.

— Повидаться со мной! — воскликнул Валанкур, бросая на графа взгляд, полный гордости и гнева; затем, как бы опомнившись, прибавил; — Но я приду, сударыня, я воспользуюсь разрешением графа.

Когда дошли до дверей замка, Валанкур задержался на минуту — гнев его уже испарился — и, бросив на Эмилию взгляд, выражавший безумную нежность и глубокое отчаяние, он пожелал ей доброго утра, слегка поклонился графу и исчез. Эмилия со стесненным сердцем удалилась в свою комнату; там, в тиши уединения, она пыталась припомнить все сказанное графом, обсудить те обвинения, которым он так верил, и решит, как ей впредь держать себя с Валанкуром. Но, когда она принялась размышлять, рассудок ее отказывался работать и она сознавала только одно, что глубоко несчастна! Вначале ее совершенно подавляло убеждение, что Валанкур уже не тот, кого она так нежно любила, о ком мысль до сих пор поддерживала ее во всех невзгодах, суля ей лучшие дни, теперь он— падший, преступный, недостойный человек, которого она должна привыкнуть презирать, если не может забыть!.. Потом, не имея сил выносить этой страшной мысли, она отгоняла ее и отказывалась верить, что Валанкур способен на такое гнусное поведение; ей представлялось, что его очернили какие-нибудь коварные враги. Были даже минуты, когда она начинала сомневаться в добросовестности самого графа и подозревала, не действует ли он под влиянием какого-нибудь эгоистического мотива, с расчетом порвать ее отношение к Валанкуру. Но это заблуждение было минутным: личность графа, насколько она могла судить по отзывам Дюпона и других лиц, а также по своим собственным наблюдениям, отнюдь не допускала подобного предположения. По зрелом размышлении она должна была отказаться от надежды, что Валанкура оклеветали перед графом: ведь тот признался, что говорит главным образом на основании своего собственного наблюдения и опыта, вынесенного сыном. Итак, она должна расстаться с Валанкуром, расстаться навеки! Могла ли она ожидать счастья, или даже спокойствия с человеком, погрязшим в гнусных пороках и усвоившим преступные привычки? С человеком, которого она уже не может уважать? Но, помня, каким он был прежде, и давно привыкнув любить его, как ей будет трудно и тяжело презирать его!

— О, Валанкур! — восклицала она, — неужели после такой долгой разлуки мы встретились только на горе? Неужели нам суждено расстаться навсегда?

Среди беспорядочных мыслей, осаждавших ее мозг, она упорно сознавала одно: его, по-видимому, искреннее и сердечное обращение накануне вечером; и если бы только она осмелилась довериться своему собственному сердцу, то она основала бы все свои надежды на этом впечатлении. Как бы то ни было, она не могла решиться оттолкнуть его навсегда, не получив никаких дальнейших доказательств его порочности, а между тем она не видела никакой возможности получить их. Однако на чем-нибудь необходимо было остановиться, и она почти решилась руководствоваться исключительно тем, как сам Валанкур примет ее намеки относительно его поведения за последние месяцы.

Так прошло несколько часов до обеда; Эмилия, подавленная горем, стараясь усилием воли ободриться, осушила слезы и вышла к семейному столу. Граф продолжал относиться к ней с самым деликатным вниманием; графиня и м-ль Беарн сперва с любопытством уставились на ее печальное лицо, затем сейчас же принялись, по обыкновению, болтать о пустяках. Глаза Бланш вопросительно следили за подругой, но в ответ получали только грустную улыбку.

Эмилия удалилась после обеда, как только позволили приличия; Бланш пошла за своей подругой, но на ее встревоженные вопросы та не имела сил отвечать, просила пощадить ее и не расспрашивать о причине ее горя. Вообще разговаривать о чем бы то ни было теперь стало так тягостно для Эмилии, что она скоро бросила всякие попытки вести беседу, и Бланш ушла, полная сострадания к горю, которого не могла облегчить.

Эмилия решила про себя вернуться в монастырь дня через два; всякое общество, а в особенности общество графини и м-ль Беарн, было ей невыносимо при теперешнем состоянии ее духа: в уединении монастыря и под покровительством доброй настоятельницы она надеялась скоро обрести покой и научиться покорно выносить надвигавшееся испытание.

Если бы Валанкур умер, или бы он женился на другой женщине, Эмилия, кажется, не испытывала бы такого страшного горя, как теперь, убеждаясь в его падении, которое должно вести его к погибели. Это лишало ее даже утешения хранить в своем сердце его образ. Ее тяжелые размышления были прерваны на минуту запиской от Валанкура, написанной, очевидно, в состоянии полного отчаяния: он умолял Эмилию позволить ему посетить ее сегодня вечером вместо завтрашнего утра. Эта просьба привела ее в такое волнение, что она не могла отвечать: ей хотелось видеть его, хотелось покончить с теперешним состоянием неизвестности, вместе с тем она боялась этого свидания. Не зная, на что решиться, она послала просить графа принять ее на несколько минут в своем кабинете. Придя туда, она показала ему записку и просила его совета. Граф отвечал, что если она чувствует себя достаточно здоровой, чтобы вынести свидание, то, по его мнению, для облегчения обеих сторон, оно должно состояться сегодня же вечером.

— В его привязанности к вам нельзя сомневаться, — прибавил граф, — он, по-видимому, в таком ужасном горе, а вы, мой друг, так расстроены, что чем скорее дело решится, тем лучше.

Итак, Эмилия отвечала Валанкуру, что согласна принять его вечером, и затем употребила все усилия, чтобы успокоиться и запастись мужеством, — ведь ей предстояло вынести тяжелую сцену. Увы! не того она ожидала!

 

ГЛАВА XXXIX

Вечером, когда Эмилию, наконец, известили, что граф де Вильфор просит ее к себе, она сейчас же догадалась, что внизу ее дожидается Валанкур. Стараясь казаться спокойной и собраться с силами, она встала и вышла из своей комнаты, но, дойдя до двери библиотеки, где она ожидала увидеть Валанкура, она опять почувствовала такой приступ волнения, что не решилась войти, вернулась в прихожую и там пробыла довольно долгое время, не имея сил совладать с собою.

Немного оправившись, она вошла в библиотеку; там сидел Валанкур и разговаривал с графом. Оба встали при ее появлении. Она не решалась смотреть на Валанкура; граф, доведя ее до кресла, немедленно удалился.

Эмилия сидела, потупив глаза в землю и с таким стесненным сердцем, что не могла говорить и с усилием переводила дыхание. Валанкур сел неподалеку и, тяжко вздыхая, молчал. Если бы она подняла глаза, то увидела бы, в каком он волнении.

Наконец он заговорил дрожащим голосом:

— Я просил у вас свидания сегодня вечером, чтобы по крайней мере избавиться от муки неизвестности, вызванной переменой вашего обращения со мною; намеки, пророненные сейчас графом в нашем разговоре с ним, отчасти объяснили мне эту перемену. Я убедился, что у меня есть враги, Эмилия; они позавидовали моему счастью и старались отыскать средство разрушить его. Я убеждаюсь также, что время и разлука ослабили привязанность, которую вы когда-то чувствовали ко мне, и вас не трудно было убедить позабыть меня…

На последних словах голос его оборвался; Эмилия, волнуясь еще более прежнего, продолжала молчать.

— О, какая встреча! — воскликнул Валанкур, вскочил с места и взволнованно заходил по комнате. Какая встреча после нашей долгой, долгой разлуки!

Он опять сел и после минутной борьбы проговорил тоном твердым, но полным отчаяния:

— Это слишком тяжело, я не в состоянии этого вынести! Эмилия, отчего вы не говорите со мною?

Он закрыл лицо рукой, как бы для того, чтобы скрыть волнение, а другой рукой взял руку Эмилии; она не отнимала ее. Подняв глаза, он увидел, что она плачет; вся нежность его вернулась с новой силой, луч надежды озарил его душу, и он воскликнул:

— О, вы жалеете меня, значит, не разлюбили! Да, вы все еще моя Эмилия — меня не обманут эти слезы!

Эмилия сделала усилие, чтобы овладеть собою, и, торопливо осушив слезы, сказала:

— Да, мне жаль вас, я плачу о вас. Но сознайтесь, могу ли я сохранить к вам прежнее чувство? Если помните, я еще вчера вечером говорила, что верю в вашу искренность, верю тому, что, когда я попрошу у вас объяснения ваших слов, вы дадите мне его. Теперь объяснения уже не нужно, я и так поняла, что вы хотели сказать! Но докажите, что ваша искренность достойна моего доверия, — ответьте мне по душе: тот ли вы самый, достойный уважения Валанкур, которого я когда-то любила!

— Когда-то любили! — воскликнул он с горечью, — я тот же, все тот же!

Он умолк в несказанном волнении, потом прибавил голосом торжественным и полным отчаяния:

— Нет, вы правы, я уже не тот! Я погибший человек! Я не стою вас!

И опять закрыл себе лицо.

Эмилия была слишком растрогана этим честным порывом, чтобы отвечать сразу; пока она боролась с собой, стараясь подавить голос сердца и действовать с подобающей твердостью, необходимой для ее будущего спокойствия, она заметила, как опасно долго полагаться на свою решимость в присутствии Валанкура. Ей хотелось поскорее прекратить это свидание, мучительное для обоих; между тем она вспомнила, что, вероятно, это их последнее свидание; тогда решимость сразу покинула ее, и она отдалась чувству нежности и отчаяния.

Между тем Валанкур, объятый горем и угрызениями совести и не имея ни сил, ни возможности выразить эти чувства, сидел как громом пораженный, почти не сознавая присутствия Эмилии; лицо его было все еще закрыто, грудь волновалась от судорожных вздохов.

— Избавьте меня от необходимости… — взмолилась Эмилия, немного оправившись, — избавьте меня от необходимости говорить о ваших поступках, которые заставляют меня порвать с вами навеки! Мы должны расстаться — мы видимся в последний раз.

— Это невозможно! — воскликнул Валанкур, очнувшись от столбняка. — Не может быть, чтобы вы действительно думали то, что говорите! Вы не намерены бросить меня!

— Мы должны расстаться, — повторила Эмилия с ударением. — Расстаться навсегда! Ваше собственное поведение сделало это необходимым.

— Это — решение графа, а не ваше собственное, — промолвил он надменно, — и я желал бы знать, по какому праву он вмешивается между вами и мной?

Валанкур встал и в волнении опять заходил по комнате.

— Вы ошибаетесь, — возразила Эмилия, не менее его взволнованная. — Это решение принято мною сознательно, и если вы поразмыслите о своих поступках за последнее время, то убедитесь, что этого требует мое спокойствие в будущем.

— Как?! Ваше спокойствие в будущем требует, чтобы мы расстались… расстались навеки! — сказал Валанкур. — Не ожидал я услышать от вас такие жестокие слова!

— А я еще меньше ожидала, что мне придется так обойтись с вами! — заметила Эмилия; голос ее смягчился, приняв нежную интонацию, и слезы снова полились градом из глаз ее. — Могла ли я думать, чтобы вы, Валанкур, упали так низко в моем мнении!

С минуту он молчал, словно подавленный сознанием, что уже не заслуживает ее уважения и что лишился его навсегда; вслед затем, в порыве страстного отчаяния, он стал проклинать себя за преступное поведение; наконец, удрученный воспоминаниями о прошлом и мыслями о погибшем будущем, он залился слезами, прерываемыми глубокими, судорожными вздохами.

Эмилия не могла оставаться равнодушной к его безумному отчаянию и к его искреннему раскаянию; если бы она не вспомнила всех фактов, переданных ей графом де Вильфор, и всего, что он говорил об опасности доверяться раскаянию, в которое обыкновенно впадает человек под влиянием страсти, она послушалась бы голоса своего сердца и позабыла бы о всех его преступлениях, отдавшись нежности под влиянием его раскаяния.

Валанкур опять сел возле нее и произнес глухим голосом:

— Это правда, я низко пал. Я утратил самоуважение! Но как могли бы вы, Эмилия, так скоро, сразу оттолкнуть меня, если бы не подчинялись интриге, неблагородным проискам моих врагов? Не будь этих происков — вы стали бы надеяться на мое исправление… вы не могли бы оттолкнуть меня, повергнуть в отчаяние и предоставить… самому себе!

Эмилия плакала навзрыд.

— Нет, Эмилия, нет… Вы не сделали бы этого, если бы любили меня… Вы обрели бы собственное счастье, спасая меня.

— На это слишком мало вероятия, — сказала Эмилия, — я не могу пожертвовать этой смутной надежде счастьем и покоем целой жизни. Позвольте вас спросить: сами-то вы желали бы, чтобы я так поступила, если бы истинно любили меня?

— Если бы я истинно любил!.. — воскликнул Валанкур. — Вы и в этом сомневаетесь! Впрочем, в самом деле, вы по справедливости можете сомневаться в моей любви, так как я скорее соглашусь вовлечь вас в погибель вместе с собой, чем вынести ужас разлуки с вами! Да, Эмилия, я погиб… погиб безвозвратно… Я запутался в долгах, которых никогда не могу выплатить!

Взор Валанкура, дикий и растерянный, пока он говорил, принял выражение мрачного отчаяния. Эмилия, невольно радуясь его чистосердечию, с несказанным горем увидела новые причины опасаться за него: ее пугали порывистость его чувств и те неисправимые бедствия, куда они могут привести его. Несколько мгновений она боролась со своим горем и искала в себе достаточно твердости духа, чтобы поскорее прекратить свидание.

— Я не хочу затягивать этих тяжелых минут, — сказала она, — зачем продолжать разговор, который все равно ни к чему хорошему не поведет? Прощайте, Валанкур.

— Неужели вы уходите? — прервал он ее с волнением. — Неужели вы покинете меня в такую минуту? Но нет, вы не бросите меня, когда я еще не в силах совладать с моим отчаянием и вынести мою потерю!

Мрачность его взгляда ужаснула Эмилию, и она произнесла успокаивающим тоном:

— Вы сами признали необходимым для нас расстаться; если вы желаете, чтобы я верила в вашу любовь, вы повторите ваше признание.

— Ни за что! ни за что! Я был сумасшедшим, когда это сказал. О, Эмилия, это уже чересчур! Хотя вы не заблуждаетесь насчет моей вины, но вас, наверное, кто-то подстрекает поступать со мною так жестоко. Граф является преградой между нами, но я этого не потерплю…

— В самом деле, вы сумасшедший, — сказала Эмилия. — Граф вовсе не враг вам; напротив, он— мой друг, и это до известной степени должно побуждать вас считать его своим благожелателем.

— Ваш друг! — с жаром воскликнул Валанкур. — Давно ли он сделался вашим другом, что так легко может заставить вас позабыть вашего жениха? Уж не он ли рекомендовал вам обратить свое благосклонное внимание на мосье Дюпона, который, вероятно, похитил у меня ваше сердце? Но я не имею права расспрашивать вас: вы— госпожа своих поступков. Может быть, Дюпон недолго будет торжествовать над моим несчастьем.

Эмилия, еще более прежнего испуганная безумными глазами Валанкура, проговорила едва слышным голосом:

— Ради Бога, образумьтесь… успокойтесь!.. Мосье Дюпон вовсе не соперник ваш, да и граф не думает за него ходатайствовать. У вас нет соперника, а есть один только враг — вы сами. Сердце мое и так разрывается от тоски, а ваши безумства еще более терзают его: я вижу, что вы уже не тот Валанкур, которого я привыкла любить.

Валанкур не отвечал ни слова: он сидел, облокотясь на стол и закрыв лицо руками; Эмилия, вся дрожа, стояла возле; она разрывалась от отчаяния и боялась оставить его одного в подобном состоянии духа.

— О, это верх несчастья! — воскликнул Валанкур. — Даже оплакивая свои мучения, я должен обвинять самого себя. Я не могу вспоминать вас, не вспоминая также безумства и порока, из-за которых я лишился вас! Зачем попал я в Париж? Зачем поддался я соблазнам, которые сделали меня презренным на весь свет? О, как бы я желал вернуться к блаженным дням невинности и мира, к дням нашей первой любви!

От этого воспоминания размягчилось его сердце и безумное отчаяние уступило место слезам. После долгой паузы, обернувшись к ней и взяв ее руку, он проговорил более спокойным голосом:

— Эмилия! скажите, как можете вы вынести мысль о разлуке? Как можете оттолкнуть сердце, обожающее вас? Правда, это сердце заблуждалось, страшно заблуждалось, но оно никогда не перестанет любить… Вы это сами знаете!

Эмилия не отвечала ни слова, только плакала.

— Как можете вы, — продолжал он, — как можете вы забыть наши былые дни счастья и доверия, когда у меня не было ни единой мысли втайне от вас, не было ни единой склонности, ни единого наслаждения, которых я не делил бы с вами?

— Ах, зачем трогать воспоминания об этих днях, — сказала Эмилия, — если вы не можете научить меня бесчувственности, чтобы равнодушно вынести это испытание? Я не хочу упрекать вас; если бы я хотела, я не проливала бы этих слез. Но зачем еще более растравлять свои страдания, вспоминая о ваших прежних добродетелях?

— Быть может, я не навсегда лишился бы этих добродетелей, — сказал Валанкур, — если бы ваша любовь осталась неизменной: ведь она питала и поддерживала мои добрые качества; но, право, я боюсь, что вы уже потеряли способность любить, иначе счастливые часы, проведенные вместе, оказали бы на вас действие, и вы не могли бы отнестись к прошлому так равнодушно! Но зачем я терзаю себя воспоминаниями? зачем я вообще остаюсь здесь? Ведь я погиб! Было бы безумием втягивать вас в свою погибель, даже если бы сердце ваше до сих пор принадлежало мне? Не хочу дольше тревожить вас. Но, прежде чем уйти, — прибавил он торжественным тоном, — позвольте мне повторить, что какова бы ни была моя судьба, что бы мне ни суждено было выстрадать, я всегда буду любить вас… любить самой нежной любовью!.. Я ухожу, Эмилия, я прощаюсь с вами навеки!..

При последних словах голос его задрожал, и он в бессилии опустился на стул. Эмилия была не в силах удалиться, или даже сказать ему последнее «прости». Все впечатления от его преступного поведения и безумств почти изгладились из ее памяти, осталось только одно сознание глубокой жалости и горя.

— Вся твердость моя исчезла, — проговорил, наконец, Валанкур, — я уже не в силах бороться. Я не могу покинуть вас, не могу произнести «прощай навеки». Скажите мне, по крайней мере, что вы согласны еще раз увидеться со мной!

Сердце Эмилии почувствовало некоторое облегчение от этой просьбы, и она старалась внушить себе, что ей не следует отказывать ему. Но она со смущением вспомнила, что она гостья в доме графа, которому может не понравиться посещение Валанкура. Однако скоро одолели другие соображения, более сильные, и она дала Валанкуру согласие на второе посещение, с условием, однако, чтобы он не считал графа своим врагом, а Дюпона своим соперником. После этого он ушел, с сердцем до того облегченным дарованной отсрочкой, что почти утратил сознание своего прежнего несчастья.

Эмилия удалилась в свою комнату, чтобы успокоиться хоть немного и изгладить следы слез, которые вызвали бы колкие замечания графини и ее компаньонки и возбудили бы любопытство всего семейства. Однако ей никак не удавалось успокоиться; она не могла изгнать из своих помыслов последней сцены с Валанкуром и забыть, что завтра она увидится с ним еще раз. Эта встреча представлялась ей еще более страшной, чем даже предыдущая. Его чистосердечное признание в своем преступном поведении и в том, что он запутал свои дела, признание, обнаружившее всю силу и нежность его привязанности к ней, глубоко тронули ее и, невзирая на все дурное, что она слышала о нем и чему поверила в первую минуту, она чувствовала, что ее уважение постепенно возвращается к нему. Порою ей казалось невозможным, чтобы он действительно был виновен в тех развратных поступках, в которых его обвиняли: они совершенно не вязались с его чувствительной, искренней душой. Какова бы ни была преступность, подавшая повод к дурным слухам, она не могла поверить, чтобы эти слухи были вполне правдивы и чтобы его сердце было вконец испорчено. Глубокое осознание им своих заблуждений, по-видимому, подтверждало это убеждение; а так как она не имела понятия о непрочности юношеских зароков, если им приходится бороться с усвоенной привычкой, и о том, что все эти зароки часто обманывают и того, кто дает их, и того, кто их слышит, то она готова была бы поддаться голосу своего сердца и просьбам Валанкура, если бы ею не руководила разумная осторожность графа. Он представил ей в ярком свете опасность ее теперешнего положения: опасность выслушивать обещания исправления, которые давались под влиянием страсти. Он убеждал ее, как мало надежды на счастливый союз, когда все шансы на счастье зависят от восстановления расстроенных обстоятельств и исправления от беспутных привычек. Вот почему он жалел, что она согласилась на вторичное свидание; он понимал, как это свидание пошатнет ее решимость и осложнит трудности ее победы.

Все помысли Эмилии были в настоящую минуту так поглощены ближайшими личными интересами, что она совершенно позабыла старую экономку и обещанный ею рассказ, еще недавно так сильно возбудивший ее любопытство. Да и Доротея, видно, не особенно торопилась разоблачать свои тайны. Наступила ночь, а она все не являлась к Эмилии. Всю ночь Эмилия провела без сна, в тоске: чем дольше ее мысли останавливались на последней сцене с Валанкуром, тем больше слабела ее решимость. Ей приходилось призывать на помощь все аргументы, приведенные графом, для того, чтобы укрепиться в своем решении, и все правила, преподанные ей покойным отцом, чтобы действовать с осторожностью и достоинством в этом трудном случае ее жизни. Были минуты, когда твердость покидала ее и когда, вспоминая доверие прошлых дней, она считала невозможным отказаться от Валанкура. Тогда его исправление представлялось ей несомненным; все аргументы графа де Вильфора забывались; она готова была верить тому, чего желала, готова была встретить всякое несчастье, лишь бы не разлучаться с ним. Так прошла вся ночь в бесплодной борьбе между любовью и рассудительностью, и поутру Эмилия встала дрожащая как в лихорадке, с тяжелой головой и нерешимостью в сердце.

 

ГЛАВА XL

Между тем Валанкур терзался угрызениями совести и отчаянием. Вид Эмилии пробудил в нем прежнюю пылкую любовь, временно остывшую, под влиянием разлуки и рассеянной жизни. Когда он получил ее письмо и поспешил выехать в Лангедок, он знал, что его безумства вовлекли его в беду, и ничего не намеревался скрывать от Эмилии. Он горевал только о том, что их брак придется отложить, по милости его беспутного поведения, но никак не предвидел, чтобы слухи о его проступках могли побудить Эмилию навеки порвать всякие отношения с ним. Перспектива этой разлуки подавляла его душу, уже измученную угрызениями, и он ждал вторичного свидания в состоянии, близком к умоисступлению. Но, несмотря ни на что, у него все еще теплилась надежда, что его просьбы окажут на нее действие. Поутру он послал узнать, в котором часу она согласна принять его; записка эта застала Эмилию в то время, когда она была у графа, который сам пожелал поговорить с нею о Валанкуре; судя по ее крайне расстроенному состоянию, он более чем когда-либо опасался, чтобы она не поддалась пагубной слабости. Когда Эмилия отпустила посланного, граф еще раз вернулся к тому же разговору и стал доказывать ей, что пугаться неприятностей, сопряженных с теперешним положением, значило бы только продлить свое страдание. Несколько раз повторял он свои аргументы, и действительно они одни могли оградить ее от опасности уступить привязанности, которую она все еще чувствовала к Валанкуру; поэтому она решилась руководствоваться советами графа.

Наконец настал условленный час. Эмилия явилась на свидание, с виду спокойная, но Валанкур был так сильно возбужден, что несколько минут не мог говорить. Наконец, оправившись, он сказал:

—Эмилия, я любил вас… любил больше жизни, но я погубил себя своим поведением. И после этого я хотел вовлечь вас в несчастный для вас союз, вместо того, чтобы нести достойную кару— лишиться вас… Я жалкий человек, Эмилия, но я не хочу быть подлецом. Я решил больше не стараться пошатнуть ваше решение в угоду моей эгоистической страсти. Я оставлю вас, Эмилия, и постараюсь найти себе утешение в мысли, что если я несчастен, зато вы можете быть счастливы. И не думайте, чтобы заслуга жертвы принадлежала мне, сам я никогда не мог бы достичь такой силы духа, чтобы отказаться от вас; мне помогло ваше благоразумие…

Он остановился, а Эмилия через силу удерживала слезы, поминутно навертывавшиеся ей на глаза. Ей хотелось сказать ему:

«Вот теперь вы говорите так, как бывало говорили прежде», — но она удержалась.

— Простите мне, Эмилия, — продолжал он, — все страдания, которые я причинил вам, и если вы когда-нибудь вспомните несчастного Валанкура, то знайте, — единственным его утешением будет уверенность, что вы уже не страдаете от его безумств.

Слезы закапали из глаз Эмилии; он опять готов был впасть в безумное отчаяние, но Эмилия старалась призвать на помощь все свое присутствие духа и покончить свидание, еще больше растравлявшее скорбь их обоих. Заметив ее слезы и то, что она собирается уходить, Валанкур еще раз попытался побороть свои чувства и успокоить ее.

— Память об этом горьком часе будет впредь моей охраной, — сказал он. — О! никогда уже никакое искушение и ничей пагубный пример не соблазнят меня на дурные дела, — молвил он, — меня спасет память о вашем горе…

Эмилия была несколько успокоена этим уверением.

— Теперь мы расстанемся навеки, — сказала она, — но если вам дорого мое счастье, то не забывайте: ничто не будет так способствовать ему, как сознание, что вы исправились и по-прежнему можете уважать самого себя.

Валанкур взял ее руку, глаза его застилались слезами и последнее «прости» было заглушено его вздохами. Через несколько мгновений Эмилия проговорила с волнением:

— Прощайте, Валанкур, будьте счастливы!

Она пыталась отнять свою руку; но он крепко держал ее, и она была омочена его слезами.

— Зачем затягивать эти минуты? — произнесла Эмилия едва слышным голосом, — они слишком тяжелы для нас обоих.

— Какая мука! какая мука! — восклицал Валанкур. Оставив ее руку и опустившись на стул, он закрыл лицо руками. Несколько мгновений слышались его раздирающие душу вздохи. Эмилия молча плакала, а Валанкур боролся со своим горем; наконец она встала, чтобы уйти. Он из всех сил старался казаться спокойным.

— Опять я огорчаю вас, — молвил он, — но вы простите меня, видя, как я терзаюсь.

Потом он прибавил торжественным голосом, трепещущим от сердечной муки:

— Прощайте, Эмилия, вы всегда останетесь единственным предметом моей любви. Когда-нибудь вы, может быть, вспомните о несчастном Валанкуре, но вспомните с жалостью, а не с уважением. О, что значит для меня весь мир без вашего уважения! Однако я опять впадаю в свою прежнюю ошибку: нельзя дольше испытывать ваше терпение, да и я сам могу дойти до отчаяния…

Он прижал руку Эмилии к губам своим, взглянул на нее в последний раз и поспешно вышел.

Эмилия осталась сидеть на том же месте; сердце ее так болезненно ныло, что она едва могла перевести дыхание; долго прислушивалась она к его удаляющимся шагам, пока они не замерли в отдалении. Наконец ее вывел от оцепенения голос графини, послышавшийся из сада, и первый предмет, попавшийся ей на глаза, был стул, на котором только что сидел Валанкур. Слезы, сдерживаемые в первую минуту под влиянием смутного удивления, вызванного уходом Валанкура, теперь хлынули с новой силой и доставили ей отраду. Через некоторое время она немного успокоилась и могла вернуться к себе.

 

ГЛАВА XLI

Вернемся теперь к Монтони; его ярость и досада по поводу бегства несчастной Эмилии скоро сменились другими более насущными заботами. Его хищнические экспедиции давно перешли за границы терпимого и достигли таких размеров, что им уже не мог потакать даже тогдашний робкий, продажный сенат Венеции; решено было одним ударом сокрушить его могущество и удовлетворить пострадавших от его насилия.

Довольно значительный отряд войск ждал только приказа, чтобы выступить против Удольфского замка; в это время один молодой офицер, движимый, быть может, мстительным чувством по поводу какого-то оскорбления, нанесенного ему Монтони, а может быть, желанием отличиться, попросил аудиенции у министра, руководившего предприятием, и поставил ему на вид, что Удольфский замок слишком хорошо укреплен, чтобы можно было взять его открытой силой, и это было бы достижимо только путем долгих, томительных операций; что Монтони доказал за последнее время, как искусно он умеет управлять своими силами; что такой значительный отряд войск, какой назначен для экспедиции, не может подступить к Удольфскому замку незамеченным, и что вовсе не послужит к чести республики, если она отрядит значительную часть своих регулярных сил против шайки бандитов на тот долгий срок, какой понадобится для осады Удольфского замка. По мнению офицера, той же цели можно достигнуть гораздо быстрее и безопаснее, сочетая хитрость с силой. Можно встретить Монтони и его войско где-нибудь вне стен замка и атаковать его, или же подступить к крепости тайком, маленькими отрядами, а не то воспользоваться предательством или небрежностью кого-нибудь из офицеров и врасплох кинуться на их войска, даже в самом Удольфском замке.

Эти советы были выслушаны со вниманием, и подавший их офицер был сам назначен командовать войсками, отряженными для этой цели. Итак, он начал действовать согласно тщательно обдуманному плану. По соседству от Удольфского замка он стал выжидать, пока не заручится содействием кондотьеров; ни один из тех, к кому он обращался, не ответил ему отказом, все так и рвались наказать своего прежнего высокомерного повелителя, чтобы потом получить прощение от сената. Командир узнал также численность войска Монтони и то, что оно значительно увеличилось после его недавних успехов. Выполнение намеченного плана не заставило себя долго ждать. Вернувшись со своим отрядом в замок и получив пароль от своих товарищей, находящихся внутри стен, он с частью правительственных войск, направленной в самое здание, захватил Монтони и его офицеров, в то время как другая часть вела поблизости замка нетрудный бой, предшествовавший сдаче всего гарнизона. В числе лиц, захваченных вместе с Монтони, был убийца Орсино, о нахождении которого в Удольфском замке было донесено сенату графом Морано, после его неудачной попытки похитить Эмилию. Собственно говоря, экспедиция была предпринята главным образом с целью овладеть этим человеком, убившим одного из членов сената, и успех предприятия был для сената так важен, что графа Морано немедленно выпустили на волю, несмотря на то, что Монтони в своем тайном доносе возводил на него обвинение в государственной измене. Вследствие быстроты и легкости, с какой было ведено это дело, оно не привлекло ничьего внимания и даже не попало в тогдашние хроники, так что Эмилия, находясь в Лангедоке, ничего не подозревала о поражении и о полном усмирении своего бывшего притеснителя. Все помышления ее были в настоящую минуту поглощены страданиями, которых никакие усилия рассудка не могли до сих пор побороть. Граф де Вильфор, искренно старавшийся своим участием сделать все, что мог, чтобы смягчить ее терзания, то предоставляя уединение, в котором она нуждалась, то заставляя ее участвовать в развлечениях маленького общества, так дружески к ней расположенного, все время ограждал ее по мере возможности от любопытных расспросов и колких выходок графини. Он часто приглашал Эмилию делать экскурсии с ним и его дочерью, и во время этих прогулок как бы невзначай заводил разговор о вещах для нее интересных, и таким образом постепенно старался отвлечь ее от предмета ее горя и пробудить в ней другие интересы. Эмилия, смотревшая на него как на просвещенного друга и покровителя своей молодости, скоро почувствовала к нему нежную привязанность дочери, а свою юную подругу Бланш она полюбила от всего сердца, как родную сестру, ценя ее доброту, ее простодушие, вознаграждавшие с избытком за недостаток в ней других более блестящих качеств. Прошло некоторое время, прежде чем Эмилии удалось настолько отвлечь свои помыслы от Валанкура, чтобы выслушать историю, обещанную старой Доротеей и по поводу которой ее любопытство было когда-то так сильно возбуждено. Однажды Доротея сама напомнила ей о своем обещании, и Эмилия попросила ее в ту же ночь прийти к ней.

У Эмилии голова все еще была занята одной и той же мыслью, и благодаря этому ее любопытство было несколько ослаблено, так что, когда Доротея постучалась к ней в дверь, она так удивилась, точно и не назначала ей свидания.

— Вот я пришла наконец, — начала старуха, — не знаю, отчего я вся дрожу сегодня; идя сюда, я раза два чуть было не упала от слабости.

Эмилия усадила ее и просила успокоиться, прежде чем приступить к повествованию.

— Увы, — молвила Доротея, — мне кажется, это и есть причина моих расстроенных чувств. По пути сюда я проходила мимо комнаты, где скончалась моя бедная, дорогая госпожа, все кругом было так тихо и мрачно; мне представлялось, что я вижу ее на смертном одре…

Эмилия ближе придвинула свой стул к Доротее, и та продолжала:

— Лет двадцать прошло с тех пор, как маркиза, невестой, в первый раз приехала в замок. О, я живо помню ее, когда она входила в главные сени, где собрались все слуги встречать ее, и каким счастливым казался маркиз. Ах, кто мог бы тогда предвидеть, что случилось после? Но, как я уже говорила вам, маркиза, несмотря на свое улыбающееся, милое личико, не казалась счастливой. Это я сейчас же и сказала мужу, а он отвечал мне, что это пустые фантазии, так что я замолчала, но не переставала наблюдать про себя. Маркиза была в то время приблизительно ваших лет и замечательно похожа на вас. И вот маркиз стал вести открытую жизнь, пошли в замке пиры да веселье, — после ничего подобного уже не бывало. Тогда я сама была помоложе теперешнего, барышня, и превеселая такая! Помню, раз я танцевала с Филиппом, дворецким, в розовом платье с желтыми лентами и в наколке, не такой, как теперь носят, а высокой, с лентами кругом; вы не поверите, как она была мне к лицу… В тот раз еще маркиз заметил меня. Ах, какой он был тогда добрый, обходительный. Вот подите ж, кто бы мог подумать…

— Но что же вы хотели рассказать про маркизу, Доротея, — прервала ее Эмилия, — вы начали говорить…

— Ах, да, маркиза… вот я и думала про себя, что она в душе несчастлива; и раз, вскоре после свадьбы, я застала ее плачущей в спальне. Увидев меня, она сейчас же вытерла глаза и принужденно улыбнулась. Тогда я не посмела спросить ее, что с ней такое; но во второй раз, когда я опять увидела ее в слезах, я спросила ее напрямик, и ей это не понравилось, так что я больше и не совалась. Впоследствии я узнала, в чем дело. Отец ее, видите ли, силою заставил ее выйти замуж за маркиза из-за его богатства, а был другой господин, которого она больше любила, и тот тоже души в ней не чаял; вот она и тосковала по нем, но ни слова никому не говорила. Маркиза всегда старалась скрыть свои слезы от супруга: я часто сама видела ее после таких припадков грусти; она бывало старалась казаться спокойной и кроткой, как только он войдет в комнату. Но вот и маркиз вдруг ни с того ни с сего стал таким мрачным, раздражительным и часто очень сурово обходился с барыней. Это ее сильно огорчало, как видно, но она никогда не жаловалась; она кротко старалась угождать ему, развеселять его, а у меня сердце болело, на это глядючи… маркиз же хмурился и резко отвечал на ее тихие речи… Заметив, что все ее старания тщетны, она уходила к себе и горько плакала! Я сама это слыхала, сидючи в прихожей, бедняжка моя! но редко когда решалась войти к ней. Стала я догадываться, что маркиз ревнует. Разумеется, его супругой многие восхищались, но она была слишком добродетельна, чтобы заслуживать подозрения. В числе многих кавалеров, посещавших замок, был один, как мне казалось, словно созданный под пару моей барыне: учтивый, любезный, благородный… все его речи, все движения отличались какой-то особенной прелестью… Я всегда замечала, что, когда он бывал в замке, маркиз становился еще мрачнее, а его супруга еще задумчивее. Мне приходило в голову, что за этого самого господина моя барыня и предполагала выйти замуж, но так ли это— не знаю наверное…

— Как звали этого кавалера, Доротея? — спросила Эмилия.

— Ну, уж этого я не скажу даже вам, барышня, чтобы не вышло чего дурного. Раз я слышала от одной особы, ныне уже умершей, будто маркиза не была законной женой маркиза, так как она уже раньше была тайно обвенчана с любимым человеком и будто она боялась сознаться в этом суровому отцу, но все это мне представляется невероятным и я никогда этому не верила. Как я уже говорила, маркиз бывал постоянно не в духе в то время, как в замке гостил тот господин, и наконец от дурного обращения с ней мужа бедная барыня стала совсем несчастной. Он терпеть не мог видеть гостей в замке и жену заставлял жить почти отшельницей. Я была постоянно при ней и видела все, что она выстрадала; но по-прежнему она никогда не жаловалась ни единым словом, ни единым звуком… Так шли дела почти с год; барыня моя вдруг захирела; мне думалось, что это больше от неприятностей, а на поверку-то было гораздо хуже…

— Хуже, Доротея? — прервала ее Эмилия, — что это значит?

— Боюсь, что был тут тяжкий грех, по крайней мере признаки я видела самые подозрительные. Но я не стану приводить своих догадок… Так вот маркиз…

— Тсс, Доротея, что это за звуки? — прервала ее вдруг Эмилия.

Доротея изменилась в лице; обе насторожились и услыхали в тиши ночной мелодию необыкновенной прелести.

— Мне кажется, я когда-то уже слышала этот голос! — вымолвила наконец Эмилия.

— А я так часто слыхала его, и все в один и тот же час, — торжественным тоном произнесла Доротея, — наверное, это музыка духов!

Между тем звуки приближались, и Эмилия убедилась, что это те самые, которые она слышала после смерти отца. И вот теперь, под влиянием ли воспоминаний, воскресивших это печальное событие, или под влиянием суеверного страха, но ее охватило такое волнение, что она почти теряла сознание.

— Я, кажется, уже рассказывала вам, сударыня, — начала опять Доротея, — что в первый раз слышала эту музыку после кончины моей доброй госпожи: уж как памятна мне эта ночь!

— Слышите! вот опять пение! — воскликнула Эмилия, — отворим окно и послушаем.

Так они и сделали; но вскоре звуки стали постепенно замирать в отдалении, потом все замолкло: звуки как будто пропали в лесу, кудрявые макушки которого виднелись на ясном горизонте, тогда как все другие черты далекого пейзажа тонули в прозрачной тьме, причем, однако, можно было смутно различить предметы в саду.

Эмилия высунулась из окна и с трепетом устремила взор во мрак ночи; затем перевела глаза на безоблачный купол небес, усыпанный звездами. Доротея между тем тихим голосом продолжала свой рассказ.

— Да, живо помнится мне тот момент, когда я в первый раз услышала эту самую музыку. Случилось это ночью, вскоре после смерти моей госпожи, и я не ложилась спать дольше обыкновенного и все думала о моей бедной покойнице и о ее печальной судьбе. В замке стояла тишина, а я сидела в комнате, довольно отдаленной от людской; под влиянием одиночества, а отчасти и печальных мыслей у меня было так мрачно на душе: я часто прислушивалась, стараясь уловить малейший шум в замке. Сами знаете, барышня, когда слышишь движение и возню людей, тогда все не так жутко на сердце. Но слуги улеглись спать, а я все сидела да думала, так что наконец мне страшно стало оглянуться в комнате. Лицо моей бедной госпожи часто рисовалось передо мною такое, каким я видела его на смертном одре. Раза два мне почудилось, будто я вижу его въявь— вдруг слышу эту сладкую музыку близенько, точно под самым окном! Никогда не забуду, что я тогда почувствовала. У меня не было сил шевельнуться; но потом, когда я подумала, что это голос моей дорогой, бедной госпожи, к глазам моим подступили слезы. При жизни я часто слышала ее пение, у нее был чудесный голос; не раз он заставлял меня плакать, когда бывало она сидела вечером у окна в нише и пела такие грустные песни, аккомпанируя себе на лютне. Ах! голос ее проникал прямо в сердце! Я, бывало, по часам сидела в прихожей и все слушала. Иной раз она играла у открытого окна в летнюю пору, играла, пока не смеркнется, и когда я приходила закрывать окна, она даже не сознавала, который может быть час. И вот, когда я в первый раз услышала вот такую необъяснимую музыку, я была уверена, что это маркиза поет; и впоследствии много раз мне думалось то же самое. Иногда проходили месяцы, и музыки не было слышно, а потом она опять раздавалась…

— Странно, — промолвила Эмилия, — что до сих пор не могли узнать, кто это играет и поет!

— Ах, барышня, если бы это были звуки земные, то давно бы уж узнали, кто этот музыкант, а вы сами подумайте, у кого хватило бы храбрости следить за духом? Духи, знаете ли способны принимать всякие облики и являться совсем неосязаемыми: то он здесь, то там…

— Пожалуйста, — сказала Эмилия, — продолжайте вашу историю про маркизу, — расскажите мне, как она умерла!

— Хорошо, барышня, но не лучше ли отойти от окна?

— Свежий воздух оживляет меня, — возразила Эмилия, — я люблю слушать, как шелестит ветерок в листве, и глядеть на потемневший пейзаж. Вы говорили про маркиза, когда нас прервала музыка.

— … Маркиз становился все мрачнее и мрачнее, а барыня моя таяла не по дням, по часам; я была поражена, увидев, до чего она изменилась. Она так жалобно взглянула на меня и попросила позвать маркиза: дескать, она имеет сообщить ему что-то очень серьезное. Наконец маркиз явился; очевидно, ему стало жалко ее, но он мало выражал свои чувства. Маркиза сказала ему, что умирает и желает говорить с ним с глазу на глаз. Я вышла из комнаты, — век не забуду взгляда, которым она провожала меня.

Вернувшись, я осмелилась напомнить моему господину, чтобы он послал за доктором: в тревоге своей он, кажется, забыл об этом. Но маркиза промолвила, что теперь уже поздно. Господин мой, напротив, не разделял ее мнения и довольно легко относился к ее болезни; но вот ее вдруг схватили страшные боли! О! я никогда не забуду ее раздирающих душу криков! Тогда супруг ее послал верхового за доктором, а сам заходил по комнате и по всему замку в ужасном волнении. А я сидела у постели барыни и все делала, что могла, чтобы облегчить ее страдания. У нее были промежутки успокоения, и в один из таких моментов она опять послала за своим супругом. Когда он вошел, я собралась уходить, но она пожелала, чтобы я не оставляла ее. Если бы вы знали, какая тут произошла сцена! Мне и теперь жутко о ней вспомнить. Мой господин был как безумный, а барыня словно кроткий ангел, с такой нежностью утешала его, что если у него когда-нибудь и являлись подозрения насчет ее верности, то теперь он мог убедиться, что был глубоко не прав. Наверное, он сам мучился мыслью о том, как дурно он обходился с нею; между тем от волнения она лишилась чувств. Мы увели маркиза из спальни: он пошел в библиотеку, повалился на пол и долго так лежал, не слушая никаких резонов. Когда барыня моя очнулась, она первым делом спросила о нем; но потом заметила, что ей тяжело смотреть на его горе— пусть ей дадут умереть спокойно. Она скончалась на моих руках, барышня, так тихо, как младенец; острые боли под конец прекратились.

Доротея остановилась и заплакала; Эмилия плакала с нею; ее трогала доброта покойной маркизы и кроткое терпение, с каким она выносила свои страдания.

— Когда пришел доктор, — продолжала Доротея, — увы, слишком уже было поздно! — он был поражен при виде покойницы: вскоре после ее кончины лицо ее страшно почернело. Выслав всех из комнаты, он обратился ко мне с несколькими странными вопросами о маркизе, в особенности о том, когда и как ее схватили боли; слушая мои ответы, он все качал головой и как будто что-то обдумывал про себя. Но я слишком хорошо понимала его; однако оставила свои догадки про себя и высказала их только моему мужу, который велел мне держать язык за зубами. Впрочем, некоторые из слуг подозревали то же, что и я; странные слухи заходили по околотку, но никто не смел подымать шума. Когда маркиз услышал, что маркиза скончалась, он заперся у себя и никого не хотел впускать, кроме доктора, который иногда по целому часу сидел у него; после этого доктор уже ни разу не заговаривал со мной о покойной маркизе. Когда ее хоронили в церкви монастыря, неподалеку отсюда (при луне из вашего окна видны его башни), все вассалы маркиза шли за гробом и ни у кого глаза не оставались сухи: покойница делала много добра бедным. Мой господин страшно грустил после похорон, и я в жизнь свою не видывала такой печали, а по временам на него находили такие припадки бешенства, что мы думали, не сошел ли он с ума? Недолго оставался он в замке и уехал в свой полк… Вскоре все слуги, кроме меня с мужем, получили расчет, а маркиз ушел на войну. После этого я уже никогда не видела его. Он ни за что не хотел возвращаться в замок, хотя поместье было такое чудное! Так и осталась неоконченной затеянная им постройка комнат на западной стороне замка. С тех пор замок долгие годы стоял запертый, заброшенный, пока не прибыл сюда граф.

— Смерть маркизы действительно была трагическая, — проговорила Эмилия. Ей очень хотелось узнать дальнейшие подробности этой истории, но она не решалась спросить.

— Да, барышня, она произошла при странной обстановке; я рассказала вам все, что видела, а о моих мыслях вы сами можете догадаться. Больше я ничего не скажу: мне не следует распространять слухи, которые могут быть неприятны его сиятельству, графу.

— Вы правы, Доротея. Но где умер маркиз?

— Кажется, на севере Франции, барышня, — отвечала Доротея. — Я очень образовалась, услыхав, что граф сюда едет. Замок стоял пустынный, мрачный вот уже сколько лет! Мы слышали такие странные шумы после кончины маркизы, что переехали жить в избушку по соседству. А теперь, сударыня, я рассказала вам всю печальную историю до конца! Не забудьте, что вы обещали мне никогда никому об этом не говорить…

— Да, я обещаю, — отвечала Эмилия, — и свято сдержу свое слово, Доротея, и вы не можете себе представить, как заинтересовал меня ваш рассказ. Мне хотелось бы только, чтобы вы назвали мне имя того кавалера, который, как говорят, часто посещал замок и по своим качествам был достоин маркизы…

Но Доротея упорно отказывалась и затем вернулась к своему прежнему замечанию о необыкновенном сходстве Эмилии с покойной маркизой.

— Есть еще другой портрет ее, — прибавила она, — он висит в одной из комнат запертой анфилады. Говорят, он срисован с нее еще до замужества и еще более похож на вас, чем миниатюра.

Эмилия выразила сильное желание увидеть портрет; Доротея отговаривалась тем, что ей грустно входить в эти комнаты. Но Эмилия напомнила ей, что граф на днях говорил о своем намерении отпереть их; это заставило Доротею крепко призадуматься. Затем она призналась, что ей было бы все-таки менее тяжело в первый раз войти туда с Эмилией, чем с кем-нибудь другим. В конце концов она обещала Эмилии показать ей картину.

