Роман в лесу

Рэдклифф Анна

 

Ann Radcliffe

The romance of the forest

Анна Рэдклифф

Роман в лесу

 

Анна Рэдклифф и ее время

«Королева готического романа» Анна Рэдклифф (1764–1823) родилась в год опубликования в Англии первенца этого жанра — «Замка Отранто» Хорейса Уолпола. Но прежде чем говорить о ее жизни и творчестве, скажем несколько слов об эпохе, когда расцвел этот своеобразный жанр.

Последняя треть XVIII века — время переходное для английской литературы и — шире — всего английского искусства и идеологии, период кризиса просветительского рационализма и зарождения новых, романтических форм осмысления действительности. В искусстве это выразилось в ревизии нормативной классицистической эстетики, в интересе к национальному и историческому, в переходе от примата разума к примату чувства. В целом искусство и литература предромантического периода выступают против «философического, геометрического и систематического духа, распространившегося на науку и изящную литературу, который, обращаясь исключительно к разуму, ослабил и разрушил чувства, заставил поэтов писать скорее из головы, чем от сердца».

По мере роста сомнений во всемогуществе просветительского «царства разума» все более ценностными становятся такие предромантические категории, как «возвышенное» и «живописное», апеллирующие к чувству и воображению, тогда как категория «прекрасного», основанная на рационалистической стройности и ясности, утрачивает былую универсальность. Четкость, плавность, простота и упорядоченность форм классицистического канона сменяются размытостью очертаний, вычурностью рисунка, хаосом и полумраком. На место классицистической соразмерности приходит романтический контраст. «Если судить о готическом творении по греческим канонам, найдешь лишь искажения. Но готическая архитектура имеет свои законы, и, если судить исходя из них, в ней обнаружится много уникальных достоинств», — утверждал один из теоретиков пред-романтизма Ричард Хёрд в «Письмах о рыцарстве и средневековых романах» (1762).

Дух времени настолько властен, что даже представитель классицистической эстетики Александр Поп находит «разумное» оправдание готическому стилю в архитектуре: «Ведь могут ли арки не быть стрельчатыми, когда их создатель хотел воспроизвести тот завиток, что образуют два дерева, переплетясь ветвями? И могут ли колонны не состоять из нескольких граней, коль скоро они повторяют форму стволов нескольких деревьев, сросшихся вместе? Тому же принципу подчинены и резные розетки из камня, и цветные витражи: первые представляют ветви, вторые — листья деревьев, и те и другие способствуют созданию скудного, сумрачного освещения, порождающего религиозное благоговение и трепет».

Перемены захватывают все сферы культуры и быта страны. В моду входит коллекционирование старинных монет, книг, оружия и доспехов, а такие страстные любители средневековья, как X. Уолпол и У. Бекфорд, тратят годы и состояния на превращение собственных усадеб в удивительно изощренные имитации готики, оказавшие большое влияние на стиль интерьера и частных построек того времени. Позднее Вальтер Скотт, сам страстный поклонник феодальной старины, признает роль Уолпола в повальном увлечении «готикой»: «Готический орден в архитектуре приобрел ныне повсеместное распространение и возобладал столь безраздельно, что нас, пожалуй, удивило бы, если бы деревенский дом какого-нибудь купца, удалившегося от дел, не являл нашему взору снаружи — стрельчатых окон с цветными стеклами, а внутри — кухонного буфета в виде церковного алтаря и если бы передняя стенка свинарника при доме не была скопирована с фасада старинной часовни. Но в середине восемнадцатого столетия, когда мистер Уолпол стал вводить готический стиль и демонстрировать, как орнаменты, присущие храмам и монументам, могут употребляться для украшения каминов, потолков, окон и балюстрад, он не применялся к требованиям господствующей моды».

Новые веяния проявляются и в планировке парков: классически правильный, рассчитанный по линейке, подстриженный и ухоженный французский парк уступает место «естественному» английскому — с извилистыми аллеями, каскадами ручьев, тенистыми купами деревьев, меланхолическими руинами, урнами и гротами. Такой пейзаж считался «живописным», и постепенно само понятие «живописное» наряду с «возвышенным» начинает играть огромную роль в предромантической эстетике и, в частности, в поэтике «готического романа».

