Между тем Бланш, часто остававшаяся одна, стала с нетерпением ждать к себе в гости новую подругу, с которой ей хотелось поделиться своим восхищением по поводу окружающей живописной природы. Теперь около нее никого не было, кому она могла бы выражать свой восторг и с кем могла бы делиться своими приятными впечатлениями; ничей взор не загорался от ее улыбки, ничьи черты не отражали ее счастья; она стала вяла и задумчива. Граф, заметив ее уныние, охотно уступил ее просьбам и напомнил Эмилии об обещанном ею посещении. Но молчание Валанкура, затянувшееся гораздо дольше того срока, когда ответное письмо его могло быть получено из Этювьера, сильно тревожило Эмилию; она была не расположена видеть посторонних людей и охотно отложила бы свой визит до тех пор, пока не успокоится душа ее. Однако граф и его семья убедительно настаивали на своем приглашении, а так как им нельзя было разъяснить причину ее желания уединиться, то, конечно, ее отказ мог быть приписан простому капризу, и нельзя было на нем настаивать, не обидев друзей, расположением которых она дорожила.

Итак она наконец отправилась в замок Ле-Блан. Дружеское отношение к ней графа Вильфора побудило Эмилию рассказать ему о своих затруднениях по поводу поместьев покойной тетки и просить его совета, как ей поступить, чтобы вернуть их. Граф почти не сомневался, что закон решит дело в ее пользу, и посоветовал ей обратиться к суду, предложив предварительно написать к одному адвокату в Авиньон, на мнение которого можно положиться. Эта любезность была принята Эмилией с благодарностью. Вообще она видела вокруг себя так много доброты и ласки, что была бы вполне счастлива, если бы была уверена, что Валанкур здоров, невредим и не изменился к ней. Уже около недели пробыла она в замке и все еще не получила от него известий. Положим, она знала, что если его нет в усадьбе брата, то ее письмо едва ли могло дойти до него, но все-таки она волновалась сомнениями и страхами, нарушавшими ее покой. Опять она начинала обдумывать все, что могло случиться с ним за тот долгий период времени, пока она находилась в Удольфском замке, и порою душа ее так переполнялась горем и опасениями, что Валанкура уже нет на свете или что он разлюбил ее, что даже общество Бланш становилось ей нестерпимо тягостным. В такие минуты она подолгу просиживала одна в своей спальне, если только представлялась к этому возможность, не обижая гостеприимных хозяев.

Однажды в часы одиночества она отперла шкатулку, содержавшую несколько писем Валанкура и кое-какие рисунки, набросанные ею в Тоскане; последние уже не представляли для нее интереса; но по письмам ей хотелось снова проследить ту нежность, которая так часто, бывало, успокаивала ее в горе, так что она на мгновение переставала сознавать расстояние, отделявшее ее от друга. Но теперь эти письма оказывали на нее уже иное действие: любовь, которой они дышали, так сильно волновала ее собственное сердце, особенно когда она думала, что любовь Валанкура, может быть, уже исчезла под влиянием времени и разлуки, да и самый почерк возлюбленного вызывал так много тяжелых воспоминаний, что она была не силах прочесть до конца даже первое из вынутых писем. И вот она сидела в раздумье, подперев щеку рукою и со слезами на глазах, как вдруг вошла старая Доротея с извещением, что сегодня обед будет подан часом раньше обыкновенного. Увидев ее, Эмилия вздрогнула и поспешно собрала разбросанные листки, но Доротея успела-таки заметить ее волнение и ее слезы.

— Ах, барышня, — начала она, — какая вы молодая, а уже имеете причины грустить?

Эмилия старалась улыбнуться, но не могла выговорить ни слова.

— Увы, дорогая барышня! когда вы доживете до моих лет, то не будете плакать по пустякам. Ведь нет же у вас никакого серьезного горя?

— Нет, Доротея, ничего особенного, — отвечала Эмилия.

Но вдруг Доротея, нагнувшись поднять что-то выпавшее из бумаг, воскликнула: «Пресвятая Дева Мария! что это такое?» и затем, вся дрожа, опустилась на стоявший рядом стул.

— Что с вами? — спросила Эмилия, встревожившись ее испугом.

— Да ведь это она сама! — проговорила Доротея. — Точь-в-точь какой она была незадолго до своей смерти!

Эмилии пришло в голову, уж не помешалась ли старуха. Она умоляла ее объясниться.

— Этот портрет!… — молвила Доротея. — Откуда он у вас, скажите? Ведь это моя покойная госпожа!

С этими словами она положила на стол миниатюру, когда-то найденную Эмилией между бумагами, оставленными отцом ее и над которыми она однажды видела его проливающим горькие слезы. Вспомнила она различные странности в его поведении, казавшиеся ей необъяснимыми в то время, и все это довело ее волнение до такой степени, что она сидела как окаменелая и боялась даже задавать вопросы, чтобы не услышать какого-нибудь страшного ответа… Одно только она могла спросить: наверное ли Доротея знает, что портрет похож на покойную маркизу?