Между тем становилось поздно; Эмилия была слишком взволнована рассказом событий, происходивших в этих апартаментах, чтобы пожелать осматривать их в час ночи. Но она попросила Доротею прийти завтра вечером, когда никто не может их увидеть, и свести ее туда.

Помимо желания взглянуть на портреты, ее разбирало жгучее любопытство увидеть ту комнату, где скончалась маркиза и где, по словам Доротеи, все осталось по-старому, в том же самом виде, как было после того, как оттуда вынесли тело маркизы для погребения. Печальные чувства, возбужденные ожиданием увидеть эти грустные места, гармонировали с настоящим настроением ее духа, удрученного тяжким горем. Веселые впечатления скорее могли бы усилить, чем разогнать ее сердечную тоску; в самом деле она, может быть, слишком поддавалась своему меланхолическому настроению и безрассудно скорбела о несчастье, которого не могла избегнуть; но никаким усилием воли ей не удавалось принудить себя смотреть равнодушно на унижение человека, которого она когда-то так любила и уважала.

Доротея обещала прийти завтра вечером с ключами от запертых комнат и, пожелав Эмилии покойной ночи, удалилась. Эмилия, однако, продолжала сидеть у окна, размышляя о печальной судьбе маркизы, и с трепетом ожидала снова услышать музыку. Но тишина ночная долго ничем не нарушалась, кроме шелеста ветра в листве; затем далекий колокол монастыря прозвонил один раз. Эмилия отошла от окна, и пока она сидела у своей постели, погруженная в печальные грезы, навеянные глухим часом ночным, тишина была внезапно прервана, но уже не музыкой, а какими-то странными, невнятными звуками, исходившими не то из соседней комнаты, не то снизу. Страшная катастрофа, рассказанная Доротеей в совокупности со слухами о таинственных явлениях, происходивших после того в замке, так сильно поразили ее, что она на один миг отдалась суеверной слабости. Звуки, однако, не повторились, и Эмилия легла в постель, чтобы позабыть во сне плачевную историю бедной маркизы.

 

ГЛАВА XLII

На другой день вечером в назначенный час Доротея пришла к Эмилии с ключами от анфилады покоев., когда-то принадлежавших исключительно хозяйке замка. Комнаты эти тянулись по северному фасаду, образуя часть старого здания; а так как спальня Эмилии была обращена на юг, то обеим женщинам пришлось пройти почти по всему замку и мимо спален многих членов семейства, внимания которых Доротея отнюдь не желала привлекать, так как это могло возбудить толки, неприятные графу. Вот почему она потребовала, чтобы Эмилия подождала с полчаса, прежде чем пуститься в экспедицию; надо было выждать, чтобы все слуги улеглись спать. Наконец около часу ночи водворилась полная тишина; Доротея нашла, что теперь им можно отважиться выйти из комнаты Эмилии. В этот промежуток времени старуха, размышляя о пережитых горестях и о том, что ей сейчас придется увидеть те места, где все это происходило и где она не была уже много лет, пришла в сильнейшее волнение. Эмилия тоже была в возбужденном состоянии; у нее было грустно на душе, но страха она не испытывала.

Наконец, обе очнулись от своих невеселых дум и отправились в путь. Сперва Доротея несла лампу, но рука ее так сильно дрожала, что Эмилия взяла у нее лампу, а самой предложила опереться на ее руку.

Им пришлось спуститься по главной лестнице и, пройдя почти по всему пространству замка, подняться по другой лестнице, ведущей в тот ряд покоев, которые они задумали посетить. Осторожно пробрались они по длинному, открытому коридору, огибавшему главные сени и куда выходили спальни графа, графини и Бланш; оттуда спустились по главной лестнице и пересекли сени. Пройдя по людской, где тлели в очаге остатки головней, а стол с остатками ужина был еще окружен стульями, загораживавшими путь, обе женщины достигли задней лестницы. Здесь старая Доротея остановилась и пугливо оглянулась.

— Послушаем, — сказала она, — не слышно ли чего? Барышня, вы не слышите голосов?

— Ничего не слышу! — отозвалась Эмилия, — конечно, теперь все спят в замке, кроме нас с вами.

— Дело в том, барышня, что я никогда здесь не бывала в такой поздний час, и после того, что я узнала, не мудрено трусить!

— Что же вы такое узнали? — спросила Эмилия.

— Ах, барышня, некогда теперь об этом рассуждать; пойдемте дальше. Вот эту дверь по левую руку нам и надо отпереть.

Поднявшись по лестнице, Доротея вложила ключ в замок.

— Ах, — молвила она, — столько лет не отпиралась эта дверь! Я, право, боюсь, не заржавел ли замок.

После некоторых стараний Эмилии, однако, посчастливилось отпереть дверь, и обе вошли в просторный, старинный покой.

— Ах, Боже мой! — воскликнула Доротея, — как подумаешь, что в последний раз я проходила в эти двери, следуя за телом моей бедной госпожи!

Эмилия молчала, пораженная этим замечанием и унылым, мрачным видом комнаты; обе женщины прошли по длинному ряду хором, наконец достигли одной комнаты, еще обширнее остальных и сохранившей остатки увядшей роскоши.

— Отдохнем здесь немного, — предложила Доротея слабым голосом, — сейчас мы войдем в опочивальню, где скончалась моя госпожа! Вот эта самая дверь ведет туда… Ах, барышня, и зачем вы только уговорили меня прийти сюда?

Эмилия, придвинув одно из массивных кресел, которыми была обставлена комната, просила Доротею сесть и успокоиться.

— Как все здесь напоминает былые времена! — проговорила старуха, — право, точно вчера все это случилось!..

— Слышите, Доротея! что это за шум? — встревожилась вдруг Эмилия.

Доротея порывалась вскочить с кресла, со страхом озираясь и прислушиваясь, но кругом все было тихо; тогда старуха опять вернулась к предмету своей печали:

— При жизни маркизы этот салон был самым роскошным во всем замке и убран по ее вкусу. Вся эта великолепная мебель… теперь нельзя разглядеть ее сквозь густой слой пыли, да и освещение у нас тусклое, — вся эта великолепная мебель нарочно выписана из Парижа и сделана по фасону обстановки Луврского дворца; все вывезено из Парижа, кроме вот этих огромных зеркал (те привезены из какого-то другого края) и этих богатых ковров! А как полиняли краски с тех пор, как я в последний раз была здесь!

— Вы говорили… это было двадцать лет тому назад? спросила Эмилия.

— Около того, сударыня, уж я-то твердо помню! но только это долгое время иногда кажется мне одним мигом! Смотрите, этими ковровыми обоями бывало все восхищались: на них изображены сцены из какой-то знаменитой книги, да я позабыла— какой!

Эмилия встала, чтобы рассмотреть фигуры на обоях и, прочтя стихи на провансальском наречии, вытканные под каждой сценой, убедилась, что картины представляют эпизоды из известных старинных романов.

Доротея, несколько успокоившись, встала и отперла дверь, ведущую в спальню покойной маркизы. Эмилия вступила в высокую комнату, увешанную кругом темными ткаными обоями и до того обширную, что при свете лампы, которую она подняла кверху, невозможно было охватить глазом всего пространства. Доротея как вошла, так и опустилась на стул, тяжко вздыхая; она долго не могла решиться взглянуть на места, возбуждавшие у нее такие жгучие воспоминания. Но вот через несколько минут Эмилия различила сквозь полумрак кровать, на которой скончалась маркиза; пройдя в дальний конец комнаты, она увидела перед собой высокий драпированный балдахин темно-зеленого штофа, с занавесями, ниспадавшими до полу, в виде, как было двадцать лет тому назад; на постель был накинут, в виде одеяла, погребальный покров из черного бархата, спускавшийся до самого пола. Эмилия вся дрожала, рассматривая его при свете лампы, потом она заглянула под темный полог, почти ожидая увидеть там человеческое лицо. Но она вдруг вспомнила, какой ужас она испытала, увидев умирающую тетку в башне Удольфского замка, и у нее замерло сердце в груди. Она хотела отойти от постели, как вдруг подошла Доротея и воскликнула:

— Пресвятая Богородица! Мне так и чудится, что я вижу свою госпожу распростертой на этом покрове, как в ту пору, когда она только что умерла!

Эмилия, испуганная этим восклицанием, невольно опять взглянула за полог, но ничего не увидела, кроме мрачного черного бархата. Доротея, чтобы не упасть, удержалась за край постели, и хлынувшие слезы принесли ей некоторое облегчение.

— Ах, — молвила она, проплакав некоторое время, — здесь, на этом самом месте, я видела в ту страшную ночь и держала руку моей бедной госпожи, слышала ее предсмертные слова, видела все ее мучения, здесь она скончалась на моих руках!

— He предавайтесь этим тяжким воспоминаниям, — уговаривала ее Эмилия, — уйдем отсюда. Вы лучше покажите мне картину, о которой вы мне говорили, если это не слишком расстроит вас.

— Она висит в соседней каморке!

Доротея встала и подошла к маленькой дверце у изголовья постели; Эмилия последовала за нею в род чулана.

— Вот она, смотрите на нее, барышня! — проговорила экономка, показывая на женский портрет, — вот она сама, как вылитая: такой она была, когда впервой приехала в замок. Видите, цветущая, юная… точь-в-точь как вы, и так скоро ее смерть подкосила!

Тем временем Эмилия внимательно рассматривала портрет, представлявший сильное сходство с миниатюрой, хотя выражение лица было несколько иное. Но Эмилии показалось, что и тут в чертах сквозит та же задумчивая меланхолия, составлявшая характерную особенность миниатюры.

— Пожалуйста, барышня, станьте рядом с портретом, чтобы я могла видеть вас вместе, — попросила Доротея.

Эмилия исполнила ее просьбу, и она опять разахалась, пораженная сходством. При взгляде на портрет Эмилии показалось, что она где-то видела лицо, похожее на это, но кто это был, не могла вспомнить.

В чулане было много вещей, принадлежавших покойной маркизе: платье и части одежды валялись по стульям, точно их сейчас только что сбросили. На полу стояли черные атласные туфельки, а на туалете лежали пара перчаток и длинная черная вуаль; чуть только Эмилия прикоснулась к ней, как она стала рассыпаться от ветхости.

— Ах, — заплакала Доротея, глядя на вуаль, — моя госпожа положила ее сюда собственными руками, никто и не трогал ее с тех пор!

Эмилия вздрогнула и сейчас же положила вуаль на прежнее место.

— Я помню, как она ее снимала, — продолжала рассказывать Доротея, — это было вечером, перед самой смертью; она вернулась с маленькой прогулки по саду, и мне показалось, что прогулка очень освежила ее. Я даже заметила ей, что у нее вид гораздо лучше стал, и помню, какой грустной улыбкой она отвечала мне. О Боже! ни она, ни я не подозревали, что в ту же ночь она умрет!

Доротея опять залилась слезами, затем, взяв в руки вуаль, вдруг набросила ее на голову Эмилии. Та вздрогнула, когда вуаль прильнула к ее голове и стану, падая до самого пола, и сейчас же хотела сбросить ее, но Доротея умоляла ее постоять так с минуточку.

— Простите, мне хотелось посмотреть, как вы похожи будете на мою дорогую госпожу в этом покрывале. Дай Бог, барышня, чтобы ваша жизнь была счастливее ее жизни!

Эмилия, освободившись от вуали, положила ее обратно на туалет и осмотрела каморку, где каждый предмет, каждая мелочь говорили о покойной маркизе. В амбразуре большого расписного окна стоял столик, а на нем большое серебряное распятие и открытый молитвенник. Эмилия вспомнила, с каким волнением Доротея рассказывала, как ее госпожа бывало любила играть на лютне у этого самого окна!.. А вот и сама лютня: она лежала тут же, на уголке стола, точно беспечно брошенная маркизой, когда-то извлекавшей из нее мелодические звуки.

— Какое печальное, заброшенное место! — молвила Доротея. — Когда скончалась моя госпожа, у меня не хватило духу убрать ее спальню и эту комнатку. Маркиз никогда сюда не заглядывал; так они и остались в том же виде, как были, после того как вынесли хоронить мою барыню…

Между тем Эмилия не отрывала глаз от лютни: оказавшейся испанской и необыкновенно большого размера. Она взяла ее робкой рукой и провела пальцами по струнам. Лютня была расстроена, но издала густой, полный звук. Доротея вздрогнула при знакомых звуках и, увидев инструмент в руках Эмилии, сказала:

— Эту лютню маркиза до страсти любила! Помню, когда она в последний раз играла на ней: это было вечером, незадолго до ее смерти. Я пришла по обыкновению раздеть ее и, входя в спальню, услыхала звуки музыки, несущиеся из этой комнатки: это играла маркиза. Я тихонько подошла к притворенной двери и стала слушать: музыка, хотя и печальная, была бесконечно сладостна! Маркиза сидела с лютней в руках, устремив взор к небу. Слезы так и капали из глаз ее; она пела вечерний гимн, мелодичный, торжественный; голос ее дрожал по временам. Она останавливалась порою отереть слезы, потом продолжала еще грустнее прежнего. О! я часто слышала ее пение, но никогда оно не было таким трогательным! Я плакала, слушая его. Видно, бедняжка перед тем стояла на молитве; на столе лежала развернутая книга. Ах!., вот она и теперь лежит открытая. Пожалуйста, уйдем отсюда, барышня, у меня сердце разрывается…

Вернувшись в спальню, Доротея пожелала еще раз взглянуть на постель; когда они очутились против двери, ведущей в салон, Эмилии при мерцающем свете лампы почудилось, будто что-то быстро проскользнуло в затемненную часть соседнего салона. Ее нервы были сильно потрясены окружающей мрачной обстановкой, иначе это явление, реальное или только воображаемое, не поразило бы ее до такой степени; она даже старалась скрыть свое волнение от Доротеи, но та, заметив ее изменившееся лицо, спросила, не больна ли она.

— Уйдем отсюда, — слабо промолвила Эмилия, — воздух здесь такой тяжелый; — но, решившись на это, она вдруг сообразила, что ей придется пройти по соседней комнате, куда только что промелькнула страшная тень… и тут она почувствовала такую слабость, что принуждена была опуститься на край постели.

Доротея, думая, что на нее так сильно подействовал ее рассказ о печальной катастрофе, разыгравшейся на этом самом месте, пыталась приободрить ее; сидя рядом с ней на постели, она принялась рассказывать о разных подробностях, касающихся того же события, не думая о том, что это может еще более расстроить Эмилию.

— Незадолго до смерти моей госпожи, — говорила она, — когда боли у нее совсем утихли, она подозвала меня к себе и протянула мне руку — я видела вот как раз здесь, где полог ниспадает до полу. Как живо помнится мне ее взгляд — смерть была в нем написана!., точно я вижу ее сейчас перед собою… Вот тут она лежала… ее лицо покоилось на подушке, вот здесь!.. Этого погребального покрова тогда не было на постели, его разостлали уже после того, как она скончалась, и тело ее положили поверх его.

Эмилия обернулась, чтобы заглянуть под темный полог, как будто ожидая увидеть там лицо, о котором говорила Доротея. Только край белой подушки выглядывал из — под сплошной черноты покрова; но в ту минуту, как взор ее блуждал по самому покрову, ей почудилось, что он тихонько шевелится. Молча, без слов, она ухватилась за руку Доротеи; та, удивленная этим движением и помертвевшим от ужаса лицом Эмилии, перевела глаза свои от нее к постели и в ту же минуту также увидела, как покров слабо приподымается и опускается.

Эмилия хотела уйти, но Доротея стояла, как пригвожденная, не отрывая взора от постели. Наконец она произнесла:

— Это только ветер колышет покров, барышня! Мы оставили все двери отворенными; смотрите, как пламя лампы трепещет тоже — это от ветра!

Едва успела она выговорить эти слова, как покров заволновался пуще прежнего; но Эмилия, устыдившись своих страхов, опять подошла к постели, точно желая проверить, что только ветер был причиной ее тревоги. Когда она глянула за полог, покров снова зашевелился, и в ту же минуту над ним показалось бледное человеческое лицо… Вскрикнув от ужаса, обе бросились бежать так быстро, как позволяли их дрожащие ноги, чтобы поскорее выбраться из страшной комнаты, оставляя на пути все двери отворенными. Достигнув лестницы, Доротея толкнула какую-то дверь, ведущую в одну из комнат женской прислуги, и еле дыша, как сноп, повалилась на постель; между тем Эмилия, потеряв всякое присутствие духа, делала лишь слабое усилие, чтобы скрыть от изумленных слуг причину своего испуга; и хотя Доротея, получив способность говорить, пыталась поднять на смех свой переполох и к ее смеху присоединилась Эмилия, но никакими силами нельзя было заставить перепуганную прислугу провести остаток ночи так близко от страшных комнат.

Доротея проводила Эмилию до ее спальни; придя туда, они пробовали хладнокровно обсудить страшное происшествие, только что случившееся с ними: Эмилия, может быть, усомнилась бы в своих собственных впечатлениях, если бы Доротея не подтвердила со своей стороны все виденное ею. Эмилия передала ей то, что она заметила в салоне, смежном со спальней, и она спросила экономку, уверена ли она, что ни одна дверь не была оставлена отпертой, через которую мог бы кто-нибудь прокрасться в апартаменты маркизы? Доротея отвечала, что она всегда держала у себя ключи от всех дверей; что когда она делала обход замка — что случалось часто — она пробовала эти двери, как и остальные, и всегда находила их запертыми. Поэтому нельзя предположить, чтобы кто-нибудь мог забраться в эту анфиладу; а если бы кто и забрался, то вряд ли избрал бы себе для спанья такое холодное, неуютное место.

Эмилия заметила, что кто-нибудь, вероятно, подстерег их визит в эти всегда запертые комнаты и ради шутки последовал за ними туда, с целью напугать их, а пока они замешкались в чулане, успел спрятаться в постели.

Доротея допускала, что это возможно, но потом припомнила, что, войдя в апартаменты, она заперла на ключ крайнюю комнату, то, благодаря этой мере, принятой для того, чтобы никто из домашних не заметил их посещения, в сущности ни одна живая душа не могла забраться в эти комнаты за ними следом. Теперь Доротея стала упорно утверждать, что страшное лицо, которое они видели, не имеет в себе ничего человеческого, а, вероятно, какой-то неземной призрак.

Эмилия была серьезно расстроена. Какого бы свойства ни было явившееся им привидение — человек или дух, но ведь судьба покойной маркизы была истиной, вне всякого сомнения; и это необъяснимое происшествие, случившееся с нею в самом разгаре ее собственного сердечного горя, поразило воображение Эмилии суеверным ужасом; она, вероятно, не поддалась бы ему после того разоблачения всех сверхъестественных явлений в Удольфском замке, если бы она не слышала злополучной истории маркизы из уст экономки. К ней она и обратилась с горячей просьбой скрыть происшествия этой ночи, пренебречь всеми этими страхами, чтобы тревожные слухи не дошли до графа и не распространили смущения и беспокойства в его семье.

— Время, — прибавила она, — разъяснит это таинственное дело, а пока будем молчать и наблюдать.

Доротея охотно согласилась. Тут она вдруг вспомнила, что оставила незапертыми все двери северной анфилады покоев; но она не имела достаточно храбрости, чтобы вернуться одной запереть хотя бы наружную дверь; тогда Эмилия, после некоторого усилия над собою, настолько победила свою трусость, что предложила сопровождать экономку до задней лестницы и там подождать внизу, пока Доротея подымется наверх; это немного приободрило старуху, она согласилась пойти, и обе отправились вместе.

Глубокая тишина не нарушалась ни малейшим звуком, пока они проходили по залам и галереям; но когда пришли к задней лестнице, решимость Доротеи опять изменила ей. Остановившись на минутку внизу, она насторожилась, но ничего не было слышно, и она стала подыматься, оставив Эмилию внизу; боясь даже заглянуть внутрь крайней комнаты, замыкавшей анфиладу, она быстро заперла дверь и поскорее вернулась к Эмилии.

В то время, как они шли по коридорчику, выходившему в парадные сени, послышался какой-то жалобный звук, исходивший, очевидно, из сеней; обе женщины остановились в новой тревоге. Но вскоре Эмилия узнала голос Аннеты; она бежала с другой горничной через сени, до того перепуганная слухами, распространенными другими служанками, что, надеясь найти безопасность только там, где находится ее барышня, она тотчас же бросилась к ней в комнату. Напрасно Эмилия пробовала поднять на смех всю эту историю или урезонить свою камеристку — она ничего не хотела слышать. Тогда, из жалости к ее встревоженному состоянию, она позволила девушке переночевать в ее комнате.

 

ГЛАВА XLIII

Эмилия строго на строго приказала Аннете, чтобы она молчала о напугавшем ее случае, но это не помогло. О происшествии прошлой ночи узнали слуги и встревожились не на шутку. Теперь все они стали уверять, будто часто слышали по ночам необъяснимые шумы в замке; наконец и до графа дошли тревожные слухи, что в северном крыле замка водятся привидения. Сперва он отнесся к этому с насмешкой, но заметив, что подобные слухи действуют очень вредно, порождая смуту среди челяди, напрямик запретил об этом болтать, под страхом наказания.

Приезд целой партии гостей скоро отвлек его мысли в другую сторону; теперь слухам уже некогда было много толковать об этом предмете, разве только вечером после ужина, когда они все собирались в людской и рассказывали друг другу страшные истории, так что после этого боялись даже оглянуться, вздрагивали, когда раздавалось по коридору эхо затворяемой двери, и отказывались в одиночку ходить по замку.

В таких случаях Аннета играла видную роль. Рассказывая не только пережитые, но и вымышленные чудеса в Удольфском замке, а также историю о страшном исчезновении синьоры Лаурентини, она производила огромное впечатление на умы слушателей. Свои подозрения насчет Монтони она тоже охотно высказала бы всей компании, если бы Людовико, поступивший теперь на службу к графу, не удержал ее от излишней болтливости.

В числе посетителей замка был барон де Сент-Фуа, старинный друг графа, и сын его, шевалье де Сент-Фуа, разумный и любезный молодой человек; в прошлом году, увидав однажды Бланш в Париже, он стал ее ревностным поклонником. Дружба, издавна существовавшая между ее отцом и бароном, и равенство их состояний втайне склоняли графа в пользу этого союза; но он думал, что дочь его еще слишком молода, чтобы сделать выбор спутника на всю жизнь и, желая испытать искренность и силу привязанности молодого шевалье, пока отклонил его предложение, хотя не отнял у него надежды. И вот теперь молодой человек приехал с отцом требовать награды за свое постоянство; граф отнесся к нему сочувственно; Бланш тоже не отвергала его.

Пока эти посетители гостили в замке, в нем царили веселье и роскошь. Павильон в лесу был заново отделан и по вечерам там иногда сервировался ужин, заканчивавшийся обыкновенно концертом, в котором участвовали граф с графиней — оба прекрасные музыканты, а также Анри и молодой де Сент-Фуа и Бланш с Эмилией, голоса которых и тонкий художественный вкус вознаграждали за недостаток строгой школы. Некоторые из слуг графа, играя на духовых инструментах в различных пунктах парка, гармонично вторили мелодиям, раздававшимся из павильона.

Во всякое другое время такие собрания доставили бы Эмилии искреннее наслаждение; но теперь ее настроение было слишком подавлено; она все более и более убеждалась, что ее меланхолию не в силах рассеять никакие развлечения; в иные минуты трогательная музыка этих концертов до боли растравляла ее грусть.

Эмилия особенно любила бродить по лесу, на высоком мысу, вдававшемся в море. Роскошная тень старых деревьев действовала успокоительно на ее печальную душу, а вид, открывавшийся оттуда на некоторые части Средиземного моря, с его извилистым побережьем и мелькавшими парусами, представлял сочетание мирной красоты с величием. Тропинки в этом лесу были дикие и местами полу-заглохли под травой и порослью; но владелец леса, человек со вкусом, не позволял расчищать их и рубить ветки со старых деревьев. На пригорке, в самой глухой части леса, было устроено первобытное сиденье из пня поваленного дуба, когда-то бывшего гордым, благородным деревом; до сих пор еще зеленели.его побеги, смешавшись с березой и сосной и образуя род шатра. Сидя под густой их тенью, можно было, поверх вершин других деревьев, спускавшихся под гору, видеть вдали клочки Средиземного моря. Налево сквозь прогалину виднелась полуразрушенная сторожевая башня, стоявшая на утесе над морем, возвышаясь из массы кудрявой зелени.

Сюда Эмилия часто приходила одна в тихий вечерний час; убаюканная тихой прелестью окружающей природы и слабым ропотом прибоя, она сидела там до тех пор, пока темнота не заставляла ее вернуться домой. Часто посещала она и сторожевую башню, откуда открывался вид на всю окрестность; прислонясь к полуразрушенной стене и мечтая о Валанкуре, она не раз думала о том, что, может быть, Валанкур так же часто заходит в эту башню, как и она, с тех пор, как он порвал связи с соседним замком.

Однажды вечером она замешкалась здесь до позднего часа, сидя на приступке башни и в тихой меланхолии наблюдая эффекты вечерних теней, расстилающихся по всей местности, пока, наконец, глаз уже ничего не мог различить, кроме серых вод Средиземного моря и лесных масс. Глядя то на них, то на кроткое бледно-голубое небо, где загоралась первая вечерняя звезда, она сложила следующие строки:

ВЕЧЕРНЯЯ ПЕСНЯ

В последние минуты угасающего дня Несусь я в сумерках по воздушным сферам И слышу вдалеке хор смутных голосов Сестер-нимф, провожающих пышную колесницу Дня. Несусь за ними следом я в лазурной бездне, Сияние последнее скрывается из глаз моих И тонет в глубине пространства: мною руководит Лишь слабый луч на дальнем горизонте неба. На западе последний солнца луч тихонько догорает — Усталый, он отходит в мир иной. Но на прощанье пурпуром вершины задевает, И сонный океан бледнеет с каждым мигом. Безмолвно я несусь над потемневшею землею. На высохшую мураву я лью прохладную росу. Каждый цветочек томный исцеляю И сладкое благоухание по воздуху несу! Широко над землей я посеваю свежий ветер, — Он тихо дышит над лесами и над потемневшим долом И нежным шепотом ласкает грусть задумчивой души Того, кто дорожит вечерним тихим часом; Люблю я слушать гармоничный его шелест И в камышах по берегу ручья. Или над волнами морскими, перед бурей. Или когда несется он с далеких гор! Я пробуждаю фей, — боятся они света И с ложа из цветов они глядят украдкой И, бледную мою звезду вечернюю заметив, Бегут скорей плясать веселый хоровод. Они по воздуху весь аромат тот разливают. Что спал, как и они, в душистых чашечках цветов. Потом несутся к берегам ручьев, луною озаренных. Пока не зазвучит уж в поднебесье жаворонка песнь. Лесные нимфы, приветствуют меня И нежной песнею и легкой пляской На берегах реки, в лесной долине, И устилают путь мой свежими цветами. Но быстро уношусь я в путь далекий; Уже луна восток засеребрила. Последний признак дня на небе угасает, — И быстро уношусь я от могильной тьмы ночной!

Из-за горизонта над морем подымалась луна. Эмилия наблюдала, как она постепенно плыла вверх, как расширялась по воде полоса ее сияния, как сверкали весла, серебрились паруса и как лучи луны чуть-чуть задевали макушки деревьев и зубцы сторожевой башни, у подножия которой она сидела. Настроение Эмилии гармонировало с этой сценой. Она сидела задумавшись, как вдруг какие-то тихие звуки коснулись ее уха; она сейчас же узнала, что это та же самая музыка, тот же самый голос, который она слышала раньше в полночный час. К священному трепету, овладевшему ее душой, примешался некоторый страх, когда она вспомнила, что она одна в таком пустынном месте. Она сейчас же встала бы и ушла, но таинственные звуки неслись как раз оттуда, где ей надо было пройти, чтобы добраться до замка. И вот она, не двигаясь, продолжла сидеть в трепетном ожидании. Некоторое время звуки приближались, потом сразу замолкли. Эмилия напряженно слушала и наблюдала, не имея сил шевельнуться, как вдруг увидала какую-то фигуру, выходящую из леса и проскользнувшую по берегу на некотором расстоянии от нее. Фигура двигалась быстро; но Эмилия была так подавлена страхом, что хотя и видела ее, однако не могла внимательно рассмотреть.

Покинув это уединенное место, с намерением никогда туда не возвращаться одной, да еще в такой поздний час, она направилась к замку; вдруг она услышала голоса, громко зовущие ее из ближайшей части леса. То были графские слуги, разосланные искать ее по лесу; и когда она пришла к ужину и села за стол рядом с Бланш и Анри, последний тихо упрекнул ее в неосторожности; она покраснела, сознавая, что заслужила его упрек.

Этот маленький эпизод произвел на нее глубокое впечатление; удалившись к себе, она опять стала обдумывать этот случай: он так напомнил ей происшествия, пережитые ею несколько дней тому назад, что она от страха почти не решалась оставаться одна. Она засиделась до позднего часа; не слышно было ничего, что могло бы встревожить ее; тогда она решилась лечь спать. Но спокойствие ее было непродолжительно; вскоре она была разбужена громким, непривычным шумом, как будто доносившимся из открытой галереи, куда выходила ее спальня. Отчетливо раздавались жалобные стоны; вслед затем какая-то тяжесть обрушилась на ее дверь с такой силой, что чуть не вышибла ее. Эмилия стала громко звать, спрашивая, кто тут, но не получила ответа, хотя и после этого по временам раздавалось нечто вроде тихих стонов. От страху она не имела сил шевельнуться. Вскоре поднялся топот шагов в дальнем конце галереи; когда шаги стали приближаться, она еще раз позвала погромче прежнего; наконец шаги остановились у ее двери. Тогда она узнала голоса некоторых из слуг, которые, по-видимому, были слишком заняты чем-то посторонним, чтобы обратить внимание на ее зов. В ту минуту вбежала к ней Аннета за водой; Эмилия догадалась, что с одной из девушек сделалось дурно; она велела привести ее к ней в комнату и помогала приводить ее в чувство. Когда девушка очнулась и получила способность говорить, она стала уверять, что, пробираясь по лестнице к себе в комнату, она встретила привидение на второй площадке:

— Я держала свечу низко, — рассказывала девушка, — потому что некоторые ступени плохи и полуразвалились, вдруг, подняв глаза, вижу перед собой призрак!.. — Он постоял с минуту в уголке площадки, к которой она подходила, потом, скользнув вверх по лестнице, исчез за дверью недавно отпертых апартаментов. Затем она слышала какой-то странный, глухой звук.

— Значит, черт раздобыл себе ключ от этих комнат! — заметила Доротея. — Это нечистый и никто больше: ведь я сама заперла все двери!

— Тогда я, — продолжала девушка, — пустилась бежать опрометью вниз по лестнице, потом со стонами понеслась по галерее, пока наконец не повалилась без чувств у дверей барышни.

Немного пожурив ее за причиненный переполох, Эмилия пробовала пристыдить ее за безрассудный страх; но девушка упорно уверяла, что она несомненно видела призрак; наконец, она ушла к себе, в сопровождении всех собравшихся слуг, кроме Доротеи, которая, по просьбе Эмилии, осталась у нее в комнате провести ночь. Эмилия была смущена, а Доротея пришла в ужас и стала рассказывать разные случаи из прежнего времени, подтверждавшие ее суеверные убеждения; между прочим она сама однажды видела такое же привидение и на том же самом месте; вот почему она приостановилась перед тем, как подняться по задней лестнице вместе с Эмилией, и этим же объяснялось ее нежелание отпирать анфиладу северных покоев. Каковы бы ни были мнения Эмилии, она не стала их высказывать, а внимательно выслушала Доротею, и ее рассказ возбудил в ней тревогу и смущение.

С этой самой ночи страхи прислуги дошли до того, что многие из них решили отойти и просили у графа расчета; граф, хотя втайне и разделял их страхи, но счел долгом прикинуться неверующим и, желая избежать неудобств по хозяйственной части, пробовал все обратить в смешную сторону и убедить слуг, что им нечего бояться сверхъестественной силы. Но от страха они стали недоступны никаким вразумлениям. Тогда-то и представился для Людовико случай доказать свое мужество и свою благодарность графу за все его милости: он вызвался сторожить ночью в подозрительной анфиладе комнат, в той самой, где водились привидения.

— Я никаких духов не боюсь, — ответил он, — а если покажется не дух, а простой смертный, то я докажу, что и он мне не страшен!

Граф обещал подумать об этом предложении; слуги, услыхав об этом, стали переглядываться между собой в сомнении и страхе. Аннета, перепуганная за своего жениха, со слезами старалась отговорить его от такого безумного намерения.

— Ты смелый парень, как я вижу, — сказал ему граф с улыбкой, — но хорошенько подумай, на что ты идешь, прежде чем решиться окончательно. Если ты в самом деле стоишь на своем решении, то я готов принять твое предложение, и твоя отвага не останется без награды.

— Я не желаю иной награды, эчеленца, кроме вашего одобрения, — отвечал Людовико. — Вы и так достаточно были добры и милостивы ко мне, эчеленца. Но мне нужно взять с собой оружие, чтобы дать достаточный отпор врагу, если он появится.

— Меч не защитит тебя от духа, — возразил граф, бросая иронический взгляд на других слуг, — не защитят ни замки, ни запоры; дух, как известно, может проникнуть сквозь замочную скважину так же легко, как в дверь.

— Дайте мне меч, ваше сиятельство, — сказал Людовико, — и я сокрушу всех духов, какие только посмеют напасть на меня.

— Хорошо, — решил граф, — у тебя будет меч, и отправляйся с Богом! Может быть, твои храбрые товарищи будут настолько смелы, что согласятся остаться еще на одни сутки в замке, так как в эту ночь вся злокозненность привидения, наверное, будет обращена против тебя, в отместку за твою дерзость.

Любопытство боролось с трусостью у его товарищей-слуг; наконец они согласились подождать, чем кончится опрометчивая затея Людовико.

Эмилия была удивлена и встревожена, услыхав о его намерении; не раз она была готова рассказать графу, что она видела собственными глазами в северных покоях. Она не могла отогнать от себя страха за Людовико, хотя ее рассудок и убеждал ее в нелепости этого страха. Однако необходимость скрывать тайну, которую доверила ей Доротея и которой непременно пришлось бы коснуться, чтобы оправдать свой ночной визит в апартаменты покойной маркизы, заставляла ее молчать; она старалась только успокоить Аннету, вообразившую, что Людовико обречен на погибель. На нее гораздо более действовали успокоения Эмилии, чем охи и вздохи старой Доротеи, которая при одном имени Людовико ужасалась и устремляла глаза к небу.

 

ГЛАВА XLIV

Граф отдал распоряжение отпереть северную анфиладу комнат и приготовить их к приходу Людовико; но Доротея после недавно испытанных страхов не решалась исполнить это приказание; а так как никто из других слуг не осмеливается пойти туда, то ряд таинственных покоев оставался запертым до тех пор, пока Людовико не отправился туда провести ночь. Этого момента все домачадцы ожидали с нетерпением.

После ужина Людовико, по приказанию графа, явился к нему в спальню и оставался там с полчаса; на прощанье граф передал ему меч.

— Этот меч служил во многих битвах между смертными, — шутливо заметил граф, — я не сомневаюсь, что ты будешь достойно пользоваться им в борьбе с бесплотными духами… Завтра ты, надеюсь, доложишь мне, что во всем замке не осталось ни единого духа.

Людовико принял меч с почтительным поклоном.

— Ваше приказание будет исполнено, эчеленца; ручаюсь, что после этой ночи ни один дух уже не потревожит обитателей замка.

После этого они прошли в столовую, где гости графа ожидали его, чтобы проводить Людовико до дверей северных апартаментов; Доротее велели принести ключи и вручить их Людовико, который открывал шествие, а за ним потянулись вереницей чуть не все обитатели замка. Достигнув задней лестницы, многие из слуг отстали, труся идти дальше; остальные последовали за отважным юношей до верху лестницы, где на широкой площадке столпились вокруг него; пока он вкладывал ключ в замок, все следили за ним так пристально, точно он в самом деле совершал какой-то волшебный обряд.

Людовико, непривычный к замку, никак не мог повернуть ключа; Доротея, оставшаяся далеко позади, была позвана на помощь и под ее рукою дверь тихонько отворилась; взор ее скользнул внутрь темной комнаты. Она вскрикнула и отшатнулась. При этом движении испуга большая часть толпы бросилась вниз по лестнице; граф, Анри и Людовико остались одни. Тотчас же все трое ринулись в отпертую комнату — Людовико с обнаженным мечом, граф с лампой в руках, а Анри с корзиной провизии для неустрашимого смельчака.

Торопливо оглядев первую комнату, где не оказалось ничего страшного или подозрительного, прошли во вторую; и там тоже все было тихо, тогда направились в третью комнату — уже более сдержанным шагом. Граф начал посмеиваться над своей собственной тревогой и спросил Людовико, в которой из комнат он намерен провести ночь?

— Кроме этих комнат там есть еще несколько, эчеленца, — отвечал Людовико, указывая на дверь, — и в одной из них стоит постель. Там я и рассчитываю переночевать. Устану сторожить — могу лечь и уснуть.

— Хорошо, — одобрил граф, — пойдем дальше. Как видите, в этих покоях ничего нет особенного, кроме сырых стен и разваливающейся мебели. Я все время был так занят после приезда в замок, что и не заглядывал сюда. Запомни, Людовико: завтра же надо велеть экономке отворить настежь все окна. Штофные занавеси рассыпаются в клочья; я велю снять их и убрать всю эту старинную мебель.

— Смотри, отец, — заметил Анри, — вот массивное кресло с богатой позолотой, — ведь оно точь-в-точь такое, как кресла в Луврском дворце!

— Да, — сказал граф, остановившись разглядеть кресло, — существует целая история насчет этого кресла, но мне нет времени ее рассказывать; пойдем дальше. Эта анфилада длиннее, чем я думал: много лет прошло с тех пор, как я был здесь. Но где же спальня, о которой ты говорил, Людовико? Ведь все это только аванзалы к большому салону; его я помню в былом великолепии…

— Мне сказывали, ваше сиятельство, что постель стоит в комнате, смежной с салоном и замыкающей всю анфиладу.

— А! вот и пресловутый салон! — воскликнул граф, когда они вошли в просторный покой, тот самый, где раньше Доротея с Эмилией останавливались отдыхать.

Граф постоял там с минуту, оглядывая остатки поблекшего великолепия: пышные ковровые обои, длинные, низкие бархатные диваны, с густо позолоченной резной отделкой, мраморный мозаичный пол, устланный посередине красивым ковром; огромные венецианские зеркала, таких размеров и качества, каких в те времена во Франции не умели выделывать, отражали в себе всю обстановку огромной комнаты. В этих зеркалах отражалось когда-то веселое, блестящее общество: прежде салон служил парадной приемной, и здесь у маркизы происходили многолюдные собрания, по случаю ее бракосочетания. Если бы по мановению волшебной палочки могли воскреснуть исчезнувшие группы (многие их участников давно исчезли навеки с лица земли), когда-то отражавшиеся в гладкой поверхности зеркал, то какую резкую противоположность представили бы они с теперешним запустением?.. Вместо сияющих огней и роскошной, оживленной толпы, они отражали одинокую, тускло мерцающую лампу, которую граф высоко подымал над головой и при свете которой смутно обрисовывались три растерянных фигуры, оглядывавшие просторные пустые стены.

— Ах, — обратился граф к сыну, пробуждаясь из глубокой задумчивости, — как картина изменилась сравнительно с тем временем, когда я в последний раз был здесь! В ту пору я был молодым человеком; покойная маркиза тоже находилась в цветущей поре жизни; много было здесь и других людей, теперь давно уже умерших! Вот здесь помещался оркестр; здесь мы танцевали затейливые фигуры, стены оглашались нашим весельем. Теперь в них раздается одинокий, слабый голос; пройдет еще немного времени, и его не станет… Сын мой, помни, что и я когда-то был молод, как ты, и что ты сам промелькнешь, как и твои предшественники, которые, танцуя и распевая в этих когда-то веселых хоромах, забывали, что годы составляются из минут и что каждый шаг приближает их к могиле. Но подобные размышления бесполезны, скажу, даже преступны, если не научают нас готовиться к вечности; иначе они только затуманивают наше счастье в настоящем, не направляя нас к блаженству в будущем. Но довольно об этом — пойдем дальше.

Людовико отпер дверь спальни; войдя туда, граф был поражен мрачным видом ее, благодаря темным тканым обоям.

Он приблизился к постели с каким-то торжественным волнением и, заметив, что она застлана черным бархатным покровом, остановился в смущении:

— Что бы это значило? — проговорил он, устремив на покров пристальный взор.

— Рассказывают, ваше сиятельство, — отвечал Людовико, стоя в ногах постели под складками полога, — рассказывают, что маркиза де Вильруа скончалась в этой самой комнате; на этой кровати лежало ее тело, пока его не вынесли хоронить; может быть, этим и объясняется присутствие .здесь этого погребального покрова.

Граф не отвечал; он стоял несколько минут, погруженный в думы и, видимо, взволнованный.

Затем, обратившись к Людовико, он с ударением спросил его: выдержит ли он, если ему придется остаться здесь на всю ночь?

— Если ты в этом сомневаешься, — добавил граф, -то не стыдись сознаться: я освобожу тебя от твоего обязательства, не подвергая тебя насмешкам торжествующих товарищей-слуг.

Людовико задумался; в сердце его боролись самолюбие и другое чувство, похожее на страх. Однако первое одержало верх. Он покраснел, все колебания его исчезли.

— Нет, ваше сиятельство, — отвечал он, — я исполню до конца то, за что взялся; благодарю за ваши милости ко мне. Здесь, в камине, я разведу огонь и при помощи доброго угощения, припасенного в этой корзине, я не сомневаюсь, что буду чувствовать себя недурно!

— Будь по-твоему, — согласился граф, — но как ты скоротаешь долгую томительную ночь, если не будешь спать?

— Когда я устану, ваше сиятельство, — отвечал Людовико, — я не побоюсь заснуть; а пока у меня есть книга, которая позабавит меня.

— Прекрасно, — сказал граф, — надеюсь, ничто не потревожит тебя; но если тебя серьезно что-нибудь испугает, то приходи ко мне, прямо в спальню. Я слишком доверяю твоему здравому смыслу и мужеству, чтобы думать, что ты струсишь каких-нибудь пустяков, поддашься впечатлению этих мрачных хором или их отдаленности от других, чтобы уступить каким-то воображаемым страхам! Завтра я отблагодарю тебя за оказанную тобой важную услугу; эти комнаты будут отперты настежь и моя челядь убедится в своем заблуждении. Покойной ночи, Людовико; приходи же завтра рано утром и помни, что я говорил тебе.

— Буду помнить, ваше сиятельство; покойной ночи и вам; позвольте посветить вам.

Он проводил графа и Анри по всему ряду покоев до наружной двери. На площадке лестницы стояла лампа, оставленная одним из перепуганных слуг; взяв ее в руки, Анри еще раз попрощался с Людовико; тот почтительно ответил на привет молодого барина, затворил за ним дверь и запер ее на ключ. Затем, направляясь в спальню, стал оглядывать комнаты, по которым проходил, с большей тщательностью, чем прежде; он опасался, не спрятался ли там кто-нибудь нарочно, с целью испугать его. Но кроме него самого там не оказалось ни души; оставляя отворенными все двери, через которые проходил, он снова попал в большую гостиную, размеры которой и мрачное безмолвие внушали ему трепет. С минуту он стоял неподвижно, оглядываясь назад на длинную анфиладу пройденных комнат; повернувшись, он увидел свою собственную фигуру, отраженную в большом зеркале, и вздрогнул… Смутно виднелись и другие предметы в темной поверхности стекла, но он не останавливался рассматривать их, а поспешно вернулся в спальню; заметив дверцу в смежную каморку, он вошел туда. Там все было тихо. Глаза его остановились на портрете покойной маркизы; долго он рассматривал его со вниманием и некоторым изумлением. Обшарив все углы в чулане, он вернулся в спальню и развел в камине яркий огонь; это несколько ободрило его и подняло его мужество, которое уже начинало падать, под влиянием мрака и безмолвия, нарушаемого лишь завываниями ветра. Людовико придвинул столик к огню, вытащил из корзины бутылку вина и кое-какую холодную провизию и принялся закусывать. Покончив с ужином, он положил свой меч на стол; ему еще не хотелось спать, и он вынул из кармана принесенную с собой книжку. Это был сборник провансальских новелл. Помешав огонь, так что в камине вспыхнуло яркое пламя, он поправил лампу, придвинул кресло к огню и погрузился в чтение; скоро все его внимание было поглощено повестью.

Тем временем граф вернулся в столовую, куда явилось и остальное общество, которое проводило его до дверей северных покоев и, услышав крик Доротеи, поспешно разбежалось. Все стали приставать к графу с расспросами. Граф слегка подтрунил над гостями по поводу их поспешного бегства и суеверной слабости. Этот разговор повел к интересному вопросу: может ли душа, расставшаяся с телом, посещать земную юдоль, и если может, то будет ли дух видимым для смертных? Барон выражал мнение, что первое очень вероятно, а второе— возможно, и старался подкрепить свое мнение цитатами из авторитетных писателей древнего и нового времени. Граф же, наоборот, не разделял этого мнения. Завязался горячий спор. С обеих сторон приводились ловкие аргументы, но ни та, ни другая сторона не сдавалась. Действие этого разговора на слушателей было различное. Хотя на стороне графа было превосходство по части аргументации, но у него оказалось значительно меньше сторонников; свойственная человеку склонность ко всему сверхъестественному, чудесному заставила большинство гостей держать сторону барона; и хотя на многие из положений графа не нашлось ответа, но его противники склонны были думать, что это объясняется их личной неосведомленностью по такому отвлеченному предмету, а вовсе не тем, что не существует на свете аргументов, с помощью которых можно было бы разбить доводы графа.

Бланш слушала, вся бледная от волнения, но насмешливый взгляд, брошенный на нее отцом, вызвал румянец смущения на ее щеках, и она старалась позабыть суеверные рассказы, слышанные ею еще в монастыре. Между тем Эмилия с напряженным вниманием следила за спором, затрагивавшим такой интересный для нее вопрос; вспомнив призрак, виденный ею в спальне покойной маркизы, она почувствовала холодную дрожь по всему телу. Несколько раз она готова была рассказать то, что видела; но ее удерживало опасение сделать неприятность графу и самой очутиться в смешном положении. С тревожным нетерпением ожидая, чем кончится отважное предприятие Людовико, она решила поставить свое молчание в зависимость от этого исхода.

Наконец общество разошлось на ночь, и граф удалился в свою уборную; при воспоминании о только что виденных в собственном доме заброшенных унылых апартаментах его охватила грусть; внезапно он был пробужден из своих дум:

— Что это за музыка? — спросил он вдруг своего камердинера. — Кто это играет в такой поздний час?

Слуга ничего не отвечал; граф все слушал и наконец заметил:

— Это незаурядный музыкант, у него искусная рука. Кто это такой, Пьер?

— Ваше сиятельство… — колеблясь начал слуга.

— Кто играет на этом инструменте? — повторил граф.