Центральная роль в определении этого понятия принадлежит Уильяму Гилпину (1724–1804), одному из законодателей художественного вкуса в Англии второй половины XVIII века, утверждавшему романтический взгляд на природу и ее изображение. В своем поэтическом задоре Гилпин при описании знаменитого Тинтернского аббатства обронил однажды неудачную фразу, над которой насмехались его оппоненты: «Молот, использованный с умом (но кто отважится пустить его в ход?), мог бы сослужить добрую службу, разрушив несколько островерхих зубцов, которые режут глаз правильностью ряда». Фраза забавна, и в то же время в ней проявился весь пафос Гилпина, написавшего несколько томов «Наблюдений, относящихся главным образом к живописной красоте…». Гилпин оказал большое влияние на поэтику Анны Рэдклифф. Знаменательно, что ее первый роман, действие которого происходит в горной Шотландии, вышел в год публикации его работы «Наблюдения, относящиеся к живописной красоте… сделанные во время путешествия по горной Шотландии» (1789), а «Роман в лесу» последовал за опубликованной Гилпином книгой «Заметки о лесных пейзажах (рассматриваемых в основном с точки зрения живописной красоты)» (1791).

Растет интерес к народной музыке, к фольклору, о чем свидетельствуют сборники народной поэзии Дж. Уортона, А. Рэмзи, Т. Перси, имитации Макферсона и Чаттертона. Поднимается на должную высоту творчество «елизаветинцев», прежде всего Шекспира и Спенсера, оттесненных на второй план в период господства классицистической эстетики.

Через поэзию — и в первую очередь народную балладу, построенную на средневековых преданиях и исторических сюжетах, — «готическая» тема приходит и в английский роман, в котором своеобразно преломились и барочность елизаветинской драматургии, и мистицизм средневековой архитектуры.

О новых тенденциях в развитии романа говорит появление особого жанрового определения — «romance», которым, в отличие от традиционного «novel», называли авторы «готических романов» свои творения. Новая терминология не была досужей выдумкой, а указывала на принципиальные изменения в поэтике, на разность взглядов на связь искусства и жизни, на различные истоки сосуществовавших в XVIII веке двух типов романа. В противоположность термину «novel», восходящему к реалистической новелле итальянского Ренессанса, «romance» связывается со средневековым рыцарским романом, построенным на сказочно-фантастических приключениях идеальных героев. Клара Рив, автор первого в Англии теоретического трактата, посвященного истории романного жанра, четко разграничивает эти две разновидности: «Novel рисует реальную жизнь, быт и нравы, причем жизнь современную ее автору. Romance возвышенным, помпезным языком описывает то, чего никогда не было, да и быть, скорее всего, не могло».

В своем стремлении освободиться от непременного правдоподобия, от строгого классицистического канона, в раскрепощении творческой фантазии и воображения «готический роман» предвосхищает основные тенденции предромантической эстетики. К ним относится и свойственный жанру — во всяком случае на раннем его этапе — культ «естественности», «природы», «чувства», идущий от сентиментализма второй половины века, сближающий «чувствительный роман» с «готическим».

Само понятие «готический» претерпевает на протяжении XVIII века существенную метаморфозу. Ассоциируясь в начале столетия с грубостью и варварством, к концу его это понятие обретает положительную экспрессию. В последней четверти века термин «готический» начинает употребляться не только для обозначения стиля средневекового искусства, прежде всего архитектуры, но и как жанровое определение предромантической прозы. Теперь нередко названия произведений дополняются подзаголовками «готическая повесть», «готический роман».

Сейчас, когда само явление отделено от нас двумя столетиями, осталось немного имен, связанных со школой «готического романа». Не считая первооткрывателя жанра X. Уолпола, их, пожалуй, всего три: Анна Рэдклифф, Мэтью Грегори Льюис, или «Монах Льюис», как называли его современники, наводнивший свои творения такими ужасами и извращениями, о которых не могли и помыслить основатели жанра, и поздний представитель школы — романтик Чарлз Мэтьюрин, автор знаменитого «Мельмота Скитальца».