— Ах, — отвечала та, — разве он поразил бы меня так сильно, если бы это не было изображением моей дорогой барыни? Вот, — продолжала она, взяв в руки миниатюру, — вот ее голубые глаза, такие кроткие, такие добрые! Вот и то выражение, какое я часто, бывало, наблюдала на ее лице, когда она сидела в задумчивости и когда слезы струились по ее щекам! Но она никогда не жаловалась! Вот этот-то самый кроткий, покорный взгляд, бывало, разрывал мне сердце и наполнял его такой любовью к ней!..

— Доротея! — торжественно произнесла Эмилия, — я заинтересована в причине этого горя, быть может, гораздо больше, чем вы думаете; умоляю вас, не отказывайтесь отвечать на мои вопросы, клянусь, это не простое любопытство…

Сказав это, Эмилия вспомнила про те бумаги, между которыми был найден ее портрет, и она почти не сомневалась, что они касались маркизы де Вильруа; но вместе с этим предположением явилось сомнение: следует ли ей разузнавать то, что сам отец ее так тщательно скрывал? Свое любопытство относительно маркизы, как бы оно ни было сильно, она сумела бы теперь побороть, как она это делала и раньше, прочтя нечаянно страшные слова в бумагах отца, будь она уверена, что история этой дамы составляла предмет этих бумаг, или что те подробности, какие, вероятно, могла бы сообщить Доротея, также включены в запретную область. То, что было известно ей, не могло быть тайной для многих других людей; и так как казалось весьма невероятным, чтобы Сент Обер старался скрыть то, что Эмилия могла узнать обычным путем, то она пришла к выводу, что если в бумагах отца и изложена была история маркизы, то во всяком случае вовсе не те обстоятельства этой истории, какие Доротея могла разоблачить, — а иные, считавшиеся Сент Обером настолько важными, что он желал скрыть их: поэтому у нее исчезли последние колебания и она решилась добиться тех разъяснений, которые разрешили бы ее недоумение.

— Ах, барышня, — говорила Доротея, — грустная это история и нельзя ее рассказать теперь, да, что я говорю, всю жизнь свою, я никому не расскажу ее! Много лет прошло с тех пор, и я не люблю говорить о маркизе ни с кем, кроме как с мужем. Он в ту пору жил там в услужении, как и я, и узнал от меня многое, чего никто не знал, кроме меня. Я была при маркизе во время ее болезни; я видела и слышала столько же, если не больше самого маркиза. Святая женщина! какое терпение! Когда она умерла, я думала, что и я умру с ней вместе!

— Доротея, — прервала ее Эмилия, — если вы намерены доверить мне свою тайну, то знайте, что я никогда и никому ее не открою. Повторяю, у меня есть особые причины желать узнать все, что касается этого предмета. Если хотите, я могу связать себя торжественной, клятвой никогда никому не говорить того, что вы мне доверите.

Доротея была поражена горячностью и серьезностью ее тона; несколько мгновений она молча глядела на Эмилию, наконец проговорила:

— Голубушка, барышня! ваши речи, ваше лицо говорят в вашу пользу, вы так похожи на мою добрую покойницу барыню, что мне иной раз кажется, будто я вижу ее перед собой: будь вы ее дочерью, вы не могли бы сильнее напоминать ее. Но сейчас подадут обед; не пора ли вам идти вниз?

— Сперва обещайте мне исполнить мою просьбу, Доротея!

— А не следует ли вам сперва сказать мне, каким образом этот портрет попал к вам в руки и по какой причине вы так интересуетесь моей госпожой?

— Нет, Доротея, — отвечала Эмилия, одумавшись, — у меня есть также особые причины хранить молчание по этому предмету, по крайней мере до тех пор, пока я не узнаю дальнейшего. И заметьте, я вовсе не обещаю, что я когда-нибудь соглашусь высказаться. На это и не рассчитывайте! То, что я считаю нужным скрывать, касается не меня одной, иначе я, может, не постеснялась бы все рассказать: пусть только вера в мою честь побудит вас исполнить мою просьбу.

— Хорошо, барышня! — отвечала Доротея после долгой паузы, причем глаза ее были пристально устремлены на Эмилию, — видно, вы сильно этим интересуетесь и ваше сходство с портретом барыни говорит мне, что вы имеете на это причины; уж так и быть, я доверюсь вам и расскажу такие вещи, которых никогда никому не доверяла, кроме мужа, хотя многие кое о чем догадывались. Опишу также подробности кончины маркизы и передам некоторые свои подозрения; но сперва поклянитесь мне всеми святыми…

Эмилия прервала ее и дала торжественное обещание никому не передавать, без согласия самой Доротеи, того, что услышит от нее.

— А вот и рог трубит, барышня, призывает к обеду. Пора мне идти.

— Когда же я с вами опять увижусь? — спросила Эмилия. Доротея задумалась.

— Знаете что, сударыня, — сказала она наконец, — прислуга начнет болтать, если заметит, что я много времени провожу в вашей комнате, и мне это будет неприятно. Так .лучше уж я приду так, чтобы никто не увидел. Днем мне недосуг, ведь рассказывать-то придется долго. Если вы согласны, я приду, когда все улягутся спать.