— Разве вашему сиятельству неизвестно? — сказал камердинер.

— На что ты намекаешь? — строго спросил граф.

— Ни на что… решительно ни на что, ваше сиятельство… — отвечал покорно слуга, — но только эта музыка частенько раздается в доме в полночь; вот я и думал, что ваше сиятельство уже слыхали ее раньше.

— Музыка в моем доме в полночь! Ах, ты бедняга! так по-твоему, может быть, кто-нибудь и пляшет под эту музыку?

— Она не в самом замке, надо думать, ваше сиятельство; говорят, звуки несутся из лесу, хотя кажутся такими близкими; но ведь духи могут делать все, что им угодно!

— Ах, — повторил граф, — я вижу, и ты такой же глупый, как и все остальные слуги; завтра ты убедишься в своем смешном заблуждении. Однако слушай! что это за голос?

— Ах, ваше сиятельство, этот голос часто слышится вместе с музыкой.

— Часто!.. Скажи, пожалуйста, как часто? Голос превосходный!

— В сущности, ваше сиятельство, сам-то я слышал его не больше двух-трех раз; но другие люди, здешние старожилы, довольно-таки часто слыхали этот голос.

— Какая дивная высокая нота! — воскликнул граф с восхищением знатока, продолжая слушать, — а теперь какая каденца! Право, точно неземная музыка.

— Как раз это же самое и другие говорят, ваше сиятельство, — поддакнул слуга, — дескать, не простому смертному принадлежит этот голос, — и если дозволено мне выразить свое мнение…

— Какая странность, — молвил он задумчиво, отходя от окна. — Закрой окна, Пьер!

Пьер повиновался; и после этого граф отпустил его; но он не скоро отделался от впечатления музыки; еще долго звучала в ого воображении тающая мелодия, между тем как мыслями его овладевало недоумение и тревога.

Между тем Людовико в своем одиночном заключении слышал от времени до времени слабое эхо хлопающих дверей, когда домочадцы расходились по своим спальням; наконец на больших часах в сенях пробило двенадцать ударов.

— Ого, уже полночь! — сказал он про себя и окинул подозрительным взглядом всю просторную комнату.

Огонь в комнате почти совсем угас; до сих пор все внимание Людовико было поглощено чтением, и он забыл о нем. Но тут он подложил еще дров, не потому, что чувствовал холод, хотя ночь была бурная, но потому, что становилось жутко и неуютно. Снова поправив лампу, он налил себе стакан вина, ближе придвинулся к трещавшему огню, стараясь оставаться глухим к ветру, печально завывавшему на дворе, и отрешиться от меланхолии, постепенно овладевавшей его помыслами. Снова принялся он за книгу. Эту книгу ему одолжила Доротея, а та когда-то подобрала ее в темном уголке библиотеки покойного маркиза; раскрыв ее, она увидела, о каких чудесах там говорится, и поэтому тщательно сберегла ее у себя в комнате: книга была в таком виде, что это давало ей право присвоить ее себе. В сыром углу, куда она завалилась, переплет ее заплесневел и съежился, листы были в пятнах, так что местами трудно было разобрать буквы. Фантастические творения провансальских писателей, заимствованные из арабских легенд, занесенных сарацинами из Испании, или повествовавшие о рыцарских подвигах крестоносцев, которых трубадуры сопровождали на Восток, всегда были увлекательны и заключали в себе много чудесного. Немудрено, что Доротея и Людовико прельстились этими вымыслами; в прежние века они неудержимо пленяли воображение народное. Впрочем, некоторые из рассказов, помещенных в книге, лежавшей перед Людовико, отличались очень незатейливым содержанием; в них не было ни хитроумных вымыслов, ни поразительных героев, какие обыкновенно встречались в повестях XII столетия; такого же свойства был один из рассказов, попавшийся ему на глаза. В оригинале он отличался очень пространным изложением, но мы передадим его вкратце. Читатель убедится, что рассказ проникнут суеверным духом того времени.

Провансальская новелла

Жил-был однажды в провинции Бретани один благородный барон, известный своим богатством и гостеприимством. Замок его посещался дамами очаровательной красоты и толпою благородных рыцарей. Слава о том, какую честь он воздавал рыцарским подвигам, проникла далеко, и храбрецы даже из дальних стран стекались к нему, чтобы попасть в число его гостей; двор его был великолепнее, чем у других князей и принцев. Восемь менестрелей состояли на его службе и пели с аккомпанементом арф романтические песни на сюжеты, заимствованные у арабов, или воспевали приключения рыцарей в крестовых походах, или же воинственные подвиги самого барона, их повелителя, в то время как барон, окруженный рыцарями и дамами, пировал в большой зале своего замка, где на дорогих ковровых обоях, украшавших стены, были изображены подвиги его предков, а на расписных окнах красовались рыцарские гербы. Пышные знамена, развевавшиеся с крыши, великолепные балдахины, обилие золота и серебра, сверкавшего на буфетах, многочисленные блюда, покрывавшие столы, бесчисленные слуги в роскошных ливреях, рыцарский вид и изящные наряды гостей, все это вместе взятое составляло такую великолепную картину, какой мы уже не можем надеяться увидеть в наши дни упадка.

Рассказывали, что с бароном случилось следующее приключение. Однажды после банкета, удалившись поздно в свою спальню и отпустив прислугу, он был удивлен появлением какого-то незнакомца благородной наружности, но со скорбным, мрачным лицом. Предположив, что незнакомец был заранее спрятан в его апартаментах, так как казалось невозможным, чтобы он мог пробраться через переднюю, не замеченный пажами, которые непременно помешали бы ему беспокоить их господина, барон громко позвал своих людей и, обнажив меч, который еще не успел снять с себя, встал в оборонительную позу. Незнакомец, тихо подходя к нему, стал уверять, что барону нечего его бояться, что он пришел не с враждебными намерениями, но для того, чтобы сообщить ему страшную тайну, которую ему необходимо узнать.

Барон, успокоенный благородным обхождением незнакомца, молча пристально оглядел его, вложил меч в ножны и попросил его объяснить, каким образом он пробрался в его спальню и какова цель его прихода.

Не отвечая ни на один из этих вопросов, незнакомец объявил, что пока он не может дать никаких разъяснений, но, что если барон последует за ним на опушку леса, лежащего в небольшом расстоянии от стен замка, то он сообщит ему нечто очень важное.

Слова эти опять встревожили барона; ему не верилось, чтобы чужой человек намеревался заманить его ночью в уединенное место, не питая замысла лишить его жизни; он отказался идти, заметив в то же время, что, если бы намерения незнакомца были честные, он не стал бы так настойчиво скрывать цель своего посещения.

С этими словами он еще внимательнее начал оглядывать незнакомца, но не заметил ни перемены в его лице, ни других каких-либо признаков злого умысла. Одет он был в рыцарские доспехи, отличался статным ростом и благовоспитанным обращением. И при всем том он отказывался открыть причину своего прихода, пока барон не выйдет на опушку леса. Между тем его намеки, касающиеся тайны, которую он желает открыть, возбудили в бароне такое сильное, такое жгучее любопытство, что он, наконец, согласился на требование незнакомца, но на известных условиях.

— Господин рыцарь, — сказал он ему, — я пойду с вами в лес, но только возьму с собой четверых людей — они будут свидетелями нашей беседы.

На это рыцарь, однако, не согласился.

— То, что я намерен разоблачить, предназначено для вас одного. На свете есть только три лица, которым известна эта тайна: она близко касается вашего дома, но сейчас я еще не могу этого объяснить. Впоследствии вы припомните эту ночь или с благодарностью, или с раскаянием, смотря по тому, как поступите в настоящую минуту. Ести желаете благоденствовать в будущем — следуйте за мною. Ручаюсь вам честью рыцаря, с вами не случится ничего дурного. Если же вы хотите бросить вызов своей судьбе, то оставайтесь здесь, в своей спальне, а я удалюсь, как пришел.

— Господин рыцарь, — возразил барон, — как возможно, чтобы мое счастье в будущем зависело от моего теперешнего поступка?

— Пока я не могу этого объяснить, — молвил незнакомец, — я уже сказал все, что мог. Становится поздно; если хотите пойти со мною, надо решаться поскорее…

Барон задумался; взглянув на рыцаря, он заметил, что лицо его приняло необыкновенно торжественное выражение…

На этом месте Людовико вдруг почудилось, что он слышит шум; он внимательно оглядел всю комнату при свете лампы, но, не заметив ничего подтверждающего его тревогу, снова взялся за книгу и продолжал читать.

…Некоторое время барон молча шагал по комнате, взволнованный словами незнакомца; он боялся исполнить его странную просьбу, боялся и отказать ему. Наконец он проговорил:

— Господин рыцарь, вы мне совершенно незнакомы; ну, сознайтесь сами, — разве было бы благоразумно с моей стороны довериться чужому человеку в такой час, в пустынном месте? Скажите, по крайней мере, кто вы такой и кто помог вам спрягаться в этой комнате?

Рыцарь нахмурился и молчал, наконец он произнес с суровым лицом:

— Я английский рыцарь; зовут меня сэр Бэвис Ланкастерский — подвиги мои небезызвестны в Святом граде, откуда я возвращался к себе на родину, и вот меня застигла ночь в соседнем лесу.

— Ваше имя покрыто славой, — сказал барон. — Я слыхал его. (Рыцарь окинул его надменным взглядом.) Но почему же — ведь мой замок известен гостеприимством и я всегда рад принять у себя всех истинных рыцарей, — почему вы не приказали своему герольду возвестить о себе? Почему вы не пожаловали на банкет, где все приветствовали бы вас с радостью, вместо того чтобы прятаться в замке и тайком забираться в мою спальню?

Незнакомец опять нахмурился и молча отвернулся; но барон повторил свой вопрос.

— Я пришел не для того, чтобы отвечать на расспросы, а чтобы разоблачить факты, — промолвил рыцарь. — Если хотите узнать больше, следуйте за мною, и я снова клянусь честью рыцаря, что вы вернетесь целы и невредимы. Решайтесь скорее — мне пора уходить.

После некоторого колебания барон решатся последовать за незнакомцем и посмотреть, что выйдет, если он исполнит его странную просьбу. Обнажив меч и захватив с собой лампу, он предложил рыцарю идти вперед. Тот повиновался. Отворив дверь спальни, они прошли в прихожую; барон удивился, увидав, что все пажи его крепко спят. Он остановился и собирался пожурить их за такую беспечность, но рыцарь махнул рукою и так выразительно взглянул на барона, что тот подавил свой гнев и пошел дальше.

Рыцарь, спустившись с лестницы, отворил потайную дверь, известную, как думал барон, только ему одному, н, пройдя по нескольким узким, запутанным ходам, достиг, наконец, маленькой калитки, ведущей за стены замка. Барон молча шел за ним следом; он дивился, что эти тайные ходы так хорошо знакомы совершенно чужому человеку, и готов был повернуть назад и отказаться от предприятия, отзывавшегося предательством и грозившего опасностью. Но, сообразив, что он вооружен, и принимая во внимание благородный, почтенный вид своего путеводителя, он опять собрался с мужеством, покраснел от стыда за свою трусость и решился проследить тайну до самого источника.

Вот наконец они очутились на поросшем вереском плоскогорье, расстилавшемся за воротами замка; взглянув вверх, барон увидел огоньки, светившиеся в окнах гостей, которые ложились спать; он вздрогнул от порыва холодного ветра и, оглянувшись на темноту и пустынность вокруг, подумал, как уютно теперь в теплой комнате, у веселого, яркого очага — в этот момент его поразил контраст с теперешним его положением…» (Здесь Людовико сделал паузу и, взглянув на огонь в камине, помешал его, так что опять взвился столб живительного пламени).

…Дул сильный ветер; барон с беспокойством следил за своей лампой, ежеминутно ожидая, что она вот-вот погаснет; однако пламя хотя и колебалось, но не потухало, а барон все шел за незнакомцем, который часто вздыхал, но не говорил ни слова.

Когда они дошли до опушки леса, рыцарь обернулся и поднял голову, точно собираясь заговорить с бароном, однако тотчас же снова сомкнул уста и пошел дальше.

Они вошли под сень нависших, перепутанных ветвей; барон, под влиянием жуткой, торжественной обстановки, колебался, идти ли дальше, и спросил рыцаря, много ли осталось пути. Рыцарь отвечал только жестом, и барон колеблющимися шагами и с смущением в душе последовал за ним по темной, извилистой тропинке; наконец, когда они зашли уже порядочно далеко, он опять спросил: куда же они направляются, и отказался следовать дальше, если не получит объяснения.

Сказав это, он взглянул сперва на свой меч, потом на рыцаря; тот покачал головой, и его угнетенный вид на минуту обезоружил барона.

— Еще немного, и мы придем на то место, куда я хотел повести вас, — сказал незнакомец, — не бойтесь, вам не будет сделано никакого вреда, я поклялся честью рыцаря.

Барон, несколько успокоенный, опять молча пошел за рыцарем, и скоро, они зашли в густую чащу леса, где высокие, темные каштаны совсем заслоняли небо и где почва была так густо покрыта порослью, что трудно было двигаться. Рыцарь глубоко вздыхал и порою останавливался. Наконец достигли местечка, где деревья росли группою; незнакомец остановился и с ужасом на лице указал наземь… барон увидел распростертое тело человека, плавающее в крови, на лбу его зияла страшная рана, и смерть уже наложила свою печать на его черты.

Барон, увидев это зрелище, отшатнулся в ужасе и взглянул на рыцаря, как бы ища объяснения; он уже собирался приподнять голову трупа, чтобы удостовериться, не осталось ли еще в нем признаков жизни, но незнакомец сделал знак рукою, устремив на барона взгляд, до того выразительный и печальный, что пораженный барон отказался от своего намерения.

Но каково было душевное состояние барона, когда он поднес лампу к лицу трупа и убедился, что мертвец — двойник таинственного незнакомца… Он устремил на своего спутника пристальный взор, полный ужаса и недоумения! И тут барон заметил, что лицо неизвестного меняется, бледнеет… вот вся его фигура постепенно расплывается, исчезает… В то время как барон стоял над телом, раздался чей-то голос и произнес следующие слова…

Людовико вздрогнул и отложил книгу в сторону; ему показалось, будто он тоже слышит чей-то голос; оглянувшись, он, однако, ничего не увидел, кроме темных занавесей и погребального покрова… Людовико насторожился, затаив дыхание, но слышен был лишь далекий рев моря, шум бушующей бури и порыв ветра, потрясавшего оконные рамы; подумав, что он был введен в заблуждение злобным воем ветра, он опять принялся за прерванное чтение:

— Перед вами лежит тело сэра Бэвиса Ланкастерского, благородного английского рыцаря. Ночью его ограбили и убили в лесу, в то время, как он пробирался домой, возвращаясь из Святой Земли. Воздайте уважение рыцарской доблести и закону человеколюбия, похороните его останки в освященной земле и разыщите его убийц. От того, соблюдете ли вы этот завет, будет зависеть мир и счастье в вашем доме; если же вы пренебрежете им, то над вашим домом разразится беда и кровопролитие!

Барон, оправившись от испуга и удивления после своего страшного приключения, вернулся в замок; туда на другой же день он приказал перенести тело сэра Бэвиса Ланкастерского, а еще через день оно было предано погребению со всеми рыцарскими почестями в часовне замка, в присутствии благородных рыцарей и дам, украшавших собой двор барона де Брюнна.

Окончив повесть, Людовико оттолкнул от себя книгу, — ему захотелось спать. Подложив еще дров в огонь и выпив стакан вина, он улегся в кресло у камина. Во сне он увидел ту же комнату, где находился, и раза два вскакивал спросонья, вообразив, что видит лицо какого-то человека, высовывающееся из-за высокой спинки кресла. Эта мысль так глубоко засела у него в голове, что, подняв глаза, он почти наверное ожидал увидеть другую пару глаз, устремленную на него в упор. Он даже поднялся с кресла и поглядел за спинку его, тогда только он вполне уверился, что там никого нет.

 

ГЛАВА XLV

В эту ночь граф спал тревожно; он проснулся рано и, сгорая нетерпением поскорее увидеться с Людовико, отправился в северную половину замка; но накануне дверь была заперта изнутри и граф принужден был постучаться. Но ни на стук его, ни на громкий зов не последовало ответа. Однако, принимая в расчет отдаленность наружной двери от спальни и то, что Людовико, вероятно, крепко заснул, граф не особенно удивился, не получив ответа. Отойдя от двери, он пошел пока прогуляться по саду.

Было серенькое осеннее утро. Солнце, поднявшись над Провансом, давало лишь тусклый, слабый свет; лучи его с трудом пробивались сквозь дымку испарений, подымавшихся с моря, и тяжело носились над макушками деревьев, уже тронутых осенним багрянцем. Буря миновала, но волны все еще не улеглись и пенистыми валами ударялись о берег, между тем как бриза трепетала в парусах кораблей, готовившихся сняться с якоря и отплыть.

Тихая, грустная погода нравилась графу, и он направился в лес, погруженный в глубокую думу.

Эмилия тоже поднялась рано в это утро и отправилась, по обыкновению, гулять на краю обрыва, нависшего над морем. Мысли ее не были поглощены странными происшествиями, разыгравшимися в замке; печальные думы ее были всецело посвящены Валанкуру. Она еще не приучила себя смотреть на него равнодушно, хотя рассудок постоянно упрекал ее за эту привязанность, все еще не покидавшую ее сердца, хотя уважение уже давно исчезло. Ей часто вспоминались его прощальные взгляды и звук его голоса, произносившего последнее «прости»; какое-то случайное совпадение с особенною силой привело ей на ум эту сцену прощания, и она залилась горькими слезами.

Достигнув сторожевой башни, она села на обломанные ступени и в глубокой меланхолии стала наблюдать волны, подернутые туманной мглой и грядами катившиеся к берегу, разбрасывая на скалы легкие брызги. Их глухой ропот и туман, слоями подымавшийся вверх по утесам, придавали всей картине какую-то мрачную торжественность, гармонировавшую с настроением ее души; она сидела, отдаваясь воспоминаниям о прошлом; наконец ей стало невыносимо тяжело на сердце, и она поскорее отошла от этого унылого места. Проходя мимо дверцы сторожевой башни, она заметила какие-то буквы, вырезанные на каменной притолоке, и остановилась разглядеть их; хотя они были грубо выцарапаны перочинным ножом, но склад букв показался ей знакомым. Узнав наконец почерк Валанкура, она с тоской и волнением прочла следующие строки, озаглавленные:

КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ

Торжественная полночь! На уединенной круче В развалинах старинной башни. Где образы мистические путника смущают, Я отдыхаю; вниз гляжу на водную пустыню, Когда холодный месяц из-за туч Сверкает на волнах. С таинственной, невидимою силой Мечется ветер над волнами. Их мрачный рев мой поражает слух. Порой средь бурных завываний ветра Несется сверху голос духов — тихий, мелодичный, И часто между туч их образы скользят. Но тсс! Чей это вопль предсмертный раздается? Вдали на океане блещет парус, Корабль качается по бурным волнам! О, моряки несчастные! Настанет день, А взор его живительный вас к гавани уж не направит!

Из этих строк было ясно, что Валанкур посещал эту башню; что он, вероятно, был здесь не далее, как вчера, — описанная им ночь походила на вчерашнюю, — и что он удалился из башни лишь к утру, потому что в темноте невозможно было бы вырезать эти буквы на камне. Весьма вероятно, что он до сих пор бродит где-нибудь в парке.

Эти размышления быстро проносились в голове Эмилии, возбуждая в ней разнообразные чувства, угнетавшие ее душу; но первым ее движением было избегнуть встречи с ним. Она сейчас же удалилась от сторожевой башни и торопливыми шагами направилась к замку. По пути она вспомнила музыку, которую недавно слышала вблизи башни, и промелькнувшую мимо фигуру… в эту минуту волнения она готова была подумать, что тогда она слышала и видела Валанкура, но тут же припомнила другие обстоятельства, убеждавшие ее, что она заблуждается. Углубившись в чащу леса, она увидела какую-то фигуру, медленными шагами идущую в некотором отдалении. Мысли ее были заняты Валанкуром; она вздрогнула и остановилась: ей сейчас же представилось, что это он. Незнакомец стал приближаться, ускорив шаги, и прежде чем она успела сообразить, как избегнуть его, он заговорил с нею. Тогда она узнала голос графа. Он удивился, что она гуляет в такой ранний час, и пытался было посмеяться над ее любовью к уединению. Но с первых же слов он убедился, что смеяться в эту минуту было бы некстати и, переменив тон, ласково пожурил Эмилию за то, что она предается тщетной печали. Эмилия прекрасно сознавала справедливость его слов, но не могла удержать слез, и граф тотчас же переменил разговор. Он выразил удивление, что до сих пор не получил известий от своего приятеля, авиньонского адвоката, в ответ на его письмо с вопросами, касающимися поземельной собственности покойной г-жи Монтони. Граф с дружеским участием старался развлечь Эмилию надеждами на то, что можно будет восстановить ее права на наследство. Но надежда обладать этими поместьями уже не радовала Эмилию, раз она будет разлучена с Валанкуром.

Когда они пришли в замок, Эмилия тотчас же удалилась к себе, а граф де Вильруа вторично подошел к дверям северной анфилады. По-прежнему она была заперта; но теперь граф решил непременно разбудить Людовико и стал звать его еще громче прежнего. Ответа не было; граф, убедившись, что его старания тщетны, наконец стал бояться, не случилось бы какой беды с Людовико; быть может, он от ужаса, испугавшись какого-нибудь воображаемого видения, лишился чувств. И вот граф отошел от двери с намерением созвать всех слуг и сломать замок; снизу уже доносились шаги и возня проснувшейся прислуги.

На вопросы графа, не видал ли кто Людовико или не слышал ли о нем чего, все испуганно уверяли, что со вчерашнего вечера никто из них не отважился подойти к северной анфиладе покоев.

— Ну и крепко же он спит! — проговорил граф, — так как комната слишком удалена от наружной двери, то придется сломать замок. Захватите инструменты и идите за мной.

Слуга не двигался и молчал; и только когда собралась почти вся домашняя челядь, нашлись между нею люди, решившиеся исполнить приказание графа. Между тем Доротея сообщила, что есть дверь, ведущая с парадной лестницы прямо в одну из аванзал перед большим салоном; так как эта дверь помещалась гораздо ближе к спальне, то можно было думать, что Людовико проснется, услышав шум, когда ее начнут отпирать. Туда-то и направился граф и стал звать, но и тут крики его ни к чему не привели. Серьезно тревожась за Людовико, он собирался сам взять в руки отмычку и сломать замок, но вдруг его поразила необыкновенная, художественная работа этой двери, и он остановился. С первого взгляда можно было подумать, что она сделана из черного дерева, так темна и плотна была ткань, но по ближайшем рассмотрении она оказалась из лиственницы прованской породы — Прованс в то время славился своими лесами лиственниц. Красота отделки, тонкая резьба, чудный цвет и гладкость дерева убедили графа пощадить двери, и он опять вернулся к первой двери, той, что выходила на заднюю лестницу; взломав замок, он, наконец, вошел в первую прихожую; его сопровождал Анри и наиболее отважные из слуг: прочие дожидались исхода следствия, стоя на лестнице и на площадке.

В покоях, по которым проходил граф, стояла тишина; дойдя до большого салона, он громко окликнул Людовико; затем, не получив никакого ответа, распахнул настежь дверь спальни и вошел.

Глубокая тишина, царившая в комнате, подтверждала его опасения за Людовико: не слышно было даже тихого сонного дыхания. Но в окнах были закрыты ставни, так что б комнате стояла тьма и нельзя было различить предметы.

Граф приказал слуге открыть ставни; тот, идя по комнате, чтобы исполнить это распоряжение, вдруг споткнулся обо что-то и растянулся на полу. Его крик вызвал такую панику среди его товарищей, что они все мгновенно разбежались, и граф с сыном остались одни довершать затеянное предприятие.

Анри сам бросился к окну, и когда он открыл одну из ставней, то увидали, что слуга споткнулся на кресло у камина, — то самое, на котором вчера сидел Людовико; но теперь его уже там не было, да и нигде, насколько могли рассмотреть, при неполном свете одного окна. Граф серьезно встревожился; он велел открыть и другие ставни, чтобы продолжать поиски. Никаких следов Людовико… Граф постоял с минуту, ошеломленный изумлением и едва доверяя своим чувствам. Наконец глаза его невольно скользнули по постели; он подошел посмотреть, не спит ли там юноша, но и там оказалось пусто. Тогда граф заглянул в нишу — очевидно, и туда никто не заходил… Людовико точно в воду канул…

Граф старался разумно объяснить себе это необыкновенное явление: ему приходило в голову, не убежал ли Людовико еще ночью, подавленный ужасом в этих пустынных, мрачных покоях, под влиянием страшных слухов, ходивших о них между прислугой. Но ведь в таком случае Людовико с перепугу, естественно, первым делом искал бы общества людей, а его товарищи-слуги все уверяли, что не видели его. Дверь последней комнаты также была найдена запертой и с ключом в замке. Следовательно, невозможно было предположить, что он прошел оттуда, да и все наружные двери анфилады оказались запертыми засовами и с ключами налицо. Один момент граф склонен был думать, что юноша вылез в окно; тогда он осмотрел все окна; те из окон, которые отворялись настолько, чтобы в них мог пролезть человек, были тщательно заперты засовами или железными болтами и, по-видимому, никто не делал попытки отворить их. Да и трудно было допустить, чтобы Людовико стал подвергаться риску сломать себе шею, прыгая в окно, когда так просто было пройти через дверь.

Граф был до такой степени изумлен, что не находил слов; еще раз он вернулся осмотреть спальню; там не видно было никаких следов беспорядка, кроме разве опрокинутого слугою кресла, возле которого стоял маленький столик, а на нем по-прежнему находился меч Людовико, стояла на столе его лампа, бутылка с остатками вина и лежала книга, которую он читал. У стола, на полу виднелась корзина с кое-какими остатками провизии и топлива.

Тут Анри и слуги стали уже без стеснения выражать свое удивление; граф говорил мало, но лицо его обличало серьезную тревогу. Приходилось допустить, что Людовико выбрался из этих покоев каким-нибудь тайным ходом: граф не мог предположить, чтобы тут участвовала сверхъестественная сила; а между тем, если бы существовал такой ход, являлось необъяснимым, почему юноша удалился украдкой. Поражало и то, что не замечалось никаких следов, указывавших на такое бегство. В комнатах все было в таком порядке, как будто Людовико ушел обычным путем.

Граф сам помогал приподымать тканые обои, которыми были увешаны спальня, салон и одна из передних, чтобы убедиться, не скрывается ли под ними какой-нибудь потайной двери; но после тщательного обыска, никакой двери не оказалось.

Наконец он ушел из северных покоев, заперев дверь последней из аванзал, и взял ключ с собою. Первым делом он отдал распоряжение произвести самые тщательные поиски с целью напасть на след Людовико не только в самом замке, но и по соседству.

Удалившись с Анри в свой кабинет, он долго просидел с ним с глазу на глаз. О чем они беседовали — неизвестно, но с тех пор Анри утратил некоторую долю своей обычной живости и всякий раз принимал какой-то печальный, сдержанный вид, когда при нем касались предмета, так сильно волновавшего теперь семейство графа.

После исчезновения Людовико барон де Сент Фуа как будто еще более утвердился в своем мнении относительно возможности сверхъестественных явлений, хотя трудно было бы отыскать, какая может быть связь между тем и другим предметом; одно можно было предположить, что тайна, касающаяся Людовико, возбуждая страх и любопытство, делала воображение более чувствительным к влиянию суеверия вообще. Как бы то ни было, с той поры барон и его приверженцы еще усерднее прежнего стали держаться своих убеждений, а страхи среди прислуги замка достигли небывалых размеров; многие немедленно отошли от места, а прочие остались в замке лишь до тех пор, пока будут найдены новые слуги, чтобы заменить их.

Самые усиленные розыски оставались безуспешными: Людовико точно сгинул. После нескольких дней неутомимых поисков бедная Аннета предалась отчаянию, а прочие обитатели замка не помнили себя от изумления.

Эмилия, воображение которой было глубоко потрясено судьбою покойной маркизы и таинственной связью, существовавшей, как она думала, между нею и Сент Обером, была особенно заинтересована этим последним необычайным происшествием и очень огорчена исчезновением Людовико, своей верной и преданной службой заслужившего ее уважение и благодарность. Более чем когда-нибудь ей хотелось вернуться в спокойный, мирный приют свой в монастыре. Но малейший намек на это намерение возбуждал в Бланш искреннее огорчение; также и отец ее ласково удерживал Эмилию. К графу она чувствовала почтительную привязанность дочери и с согласия Доротеи, наконец сообщила ему о привидении, явившемся им обеим в спальне покойной маркизы.

Во всякое другое время граф только посмеялся бы над таким рассказом и подумал бы, что он порожден расстроенной фантазией рассказчицы. Но теперь он выслушал Эмилию со вниманием, и когда она кончила, попросил ее сохранить это происшествие втайне.

— Какова бы ни была причина и значение этих необыкновенных явлений, — прибавил граф, — их может разъяснить только время. Я намерен неусыпно следить за всем происходящим в замке и буду всеми силами стараться узнать судьбу Людовико. Тем временем надо молчать и быть осторожными. Я сам лично буду караулить в северных покоях; но еще ничего об этом не говорю, пока не настанет ночь, которую я наметил для исполнения моего намерения.

Затем граф послал за Доротеей и просил ее также молчать обо всем, что она видела и что впредь увидит сверхъестественного; тогда эта старая слуга рассказала ему подробности кончины маркизы де Вильруа, впрочем, с некоторыми из них он был уже знаком, а другие, напротив, сильно удивили и взволновали его.

Выслушав повествование экономки, граф удалился в кабинет и несколько часов оставался там один. Когда он опять появился, на его лице было какое-то торжественное выражение, поразившее Эмилию, но она никому об этом не сказала.

Через неделю после странного исчезновения Людовико, все гости графа разъехались; остались только барон де Сент Фуа с сыном да Эмилия. Вскоре, однако, последняя была смущена неожиданным приездом нового гостя — мосье Дюпона. Это заставило ее решиться немедленно уехать в монастырь. Восторг, написанный на его лице при встрече с нею, убедил ее, что он по-прежнему пылает к ней нежной страстью. Эмилия встретила его сдержанно, а граф с нескрываемым удовольствием. Он подвел Дюпона к Эмилии с улыбкой, как бы желая замолвить перед нею слово в его пользу. По всей вероятности, граф счел благоприятным признаком для своего друга смущение, появившееся на ее лице при встрече с ним.

Но сам Дюпон, более чуткий, понял смысл ее смущения, лицо его сразу утратило живость и по нему разлились печаль и отчаяние.

На другой день он, однако, искал случая побыть с нею наедине и повторил свое предложение. Эмилия выслушала это признание с искренним огорчением: она старалась смягчить вторичный отказ уверениями в своем уважении и дружбе. Однако отчаяние Дюпона возбудило в ее сердце нежное сострадание. Сознавая более чем когда-либо, как неловко ей долее оставаться в замке, она немедленно пошла к графу и сообщила ему о своем намерении вернуться в обитель.

— Милая моя Эмилия, — сказал он, — я с огорчением замечаю, что вы предаетесь иллюзии, — впрочем, иллюзии общей всем юным, чувствительным душам. Сердце ваше получило же стокий удар; вы убеждены, что никогда уже не оправитесь от него, и хотите поддерживать в себе эту уверенность до тех пор, пока привычка лелеять в себе горе не подточит силы вашего ума и не обесцветит ваших надежд на будущее печальными сожалениями. Позвольте мне рассеять эту иллюзию и пробудить вас к сознанию вашей опасности.

Эмилия грустно улыбнулась.

— Я знаю, что вы все это искренно чувствуете, — возразил граф. — Знаю я также, что время сгладит эти чувства, если только вы не станете переживать их в одиночестве и — простите меня — лелеять их с романтической нежностью. Я более чем кто-нибудь другой вправе говорить об этом и сочувствовать вашим страданиям, — прибавил граф с ударением, — потому что я сам испытал, что значит любить и оплакивать предмет своей страсти. Да, — продолжал он, в то время как глаза его наполнились слезами, — я тоже страдал! Но времена эти миновали, давно миновали! И теперь я могу уже оглядываться назад без волнения.

— Но, милый граф, — робко проговорила Эмилия, — что означают эти слезы? Я боюсь, что они противоречат вашим словам и говорят в мою пользу…

— Это слезы слабости, тщетные слезы! — возразил граф, отирая глаза. — Мне хотелось бы видеть вас выше подобной слабости. Впрочем, это только последние следы горя, которое довело бы меня до безумия, если бы я не старался всеми силами победить его. Судите сами, имею ли я право предостеречь вас от опасности предаваться горю? Ведь это ведет к ужасным последствиям: если вовремя не оказать противодействия этой слабости, то она затуманит печалью долгие годы, которые иначе могли бы быть счастливыми. Мосье Дюпон умный, прекрасный человек и давно питает к вам нежную привязанность; положение его и состояние исключительные; после всего сказанного мне нечего и добавлять, что я порадовался бы вашему счастью и что, мне кажется, мосье Дюпон мог бы дать его вам. Не плачьте, Эмилия, — продолжал граф, взяв ее руку, — я уверен, что вас ожидает счастье!

Он помолчал немного, затем прибавил более твердым голосом:

— Я не требую от вас никаких мучительных усилий для того, чтобы преодолеть свои чувства, одного я прошу, чтобы вы постарались подавить в себе воспоминания о прошлом, чтобы вы не утратили надежды на возможность счастья, чтобы вы с добрым чувством иногда помышляли о Дюпоне, а не повергали его в состояние отчаяния, то самое, из какого я стремлюсь извлечь вас, милая Эмилия!

— Ах, граф, — отвечала Эмилия, и слезы градом полились из се глаз, — я боюсь, что, желая мне добра, вы поддерживаете в шевалье Дюпоне несбыточные надежды; я не могу принять его руки! Если я верно понимаю свое сердце, то этому никогда не бывать. Я готова следовать вашим советам во всем остальном, и только в этом не могу изменить своего решения.

— Но допустите, что и я понимаю, что творится в вашем сердце, — отвечал граф со слабой улыбкой. — Вы льстите мне, говоря, что соглашаетесь следовать моим советам во всем остальном, и я извиняю вам ваше несогласие с моим мнением по поводу ваших отношений к мосье Дюпону. Я даже не стану убеждать вас оставаться в замке долее, чем вы желали бы; не смею вас удерживать теперь, однако, ссылаясь на права дружбы, требую ваших посещений на будущее время.

Эмилия, проливая слезы признательности и нежного сожаления, поблагодарила графа за все эти доказательства дружбы; она обещала ему слушаться его советов во всем, кроме одного предмета, и уверила его, что с удовольствием в недалеком будущем воспользуется приглашением его и графини, но в том только случае, если мосье Дюпона не будет в замке.

Граф улыбнулся этому условию.

— Пусть будет по-вашему, — сказал он, — а между тем монастырь отстоит от нас так недалеко, что я и дочь будем часто посещать вас; если же случится, что мы приведем с собою еще и другого посетителя, неужели вы не простите нас за это?

Эмилия смутилась и молчала.

— Ну, хорошо, — продолжал граф, — я не стану более касаться этого предмета, и прошу у вас извинения за то, что настаивал на нем так долго. Но надеюсь, вы отдадите мне справедливость и признаете, что мною руководило только искреннее желание счастья и вам и моему славному другу шевалье Дюпону.

Расставшись с графом, Эмилия отправилась известить о своем предстоящем отъезде графиню; та, из учтивости пробовала удерживать ее, но, конечно, тщетно; затем Эмилия послала записку к матери-игуменье, извещая о своем возвращении в монастырь; на другой же день вечером она отправилась туда. Мосье Дюпон с горестью провожал ее, а граф старался разогнать его печаль надеждой, что когда-нибудь Эмилия бросит на него более благосклонный взгляд.

Эмилия была рада снова очутиться в мирном убежище обители; там она снова встретила материнскую нежность игуменьи и дружеское участие монахинь. До них уже дошли слухи о необычайных происшествиях, случившихся за последнее время в замке, и после ужина, в самый день ее приезда, об этом только и говорили в монастырской трапезной; к Эмилии обращались с расспросами об этом необъяснимом случае. Эмилия держалась крайне осторожно; она лишь вкратце рассказала кое-какие подробности, касающиеся Людовико, исчезновение которого ее слушатели единогласно объясняли себе действием сверхъестественной силы.

— Давно уже существовало убеждение, — сказала одна из монахинь, сестра Франциска, — что в замке водятся духи, и я очень удивилась, услыхав, что граф имеет смелость поселиться там. Кажется, у прежнего владельца замка было на душе какое-то преступление, которое он желал искупить; будем надеяться, что добродетели теперешнего владельца предохранят его от кары за грехи его предшественника, если тот в самом деле совершил преступление.

— В каком преступлении обвиняли его? — спросила мадемуазель Фейдо, одна из пансионерок монастыря.

— Будем молиться за упокоение его души! — произнесла одна из монахинь. — Если он и совершил преступление, то уже достаточно наказан в этом мире!

Слова эти, произнесенные каким-то странным тоном, полным торжественности, поразили Эмилию; но мадемуазель Фейдо повторила свой вопрос, не обращая внимания на горячее вмешательство монахини.

— Я не решаюсь выражать предположений насчет того, в чем состояло его преступление, — отвечала сестра Франциска, — но я слышала много толков довольно странного свойства о покойном маркизе де Вильруа; между прочим говорили, что вскоре после смерти своей супруги он покинул замок Ле-Блан и уже никогда больше туда не возвращался. Меня здесь не было в ту пору, так что я передаю только слухи; так много лет прошло со времени смерти маркизы, что немногие из наших сестер помнят то время.

— А я помню, — сказала та же монахиня, что вмешалась в разговор, звали ее сестрой Агнесой.

— Значит, вы знакомы со всеми обстоятельствами дела, — обратилась к ней м-ль Фейдо, — и можете судить, был маркиз преступен, или нет, и в чем состояло злодеяние, в котором его обвиняли?

— Да, — отвечала монахиня, — но кто дерзнет выпытывать мои мысли, кто дерзнет силою исторгать мое мнение? Один Господь ему судья, и к этому Судье он призван…

Эмилия с изумлением переглянулась с сестрой Франциской.

— Я просто спросила вашего мнения, — кротко заметила м-ль Фейдо, — еоти предмет этот вам неприятен, я могу не касаться его.

— Неприятен! — с горячностью воскликнула монахиня, — мы пустые болтуны, мы не взвешиваем значения произносимых слов; неприятен — это жалкое слово. Я пойду помолиться!

С этими словами она встала и, глубоко вздохнув, вышла из комнаты.

— Что это значит? — спросила Эмилия, как только она удалилась.

— Ничего особенного, — отвечала сестра Франциска, — на нее это часто находит; но в ее словах нет никакого смысла. Ее рассудок по временам приходит в расстройство. Разве вы раньше никогда не видели ее такой?

— Никогда, — сказала Эмилия. — Правда, иной раз мне казалось, что в глазах ее светится печаль и даже безумие… Но в речах ее я ничего не замечала. Бедняжка, я помолюсь за нее!

— Ваша молитва сольется с нашими, дочь моя, — заметила аббатиса, — Агнеса нуждается в молитвах!

— Матушка, — обратилась м-ль Фейдо к аббатисе, — а каково ваше мнение о покойном маркизе? Странные происшествия в замке до такой степени раззадорили мое любопытство, что вы мне простите мои расспросы… В чем состояло возводимое на него преступление и на какое наказание намекала сестра Агнеса?

— Мы должны быть осторожны, выражая свое мнение о таком щекотливом предмете, — проговорила аббатиса сдержанным, но торжественным тоном. — Я не возьму на себя произносить приговор над покойным маркизом и догадываться, в чем состоял его грех. Что касается наказания, на которое намекала сестра Агнеса, то мне о нем ничего не известно. Вероятно, она подразумевала жестокое наказание, происходящее от угрызений совести. Берегитесь, дети мои, навлечь на себя такое страшное наказание — это не жизнь, а чистилище! Покойную маркизу я хорошо знала; она была образцом всех добродетелей; даже наш святой орден не краснея мог бы следовать ее примеру. В нашей святой обители погребены ее смертные останки, а небесная душа ее, без сомнения, вознеслась в обители горние!

В то время, как аббатиса произносила эти слова, прозвучал колокол к вечерне, и она встала.

— Пойдемте, милые дети, — произнесла она, — и помолимся за несчастных; пойдемте, покаемся в своих собственных грехах и постараемся очистить души свои, чтобы быть достойными небес, куда «она» призвана.

Эмилия была тронута торжественностью этого обращения и, вспомнив отца своего, тихо проговорила:

— Небес… куда и он призван!

Она подавила тяжкий вздох и последовала за игуменьей и монахинями в часовню.

 

ГЛАВА XLVI

Граф де Вильфор наконец получил письмо от своего авиньонского адвоката, который вполне одобрял намерение Эмилии предъявить в суд свои права на поместья покойной г-жи Монтони; около того же времени прибыл нарочный от г.Кенеля с вестями, которые устраняли необходимость прибегать к содействию закона, так как оказывалось, что единственного лица, имеющего возможности тягаться с Эмилией из-за поместья, уже не было в живых. Один хороший знакомый Кенеля, постоянный житель Венеции, написал ему о кончине Монтони. Последнего судили вместе с Орсино, как его сообщника по делу об убийстве венецианского сенатора. Орсино был признан виновным, осужден на казнь и колесован; но так как не имелось никаких улик для обвинения Монтони и его сотоварищей, то они все были освобождены, исключая одного Монтони. Сенат признал его личностью чрезвычайно опасной и тотчас же издал новый приказ арестовать его и заключить в тюрьму, где он и покончил жизнь каким-то таинственным, подозрительным образом: думали, что он отравился. Источник, из которого Кенель получил эти сведения, не позволял сомневаться в их достоверности. Он писал Эмилии, что теперь ей остается только предъявить свои права на наследство после покойной тетки, чтобы тотчас же вступить во владение им. Он изъявлял готовность оказать ей содействие в исполнении необходимых формальностей. Кстати, срок отдачи внаймы имения Эмилии, «Долины», уже почти истек, и Кенель советовал Эмилии, когда она отправится туда, заехать в Тулузу повидаться с ним. Он обещал, что постарается избавить ее от затруднений по части судебной процедуры, в которой она, конечно, ничего не смыслит. По его мнению, ей следует быть в Тулузе не позже, как недели через три.

Счастливый поворот в денежных обстоятельствах Эмилии, по-видимому, и был причиной такой внезапной любезности г.Кенеля к своей племяннице; разумеется, он питал больше уважения к богатой наследнице, чем когда-то чувствовал сострадания к бедной обездоленной сироте.

Удовольствие, с каким Эмилия встретила эти известия, было несколько затуманено мыслью, что тот, ради кого она когда-то жалела о неимении состояния, уже недостоин разделить с нею эти блага; но, вспомнив дружеские наставления графа, она подавила это печальное размышление и старалась чувствовать только благодарность за неожиданное богатство, свалившееся ей с неба. Более всего радовало ее то, что «Долина», ее родной дом, дорогое пепелище, где жили ее родители, опять вернется к ней. Там она намеревалась поселиться; хотя дом в «Долине» не мог сравниться с тулузским замком, который превосходил его и размерами и роскошью, но прелестное местоположение отцовского дома и нежные воспоминания, витавшие в его стенах, были дороже ее сердцу, чем роскошь и тщеславие. Она немедленно написала г.Кенелю письмо, в котором благодарила его за деятельное участие к ее интересам и обещала в условленное время приехать в Тулузу для свидания с ним.

Когда граф де Вильфор с Бланш посетили Эмилию в монастыре, чтобы сообщить ей советы, полученные от адвоката, Эмилия передала ему содержание письма г.Кенеля; граф выразил ей искреннее поздравление по этому случаю, но она заметила, что, как только с лица его сошло выражение удовольствия по поводу ее успеха, оно опять приняло сумрачный, озабоченный вид. Она тотчас же осведомилась о причине его расстройства.

— Моя озабоченность — не новость, — отвечал граф, — я измучен и раздосадован расстройством и тревогой, водворившимися у меня в доме, по милости этих глупых суеверий. Ходят какие-то праздные толки, и я не могу ни опровергнуть их, ни признать их правдой. Кроме того, я беспокоюсь за этого бедного малого Людовико; до сих пор мне не удается напасть на его след. Весь замок до малейших закоулков, все окрестности были обысканы, а дальше я решительно не знаю, что делать, так как обещал выдать крупную награду тому, кто его отыщет. Ключи от северных комнат я постоянно держу при себе и сегодня же ночью намерен сам караулить в этих покоях.

Эмилия, серьезно тревожась за графа, присоединилась к мольбам Бланш, чтобы отговорить графа от его смелого намерения.

— Чего мне бояться? — говорил он. — Я не верю в проказы нечистой силы; а что касается людских козней, то я приму меры. Мало того: я обещаю, что буду караулить не один.

— Но кто же окажется достаточно мужественным, граф, чтобы сторожить в компании с вами?

— Мой сын, — отвечал граф. — Если меня не похитят в эту ночь, — прибавил он, улыбаясь, — то вы услышите завтра же о результатах моего предприятия.

Граф и Бланш вскоре простились с Эмилией и вернулись домой; граф уведомил Анри о своем намерении, а тот, скрепя сердце, согласился сторожить вместе с отцом. После ужина, когда они сообщили об этом плане, графиня пришла в ужас, а барон и Дюпон присоединились к ее просьбам, чтобы он не бросал вызова своей судьбе, как это сделал Людовико.

— Нам неизвестны, — прибавил барон, — свойства и силы злого духа; а что в этих комнатах водится нечистый дух — в этом теперь уже едва ли может быть сомнение. Берегитесь, граф, вызывать его мщение, он уже дал нам страшный пример своей злобности. Я допускаю возможность того, что душам усопших разрешается иногда посещать землю, ради целей крайней важности; быть может, теперешняя цель их — ваша погибель.

Граф не мог удержаться от улыбки.

— Неужели же моя погибель имеет настолько важное значение, что способна привлечь на землю дух умершего существа? Увы! мой добрый друг, даже и не требуется подобных уловок для того, чтобы погубить человека. Словом, в чем бы ни заключалась тайна, я надеюсь, мне удастся сегодня же ночью раскрыть и разъяснить ее. Вы знаете, я не суеверен.

— Я знаю, что вы Фома неверующий, — прервал его барон.

— Называйте это, как хотите; я хочу только сказать, что я свободен от суеверий; но если там являлось что-нибудь сверхъестественное, то явится и мне, если же какая-нибудь опасность висит над моим домом, или если в этом доме когда-то, в прежнее время, случилось что-нибудь необычайное, то я, вероятно, узнаю, в чем дело. Во всяком случае, я попытаюсь раскрыть тайну; а для того, чтобы быть готовым на случай злодейского нападения со стороны простого смертного, чего я, по правде сказать, и ожидаю, я приму все предосторожности и отправлюсь туда вооруженный.