История делает свой отбор. Однако в последней четверти XVIII века сочинения Рэдклифф были каплей в море литературы подобного жанра. Интересные данные для понимания литературного климата тех лет представляют каталоги издательства «Минерва-пресс», более других выпускавшего «готические романы». За период с 1758 по 1786 год в них не числится ни одного произведения этого жанра, в течение следующего десятилетия из 700 новых произведений, опубликованных издательством, «готические романы» составляют примерно пятую часть, а в 1797–1802 годах выходят пять разных каталогов, посвященных только «готическим романам».

После ухода из литературы «великой четверки» — Филдинга, Ричардсона, Смоллетта и Стерна, — с резким увеличением числа романов на книжном рынке, с ростом сети публичных библиотек, предлагающих широкой публике дешевое чтиво, общий уровень писательского мастерства заметно снизился. Особенно это относится к романному жанру. Сочинение романов не требовало от авторов ни познаний в классических дисциплинах, ни высокого поэтического мастерства. Любая самонадеянная, а то и просто обедневшая дама (кстати, эта область литературы была в тот период, как отмечает «Мансли ревью» за декабрь 1790 г., «почти полностью оккупирована слабым полом») могла попробовать свои силы в сочинительстве сенсационных историй, сюжетами которых служили скандальные происшествия светской хроники, анекдоты, почерпнутые из учебника истории, вымышленные жизнеописания королей и государственных деятелей, актрис и куртизанок…

Роман, с трудом отвоевавший к середине XVIII века право наряду с высокими жанрами решать великие проблемы искусства и жизни, вновь становится развлекательным чтивом.

Широко практикуются всякого рода спекуляции на книгах, получивших признание публики — плагиат, подражание, даже заимствование имени модного автора для подписи чужих произведений. «Любое достойное сочинение порождает целый рой подражателей, которые стали буквально общественным бедствием, а институт публичных библиотек преподносит их товар в грошовых изданиях самой широкой публике», — пишет в «Развитии романа» Клара Рив. Но тщетно критики возмущаются вырождением жанра, тщетно и сами писатели пытаются отмежеваться от дешевых библиотечных изданий, — «массовая продукция» заполняет книжный рынок.

Н. М. Карамзин, посетивший Англию в начале 90-х годов, дает английской литературе того времени уничтожающую характеристику: «Новейшая английская литература совсем недостойна внимания: теперь пишут здесь только самые посредственные романы, а стихотворца нет ни одного хорошего. Йонг, гроза счастливых и утешитель несчастных, и Стерн, оригинальный живописец чувствительности, заключили фалангу бессмертных британских авторов».

* * *

Творчество Анны Рэдклифф — и в глазах читателей-современников, и в оценке последующих поколений — возвышается над этим мутным потоком развлекательного чтива. «Рассказы о призраках и кровавых убийствах повторялись до тех пор, пока окончательно не приелись. Нужен гений, подобный Рэдклифф, чтобы терзать наши души осязаемым ужасом», — пишет «Критикл ревью» в декабре 1795 года. Для Вальтера Скотта, посвятившего Рэдклифф целую главу в своих «Жизнеописаниях романистов», эта «могущественная волшебница» была первым истинным поэтом в истории романного жанра. Кольридж пишет о «чарах» Анны Рэдклифф, создательницы «Уольфских тайн» — «самого увлекательного из английских романов». Де Квинси находит у нее особый, шестой орган чувств — «орган мечтательности»…

Все эти характеристики относятся к творчеству писательницы. Что же касается личности Рэдклифф, то здесь историки литературы располагают весьма скудными сведениями. Нет ни портретов писательницы, ни переписки с друзьями — вещь необычная для той эпохи. «Она никогда не блистала в обществе, не появлялась и в более узком кругу, но держалась в тени, как сладкозвучная птица, поющая свои одинокие напевы, оставаясь невидимой для глаза», — пишет «Эдинбургское обозрение» в 1823 году, вскоре после смерти Рэдклифф. Такая любовь к уединению породила массу нелепых слухов еще при жизни писательницы: утверждали, будто, не выдержав собственных кошмарных фантазий, она не то умерла от «воспаления мозга», не то лишилась рассудка и находится в лечебнице.