— Мне это будет всего удобнее, — согласилась Эмилия. — Так помните, поздно вечером, непременно!

— Ладно, буду помнить, — отвечала Доротея, — да только вот беда: сегодня мне вряд ли удастся прийти. Нынче ведь праздник сбора винограда, будут танцы, и слуги, наверное, улягутся поздно. Уж они как пустятся в пляс, так их веселье непременно затянется до утра, всегда так бывало.

— А! сегодня праздник виноградарей, — проговорила Эмилия с глубоким вздохом, помня, что как раз год тому назад в тот же вечер они приехали с отцом в деревню, лежащую по соседству от замка Ле-Блан; Она вздрогнула и остановилась, удрученная внезапным воспоминанием, но затем, оправившись, прибавила: — Но ведь танцы происходят под открытым небом; вы не будете нужны и можете прийти ко мне!

Доротея отвечала, что она привыкла сама присутствовать при танцах виноградарей и не желала бы изменять обычаю.

— Впрочем, я приду, если можно будет, барышня, — прибавила она.

Эмилия поспешила в столовую; за обедом граф держал себя с обычной любезностью, неразлучной с истинным достоинством; графиня редко следовала его благому примеру, хотя вообще делала для Эмилии исключение, отрешаясь от своей обычной надменной манеры.

Она мало уважала добродетели, украшающие женщину, зато, наоборот, поклонялась совсем другим качествам, считая их самыми драгоценными; она не любила скромной грации, зато она в совершенстве владела несокрушимым апломбом; манеры ее не отличались мягкостью, свойственной женственной натуре, зато она умела иногда блеснуть аффектированной бойкостью, как будто торжествующей над всеми, кто приближался к ней. В деревне она по преимуществу напускала на себя изящную томность, и чуть не падала в обморок, когда компаньонка читала ей про вымышленные горести. Но выражение лица ее даже не изменялось при виде истинных страданий, и сердце ее не билось желанием доставить им хотя минутное облегчение. Она была чужда высшей роскоши, доступной человеческой душе: ее милосердие никогда еще не вызывало радостной улыбки на лице несчастных.

Вечером граф со всем семейством, кроме графини и м-ль Беарн, отправился посмотреть на деревенский праздник. Пиршество происходило в прогалине леса, там, где деревья, расступившись, образовали круглую полянку, устланную дерном. Между ветвей висели красивыми фестонами виноградные лозы, отягченные спелыми гроздьями; под ними стояли столы, уставленные плошками, сыром, вином и другим деревенским угощением, и приготовлены были стулья для графа и его семейства. На небольшом расстоянии были скамьи для пожилых крестьян; однако немногие из них устояли против соблазна пуститься в пляс, начавшийся тотчас после заката солнца. Многие шестидесятилетние старички плясали с не меньшей легкостью и увлечением, чем шестнадцатилетние юноши.

Музыканты, расположившиеся на траве под деревом, как будто сами увлекались звуками своих инструментов, состоявших преимущественно из флейт рода длинной гитары.

Позади стоял мальчик, махавший над головой тамбурином и танцевавший соло; лишь по временам он, продолжая весело махать тамбурином, вступал в ряды танцоров. Его забавные ужимки возбуждали хохот и придавали всей сцене еще более деревенский колорит.

Граф был в восторге от веселья крестьян, которому много способствовала его доброта, как помещика. Бланш пошла танцевать с одним молодым дворянином, знакомым ее отца. Дюпон пригласил Эмилию, но ее настроение было слишком подавлено, чтобы позволить ей принять участие в веселье; оно живо напоминало ей такое же празднество в прошлом году, когда еще жив был Сент Обер, и следующие за этим печальные события.

Удрученная этими воспоминаниями, она наконец отошла от веселого хоровода и отправилась бродить по лесу, где смягченные звуки музыки успокаивали меланхолическое настроение ее души. Луна бросала мягкий свет среди густой листвы; воздух был прохладный и благоуханный. Эмилия, погруженная в задумчивость, шла вперед, наугад, сама не зная куда, пока наконец не заметила, что звуки музыки остались далеко позади и кругом царит глубокая тишина, нарушаемая лишь по временам мелодичной песней соловья.

Наконец она очутилась в той аллее, по которой в ночь прибытия ее с отцом в эти края кучер Михаил пытался проехать, отыскивая убежища на ночь; в аллее по-прежнему было дико и запущено. Граф, занятый другим ремонтом, пока еще не отдавал распоряжений починить эту дорогу; она была изрыта, ухабиста, а деревья беспорядочно разрослись.

Эмилия остановилась, оглядывая аллeю и вспоминая чувства, волновавшие ее когда-то в этом самом месте; ей вдруг пришла на память фигура, которую они видели крадущейся меж деревьев и которая не отвечала на окрики Михаила. Она почувствовала и теперь почти такой же страх, как и в тот вечер. Не было ничего невероятного в предположении, что здесь, в лесу, водятся бандиты. Эмилия повернула назад и торопливо направилась в сторону танцующих, как вдруг услышала позади чьи-то приближающиеся шаги. Находясь все еще довольно далеко от крестьян, плясавших на лужайке, так как не могла слышать их голосов и музыки, она прибавила шагу; но люди, шедшие позади, быстро нагоняли ее. Наконец, узнав голос Анри, она успокоилась и пошла потише, пока он не подошел к ней.