Граф распрощался со своим семейством на ночь с напускной веселостью, под которой, однако, плохо скрывалось беспокойство, угнетавшее его мысли, и удалился в северные апартаменты. Вместе с сыном барон де Сент Фуа и несколько слуг довели его до наружной двери анфилады и там с ним распрощались. В покоях все оставалось по-прежнему, даже в спальне незаметно было никаких изменений; граф сам развел в камине огонь, так как ни одного из слуг нельзя было убедить войти туда. Тщательно осмотрев комнату и чулан, граф с сыном придвинули свои кресла к камину, поставили на столик бутылку вина и лампу; туда же положили мечи и, размешав огонь так, что вспыхнуло яркое пламя, стали беседовать между собой о разных предметах. Но Анри часто умолкал и казался рассеянным, а порою окидывал мрачную комнату взором, полным ужаса и любопытства; постепенно и граф прекратил разговор и сидел, то глубоко задумавшись, то читая том Тацита, который принес с собою, чтобы скоротать томительную ночь.

 

ГЛАВА XLVII

Барон де Сент Фуа не мог заснуть всю ночь от беспокойства за своего друга; он встал рано, чтобы узнать исход ночных событий. Проходя мимо кабинета графа и услышав там движение, он постучался в дверь, и ему тотчас же отворил сам хозяин. Обрадовавшись при виде его здравым и невредимым и горя нетерпением поскорее узнать о происшествиях, случившихся за ночь, он не успел разглядеть непривычную серьезность, разлитую по чертам графа, — и впервые заметил ее только тогда, когда услышал сдержанные ответы его. Граф говорил улыбаясь и нарочно напускал на себя легкий, небрежный тон; но барон не был расположен шутить и продолжал свой допрос так настойчиво, что граф, снова сделав серьезное лицо, сказал ему;

— Умоляю вас, друг мой, не расспрашивайте; да и на будущее время попрошу вас хранить молчание насчет всего, что показалось бы вам странным в моем поведении. Не скрою от вас, что мне очень тяжело и что моя попытка караулить всю ночь нисколько не помогла мне отыскать Людовико; простите мне великодушно, если я буду молчать о происшествиях нынешней ночи.

— Но где же Анри? — спросил барон, с удивлением и разочарованием встретив такой решительный отпор.

— Он здоров… отдыхает у себя, — неохотно отвечал граф. — Но, вероятно, вы и его не станете расспрашивать, зная мое желание на этот счет.

— Конечно, не стану, — отозвался барон несколько огорченным тоном, — раз это вам неприятно. Но мне думается, друг мой, что вы могли бы положиться на мою скромность и оставить такое обидное недоверие. — У меня даже возникает подозрение, уж не видели ли вы что-нибудь необычайное, побудившее вас уверовать в мою теорию, — словом, что вы перестали быть Фомой неверующим, каким были прежде!

— Оставим этот разговор, — отрезал граф, — можете быть уверены, что не совсем обыкновенные причины заставляют меня молчать перед другом, с которым я в хороших отношениях уже более тридцати лет. Надеюсь, моя теперешняя сдержанность не может возбуждать у вас сомнений насчет моего уважения или искренности моей дружбы.

— Не буду сомневаться ни в том, ни в другом, — сказал барон, — хотя, признаюсь, не могу не выразить своего удивления по поводу такой странной сдержанности.

— Как бы то ни было, — отвечал граф, — но я серьезно прошу вас ничего не говорить членам моей семьи ни об этом и вообще ни о чем, что могло бы показаться вам странным в моем дальнейшем поведении…

Барон охотно дал обещание; поговорив еще немного о безразличных предметах, оба явились к завтраку; граф встретил свою семью со спокойным лицом и отделывался от их расспросов легкими шутками, напуская на себя непривычную веселость. Он уверял всех и каждого, что им нечего бояться северных комнат, раз он и сын его выбрались оттуда живыми и невредимыми.

Анри не так легко удавалось замаскировать свои чувства. Лицо его еще хранило следы испуга; он часто делался молчалив и задумчив, и хотя отвечал шутками на заигрывания м-ль Беарн, но видно было, что он смеется через силу.

Вечером граф, согласно своему обещанию, посетил монастырь, и Эмилия с удивлением заметила смесь игривой шутки и сдержанности е его тоне, когда он говорил о северных апартаментах. О том, что там произошло, он, однако, не обмолвился ни единым словом; а когда она попробовала напомнить ему его обещание рассказать ей о результате своих наблюдений и спросила его, убедился ли он в том, что там водится нечистая сила, взор его на минуту принял какое-то торжественное выражение; но вдруг, как бы одумавшись, он улыбнулся и проговорил:

— Милая Эмилия, пожалуйста, не позволяйте аббатисе набивать вам голову подобными бреднями: она рада внушить вам, что привидения водятся чуть не в каждой темной комнате. Верьте мне, — прибавил, он с глубоким вздохом., — мертвецы не являются с того света по пустякам или ради забавы, чтобы постращать робких людей… — Он остановился и впал в задумчивость; — однако довольно об этом, — прибавил он в заключение.

Вскоре затем он простился и ушел домой, а Змилия, вернувшись к монахиням, очень удивилась, узнав, что они уже знакомы с теми обстоятельствами, о которых он так тщательно избегал говорить; многие из них восхищались неустрашимостью графа, решившегося провести ночь в тех покоях, откуда исчез Людовико. Тут Эмилия наглядно убедилась, как быстро разносится молва: монахини получили эти сведения от крестьян, которые приходили продавать фрукты в монастырь и которые со времени исчезновения Людовико с любопытством следили за происшествиями в замке.

Эмилия молча выслушивала различные мнения монахинь о поступке графа: большинство осуждало его, называя безрассудным и самонадеянным, утверждая, что врываться таким образом в пристанище злого духа — значит нарочно раздражать его и навлекать на себя мщение.

Сестра Франциска, наоборот, уверяла, что граф действовал с мужеством и неустрашимостью добродетельной, честной души. Сам он сознает себя ни в чем неповинным и не заслуживающим кары со стороны добрых духов, а чары злых ему не страшны, раз он вправе рассчитывать на покровительство сил высших, на покровительство Того, Кто обуздывает злых и охраняет невинных.

— Грешники не смеют надеяться на покровительство свыше! — произнесла вдруг сестра Агнеса. — Пусть граф остерегается в своих поступках, чтобы не лишиться права на Божию охрану! А в сущности — кто посмеет себя самого назвать невинным? Земная невинность лишь относительна. Но как страшна бездна греха и в какую ужасающую пропасть мы можем ввергнуться! О!..

Произнеся эти слова, монахиня вздрогнула всем телом и глубоко вздохнула. Эмилия была поражена; взглянув на нее, она заметила, что глаза сестры Агнесы устремлены на нее. Затем монахиня встала, взяла ее за руку, несколько мгновений молча и пристально смотрела ей в лицо и, наконец, изрекла:

— Вы молоды, вы невинны! Я хочу сказать, что вы невиновны ни в каком великом преступлении! У вас в сердце гнездятся страсти… это скорпионы; они дремлют пока, но берегитесь пробудить их! они уязвят вас… уязвят до смерти!

Эмилия, взволнованная этими речами и торжественностью, с какой они были произнесены, не могла удержаться от слез.

— А! так вот в чем дело! — воскликнула Агнеса, и суровое лицо ее смягчилось. — Так молода и уже несчастна! Значит, мы с вами сестры! А между тем не существует уз привязанности между грешниками! — прибавила она, и глаза ее опять приняли дикое выражение. — Нет среди них ни кротости, ни покоя… ни надежды! Все эти чувства я знавала когда-то… Глаза мои умели плакать… теперь слезы выжжены… душа моя застыла и стала бесстрастной!… Я уже не знаю горя!

— Будем каяться и молиться, — прервала ее другая монахиня. — Нас учили надеяться, что молитва и покаяние — путь ко спасению. Для всех раскаявшихся грешников жива надежда!

— …Для всех, кто раскается и обратится к вере истинной, — заметила сестра Франциска.

— Для всех, кроме меня! — торжественно вымолвила Агнеса. Она замолкла, потом вдруг отрывисто произнесла:

— Голова моя горит… я, кажется, больна… О, если бы я могла изгладить из своей памяти все события былого времени: эти образы вырастают предо мною, словно фурии, и мучат меня!.. Я вижу их и во сне, и наяву; они неотлучно стоят у меня перед глазами! И теперь я вижу их… и теперь!..

Она остановилась в застывшей позе — олицетворение ужаса; напряженный взор ее медленно обводил стены комнаты, точно ища чего-то. Одна из монахинь тихо взяла ее за руку и хотела увести ее из приемной. Агнеса притихла, провела другой рукой по глазам и с тяжким вздохом проговорила:

— Вот теперь они ушли… ушли… У меня лихорадка… Я не знаю, что говорю. На меня иногда это находит… Потом я скоро оправлюсь. Сейчас мне будет лучше… Что это? Кажется, звонили к заутрене?

— Нет, — отвечала Франциска, — вечерняя служба окончена. Пусть Маргарита проводит вас в келью.

— В самом деле, — покорно согласилась сестра Агнеса. — Там мне лучше будет. Покойной ночи, сестры. Помяните меня в ваших молитвах!

Когда они удалились, Франциска, заметив волнение Эмилии, сказала ей:

— Не тревожьтесь! На сестру Агнесу иногда находит расстройство, хотя за последнее время я что-то не наблюдала у нее таких припадков возбуждения. Обычное ее настроение — меланхолия. Этот припадок подготовлялся уже много дней. Уединение в келье и вседневная рутина оправят ее.

— Но как разумно она рассуждала сначала! — заметила Эмилия, — ход ее мыслей был совершенно логичен.

— Да, — отвечала монахиня, — в этом нет ничего нового: иной раз она рассуждает не только логично, но даже проницательно и вслед за тем с ней делается припадок острого помешательства.

— По-видимому, ее мучают какие-то угрызения совести, — заметила Эмилия. — Не знаете ли вы, какие несчастья довели ее до такого жалкого состояния?

— Я слышала об этом кое-что… — отвечала монахиня и остановилась, пока Эмилия не повторила своего вопроса; тогда она прибавила тихим голосом и многозначительно оглянувшись на остальных пансионерок:

— Я ничего не могу объяснить вам теперь; но если вы интересуетесь этим предметом, то приходите ко мне в келью вечером, когда вся община отойдет ко сну, и вы услышите от меня все, что я знаю. Но не забывайте, что мы должны встать к полночному бдению, поэтому приходите или до, или после полуночи.

Эмилия обещала помнить; вскоре появилась сама настоятельница, и они прекратили разговор о несчастной монахине.

Между тем граф, вернувшись домой, застал Дюпона в припадке мрачного отчаяния; на него часто находило отчаяние, под влиянием его несчастной привязанности к Эмилии, привязанности, настолько продолжительной, что ее трудно было преодолеть: чувство это не поддавалось ни времени, ни сопротивлению его друзей. Впервые Дюпон увидел Эмилию в Гаскони еще при жизни своего отца, который, узнав о страсти сына к м-ль Сент Обер, девушке гораздо беднее его, запретил ему просить ее руки и вообще думать о ней. Пока жив был его отец, молодой человек исполнял первое из этих приказаний, но второму не мог повиноваться, и по временам успокаивал свою страсть, посещая любимые места ее прогулок, между прочим, рыбачью хижину, где раз или два обращался к ней в стихах, хотя скрывал свое имя, исполняя слово, данное отцу. В этом домике он сыграл на лютне трогательную арию, к которой Эмилия прислушивалась с таким удивлением и восхищением; там же он нашел ее миниатюрный портрет и с тех пор лелеял его с мучительной страстью, нарушавшей его покой. Во время его экспедиций в Италию скончался отец Дюпона; но сын получил освобождение от родительской строгости в такой момент, когда он менее всего способен был им воспользоваться, так как предмет, ради которого он мог более всего радоваться этой свободе, был недоступен для него. Благодаря какой случайности он отыскал Эмилию, каким образом он содействовал освобождению ее из страшной тюрьмы — уже известно читателю, известны и тщетные надежды, которыми он поддерживал свою несчастную страсть, и затем бесплодные усилия преодолеть ее.

Граф все еще продолжал дружески успокаивать его, уверяя, что с помощью терпения, настойчивости и осторожности он в конце концов добьется счастья и расположения Эмилии.

— Время, — говорил он, — изгладит сердечную печаль, овладевшую ею после понесенного разочарования, и она оценит ваши достоинства. Вашими услугами вы уже успели снискать себе ее благодарность, а вашими страданиями возбудили ее жалость. И поверьте мне, друг мой, в таком чувствительном сердце, как сердце Эмилии, благодарность и сострадание ведут к любви. Когда она отрешится от своих теперешних иллюзий, она охотно разделит привязанность такой души, как ваша.

Дюпон вздыхал, слушая эти речи; ему хотелось верить тому, что настойчиво твердил его друг, и он с удовольствием принял приглашение продлить свое пребывание в замке.

Теперь мы покинем его и вернемся в монастырь св.Клары.

Когда монахини удалились на покой, Эмилия украдкой пробралась на свидание, назначенное ей сестрой Франциской. Она застала монахиню в ее келье молящейся перед аналоем, на котором лежал образ святой, а над ним висела тусклая лампада, слабо освещавшая келью.

Когда отворилась дверь, сестра Франциска повернула голову и знаком пригласила Эмилию войти; та молча села возле маленького соломенного матраца монахини и ждала, когда кончится ее молитва. Скоро сестра поднялась с колен, сняла лампаду и поставила ее на стол; тогда Эмилия увидела на столе человеческий череп и кости, рядом с песочными часами; монахиня, не замечая волнения Эмилии, села возле нее на соломенный матрац и начала так:

— Любопытство ваше, сестрица, заставило вас быть пунктуальной; но вы не услышите от меня ничего замечательного об истории бедной Агнесы. Я избегала говорить о ней в присутствии светских сестер только потому, что не хотела разглашать ее грех.

— Ваше доверие ко мне я сочту за особенную милость, — заметила Эмилия, — и не буду злоупотреблять им.

— Сестра Агнеса, — продолжала монахиня, — происходит из знатной фамилии, как вы уже можете догадаться по ее виду, полному благородного достоинства; но я не стану порочить фамилию, называя ее вам. Любовь была причиной ее преступления и безумия. Ее страстно любил один дворянин из небогатой фамилии, а отец выдал ее замуж за другого дворянина, которого она не любила. Неумение овладеть своею страстью повело ее к погибели. Она позабыла долг добродетели, долг жены и нарушила свои супружеские обеты; но ее виновность была скоро открыта, и она пала бы жертвой мщения своего супруга, если бы отец ее не постарался вырвать ее из его рук. Какими путями он этого достиг — не могу вам сказать, но он укрыл ее в стенах обители и впоследствии убедил ее постричься, между тем как в миру была пущена молва, что она умерла. Отец, чтобы спасти дочь свою, усиленно подтверждал этот слух и пустил в ход такие вести, которые внушили супругу ее мысль, что она погибла жертвой его ревности. Вы как будто поражены! — прибавила монахиня, бросив пытливый взгляд на лицо Эмилии. — Допускаю, что история необычайная, но ведь подобные случались и раньше.

— Прошу вас, продолжайте, — сказала Эмилия, — я очень заинтересована.

— Да больше нечего и рассказывать, — продолжала монахиня, — остается только добавить, что продолжительная борьба, которую вынесла Агнеса между любовью, угрызениями совести и сознанием долга, принятого ею на себя, когда она вступила в наш орден, наконец расстроила ее рассудок. Вначале у нее резко сменялись припадки бешенства с припадками меланхолии, потом она погрузилась в угнетенное состояние, которое все-таки иногда прерывалось дикими выходками, последнее время довольно-таки частыми.

На Эмилию произвела впечатление история этой сестры, напоминавшая ей в некоторых частностях историю маркизы де Вильруа, — ту тоже отец заставил отказаться от предмета ее привязанности, чтобы выйти за другого дворянина, уже по его выбору; судя по рассказам Доротеи, не было причины предполагать, что она избегла мщения ревнивого супруга, или сомневаться хоть на минутку в ее невинности. Эмилия, вздохнув над несчастьями монахини, не могла не пролить нескольких слез над участью маркизы. Вернувшись к разговору о сестре Агнесе, она спросила Франциску, помнит ли она ее в молодости и была ли она хороша собою.

— Меня еще не было в монастыре в ту пору, как она постриглась, — отвечала Франциска, — это случилось уже так давно, что немногие из нынешних сестер присутствовали при церемонии; даже наша матушка — игуменья еще не была тогда настоятельницей обители, но я помню то время, когда сестра Агнеса была очень красивой женщиной. У нее до сих пор сохранилось благородство осанки, всегда отличавшее ее, но красота ее исчезла, как вы сами могли заметить. Я сама почти не замечаю на ее лице следов прежней миловидности.

— Странно, — молвила Эмилия, — но бывают минуты, когда лицо ее кажется мне знакомым! Пожалуй, вы назовете меня фантазеркой, да и я сама готова с этим согласиться, — потому что ведь я никогда не видела сестру Агнесу, прежде чем поступила в ваш монастырь; надо думать, что я раньше видела какое-нибудь лицо, очень похожее на сестру Агнесу, но чье это лицо — решительно не помню.

— Просто вас заинтересовала глубокая меланхолия, которой дышат ее черты, — заметила Франциска, — и это впечатление ввело в заблуждение вашу фантазию; если так, то ведь и я, пожалуй, найду сходство между вами и Агнесой. Никоим образом вы не могли видеть ее нигде, кроме как в монастыре, а сюда она поступила, когда еще вас не было на свете.

— В самом деле! — проговорила Эмилия.

— Ну да, конечно, — отвечала Франциска, — но почему это обстоятельство так сильно возбуждает ваше удивление?

Эмилия будто пропустила мимо ушей вопрос и некоторое время сидела задумавшись, потом у нее вырвалось:

— Около того же времени скончалась маркиза де Вильруа.

— Страшное замечание! — проронила Франциска. Эмилия, вызванная из задумчивости, улыбнулась и переменила разговор; но вскоре он опять как-то невольно вернулся к несчастной монахине, и Эмилия оставалась в келье сестры Франциски до тех пор, пока колокол полночной службы не призвал ее на молитву; тогда, попросив прощения, что она нарушала покой сестры до такого позднего часа, она вышла из кельи вместе с монахиней. Эмилия вернулась к себе, а монахиня, неся мерцающую восковую свечу, поспешила на молитву в часовню.

Прошло еще несколько дней; Эмилия не видела ни графа, ни других членов его семейства, и когда наконец он посетил ее, она заметила с беспокойством, что у него особенно расстроенный вид.

— Я измучен и сбит с толку, — сказал он в ответ на ее встревоженные вопросы, — и намерен уехать отсюда на некоторое время; надеюсь, перемена места вернет мне обычное спокойствие духа. Я собираюсь вместе с дочерью проводить барона Сент Фуа в его замок: он лежит в той части долины Пиренеев, которая обращена в сторону Гаскони, и мне пришло в голову, Эмилия, что когда вы отправитесь в свое имение «Долину», то мы можем часть пути проехать вместе! Для меня было бы удовольствием охранять вас в путешествии вашем домой.

Она поблагодарила графа за его дружеское внимание, но выразила сожаление, что необходимость заехать сперва в Тулузу помешает выполнению этого плана.

— Но когда вы будете гостить у барона, — прибавила она, — то ведь оттуда очень недалеко до «Долины», и я надеюсь, граф, вы не уедете из тех краев, не посетив меня; нечего и говорить, что я с радостью буду ждать к себе вас и Бланш.

— В этом я не сомневаюсь, — отвечал граф, — и не намерен отказывать себе и Бланш в удовольствии сделать вам визит, если только ваши дела позволят вам быть в «Долине» около того времени, когда мы можем посетить вас.

Эмилия прибавила приглашение и графине, но по правде сказать, не особенно огорчилась, узнав, что та собирается ехать с м-ль Беарн гостить на несколько недель к одним знакомым в Нижний Лангедок.

Побеседовав еще немного о предполагаемом своем путешествии и о планах Эмилии, граф простился и уехал. Через несколько дней после этого посещения Эмилия получила второе письмо от Кенеля, извещающее ее, что он находится в Тулузе, что «Долина» уже покинута арендатором и что он, Кенель, зовет ее немедленно в Тулузу, где он будет ждать ее, притом просит поторопиться, так как его личные дела призывают его в скором времени вернуться в Гасконь. Эмилия повиновалась не колеблясь и трогательно распростилась с семейным кружком графа, к которому все еще принадлежал мосье Дюпон, и со своими монастырскими подругами; она пустилась в путь в Тулузу в сопровождении несчастной Аннеты и под охраной надежного графского слуги.

 

ГЛАВА XLVIII

Эмилия благополучно совершила свое путешествие по равнинам Лангедока и, прибыв в Тулузу, откуда в последний раз уехала вместе с г-жой Монтони, много размышляла о злополучной судьбе своей тетки, которая, если бы не ее собственное безрассудство, — могла бы до сих пор жить в счастье и довольстве. Образ Монтони также часто рисовался ее воображению, каким она знавала его в дни благополучия, — смелым, властным, полным энергии; потом каким он был впоследствии, в дни злобы и мщения. Прошло всего несколько месяцев, и Монтони уже неспособен вредить кому бы то ни было — он сам превратился в горсть праха, а вся жизнь его промелькнула как тень! Эмилия готова была заплакать над его жалкой участью, но вовремя вспомнила о всех его преступлениях. О несчастной тетке она проливала горькие слезы; сознание ее заблуждений и недостатков исчезало при воспоминании о ее несчастьях.

Другие мысли, другие заботы овладевали Эмилией, по мере того, как она приближалась к знакомым местам, где протекала ее юная любовь, и размышляла, что Валанкур навек погиб для нее и для самого себя.

Вот и вершина холма, откуда, уезжая в Италию, она бросила последний прощальныи взгляд на прелестный пейзаж, на леса и поля, где она бывало бродила с Валанкуром, перед тем как судьба забросила ее далеко — далеко!.. Опять она увидела знакомую цепь Пиренеев, возвышавшуюся над родной «Долиной»; теперь она представлялась в виде смутных облаков на далеком горизонте. «А там и Гасконь расстилается у подошвы Пиренеев! — думала она про себя: — О отец, о дорогая мать моя! Вот и Гаронна! — прибавила она, отирая слезы, туманившие ей зрение, — и Тулуза, и тетушкин дом, и деревья ее сада! О, дорогие друзья мои! всех вас я утратила! Неужели же мне никогда больше не суждено увидеться с вами?» К глазам ее опять подступили слезы; она неудержимо плакала, пока на крутом повороте экипаж чуть не опрокинулся; взглянув кверху, она увидела другую часть знакомых окрестностей Тулузы. Все мысли, все страхи, какие она испытывала в тот момент, когда прощалась с этими местами, теперь нахлынули на нее с новой силой. Она вспомнила, с какой тревогой она взирала на будущее, которое должно было решить ее судьбу с Валанкуром, и какие гнетущие страхи осаждали ее душу; самые слова, которые она тогда произносила, прощаясь с этими местами, пришли ей на память: «Если бы я была уверена, — говорила она тогда, — что когда-нибудь опять вернусь сюда и что Валанкур по-прежнему будет любить меня, — я уехала бы со спокойной душой!»

И вот теперь это пугавшее ее будущее наконец наступило: она вернулась на родину, — но какая страшная пустота! Валанкур перестал существовать для нее! Она лишилась даже печальной отрады хранить его образ в своем сердце — он уже не тот Валанкур, чей образ она так лелеяла и который был для нее утешением в часы печали, поддержкой, помогавшей ей переносить преследования Монтони, далекой надеждой, сиявшей над ее мрачной судьбою!.. Убедившись, что эта дорогая, любимая мысль — не более как иллюзия, создание ее воображения, что Валанкур погиб для нее, она чувствовала, как замирает ее сердце перед этой зияющей пустотой! Ей казалось, что его женитьба на какой-нибудь сопернице, даже смерть его она в силах была бы перенести с большей твердостью, чем теперешнее горе. Тогда она могла бы даже среди своей печали втайне лелеять тот образ доброты и честности, какой она рисовала себе, и все-таки капля отрады примешалась бы к ее страданиям.

Осушив слезы, она еще раз устремила взор на пейзаж, возбудивший в ней эти горькие размышления, и заметила, что она проезжает как раз по тому самому берегу, где она прощалась с Валанкуром в то утро, когда уезжала из Тулузы; сквозь слезы она опять увидела его перед собою, каким он явился ей, когда она выглянула из экипажа, чтобы проститься с ним в последний раз, увидела его печально прислонившимся к высокому дереву, вспомнила устремленный на нее взгляд его, полный нежности и тоски. Такое воспоминание было слишком невыносимо для ее сердца: она в бессилии откинулась на спинку экипажа и ни разу не выглянула из окна, пока экипаж не остановился у ворот дома, теперь уже ставшего ее собственностью.

Ворота отворил слуга, оставленный при замке. Въехали во двор; Эмилия, выскочив из экипажа, торопливо прошла по обширным сеням, теперь безмолвным и пустынным, в дубовую гостиную, любимую комнату покойной г-жи Монтони. Там вместо того, чтобы быть встреченной самим г.Кенелем, она нашла его письмо, извещавшее ее, что важные дела заставили его за два дня перед тем уехать из Тулузы. Эмилия не особенно огорчилась отсутствием своего родственника. Неожиданный отъезд, по-видимому, указывал на его прежнее равнодушное отношение к ней.

В том же письме говорилось о том, что уже сделано им для ограждения ее интересов; в заключение он давал ей инструкции относительно выполнения некоторых формальностей.

Нелюбезность г.Кенеля недолго занимала ее мысли; они опять обратились к тем лицам, которых она когда-то привыкла видеть в этом доме, в особенности к несчастной заблуждавшейся г-же Монтони. Вот здесь, в этой самой комнате, они вместе завтракали утром перед отъездом в Италию; вид этой комнаты невольно пробудил в ней воспоминание о терзаниях, выстраданных ею в то время, и о веселых планах будущего, которые составляла ее тетка. Тут глаза Эмилии невольно обратились к большому окну, выходившему в сад, и в ее сердце проснулись новые воспоминания: перед нею расстилалась та самая аллея, где она прощалась с Валанкуром, накануне ее отъезда; вспоминались ей вся нежность, весь восторг, с каким он мечтал о будущем счастье, его горячие просьбы, чтобы она не отдавала своей судьбы в руки Монтони, вспоминалась искренность и честность его привязанности… В эту минуту ей вдруг показалось почти невозможным, чтобы Валанкур сделался недостойным ее уважения; она усомнилась во всем дурном, слышанном о нем, и даже в его собственных словах, подтверждавших отзыв графа де Вильфора. Подавленная воспоминаниями, вызванными видом этой аллеи, она отвернулась от окна и опустилась на стул, стоявший возле. Так она просидела, отдаваясь своему глубокому горю, до тех пор, пока не явилась Аннета, принесшая ей кофе.

— Милая барышня, — начала Аннета, — каким мрачным смотрит этот дом сравнительно с тем, что было прежде! Грустно возвращаться домой, где некому тебя встретить!..

Это замечание еще более расстроило Эмилию; слезы так и брызнули из глаз ее. Выпив чашку кофе, она тотчас же удалилась к себе и старалась успокоить свою истомленную душу. Но неугомонная память не переставала работать и продолжала будить образы прошлого: опять Эмилия увидела перед собой Валанкура, привлекательного, нежного, каким он был в первую пору их любви и в тех местах, где она надеялась провести с ним всю жизнь свою; наконец сон смежил ее очи и скрыл от них эти горестные сцены.

На другое утро насущные заботы отвлекли ее от грустных размышлений; желая поскорее уехать из Тулузы, чтобы поспеть в «Долину», Эмилия сейчас же принялась за дела по вводу ее во владение имением и за исполнение некоторых формальностей, согласно инструкции г.Кенеля. Ей понадобилось большое усилие воли, чтобы сосредоточить свои мысли и заняться иными интересами; но она была вознаграждена за эти усилия, еще раз убедившись на опыте, что труд — самое действительное лекарство против горя.

Весь этот день был целиком посвящен делам. Между прочим, она приняла все меры, чтобы ознакомиться с положением своих беднейших арендаторов; ей хотелось оказать им помощь и устроить их благополучие.

Вечером настроение ее духа настолько успокоилось, что она рискнула посетить сад, где, бывало, гуляла с Валанкуром; зная, что чем дольше она будет откладывать это посещение, тем тяжелее ей будет увидеть эти знакомые места, она воспользовалась своим бодрым настроением, чтобы отправиться туда сейчас же.

Поспешно пройдя через калитку, ведущую со двора в сад, она торопливыми шагами направилась по большой аллее, почти не позволяя своей памяти останавливаться на той мысли, что здесь она прощалась с Валанкуром, и скоро повернула в другие аллеи, не столь памятные ее сердцу. Наконец, она достигла ступеней, ведущих из нижнего сада к террасе. Здесь она пришла в сильное волнение и остановилась в колебании — идти ли дальше? Но опять к ней вернулась решимость и она продолжала путь.

«Ах, — думала Эмилия, подымаясь по ступеням, — вот те самые высокие деревья, которые и прежде качались над террасой, вот те самые цветущие кустарники: альпийский ракитник, шиповник, вощанка, что бывало росли под террасой! А вот на берегу те же цветы, за которыми Валанкур сам ухаживал! Ах, как много воды утекло с тех пор!»

Она подавила в себе горестные мысли, но не могла удержаться от слез. Несколько минут она шла вперед тихими шагами, наконец ее волнение, под влиянием переживаемых знакомых сцен, до того усилилось, что она принуждена была остановиться и прислониться к стенке террасы. Был теплый, прекрасный вечер. Косые лучи заходящего солнца, вырываясь из-под темной тучи, нависшей над западом, придавали роскошный колорит всему пейзажу и желтым отблеском скользили по кудрявым верхушкам деревьев .Эмилия с Валанкуром бывало часто любовались такой сценой, в такой же час. Как раз на этом же самом месте вечером накануне ее отъезда в Италию он горячо уговаривал ее, чтобы она не предпринимала этого путешествия, и молил ее остаться здесь со всей страстностью молодой любви. Оглянувшись на окружающие предметы, Эмилия теперь живо вспомнила всю эту сцену и разговор между ними; вспомнились ей тревожные сомнения его насчет Монтони, сомнения, впоследствии оправдавшиеся; все его доводы и мольбы, чтобы убедить ее немедленно обвенчаться с ним; вся нежность его любви, порывы его необузданного горя и сказанные им слова, что больше им, вероятно, никогда не видать взаимного счастья… Все эти подробности и тогдашние ощущения с поразительной ясностью выросли перед нею. Прежняя любовь к Валанкуру овладела ею с такой же силой, как в те минуты, когда она прощалась с ним и со своим счастьем и когда, вооружившись твердостью, она восторжествовала над своими страданиями и не согласилась на тайный брак, чтобы избегнуть упреков совести впоследствии. «Увы, — думала Эмилия, в то время, как эти воспоминания проносились у нее в голове, — что я выиграла этой твердостью духа? Разве я счастлива теперь?.. Он сказал тогда, что нам уже не видать взаимного счастья, но мог ли он ожидать в то время, что его собственное распутство будет причиной нашего разрыва?»

Эти мысли естественно усилили ее тоску; приходилось сознаться, что твердость духа, проявленная ею раньше, если и не повела ее к счастью, то спасла ее от непоправимого несчастья, от самого Валанкура! Но в эти минуты она не имела силы радоваться своему благоразумию: она могла только оплакивать злую судьбу, увлекшую Валанкура на путь, столь не похожий на тот, какой сулили ему раньше его добродетели, его изящный вкус и высокие стремления его молодости. Эмилия все еще любила его слишком горячо, чтобы верить в окончательную испорченность его сердца, хотя поведение его и было преступно. Не раз приходило ей на ум замечание, когда-то сделанное Сент Обером:

«Этот молодой человек, — говорил он, — видно, никогда не бывал еще в Париже».

В то время это замечание удивило ее, но теперь она поняла его глубокий смысл, и у нее вырвалось горестное восклицание:

— О, Валанкур! если бы вы очутились в Париже с таким другом, как мой отец, — то ваша благородная, искренняя натура устояла бы против всех соблазнов!

Между тем солнце уже закатилось; через силу оторвавшись от этих печальных предметов, Эмилия продолжала свою прогулку; ей приятен был задумчивый вечерний сумрак, а из соседней рощи полилась жалобная, тягучая мелодия соловья, всегда трогавшая ее сердце; благоухание цветущих кустарников вокруг террасы усилилось в прохладном вечернем воздухе, до того тихом, что еле-еле шелестели листочки на деревьях.

Эмилия дошла наконец до ступенек павильона в конце террасы, где так неожиданно состоялось ее последнее свидание с Валанкуром, как раз перед ее отъездом из Тулузы. Дверь была закрыта; Эмилия остановилась перед нею в колебании и дрожа всем телом; но желание еще раз увидеть то место, которое было свидетелем ее былого счастья, наконец преодолело боязнь тяжелых впечатлений, и она вошла. Внутри павильона стоял меланхолический полумрак; но сквозь открытые окна, затемненные свешивающейся зеленью винограда, смутно виднелся вдали обширный пейзаж. Гаронна, отражавшая в себе вечерние небеса и еще не погасший закат. У одного из балконов был отставлен стул, точно перед тем там кто-то сидел; но остальная мебель павильона вся оставалась по прежним местам, как будто никто и не притрагивался к ней после того, как Эмилия уехала в Италию. Тишина и запустение этой комнаты придавали еще более торжественности ее ощущениям. Слышен был лишь легкий шорох бриза в виноградных листьях, да издали доносился слабый рокот Гаронны.

Эмилия села у одного из окон и вся отдалась сердечной печали, вспоминая подробности своего прощания с Валанкуром на этом самом месте. Здесь же она проводила с ним счастливейшие часы своей жизни, когда тетка ее стала поощрять его ухаживание; здесь она бывало сидела за каким-нибудь рукоделием в то время, как он читал ей вслух или беседовал с нею. Опять вспомнилось ей, с каким чувством, с какой энергией он повторял лучшие места из любимых авторов; как часто он останавливался во время чтения, чтобы объяснять ей эти места, и с каким нежным восторгом он слушал ее замечания и поправлял ее ошибки.

— Возможное ли дело, — говорила про себя Эмилия, — чтобы человек, с душой такой чуткой ко всему великому и прекрасному, унизился до гнусных поступков и поддался суетным соблазнам?

Она помнила, как часто он, бывало, смахивал внезапно навернувшуюся слезу, как голос его дрожал от волнения, когда он рассказывал о каком-нибудь благородном, возвышенном поступке! «И такая душа, — говорила она про себя, — такое сердце пали жертвой нравов огромного развращенного города!»

От этих размышлений у нее стало невыносимо тяжело на сердце; она поскорее вышла из павильона и, спасаясь от бывших свидетелей своего погибшего счастья, вернулась в замок. Проходя вдоль террасы, она вдруг увидела какую-то фигуру, идущую тихими шагами, под деревьями, в некотором отдалении. Сгустившиеся сумерки не позволяли различить, кто это такой; Эмилия подумала, что это, вероятно, кто-нибудь из слуг, но вот незнакомец, услышав ее шаги, вдруг обернулся к ней лицом, и ей показалось, что она видит перед собой… Валанкура!

Кто бы ни был незнакомец, он тотчас же шмыгнул в чащу влево и исчез; а Эмилия, устремив пристальный взор на то место, куда он скрылся, и дрожа так сильно, что едва держалась на ногах, простояла несколько мгновений точно окаменелая и почти в бессознательном состоянии. Опомнившись, она бросилась к дому; но и там она не решилась осведомиться, кто из домашних был сейчас в саду, боясь выдать свое волнение. Она удалилась к себе в комнату, чтобы в одиночестве хорошенько припомнить фигуру, вид и черты виденного человека. Но он промелькнул мимо нее так быстро и в потемках очертания его были так смутны, что она в точности ничего не могла припомнить; однако общий вид фигуры и быстрота, с какой она скрылась, внушали ей почти уверенность, что это был Валанкур. Правда, в иные минуты ей казалось, что ее фантазия, поглощенная мыслями о нем, вызвала его образ перед ее затуманенным взором; но это предположение было мимолетным. Если это был действительно Валанкур, она удивлялась, как он мог очутиться в Тулузе и пробраться в сад; но всякий раз, как она порывалась спросить, не был кто-нибудь посторонний впущен в парк, ее удерживало нежелание выдать свои сомнения; и так весь вечер она провела в догадках, беспокойстве и стараниях отогнать от себя назойливые мысли.

Но эти усилия оказались напрасными: ее осаждали самые противоречивые чувства при мысли, что Валанкур, может быть, находится поблизости: то она боялась, что это действительно так, то, напротив, жалела, что этого нет… Как ни пробовала она убедить себя, что не желает, чтобы незнакомец оказался Валанкуром, но сердце ее упорно противоречило рассудку.

Весь следующий день был занят посещениями разных соседей, прежних знакомых г-жи Монтони; они приходили изъявлять Эмилии свои соболезнования по случаю кончины ее тетки, вместе с тем приветствовали ее по поводу вступления во владение поместьями, и кстати старались выведать кое-что о Монтони и странных слухах, дошедших до них, о ее разрыве с Валанкуром; все это делалось с соблюдением строгих приличий, и гости удалялись с таким же спокойным достоинством, с каким приходили.

Эмилия утомилась всеми этими формальностями; ей были противны заискивания людей, которые раньше не находили ее даже достойной внимания, пока считали ее приживалкой г-жи Монтони.

«Наверное, — думала она, — в богатстве заключается какое-то волшебство, заставляющее людей раболепствовать перед ним, даже если это не сопряжено ни с какими выгодами для них самих! Как странно, что к дураку или негодяю, если он богат, относятся в свете с большим уважением, чем к хорошему, умному человеку, который беден!»

Только к вечеру она очутилась одна, и ей захотелось освежиться прогулкой по саду; но она боялась идти туда, чтобы опять не встретиться со вчерашним незнакомцем: что если вдруг он окажется Валанкуром!.. Все ее усилия подавить эту тревогу оказывались тщетными; тайное желание увидеть еще раз Валанкура так, чтобы он не мог видеть ее, побуждало ее сойти в сад, но осторожность и щекотливая гордость удерживали ее. В конце концов она решила избежать возможности встречи, воздержавшись от посещения сада в продолжение нескольких дней.

По прошествии недели она опять отважилась пойти туда, но на этот раз взяла с собой Аннету и не пошла дальше нижнего сада. При малейшем шелесте бриза в листве она вздрагивала — ей все чудилось, что кто-то прячется в чаще кустарников, и на каждом повороте аллеи она озиралась с пугливым ожиданием. Молча, в задумчивости, продолжала она свою прогулку, она так волновалась, что даже не могла разговаривать с Аннетой. А для Аннеты молчание и задумчивость были до того нестерпимы, что она сама наконец пустилась в разговоры со своей госпожой.

— Милая барышня, и с чего это вы все вздрагиваете? Уж верно слыхали о том, что у нас случилось?

— Что такое случилось? — отозвалась Эмилия упавшим голосом, стараясь сдержать свое волнение.

— Знаете, третьего дня ночью, барышня…

— Я ничего не знаю, Анне га, — проговорила ее госпожа костенеющим языком.

— Ну, да ведь третьего дня ночью к нам в сад забрался разбойник…

— Разбойник!..

— Я думаю, что разбойник, барышня, а то кто же еще?

— Где ты видела его, Аннета? — спросила Эмилия, озираясь и повернув назад к замку.

— Сама-то я не видела, а Жан — садовник — тот видел. Было часов двенадцать ночи, садовник шел через двор к черному ходу дома. Глянь-ка, кто-то пробирается по аллее против садовой калитки… Ну, конечно, Жан смекнул, в чем дело, и побежал за ружьем,

— За ружьем!.. — воскликнула Эмилия.

— Да, барышня, за ружьем; потом опять вышел во двор караулить. Смотрит — а тот опять тихо идет по аллее; потом прислонился к калитке, да так и уставился на наш дом, точно выбирал, в которое окно ему влезть.

— Ну, а ружье… ружье… — твердила Эмилия.

— Все в свое время… погодите, барышня. Жан рассказывает, что разбойник отпер калитку и прошел во двор; тогда Жан нашел, что пора спросить его, что ему нужно; он окликнул его и спросил, кто он такой и для чего забрел сюда? Но человек, не отвечая на вопросы, повернул вспять и шмыгнул в сад. Жан понял, что это значит, и выстрелил ему вслед.

— Выстрелил!.. — вскрикнула Эмилия.

— Да, выстрелил из ружья; но что с вами, барышня, отчего вы так побледнели? Человека не убили, я думаю, что нет; но если он и был убит, то товарищи унесли его. Поутру, когда Жан отправился искать его тело, он ничего не нашел, кроме следа крови на земле. Жан проследил кровь, чтобы узнать, куда скрылся незнакомец, но след пропадал в траве и…

Тут рассказ Аннеты был прерван; Эмилия окончательно потеряла присутствие духа и упала бы, если бы ее не подхватила горничная и не дотащила до ближайшей скамейки.

Когда Эмилия наконец пришла в себя после продолжительного обморока, она пожелала, чтобы ее отвели домой: она чувствовала себя слишком разбитой в эту минуту, чтобы стараться разузнавать что-нибудь о незнакомце или «разбойнике», который мог оказаться Валанкуром.

Отпустить Аннету, чтобы можно было плакать и размышлять на свободе, она стала ломать себе голову, припоминая в точности вид и фигуру незнакомца, виденного ею на террасе, и по-прежнему он представлялся ей не кем иным, как Валанкуром. Действительно, она уже почти не сомневалась, что это был он и что в него-то и стрелял садовник. По описанию Аннеты этот неизвестный не похож был на разбойника, да и трудно было допустить, чтобы разбойник покушался забраться один в такой большой дом.

Когда Эмилия почувствовала себя настолько оправившейся, чтобы выслушать то, что может рассказать ей Жан, она послала за ним; но он не сообщил ей никаких признаков, по которым можно было бы узнать, кто был раненный им незнакомец. Она строго побранила садовника за то, что он стрелял пулями, и приказала разузнать, нет ли того раненого в околотке. Затем она отпустила Жана, а сама оставалась в прежнем состоянии страшной неизвестности. Вся любовь ее к Валанкуру пробудилась от сознания его опасности, и чем больше она обдумывала это происшествие, тем сильнее укреплялось в ней убеждение, что это он посетил ее сад, чтобы облегчить томление несчастной любви среди обстановки своего погибшего счастья.

— Милая барышня, я никогда еще не видывала вас такой встревоженной! — говорила ей Аннета. — Успокойтесь: ведь, кажется, человек этот не убит…

Эмилия вздрогнула, возмущаясь безрассудством садовника, который вздумал выстрелить пулей.

— Я знала, что вы разгневаетесь, барышня, поэтому и не рассказала вам раньше про эту историю; да и садовник знал, что ему достанется. Он мне и сказал: «Аннета, — говорит, — пожалуйста, не говорите барышне. Ее спальня на другом конце дома, может, она не слышала выстрела. Она осерчает на меня, коли узнает, особенно когда увидит след крови. Но опять-таки, — прибавил он, — можно ли держать сад в порядке, коли не позволено даже выстрелить в разбойника, раз он туда забрался?»

— Ну, довольно об этом, — остановила ее Эмилия. — Оставь меня, уходи.

Аннета повиновалась, и Эмилия опять погрузилась в те же мучительные размышления, но потом она стала постепенно успокаиваться, остановившись на том предположении, что если этот незнакомец в самом деле Валанкур, то он несомненно пришел один; следовательно, он был в силах выбраться из сада без посторонней помощи, и значит, рана его не была особенно тяжелая.

Такими соображениями она старалась поддержать в себе мужество, пока слуги ее производили разведки по соседству; но дни шли за днями, и дело нисколько не разъяснялось. Эмилия молча страдала; наконец она не выдержала под гнетом тоски и беспокойства. С нею сделалась изнурительная лихорадка, и когда она по настояниям Аннеты прибегла к медицинской помощи, то врачи предписали ей, вместо всякого лекарства, свежий воздух, легкий моцион и развлечения. Но как достигнуть последнего условия? Однако она старалась, по мере сил, отвлечь свои мысли от предмета своего беспокойства и заняться заботами о чужом счастье, после того как она утратила свое собственное. Вечером, в хорошую погоду, она предпринимала поездки по соседству, посещая избушки некоторых бедных арендаторов: положение их она уже настолько изучила, что могла, даже не расспрашивая их, оказывать им деятельную помощь.

Нездоровье и дела, касающиеся ввода во владение имением, задержали ее в Тулузе гораздо дольше срока, назначенного ею для возвращения в «Долину», а теперь ей не хотелось уезжать из единственного места, где она могла получить разъяснения о предмете своих опасений. Но пришла пора, когда присутствие ее в «Долине становилось необходимым. Бланш уведомляла ее письмом, что она в настоящее время гостит с отцом в замке барона Сент Фуа и что они собираются посетить ее в „Долине“, как только та известит их о своем прибытии туда. В заключение письма Бланш прибавляла, что они задумали посетить ее в надежде, что удастся уговорить ее вернуться с ними в замок Ле-Блан.

Эмилия ответила на письмо своей юной подруги, сообщив ей, что через несколько дней она уже будет в «Долине», и затем занялась поспешными сборами в дорогу. Покидая Тулузу, она утешалась тем предположением, что если бы с Валанкуром действительно случилась беда, то за этот промежуток времени она успела бы узнать о ней.

Вечером накануне отъезда она пошла проститься с террасой и павильоном. Весь день стояла духота; но перед солнечным закатом прошел дождь и освежил воздух, придав лесам и пастбищам тот ярко — зеленый, веселый колорит, который так отраден глазу; дождевые капли, трепетавшие на кустах, сверкали при последних золотистых лучах заката; воздух был напоен дивным благоуханием трав, цветов и самой земли. Но прелестный вид, открывавшийся с террасы, уже не веселил сердца Эмилии. Она глубоко вздыхала, в то время как взор ее блуждал по чудной картине природы. Настроение ее духа было до такой степени удрученное, что она не могла без слез подумать о предстоящем ее возвращении в «Долину» и как будто вновь оплакивала кончину отца, точно это случилось лишь вчера. Дойдя до павильона, она села у открытого окна; устремив взор на далекие горы, возвышавшиеся над Гасконью и все еще окрашенные пурпуром заката, хотя солнце уже покинуло долину, она размышляла про себя: «Увы! скоро я вернусь на родину, но уже не встречу там нм отца, ни матери, с которыми я когда-то жила так счастливо, не увижу я больше никогда их улыбки привета, не услышу их ласкового голоса. Все будет холодно и бесприютно в родном доме, где когда-то царили радость и спокойствие!..» Слезы текли по ее щекам при воспоминании об отчем доме; некоторое время она всей душой отдавалась своему горю, но затем отогнала от себя грусть и упрекнула себя в неблагодарности: оплакивая умерших, как могла она забыть о друзьях, оставшихся в живых? Наконец она покинула павильон и террасу, не увидав ни тени Валанкура или кого-либо другого.