Действительность была совсем не такой драматичной. Реальные обстоятельства жизни Анны Рэдклифф — жизни тихой и скромной, небогатой событиями, — удивительно контрастируют с сенсационным жанром ее произведений. Писательница родилась в семье лондонского галантерейщика Уильяма У орда, с 1772 года и до замужества жила в Бате, посещала там школу Софии Ли, довольно популярной в свое время сочинительницы, автора псевдоисторического романа «Убежище, или Повесть минувших времен» (1785). В 1787 году Анна выходит замуж за Уильяма Рэдклиффа, выпускника Оксфордского университета, позднее издателя и редактора «Инглиш кроникл», и переезжает в Лондон. Писать Рэдклифф стала уже после замужества, чтобы скоротать долгие вечера, когда мужа задерживали дела журнала. Издав один за другим пять романов, из которых три последних пользовались прямо-таки грандиозным успехом, Рэдклифф по неизвестным причинам больше почти ничего не публиковала при жизни. Последний ее роман «Гастон де Блондевилль», писавшийся в начале 1800-х годов, был опубликован лишь посмертно в 1826 году.

Что же в поэтике Рэдклифф позволяет отвести ей почетное место в прозе английского пред-романтизма? «Талант есть чувство меры», — сказал когда-то Вольтер. Творя в необузданном жанре «готического романа», где все преувеличено — размеры, звуки, страсти, — Рэдклифф обладала этим ценным даром. «Поэтичность» (вспомним характеристику Скотта!) и «чувство меры» — вот под каким углом зрения следует, пожалуй, рассматривать творческий мир Анны Рэдклифф.

Поэтика «готических романов» Рэдклифф существенно отличается и от ее предшественника X. Уолпола, и ее младшего современника М. Г. Льюиса, с характерным для них нагромождением жуткого, сверхъестественного, болезненного. Писательница пользуется более тонкими приемами. Отличительная черта ее творческой манеры — создание эффекта напряженности, ожидания, предчувствия ужасного. Ей, по меткому замечанию Вальтера Скотта, как никому удавалось «облечь плотью то неуловимое, что нас пугает». Настроение романов Рэдклифф определяет поэтическая атмосфера таинственности, уединения, обостренной чувствительности.

Событиям как таковым отводится второстепенная роль; ничего «ужасного» в конечном счете не происходит; все кровавое вынесено за сцену, относится к предыстории персонажей. В самих же сюжетных перипетиях герой лишь на грани гибели, на краю бездны, на волосок от смерти. Ощущение смутной угрозы, опасности, подстерегающей за каждой закрытой дверью, за каждым опущенным занавесом и ветхой шпалерой, не покидает ни читателей, ни героев. Зыбкость, ирреальность окружающего мира усугубляют частые переходы от авторской точки зрения к точке зрения персонажей. Блуждание сознания на полпути между явью и сновидением, в окружении нечетких, сумеречных форм и приглушенных пугающих звуков и создает атмосферу напряженности, обостренности восприятия в романах Рэдклифф.

Огромна роль «готического» антуража в создании этой атмосферы «возвышенного» — сладостного, трепетного ужаса, потрясающего воображение: величественные горные вершины, неприступные замки, мрачная лесная чащоба, прилепившийся к скале монастырь, полуразрушенное аббатство с пустыми огромными залами и лабиринтами подземелий, которым, как кажется, нет конца. Тишина, мрак, запустение… Можно даже сказать, что незримым магнетическим центром романа становятся не сюжетные перипетии, а образ мрачного замка Удольфо («Удольфские тайны»), или аббатства Сен-Клэр с окружающим его Фонтенвильским лесом («Роман в лесу»), или кармелитского монастыря («Итальянец»)… Образы зги в первых двух случаях даже вынесены в названия романов. Они царят и над восприятием читателей, и над сознанием персонажей. «Главное — помогите мне ускользнуть из этого леса, — восклицает героиня „Романа в лесу“. — За его пределами я ничего не боюсь!» Такое оттеснение личности на второй план «сценическим окружением» — характерная черта предромантической эстетики. Главенствующее значение личность приобретает лишь у собственно романтиков.