Анри выразил некоторое удивление, встретив ее так далеко от остальной компании; она отвечала, что прелестное лунное сияние соблазнило ее зайти дальше, чем она предполагала; вдруг из уст его спутника вырвалось удивленное восклицание. Эмилии показалось, что она слышит Валанкура. Действительно, это был он… Легко себе представить, какова была встреча между двумя существами, так страстно влюбленными и так долго томившимися в разлуке…

Среди радости этих минут Эмилия позабыла о своих прошлых страданиях. Для Валанкура тоже, казалось, не существовало никого на свете, кроме одной Эмилии. Анри был молчаливым, удивленным свидетелем этой сцены.

Валанкур засыпал Эмилию вопросами о ней самой и о Монтони, так что она не успевала отвечать. Оказалось, что письмо ее было препровождено в Париж в то время, как Валанкур находился на пути в Гасконь. Наконец письмо вернулось туда. Из него он узнал о ее приезде во Францию и немедленно выехал в Лангедок. Достигнув монастыря, которым она пометила свое письмо, он убедился, к великому своему огорчению, что ворота уже заперты на ночь. И, думая, что сегодня ему не удастся увидеть Эмилию, он возвращался в свою маленькую гостиницу с намерением написать ей, но тут ему попался Анри, с которым он был дружен в Париже, и тот привел его сюда, к Эмилии.

Все трое вместе вернулись на лужайку. Анри представил Валанкура графу, и Эмилии показалось, что тот принял пришельца не с обычной своей радушной любезностью, хотя они, очевидно, были раньше знакомы между собой.

Молодого человека пригласили, однако, участвовать в увеселениях вечера. Почтительно поздоровавшись с графом, Валанкур, пока продолжались танцы, поместился возле Эмилии, и между ними завязалась оживленная беседа. При свете фонарей, развешанных между деревьями, она могла на свободе разглядеть лицо, которое во время разлуки она так часто пыталась вызвать перед своими духовными очами; с некоторым сожалением она заметила, что оно уже не то, каким было раньше. Конечно, по-прежнему в нем сквозил ум и огонь пылкой души, но оно утратило былое простодушие выражения и отчасти ту открытую доброту, которая прежде составляла его отличительную особенность. Но все же это было интересное лицо. Эмилии показалось, что по временам какое-то беспокойство, какая-то грусть заволакивают черты Валанкура. Порою он впадал в задумчивость и потом как будто с усилием отгонял назойливые мысли. В другие минуты, когда он устремлял взор свой на Эмилию, в нем читалось такое выражение, будто какая-то тайная ужасная мысль засела в его мозгу. В Эмилии он нашел все ту же доброту, все ту же кроткую прелесть, которые очаровали его с первой встречи. Цветущий румянец ее щек немного поблек, но лицо ее стало еще интереснее, чем когда-либо, благодаря легкому оттенку меланхолии, разлитой по ее чертам.

По его просьбе, она рассказала вкратце все пережитое ею с тех пор, как она уехала из Франции; чувства жалости и негодования сменялись в его душе, пока он слушал, как много она выстрадала от злодейства Монтони. Не раз, когда она рассказывала о кознях итальянца, скорее смягчая его вину, чем стараясь ее преувеличивать, он вскакивал с места в гневе и, очевидно, в припадке самообвинения. Из его отрывочных замечаний видно было, что его поражали и заботили только ее страдания. Он не слушал ее повествования о том, что она лишилась поместий, доставшихся ей по наследству от г-жи Монтони, и о том, как мало надежды вернуть их. Наконец Валанкур погрузился в глубокое размышление; заметно было, что его удручает какая-то тайная тревога. Он вдруг резко повернулся и отошел от Эмилии. Когда он опять приблизился, она заметила, что он плакал, и с нежностью умоляла его успокоиться.

— Теперь все мои страдания миновали, — говорила она, — я избавилась от тирании Монтони и вижу вас здоровым и невредимым, но мне страстно хочется видеть вас счастливым!

Валанкур еще более взволновался.

— Я недостоин вас, Эмилия, — проговорил он. — Я не достоин вас…

Тон его еще более, чем значение этих слов, поразили Эмилию. Она устремила на него печальный, пытливый взор.

— Не смотрите на меня так, — продолжал он, отвертываясь и сжимая ее руку. — Я не могу вынести вашего взгляда.

— Желала бы я узнать, значение ваших слов, — молвила Эмилия кротким, но взволнованным голосом. — Но я замечаю, что такой вопрос был бы вам неприятен в настоящую минуту. Давайте говорить о чем-нибудь другом. Завтра вы, быть может, несколько успокоитесь. Взгляните на эти леса, озаренные луною, на эти башни, смутно обрисовывающиеся в перспективе. Когда-то вы были большим любителем красивых видов; не вы ли сами говорили мне, что способность черпать утешение в созерцании дивных картин природы, которых ни бедность, ни притеснение не могут отнять у нас, составляет особое благо невинных душ.