 

ГЛАВА XLIX

На другое утро, чуть свет, Эмилия выехала из Тулузы и к закату солнца прибыла в свое имение «Долину». Когда улеглось первое потрясение, которое она испытала при виде тех мест, где жили ее родители и где протекло ее счастливое детство, к грустным впечатлениям этого свидания примешалась и нежная, невыразимая радость. Время настолько притупило остроту ее горя, что теперь она с восторгом приветствовала каждый уголок, напоминавший о существах, дорогих ее сердцу, и она поняла, что «Долина» по-прежнему осталась ее любимым, родным домом. Одной из первых комнат она посетила бывший кабинет отца и уселась там в его кресле, воскрешая в своей памяти картины прошлого и проливая слезы, — но их никак нельзя было бы назвать слезами скорби.

В самый день приезда она была приятно поражена визитом почтенного г.Барро, поспешно явившегося приветствовать дочь уважаемого друга, вернувшуюся в давно покинутый отчий дом. Эмилию очень обрадовало посещение старого друга, и она провела целый час в интересной беседе с ним о делах минувших дней и о том, что случилось с каждым из них после того, как они расстались.

Было уже довольно поздно, когда ушел Барро, и Эмилия не успела сойти погулять в сад; зато на другое утро она с горячим чувством обошла каждое местечко, каждый уголок давно покинутого сада, и когда она проходила по роще, насаженной отцом, где они часто гуляли с ним, дружески беседуя между собой, в ее воображении с поразительной ясностью обрисовались его лицо, его улыбка, ей почудился даже звук его голоса… и сердце ее растаяло от этих нежных воспоминаний.

Кстати, осень была его любимым временем года: отец и дочь часто вместе восхищались разнообразными оттенками листвы и волшебными эффектами осенних теней в горах; и теперь та же картина пробудила у нее целый рой воспоминаний. Пока она задумчиво прохаживалась по саду, в голове ее сложилось следующее обращение к осени:

К ОСЕНИ

Прелестная осень! Твоя грустная краса Трогает мое сердце, когда я брожу в тени густого сада; Убаюканная твоими вздохами, я с грустью вспоминаю Картины прошлого, воскресшие в задумчивой душе! Любимые места, любимые друзья, давно умершие, вокруг меня, восстали, И вызвали и мысли нежные и тихую слезу печали! Слеза эта дороже для меня веселья!.. Твою прощальную улыбку я с грустью созерцаю, Сияющий наряд густого леса, Весь пейзаж далекий, тронутый осенней желтизною Извилистый поток, теперь окутанный густою тенью. Где только белый парус ловит солнца блик… ;.; , Но вдруг картина изменилась: Промчалась туча и волна опять блистает! Эмблема жизни — Так пестры ее предначертания. Так радость вдруг сменяет горе! И улыбка ясная лицо недавнего страдальца озаряет!

Приехав в «Долину», Эмилия первым делом навела справки о старой Терезе, бывшей служанке ее отца, которую, если помнит читатель, г.Кенель выгнал из дома, отдав его в аренду. Эмилии сказали, что старуха живет неподалеку в избушке, и Эмилия отправилась навестить ее; подходя к указанному месту, она была приятно удивлена, заметив, что домик стоит в прелестной местности, на зеленом склоне, осенен группой дубов и имеет необыкновенно уютный, опрятный вид. Она застала старушку в избе, отбирающей виноградные лозы; увидав свою молодую госпожу, она пришла в неописанный восторг.

— Ах, голубушка вы моя! — восклицала она. — А я думала, что мне уже никогда не приведется свидеться с вами на этом свете, когда я услыхала, что вы уехали в заморские края. Меня тут без вас жестоко обидели, барышня: взяли, да на старости лет и вытолкали из дома моего доброго барина!

Эмилия выразила ей свое сожаление, но уверила старуху, что она успокоит ее на старости лет; между прочим, она похвалила ее хорошенький домик.

Тереза со слезами благодарила барышню за доброе слово.

— Да, слава Богу, — прибавила она, — у меня уютный уголок, благодаря доброте одного друга, который спас меня от нужды, когда вы были далеко… Он и поселил меня здесь!.. Но довольно об этом…

— Кто же этот добрый друг? — спросила Эмилия. — Кто бы он ни был, я отныне готова считать его также и своим другом.

— Ах, барышня! этот друг запретил мне благовестить о его добром деле, — я не смею даже сказать, кто он такой. Но как же вы переменились с тех пор, как мы с вами расстались! Такая бледненькая, да худая! А улыбка все такая же, что у папеньки-покойника! Да, улыбка не изменится, как и доброта, которую он передал вам. Ох, горюшко! — бедные люди лишились в нем благодетеля!

Эмилия была растрогана этим напоминанием о ее отце; заметив это, Тереза переменила разговор.

— Слыхала я, барышня, — начала она, — будто г-жа Шерон вышла замуж за иностранца и увезла вас с собой за границу. Как-то она поживает?

Эмилия рассказала о смерти тетки.

— Увы! — промолвила Тереза, — если бы она не была родной сестрой моего господина, я бы и не любила ее — такая она была сердитая. Ну, а как поживает этот милый молодой барин, мосье Валанкур? Красивый юноша, да и добрый такой!.. Здоров он?

Эмилия пришла в сильное волнение.

— Да благословит его Господь! — продолжала Тереза. — Ах, дорогая моя, нечего конфузиться! ведь мне все известно! Вы думаете, я не знаю, что он влюблен в вас? В ваше отсутствие он беспрестанно приходил в замок и все бродил тут в страшной тоске! В каждую, бывало, комнату зайдет в нижнем этаже, а иной раз сядет в кресло, скрестит руки на груди, да так и просидит целый час, задумавшись и потупив глаза в землю. Очень любил он южную гостиную, — я ему сказала, что это была ваша комната; он подолгу оставался там, рассматривал картины, что вы рисовали, ваши книги. После он должен был вернуться в поместье брата, а потом…

— Ну, довольно, Тереза, — остановила ее Эмилия. — Как давно живешь ты в этой избушке и чем я могу помочь тебе? Хочешь здесь остаться или переселиться ко мне?

— Полно, барышня, — сказала Тереза, — не конфузьтесь же перед вашей бедной старой слугой; право же, нет ничего худого любить такого славного молодого человека!

У Эмилии вырвался глубокий вздох.

— А как он бывало любил говорить о вас! За это и я полюбила его. Впрочем, он больше все слушал, что я рассказывала, а сам говорил мало. Однако я скоро догадалась, зачем он ходил в замок. Бывало, отправится в сад и по террасе к большому дереву и там сидит целый день с одной из ваших книг в руках: но читал-то он мало, мне кажется. Раз случилось мне пойти самой в ту сторону — вдруг слышу: кто-то разговаривает. Кто бы такой? думаю себе; ведь никого я в сад не впускала, кроме шевалье. Вот подхожу тихонько — и что же? это шевалье и разговаривает с самим собою, да все про вас! Твердит ваше имя и вздыхает так тяжко! Я подумала, в своем ли он уме? — но ничего не сказала и поскорее ушла.

— Перестань об этих пустяках, — сказала Эмилия, пробуждаясь из своей задумчивости, — мне это не нравится.

— А когда мосье Кенель отдал имение внаем, я думала, что у шевалье сердце разорвется от горя!

— Тереза, — серьезно остановила ее Эмилия, — не смей больше произносить даже имени шевалье!

— Не произносить его имени, вот как! — воскликнула Тереза, — до каких времен мы дожили? А я так люблю шевалье больше всех на свете, после вас, барышня…

— Может быть, ты ошиблась, отдав ему свою привязанность, — возразила Эмилия, — стараясь скрыть свои слезы, — но как бы то ни было, мы с ним уже больше не увидимся.

— Не увидитесь?.. Я ошиблась?.. — восклицала Тереза. — Что же это такое? Нет, барышня, уж извините, а я не думала ошибаться — ведь это шевалье Валанкур поместил меня в этой избушке, это он помогал мне на старости лет, когда г.Кенель выгнал меня вон из дома моего покойного господина!

— Шевалье Валанкур! — отозвалась Эмилия, вся затрепетав.

— Да, барышня, он самый! хотя он и взял с меня слово, что я никому не скажу, но как могла я удержаться, услыхав, что о нем говорят дурно? Ах, дорогая моя барышня, я понимаю, что вы плачете, если поступили с ним жестоко, потому что более нежного сердца я еще не встречала ни у одного молодого человека! Он пришел мне на помощь в моей беде, когда вы уехали так далеко, а г.Кенель отказывался помочь и советовал мне опять поступить на службу. Увы! я уже слишком стара для этого! — Шевалье отыскал меня, купил мне эту избушку и дал мне денег на утварь; потом велел мне найти еще какую-нибудь бедную женщину, которая могла бы жить со мной, и распорядился, чтобы управляющий его брата выдавал мне содержание по четвертям, так что я могу жить безбедно. Подумайте-ка, барышня, ну разве нет у меня причин отзываться хорошо о шевалье Валанкуре?.. А между тем он не так богат, чтобы позволить себе такую благотворительность. Боюсь даже, что он вошел в изъян из-за своего великодушия — срок платежа за эту четверть уже давно истек, а денег все нет, как нет! Да не убивайтесь так, барышня: разве вам неприятно слышать про доброту бедного шевалье?

— Неприятно!.. — отозвалась Эмилия и еще сильнее заплакала. — Как давно вы не видали его?

— Да уж давненько, сударыня.

— А когда имели от него известие? — спросила Эмилия с усиливающимся волнением.

— Увы! не имела вовсе с той самой поры, когда он неожиданно уехал в Лангедок; это было вскоре после возвращения из Парижа. Срок выдачи денег давно уже миновал, а я до сих пор их не получаю. Начинаю беспокоиться — не случилось ли с ним беды какой!.. Не будь так далеко до Этювьера и не будь я хромая, уж я давно бы сбегала туда осведомиться, — а послать-то мне некого.

Беспокойство Эмилии о судьбе Валанкура дошло до крайней степени; так как приличие не позволяло ей самой послать слугу в замок его брата, то она поручила Терезе нанять кого-нибудь, кто бы мог сходить к управляющему от Терезиного имени и, попросив о выдаче четвертного содержания, кстати осведомиться о Валанкуре. Но пуще всего она умоляла Терезу никогда не упоминать ее имени в связи с именем Валанкура. Верная служба Терезы г.Сент Оберу служила ей ручательством, что она исполнит ее просьбу. Тереза радостно занялась отыскиванием какого-нибудь человека для исполнения поручения; затем Эмилия, снабдив ее некоторой суммой денег на жизнь, вернулась домой. Более чем когда-либо она скорбела о том, что такое золотое сердце, как у Валанкура, пришло в соприкосновение со светской порочностью: до глубины души ее трогало его деликатное внимание к ней самой, выразившееся в добром отношении к ее старой служанке.

 

ГЛАВА L

Между тем граф де Вильфор с дочерью Бланш приятно прогостили две недели в замке у барона и баронессы Сент Фуа; за это время они несколько раз предпринимали экскурсии в горы и приходили в восторг от романтической дикости Пиренейской природы. С сожалением распростился граф со своими старинными друзьями; он питал надежду скоро породниться с ними, так как решили, что молодой шевалье Сент Фуа, теперь провожавший их домой в Гасконь, будет обвенчан с Бланш, как только они вернутся в замок Ле-Блан. Путь из поместья барона к «Долине», родовому имению Эмилии, вел через самые дикие области Пиренеев, недоступные для экипажей; поэтому граф нанял для себя и для своего семейства несколько мулов, а также пару дюжих проводников, хорошо вооруженных и знакомых с этой горной местностью; проводники хвастались, что изучили, как свои пять пальцев, каждый кустик, каждую ложбинку, знают названия всех высших точек этой цепи Альп, каждое ущелье, каждую рощу, броды во всех потоках, через которые им придется переправляться, а также изучили в точности расстояния между пастушьими шалашами и охотничьими лачужками, мимо которых лежит их путь — эта последняя статья не требовала, впрочем, обширной памяти: жилища попадались очень редко в этих пустынях.

Граф выехал из замка Сент Фуа рано поутру с намерением переночевать в маленькой гостинице в горах, на полпути к «Долине»; гостиницу рекомендовали ему проводники, и хотя она преимущественно посещалась испанскими погонщиками мулов по пути во Францию и там нельзя было надеяться встретить большие удобства, но у графа не оставалось другого выбора — это был единственный постоялый двор по дороге.

После целого дня утомительного пути и бесконечных восторгов по поводу живописности края, путники очутились на закате солнца в лесистой лощине, сдавленной между крутыми утесами. Перед тем они проехали несколько миль, не встретив ни единого человеческого жилья, и только слышали несколько раз вдали унылое позвякивание овечьих колокольцев. Но теперь вдруг раздалась невдалеке веселая музыка, и в маленьком зеленеющем углублении между скал они увидели группу пляшущих горцев.

Граф не мог равнодушно относиться ни к чужой радости, ни к чужому горю, — он остановился полюбоваться на эту сцену незатейливого деревенского веселья. Группа французских и испанских крестьян, обитателей соседней деревушки, весело плясала, причем женщины били в кастаньеты, под музыку лютни и тамбурина. Но вот вдруг бойкая французская мелодия сменилась медленным, тягучим темпом, и две девушки принялись танцевать испанский паван.

Граф сравнивал эту незатейливую пляску со сценами веселья, еще недавно виденными в Париже, где искусственная краска на лицах танцующих никак не могла заменить природного румянца, где вместо непринужденного оживления царило одно жеманство, вместо искреннего веселья — притворство и аффектация, где самый воздух заражен пороком; граф вздыхал, размышляя, что естественная грация и невинные удовольствия процветают только в глуши — их нельзя встретить в странах цивилизованного общества. Но удлинняющиеся тени напомнили путешественникам, что им нельзя терять времени; покинув веселую группу поселян, они продолжали путь к маленькой гостинице, где должны были провести ночь.

Лучи заходящего солнца бросали желтый отблеск на сосновые и каштановые леса, покрывавшие нижние области гор, и сияли на снеговых пиках. Но вскоре и эти блики потухли, пейзаж принял более суровый характер, погрузившись в вечерний сумрак. Там, где раньше виднелся поток, теперь он был только слышен; где раньше дикие утесы представляли неистощимое разнообразие форм и очертаний, — теперь там торчала сплошная каменная груда; долину, сиявшую далеко внизу, как страшная пропасть, уже не видно было глазу. Печальный отблеск все еще держался на самых высоких вершинах Альп; они как бы смотрели с высоты на глубокий вечерний покой и делали тишину, разлитую в природе, еще более торжественной.

Бланш молча оглядывала местность и задумчиво прислушивалась к шуму сосен, тянувшихся темными линиями по горам, и к слабому вою барсука в горах, раздававшемуся по временам в вечернем воздухе. Но ее упоение сменилось страхом, когда она в полутьме заглянула в пропасть, зиявшую на краю дороги: ей почудились всевозможные фантастические опасности, таившиеся в этом мраке. Она спросила отца, далеко ли еще до гостиницы и не думает ли он, что опасно ехать в такой поздний час.

Граф повторил первый из этих вопросов, обратившись к проводникам, а те отвечали неопределенно, прибавив, что когда совсем смеркнется, то безопаснее было бы сделать привал и подождать, пока взойдет луна.

— Очевидно, теперь уже небезопасно ехать дальше, — сказал граф дочери.

Но проводники уверяли, что пока еще можно. Бланш, несколько ободрившись, опять отдалась приятной задумчивости, наблюдая, как разливаются сумерки над горами и лесами, как с каждой минутой скрываются от глаз и исчезают все мелкие подробности пейзажа и наконец остаются одни лишь общие очертания. Затем тихо пала роса; каждая ароматическая травка, каждый дикий цветок, распустившийся между скал, издавал сладкое благоухание; горная пчела забралась на свое цветущее ложе, замолкли все маленькие насекомые, днем весело жужжавшие в солнечных лучах, и раздался в отдалении, неслышный до тех пор, рокот многочисленных ручьев и потоков. Бодрствовали только летучие мыши; многие из них беззвучно проносились мимо Бланш, и она припомнила следующие строки, сообщенные ей Эмилией.

ЛЕТУЧАЯ МЫШЬ

Подальше от людей, от яркого дневного света Ты забиваешься в обросшую плющом, полуразрушенную башню, Или в густую чащу романтической долины, Где колдуны готовят свои мистические чары, Где таится мрачный ужас и глухая злоба… Но в тихий, сладостный вечерний час, Когда в дремоту погрузились томные цветы, Ты носишься по воздуху, как тень, Обманывая глаз, следящий за твоим полетом. Резвишься, мечешься и весело кружишься. Летишь навстречу страннику усталому, Когда он тихими шагами бредет тропой росистой, С индейских островов ты прилетаешь с колесницей лета, И сфера твоя — сумерки, путеводительница — вечерняя звезда.

Для пылкого воображения эти расплывчатые образы, носящиеся в вечернем сумраке, представляют больше прелести, чем яркие картины, залитые солнечным светом. Когда фантазия витает над пейзажами, отчасти ею же самою созданными, какая-то грусть охватывает нашу душу:

Тончайшие в нас будит чувства — И сладкую слезу восторга исторгает.

Отдаленный грохот потока, слабый шелест бриза среди листвы, далекие звуки человеческого голоса, которые то слышатся, то пропадают, — все это удивительно усиливает восторженное настроение души. Молодой Сент Фуа, несомненно одаренный пылкой фантазией и чуткий к энтузиазму, порою нарушал молчание, охватившее все маленькое общество, указывая Бланш на поразительные эффекты вечернего пейзажа. Бланш перестала трусить под влиянием речей своего жениха и отдалась таким же впечатлениям, как и он. Молодые люди беседовали между собой тихими, сдержанными голосами; на них действовала задумчивая тишина вечера и всей окружающей природы. Сердце молодого человека размягчалось под влиянием очаровательной природы, и от восхищения ею он постепенно перешел к своей любви: он все говорил, а Бланш слушала, до тех пор, пока наконец оба позабыли о горах, о лесах и волшебных иллюзиях сумерек.

Вечерние тени скоро сменились тьмою, наступившей несколько раньше обыкновенного, благодаря туману, который сгущался в горах и темными грядами полз по их склонам. Проводники предложили отдохнуть немного, пока не взойдет луна, прибавив, что, кажется, надвигается гроза. Оглядываясь вокруг и стараясь отыскать какое-нибудь пристанище, путники увидали на скале, пониже, какой-то предмет, смутно выделявшийся в потемках: они приняли его за шалаш охотника или пастуха и осторожными шагами направились в ту сторону. Однако ожидания их не оправдались; достигнув цели своих поисков, они убедились, что это монументальный крест, отмечавший место, где когда-то совершилось убийство.

В потемках не было возможности разобрать надписи на кресте; но проводники знали, что он был воздвигнут в память некоего графа де Белиара, зарезанного на этом самом месте шайкой бандитов, наводившей страх на эту область несколько лет тому назад; необычайные размеры памятника, по-видимому, подтверждали предположение, что он был воздвигнут для увековечения знатного вельможи. Бланш вздрагивала, слушая ужасающие подробности его судьбы, которые передавал один из проводников тихим, сдержанным тоном, точно пугаясь звуков собственного голоса; но пока они медлили у подножия креста, слушая его рассказ, вспышка молнии озарила скалы, вдали загрохотал гром, и перепуганные путники покинули это мрачное место убийства в поисках какого-нибудь убежища.

Выйдя на первоначальную дорогу, проводники старались позабавить графа различными историями о разбойниках и даже об убийствах, совершенных в тех самых местах, по которым они неизбежно должны были ходить, расписывая свои собственные неустрашимые подвиги и поразительные случаи спасения от разбойников. Главный проводник, то есть тот, который был вооружен лучше другого, вытащил один из четырех пистолетов, заткнутых у него за поясом, и поклялся, что из него он застрелил трех разбойников в течение года. Затем он помахал в воздухе складным ножом огромных размеров и приготовился рассказывать о поразительных экзекуциях, совершенных этим ножом, но его остановил Сент Фуа, заметивший испуг Бланш. Граф между тем исподтишка посмеивался над этими страшными историями и нелепым хвастовством проводника, — ему захотелось его поморочить. Шепнув Бланш о своем намерении, он принялся рассказывать свои собственные подвиги, стараясь перещеголять проводника в хвастовстве и доблестях.

Своим удивительным приключениям он так искусно умел придать правдивую окраску, что под влиянием их храбрость проводника значительно поколебалась, и они долго молчали посте того, как граф окончил свои рассказы. Словоохотливость главного проводника несколько поулеглась, зато зоркость его зрения и острота слуха удвоились: он с тревогой прислушивался к глухим раскатам грома, раздававшимся по временам, и часто замедлял шаги, когда поднявшийся порывистый ветер шелестел в соснах. Но вот вдруг он остановился, как вкопанный, перед группой пробковых дубов, нависших над дорогой, и выхватил из-за пояса пистолет, словно ожидая, что сейчас выскочат бандиты из-за деревьев. Тогда граф уже не мог удержаться от смеха.

Добравшись до площадки, немного защищенной от ветра нависшими скалами и рощей лиственниц, возвышавшейся над пропастью слева, наши путешественники, приняв во внимание, что проводники не знают, далеко ли еще осталось до гостиницы, решили отдохнуть здесь, пока взойдет луна, или пройдет гроза. Бланш, очнувшись к осознанию действительности, с ужасом глядела на окружающий мрак; при помощи Сент Фуа она сошла с мула и путешественники забрались в род пещеры, если можно так назвать неглубокую выемку, образуемую нависшей скалой. Высекли огня, развели костер, и пламя его придало всей картине немного больше веселости и уютности: весь день стояла жара, а ночи в этих горных областях всегда холодные. Костер был отчасти нужен и для того, чтобы не подпускать волков, водившихся в этих пустынных местностях.

На выступе скалы разложили провизию, и граф с семьей принялись за ужин, показавшийся особенно вкусным в такой непривычной, грубой обстановке. Когда окончили закусывать, Сент Фуа, нетерпеливо ожидавший восхода луны, пошел побродить по краю обрыва, направляясь к выступу, обращенному к востоку; но вся окрестность была еще окутана мраком, и тишина ночная нарушалась только шумом леса внизу да отдаленными раскатами грома, а по временам голосами путешественников, от которых он отделился. Сент Фуа с умилением и трепетом глядел на гряды мрачных туч, которые неслись в верхних и средних сферах воздуха, и на молнии, разрезавшие тучи то безмолвно, то порою в сопровождении громовых раскатов, отдававшихся в горах, причем весь горизонт и обрыв, над которым он стоял, мгновенно озарялись этими вспышками. После этого наступала тьма и выделялся костер, разведенный в пещере; пламя бросало отблеск на части противоположных скал и на макушки сосновых лесов, пониже, тогда как все углубления, казалось, хмурились, оставаясь в глубокой тени.

Сент Фуа остановился и устремил взор на картину, открывавшуюся перед ним в пещере: изящная силуэтка Бланш представляла контраст с могучей фигурой графа, сидевшего возле нее на обломке камня, и обе эти фигуры казались еще эффектнее на фоне, который образовали проводники в своих живописных костюмах и слуги, сопровождавшие графа. Интересен был и эффект освещения: оно падало светлым, бледноватым пятном на группу фигур, сверкая на оружии, тогда как зелень гигантской лиственницы, бросавшей тень на скалу сверху, горела темным багровым отблеском, почти незаметно сливавшимся с тьмою ночи.

Пока Сент Фуа любовался этой сценой, луна — огромная, желтая — поднялась над восточными вершинами и смутно озарила величие небес — массу испарений, сползавших вниз с обрыва, и слабые очертания далеких гор.

Какое наслаждение стоять над бездной, Как после бури на пустынном берегу И созерцать, как облака тумана Грядами ходят и волнуются вокруг.

Из этих романтических грез Сент Фуа был пробужден голосами проводников, повторявших его имя, — зов их разносился эхом между утесов, и казалось, будто его зовут сотни голосов. Молодой человек тотчас же успокоил встревожившихся за него графа и Бланш. Так как все-таки надвигалась буря, то они не покидали своего пристанища, и граф, поместившись между своей дочерью и Сент Фуа, старался развлечь трусившую Бланш беседой, касающейся естественной истории этого края. Он говорил о минеральных и ископаемых богатствах, находимых в недрах гор; о жилах мрамора и гранита, которыми они изобиловали; о наслоениях раковин, открытых близ вершин, на высоте многих саженей над уровнем моря и на громадном отдалении от его нынешнего берега; о грозных, пропастях и пещерах в скалах, о причудливых очертаниях гор и о разнообразных явлениях вселенной, носящих отпечаток всемирного потопа. От естественной истории он перешел к политическим событиям и явлениям, связанным с гражданской историей Пиренеев, назвал некоторые из самых замечательных крепостей, воздвигнутых Францией и Испанией в горных проходах, и привел краткий очерк наиболее знаменитых осад и столкновений, происходивших в давние времена, когда честолюбие впервые спугнуло уединение из этих горных пустынь и когда горы, где до тех пор раздавался лишь грохот потоков, огласились звоном оружия и обагрились человеческой кровью.

Бланш, с напряженным вниманием слушала эти рассказы, придававшие особенный интерес этим местам; она чувствовала некоторое волнение от сознания, что у нее под ногами та самая почва, где разыгрывались все эти кровопролитные события; вдруг ее мечтательное настроение было нарушено каким-то звуком, принесенным ветром: то был отдаленный лай сторожевой собаки. Путешественники прислушивались с горячей надеждой; ветер усиливался, и им казалось, что звуки доносятся очень издалека. Проводники же почти не сомневались, что лай несется с постоялого двора, который они ищут, поэтому граф решил продолжать путь. Скоро луна стала давать более яркий, хотя все еще довольно неопределенный свет, так как ее беспрестанно заволакивали тучи; и путешественники, направляясь по звуку, стали подвигаться вперед по краю обрыва, предшествуемые одиноким факелом, пламя которого боролось с лунным светом; проводники, надеясь добраться до постоялого двора вскоре после солнечного заката, не позаботились припасти побольше факелов. Молча, осторожно пробирались они по звуку, раздававшемуся лишь от времени до времени; наконец лай совершенно замолк. Проводники старались, однако, направлять свой путь в то место, откуда он раньше доносился; но глухой рев потока вскоре заглушил все звуки, и вот они подошли к грозной пропасти: дальше невозможно было подвигаться. Бланш слезла со своего мула; граф и Сент — Фуа сделали то же, между тем как проводники ходили по краю пропасти, ища какого-нибудь моста, хотя бы первобытного, для переправы на ту сторону; наконец они признались в том, что граф давно уже подозревал, а именно, что они окончательно сбились с дороги.

На некотором расстоянии отыскали наконец первобытную, опасную переправу, в виде огромной сосны, поваленной через пропасть, вероятно, каким-нибудь охотником, в погоне за козой или волком. Все путешественники, за исключением проводников, с трепетом глядели на альпийский мостик без перил, по бокам которого зияли пропасти: свалиться с него значило убиться насмерть… Проводники, однако, приготовились вести по нему мулов, между тем как Бланш стояла вся дрожа на краю и слушала рев потока, который устремлялся со скалы, наверху осененной высокими соснами, оттуда низвергался вниз в глубокую пропасть, где его пена сверкала при лунном свете. Бедные животные двинулись по опасному мосту с инстинктивной осторожностью, не пугаясь шума водопада и не обманываясь темной тенью, бросаемой поперек их пути нависшей зеленью. Вот тут-то одинокий факел, до тех пор приносивший мало пользы, оказался неоценимым сокровищем. Бланш, трепещущая, испуганная, старалась собраться с духом, — впереди нее шел жених, отец поддерживал ее под руку, и вот она пошла за красным пламенем факела и благополучно переправилась на ту сторону.

По мере того, как они подвигались дальше, две гряды утесов тесно подступали друг к другу, образуя узкий проход, на дне которого грохотал поток, через который они только что переправились. Но опять их подбодрил лай собаки, сторожившей, очевидно, стадо овец в горах, охраняя их от ночного нападения волков. Звук слышался уже гораздо ближе прежнего; путники радовались надежде скоро добраться до убежища, где можно отдохнуть, как вдруг в отдалении мелькнул огонек. Мелькнул он на высоте, повыше их тропинки, потом скрылся, потом опять показался, как будто качающиеся ветви деревьев по временам скрывали его из виду. Проводники аукнули изо всех сил, но в ответ им не послышалось человеческого голоса; наконец, прибегнув к более действенному средству обратить на себя внимание, они выстрелили из пистолета. Но пока они прислушивались в тревожном ожидании, шум, произведенный выстрелом, один разносился между утесов; постепенно эхо ослабевало и совсем замерло, но дружеского голоса все не было слышно. Однако огонек, виденный раньше, стал яснее, и вскоре ветром стало доносить какие-то смутные голоса. Но когда проводники принялись опять громко звать, голоса мгновенно смолкли и свет исчез.

Бланш совсем изнемогала от усталости, беспокойства и страха; соединенным усилием отца и Сент Фуа едва удавалось поддерживать в ней некоторую бодрость духа. Они продолжали подвигаться вперед и вдруг увидели на вершине скалы какой-то предмет, в который ударили в ту минуту яркие лучи луны: оказалось, что это сторожевая башня. Судя по ее положению и по некоторым другим признакам, граф пришел к убеждению, что это так; думая, что огонек виднелся именно оттуда, он старался ободрить дочь свою близкой надеждой на отдых и убежище, хотя бы самое незатейливое: многого нельзя было и ожидать от полуразрушенной сторожевой вышки.

— Таких сторожевых вышек было воздвигнуто множество в Пиренейских горах, — заметил граф, которому хотелось развлечь Бланш и успокоить ее страхи, — оттуда извещали о приближении неприятеля посредством огней, которые зажигались на верхушке этих сооружений. Таким путем иногда передавались сигналы с одного поста на другой вдоль всей пограничной линии, протяжением в нескольких сот миль. И вот, когда являлась надобность, подстерегающие войска выступали из своих крепостей или из лесов и шли на защиту какого-нибудь важного прохода; расположившись там на высотах, они нападали врасплох на удивленного неприятеля, идущего по долине внизу, обломками камней сея среди них смерть и поражение. Старинные форты и сторожевые вышки над главными горными проходами в Пиренеях тщательно сохраняются; но некоторые из второстепенных пришли почти в полное разрушение и в настоящее время превращены в мирные жилища охотников или пастухов, которые после дневного труда удаляются в эти башни со своими верными собаками и у пылающего очага забывают и трудности погони за зверем, и хлопотливое собирание стада; здесь они находят себе приют и защиту от ночной бури.

— Но разве всегда бывают такие мирные обитатели в этих башнях? — полюбопытсвовала Бланш.

— Не всегда, — отвечал граф, — иной раз они служат убежищем для французских и испанских контрабандистов, которые перевозят через горную цепь контрабандные товары из своих стран; особенно много испанцев занимаются этим ремеслом; против них посылают сильные отряды королевских войск. Эти авантюристы, зная, что если они попадутся, то принуждены будут искупить нарушение закона жесточайшей казнью, совершают свои экспедиции большими шайками и хорошо вооружены; их отчаянность часто устрашает солдат. Впрочем, контрабандисты ищут только чтобы их оставили в покое, и никогда не вступают в бой, когда могут этого избегнуть; войска тоже, сознавая, что в этих стычках им угрожает опасность, а слава почти недостижима, дерутся неохотно; поэтому редко дело доходит до столкновения, но уж если оно случается, то всегда оканчивается отчаянным, кровопролитным боем. Но ты меня не слушаешь, Бланш, — прибавил граф, — прости, что я надоел тебе такой скучной материей; но посмотри, вон там стоит озаренное луною здание, куда мы стремились. Слава Богу, нам посчастливилось достигнуть его раньше, чем разразилась буря.

Бланш, подняв глаза, увидела, что они действительно находятся у подошвы утеса, на вершине которого стояло здание; но света там не было видно; лай собаки также пока прекратился, и у проводников уже явилось сомнение, туда ли они направлялись. На расстоянии, да еще при тучах, то и дело застилавших луну, здание казалось обширнее, чем обыкновенно бывают эти одинокие сторожевые вышки; главная трудность состояла в том — как взобраться на утес: на обрывистом склоне его не видно было ничего похожего на тропинку.

Проводники пошли вперед с факелом, чтобы поближе осмотреть утес, а граф с Бланш и молодым Сент Фуа остались у подошвы его, под тенью деревьев; граф опять пробовал скоротать время в разговорах, но душою Бланш овладела мучительная тревога. Тогда граф потихоньку стал советоваться с Сент Фуа о том — желательно ли, если найдут доступную тропинку, забираться в здание, которое, быть может, служит притоном для бандитов. Оба сообразили, что их отряд довольно многочислен, причем некоторые из людей хорошо вооружены; и если принять во внимание опасности, сопряженные с ночевкой под открытым небом в пустынной местности, да еще в грозу и бурю, то пожалуй и выйдет, что следует рискнуть искать убежища в этой башне кто бы ни были ее обитатели; но отсутствие огня и мертвое безмолвие, царившее вокруг здания, по-видимому, опровергали предположение, что оно обитаемо.

В эту минуту крик проводников привлек их внимание; через некоторое время вернулся один из слуг графа с известием, что найдена тропинка. Все бросились тотчас же вслед за проводниками и стали карабкаться по узкой, извилистой дорожке, высеченной в скале между карликовыми деревьями; после многих усилий и некоторой опасности путники достигли вершины утеса, где оказалось несколько полуразрушенных башен, окруженных массивной стеною и частью освещенных луной. Пространство вокруг здания было пустынно и, по-видимому, заброшено; но граф был осторожен.

— Пробирайтесь беззвучно, — промолвил он тихим голосом, — пока мы осмотрим здание.

Пройдя молча несколько шагов, они остановились перед воротами, казавшимися грозными даже в их разрушенном состоянии, и после минутного колебания прошли во двор; но тут опять остановились у входа на террасу, которая тянулась по краю обрыва. Над нею возвышался главный корпус здания, которое вблизи оказалось вовсе не сторожевой вышкой, а одною из тех старинных крепостей, которые от ветхости и небрежения превратились в руины. Некоторые части ее, однако, уцелели; она была сооружена из серого камня, в тяжелом саксонско-готическом стиле, с огромными круглыми башнями и устоями соответственных размеров; арка больших ворот, как будто сообщавшаяся с сенями здания, была круглая, как и окно над нею. Величавый вид, вероятно, отличавший это сооружение во дни его былого могущества, теперь усугублялся его поломанными зубцами, полуразрушенными стенами и громадной массой камней, наваленных на обширном дворе, теперь безлюдном и заросшем травой. В этом же дворе виднелись останки исполинского дуба: очевидно, он процветал и пришел в разрушение вместе со зданием, которое он как будто хмуро охранял своими немногими уцелевшими ветвями, лишенными листьев и покрытыми мхом; по громадным размерам этих ветвей можно было судить о том, каким гигантским было дерево в былые века. Крепость эта, несомненно, была когда-то чрезвычайно могущественной, и по своему положению на утесе, нависшем над глубокой лощиной, обладала огромной силой обороны и способностью держать неприятеля в страхе: глядя на нее, граф удивлялся, как допустили, чтобы она пришла в разрушение, и ее теперешнее запустелое, заброшенное состояние возбудило в нем какое-то тоскливое чувство. В то время, как он отдавался этим впечатлениям, ему показалось, что внутри здания доносится звук отдаленных голосов, нарушая мертвую тишину, и он опять окинул пытливым взором фасад здания, но огня нигде не было видно. Тогда он решил обойти кругом форта, чтобы пробраться в ту отдаленную часть его, откуда, по-видимому, неслись голоса, и посмотреть, не видно ли там огонька, прежде чем отважиться постучаться в ворота; для этой цели он вошел на террасу, где в толстых стенах еще виднелись остатки пушек, но не успел он сделать несколько шагов, как его остановил громкий лай собаки изнутри, как ему показалось, тот же самый лай, который направил путешественников в эту сторону. Теперь уже нельзя было сомневаться, что здание обитаемо; граф вернулся, чтобы посоветоваться с молодым Сент Фуа, следует ли им домогаться, чтобы их впустили внутрь, так как одичалый вид здания немного поколебал его прежнюю решимость; но после вторичного совещания он решил все-таки подчиниться первоначальным соображениям. Он отрядил одного из своих слуг постучаться в ворота; тот отправился исполнять это распоряжение, как вдруг в бойнице одной из башен показался свет, и граф громко позвал; не получив ответа, он сам пошел к воротам и ударил в них окованным железом шестом, помогавшим ему карабкаться по круче. Когда замерло эхо, пробужденное этим стуком, возобновившийся лай (теперь уже лаяла не одна собака, а несколько) был единственным звуком, послышавшимся в ответ. Граф отступил на несколько шагов, чтобы взглянуть, есть ли еще свет в башне; заметив, что света нет, он опять вернулся к порталу, и уже поднял шест, чтобы ударить еще раз, как вдруг ему показалось, что слышится шум голосов внутри здания, и он остановился прислушаться. Догадка его подтвердилась, но голоса были чересчур отдаленны и доносился только смутный гул; тогда граф всей тяжестью ударил шестом об ворота, затем наступила глубокая тишина. Очевидно, обитатели здания услышали шум, и осторожность их относительно впуска незнакомцев произвела благоприятное впечатление на графа.

— Наверное, это охотники, или пастухи, — сказал он себе, — как и мы, они, должно быть, заблудились и приютились здесь на ночлег, а теперь боятся впустить чужих, предполагая, что это разбойники. Постойте, я постараюсь успокоить их.

С этими словами он громко крикнул:

— Мы люди смирные, просим приюта на ночь!

Через несколько минут внутри послышались шаги — и чей-то голос спросил:

— Кто там зовет?

— Друзья, — отвечал граф, — отоприте ворота и узнаете все.

Слышно было, как отодвигались тяжелые засовы; вслед затем показался человек, вооруженный охотничьим копьем.

— Что вам нужно в такой поздний час? — осведомился он. Граф поманил к себе своих слуг, потом ответил, что он желал бы узнать дорогу к ближайшей избушке.

— Разве вы так мало знакомы со здешней местностью, что не знаете, что никакой избушки нет на расстоянии нескольких миль? Я не могу указать вам дорогу; ищите сами, вот и луна взошла.

Сказав это, он собрался захлопнуть ворота, и граф уже поворачивал назад, не то разочарованный, не то испуганный, как вдруг раздался другой голос над ним; взглянув кверху, граф увидал огонь и чье-то лицо за решеткой окна.

— Стой, друг, ты сбился, что ли, с дороги? — спросил незнакомец. — Небось вы такие же охотники, как и мы? Погодите, я сейчас выйду к вам.

Голос замолк, свет исчез. Бланш была испугана видом человека, отпиравшего ворота, и стала просить отца уйти отсюда, не долго думая; но граф заметил охотничье копье в руках незнакомца, а слова, произнесенные из башни, побуждали его выждать, что будет дальше. Ворота скоро отворились: появилось несколько человек в охотничьей одежде; выслушав объяснение графа, они сказали, что приглашают его отдохнуть и провести ночь в их жилище. С необыкновенной учтивостью они попросили его войти и принять участие в их ужине, за который они как раз собираются садиться. Граф, все время внимательно наблюдавший этих людей, пока они говорили, держался с опаской и довольно недоверчиво. Но, с другой стороны, он очень устал, боялся надвигающейся грозы и ему не хотелось блуждать в горах в глухую полночь; кроме того, доверяя силе и численности своих слуг, он после некоторого раздумья решил принять приглашение. С этим намерением он созвал своих слуг, и те, обойдя башню, позади которой они молча слушали эти переговоры, последовали за своим господином, Бланш и Сент Фуа внутрь крепости. Незнакомцы ввели их в большую, мрачную залу, которую только отчасти можно было рассмотреть при свете очага, пылавшего в дальнем конце ее; вокруг очага сидели четверо людей в охотничьих костюмах, а у ног их, растянувшись, спали несколько собак. В середине залы стоял большой стол, а над очагом жарилось жаркое, часть какого-то крупного зверя. Когда подошел граф, люди встали; собаки, приподнявшись, свирепо покосились на пришельцев, но, услыхав голоса своих хозяев, успокоились и остались в прежних позах у очага.

Бланш оглядела огромную, мрачную залу, потом бросила взгляд на людей и на отца; тот, весело улыбаясь ей, обратился к охотникам:

— Какой гостеприимный очаг, — молвил он, — пламя так живительно действует на человека после долгой ходьбы по здешним суровым пустыням. Ваши собаки измучены. Удачна ли была охота?

— Как обыкновенно, — отвечал один из людей, сидевших раньше у огня, — мы бьем дичь почти наверняка.

— Вот тоже товарищи-охотники, — заговорил один из тех, которые привели в залу графа с его свитой, — они заблудились в горах, и мы сказали им, что здесь, в крепости, хватит места на всех.

— Правда, правда! — подхватил один из его товарищей, — а вам как повезло на охоте, братцы? Вот мы так убили двух серн; ведь недурно, а?

— Вы ошибаетесь, друг мой, — отвечал граф, — мы вовсе не охотники, а просто путешественники; но если вы позволите нам принять участие в охотничьем ужине, то мы будем очень рады и отблагодарим вас за ваше угощение.

— Так садитесь же, брат мой, — пригласил один из хозяев. — Жак, подбрось-ка топлива в очаг, скоро козленок наш поспеет. Принеси стул для барышни. Мадемуазель, не угодно ли отведать нашей водки? Настоящая барцелонская и светлая, как слеза.

Бланш робко улыбалась и хотела было отказаться, но отец перебил ее, взяв с добродушным видом предложенный ей стакан; а мосье Сент Фуа, сидевший с нею рядом, пожал ее руку и бросил на нее подбодряющий взгляд; вдруг внимание Бланш привлек какой-то человек, молча сидевший у огня и наблюдавший Сент — Фуа серьезным, пристальным взором.

— Вам здесь весело живется! — заметил граф. — Жизнь охотника — приятная, здоровая жизнь; отдых сладок после такого труда.

— Да, — согласился один из хозяев, — жизнь наша довольно приятная. Но мы проводим здесь только летние и осенние месяцы; зимой тут жить скучно, а вздувшиеся потоки делают охоту невозможной.

— Это жизнь свободная, раздольная, что и говорить! — сказал граф, — право, мне очень хотелось бы провести месяц-другой по-вашему.

— Здесь лафа и нашим ружьям, — вставил один из людей, стоявших позади графа, — здесь водится множество превкусной пернатой дичи, питающейся диким тмином и травами, растущими в долинах. А кстати, там, в каменной галерее, висит связка дичи; ступай-ка, принеси ее сюда, Жак, мы ее зажарим.

Граф стал расспрашивать о способах преследования дичи среди скал и пропастей в этой романтической местности и с интересом слушал какой-то любопытный охотничий рассказ, как вдруг у ворот раздался звук рога. Бланш пугливо оглянулась на отца; тот продолжал разговаривать об охоте, хотя на лице его отразилось некоторое беспокойство и он беспрестанно обращал взор в ту часть залы, которая была ближе к воротам. Опять прозвучал рог, и вслед затем раздались громкие крики.

— Это наши товарищи вернулись с дневной работы, — проговорил один из людей, лениво подымаясь с места и идя к воротам. Через несколько минут появилось еще двое людей с ружьями через плечо и с пистолетами, заткнутыми за пояс.

— Ну, что у вас тут нового, ребята, что нового? — говорили они подходя.

— А вам, братцы, повезло ли? — отозвались их товарищи. — Принесли с собою ужин? Если нет, то ничего и не получите.

Ха, а вы кого это привели сюда? — заговорили новоприбывшие на ломаном испанском языке, заметив графа и его свиту. — Откуда они — из Франции или из Испании? Где это вы их, черти, подцепили?

— Они повстречались с нами, — отвечал громко один из их товарищей на чистом французском языке. — Вот этот барин со своей свитой заблудились в горах и просили ночлега у нас в крепости.

Новоприбывшие ничего не ответили, но сбросили с плеч котомки и вытащили оттуда несколько связок дичи. Мешок грузно шлепнулся об пол и внутри его сверкнуло что-то яркое, металлическое; граф это заметил и с еще большим вниманием начал рассматривать человека, державшего котомку. Это был дюжий, рослый парень, с суровым лицом и короткими, вьющимися черными волосами. Вместо охотничьего платья на нем был надет поношенный военный мундир; на толстых ногах его в коротких штанах были зашнурованы сандалии. На голове торчала кожаная шапка, несколько похожая формой на старинный римский шлем, но насупленные под ним брови скорее напоминали варваров, покоривших Рим, чем самих римских солдат. Граф, наконец отвернулся от него и некоторое время сидел молча, задумавшись; потом, снова подняв глаза, он заметил какую-то фигуру, стоявшую в отдаленном углу залы и пристально уставившуюся на Сент Фуа, который в это время разговаривал с Бланш и не замечал этого пристального взора. Вскоре граф увидел, что этот самый человек через плечо другого, одетого в солдатский мундир, также пристально воззрился на него самого. Он отвел взор, встретившийся с глазами графа, и тот почувствовал, что им вдруг овладело подозрение, но боялся, чтобы его лицо не выдавало тревоги: он заставил себя через силу улыбнуться и обратился к Бланш с каким-то незначительным замечанием. Оглянувшись опять, он убедился, что солдата и его товарища уже нет в зале.

Тот, кого звали Жаком, вернулся из каменной галереи.

— Мы там развели огонь и птицы жарятся, — объявил он, — стол уже накрыт, пойдем туда, там потеплее будет, чем здесь.

Товарищи одобрили это перемещение и пригласили гостей пройти в галерею. Но Бланш молча, с беспокойством озиралась, а Сент Фуа переглянулся с графом. Тот заявил, что предпочитает остаться здесь: он так уютно расположился у очага. Охотники же настаивали на переселении в галерею с такой видимой приветливостью, что граф, хотя и сомневался в душе, но боялся выдать свою тревогу и наконец согласился пойти за ними. Длинные, полуразвалившиеся ходы, по которым они направились, несколько пугали графа, но на дворе страшно грохотал гром и было бы опасно покидать это крытое убежище; поэтому он не стал раздражать своих хозяев, показывая, что не доверяет им. Охотники шли впереди с фонарем; граф и Сент Фуа, из любезности, взялись разделить их труд и несли каждый по табурету, а Бланш шла сзади колеблющимися шагами. По пути она зацепила платьем за гвоздь, вбитый в стене, остановилась и стала кропотливо освобождать свое платье; между тем граф, разговаривая с Сент Фуа и не заметив, что она отстала, повернули со своим проводником за угол коридора, и Бланш осталась одна в потемках. Раскаты грома заглушали ее зов; отцепив платье, она побежала за ними следом, по крайней мере, так ей показалось. Огонь, мелькавший в отдалении, подтверждал ее предположение. И вот Бланш, сбившись с пути, направилась к какой-то отворенной двери, откуда лился свет, думая, что эта комната и есть каменная галерея, о которой упоминал один из охотников. Оттуда слышались голоса; Бланш остановилась в нескольких шагах от двери, чтобы удостовериться, туда ли она идет. При свете лампы, висевшей с потолка, она увидела четырех каких-то людей, сидевших вокруг стола и, очевидно, державших совет. В одном из них она узнала того самого, который с таким пристальным вниманием разглядывал Сент Фуа: он говорил убежденным, хотя сдержанным тоном; другой горячо возражал ему. Вдруг все четверо загалдели разом, резкими грубыми голосами. Бланш страшно испугалась, увидев, что тут нет ни отца ее, ни жениха; ее встревожили зверские лица и дикие жесты этих людей; она хотела торопливо повернуть назад, чтобы разыскать наконец галерею, но вдруг услыхала, как один из незнакомцев сказал:

— Полно спорить! Ну, какая тут опасность? Последуйте моему совету и опасности ровно никакой не будет — схватите этих главных, а с остальными расправа легкая…

Бланш, пораженная этими словами, остановилась, как вкопанная, чтобы слушать дальше.