Однако и в сгущении «готического» колорита чувство меры не изменяет писательнице. Мрачные, подавляющие душу картины сменяются безмятежными пейзажами в духе сентиментализма, а смятенные чувства героев — состоянием покоя и умиротворенности при соприкосновении с прекрасной природой. Нарисовав буйную, тревожную романтическую картину, достойную кисти Сальватора Розы, писательница противопоставляет ей идиллию в духе Клода Лоррена — оба были любимыми живописцами Рэдклифф. Подобные романтические контрасты не позволяют притупиться читательскому восприятию, обостряют ощущение «возвышенного», «живописного» и «ужасного», составляющее душу романов Рэдклифф.

Чувство меры соблюдено и в построении сюжета, и в обрисовке характеров, и в решении нравственного конфликта. Творчество Рэдклифф теснее, чем творчество большинства других представителей «готического романа», связано с идеологией Просвещения. И связь эта ощущается отнюдь не в обыденных деталях повседневного быта, как у ее предшественницы Клары Рив, создавшей «правдоподобный» вариант «Замка Отранто», где рыцари едят яичницу с ветчиной и страдают от зубной боли; и даже не в том, что все на первый взгляд сверхъестественные явления получают в романах Рэдклифф рациональное объяснение, а прежде всего в разрешении центрального нравственного конфликта, убеждающего читателя, что страстям и необузданным порывам следует противопоставлять веления разума, что смысл бытия постижим, что гармония возможна.

Вспомним характеристику «готического романа», данную А. А. Елистратовой: «Романтическая ирония XIX века отдаленно предвосхищается в сюжетах большинства романов „готической школы“: человек в своем жалком ослеплении идет к гибели, думая, что преследует счастье; обманчивый мираж исчезает, едва лишь к нему протянется рука. Даже естественные страсти и стремления человека, в которых просветители видели залог его совершенствования, оказываются роковым оружием, обращающимся против своих обладателей. Страшные пропасти роковых соблазнов и искушений угрожают ему; смерть, притаившись, ожидает его посреди жизни; и ничто человеческое — ни силы рассудка, ни упорство добродетели — не может защитить его от неведомой и коварной судьбы».

При всей справедливости в отношении школы в целом к творчеству Рэдклифф эта характеристика не применима. Хотя конфликты ее романов строятся на столкновении героя (точнее сказать, героини) с миром зла, хотя на первый взгляд зло это как бы управляет действием, превращая свет в тьму, рациональное в необъяснимое, и героине чудится, что темные, сверхъестественные силы подстерегают ее на каждом шагу, хотя связи героини с окружающим миром крайне зыбки и иллюзорны: защитник может превратиться в преследователя, помощник оказаться предателем, — однако в финале порок посрамлен, разумный порядок вещей торжествует, а сверхъестественное оказывается мнимым — оно лишь воздействие вполне реального зла на чрезмерно впечатлительную душу персонажа.

Высказывание одного из безусловно положительных персонажей «Романа в лесу» характерно для мировосприятия самой писательницы: «Что бы сказали мы о живописце, который избирает для изображения на своих полотнах лишь предметы черного цвета… уверяя нас, что его картина есть истинное отображение природы, что природа — черна? Это верно, ответили бы мы, написанные вами предметы действительно встречаются в природе, однако они лишь малая толика ее творений <…> вы забыли покровы земли, лазурное небо, светлокожего человека и все разнообразие красок, каким изобилует Творение».

Опоэтизированной романтиками «разорванности» сознания герои Рэдклифф еще не знают. Зло — результат необузданных страстей (в принципе, подвластных обузданию), а не изначальной греховности человека. Герой (знаменательно, что центральный персонаж у Рэдклифф, в отличие от многих других представителей школы, всегда положительный) не унижен, не сломлен испытаниями, выпавшими на его долю. Творчество писательницы проникнуто верой в человеческую стойкость и мужество, в конечную победу добра и добродетели: не случайно все романы Рэдклифф имеют счастливый конец. В них нет еще того кроваво-барочного ужаса жизни, той универсальности зла, которыми проникнуто творчество Льюиса, нет безысходной романтической «мировой скорби» Мэтьюрина. Иррациональный и жуткий мир — лишь небольшой промежуток, временное затмение, страшный сон, когда герой вырван из начальной идиллии, из светлого и стабильного существования, к которому он в финале неизменно возвращается. «Удольфские тайны» — роман, где четче всего прослеживается эта круговая композиция, — завершается назидательной сентенцией: «Без сомнения, полезно показать, что, хотя зло подчас и приносит горе добродетели, его могущество лишь временно, а кара за него неизбежна, невинность же, хотя и притесненная несправедливостью, в конце концов, поддержанная терпением, восторжествует над несчастьями!»