Валанкур был глубоко растроган.

— Да, — отвечал он, — когда-то и я имел склонность к невинным, художественным наслаждениям, когда-то и я имел неиспорченное сердце! — затем, удержавшись он прибавил: — Помните наше путешествие в Пиренеях?

— Могла ли я забыть его! — вздохнула Эмилия.

— Как хотел бы я забыть его! — воскликнул Валанкур, -то была самая счастливая пора моей жизни… Тогда я любил с энтузиазмом все, что есть на свете доброго, прекрасного…

Эмилия с трудом могла подавить свои слезы и совладать со своим волнением.

— Если вы так желаете позабыть это путешествие, — молвила она, — то и я, со своей стороны, должна желать позабыть его.

Она помолчала, потом прибавила:

— Вы очень огорчили меня, но теперь не время для дальнейших объяснений. Как могу я хоть одну минуту выносить мысль, что вы стали менее достойны моего уважений, чем прежде? Я все еще верю в вашу искренность и думаю, что когда я попрошу у вас объяснения, то вы не откажете мне дать его.

— Да, — отвечал Валанкур, — я еще не утратил своей искренности; в противном случае я лучше сумел бы замаскировать свое волнение при рассказе о том, как много вы страдали, тогда как я… Но больше я ничего не скажу… Я не хотел говорить даже и этого… так вышло, нечаянно… Скажите мне, Эмилия, что вы не забудете этого путешествия, не пожелаете забыть его, и я буду спокоен. Этих воспоминаний я не хочу утратить ни за что на свете!

— Какое противоречие в ваших словах! — заметила Эмилия, — Но довольно: нас могут подслушать. От вас же самих зависит, должна я помнить или забыть наше путешествие в Пиренеях. Однако пойдемте к графу.

— Сначала скажите, — остановил ее Валанкур, что вы прощаете мне беспокойство, причиненное вам сегодня и что вы все еще любите меня.

— Я искренно прощаю вам, — сказала Эмилия. — Но вы сами должны лучше знать, буду ли я по-прежнему любить вас, потому что сами чувствуете, заслуживаете ли вы моего уважения. Пока я думаю, что да. Нечего и говорить. — прибавила она, заметив его убитое лицо, — как сильно я огорчусь, если мне придется переменить мнение. Смотрите, сюда идет дочь графа.

Валанкур и Эмилия примкнули к Бланш, и все общество вместе с графом, его сыном и шевалье Дюпоном вскоре село за банкет, сервированный под навесом у деревьев. За другим столом поместились самые почетные из графских арендаторов. Это было веселое празднество для всех, кроме Валанкура и Эмилии. Когда граф собрался домой, он не пригласил с собой Валанкура; тот простился с Эмилией и удалился ночевать в свою гостиницу. Тем временем и она ушла в свою комнату, где с глубокой тоской и беспокойством стала обдумывать странное поведение Валанкура и прием, оказанный ему графом. Все ее внимание было поглощено этими мыслями, и она забыла о Доротее и назначенном ей свидании, пока не настал рассвет. Тогда, убедившись, что старушка уже не придет сегодня, Эмилия прилегла отдохнуть на несколько часов.

На другой день, когда Эмилия случайно встретилась с графом на прогулке, разговор зашел о вчерашнем празднестве и кстати упомянуто было имя Валанкура.

— Даровитый молодой человек, — отозвался о нем граф, — вы, кажется, раньше были с ним знакомы?

Эмилия отвечала утвердительно.

— Он был мне представлен в Париже, — сказал граф, — и в начале нашего знакомства он очень понравился мне…

Тут он остановился; Эмилия горела желанием услышать продолжение, но боялась показать графу, что она сильно заинтересована этим предметом.

— Позвольте узнать, — спросил наконец граф, — давно вы знакомы с мосье Валанкуром?

— Скажите сначала, отчего вы меня об этом спрашиваете? — проговорила Эмилия, — и я тотчас же отвечу на ваш вопрос.

— С удовольствием, это справедливое требование. Я мог заметить, что мосье Валанкур восхищается вами. В этом, однако, нет ничего мудреного: всякий, кто вас видит, должен восхищаться вами. С моей стороны это не банальный комплимент: я говорю искренно. Одного я боюсь: что вы поощряете его поклонение!

— Почему же вы этого боитесь, граф? — спросила Эмилия, стараясь скрыть свое волнение.

— А потому, — отвечал граф, — что я считаю его недостойным вашей привязанности.

Эмилия, сильно взволнованная, просила объяснения.

— Я объяснюсь, — сказал он, — в том случае, если вы поверите, что только горячее участие к вам и вашей судьбе могло побудить меня высказать мое мнение.

— Я готова этому верить, — сказала Эмилия.

— Сядем вот здесь, под тенью деревьев, — продолжал граф, заметив бледность ее лица, — вот скамья, вы утомились.