— С остальных и взять-то нечего, — заметил один из людей. — Я никогда не стою за то, чтобы проливать кровь, если можно этого избегнуть — покончим-ка с теми двумя и готово дело: остальные пусть убираются.

— Ишь, как хорошо ты рассудил! — возразил первый злодей со страшным проклятием. — Славно! Чтобы они пошли, да разболтали, как мы расправились с их господином; ведь на нас пошлют королевские войска, а те потащат нас к колесу! Ты всегда был умником, парень. Небось, забыл канун Фомина дня в прошлом году?

У Бланш сжалось сердце от ужаса. Первым ее побуждением было поскорее отойти от двери; но ее дрожащие ноги отказывались повиноваться; спотыкаясь, сделала она несколько шагов в более темный угол коридора, но волей-неволей принуждена была слушать дальше страшные совещания головорезов; что они действительно бандиты — в этом она теперь уже не могла сомневаться. Через минуту до нее долетели такие слова:

— Так неужто же ты хочешь, чтобы укокошили всю компанию?

— Так что ж — их жизни стоят наших! — возразил ему товарищ. — Если мы не убьем их, то они подведут нас, и мы будем повешены. Уж лучше же им умереть, чем нам попасть на виселицу…

— Лучше, лучше! — закричали товарищи.

— Совершить убийство — ненадежный путь, чтобы избегнуть виселицы! — сказал первый злодей, — не один честный малый попадал в петлю таким манером!

Настало молчание; очевидно, все задумались и соображали.

— Черт побери наших молодцов, — нетерпеливо воскликнул один из разбойников, — давно уже им следовало бы вернуться; будь они тут, наше дело было бы совсем просто. Уж я вижу, что сегодня нам никак не справиться — нас меньше числом, чем противников; утром они захотят уйти, а как их удержишь иначе, как силком?

— Я уже обдумал один план: он пригодится, — заявил один из душегубов, — если бы можно было спровадить обоих кавалеров втихомолку, то с остальными легко было бы распорядиться.

— Славный план, ей-Богу! — заметил другой с презрительной улыбкой: — все равно, что сказать — если бы я мог прогрызть стену тюрьмы, то был бы на воле! Ну, как же прикажешь покончить с ними втихомолку?

— Очень просто: — отравить их! — подсказали товарищи.

— Прекрасно сказано! — одобрил второй злодей. — Смерть будет медлительная и это удовлетворит мою месть. Пусть остерегаются эти бароны дразнить нас!

— Сына-то я узнал сразу, — проговорил тот человек, которого Бланш видела наблюдающим молодого Сент Фуа, — меня он не знает, а вот отца я запамятовал.

— Ну, говори что хочешь, — сказал третий злодей, — только не верю я, чтобы это был барон, а ведь мне он должен быть также известен, как и вам; ведь я был в числе наших храбрецов, которые производили нападение на него, а потом пострадали.

— А я-то разве там не был? — вмешался первый злодей. — Говорят вам, это и есть сам барон; да и не все ли равно, барон это, или другой кто… нельзя же выпускать из рук такой добычи… не часто нам выпадает такое счастье! Ведь и так мы постоянно подвергаемся опасности колесования за то, что провезем несколько фунтов табаку в ущерб королевской фабрике, или опасности сломать себе шею, гоняясь за дичью… Изредка лишь приходится ограбить какого-нибудь брата-контрабандиста или странствующего богомольца; так неужто же упускать такой приз? При них столько добра, что нам на весь наш век хватит.

— Ну, это для меня не самое главное…— возразил третий разбойник. — Только, если это в самом деле барон, то мне хотелось бы хорошенько потешиться над ним и отомстить за наших храбрых товарищей, которых по его милости вздернули на виселицу…

— Ладно, ладно, толкуй, — сказал первый, — говорят тебе, барон повыше будет ростом.

— К черту твою проклятую болтовню! — крикнул второй негодяй. — Выпустим мы его, что ли, из рук, или не выпустим? Если мы еще долго будем мямлить, то они раскусят, в чем дело, и удерут, не спросивши у нас позволения. Кто бы они там ни были, они люди богатые. Гляди-ка, сколько слуг! А видал ты, какой перстень на пальце у того, которого ты называешь бароном? Ведь алмаз чистейшей воды; но теперь его уже не видать: он заметил, что я смотрю на его палец, и снял перстень.

— Да, да! а видал ты картинку на шее у барышни? Та до сих пор не сняла ее, — заметил первый злодей, — эта штучка все болтается у нее на шее; кабы она не блестела так сильно, я бы и не приметил: она ее наполовину скрыла в складках платья; кругом все алмазы насажены… и страсть как их много…

— Но вот вопрос, как бы нам все это ловчее обделать? — вмешался второй разбойник. — Потолкуем-ка об этом ладком; нечего бояться, что будет мало добычи, но вот как бы захватить ее?

— Твоя правда, надо это обсудить хорошенько и помни, нельзя терять ни минуты.

— Я стою за яд, — заметил третий, — но подумай, как их много — человек девять-десять вооруженных верзил: когда я увидал, что их такая уйма стоит у ворот, я было и впускать их не хотел, право! да ведь и ты небось тоже…

— Я подумал, что они все-таки наши враги, — сказал второй, — поэтому я не очень-то смотрел на то, сколько их.

— Зато теперь тебе придется-таки смотреть, иначе худо будет. Нас шестеро — не больше, как же нам справиться с десятью открытой силой? Говорят вам, надо некоторым из них всыпать хорошую порцию зелья, а потом с остальными уж можно будет справиться.

— А я скажу тебе еще лучший способ, — нетерпеливо вставил другой. — Подойди-ка сюда поближе.

Бланш, слушавшая весь этот разговор в неописуемом страхе, уже не могла разобрать, что они говорили дальше: злодеи понизили голоса; но надежда на то, что она еще может спасти своих близких от погибели, вдруг оживила ее мужество и придала ей силу; она решила отправиться отыскивать галерею. Однако ее ужас и окружающая темнота помешали исполнению этого намерения. Она прошла несколько шагов почти в полном мраке; нога ее споткнулась о ступеньку поперек коридора, и она упала.

Шум падения встревожил бандитов; они сразу замолчали, потом все выскочили в коридор посмотреть, кто подслушивал их беседу. Бланш видела, что они приближаются, успела заметить их зверские, разгоряченные лица, но прежде чем она могла подняться, они увидели ее и схватили… затем поволокли в ту же комнату, где только что совещались; на вопли ее они отвечали страшными ругательствами и угрозами.

Войдя в комнату, они опять стали совещаться между собою, что делать с захваченной девицей.

— Сперва надо разузнать, что она слышала? — сказал главный разбойник.

— Долго ли вы простояли в коридоре, барышня, и зачем сюда забрались?

— Сперва давайте-ка сюда вашу картинку, — сказал другой его товарищ, подходя к дрожащей Бланш.

— Прелестная дама, с вашего разрешения — давайте вашу картинку, не то мы сами возьмем.

Бланш, умоляя о пощаде, тотчас же отдала миниатюру, между тем как другой негодяй расспрашивал ее относительно того, что она слышала из их разговора; ее смущение и испуг слишком ясно выражали то, что язык ее не решался высказать; злодеи многозначительно переглянулись между собой, и двое из них отошли в дальний угол, как бы для совещания.

— Ей-ей это настоящие, неподдельные бриллианты, — клянусь св.Петром! — воскликнул разбойник, рассматривая миниатюру, — да и картинка прехорошенькая! Пригожий молодой кавалер — ваш супруг, я полагаю, барыня… ведь это тот самый франт, что вертелся около вас сию минуту…

Бланш, изнемогая от ужаса, умоляла пощадить ее и, отдавая свой кошелек, обещала ничего не говорить о случившемся, лишь бы только ей позволили вернуться к своим.

Разбойник иронически усмехнулся и собирался отвечать, как вдруг внимание его было отвлечено каким-то отдаленным шумом; прислушиваясь, он крепко схватил руку Бланш, точно боялся, что она убежит, а она снова закричала о помощи.

Приближающийся шум вызвал других злодеев из противоположного конца комнаты.

— Нас выдали, — сказали они, — но сперва послушаем: может быть, это вернулись наши товарищи из своей экспедиции в горах; в таком случае, наше дело верное — послушайте-ка!

Отдаленный выстрел в первую минуту подтвердил это предположение; но вслед затем прежние звуки стали приближаться и из коридора послышался лязг мечей, злобные восклицания, тяжкие стоны… Злодеи начали готовить оружие; в ту же минуту они услышали, что их зовут товарищи откуда-то издали, затем раздался пронзительный звук рога вне крепости, по-видимому, какой-то сигнал, который все понимали; из них трое, оставив Бланш на попечении четвертого, мгновенно бросились вон из комнаты.

Пока Бланш, вся трепещущая и близкая к обмороку, молила выпустить ее, она различила среди приближающейся суматохи голос Сент Фуа; не успела она еще раз крикнуть, как дверь комнаты распахнулась настежь, и он вбежал, с лицом, залитым кровью, а за ним гналось несколько злодеев. Бланш больше ничего не видела и не слышала; голова у нее закружилась, в: глазах потемнело, и она лишилась чувств на руках державшего ее разбойника.

Когда она очнулась, она увидала при тусклом, мерцающем свете, что находится в той же комнате; но ни граф, ни Сент Фуа, ни кто-либо другой не показывались; некоторое время она лежала неподвижно, в каком-то столбняке. Но вот опять вернулись к ней страшные картины пережитого; она попробовала подняться, чтобы разыскать своих близких; вдруг жалкий стон в недалеком расстоянии напомнил ей о Сент Фуа и в каком положении он находился, когда вбежал сюда; тогда, с усилием поднявшись с пола, она подошла к тому месту, откуда доносился стон, и увидала тело, распростертое на полу; при тусклом мерцании лампы она разглядела бледное, искаженное лицо Сент Фуа… Легко представить себе ее ужас в эту минуту… Несчастный не мог говорить; глаза его были полузакрыты, а рука, которую она схватила в припадке отчаяния, была покрыта холодным потом. Она тщетно повторяла его имя, тщетно звала на помощь… Вдруг послышались шаги, в комнату вошел какой-то человек, но не отец ее, как она вскоре убедилась. Каково же было ее удивление, когда она, обратившись к нему с просьбой оказать помощь несчастному Сент Фуа, узнала в вошедшем Людовико! Не говоря ни слова, он немедленно занялся перевязкой ран у шевалье Сент Фуа; убедившись, что он лишился чувств, вероятно, от потери крови, Людовико побежал за водой; только что успел он выйти, как Бланш снова услышала звук приближающихся шагов; она почти обезумела от страха, ей казалось, что это опять идут разбойники, — вдруг на стенах отразилось пламя факелов, и перед нею предстал граф де Вильфор; с перепуганным лицом и задыхаясь от волнения, он звал свою дочь… При звуке его голоса Бланш вскочила, бросилась ему на шею, а он, выронив из рук окровавленный меч, прижимал ее к своей груди в припадке восторга и благодарности; затем он сейчас же осведомился о Сент Фуа, который в эту минуту уже начал проявлять признаки жизни.

Вскоре вернулся Людовико с водой и водкой; воду поднесли к губам раненого, а водкой намочили ему виски и руки, и вот наконец Бланш увидала, что он открывает глаза, и услышала его голос: он осведомлялся о ней. Но радость, испытанная ею в эту торжественную минуту, была тотчас же омрачена новой тревогой: Людовико объявил, что раненого необходимо немедленно удалить отсюда, прибавив:

— Тех разбойников, которые были в отсутствии, ожидают домой с минуты на минуту; они непременно застанут нас здесь, если мы замешкаемся. Они знают, что такой пронзительный звук рога издается только в самых критических случаях; он разносится в горах очень далеко, на несколько миль в окружности. Бывало, что они являлись на этот звук домой даже от подошвы «Пеликановой ноги». Поставлен у вас кто-нибудь сторожить ворота, ваше сиятельство?

— Кажется никто, — отвечал граф, — остальные мои слуги разбежались Бог весть куда. Ступай, Людовико, собери их поскорее и сам прислушивайся, не услышишь ли топота мулов.

Людовико поспешно удалился, а граф задумался над тем, каким способом везти Сент Фуа: он не вынес бы тряски езды на муле, даже если бы был в силах держаться в седле…

Пока граф рассказывал дочери, что бандиты, которых они нашли в крепости, все заперты в крепостном каземате, Бланш заметила, что он сам ранен и левая рука его повисла, как безжизненная; но он улыбался ее беспокойству, уверяя, что это пустяки.

Слуги графа, кроме двоих, стороживших у ворот, вскоре появились все, следом за Людовико.

— Кажется, слышен топот мулов в долине, ваше сиятельство, — сказал тот, — но рев потока мешает слышать отчетливо. Вот я принес одно приспособление, которое пригодится молодому барину, — прибавил Людовико, показывая на медвежью шкуру, привязанную к двум длинным шестам; — эта штука уже служила бандитам, которым случалось быть ранеными в стычках.

Людовико, разостлав шкуру на полу и наложив сверху еще несколько козьих кож, устроил род постели; на нее осторожно подняли шевалье, теперь уже очнувшегося и значительно оправившегося; шесты положили на плечи проводникам, более надежным, чем другие, так как они привыкли ходить по кручам, и раненого понесли мерным шагом. Некоторые из графских слуг также были ранены, но не опасно; им перевязали раны, и все направились к большим воротам. Когда они проходили по зале, издали несся страшный шум и возня. Бланш опять пришла в ужас.

— Это шумят те негодяи, которых мы заперли в каземате, барышня, объяснил Людовико.

Они, пожалуй, выломают дверь, :— заметил граф.

Нет, ваше сиятельство, дверь железная; теперь нам нечего их бояться; но дайте мне пойти вперед; я осмотрю окрестности с крепостного вала.

Все поспешно последовали за Людовико и нашли своих мулов, щипавших траву у ворот; как они ни прислушивались, не слышно было ни малейшего звука, кроме разве рева потока внизу и шелеста предрассветной бризы среди ветвей старого дуба, посреди двора; и как же обрадовались наши путники, заметив первый отблеск занимавшейся зари на вершинах гор! Все сели на мулов и Людовико, вызвавшись быть их проводником, повел их вниз в долину другим, менее трудным спуском.

— Нам надо избегать этой лощины к востоку, ваше сиятельство, — сказал он, — иначе мы непременно встретим разбойников; вчера утром они выступили именно в ту сторону.

Путники вскоре вышли из ложбины и очутились в узком ущелье, тянувшемся к северо-западу. Рассвет быстро разливался по горам, и постепенно обнаруживались зеленые холмики у подножия утесов, поросшие кудрявыми пробковыми деревьями и вечнозелеными дубами. Грозовые тучи рассеялись, небо было ясно и безоблачно; Бланш оживляла свежая бриза и вид яркой зелени, спрыснутой недавним дождем. Вскоре взошло солнце и при лучах его засверкали влажные утесы, кусты, увенчивавшие их вершины, и зеленеющие склоны. В конце ущелья виднелись клубы тумана; но свежий ветерок разгонял его перед путниками и под лучами солнца туман скоро поднялся к вершинам гор. Путники прошли уже с милю, но вот Сент Фуа стал жаловаться на сильное головокружение, и они принуждены были остановиться, чтобы дать ему оправиться и, кстати, дать отдых носильщикам. Людовико захватил с собою из крепости несколько фляг доброго испанского вина, которое оказалось теперь укрепляющим лекарством не только для Сент Фуа, но и для всей партии; раненому вино принесло лишь мгновенное облегчение, но затем еще усилило лихорадку, разлитую в его жилах; он не в силах был скрыть на лице своем мучения, которые он испытывал, и несколько раз повторил желание поскорее достигнуть постоялого двора, того самого, куда они направлялись накануне вечером.

Пока они расположились на отдых под тенью темно-зеленых сосен; граф попросил Людовико вкратце объяснить ему, какими путями он исчез из северных апартаментов его замка, как очутился во власти бандитов и каким образом ему удалось оказать такие существенные услуги ему и его семейству: ведь никто другой, а он, освободил их из рук разбойников. Людовико приготовился рассказывать, как вдруг они услышали эхо пистолетного выстрела с той стороны, откуда они пришли, и в тревоге вскочили, чтобы скорее продолжать путь.

 

ГЛАВА LI

Тем временем Эмилия продолжала мучиться неизвестностью о судьбе Валанкура; Тереза нашла наконец надежного человека, которому могла доверить свое поручение к графскому управляющему, и уведомила свою барышню, что ее посланный вернется завтра. Эмилия обещала сама посетить ее избушку, так как у Терезы болели ноги и ей трудно было бы придти к ней в большой дом.

Вечером Эмилия одна пустилась в путь к избушке Терезы, полная самых мрачных предчувствий; вечерняя тьма еще более способствовала угнетенному состоянию ее духа. Был пасмурный, ненастный вечер, уже в конце осени; тяжелые туманы стлались в горах, холодный ветер завывал между березовыми рощами, усеивая ее путь последними желтыми листьями. Эти листья; крутясь по ветру и предвещая кончину года, создавали в ее воображении печальные картины и рисовали ей смерть Валанкура.

Эта смерть так живо представлялась ей, что она не раз готова была вернуться домой, не имея сил долее бороться со своим отчаянием; но через силу она все-таки овладела своими чувствами и продолжала путь.

Печально поглядывая на густые клубы тумана и наблюдая ласточек, носимых ветром и то исчезавших среди грозных туч, то опять появлявшихся на мгновение в более спокойных сферах воздуха, Эмилия видела в полете быстрокрылых птичек как бы олицетворение своей собственной судьбы за последнее время, со всеми ее превратностями, со всеми огорчениями: ведь точно так же ее носило на бурном море невзгод, и только изредка выпадали ей на долю просветы спокойствия, но того спокойствия, которое может быть названо лишь отсрочкой горя. А теперь, когда она спаслась от стольких опасностей, когда она свергла зависимость от своих притеснителей и очутилась обладательницей крупного состояния, теперь, когда она естественно могла ждать счастья, — она убедилась, что оно так же далеко от нее, как и прежде. Она упрекнула бы самое себя в слабости и неблагодарности за то, что все эти щедрые блага судьбы пропадают для нее даром, в то время как она поглощена единственным своим несчастьем, если бы только это несчастье касалось ее одной: когда она оплакивала живого Валанкура, оплакивала существо, унизившее себя пороком и, следовательно, впавшее в несчастье, рассудок и человеколюбие оправдывали эти слезы, и твердость духа еще не научила ее отделять их от слез любви. Но в настоящую минуту ее угнетала уже не уверенность в его порочности, но опасения, что он умер (себя самое она считала хотя и невольной, но все-таки отчасти виновницей его смерти). Страх за него усиливался по мере того, как приближалась возможность удостовериться в печальной истине! Но вот вдали показалась избушка Терезы, и Эмилия почувствовала такое смятение, такую слабость, что она не имела сил идти дальше, и опустилась на скамью у дорожки; ее расстроенному воображению представлялось, что ветер, завывавший над ее головою в высоких ветвях деревьев, доносит какие-то далекие жалобы, слабые стоны… Внимательно прислушавшись, она убедилась, что это одна игра воображения; между тем, начинало темнеть, собирались темные тучи, — это побудило ее идти дальше, и колеблющейся походкой она направилась к избушке. Сквозь окно она увидала веселое пламя очага; Тереза, заметившая приближающуюся Эмилию, вышла за дверь встретить ее.

— Вечер выдался холодный, барышня, — проговорила старуха, — наступает осеннее ненастье. Я подумала, что вам приятно будет погреться у камелька. Пожалуйте сюда, сядьте к огню.

Эмилия, поблагодарив, села у очага и, взглянув на лицо Терезы при свете пламени, была поражена его выражением, — не имея сил произнести ни слова, она откинулась на спинку стула и на чертах ее отразилась такая безысходная скорбь, что Тереза поняла причину ее, но тоже молчала.

— Ах, — промолвила, наконец, Эмилия, — нет надобности спрашивать о результате твоих справок — твое молчание и твое лицо достаточно красноречивы — он умер!

— Увы! бедная моя, дорогая барышня! — отвечала Тереза, и глаза ее налились слезами, — свет весь создан из несчастья: на долю богатых его выпадает столько же, сколько и на долю бедняков! Но мы должны твердо выносить испытания, которые нам посылает небо…

— Итак, он умер!… — прервала ее Эмилия, — Валанкур умер!

— О, Господи! Боюсь я, что это так, — отвечала Тереза.

— Ты боишься? только боишься?

— Увы, да, сударыня, боюсь, что его уже нет в живых! Ни управляющий и никто из семьи в Этювьере не имели от него весточки с той самой поры, как он уехал из Лангедока, и граф в большом огорчении из-за него — он всегда так аккуратно писал, но с тех пор, как он уехал, от него ни строки… он рассчитывал быть дома уже три недели тому назад, но вот все не приезжает и сколько времени не пишет: дома опасаются, не случилось ли с ним какого несчастья. Господи! думала ли я, что мне суждено будет оплакивать его смерть! Я старуха и если бы умерла, никто бы даже и не заметил! А он…

Эмилия почувствовала себя дурно и попросила воды. Тереза, испуганная ее ослабевшим голосом, поспешила к ней на помощь и, поднося воду к ее губам, сама все успокаивала ее:

— Ну, милая, ну, дорогая, не принимайте этого так к сердцу! Авось шевалье еще жив и здоров; будем надеяться на самое лучшее!

— Ах, нет, не могу я надеяться! — проговорила Эмилия, — я знаю многое такое, что не позволяет мне надеяться… Теперь мне лучше и я в состоянии выслушать все, что ты имеешь еще сказать. Сообщи мне, ради Бога, все подробности, какие знаешь.

— Погодим немножко, пока вы оправитесь; вид у вас измученный, барышня!

— Ради Бога, Тереза, не скрывай от меня ничего, пока я в силах слушать, скажи мне все, умоляю тебя!

— Хорошо, барышня, пусть будет по-вашему. Но ведь управляющий немного и сказал; Ричард уверяет, будто он неохотно говорил про мосье Валанкура; кое-что Ричард успел выпытать от Габриэля, а тот слыхал это от графского камердинера…

— Что же такое он слышал? — спросила Эмилия.

— Дело в том, сударыня, что у Ричарда память-то куриная, половину он перезабыл, и если бы я сама не засыпала его вопросами, то так бы ничего и не выведала; он говорит, видите ли, что и Габриэль и все прочие слуги в ужасном беспокойстве за мосье Валанкура: он всегда был такой добрый молодой барин, все в нем души не чаяли, — и как подумаешь, вдруг с ним несчастье приключилось! Такой был ласковый со всеми, обходительный, и если кто, бывало, провинится, так мосье Валанкур всеща первый заступался за него перед графом. А если какая-нибудь семья попадала в беду, опять же Валанкур спешил бедным людям на выручку; а ведь другие-то, небось, и побогаче его, да ничего не делают… Габриэль рассказывает, что хотя вид у него благородный, чисто барский, — а чтобы на кого крикнуть, или обойтись свысока, как другие знатные молодые господа, — это Боже сохрани! и мы от этого ничуть не меньше уважали его. Даже больше, говорит Габриэль, и за него готовы были в огонь и в воду, — да, и гораздо больше боялись не угодить ему, чем другим господам, которые грубо обращались с ними.

Эмилия, уже не считая более опасным для себя выслушивать похвалы Валанкуру, не пыталась прерывать Терезу, а внимательно слушала ее слова, хотя изнемогала от горя.

— Граф сильно тужит по мосье Валанкуру, — продолжала Тереза, — тем более тужит, что он обходился с ним, говорят, очень сурово за последнее время. Габриэль слыхал от камердинера самого графа, что мосье Валанкур больно кутил в Париже и потратил много денег, а граф очень прижимист на деньги, гораздо больше мосье Валанкура, которого сбили с толку злые люди. Говорят, будто бы по этой самой причине мосье Валанкура засадили в тюрьму в Париже, а граф не захотел его выручить и сказал, — дескать, поделом ему, — пусть помучится. Когда старый дворецкий Грегуар услышал об этом, он тотчас же заказал себе дорожный посох и собрался посетить своего молодого господина в Париже. Вдруг, слышим мы, говорит все тот же Габриэль, — едет к нам мосье Валанкур. То-то мы обрадовались все, когда он вернулся домой! Но приехал он сильно изменившийся, и граф встретил его холодно, а он, бедняжка, был грустный-прегрустный… Вскоре после того он опять уехал — на этот раз в Лангедок, и с тех пор мы больше не видали его.

Тереза остановилась; Эмилия, глубоко вздыхая, сидела молча, потупив глаза в землю. После долгой паузы, она осведомилась: не слыхала ли Тереза еще чего-нибудь?

— Впрочем, зачем спрашивать? — прибавила она, — и того, что ты сказала, уже слишком достаточно. — О, Валанкур! Где ты? куда ты скрылся? Вероятно, мы простились с тобой навеки… Ведь это я убила тебя!..

Эти слова и лицо ее, полное отчаяния, встревожили Терезу; она стала бояться, уж не подействовало ли только что испытанное потрясение на рассудок Эмилии.

— Милая моя молодая госпожа, успокойтесь, — молвила она, — не произносите таких страшных слов! Вы убили мосье Валанкура!.. Да что вы, Господь с вами!

Эмилия отвечала тяжелым вздохом.

— Дорогая моя, у меня сердце разрывается, на вас глядючи! Сидите, глазки потупивши в землю, и такая бледная, убитая; мне, право, боязно за вас…

Эмилия все молчала и как будто даже не слышала, что ей говорила старуха.

— Да и то сказать, — продолжала Тереза, — может быть, мосье Валанкур живехонек и здоровехонек… кто знает?..

При этом имени Эмилия подняла глаза и устремила растерянный взор на Терезу, точно силилась понять, что такое она говорит.

— Ну да, правда, милая барышня, — продолжала Тереза, — не поняв значения этого пытливого взгляда, — мосье Валанкур, может быть, жив и весел…

Услыхав опять те же слова, Эмилия уразумела наконец их смысл, но вместо того, чтобы произвести желаемое действие, они только усилили ее муку. Она поспешно вскочила со стула, стала ходить взад и вперед по тесной комнатке, порою вздыхая, вздрагивая и ломая себе руки.

Между тем Тереза, с безыскусственной, искренней преданностью, старалась всячески угодить ей: она подложила огня в очаг, разворошила его, так что вспыхнуло яркое пламя, подмела очаг, переставила стул, с которого встала Эмилия, на более удобное, теплое место, затем вынула из шкафа фляжку вина.

— Ночь бурная, барышня, — сказала она, — на дворе дует холодный ветер; подвиньтесь-ка поближе к огню и выпейте стаканчик этого вина: оно оживит, подкрепит вас, — мне оно часто помогало, — ведь такого вина не каждый день найдешь: это доброе лангедокское вино — последние шесть бутылок прислал мне мосье Валанкур накануне своего отъезда из Гаскони в Париж. Вино это все время служило мне вместо лекарства; и всякий раз, как я пью его, так и вспоминаю своего благодетеля и слова, которые он сказал мне: «Тереза, — говорит, — вы уж не молоденькая, вам нужен стакан доброго вина от времени до времени. Я пришлю вам несколько бутылок; пейте себе на здоровье, да вспоминайте меня, вашего друга». — Да, именно, это были его собственные слова — «меня, вашего друга!»

Эмилия все ходила по комнате, как будто не слыша, что говорит Тереза.

— И я часто-таки вспоминаю о нем, бедном юноше: ведь это он доставил мне кров и кусок хлеба… Ах, он теперь на небе, вместе с праведником, старым моим барином!…

Голос Терезы прервался; она заплакала и поставила бутылку на стол, не имея сил налить вина. Ее горе как будто заставило Эмилию очнуться из забытья; она подошла к ней, остановилась и, пристально поглядев на нее, молча отвернулась, как бы удрученная мыслью, что Тереза сокрушается тоже о Валанкуре.

Опять Эмилия беспокойно заметалась по комнате. Вдруг среди завываний ветра раздались мягкие звуки гобоя или флейты, и эти мелодические звуки проникли в душу Эмилии: она остановилась и прислушалась. Нежные звуки, по временам приносимые ветром и затем опять заглушаемые бурей, были проникнуты жалобой, тронувшей сердце Эмилии; она залилась слезами.

— Так и есть! — заметила Тереза, — это Ричард, сын соседа, играет на гобое; грустно в такие минуты слушать прелестную музыку!

Эмилия продолжала плакать, не отвечая.

— Он часто играет по вечерам, — прибавила старуха, — иногда молодежь пляшет под звуки его гобоя. Да не плачьте вы так, голубушка моя! и пожалуйста, отведайте вина!

С этими стонами она налила немного вина и подала Эмилии, которая нехотя взяла стакан.

— Пригубите за здоровье мосье Валанкура, — сказала Тереза в то время как Эмилия подносила стакан к губам, — ведь это он подарил мне вино, сударыня. — Рука Эмилии дрожала, и она пролила вино, отводя его от губ своих.

— За чье здоровье? Кто тебе прислал это вино? — промолвила она прерывающимся голосом.

— Мосье Валанкур, дорогая моя: я знала, что вам это будет приятно. Это уже последняя бутылка, все вышли…

Эмилия поставила стакан на стол и расплакалась; Тереза, испуганная и встревоженная, старалась ее успокоить; но Эмилия только махнула ей рукою, прося оставить ее одну, и зарыдала еще сильнее прежнего.

Внезапный стук в дверь избушки помешал Терезе тотчас же исполнить приказание своей госпожи. Она пошла было отворять, но Эмилия, остановив ее, просила никого не впускать; однако тут же вспомнив, что приказала своему слуге прийти за ней, чтобы проводить ее домой, прибавила, что это, вероятно, Филипп пришел, и старалась сдержать свои слезы, пока Тереза отправилась отворять дверь.

Чей-то голос, заговоривший снаружи, привлек внимание Эмилии. Она насторожилась, устремила взор на дверь, из которой показался в ту минуту какой-то человек и мгновенно, при ярком отблеске пламени, она узнала… Валанкура!

Эмилия вскочила с места, задрожала и, снова опустившись на стул, потеряла сознание.

Тереза громко вскрикнула, — тут только она узнала Валанкура, — раньше она не могла его признать по слабости зрения, да еще в потемках; но все его внимание сразу устремилось на женскую фигуру, которая на его глазах упала со стула перед очагом; поспешив к ней на помощь, он убедился, что поддерживает Эмилию! Можно себе представить все разнообразные чувства, охватившие его при свидании с той, с кем он уже никогда не надеялся больше свидеться, и при виде ее, бледной и безжизненной, в своих объятиях, — но описать эти чувства в нескольких словах невозможно. Не описать и ощущений Эмилии, когда она открыла глаза и опять увидела перед собой Валанкура. Страшное беспокойство, с каким он глядел на нее, мгновенно сменилось радостью и нежностью, когда глаза его встретились с ее взглядом и он убедился, что она оживает. Он мог только воскликнуть: «Эмилия! Эмилия!», наблюдая как она приходит в себя; но Эмилия отворачивала от него взор и слабо пыталась высвободить свою руку. Однако в эти первые минуты упоения, когда она избавилась от мучений неизвестности и страха за его жизнь, она позабыла все его проступки, заслуживавшие негодования и, видя Валанкура таким, каким он был, когда она полюбила его, испытывала одну только нежность и восторг!.. Но, увы! солнце проглянуло лишь на один миг! Воспоминания, как тучи, вдруг омрачили ее душу, и затмили образ, овладевший ее воображением, — опять ей представился Валанкур униженный, Валанкур недостойный ее прежней любви и уважения. Сердце ее сжалось; отняв у него свою руку, она отвернулась, чтобы скрыть свое горе, а он молчал, еще более смущенный и взволнованный.

Сознание собственного достоинства заставило ее сдержать свои слезы и до некоторой степени преодолеть смешанные чувства горя и радости, боровшиеся в ее сердце; она встала и, поблагодарив его за оказанную ей помощь, пожелала Терезе покойной ночи. Когда она уже выходила из избушки, Валанкур, точно внезапно пробудившийся от сна, стал взволнованным голосом умолять ее, чтобы она его выслушала. Сердце Эмилии, быть может, также сильно рвалось к нему, но у нее хватило твердости устоять против него и против самой себя… Между тем Тереза шумно протестовала против того, чтобы она шла домой одна в такую темь; Эмилия уже отворила дверь хижины, но разыгравшаяся буря заставила ее послушаться просьбы старухи.

Молча, смущенная, она опять приблизилась к огню, между тем как Валанкур, в усиливавшемся волнении, шагал по комнате; ему хотелось заговорить, но он боялся. Тереза, между тем, без удержу выражала свой восторг по поводу его появления.

— Ах ты Господи! вот радость-то, вот удивление! А мы тут страшно горевали, как раз перед вашим приходом, думали, что вас уже и в живых нет… оплакивали вас, как покойника… вдруг вы стучитесь… Моя молодая госпожа так плакала о вас, что сердце мое разрывалось…

Эмилия с неудовольствием оглянулась на Терезу; но прежде чем она успела прервать ее, Валанкур, не умея скрыть волнения, вызванного в нем замечанием неосторожно проговорившейся Терезы, воскликнул:

— О, моя Эмилия! неужели я все еще дорог вам! Неужели вы в самом деле уделили мне хоть одну мысль, хоть одну слезу?.. О, Боже! вы плачете… вы плачете обо мне!..

— Тереза имеет причины вспоминать о вас с благодарностью, — молвила Эмилия сдержанно и глотая слезы, — понятно, она беспокоилась, так давно не получая от вас известий. Позвольте мне поблагодарить вас за вашу доброту к ней и сказать вам кстати, что теперь она уже не должна больше зависеть от ваших щедрот.

— Эмилия! — воскликнул Валанкур уже не владея своим волнением, — так-то вы встретились с человеком, которому когда-то согласились отдать свою руку, с человеком, который любил вас, страдал по вас!.. Но что я говорю?… Простите, простите меня, мадемуазель Сент Обер… Я не сознаю, что произносят мои уста… я не имею более никакого права на то, чтобы вы помнили меня, я потерял всякое притязание на ваше уважение, на вашу любовь… Да! я не могу забыть, что когда-то обладал вашим расположением: сознание, что я лишился его, для меня величайшее огорчение. Я говорю огорчение, — но это выражение чересчур мягкое!

— Ах, Господи! — заговорила Тереза, не давая Эмилии отвечать, — что там толковать о какой-то прежней привязанности! Да ведь моя барышня и теперь любит вас больше всего на свете, хотя и притворяется жестокой!

— Это, наконец, невыносимо! — воскликнула Эмилия. — Тереза, ты сама не знаешь, что говоришь. Сударь, если вы уважаете мое спокойствие, то, конечно, избавите меня от дальнейших страданий.

— Я слишком уважаю ваше спокойствие, чтобы добровольно нарушить его, — отвечал Валанкур, в груди которого боролась теперь гордость с любовью, — я не хочу быть навязчивым, я попросил бы уделить мне несколько минут внимания, — но ведь это ни к чему не поведет!.. Вы перестали уважать меня; рассказывать вам о своих страданиях — значило бы только еще больше унижать себя, даже не возбуждая вашего сочувствия. А между тем, Эмилия, я много вынес и очень несчастен!

При этих словах Валанкура торжественный тон его перешел в скорбный.

— Как! неужели мой дорогой молодой барин уйдет отсюда в такой ливень. Нет! я ни за что не пущу его. Господи! как подумаешь, из-за чего это господа иной раз портят себе счастье! Будь вы люди простые, бедные, ведь ничего бы этого не вышло. Все толкуют, будто друг друга и знать не хотят, а ведь небось в целом свете не найти такой влюбленной парочки! Ведь они друг в друге души не чают, ей-Богу!

Эмилия, крайне раздосадованная, встала с места.

— Мне надо уходить, — сказала она, — буря прошла.

— Останьтесь, Эмилия, останьтесь, мадемуазель Сент Обер! — остановил ее Валанкур, — призвав на помощь всю свою решимость. — Я не хочу более досаждать вам своим присутствием. Простите, что я раньше не исполнил вашу волю, и если можете, пожалейте человека, который, потеряв вас, лишился всякой надежды на спокойствие! Будьте счастливы, Эмилия, дай вам Бог такого полного счастья, о каком я мечтаю для вас.

Голос его оборвался на последних словах, лицо изменилось; он кинул на нее взор, полный горя и неизъяснимой нежности, и вышел вон.

— Ай, ай, ай! — кричала Тереза, провожая его до двери, — что это вы, мосье Валанкур! Ишь ведь какой проливной дождь! Да он простудится насмерть! А ведь не далее как сию минуту вы сами плакали о нем, барышня, думая, что он умер. Ну, уж подлинно сказать, эти барышни, что ни час, то меняют свои мысли.

Эмилия не отвечала; она не слыхала, что ей говорят; погруженная в тупое горе, она сидела у огня, с остановившимся взором — точно еще видела перед собою образ Валанкура.

— А ведь как переменился мосье Валанкур, — молвила Тереза, — так страшно похудел, такой печальный, и рука у него на перевязи…

При этих словах Эмилия подняла глаза; она не заметила этой последней подробности и теперь уже не сомневалась, что в Валанкура попал выстрел, сделанный ее садовником в тулузском доме: тут она опять почувствовала к нему жалость и начала раскаиваться, что позволила ему уйти в такую адскую погоду.

Вскоре явились слуги Эмилии с экипажем. Эмилия еще раз побранила Терезу за ее легкомысленные речи в присутствии Валанкура и, строго наказав ей никогда не повторять ему подобных намеков, поехала домой, озабоченная и безутешная.

Между тем Валанкур вернулся в маленькую деревенскую гостиницу, куда прибыл лишь за несколько минут до посещения своего Терезиной избушки, по пути из Тулузы в замок графа Дюварнея, где он не был после того, как распростился с Эмилией в замке Ле-Блан; долго еще он медлил по соседству от замка, не решаясь покинуть места, где жил предмет, дорогой его сердцу. На него находили минуты, когда, под влиянием отчаяния, он готов был опять броситься к Эмилии и, невзирая на гибель своих надежд, возобновить свое предложение. Однако гордость и глубина его привязанности, не выносившей мысли вовлечь любимую девушку в свои несчастья наконец заставили его настолько победить свою страсть, что он отказался от своего; отчаянного намерения и покинул окрестности замка Ле-Блан. Но воображение его все еще не могло оторваться от тех мест, которые были свидетелями его юной любви; по пути в Гасконь он остановился в Тулузе как раз в то время, когда туда приехала Эмилия, и отдавался своему меланхолическому настроению, гуляя по садам, где когда-то проводил с нею счастливые часы. Часто он с горькими сожалениями переживал тот вечер, накануне ее отъезда в Италию, когда она так неожиданно встретила его на террасе, и старался припомнить каждое ее слово, каждый взгляд, все аргументы, которые он тогда приводил, чтобы отговорить ее от путешествия, и всю нежность их последнего прощания. В то время, как он предавался этим меланхолическим воспоминаниям, Эмилия неожиданно появилась на этой же самой террасе, в вечер прибытия ее в Тулузу. Не трудно себе представить его волнение при виде любимого существа; но он преодолел первый порыв своей любви и, не показываясь Эмилии, скрылся из саду. Но это прелестное видение всецело овладело его воображением; он почувствовал себя еще несчастнее прежнего; единственным утешением в его горе было вернуться на то же место в тиши ночной, обойти те дорожки, где она гуляла днем, и бродить вокруг жилища, где она покоилась мирным сном. В одно из таких печальных странствований в него выстрелил садовник, приняв его за разбойника, и ранил его в руку, что и задержало его очень долго в Тулузе, пока он лечился от раны. Там жил он, равнодушный к своей участи, забыв о друзьях, неласковое обхождение которых за последнее время заставляло его думать, что они безучастны к его судьбе, — он никому не давал о себе вести и теперь, настолько оправившись, чтобы вынести путешествие, заехал в «Долину», по дороге в Этювьер, имение графа, отчасти чтобы услышать что-нибудь об Эмилии и побыть поблизости от нее, а отчасти чтобы осведомиться о бедной старой Терезе, которая, как он имел основание предполагать, была временно лишена своего маленького пособия; эта забота и привела его в избушку Терезы как раз в то время, когда там находилась Эмилия.

Это неожиданное свидание, доказавшее ему в одно и то же время и нежность ее любви и силу ее решимости, расшевелило в нем прежнее отчаяние и сделало его таким же острым, как в момент их первой разлуки; этого отчаяния никакие усилия воли не могли победить. Ее образ, ее взгляд, звук ее голоса — все это властно захватило его сердце и изгнало из него все другие чувства — кроме любви и отчаяния.

Еще до наступления вечера он опять отправился в избушку Терезы, чтобы только услышать, как она будет говорить об Эмилии, и увидеть то место, где Эмилия была вчера. Верная слуга обрадовалась его приходу, но ее радость сразу перешла в огорчение, когда она заметила сперва его дикий, блуждающий взор, а затем глубокую грусть, разлитую по его чертам.

Некоторое время он выслушивал все, что она рассказывала ему об Эмилии, потом отдал ей почти все свои наличные деньги, хотя она усердно отказывалась, говоря, что барышня щедро наделила ее всем необходимым; наконец, сняв с пальца ценное кольцо, он отдал его Терезе, с поручением передать его Эмилии и попросить ее, в виде милости, принять этот дар на память о нем, чтобы иногда, глядя на кольцо, она вспоминала о несчастном Валанкуре.

Тереза плакала, принимая кольцо, но больше из симпатии к нему, чем от какого-нибудь дурного предчувствия; и прежде чем она успела ответить, Валанкур быстро вышел из избушки. Она побежала за ним, звала его по имени и просила вернуться, но ответа не последовало и больше она не видела его.

 

ГЛАВА LII

На другое утро Эмилия сидела в приемной, смежной с библиотекой, размышляя о происшествии вчерашнего вечера. Вдруг в комнату стремительно вбежала Аннета и, еле дыша, кинулась в кресло. Несколько мгновений она была не в силах вымолвить ни слова на тревожные расспросы Эмилии о причине ее волнения; наконец она прокричала:

— Я сейчас видела его призрак, сударыня, ей-Богу, я видела его призрак!

— О ком ты говоришь? — нетерпеливо прервала ее Эмилия.

— Он шел из сеней, сударыня, когда я направлялась сюда.

— Да кто такой? — повторила Эмилия, — не понимаю, о ком ты толкуешь?

— Одет он был точно так же, как бывало прежде, — прибавила Аннета. — Ах, кто бы мог подумать!

У Эмилии наконец лопнуло терпение. Она рассердилась на Аннету за ее вздорные фантазии, но тут вошел слуга и доложил, что какой-то незнакомец желает ее видеть. Эмилии сейчас же представилось, что это должен быть Валанкур, и она велела слуге сказать ему, что занята и никого не принимает.

Слуга, передав поручение, вернулся сказать, что незнакомец настойчиво просит свидания, уверяя, будто имеет сообщить нечто важное; Аннета, сидевшая до тех пор молча, точно ошеломленная, вскочила и закричала: «Это Людовико! это Людовико!» и выбежала вон из комнаты. Эмилия приказала слуге пойти за нею следом, и если это действительно Людовико, то позвать его сюда, в приемную.

Через несколько минут в самом деле явился Людовико в сопровождении Аннеты, которая на радостях позабыла даже правила приличия по отношению к своей госпоже и, никому не давая вставить слова, не переставая тараторила сама. Эмилия очень обрадовалась и удивилась, увидав Людовико здравым и невредимым; ее удивление еще усилилось, когда Людовико передал ей письма от графа де Вильфора и от Бланш; они рассказывали о пережитых приключениях и о том, что находятся в настоящее время на постоялом дворе в Пиренейских горах, где задержались по случаю болезни шевалье Сент Фуа и утомления Бланш; в конце письма упоминалось, что недавно прибыл туда сам барон Сент Фуа, чтобы проводить своего сына в замок, где он останется до полного заживления ран, а потом вернется в Лангедок; тем временем она с отцом намерены завтра посетить Эмилию в «Долине». Бланш заранее приглашала Эмилию к себе на свадьбу и просила ее приготовиться ехать с ними в замок Ле-Блан, по прошествии нескольких дней. Что касается приключений, испытанных Людовико, то она предоставляет ему самому рассказать их Эмилии; и хотя Эмилия сильно интересовалась, каким способом он исчез из северных апартаментов, но имела настолько выдержки, что решила потерпеть, пока он подкрепится пищей и питьем и побеседует с Аннетой, которая выражала такую неистовую радость, увидав его живым и здоровым, как будто он воскрес из мертвых.

Между тем Эмилия еще раз перечла письма своих друзей; их любовь и преданность к ней были утешением, в котором нуждалось ее сердце, терзаемое после свидания с Валанкуром нестерпимым горем и сожалением.

Приглашение в замок Ле-Блан от имени графа и его дочери было сделано с такой любезной настойчивостью (вдобавок было получено еще письмо от графини), и свадьба была, действительно, случаем таким важным в жизни ее юной подруги, что Эмилия никоим образом не могла отказаться. Правда, ей очень хотелось бы побыть в тихом уединении у себя дома, но она не могла не понять, как неприлично ей оставаться одной в своем имении, когда поблизости все еще находился Валанкур. Иногда ей казалось, что перемена места и общество друзей будет ей полезнее уединения и скорее успокоит ее нервы.

Когда опять появился Людовико, она попросила его рассказать подробно свои приключения в северной анфиладе покоев, и как случилось, что он сделался товарищем бандитов, у которых нашел его граф.

Людовико согласился. Аннета, еще не успевшая расспросить его об этом деле, приготовилась слушать с напряженным любопытством, решившись кстати напомнить своей барышне о том, что вот она не верила в духов в Удольфском замке, а вышло, что она, Аннета гораздо прозорливее и сразу поверила им. Между тем Эмилия, краснея от сознания своего легковерия, заметила что если бы приключения Людовико могли оправдать суеверие Аннеты, то его самого, вероятно, не было бы здесь, чтобы рассказывать о них.

Людовико усмехнулся над рассуждениями Аннеты и, слегка поклонившись Эмилии, начал свой рассказ:

— Вам, вероятно, помнится, сударыня, что в ночь, когда я караулил в северных покоях, граф и мосье Анри провожали меня, и пока они там оставались, не случилось ничего такого, что могло бы возбудить тревогу. Когда они ушли, я развел огонь в спальне, и так как спать мне не хотелось, то я уселся у камелька с книгой, которую принес с собой для развлечения. Сознаюсь, что я частенько озирался, с чувством, несколько похожим на страх.