Они сели; граф продолжал:

— Многие молодые девицы на вашем месте, пожалуй, сочли бы мое вмешательство, после такого короткого знакомства, поступком дерзким, а не дружеским. Но, судя по тому, что я успел узнать о вашем характере и рассудительности, я не боюсь подобного отношения с вашей стороны: наше знакомство еще кратковременно, но даже за это время я почувствовал к вам уважение и живое участие к вашему благополучию. Вы заслуживаете быть счастливой и, надеюсь, будете счастливы.

Эмилия тихонько вздохнула и кивнула головой в знак благодарности.

Граф опять остановился.

— Я нахожусь в невыгодном положении, — сказал он, — но желание оказать вам важную услугу преодолеет все другие побочные соображения. Не расскажете ли вы мне, как вы впервые познакомились с шевалье Валанкуром, или эта тема слишком тяжела для вас?

Эмилия в кратких словах рассказала их случайную встречу при жизни отца и затем так горячо умоляла графа не скрывать от нее ничего, что он, видя ее волнение и взглянув на нее с нежным состраданием, стал обдумывать, в какой форме сделать свое сообщение, желая пощадить свою собеседницу.

— Шевалье и сын мой, — начал граф, — познакомились у одного товарища офицера; в том же доме и я встретился с ним и пригласил его к себе. В то время я не знал, что он попал в кружок людей, позорящих свое звание, людей, которые живут мошенничеством и проводят всю жизнь свою в сплошном беспутстве. Я был знаком с некоторыми из родственников шевалье, живущими в Париже, и считал это достаточным ручательством для того, чтобы допустить Валанкура в мой дом. Но вам, кажется, нездоровится? — я оставлю этот предмет разговора…

— Нет, граф, это ничего, — отвечала Эмилия, — прошу вас продолжайте: я только огорчена.

— Только! — повторил граф с чувством. — Но я пойду дальше. Вскоре я узнал, что эти господа, его товарищи, втянули его в распутную жизнь, из которой он не имел ни сил, ни желания выпутаться. Он проиграл большие суммы в карты; он пристрастился к игре, он разорился… Я с участием стал говорить об этом его друзьям, а те отвечали, что старались удерживать его и что им надоело опекать его. Потом я узнал, что, принимая во внимание его искусство в картежной игре, обыкновенно очень удачной, если партнеры его не были шулерами, — принимая во внимание эту способность, кружок его приятелей посвятил его во все тайны своих проделок и предоставил ему долю в своих барышах…

— Быть не может! — вдруг прервала его Эмилия, — простите, граф, я не знаю, что говорю. Имейте снисхождение к моим расстроенным чувствам. Право, право, я думаю, что вас ввели в заблуждение: у шевалье несомненно есть враги, и они наклеветали на него…

— Я был бы рад верить этому, — отвечал граф, — но не могу. Только твердая уверенность в том, что это сущая правда, и желание вам добра могли побудить меня повторять такие неприятные вещи.

Эмилия молчала. Она вспомнила вчерашние речи Валанкура; они обличали муки самообвинения и, казалось, подтверждали все, что рассказывал граф. Однако она не имела сил отбросить сомнения; душа ее наполнилась горечью при одной мысли о его виновности, и верить в нее ей было слишком тяжело.

После долгого молчания граф продолжал:

— Я понимаю и допускаю, что вы не хотите верить этим обвинениям. Необходимо, чтобы я представил вам какие-нибудь доказательства; но этого я не могу сделать, не подвергая опасности существо, очень дорогое мне.

— Какой опасности боитесь вы, граф? — спросила Эмилия. — Если я в состоянии отвратить ее, то вы свободно можете довериться моей чести.

— На вашу честь я полагаюсь, — сказал граф, — но могу ли я положиться на вашу твердость. Вы думаете, что способны устоять против мольбы любимого человека, когда он в своем торе будет просить вас сказать имя того, кто помешал его счастью?

— Я не буду подвергаться такому искушению, граф, — отвечала Эмилия со скромным достоинством, — потому что я не могу любить человека, которого перестала уважать. Однако я с охотой даю вам слово.

Между тем слезы противоречили ее первому уверению; она чувствовала, что только время и усилие воли смогут искоренить привязанность, которая основывалась на уважении и которая поддерживалась и долгой привычкой и различными препятствиями.

— В таком случае, я доверюсь вам, — согласился граф, — твердая уверенность в виновности шевалье необходима для вашего спокойствия в будущем и не может быть достигнута помимо этого разоблачения. Сын мой часто бывал свидетелем распутного поведения Валанкура; сам он чуть не попал в тот же кружок негодяев. Действительно, он наделал не мало безумств, но я спас его от преступности и погибели. Судите же сами, м-ль Сент Обер, не имеет ли право отец, чуть было не лишившийся единственного сына, увлекшегося примером Валанкура, — не имеет ли право этот отец предостеречь особу, которую он уважает, чтобы она не отдавала своего счастья в подобные руки? Я сам собственными глазами видел Валанкура играющим в крупную игру с подозрительными личностями. Если вы все еще сомневаетесь, обратитесь к моему сыну.

— Я не могу сомневаться в том, что вы сами видели, — отвечала Эмилия, удрученная горем, — но, может быть, шевалье был только временно вовлечен в безумство и оно уже более не повторится. Если бы вы знали его прежние нравственные принципы, вы простили бы мне мое недоверие к вашим словам.

— Увы! — заметил граф, — трудно верить тому, что делает нас несчастными. Но я не стану успокаивать вас лестью или ложными надеждами. Все мы знаем, как обольстительна страсть к игре и как трудно победить раз сделанную привычку. Шевалье, может быть, исправится на время, но скоро опять отдастся беспутству. Боюсь я, что тут не столько будет действовать усвоенная привычка, сколько то, что нравственность его вконец испорчена. Зачем стану я скрывать от вас, что страсть к игре не единственный его порок, — он имеет склонность ко всяким порочным удовольствиям.

Граф остановился в колебании; Эмилия изо всех сил старалась крепиться, так как она с возрастающей тревогой ждала дальнейших ударов. Последовала долгая пауза; граф был явно смущен. Наконец он проговорил:

— С моей стороны было бы ложной деликатностью утаивать от вас, что за свое сумасбродство шевалье дважды попадал в парижские тюрьмы, откуда его наконец вызволила одна всем известная парижская графиня, с которой он продолжал жить и в то время, когда я уехал из Парижа.

Опять он остановился; взглянув на Эмилию, он увидал, что лицо ее страшно изменилось и что она падает со скамьи. Он едва успел подхватить ее; но она лишилась чувств, и он стал громко звать на помощь. Однако они отошли слишком далеко от дома и слуги не могли слышать их; граф боялся оставить Эмилию одну, отправившись за помощью, а иначе не было возможности добыть ее. Вдруг ближайший фонтан попался ему на глаза; он прислонил Эмилию к дереву, под которым они сидели, а сам поспешил за водой. Тут опять явилось затруднение, во что зачерпнуть воды?.. Но в то время, как он наблюдал лицо Эмилии, ему показалось, что она начинает приходить в чувство.

Однако она довольно долго не приходила в себя, и когда очнулась, то увидала, что ее поддерживает не только граф, но и Валанкур; последний смотрел на нее встревоженным взором и заговорил с ней дрожа от волнения. При звуке знакомого голоса Эмилия подняла глаза, но тотчас же опять закрыла их— снова ею овладела дурнота.

Граф с довольно суровым лицом, знаком просил его удалиться; но Валанкур только тяжко вздохнул и стал звать Эмилию по имени, поднося к губам ее принесенную воду. Когда граф вторично отстранил его, Валанкур бросил на него раздраженный взгляд и отказался уйти до тех пор, пока она не очнется совершенно от своего обморока, и вообще не хотел ни на минуту поручать ее попечению кого бы то ни было. Но в ту же минуту совесть, очевидно, подсказала ему, какой разговор, происходил между графом и Эмилией, и в глазах его сверкнуло негодование; но он быстро подавил его и лицо его приняло выражение сердечной тоски, побудившее графа отнестись к нему с жалостью, а не с гневом; вид его убитого лица так поразил Эмилию, в то время успевшую очнуться, что она залилась слезами. Но скоро она подавила в себе эту слабость; напрягши все свои силы, она сделала вид, будто совсем оправилась, встала, поблагодарила графа и Анри, пришедшего в сад вместе с Валанкуром, и двинулась к замку, как бы не замечая Валанкура. Тот, пораженный прямо в сердце, промолвил тихим голосом:

— Боже мой! чем я заслужил это? Что вызвало такую перемену?

Эмилия, не отвечая, только ускорила шаги.

— Что так расстроило вас, Эмилия, проговорил он, идя с нею рядом, — дайте мне сказать вам несколько слов, умоляю вас. Я очень несчастен!

Хотя это было сказано тихим голосом, но граф тем не менее услыхал и вмешался, говоря, что м-ль Сент Обер чувствует себя нездоровой и не может принять кого бы то ни было; но он решается обещать за нее, что она примет мосье Валанкура завтра утром, если ей будет лучше.

Щеки Валанкура вспыхнули; он надменно взглянул на графа, потом на Эмилию; на лице его быстро сменялись чувства удивления, горя и мольбы: она понимала их, не могла устоять и проговорила слабым голосом:

— Завтра мне будет лучше; если вы желаете воспользоваться разрешением графа, то я могу повидаться с вами.

— Повидаться со мной! — воскликнул Валанкур, бросая на графа взгляд, полный гордости и гнева; затем, как бы опомнившись, прибавил; — Но я приду, сударыня, я воспользуюсь разрешением графа.