— О, еще бы, как же не бояться? вмешалась Аннета, — небось, ты трясся как осиновый лист!

— Ну, не совсем так, — улыбнулся Людовико, — но несколько раз, когда ветер завывал вокруг замка, потрясая старые окна, мне казалось, будто я слышу какие-то странные, необъяснимые звуки; раза два я вставал и оглядывал комнату; но ничего не было видно, кроме мрачных фигур на ковровых обоях, как будто хмурившихся на меня. Так просидел я с час времени; вдруг опять слышу какой-то шум, но ничего не видя, продолжаю читать… Окончив начатый рассказ, я почувствовал дремоту и заснул. Вдруг я был разбужен опять тем же шумом, что слышал раньше: он как будто исходил из той части комнаты, где стояла кровать, и затем — уже не знаю, было ли это впечатление от прочитанного, или от странных слухов, ходивших про эту комнату, — но когда я опять взглянул в сторону кровати, мне показалось, что мелькнуло человеческое лицо из-за темного полога…

При этих словах Эмилия задрожала, на лице ее отразилась тревога: она вспомнила то, что сама видела в этой опочивальне вместе с Доротеей.

— Сознаюсь, сударыня, у меня упало сердце в эту минуту; но повторившийся шум отвлек мое внимание от постели и затем я отчетливо услыхал звук, похожий на повертывание ключа в замке; однако, странное дело — я не видел никакой двери в том месте, откуда шел звук. Но в ту же минуту обивка у постели стала тихо колыхаться и показался какой-то человек из маленькой потайной дверцы в стене… Он постоял с минуту в нерешимости, с головой полускрытой обивкой — только глаза его пронзительно выглядывали из — под ковра; вот он приподнял повыше ковровую обивку, и я увидел лицо другого человека, глядевшего из-за его плеча. Не знаю, как это случилось, но хотя мой меч лежал на столе, передо мною, я как-то не находил сил схватиться за него, а сидел не шевелясь и следил за ними с полузакрытыми глазами, точно дремал. Мне кажется, они поверили, что я сплю, и стали совещаться между собой, как им поступить: я слышал, что они шептались, стоя в той же позе с добрую минуту. Потом, мне почудилось, будто я вижу еще и другие лица в полумраке за дверью, откуда несся громкий шепот.

— Эта дверь удивляет меня, — заметила Эмилия, — ведь я поняла из рассказов графа, что он приказал поднять всю ковровую обивку и осмотреть стены, подозревая, что там скрывается потайной ход, через который вы могли ускользнуть.

— По-моему вовсе не мудрено, сударыня, отвечал Людовико, что эта дверца осталась незамеченной; она была проделана в отделении, составлявшем по-видимому часть наружной стены, и граф проглядел ее; он вероятно думал, что бесполезно искать двери там, где не могло быть хода, сообщающегося с нею; дело в том, что ход был проделан в самой толще стены. Но возвращаюсь к тем странным людям, которых я смутно видел за дверью и которые недолго оставляли меня в неизвестности относительно своих намерений. Все они вдруг ворвались в комнату, окружили меня, — однако я все-таки успел схватиться за свой меч. Но что может сделать один против четверых? Скоро они обезоружили меня, связали руки, заткнули рот и силой увлекли с собой в дверку, оставив меч мой на столе, нарочно, говорили они, чтобы те, кому вздумается придти за мною завтра утром, могли сражаться с духами, затем они повели меня многими узкими переходами и лазейками, проделанными, думается мне, в самых стенах, потому что раньше я никогда не видал их, и вниз по каким-то лестницам, пока мы не достигли подвалов, под замком; там, отворив каменную дверь, которую я по виду принял бы за самую стену, мы направились по длинному ходу и опять спустились по ступеням, высеченным в скале, далее еще отперли дверь и она привела нас в пещеру. Покружив там некоторое время, мы достигли входа в нее и я вдруг очутился на берегу моря, у подошвы скал, а наверху виднелся замок. На берегу ждала лодка. Разбойники вошли в нее, увлекая и меня за собою, и скоро мы подплыли к небольшому суденышку, стоявшему на якоре; там оказались другие товарищи моих похитителей. Препроводив меня на борт, двое остальных вернулись назад к берегу. Вскоре я смекнул, что все это значит и что эти люди делали в замке. Мы поплыли и высадились в Руссильоне; помешкали еще несколько дней на берегу, пока не прибыли другие разбойники, спустившиеся с гор, — те и захватили меня с собой в форт, где я оставался до тех пор, пока туда случайно не прибыл граф. Злодеи усердно старались о том, чтобы я не убежал, и завязывали мне глаза днем; да если бы даже они этого и не делали, то я, кажется, ни за что не нашел бы дороги по этому дикому краю. В форте меня стерегли как пленника и никуда не пускали, иначе как с двумя-тремя провожатыми, и мне так опостылела жизнь, что я не раз собирался покончить с собой.

— Но ведь тебе же не запрещали говорить, заметила Аннета, тебе не затыкали рта, после того как увели из замка, и я не понимаю, с чего это тебе так жизнь могла опостылеть… уж не говоря о том, что у тебя все-таки оставалась надежда увидеться со мною!

Людовико улыбнулся; Эмилия спросила, с какою же целью эти люди похитили его?

— Скоро все это я разъяснил себе, сударыня, — продолжал Людовико. — То были пираты, которые в продолжение многих лет прятали свою добычу в подземельях замка; последний, находясь на берегу моря, представлял для них удобный тайник. Чтобы избежать ареста и тюрьмы, они старались распространять слухи, будто в замке водятся духи, и, отыскав потайной ход в северную анфиладу покоев, которая стояла запертой с самой кончины ее сиятельства маркизы, им это удавалось без труда. Экономка и ее муж, единственные обитатели замка в продолжение многих лет, были так напуганы странными шумами, слышанными по ночам, что не ужились там. Скоро распространили слух, что в замке шалят духи; в окрестностях этому поверили тем легче, мне кажется, что маркиза скончалась, будто бы, какою-то странною смертью и ее супруг дал себе слово никогда не возвращаться в замок.

— Но почему же, — спросила Эмилия, — эти пираты не удовольствовались пещерой? Зачем им понадобилось складывать свою добычу в самом замке?

— Пещера, сударыня, была доступна всем и каждому, возразил Людовико, и сокровища их недолго остались бы там в целости; но в подземельях они могли лежать сколько угодно времени, пока держался слух, что в здании водится нечистая сила. Таким образом оказывалось, что разбойники по ночам привозили добычу, награбленную в море, и держали ее там, пока не являлся случай распорядиться ею по усмотрению. Пираты эти поддерживали сношения с испанскими контрабандистами и бандитами из диких областей Пиренейских гор и занимались разного рода таинственными оборотами. И вот с этими отчаянными головорезами я и должен был жить, пока не явился граф. Никогда не забуду, что я почувствовал, когда узнал, что он в форте. Я почти не сомневался, что ему суждено погибнуть. Но я знал, что если я покажусь ему, то разбойники узнают, кто он такой, и, вероятно, всех нас перережут, боясь, чтобы не открыли их убежища в замке. Поэтому я не показывался на глаза графу, а сам зорко наблюдал злодеев и решил, что если только они причинят какой-нибудь вред графу, или его семейству, то я сейчас же покажусь и буду драться, защищая их жизнь. Тут мне довелось подслушать, что некоторые из них строили дьявольский план с целью ограбить и перерезать всю партию; тогда я умудрился войти в сношения с одним из графских слуг, рассказал ему, что замышляют злодеи, и мы стали совещаться, что делать. Между тем, его сиятельство, встревоженный отсутствием графини Бланш, спросил, где она, и, не получив от разбойников удовлетворительного ответа, пришел в бешенство, а также и шевалье Сент Фуа. Тогда мы решили, что пора разоблачить замысел злоумышленников. Я ворвался в комнату, где сидел граф, крича: — «Измена, ваше сиятельство! Защищайтесь!» — Граф и шевалье выхватили оружие и завязался бой. В конце концов мы одержали верх, как вам уже известно, сударыня, из письма графа.

— Удивительное приключение! — проговорила Эмилия, — и нельзя не похвалить вас, Людовико, за вашу осторожность и смышленость. Но некоторые обстоятельства относительно северных апартаментов все еще смущают меня; впрочем, может быть, вы сумеете объяснить их. Не слыхали ли вы от бандитов чего-нибудь особенного про эти покои?

— Ничего не слыхал, сударыня, — отвечал Людовико, — а только один раз они при мне потешались над легковерием старухи-домоправительницы, которые однажды чуть-чуть было не поймала одного из пиратов; это случилось вскоре после того, как граф приехал в замок, говорил он и хохотал от души, рассказывая про шутку, которую сыграл с этой экономкой.

Эмилия вспыхнула ярким румянцем и просила Людовико объясниться.

— Ну, вот, сударыня, один из ребят забрался ночью в спальню… Вдруг слышит, кто-то идет туда из смежной комнаты; он не успел поднять ковровую обивку и шмыгнуть в потайную дверь. Что тут делать? Он спрятался в постель по близости и лежал там, перепуганный…

— Это когда вы там были, барышня, — прервала его Аннета. — Да, наверное, он в ту пору изрядно-таки перетрусил, разбойник-то! Вдруг к постели подходит экономка и с ней еще какая-то особа. А он, думая, что они собираются поднять покров, сообразил, что единственное средство избегнуть ареста — это напугать их до полусмерти. Он и давай колыхать покров, но и это не помогало… Наконец, он взял, да и высунул голову из — под одеяла. Тогда обе барыни живо дали тягу! рассказывал он, точно самого черта увидали, а он потом благополучно выбрался оттуда.

Эмилия не могла удержаться от улыбки, услыхав про эту хитрую уловку, когда-то нагнавшую на нее такой суеверный страх; теперь она удивлялась, как она могла допустить в себе подобную тревогу, но известно, что кто раз поддастся суеверной слабости, на того потом действует всякий вздор. Несмотря на эти размышления, она все-таки с каким-то трепетом вспоминала таинственную музыку, слышанную ею в полночь у замка Ле-Блан, и спросила Людовико, может ли он как-нибудь объяснить это странное явление.

Тот отвечал отрицательно.

— Одно я знаю, сударыня, что пираты тут ни при чем; я сам слышал, как они глумились над этой музыкой и говорили, что, видимо, сам черт с ними столкнулся.

— Да, уж я готова поручиться, что тут действовала нечистая сила, — молвила Аннета, и лицо ее прояснилось; — с самого начала я была уверена, что это нечистый хозяйничает в северных покоях, и теперь сами видите, сударыня, я-таки осталась права!

— Ну, тебя не переспоришь, — улыбнулась Эмилия. — Но я удивляюсь, Людовико, что эти пираты продолжали действовать по-прежнему и после приезда графа; ведь они могли ожидать неизбежного ареста и заключения в тюрьму.

— Я имею основание думать, сударыня, — отвечал Людовико, что они давно уже решили не держать свои сокровища в подземелье и желали удалить их оттуда как можно скорее. Они уже начали перетаскивать свое добро вскоре после приезда графа. Но так как им приходилось посвящать на это всего несколько часов по ночам, да в то же время приводить в исполнение и другие замысли, то подвалы и наполовину не были опустошены в ту пору, как они захватили меня. Они очень гордятся возможностью поддерживать суеверные слухи про эти покои и старательно оставляли там все на местах, чтобы еще лучше надувать публику. Часто под веселую руку они хохотали над смущением и ужасом всех обитателей замка по поводу моего исчезновения; они нарочно увезли меня в такую даль, чтобы я как-нибудь не выдал их тайны. С этих пор они смотрели на замок, как на свою собственность, но из разговора некоторых их товарищей я узнал, что однажды они чуть не попались. Отправившись ночью в северные покои, чтобы поднять тот шум, который так пугал слуг, и уже собираясь отпереть потайную дверь, они услыхали голос в спальне. Граф потом говорил мне, что он с сыном находился в то время в этом покое и они слышали какие-то странные стоны; оказывается, их издавали эти ребята, все с той же целью — навести страх и ужас; его сиятельство сознавался, что ощутил тогда не одно удивление, а более жуткое чувство. Но так как необходимо было для спокойствия всего семейства не поднимать из-за этого тревоги, то он и сам молчал об этом и сыну наказал молчать.

Эмилия вспомнила перемену в настроении графа после ночи, проведенной им в северной спальне, и теперь только поняла ее причину. Сделав еще несколько вопросов об этом странном деле, она отпустила Людовико, а сама занялась распоряжениями о приеме своих друзей на завтрашний день.

Вечером Тереза, несмотря на свои больные ноги, притащилась в замок, чтобы передать Эмилии кольцо Валанкура. Эмилия очень заволновалась, помня, что много раз видела это кольцо на его пальце в счастливые дни их любви. Однако, она рассердилась на Терезу за то, что та взяла кольцо, и наотрез отказалась принять его, хотя иметь его доставило бы ей печальную отраду. Тереза умоляла, убеждала, описывала отчаяние Валанкура, когда он вручал ей кольцо, и повторяла слова, сказанные им по этому случаю. Эмилия не могла скрыть своего горя при этом рассказе и горько плакала.

— Увы! дорогая моя барышня! — говорила Тереза, — и почему все это так печально сложилось? Я знаю вас с детства и, можно сказать, люблю вас, как родную и от души желаю вам счастья. Мосье Валанкура я узнала не очень давно, но ведь зато имею причины любить его, как сына родного. Мне известно, как вы любите друг друга, — так зачем же, скажите на милость, эти слезы и терзания?

Эмилия сделала ей знак рукою, чтобы она замолчала, а старуха, не обращая на это внимания, все твердила свое:

— И ведь оба вы так сродни между собой и по вкусам и по характерам, и если бы вы поженились, то из вас вышла бы самая счастливая парочка во всем крае… Ну, и что же мешает вам пожениться? Господи! Как это люди портят себе счастье, а потом плачутся, точно не сами во всем виноваты! Ученость, слова нет, великое дело, но куда она годится, если не может научить людей разуму! Нет уж, в таком случае можно и без учености обойтись!

Старость и долгая служба давали Терезе право высказывать свои мысли; но в данном случае Эмилия старалась остановить ее словоохотливость; она чувствовала справедливость ее замечаний, однако ей не хотелось объяснять причину, почему она переменилась к Валанкуру. Она только сказала Терезе, что ей неприятно возвращаться к этому предмету, что она имеет свои причины так поступать, но не желает их объяснить, что перстень непременно надо вернуть, что приличия не позволяют ей принять его. В то же время она запретила Терезе на будущее время передавать ей какие — либо поручения от Валанкура, если она дорожит ее спокойствием.

Тереза разгорячилась и опять пыталась, хотя уже слабо, вступиться за Валанкура; но лицо Эмилии выражало такую непривычную суровость, что старуха принуждена была отказаться от своих стараний и ушла, опечаленная и удивленная.

Чтобы развлечься до некоторой степени и отогнать печальные воспоминания, осаждавшие ее душу, Эмилия занялась приготовлениями к предстоящему путешествию в Лангедок; и пока Аннета, помогавшая ей, радостно болтала о благополучном возвращении Людовико, Эмилия обдумывала, как бы лучше устроить счастье молодой четы. Она решила, что если привязанность Людовико не изменится, как и привязанность к нему честной, простодушной Аннеты, то она даст своей камеристке приданое и поселит ее с мужем где-нибудь в одном из своих имений.

Эти соображения привели ей на память отцовское родовое поместье, когда-то, вследствие изменившихся обстоятельств, перешедшее в руки г.Кенеля; у нее часто являлось желание вернуть это поместье, так как сам Сент Обер бывало печалился, что коренные владения его предков, где он сам родился и провел свои юношеские годы, перешли другой семье. К тулузскому поместью она не чувствовала особенного влечения и желала бы избавиться от него, с тем, чтобы выкупить отцовское родовое угодье, если бы только г.Кенеля удалось уговорить расстаться с ним; а это казалось возможным, если принять во внимание, что он всегда мечтал основаться в Италии.

 

ГЛАВА LIII

На другой день приезд подруги развлек Эмилию, начинавшую уже не на шутку падать духом, и дом в «Долине», опять ожил, огласившись светскими разговорами и увидав в своих стенах изящное общество. Нездоровье и испытанный испуг отчасти лишили Бланш прежней резвости, но добродушие ее и ласковость остались неизменными; она немного побледнела после пережитых ужасов, однако была не менее очаровательна. После несчастного приключения в Пиренеях граф жаждал поскорее вернуться домой и, прогости с неделю в «Долине» собрался в Лангедок вместе с Эмилией, которая поручила надзор за своим домом старой Терезе. Впрочем накануне отъезда Эмилии старая служанка опять приносила ей кольцо Валанкура и со слезами умоляла свою барышню взять подарок, так как Валанкур точно в воду канул: она не видала его и ничего не слыхала о нем с того самого вечера, как он принес ей это кольцо. При этих словах на лице ее отразилась тревога, которой она не смела высказать. Но Эмилия, стараясь отогнать свое собственное беспокойство, думала, что он, вероятно, уехал в имение брата; она опять наотрез отказалась принять кольцо и велела Терезе сохранить его у себя до следующего свидания с Валанкуром; старуха, скрепя сердце, обещала.

На другой день граф де Вильфор с Эмилией и Бланш выехали из «Долины» и в тот же вечер прибыли в замок Ле-Блан, где их встретили с радостью и поздравлениями графиня, Анри и мосье Дюпон; присутствие последнего было сюрпризом для Эмилии и она с беспокойством заметила, что граф по-прежнему поощряет ухаживание своего друга; на лице Дюпона можно было ясно прочесть, что его увлечение нисколько не ослабело под влиянием разлуки. Эмилия очень смутилась, когда во второй же вечер после их приезда граф отозвал ее от Бланш, с которой она гуляла, и возобновил разговор о надеждах Дюпона. Кротость, с какой Эмилия выслушивала его речи, ввела его в заблуждение насчет ее чувств; он вообразил себе, что ее привязанность к Валанкуру уже окончательно побеждена и что она готова отнестись благосклонно к сватовству мосье Дюпона. И когда она вслед затем стала убеждать его, что он ошибается, то граф, побуждаемый горячим желанием устроить счастье двух лиц, которых он так искренно уважал, пытался деликатно пожурить ее за то, что она настаивает на своем неудачном увлечении и отравляет себе лучшие годы жизни.

Заметив, что она молчит я что на лице ее написана глубокая скорбь, граф, наконец, проговорил:

— Пока я больше ничего не скажу, но продолжаю верить, милая мадемуазель Сент Обер, что вы в конце концов не отвергнете человека, столь достойного уважения, как шевалье Дюпон.

Он избавил ее от труда отвечать ему, тотчас же удалившись; а Эмилия продолжала гулять, в душе несколько досадуя на графа за то, что он так упорно отстаивает искательство, которое она решительно отвергла. Погруженная в печальные думы, пробужденная этим разговором, она незаметно подошла к опушке леса, окружавшего монастырь св.Клары, и вдруг заметив, как далеко зашла, решила продолжить свою прогулку еще немного дальше и зайти в монастырь проведать аббатису и некоторых из своих подруг-монахинь.

Хотя уже настал вечер, но она приняла приглашение войти от монаха-привратника, отпиравшего ей калитку, и, желая увидеть кого-нибудь из своих прежних приятельниц, направилась к монастырской приемной. Проходя по лужайке, полого спускавшейся от фасада монастыря к морю, она была поражена картиной покоя, представившейся ее глазам: несколько монахов сидели перед кельями, тянувшимися по опушке леса, и в тихий вечерний час размышляли о благочестивых предметах; но внимание их по временам отвлекалось созерцанием природы, сменившей теперь свои яркие солнечные краски на более тусклый вечерний колорит. Перед зданием общежития стоял старый каштан и своими широкими ветвями заслонял великолепие картины, которая могла бы вызвать у монахов желание вернуться к светским наслаждениям; но все же из-под темной развесистой листвы сверкала вдали обширная площадь океана и мелькавшие мимо паруса, тогда как справа и слева тянулись густые леса вдоль извилистых берегов. Некоторая часть картины оставалась доступной созерцанию монахов, как бы нарочно, чтобы оставить заточникам напоминание об опасностях и превратностях светской жизни и утешить их, отказавшихся от наслаждений света, по крайней мере уверенностью, что они избавились от его зол. Эмилия задумчиво шла вперед, размышляя, как много страданий она избегла бы, если бы также постриглась в орден и осталась жить в монастыре после смерти отца; в эту минуту зазвонили к вечерне и монахи тихо побрели к часовне; Эмилия вошла в большую залу, где царила, как ей показалось, необычная тишина. Пустой оказалась и приемная, смежная с залой; между тем вечерний колокол продолжал благовестить; Эмилия подумала, что монахини, вероятно, пошли в часовню, и присела отдохнуть, немного, перед тем как вернуться в замок, куда ей хотелось попасть еще засветло.

Не прошло нескольких минут, как в приемную торопливо вошла монахиня и, осведомившись, нет ли здесь настоятельницы, хотела удалиться, не узнав Эмилии; но Эмилия назвала себя, и монахиня сообщила ей, что сейчас начнется месса о здравии сестры Агнесы, которая сильно хворала в последнее время, а теперь находится чуть не при последнем издыхании. О страданиях несчастной Агнесы сестра сообщила самые печальные подробности: на нее не раз находили припадки буйного помешательства; теперь это прошло, зато она впала в состояние мрачного уныния, из которого не могли вызвать ее ни ее молитвы, сообща со всей общиной, ни увещания ее духовника; ничто не в силах облегчить ее душу хотя бы мгновенным проблеском утешения.

Эмилия выслушала этот рассказ с сердечным сокрушением и, припомнив безумные выходки и дикие восклицания Агнесы, а также историю ее, рассказанную ей сестрой Франциской, почувствовала глубокую жалость к несчастной сестре. Так как становилось уже поздно, то Эмилия не сочла возможным идти к ней сейчас, да и не хотела примкнуть к толпе монахинь; поручив монахине передать привет своим старым друзьям, она верхней дорогой по скалам вернулась в замок, размышляя о только что слышанном; думы эти так удручали ее, что она, наконец, насильно отвлекла свои помысли к менее волнующим предметам.

Дул сильный ветер; подходя к замку, Эмилия часто останавливалась, прислушиваясь к унылым завываниям его над волнами, бушевавшими внизу, и в окрестных лесах; сидя на одном из утесов, уже по близости от замка, и устремив взор на обширное пространство вод, смутно видневшихся в полумраке, она сочинила следующее обращение.

К БУЙНЫМ ВЕТРАМ

Невидимо, по необъятному своду небес, вы держите свой путь, Неведомо откуда взялись и куда несетесь; Таинственные силы! то слышу я ваш тихий шепот, То громкий вой вдруг поразит мой слух, Как будто говоря: здесь близок Бог! Люблю я слушать ночью ваши голоса Средь грозной бури, что проносится над морем, Сливаясь с страшным ревом волн. И вот среди затишье звук вдруг нежный раздается. То песня духов — скорбный плач; Но вслед затем опять невидимые силы восстают, По воздуху торжественно несутся. Стонут они в снастях корабля, пугая юнгов, И песню тихую мгновенно заглушают. Молю вас, силы страшные, Не приносите вы на своих крыльях стонов. Не приносите треска судна на далеких волнах И криков гибнущего экипажа!… Не подымайте вы, молю вас, силы неба! Войны стихий и рева диких волн!

 

ГЛАВА LIV

На другой день вечером, случайно взглянув на монастырскую колокольню, подымающуюся из-за леса, Эмилия вспомнила про больную монахиню, положение которой возбуждало в ней такую жалость; желая узнать, как ее здоровье, и увидеть кое-кого из прежних друзей, она с Бланш, вместо прогулки, решили зайти в монастырь. У монастырских ворот стоял экипаж и, судя по взмыленным коням, можно было догадаться, что он только что подъехал. Непривычная тишина царила во дворах и в здании общежития, по которому должны были пройти Эмилия и Бланш, направляясь в большую залу; по пути они встретились с монахиней, и та на расспросы Эмилии отвечала, что сестра Агнеса еще жива и в памяти, но что она очень слаба и, вероятно, не переживет сегодняшней ночи. В приемной девушки застали нескольких пансионерок монастыря; они очень обрадовались Эмилии и поспешили рассказать ей разные мелкие события, случившиеся в монастыре после ее отъезда и интересовавшие ее, потому что касались лиц, к которым она чувствовала расположение. Пока они болтали, в приемную вошла аббатиса и радостно приветствовала Эмилию; но вид у нее был непривычно торжественный и на лице отражалась печаль.

— Наша община, — сказала она поздоровавшись, — погружена в скорбь, — одна из сестер готовится отойти в вечность. Вы, может быть, слышали, что сестра Агнеса умирает…

Эмилия выразила свое искреннее соболезнование.

— В настоящем случае смерть преподает нам великое, страшное назидание, — продолжала аббатиса, — воспользуемся им себе во спасение, пусть оно научит нас готовиться к великому переходу, неизбежному для всех! Вы молоды и имеете возможность обеспечить себе лучшее, самое драгоценное из спокойствий, — спокойствие совести. Храните его в юности своей, чтобы оно доставило вам утеху в старости, ибо тщетны, увы! и несовершенны все добрые дела наших позднейших лет, если только в молодости мы творили зло!

Эмилия могла бы возразить, что добрые дела никогда не тщетны, но постеснялась прерывать аббатису и молчала.

— Позднейшая жизнь Агнесы, продолжала аббатиса, была примерной. Ах, если бы она могла загладить свои прежние грехи и заблуждения! В настоящую минуту она тяжко страдает; будем верить, что эти страдания доставят ей спасение в будущей жизни. Я оставила ее с духовником и одним господином, которого она давно желала видеть; он только что прибыл из Парижа. Надеюсь, им сообща удастся доставить ее душе успокоение; она давно в нем нуждается.

Эмилия от всей души присоединилась к этому пожеланию.

— Во время своей болезни Агнеса несколько раз называла ваше имя, — продолжала игуменья; быть может, ей было бы утешительно повидаться с вами. Когда удалятся ее посетители, мы пойдем к ней, если вы только не боитесь тяжелой сцены. Но, право, к подобным сценам, хотя бы самым раздирательным, нам следует привыкать: они душе полезны и приготовят нас к тому, что нам самим, может быть, придется выстрадать.

Эмилия задумалась и опечалилась; разговор этот пробудил в ней воспоминания о предсмертных минутах ее возлюбленного отца, и ей захотелось поплакать над его могилой. Пришли ей на память разные обстоятельства, сопровождавшие его последние минуты: его волнение, когда он убедился, что находится по-соседству от замка Ле-Блан, его желание быть похороненным в определенном месте в монастырской церкви, и данный ей торжественный завет уничтожить его бумаги, не читая. Вспомнились ей также таинственные, страшные слова, нечаянно попавшиеся ей на глаза в рукописях, и хотя они теперь, как и всегда, возбуждали в ней мучительное любопытство насчет их значения и мотивов, руководивших волею отца, но для нее было великим утешением сознание, что она свято исполнила его последнюю волю.

После этого аббатиса умолкла; она, видимо, была слишком взволнована, чтобы разговаривать; ее собеседницы молчали по той же причине. Это задумчивое настроение женщин было прервано приходом незнакомца, мосье Боннака, вышедшего из кельи сестры Агнесы. Он был сильно расстроен, но Эмилии показалось, что она подметила на лице его больше страха, чем горя. Отведя аббатису в сторону, он начал что-то рассказывать ей; она слушала его с напряженным вниманием. Но вот он кончил, молча поклонился остальным присутствующим и вышел. Тогда игуменья предложила Эмилии пойти к сестре Агнесе; она согласилась, скрепя сердце, а Бланш осталась внизу с пансионерками.

У дверей кельи они натолкнулись на духовника, и при одном взгляде на него Эмилия убедилась, что это тот же самый монах, который напутствовал ее умирающего отца; но он прошел мимо, не заметив ее, и они вошли в келью, где на постели лежала сестра Агнеса; возле нее сидела монахиня. Лицо больной так сильно изменилось, что Эмилия не узнала бы ее, если бы заранее не приготовилась ее увидеть: лицо умирающей было страшно, на нем застыло выражение мрачного ужаса; тусклые, провалившиеся глаза были устремлены на распятие, лежавшее у нее на груди; она так глубоко ушла в свои мысли, что не заметила, как подошли аббатиса с Эмилией. Но вот, подняв свой безжизненный взор, она с ужасом устремила его на Эмилию и вдруг взвизгнула:

— О, какое видение!… зачем оно посетило меня в предсмертный час!

Испуганная Эмилия отшатнулась от нее и взглянула на игуменью, как бы прося объяснения; но та знаком показала ей, чтобы она не смущалась. Затем спокойным тоном обратилась к Агнесе:

— Дочь моя, я привела к вам мадемуазель Сент Обер; я знала, что вам приятно будет повидаться с нею.

Агнеса не отвечала, и не отрывая безумных глаз от Эмилии, воскликнула:

— Это она!… На лице ее то же очрование, которое сгубило меня! Чего ты хочешь от меня? Зачем пришла меня мучить? Ты хочешь, возмездия! Что же, скоро ты получишь его — оно уже твое! Сколько лет прошло с тех пор, как я видела тебя? Мое преступление совершилось лишь вчера!… Я уже состарилась под бременем его, а ты все еще молода и цветуща, как в то время, когда заставила меня совершить то страшное дело! О, как бы я хотела забыть его!… Но какая польза желать: дело сделано, его уже не воротишь!…

Эмилия, потрясенная этой дикой выходкой, хотела убежать из комнаты; но аббатиса, взяв ее за руку, старалась успокоить и просила остаться еще несколько минут, пока Агнеса очнется, и принялась уговаривать больную. Но та не обращала на аббатису никакого внимания и, устремив сумасшедшие глаза на Эмилию, опять заговорила:

— Что значит целые годы молитвы и раскаяния? Они не в силах смыть скверны убийства!… Да, убийства… Где он?… где он?… Смотрите… он там… он идет сюда! Зачем и ты пришел терзать меня? — кричала Агнеса, вперив взор в пространство. — Разве я и так недостаточно наказана? О, не гляди так сурово!… Ха! вот опять она!… Зачем ты глядишь на меня с такой жалостью… хочешь покарать меня? Улыбнись… Кто это стоит?…

Агнеса откинулась назад, как безжизненный труп, а Эмилия едва держалась на ногах и оперлась о кровать; аббатиса с сиделкой вливали Агнесе в рот обычные успокоительные лекарства.

— Постойте, — остановила аббатиса Эмилию, когда она хотела заговорить, — бред проходит, теперь она скоро придет в себя. Давно этого не случалось с ней, дочь моя? — спросила она сиделку.

— Уже несколько недель не бывало ничего подобного, — отвечала монахиня, но она очень сильно взволновалась приездом этого господина, которого сама гак желала видеть.

— Да, — заметила аббатиса, — вероятно, это и вызвало припадок бреда. Когда она оправится, мы уйдем и дадим ей отдых.

Эмилия охотно согласилась; правда, она могла оказать теперь мало помощи, однако ей не хотелось уходить отсюда, пока помощь еще нужна.

Очнувшись, Агнеса опять во все глаза уставилась на Эмилию; но дикое выражение ее взора уже пропало, сменившись мрачной печалью. Прошло несколько минут, прежде чем ока оправилась настолько, чтобы заговорить, потом она произнесла слабым голосом:

— Сходство поразительное! без сомнения, это не игра фантазии! Скажите мне, умоляю вас, хотя фамилия ваша Сент Обер — вы не дочь маркизы?

— Какой маркизы? — отозвалась Эмилия в крайнем удивлении.

Ей казалось, судя по спокойствию тона Агнесы, что ее умственные способности уже пришли в нормальное состояние. Аббатиса бросила на нее многозначительный взгляд, но она все-таки повторила своей вопрос.

— Какая маркиза? — воскликнула Агнеса, я знаю только одну — маркизу де Вильруа.

Эмилия вспомнила, в какое волнение пришел ее отец при одном имени этой маркизы, вспомнила его требование, чтобы его похоронили возле фамильного мавзолея де Вильруа. Слова Агнесы возбудили в ней горячий интерес: она стала умолять больную объяснить ей, что значит этот вопрос. Аббатисе хотелось бы увести Эмилию из кельи, но та, сильно заинтересованная, просила остаться еще немного.

— Принеси, мне вон ту шкатулку, сестра, — сказала Агнеса. Я покажу вам маркизу; стоит вам только взглянуть в это зеркало и вы сами убедитесь, что вы дочь ее: такого разительного сходства ие бывает иначе, как между близкими родственниками.

Монахиня принесла требуемую шкатулку; Агнеса дала ей наставление, как отпереть ее, и затем вынула оттуда миниатюру, представлявшую точное сходство с той, которую Эмилия нашла в бумагах отца. Агнеса взяла портрет в руки и несколько минут молча, внимательно рассматривала его; затем с выражением глубокого отчаяния на лице, устремила глаза свои к небу и отдалась горячей внутренней молитве. Окончив молитву, она передала миниатюру Эмилии.

— Храните этот портрет, — сказала она, я вам завещаю его, я убеждена, что вы вправе владеть им. Часто я наблюдала ваше сходство с нею, но никогда еще оно не поражало меня до такой степени, как сегодня!… Постойте, сестрица, не убирайте шкатулку — там есть еще один портрет, который мне хотелось бы показать.

Эмилия вся трепетала от страха и ожидания, а игуменья опять пробовала увести ее из кельи.

— Агнеса все еще не в своем уме, — говорила она, — заметьте, она опять бредит. В подобном настроении духа она не стесняется обвинять самое себя в самых ужасных преступлениях.

Эмилии, однако, казалось, что в непоследовательных выходках Агнесы кроется не сумасшествие, а нечто другое: ее слова о маркизе и этот портрет до такой степени возбуждали ее любопытство и участие, что она решилась, по возможности, разъяснить это дело до конца.

Монахиня опять подала шкатулку; Агнеса показала Эмилии потайной ящичек и вынула оттуда другую миниатюру.

— Вот, пусть этот портрет послужит в назидание вашему тщеславию, промолвила больная; смотрите на него хорошенько и старайтесь отыскать сходство между тем, какой я была прежде, и тем, какова я теперь…

Эмилия нетерпеливо схватила миниатюру, и при первом же взгляде ей бросилось в глаза поразительное сходство ее с портретом синьоры Лаурентини, который она когда-то видела в Удольфском замке, — портретом дамы, исчезнувшей столь таинственным образом и в убийстве которой подозревали Монтони.

— Что вы так сурово глядите на меня? — спросила вдруг Агнеса, не поняв причины волнения Эмилии.

— Я где-то уже раньше видела это самое лицо, — проговорила наконец Эмилия, — неужели в самом деле это вы?

— Вопрос этот понятен, — отвечала монахиня, — но когда-то портрет считался поразительно схожим. Глядите на меня хорошенько и полюбуйтесь, что сделали из меня страдания и преступление! Тогда я была невинна; порочные страсти моей натуры еще дремали. Сестрица! — прибавила она торжественным тоном и простирая свою влажную, холодную руку к Эмилии, которая вздрогнула от этого прикосновения. — Сестрица! остерегайтесь в начале жизни давать волю страстям, самое важное в начале! Впоследствии их бурный поток уже невозможно остановить; они заведут нас невесть куда, быть может, к преступлениям, которых потом не замолить многолетними молитвами и покаянием!… Так ужасна может быть сила одной единственной страсти, что она преодолевает все прочие и преграждает доступ в сердце всем другим чувствам. Овладев нами, как нечистая сила, эта страсть ведет нас к дьявольским поступкам, она делает нас нечувствительными к состраданию и к упрекам совести. И вот, когда цель ее достигнута, она, как дьявол, бросает нас на растерзание тем же чувствам, которые она сначала отгоняла, на растерзание сожалениям и угрызениям совести. Тогда мы вдруг пробуждаемся, как от глубокого сна, и видим вокруг себя новый мир; мы озираемся в удивлении и ужасе, но злое дело уже совершено и призраки совести не хотят исчезнуть! Что значит богатство… знатность… даже телесное здоровье сравнительно с благом чистой совести, этого здоровья душевного? Что значат все страдания бедности, разочарования, отчаяния сравнительно с муками совести! О, как давно незнакома мне эта роскошь — душевный мир! Я думала, что уже испытала все самые страшные мучения человеческие в любви, ревности, отчаянии, но эти муки были еще легкими в сравнении с теми, что я вынесла впоследствии. Я испробовала также и то, что называется сладостью мщения, но это чувство было мимолетным: оно умерло вместе с предметом, возбудившим его. Не забывайте, сестрица, что страсти — это семена пороков так же, как и семена добродетелей; из них все может вырасти, смотря по тому, как питать их. Горе тем, кто не научился владеть своими страстями!

— Горе им, горе! — подтвердила аббатиса, они не ведают основ нашей святой религии!

Эмилия слушала речи Агнесы с безмолвным трепетом; она продолжала внимательно разглядывать миниатюру и убедилась в ее большом сходстве с портретом в Удольфском замке.

— Это лицо очень знакомо мне, с— казала она, желая навести монахиню на какое-нибудь объяснение, но боясь неожиданно открыть ей, что она знакома с Удольфом.

— Вы ошибаетесь, — возразила Агнеса, — не может быть, чтобы вы видели этот портрет когда-нибудь раньше.

— Но я видела другой в высшей степени похожий на этот!

— Немыслимо! — стояла на своем Агнеса, которую отныне мы будем звать синьорой Лаурентини.

— Это было в Удольфском замке… — продолжала Эмилия, пристально взглянув не нее.

— Удольфо! — воскликнула Лаурентини. — Удольфо в Италии?

— Именно, — подтвердила Эмилия.

— Итак, вы знаете меня, — молвила Лаурентини, — и вы дочь маркизы.

Эмилия была ошеломлена этим неожиданным заключением.

— Я дочь покойного дворянина Сент Обера, а дама, о которой вы говорите, чужая для меня.

— Это вы так думаете. — возразила Лаурентини.

Эмилия спросила, — какие могут быть причины думать иначе?

— Семейное сходство ваше с нею, — сказала монахиня. — Маркиза, насколько известно, любила одного гасконского дворянина в ту пору, как вышла замуж за маркиза де Вильруа, повинуясь воле своего отца. Несчастная, злополучная женщина!

Эмилия припомнила необыкновенное волнение Сент Обера при одном имени маркизы, и если бы не твердая уверенность в непогрешимости отца, то она в эту минуту испытала бы не одно удивление, а другие, более тяжелые чувства. Но она ни на мгновение не могла допустить того, на что намекали слова больной; однако все-таки они сильно заинтересовали ее, и она попросила дальнейшего объяснения.

— Ах, не заставляйте меня говорить об этом, — сказала монахиня, — это предмет ужасный! Как хотела бы я, чтобы все это изгладилось из моей памяти! — Она тяжко вздохнула и после минутной паузы спросила Эмилию, каким образом она узнала ее имя.

— Да по вашему портрету в Удольфском замке, с которым миниатюра поразительно похожа, — отвечала Эмилия.

— Так, значит, вы сами бывали в Удольфо? — воскликнула монахиня в сильном волнении. — Увы! какие разнообразные картины возникают в моем воображении при одном этом имени: сцены счастья, страдания… ужаса!

В эту минуту Эмилии пришло на память леденящее кровь зрелище, которое она видела в одном из покоев замка; она задрожала, не отрывая глаз от монахини, и вспомнила ее недавние слова, что долгие годы молитвы и покаяния не смоют скверны порока… Теперь уже она приписала эти слова другой причине, а не болезненному бреду. Ею овладел ужас, почти лишавший ее сознания, она была уверена, что видит перед собой убийцу!… Все, что она знала о поступках Лаурентини, как будто подтверждало это предположение. Но все же Эмилия терялась в лабиринте недоумений и, не решаясь прямо задать вопрос, который повел бы к разъяснению истины, могла только намекнуть на него в несвязных фразах.

— Ваше неожиданное исчезновение из Удольфо…

Лаурентини тяжко застонала.

— Слухи, поднявшиеся вслед затем… продолжала Эмилия, — комната в западном флигеле… траурный занавес… страшный предмет, скрывающийся за ним…

Монахиня пронзительно вскрикнула:

— Как! опять это видение! — произнесла она, пытаясь приподняться, между тем как безумные глаза ее обводили комнату… Выходцы из гроба! И кровь, кровь… кровь!… Но крови не было… ты не можешь этого утверждать… Не улыбайся, не улыбайся так жалко!…

С Лаурентини сделались судороги, в то время, как она произносила эти слова. Эмилия, не имея сил долее выносить ужаса этой сцены, выбежала из кельи и послала нескольких монахинь к аббатисе просить помощи.

Бланш и пансионерки, находившиеся в приемной, обступили Эмилию и, встревоженные ее взволнованным лицом, засыпали ее вопросами, на которые она уклонилась отвечать, сказав, что сестра Агнеса умирает. Это и сочли причиной ее ужаса; женщины старались оживить Эмилию, дав ей выпить успокоительного питья. Но душа ее была так потрясена страшными подозрениями и сомнениями, на основании некоторых слов монахини, что она не могла ни с кем говорить и ушла бы тотчас же из монастыря, но ей хотелось узнать, переживет ли Лаурентини свой болезненный припадок. По прошествии некоторого времени ее уведомили, что судороги прошли и что синьора Лаурентини как будто оживает. Эмилия с Бланш собрались уходить, но тут вышла аббатиса и, отозвав Эмилию в сторону, заявила, что имеет сообщить ей нечто очень важное, но так как теперь уже поздно, то она не будет задерживать ее, но просит Эмилию зайти к ней завтра.

Эмилия обещала посетить ее и, простившись, направилась вместе с Бланш к их замку; начало уже смеркаться; окружающая тишина, полумрак в лесу возбуждали в Бланш тревогу, хотя их провожал слуга. Эмилия же была слишком потрясена недавней сценой, чтобы трусить потемок в густой лесной чаще; этот полумрак только способствовал ее глубокой задумчивости, из которой она впрочем скоро была выведена Бланш; та указала подруге на какие-то две фигуры, идущие медленным шагом по темной тропинке впереди. Невозможно было избежать их иначе, как углубившись в уединенную лесную чащу, куда незнакомцы легко могли последовать за ними. Но страх их миновал, когда Эмилия узнала голос мосье Дюпона и убедилась, что путник его — тот самый господин, которого она только что видела в монастыре. В настоящую минуту он был занят такой горячей беседой с Дюпоном, что даже не обратил внимания на их приближение. Когда Дюпон подошел к девицам, незнакомец откланялся, и они втроем направились к замку. Граф, услышав фамилию Боннака, объявил, что знаком с ним и, узнав по какому печальному случаю он прибыл в Лангедок и остановился в маленькой деревенской гостинице, просил мосье Дюпона пригласить его от имени графа в замок.

Дюпон с радостью исполнил это поручение; он уговорил Боннака отбросить всякие церемонии и принять радушное приглашение; тогда они вместе явились в замок, где любезность графа и веселое оживление его сына отчасти рассеяли мрачное настроение незнакомца. Боннак был офицером на французской службе; на вид ему было лет под пятьдесят; он был высокого, статного роста, манеры его отличались утонченным изяществом и вообще во всей наружности его было что-то чрезвычайно интересное. По чертам его, в молодости, вероятно, очень красивым, была разлита меланхолия, вероятно последствие пережитых несчастий.

За ужином он хотя и участвовал в разговоре, но, очевидно, только из учтивости — бывали минуты, когда он, не имея сил бороться с угнетавшими его чувствами, вдруг замолкал и видимо думал о другом. Граф не пробовал вывести его из этого состояния и вообще относился к нему с добротой и деликатностью, напомнившей Эмилии ее покойного отца.

Общество разошлось рано; Эмилия удалилась в свою спальню, и там, в тиши уединения, все пережитые сцены с удвоенной силой овладели ее мыслями. Ее поражало, что умирающая монахиня оказалась синьорой Лаурентини, которая вовсе не была умерщвлена синьором Монтони, как раньше подозревали, а сама виновна в каком-то страшном преступлении; пророненные ею намеки относительно замужества маркизы де Вильруа и ее расспросы о происхождении Эмилии возбуждали в ней не меньший интерес, хотя уже интерес другого свойства.

История Агнесы, раньше рассказанная ей сестрой Франциской, оказывалась неверной; но с какой целью она была выдумала, если не для того, чтобы удобнее скрыть истину? Более всего Эмилию интересовало отношение между историей покойной маркизы де Вильруа и судьбой ее отца; что существовало между ними какое-то отношение, это несомненно доказывало горе Сент Обера, когда при нем произнесли ее имя, его желание быть похороненным возле нее и портрет ее, найденный в его бумагах. В иные минуты Эмилии приходило в голову, что ее отец и был тем возлюбленным, к которому была так привязана маркиза в то время, когда ее насильно выдали за маркиза де Вильруа; но чтобы он и позже питал к ней страсть — этому она не верила ни минуты. Она была почти убеждена, что бумаги, которые он так торжественно велел ей уничтожить, касались именно этих отношений. Более чем когда-либо она жаждала узнать, почему он считал нужным отдать ей такое приказание, и не будь у нее такой непоколебимой веры в его правоту, это внушило бы ей мысль, что есть какая-то тайна, касающаяся ее рождения, тайна, постыдная для ее родителей, и что эти рукописи могли бы разоблачить ее.

Подобные размышления мучили ее всю ночь, и когда она наконец, забылась в тревожном сне, и тогда ее беспокой видения умирающей монахини и всех ужасов, испытанных за день.

На другое утро она чувствовала себя слишком слабой и нездоровой, чтобы пойти на свидание с аббатисой; еще до наступления вечера ее уведомили, что сестра Агнеса скончалась. Г.Боннак принял это известие с подобающей печалью; но Эмилия заметила, что теперь он менее расстроен, чем накануне вечером, когда вышел из кельи монахини, — очевидно, смерть ее была для него меньшим ударом, чем та исповедь, которую он услышал от нее. Как бы то ни было, его, вероятно, утешило до некоторой степени сведение об оставленном ему наследстве, — семья у него была большая, причем сумасбродства некоторых ее членов навлекли на него большие неприятности и даже заключение в тюрьму; беспутство любимого сына и связанные с ним денежные заботы и огорчения были главными причинами той печали, которая была написана на его лице и которая возбуждала участие Эмилии.

Мосье Дюпон рассказал своим друзьям историю его последних несчастий: несколько месяцев просидел он в заключении в одной из парижских тюрем, причем даже не мог надеяться на скорое освобождение и не имел утешения видеться с женою, которая в то время уезжала в деревню, стараясь, хотя и тщетно, добиться помощи от его друзей. Когда она, наконец, получила разрешение посетить мужа, то была так поражена его измученным видом от долгого заточения и горя, что с ней сделались припадки, которые, вследствие своей продолжительности, угрожают ее жизни.

—Наше положение возбуждало сострадание у всех окружающих, — продолжал Боннак, один великодушный друг, сидевший в тюрьме вместе со мною, впоследствии воспользовался первыми минутами своей свободы для того, чтобы начать хлопотать о моем освобождении. Старания его увенчались успехом; огромный долг, обременявший меня, был выплачен. Но когда я пожелал выразить ему мою признательность, мой благодетель уклонился от этого. Я имею причины думать, что он сам сделался жертвой своего великодушия и опять попал в заключение после того, как помог мне освободиться. Все мои поиски оказались безуспешными. Добрый, несчастный Валанкур!

— Валанкур! — подхватил мосье Дюпон. — Из каких Валанкуров?

— Это Валанкуры — графы Дюварней, — пояснил Боннак.

Нетрудно себе представить волнение Дюпона, когда он узнал, что великодушный благодетель его друга и его соперник в любви — одно и то же лицо.

Преодолев свое изумление, он поспешил успокоить Боннака, сказав ему, что Валанкур на свободе и еще не так давно был в Лангедоке; затем из преданности к Эмилии, Дюпон стал расспрашивать Боннака об образе жизни его соперника в Париже, — так как Боннак был хорошо осведомлен на этот счет. Из его ответов можно было вывести заключение, что на Валанкура наговорили много лишнего; как ни тяжела была эта жертва для Дюпона, но он решил окончательно отступиться от своих притязаний на Эмилию и передать их другому, который, как теперь обнаруживалось, был по-прежнему достоин ее уважения.

Из рассказов Боннака оказывалось, что Валанкур, вскоре по прибытии в Париж, попался в тенета, расставленные ему наглым пороком; время свое он разделял между пиршествами у соблазнительной маркизы и игорными собраниями, куда тащили его товарищи-офицеры — из зависти к его порядочности, или просто из желания поживиться за его счет. На этих собраниях он сперва проигрывал мелкие суммы, но потом, желая отыграться, проиграл много денег, — свидетелями его проигрышей не раз были граф де Вильфор и его сын Анри. Наконец, ресурсы Валанкура истощились, и граф Дюварней, его брат, возмущенный его поведением, отказался наотрез давать ему средства на поддержание подобного образа жизни; тогда Валанкур, вследствие накопившихся долгов, был заключен в тюрьму, откуда брат и не пробовал его выручить, в надежде, что такое наказание исправит его поведение, так как оно не было следствием привычки, усвоенной с юных лет.

В уединении тюрьмы Валанкур имел досуг одуматься и, раскаяться; образ Эмилии, несколько поблекший за время его распутной жизни в столице, но не изгладившийся из его сердца, — снова ожил во всем очаровании невинности и красоты; этот дорогой образ укорял его в том, что он погубил свое счастье и унизил свои прекрасные душевные качества такими увлечениями, которые он в прежнее время, по благородству своего характера, счел бы пошлыми и постыдными. Но хотя страсти его поддались соблазну, сердце его не было развращено, и так как он сохранил силу воли, необходимую ему для того, чтобы свергнуть это рабство порока, то он в конце концов освободился от него, разумеется, не без огромных усилий и страданий.

Освобожденный стараниями брата из тюрьмы, где он был свидетелем трогательного свидания между Боннаком и его женой, с которыми он несколько времени тому назад познакомился, Валанкур воспользовался первыми же минутами своей свободы для того, чтобы совершить поступок, положим, гуманный, но вместе с тем и поразительный по своему легкомыслию. Взяв с собой почти всю сумму денег, данную ему братом, он сейчас же отправился в игорный дом и поставил эту сумму на карту, с тем, чтобы, в случае выигрыша, выкупить на свободу своего друга и вернуть его огорченной семье. Валанкуру повезло — он выиграл и тут же дал себе торжественную клятву никогда более не поддаваться опасному соблазну игры.

Возвратив почтенного отца семейства, Боннака, в объятия его образованной семьи, Валанкур поспешил уехать из Парижа в Этювьер; радуясь, что ему удалось осчастливить бедняков, он на время позабыл о своих собственных несчастьях. Вскоре, однако, он пришел в себя и сообразил, что растратил состояние, без которого никогда не может надеяться жениться на Эмилии; между тем жизнь без нее казалась ему невыносимой — ее доброта, деликатность, сердечная простота придавали ее красоте в глазах его еще больше очарования. Опять научил его вполне оценить те качества, которыми он раньше только восхищался: в силу контраста, после всего, что ему довелось видеть в свете, он стал боготворить эти благородные качества. Такие размышления усиливали муки его совести и раскаяние и вызвали в нем отчаяние, так как он считал себя уже недостойным Эмилии; что касается позорного пользования денежными средствами от маркизы Шамфор, или от других светских интриганок, то до этого Валанкур никогда не доходил, хотя об этом и наговорили графу Вильфору, — точно также он никогда не участвовал в шулернических проделках игроков; это была злостная сплетня, одна из тех, какие часто примешиваются к истине, подавляя несчастных. Граф де Вильфор получил эти сведения из источников, по его мнению, не допускающих никаких сомнений, и неосторожное поведение Валанкура, не раз виденное им самим, тем легче заставило его поверить этим сплетням. Слухи эти были такого щекотливого свойства, что Эмилия не могла передать их Валанкуру, поэтому он не имел даже случая опровергнуть их, и когда он сам заявил ей, что недостоин ее уважения, то ни мало не подозревал, что подтверждает самую возмутительную клевету. Таким образом, ошибка была взаимной и никто не думал исправить ее, пока Боннак не выяснил Дюпону поведение своего великодушного, но неосторожного молодого друга, и вот Дюпон, строго придерживаясь справедливости, решился не только разубедить графа на этот счет, но и отказаться от всякой надежды получить руку Эмилии.

Когда графу объяснили его ошибку, он был крайне поражен последствиями своего легковерия; рассказ Боннака о положении его молодого друга в то время, как он проживал в Париже, убедил его, наконец, что Валанкур просто запутался в силках, расставленных ему целым кружком распутных молодых людей, частью товарищей по профессии, и что он вовсе не имел природной склонности к пороку. Очарованный непосредственным и благородным, хотя и несколько легкомысленным поступком его по отношению к Боннаку, он простил ему мимолетные заблуждения, запятнавшие его молодость, и вернул ему то высокое уважение, какое питал к нему в начале их знакомства. Но так как дать удовлетворение Валанкуру он мог не иначе, как доставив ему случай объясниться с Эмилией, то он немедленно написал молодому человеку; прося прощения за невольно нанесенную ему обиду, и приглашал его к себе в замок Ле-Блан.

Щекотливые соображения деликатности не допускали графа сообщить Эмилии об этом письме; из сердечной доброты он не рассказал ей и об открытии, сделанном насчет Валанкура, до тех пор, пока приезд его не избавит ее от возможности беспокоиться об исходе этого дела. Такая предосторожность спасла ее от еще более тяжкой тревоги, чем даже предвидел граф: он не знал о симптомах отчаяния, замеченных у Валанкура за последнее время.

 

ГЛАВА LV

Вскоре случилось необыкновенное происшествие, которое на время отвлекло Эмилию от ее личных горестей и возбудило в ней смешанные чувства удивления и ужаса.

Через несколько дней после кончины синьоры Лаурентини ее завешание было вскрыто в монастыре, в присутствии игуменьи и Боннака; третья часть ее личного состояния завещана ближайшей, оставшейся в живых родственнице покойной маркизы де Вильруа, и этой родственницей оказалась Эмилия.

Семейная тайна Эмилии давно была известна аббатисе; но по горячей просьбе Сент Обера, знакомый монах, исповедовавший его на смертном одре, скрыл от его дочери ее родство с маркизой. Некоторые намеки, пророненные синьорой Лаурентини во время ее последнего свидания с Эмилией, и странные вещи, разоблаченные на ее исповеди перед смертью, побудили аббатису поговорить с молодой девушкой о предмете, которого она раньше не решалась касаться; для этой цели она и просила ее повидаться с нею на другой день после ее свидания с монахиней. Нездоровье Эмилии тогда помешало предположенной беседе. Но теперь, после вскрытия завещания, Эмилия получила вторичное приглашение в монастырь и поспешила туда; то, что сообщила ей игуменья, просто ошеломило ее. Так как повествование аббатисы было не полно во многих отношениях, и она пропустила кое-какие подробности, может быть, интересные для читателя, и так как история монахини существенно связана с судьбою маркизы де Вильруа, то мы не станем передавать разговора, происходившего в монастырской приемной, и расскажем отдельно краткую историю.

СИНЬОРА ЛАУРЕНТИНИ ДИ УДОЛЬФО

Она была единственной дочерью у своих родителей и наследницей старинного родового поместья Удольфо в Венецианской области. Главным несчастьем ее жизни, повлекшим за собою все последующие страдания, было то, что близкие люди, которым следовало бы сдерживать ее пылкие страсти и постепенно учить ее управлять ими, напротив, баловали ее напропалую и развивали эти задатки во впечатлительной девочке. В ней они в сущности лелеяли свои собственные недостатки: потакая страстям ребенка или подавляя их; они только ублажали самих себя. Они то потворствовали ей из слабости, то вдруг резко накидывались на нее. Душа девочки возмущалась их тиранией, вместо того, чтобы исправляться, под влиянием их разумности. И всякое их сопротивление порождало борьбу, в которой каждой из сторон хотелось победить, при чем одинаково забывалась и родительская нежность, и обязанности ребенка по отношению к родителям; но так как любовь к дочери очень быстро обезоруживала гнев родителей, то синьора Лаурентини воображала, что она остается победительницей в борьбе и после каждого подобного столкновения страсти ее становились все более и более необузданными.

После смерти ее отца и матери, последовавшей в один и тот же год, она очутилась одинокой и совершенно самостоятельной, и что еще значительно затрудняло ее положение, — это ее молодость и красота. Она любила общество, ее тешило поклонение, однако она пренебрегала мнением света в тех случаях, когда оно противоречило ее наклонностям; нрав у нее был веселый, остроумный и она была мастерицей в искусстве очаровывать. Чего же можно было ожидать от нее при слабости ее принципов и силе страстей?..

Среди ее многочисленных поклонников был покойный маркиз де Вильруа, который во время путешествия по Италии увидал синьору Лаурентини в Венеции, где она обыкновенно проживала, и страстно влюбился в нее. Очарованная наружностью и талантами маркиза, который в то время слыл одним из выдающихся вельмож французского двора, она сумела настолько искусно скрыть от него предосудительные черты своего характера и прегрешения своей прежней жизни, что он просил ее руки.

До свадьбы синьора Лаурентини удалилась в Удольфский замок, куда за нею последовал и маркиз; там она, отбросив сдержанность, которую соблюдала за последнее время, показала себя в настоящем свете; нареченный жених, увидав пропасть, над которой стоял, и окончательно убедился, что он заблуждался насчет ее характера и нравственности; та, которую он хотел сделать своей женой, стала его любовницей.

Маркиз провел несколько недель в Удольфском замке, но вдруг был неожиданно вызван во Францию; он уехал неохотно, потому что сердце его все еще было очаровано блестящей синьорой, свадьбу с которой он, однако, откладывал под разными предлогами; но, чтобы примирить ее с этой разлукой, он неоднократно давал ей обещания жениться, лишь только позволят ему дела, из-за которых он был вызван во Францию.

Успокоенная до известной степени его уверениями, Лаурентини, скрепя сердце, отпустила его; вскоре после этого прибыл в Удольфо ее родственник, Монтони, и возобновил предложение, которое она уже однажды отвергла. И теперь она ответила ему отказом; мысли ее были всецело заняты маркизом де Вильруа: она любила его пылкой, мучительной, чисто итальянской страстью, еще усилившейся в уединении, на которое она добровольно обрекла себя: теперь она утратила всякий вкус к светским удовольствиям. Единственным ее занятием было вздыхать и плакать над миниатюрой маркиза, бродить по местам их прежних прогулок, изливать свое сердце в письмах к нему, считать недели, дни, часы, остававшиеся до свидания с ним. Однако назначенный срок прошел, а он все не возвращался; недели шли за неделями в тяжком, почти нестерпимом ожидании. За этот период времени воображение синьоры Лаурентини, занятое одной исключительной мыслью, начало приходить в расстройство; сердце ее целиком предалось одному и тому же предмету и жизнь ее стала невыносимой после того, как она убедилась, что этот предмет погиб для нее. Прошло несколько месяцев; маркиз де Вильруа не давал о себе вести и в иные дни она впадала в безумное отчаяние. Она замкнулась в одиночестве, не допускала к себе никаких посетителей; иногда по целым неделям не выходила из своей спальни, ни с кем не говорила ни слова, кроме своей любимой горничной, писала какие-то письма, перечитывала те, которые раньше получила от маркиза, плакала над его портретом и разговаривала с ним по часам, браня, упрекая и целуя его вперемежку.

Наконец до нее дошло известие, что маркиз женился во Франции; перестрадав все муки любви, ревности и бешенства, она задумала отчаянный план: тайно пробраться во Францию, и если известие о его женитьбе окажется верным, отомстить ему ужасной местью… Только одной своей любимой горничной она доверила свой замысел и пригласила ее ехать с собою. Собрав все свои бриллианты, доставшиеся ей по наследству от нескольких отраслей ее фамилии и представлявшие огромную ценность, а также и наличные деньги, на крупную сумму, она все это уложила в чемодан, который тайно был препровожден в соседний город; туда же направилась и синьора Лаурентини со своей наперсницей; затем они пробрались в Легхорн, где сели на корабль, чтобы отплыть во Францию.

По прибытии в Лангедок, убедившись, что маркиз де Вильруа действительно женился несколько месяцев назад, она впала в страшное горе, почти лишившее ее рассудка. Она попеременно то решалась выполнить задуманный страшный план, — убить маркиза, жену его и самое себя, то опять бросала его. Наконец, ей удалось подстеречь где-то маркиза с намерением упрекнуть его за его измену и тут же, на его глазах, заколоть себя кинжалом; но когда она увидала после долгой разлуки того, кто был единственным предметом ее помыслов и ее мечтаний, гнев ее сменился пылкой любовью; решимость ее ослабела; она затрепетала в борьбе осаждавших ее чувств и лишилась сознания…

Маркиз не мог быть совершенно равнодушным к соблазну ее красоты и преданности; любовь охватила его сердце с прежней силой: раньше он боролся против нее только в силу благоразумия. Так как честь фамилии не позволяла ему жениться на синьоре Лаурентини, то он старался подавить свою страсть; это удалось ему настолько, что он избрал маркизу себе в жены. В первое время он любил свою супругу спокойной, рассудительной любовью; но кроткие добродетели этой женщины не вознаграждали его за ее равнодушие, сквозившее в ее отношениях к нему, несмотря на ее усилия скрыть свои чувства; одно время он даже подозревал, что ее привязанность принадлежит другому, вот тут-то как раз и приехала синьора Лаурентини. Хитрая итальянка тотчас же заметила, что снова приобрела прежнее влияние на возлюбленного; успокоенная этой уверенностью, она решила не лишать себя жизни, а пустить в ход все свое очарование, чтобы заручиться его согласием на дьявольское дело, которое она считала необходимым для обеспечения своего счастья. Она повела интригу чрезвычайно искусно и с терпеливой настойчивостью; совершенно изгладив в сердце графа привязанность его к жене, кроткая доброта и бесстрастный характер которой перестали ему нравиться, в сравнении с чарами итальянки, она продолжала подстрекать в его душе ревность оскорбленного самолюбия, но уже не любви, и указала ему даже на то лицо, ради которого маркиза, по ее словам, пожертвовала своей честью; но перво-наперво Лаурентини исторгла у маркиза торжественное обещание воздержаться от мести по отношению к своему сопернику. Это было одним из важных пунктов ее плана: она понимала, что если не дать ему отомстить сопернику, то его жажда мести еще сильнее обрушится на жену и тогда можно будет убедить его помочь ей в совершении страшного дела, которое уничтожит последнюю помеху на пути Лаурентини.

Между тем, ни в чем неповинная маркиза с горестью замечала перемену в обращении мужа. Он стал сдержан и задумчив в ее присутствии; обхождение его было сурово и порою даже грубо. Иногда она по целым часам плакала из-за какой-нибудь резкой выходки его и задумывалась, каким путем вернуть себе его привязанность. Поведение его огорчало ее тем более, что она согласилась выйти за него, повинуясь воле отца, несмотря на то, что была влюблена в другого человека, доброта и прекрасный характер которого могли бы составить ее счастье. Это обстоятельство синьора Лаурентини пронюхала вскоре по приезде во Францию и широко воспользовалась им для своих интриг: она доставила маркизу мнимые доказательства неверности его жены, и он, в порыве бешенства, согласился извести несчастную. Ей дали медленного яда, и она погибла жертвой коварства синьоры Лаурентини и преступной слабости своего супруга.

Но момент торжества для Лаурентини, момент, которого она так ожидала, надеясь, что тогда осуществятся все ее заветные мечты, оказался лишь началом страданий, которые уже не оставляли ее до самой смерти.

Жажда мщения, отчасти побуждавшая ее совершить это гнусное злодеяние, угасала в тот же момент, как была удовлетворена, и оставила ее во власти раскаяния и мучительных угрызений совести, которые отравили бы все те годы, которые она надеялась прожить с маркизом де Вильруа, если бы осуществились ее расчеты на брак с ним. Но и он также убедился, что момент мщения был для него началом тяжких угрызений и ненависти к сообщнице своего преступления; убеждение в виновности жены сразу исчезло, и он очутился в недоумении и смущении, видя, что не существует никаких доказательств ее измены теперь, когда она понесла наказание за свой мнимый грех. Когда ему сообщили, что она умирает, он вдруг почувствовал необъяснимую уверенность в ее невинности, и торжественное признание, которое она сделала ему перед смертью, еще более убедило его в ее безупречном поведении.

В пылу раскаяния и отчаяния он решился было предать в руки правосудия и самого себя и женщину, вовлекшую его в бездну преступления, но когда миновал первый припадок горя, он переменил намерение. С синьорой Лаурентини он однако виделся всего один раз после этого: он осыпал ее проклятиями, как главную зачинщицу преступления, и объявил ей, что пощадит ее жизнь лишь с условием, чтобы она согласилась посвятить остаток дней своих молитве и покаянию.

Удрученная и разочарованная презрением и ненавистью со стороны человека, ради которого она не задумалась запятнать свою совесть человеческой кровью, и сама ужасаясь своего бесполезного преступления, Лаурентини отказалась от света и удалилась в монастырь св.Клары, где и прожила много лет несчастной жертвой своих необузданных страстей!

Немедленно после смерти жены, маркиз покинул замок Ле-Блан и никогда больше туда не возвращался; он пробовал заглушить в себе угрызения совести за свое преступление в треволнениях войны, или среди развлечений столичной жизни.

Но усилия его были напрасны; глубокая печаль овладела им навсегда, и самые близкие его друзья не могли догадаться, что его удручает. Наконец, он умер, почти в таких же мучениях, как и Лаурентини. Врач, заметивший следы отравления на лице несчастной маркизы после ее кончины, был подкуплен, с тем, чтобы он не раскрыл этой тайны, а подозрения слуг были так неопределенны, что это дело легко было затушить. Неизвестно, достигли ли эти слухи до отца маркизы. Если и достигли, то, быть может, трудность добыть необходимые улики удержала его от преследования судом маркиза де Вильруа; но смерть несчастной женщины возбудила глубокое горе у некоторых из членов ее семьи, а в особенности у брата ее, Сент Обера — такова была степень родства, существовавшая между отцом Эмилии и маркизой; нет сомнения, что он подозревал, отчего она умерла. Между ним и маркизом происходил обмен писем вскоре после кончины его возлюбленной сестры, и есть основание предполагать, что в них упоминалось о причине ее смерти.

В этой переписке и некоторых письмах маркизы, доверчиво сообщавшей брату о причинах своего несчастья — и заключались те документы, которые Сент Обер торжественно завещал дочери уничтожить не читая; забота о ее душевном спокойствии, вероятно, и побудила его скрыть от нее печальную историю, к которой относились эти бумаги. Он так сильно грустил по поводу безвременной кончины своей любимой сестры, что никогда не мог слышать ее имени и сам ни с кем не говорил о ней, кроме как с г-жой Сент Обер. Щадя чувствительность Эмилии, он так тщательно скрывает от нее историю маркизы и даже ее имя, что она до сих пор даже не подозревала своего родства с маркизой де Вильруа: он просил молчать об этом свою другую сестру, г-жу Шерон, и та строго соблюдала его просьбу.

Над некоторыми из этих трогательных писем маркизы Сент Обер проливал слезы в тот вечер, когда Эмилия наблюдала его накануне отъезда их из «Долины»; ее же портрет он с такой нежностью рассматривал и целовал. Мученическая смерть ее и была причиной волнения, которое он испытал, услыхав ее имя из уст старика-крестьянина, Лавуазона; понятно и его желание быть похороненным рядом с мавзолеем фамилии де Вильруа, где покоились останки его сестры, но не ее мужа, который был похоронен в том месте, где скончался, — на севере Франции.

Духовник, напутствовавший Сент Обера перед смертью, узнал в нем брата покойной маркизы; но Сент Обер, из нежности к Эмилии, просил его скрыть от нее это обстоятельство и попросить аббатису, попечению которой он поручал Эмилию, сделать то же самое — этот завет его был соблюден в точности.

Синьора Лаурентини, прибыв во Францию, тщательно скрывала свое имя и фамилию и, чтобы удобнее замаскировать свою истинную историю, постаралась о распространении в монастыре другой истории, той, которая была внушена сестре Франциске; весьма вероятно, что даже аббатиса, еще не стоявшая во главе обители во время пострижения итальянки, не знала всей истины.

Мучительные угрызения совести, овладевшие синьорой Лаурентини, в связи со страданиями несчастной любви — потому что она все еще любила маркиза — опять расстроили ее рассудок; когда миновали первые пароксизмы отчаяния, душой ее овладела тяжелая, молчаливая меланхолия, не покидавшая ее до самой смерти; лишь по временам это подавленное состояние прерывалось припадками буйства. В продолжение многих лет единственным ее развлечением было бродить в одиночестве по лесу вокруг монастыря в тихий час ночной и играть на любимом своем инструменте, иногда сопровождая игру дивными звуками своего голоса: она пела торжественные, печальные песни своей родины, с трогательным чувством, накопившимся в ее сердце. Врач, лечивший ее, советовал настоятельнице не препятствовать ей в исполнении этой прихоти, так как это было единственное средство успокоить ее расстроенное воображение. И вот ей позволяли бродить в тиши ночной, в сопровождении служанки, приехавшей с ней из Италии. Но так как эта привилегия была нарушением монастырского устава, то ее держали, по возможности, втайне.

Таким образом, таинственная музыка, исполняемая синьорой Лаурентини, в связи с некоторыми другими обстоятельствами, породила слух, что не только в самом замке, но и в окрестностях его водится нечистая сила.

Вскоре после поступления в святой орден и прежде чем у нее проявились симптомы умопомешательства, Лаурентини написала свое завещание, и в нем, отказав крупный вклад в монастырь, разделила остальное имущество, очень ценное, благодаря бриллиантам, между своей родственницей, женой Боннака, родом итальянкой, и между ближайшей оставшейся в живых родственницей покойной маркизы де Вильруа. Так как Эмилия Сент Обер оказывалась не только ближайшей, но и единственной родственницей маркизы, то это наследство доставалось ей и таким образом разъяснилось таинственное поведение ее отца.

Сходство между Эмилией и ее злополучной теткой с первого взгляда бросилось в глаза синьоре Лаурентини; оно и вызвало странную выходку, перепугавшую Эмилию; в предсмертные минуты монахини, когда измученная совесть постоянно рисовала ей образ маркизы, — такое сходство ее с Эмилией особенно поразило ее и в припадке острого умоисступления ей почудилось, что она видит перед собою не другое лицо, похожее на погубленную ею женщину, а ее самое. Когда она очнулась, ее смелое заявление, что Эмилия, вероятно, дочь маркизы де Вильруа, было совершенно искренно — она действительно подозревала, что это так; зная, что ее соперница, выходя за маркиза, любила другого человека, она не постеснялась вывести заключение, что ее соперница также пожертвовала своею честью, отдавшись необузданной страсти.

Что касается преступления, в котором заподозрила ее Эмилия, на основании ее же собственного безумного признания о каком-то убийстве, совершенном в Удольфском замке-то синьора Лаурентини была в нем неповинна. Сама Эмилия была введена в заблуждение страшным зрелищем, виденным ею в одном из покоев замка, и некоторое время приписывала ужасные терзания монахини сознанию какого-то преступления, совершенного в этом замке.

Если помнит читатель — в одном из покоев Удольфского замка висел черный занавес, возбудивший любопытство Эмилии; как потом оказалось, за ним скрывался предмет, который привел ее в несказанный ужас: подняв занавес, она увидела там не картину, как ожидала, а в углублении стены человеческую фигуру мертвенной бледности, распростертую во весь рост и окутанную могильным саваном. Что еще усиливало ужас зрелища — это то, что лицо казалось частью разложившимся и изъеденным червями, которые виднелись на лице и на руках. Само собою разумеется, что на такое зрелище никто не согласился бы взглянуть вторично. Эмилия, как уже известно, при первом же взгляде на него, опустила покрывало и после этого, конечно, не захотела еще раз испытать это страшное впечатление. Но если бы она решилась повторить опять, то ее страх и иллюзия исчезли бы, как дым — она убедилась бы, что это не труп, а фигура, сделанная из воска. История этого изображения не совсем обыкновенная, хотя подобные ей встречаются в летописях суеверного монашеского владычества.

Одним из членов Удольфской фамилии в чем-то провинился перед святою церковью и был осужден — в виде кары — созерцать ежедневно, в продолжение нескольких часов восковую фигуру, похожую на человеческий труп в период разложения. Эта епитимия, служа ему напоминанием того, во что он сам когда-нибудь обратится, была наложена с целью унизить гордость маркиза Удольфо, когда-то сильно досаждавшую римской церкви, и маркиз не только сам суеверно подчинялся этой епитимии, но даже включил в свое завещание распоряжение, чтобы его потомки хранили эту фигуру, — под страхом, в случае неповиновения, отдать часть поместий церкви, — дабы и они могли пользоваться назиданием, которое в ней заключается. Итак, восковое изображение по-прежнему хранилось в стенной нише; но потомки маркиза уже уклонялись от соблюдения наложенной на него епитимии.

Это изображение было поразительно искусно сделано, и немудрено, что Эмилия поддалась иллюзии, приняв его за человеческий труп; после того как она услышала удивительный рассказ об исчезновении бывшей владелицы замка и узнала, на что способен Монтони, весьма понятно, что она вообразила, будто это труп синьоры Лаурентини и будто Монтони был виновником ее смерти.

Существование такого предмета в одной из комнат замка сначала сильно удивляло и смущало Эмилию; но тщательность, с какой запирались потом двери комнаты, где он находился, убеждала ее, что Монтони, не решаясь доверить кому-либо тайну смерти своей жертвы, оставил ее труп разлагаться в этой темной комнате. Но останки были завешены занавесью и двери были оставлены незапертыми — это обстоятельство поражало ее и сбивало с толку.

И все-таки она никак не могла преодолеть своих подозрений относительно Монтони; страх перед его грозным мщением заставлял ее молчать о том, что она видела в западном флигеле.

Эмилия узнав, что покойная маркиза де Вильруа была родной сестрой Сент Обера, испытала разнообразные чувства: сожалея о ее безвременной кончине, она почувствовала и некоторое облегчение — она избавилась от тревожного и тяжелого недоумения, возбужденного поспешным выводом синьоры Лаурентини относительно ее происхождения и чести ее родителей. Твердая вера в нравственность Сент Обера не позволяла ей подозревать, что он когда-либо поступал бесчестно, и ей было до того противно считать себя дочерью какой-либо другой женщины, а не той, кого она с рождения привыкла любить и уважать как мать, что она не могла даже допустить такой возможности; однако сходство, которое по многим отзывам существовало между нею и покойной маркизой, слова Доротеи, старой домоправительницы, уверения синьоры Лаурентини и таинственная привязанность к маркизе Сент Обера, — все это, вместе взятое, шевелило в ней сомнения, которых ее рассудок не мог ни преодолеть, ни подтвердить. Слава Богу, от этих подозрений она теперь избавилась и все побуждения ее отца вполне разъяснились; но сердце ее все еще находилось под впечатлением печальной катастрофы с ее милой родственницей и страшного урока, заключавшегося в истории несчастной монахини: потворство страстям постепенно привело ее к совершению ужасного преступления, а если бы ей предсказали нечто подобное в ранние годы ее юности, то она, без сомнения, содрогнулась бы от ужаса и воскликнула бы, что это невозможно. И долгие годы раскаяния и тяжелого искуса были бессильны смыть этот грех с ее совести.

 

ГЛАВА LVI

После всех этих разоблачений граф и его семейство стали смотреть на Эмилию, как на родственницу фамилии де Вильруа и оказывать ей, если возможно, еще больше дружеского внимания, чем прежде.

Графа удивляло, что он так долго не получает ответа на свое письмо, посланное Валанкуру в Этювьер, но вместе с тем он радовался своей осторожности, не допустившей его разделить свое беспокойство с Эмилией; иногда, впрочем, замечая, что она изнемогает от горя, вследствие его же первоначальной ошибки, он с трудом удерживался, чтобы не открыть ей всей правды. Приближающаяся свадьба Бланш теперь, однако, отвлекала часть его внимания от предмета его тревоги; обитатели замка уже начали заниматься приготовлениями к этому событию и скором времени ждали прибытия молодого Сент Фуа. Эмилия тщетно старалась принимать участие в окружающем ее оживлении, но душа ее была удручена недавними разоблачениями и беспокойством за Валанкура: после рассказа Терезы о его ужасном состоянии, когда он передавал ей кольцо, Эмилия угадывала, что он впал в мрачное отчаяние; и когда ей представлялось, к чему может повести это отчаяние, сердце ее сжималось от ужаса и горя. Неизвестность относительно его судьбы, неизвестность, которая по ее мнению должна была продолжаться до тех пор, пока Эмилия не вернется в «Долину», казалась ей нестерпимой; в иные минуты она была не в силах притворяться спокойной, поспешно убегала от своих друзей и искала успокоения в глубоком уединении леса, над морским берегом. Там глухой рев пенистых волн и унылое завывание ветра в ветвях деревьев по крайней мере гармонировали с ее настроением; она садилась на обломок скалы, или на поломанных ступенях своей любимой сторожевой вышки, наблюдая, как меняются оттенки вечерних облаков и как вечерний сумрак расстилается над волнами, пока среди темных вод едва можно было различить белые гребни волн, бегущих к берегу. Она часто с меланхолическим восторгом повторяла строки, вырезанные Валанкуром на притолоке двери; в конце концов она старалась подавить эти воспоминания и горе, которое они причиняли ей, и обратить свои мысли на предметы безразличные.

Однажды вечером она захватила с собой лютню и отправилась на свое любимое место; войдя в сторожевую башню, она поднялась по витой лестнице, ведущей в небольшую каморку, менее разрушенную, чем остальное здание и откуда она и прежде не раз с восхищением любовалась обширным видом моря и суши, расстилающимися внизу. Солнце опускалось как раз над той областью Пиренеев, которые разделяла Лангедок от Русильона; встав у маленького решетчатого оконца, горевшего, как и верхушки лесов и волны моря, алым пламенем заката, Эмилия провела рукой по струнам лютни и запела под ее аккомпанемент одну из незатейливых, трогательных мелодий, которые Валанкур бывало в счастливые дни их любви слушал с наслаждением; она сочинила на эту мелодию следующие слова:

К МЕЛАНХОЛИИ

О, дух печали и любви — привет тебе! Твой голос, издали я слышу, — Сливается он с бурею вечерней. Приветствую тебя я грустною, отрадною слезой! И в этот тихий час уединенный — Твой час, в исходе дня, Пробуди мою ты лютню, и ее волшебной силой Фантазию на помощь призови. Пусть она опишет ту мечту живую, Которая рисует глазам поэта, Когда на берегу темнеющей реки Он стонет и вздыхает томно. О, дух уединенья! пусть песнь твоя С собою поведет меня по всем твоим мытарствам, Под сень обители, луною озаренной. Где в полночь духов раздается хор! Я слышу их унылые напевы… Вот замерли они средь жуткой тишины, И меж колонн обители священной Мелькают образы их, смутные как тень. Веди меня на мрачные вершины гор; У их подножия, в тени глубокой Лежат леса дремучие, деревни, И звон вечерний грустно раздается. Веди на берег моря каменистый, Что волны мерные шумливо омывают, Где темная скала нависла над прибоем И дико воет ветер осенью ненастной. Там я остановлюсь в полночный час видений Внимать протяжным завываньям бури И наблюдать, как луч луны играет На пенистых гребнях и парусе далеком.

Спокойная прелесть расстилающейся внизу картины вместе с нежной мелодией музыки, успокаивала ее душу и навевала на нее тихую грусть: вечерняя бриза едва подымала рябь на поверхности моря и слегка вздувала быстро скользивший парус, на котором отражался последний луч солнца; лишь по временам всплеск весла нарушал тишину и трепещущий блеск морской глади; Эмилия пела грустные песни старины; наконец, тяжелые воспоминания так сильно разжалобили ее сердце, что горячие слезы закапали из ее глаз на лютню — она поникла головой и замолкла.

Хотя солнце уже закатилось за годы и даже отраженный свет его быстро потухал на самых высоких точках, но Эмилия не уходила из сторожевой башни, а продолжала отдаваться своим меланхолическим грезам, как вдруг ее поразил звук шагов на недалеком расстоянии; взглянув в решетчатое окно, она увидела, что кто-то ходит внизу; она скоро убедилась, что это мосье Боннак, и тотчас же опять погрузилась в грезы, нарушенные его шагами. Немного погодя она снова ударила по струнам лютни и запела свою любимую песню; во время паузы снова раздались шаги, но они уже подымались по лестнице.

Среди сгущающихся сумерок она, быть может, становилась особенно склонна к страху, которого в другое время она не испытала бы. Но чего трусить? не далее, как несколько минут назад она сама видела, что прошел Боннак. Однако шаги по лестнице были быстры и эластичны; не прошло минуты, как дверь комнатки распахнулась и кто-то вошел; лица она не могла рассмотреть в полумраке, но голоса нельзя было скрыть — это несомненно был голос Валанкура! При этих знакомых звуках, всегда возбуждавших в ней волнение, Эмилия вздрогнула от изумления, страха, сомнения… и радости. Увидав его у своих ног, она в бессилии упала на стоявшую поблизости скамью, подавленная разнообразными чувствами, боровшимися в ее сердце, и почти не слыша его голоса, трепетно и страстно звавшего ее по имени. Валанкур, склонившись над Эмилией, сожалел о своей стремительности, побудившей его явиться к ней врасплох. Приехав в замок, он не имел терпения дождаться возвращения графа, гулявшего в саду, как ему сообщили слуги; он бросился искать его; проходя мимо сторожевой башни, он был поражен звуками голоса Эмилии и тотчас же поднялся наверх.

Прошло несколько минут, прежде чем Эмилия очнулась; но когда к ней вернулось сознание, она оттолкнула его попечения с видом холодной сдержанности и спросила, какими судьбами он здесь очутился. В голосе ее звучало неудовольствие — насколько она могла притвориться недовольной в первые минуты свидания с ним.

— Ах, Эмилия! — воскликнул Валанкур, — какой тон! какие речи, Боже мой! Итак у меня не осталось никакой надежды, вы перестали меня уважать и вместе с тем разлюбили!…

— Эта сущая правда, сударь, — проговорила Эмилия стараясь овладеть своим трепещущим голосом, — и если вы цените мое уважение, то вам не следовало бы подавать мне лишнего повода к беспокойству.

Лицо Валанкура мгновенно изменилось: вместо тревоги и сомнения на нем появилось недоумение; он помолчал немного, потом сказал:

— Я имел основание надеяться на совершенно другой прием! Так это правда, Эмилия, что я лишился вашего уважения навсегда? Как мне это понимать? Если даже ваше уважение когда-нибудь вернется ко мне, но любовь никогда? Как мог граф измыслить подобную жестокость? Ведь это для меня пытка, вторая смерть!

Тон, которым были произнесены эти слова, встревожил Эмилию еще более, чем их значение, и она с трепетным нетерпением умоляла его объясниться.

— Какое же тут еще нужно объяснение? — спросил Валанкур. — Разве вам неизвестно, что на меня жестоко наклеветали? что те поступки, в которых вы заподозрили меня, — ах, Эмилия, и как могли вы до такой степени унизить меня в своем мнении, хотя бы на одну минуту, — подобные поступки и я сам не менее вас считаю отвратительными и презренными? Неужели вы не знаете, что граф де Вильфор вывел на чистую воду клевету, лишившую меня всего, что было у меня дорогого на свете, и пригласил меня сюда, чтобы объяснить вам свое поведение? Возможное ли дело, чтобы вы действительно не знали всего этого, и что я опять буду терзаться ложными надеждами!

Молчание Эмилии подтвердило это предположение; в вечернем полумраке Валанкур не мог рассмотреть выражения изумления и радости на ее лице. С минуту она не могла произнести ни слова; потом глубокий вздох облегчил душу, и она сказала:

— Валанкур! До этой минуты я ничего не знала из тех обстоятельств, о которых вы упоминаете; мое волнение докажет вам, что я говорю правду и что хотя я перестала уважать вас, но все же не могла совершенно изгнать вас из своей памяти.

— Какая минута! — проговорил Валанкур тихим голосом и прислонившись к окну, точно ища опоры, — какая минута! Она приносит мне уверенность, которая ошеломляет меня!… Итак, значит, я все еще дорог вам, Эмилия, моя Эмилия?…

— Да разве есть надобность выражать это словами? — отвечала она, — разве нужно мне говорить вам, что это первые отрадные минуты, какие я переживаю после вашего отъезда, и что они вознаграждают меня за все горе, которое я вынесла за это тяжелое время?…

Валанкур вздохнул и не мог отвечать; он прижимал ее руку к своим губам и слезы, падавшие на нее, были красноречивее всяких слов.

Немного успокоившись, Эмилия предложила вернуться в замок и только тогда вспомнила, что граф пригласил Валанкура для того, чтобы он объяснил свое поведение, и что пока никакого объяснения еще не было. Однако сердце ее ни на минуту не хотело допустить, что он может оказаться недостойным: его взгляд, его голос, его приемы — все говорило о благородной искренности, отличавшей его и прежде. И вот Эмилия опять свободно отдалась чувству радости, такой живой и всеобъемлющей, какой еще, кажется, никогда не испытывала в жизни.

Ни Эмилия, ни Валанкур не помнили, как они дошли до замка; им казалось, как будто они перенеслись туда на крыльях доброй волшебницы, и только когда они вошли в большую залу, то вспомнили, что на свете есть и другие люди, кроме них.

Граф вышел встретить Валанкура со свойственными ему приветливостью и радушием и просил у него прощения за несправедливость, которую оказал ему; вскоре и мосье Боннак примкнул к счастливой группе; встреча его с Валанкуром вышла необыкновенно сердечной.

Когда миновали первые приветствия и поздравления, общее ликование немного поулеглось, граф удалился с Валанкуром в кабинет, и там между ними произошла продолжительная беседа: Валанкур объяснился окончательно; он так блестяще оправдался от всех грязных подозрений, взводимых на него, и так искренно раскаивался в совершенных им безрассудствах, что вера графа в прекрасные душевные свойства и благородство молодого человека окончательно утвердилась; он заметил, что опыт научил юношу возненавидеть те безумства, которыми он увлекался, и твердо убедился, что Валанкур проживет жизнь с достоинством, как умный хороший человек, следовательно ему можно без опасения вручить счастье Эмилии Сент Обер, к которой граф относился с заботливостью родного отца. Об этом исходе объяснения он скоро сообщил ей в кратких словах, после того, как удалился Валанкур. Когда Эмилия слушала рассказ об услугах, оказанных Валанкуром Боннаку, глаза ее наполнялись слезами радости; дальнейший разговор с графом де Вильфор вполне рассеял все сомнения относительно прошлого поведения ее возлюбленного, и она беззаветно вернула ему прежнее уважение и нежную привязанность.

Когда они вошли в столовую, где был сервирован ужин, графиня и Бланш встретили Валанкура сердечными поздравлениями; Бланш так радовалась счастью Эмилии, что даже позабыла об отсутствии молодого Сент Фуа, которого ждали с минуту на минуту; но ее великодушное сочувствие подруге было вскоре вознаграждено приездом жениха. Он уж совершенно оправился от своих ран, полученных во время опасного приключения в Пиренеях; упоминание о пережитых страхах только еще больше усилило в глазах участников путешествия сознание их теперешнего счастья. Опять начались взаимные поздравления и вокруг стола за ужином виднелись одни только веселые лица, улыбающиеся счастливой улыбкой; каждый был счастлив по-своему, сообразно со своим характером. Улыбка Бланш была бойкая и шаловливая; лицо Эмилии выражало задумчивую нежность, Валанкур был попеременно радостен, нежен, многоречив, у Сент Фуа веселость била ключом, а граф, глядя на окружающее счастливое общество, так и сиял спокойным удовольствием; лица графини, Анри и мосье Боннака были менее оживлены. Бедный Дюпон не захотел своим присутствием портить общее благополучие; убедившись, что Валанкур достоин привязанности Эмилии, он серьезно решился победить свою собственную безнадежную страсть и удалился из замка Ле-Блан. Эмилия поняла его деликатный поступок и была ему от души благодарна.

Граф и его гости засиделись до поздней ночи, отдаваясь удовольствию приятной дружеской беседы. Когда Аннета услышала о приезде Валанкура, то Людовико с трудом удержал ее от намерения отправиться сейчас же в столовую и выразить ему свою радость; девушка уверяла, что после того, как она обрела своего Людовико, она не помнит, чтобы чему-нибудь так радовалась, как благополучному возвращению барышниного жениха.

 

ГЛАВА LVII

Обе свадьбы — Бланш и Эмилии — были отпразднованы в один и тот же день в замке Ле-Блан и притом со старосветской барской пышностью. Торжество происходило в большой зале замка, которая по этому случаю была увешана великолепными новыми ковровыми обоями, изображающими подвиги Карла Великого и его двенадцати паладинов; тут виднелись сарацины с их страшными лицами, идущие в бой; тут были также представлены дикие обряды чародеев и некромантические фокусы волшебника Ярла, в присутствии императора. Пышные знамена фамилии Вильруа, долго лежавшие в пыли на чердаках, снова увидели свет Божий и развевались на остроконечных разрисованных окнах; по извилистым галереям и колоннадам обширного здания всюду раздавалась музыка.

Аннета, стоя на хорах и глядя вниз в залу, арки и окна которой были иллюминированы фестонами разноцветных шкаликов, и любуясь роскошными нарядами танцующих, дорогими ливреями их слуг, балдахинами пунцового бархата с золотом и слушая веселые мелодии, носившиеся под сводчатым потолком, — чувствовала себя точно в очарованном дворце и уверяла, что никогда в жизни не встречала ничего столь прекрасного, с тех пор, как читала волшебные сказки; мало того, — что сами феи на своих ночных пирах не видывали ничего прекраснее; а старуха Доротея, любуясь той же сценой, только вздыхала и говорила, что теперь, слава Богу, замок опять похож на то, чем был в старину.

Пробыв несколько дней на празднествах в замке, Валанкур с Эмилией простились со своими друзьями и вернулись в свое имение «Долину», где старая Тереза встретила их с непритворной радостью и где родной дом и сад приветствовали их бесчисленными, нежными воспоминаниями. Бродя рука об руку по местам, где так долго жили г. и г-жа Сент Обер, Эмилия с задумчивой нежностью показывала мужу их любимые уголки; ее теперешнее счастье еще выигрывало от сознания, что оно встретило бы одобрение ее родителей, если бы они дожили до этого.

Валанкур повел ее к платану на террасе, где он в первый раз решился признаться ей в любви; вспоминая свою мучительную тоску и беспокойство в то время, и опасности и несчастья, какие оба испытали после того, как в последний раз сидели вместе под развесистыми ветвями старого дерева, — Валанкур сознавал, что это придает еще большую ценность их теперешнему счастью; и вот, на этом месте, священном, в память Сент Обера, Валанкур и Эмилия дали друг другу торжественную клятву всю свою жизнь стараться заслужить свое счастье, подражая доброте и милосердию покойного отца: всякое большое счастье или высокое положение влечет за собою и обязанности соответственного порядка; мало доставлять своим ближним крупицу жизненных благ, какую все счастливые обязаны уделять обездоленным, надо также подавать им личный пример жизни, проведенной в прославлении Бога, благодарности за Его милости и, следовательно, заботливой нежности к Его созданиям.

Вскоре по приезде молодой четы в «Долину», туда явился брат Валанкура поздравить его с бракосочетанием и засвидетельствовать свое почтение Эмилии; она чрезвычайно понравилась ему, и он остался настолько доволен перспективой солидного счастья, по-видимому, обеспеченного Валанкуру, благодаря этой свадьбе, что немедленно передал ему часть своего богатого поместья; впрочем, все оно должно было впоследствии перейти к Валанкуру, так как старший брат был бездетен.

Тулузские имения были проданы, зато Эмилия приобрела у г.Кенеля родовое имение своего покойного отца, где она поселила Аннету, снабдив ее приданым и доставив ей место домоправительницы, а мужу ее, Людовико — место управляющего. Но так как Валанкур и она сама оба предпочитали приятную, нежно любимую местность «Долины» великолепию Эпурвиля, то они там и продолжали жить, проводя однако несколько месяцев в году в имении, где родился Сент Обер, из уважения к его памяти.

Эмилия попросила у мужа разрешения передать Боннаку наследство, отказанное ей синьорой Лаурентини; когда она обратилась к Валанкуру с этой просьбой, то он почувствовал все ее лестное значение. Удольфский замок также перешел к супруге Боннака, ближайшему члену семьи этого имени; таким образом, обеспеченное положение доставило спокойствие Боннаку, измученному заботами о благосостоянии своей семьи.

О, какое наслаждение говорить о счастье, подобном тому, какое выпало на долю Эмилии и Валанкура, как отрадно рассказать, что после долгих страданий, — испытав преследования со стороны людей порочных и презрение со стороны слабых, они, наконец, были возвращены друг другу — поселились в любимом уголке своего родного края, наслаждаются самым надежным счастьем в жизни — стремлением к нравственному и умственному совершенству, — снова могут пользоваться просвещенным обществом и заниматься делами благотворительности, влечение к которым всегда воодушевляло сердца их; сады и беседки «Долины» опять стали любимым приютом милосердия, разума и семейного счастья.

Дай Бог. чтобы эта повесть принесла долю пользы, показав читателю, что хоть люди порочные иногда могут доставить огорчение добрым, но власть их непрочна, мимолетна и наказание неминуемо и что невинность хотя бы и терпела угнетение от несправедливости, но в конце концов всегда восторжесвует над несчастьем!

И если слабой руке, написавшей эту повесть, удалось, при помощи заключающихся в ней фантастических картин хотя бы на один час рассеять чью-нибудь печаль, или научить страдальца переносить ее, то труд этот, как он ни скромен, не был напрасен и автор уже получил свою награду.

Ссылки

[1] См. Аббата Бертелона об электричестве

Содержание