Когда дошли до дверей замка, Валанкур задержался на минуту — гнев его уже испарился — и, бросив на Эмилию взгляд, выражавший безумную нежность и глубокое отчаяние, он пожелал ей доброго утра, слегка поклонился графу и исчез. Эмилия со стесненным сердцем удалилась в свою комнату; там, в тиши уединения, она пыталась припомнить все сказанное графом, обсудить те обвинения, которым он так верил, и решит, как ей впредь держать себя с Валанкуром. Но, когда она принялась размышлять, рассудок ее отказывался работать и она сознавала только одно, что глубоко несчастна! Вначале ее совершенно подавляло убеждение, что Валанкур уже не тот, кого она так нежно любила, о ком мысль до сих пор поддерживала ее во всех невзгодах, суля ей лучшие дни, теперь он— падший, преступный, недостойный человек, которого она должна привыкнуть презирать, если не может забыть!.. Потом, не имея сил выносить этой страшной мысли, она отгоняла ее и отказывалась верить, что Валанкур способен на такое гнусное поведение; ей представлялось, что его очернили какие-нибудь коварные враги. Были даже минуты, когда она начинала сомневаться в добросовестности самого графа и подозревала, не действует ли он под влиянием какого-нибудь эгоистического мотива, с расчетом порвать ее отношение к Валанкуру. Но это заблуждение было минутным: личность графа, насколько она могла судить по отзывам Дюпона и других лиц, а также по своим собственным наблюдениям, отнюдь не допускала подобного предположения. По зрелом размышлении она должна была отказаться от надежды, что Валанкура оклеветали перед графом: ведь тот признался, что говорит главным образом на основании своего собственного наблюдения и опыта, вынесенного сыном. Итак, она должна расстаться с Валанкуром, расстаться навеки! Могла ли она ожидать счастья, или даже спокойствия с человеком, погрязшим в гнусных пороках и усвоившим преступные привычки? С человеком, которого она уже не может уважать? Но, помня, каким он был прежде, и давно привыкнув любить его, как ей будет трудно и тяжело презирать его!

— О, Валанкур! — восклицала она, — неужели после такой долгой разлуки мы встретились только на горе? Неужели нам суждено расстаться навсегда?

Среди беспорядочных мыслей, осаждавших ее мозг, она упорно сознавала одно: его, по-видимому, искреннее и сердечное обращение накануне вечером; и если бы только она осмелилась довериться своему собственному сердцу, то она основала бы все свои надежды на этом впечатлении. Как бы то ни было, она не могла решиться оттолкнуть его навсегда, не получив никаких дальнейших доказательств его порочности, а между тем она не видела никакой возможности получить их. Однако на чем-нибудь необходимо было остановиться, и она почти решилась руководствоваться исключительно тем, как сам Валанкур примет ее намеки относительно его поведения за последние месяцы.

Так прошло несколько часов до обеда; Эмилия, подавленная горем, стараясь усилием воли ободриться, осушила слезы и вышла к семейному столу. Граф продолжал относиться к ней с самым деликатным вниманием; графиня и м-ль Беарн сперва с любопытством уставились на ее печальное лицо, затем сейчас же принялись, по обыкновению, болтать о пустяках. Глаза Бланш вопросительно следили за подругой, но в ответ получали только грустную улыбку.

Эмилия удалилась после обеда, как только позволили приличия; Бланш пошла за своей подругой, но на ее встревоженные вопросы та не имела сил отвечать, просила пощадить ее и не расспрашивать о причине ее горя. Вообще разговаривать о чем бы то ни было теперь стало так тягостно для Эмилии, что она скоро бросила всякие попытки вести беседу, и Бланш ушла, полная сострадания к горю, которого не могла облегчить.

Эмилия решила про себя вернуться в монастырь дня через два; всякое общество, а в особенности общество графини и м-ль Беарн, было ей невыносимо при теперешнем состоянии ее духа: в уединении монастыря и под покровительством доброй настоятельницы она надеялась скоро обрести покой и научиться покорно выносить надвигавшееся испытание.

Если бы Валанкур умер, или бы он женился на другой женщине, Эмилия, кажется, не испытывала бы такого страшного горя, как теперь, убеждаясь в его падении, которое должно вести его к погибели. Это лишало ее даже утешения хранить в своем сердце его образ. Ее тяжелые размышления были прерваны на минуту запиской от Валанкура, написанной, очевидно, в состоянии полного отчаяния: он умолял Эмилию позволить ему посетить ее сегодня вечером вместо завтрашнего утра. Эта просьба привела ее в такое волнение, что она не могла отвечать: ей хотелось видеть его, хотелось покончить с теперешним состоянием неизвестности, вместе с тем она боялась этого свидания. Не зная, на что решиться, она послала просить графа принять ее на несколько минут в своем кабинете. Придя туда, она показала ему записку и просила его совета. Граф отвечал, что если она чувствует себя достаточно здоровой, чтобы вынести свидание, то, по его мнению, для облегчения обеих сторон, оно должно состояться сегодня же вечером.

— В его привязанности к вам нельзя сомневаться, — прибавил граф, — он, по-видимому, в таком ужасном горе, а вы, мой друг, так расстроены, что чем скорее дело решится, тем лучше.

Итак, Эмилия отвечала Валанкуру, что согласна принять его вечером, и затем употребила все усилия, чтобы успокоиться и запастись мужеством, — ведь ей предстояло вынести тяжелую сцену. Увы! не того она ожидала!