* * *

Если вчитаться в собственно «готические» романы Рэдклифф — «Сицилийский роман» (1790), «Роман в лесу» (1791), «Удольфские тайны» (1794) и «Итальянец» (1797), — видно, что все они построены по сходной модели.

Место действия — южные страны, роскошные, экзотические. Заметим, что сама писательница никогда не видела так живописно изображенных ею мест: все заграничные путешествия Рэдклифф исчерпываются единственной поездкой по Рейну, плодом которой стала книга путевых очерков «Путешествие летом 1794 года по Голландии и вдоль западных границ Германии» (1795). Время действия отодвинуто в прошлое, хотя историческая «фактура» эпохи, по существу, отсутствует. Героиня — беззащитная одинокая жертва, чаще всего сирота, которая подвергается всякого рода преследованиям и после долгих скитаний, во время которых шаткое благополучие сменяется новыми и новыми бедами, приходит в финале к счастливому воссоединению с избранником.

Построенный по этим канонам «Роман в лесу» обладает, однако, и совершенно уникальными литературными достоинствами: не случайно именно он принес писательнице широкую известность, которую позднее лишь приумножили «Удольфские тайны» и «Итальянец». Успех был настолько велик, что при переиздании писательница решилась поставить на титульном листе свое имя (все предшествующие произведения Рэдклифф выходили анонимно).

Приведем лишь некоторые из многочисленных откликов критики того времени на этот роман. «„Роман в лесу“ — безусловно, один из лучших современных романов» («Английское обозрение», XX, 1792, 352); «Нам нечасто встречалась книга, которая захватывала бы столь же властно и доставляла столько удовольствий на протяжении всего сюжета» («Ежемесячное обозрение», VIII, 1792, 82); «Здесь все соразмерно и не преступает границ рационального» («Критическое обозрение», IV, 1792, 458)12.

Увлекательность интриги сочетается в этом романе с простотой и стройностью построения; действие не распадается на ряд последовательно развернутых и как бы самостоятельных сюжетов, которые автор несколько искусственно сводит воедино в финале, как в «Удольфских тайнах». Все три «тайны» «Романа в лесу» — «тайна Аделины», «тайна аббатства» и «тайна Ла Мотта» — взаимопроницают друг друга, объединенные общей тайной — «тайной Маркиза». Любопытно, что тайны в «готическом» жанре выполняют совершенно иную функцию, чем в детективном. Читателю вовсе не предлагается, выстраивая в логическую цепочку детали, разгадать заданную ему головоломку — это здесь и невозможно сделать: ведь автор не дает читателю ключей к решению задачи; его цель — создание атмосферы таинственности, неясности, двусмысленности — живописно-мечтательной атмосферы «готического романа».

Однако таинственность происходящего не наводит в «Романе в лесу» на мысль о неизбежном вмешательстве потусторонних сил. Как отмечает «Критическое обозрение» (IV, 1792, 458) в рецензии на роман: «Здесь и полуразрушенное аббатство, и, возможно, привидение, и скелет тайно убитого человека, и весь тот рой образов, который подобные сцены и обстоятельства должны порождать. Однако все это описано мастерски и не вызывает в нас отвращения явным неправдоподобием».

В «Удольфских тайнах» и «Итальянце» чудеса столь грандиозны, что рациональные развязки все же разочаровывают. В рецензии на «Удольфские тайны» С. Т. Кольридж сетует на то, что «любопытство возбуждается чаще, чем удовлетворяется, точнее, оно возбуждается столь сильно, что никакое объяснение не может его удовлетворить»13. О подобных же разочарованиях, правда, не называя конкретно Рэдклифф, пишет и Вальтер Скотт: «…самые заядлые скептики должны признать, что вмешательство потусторонних сил выглядит более правдоподобным, нежели натянутые объяснения загадочных явлений какими-то совершенно несообразными причинами»14.

Пожалуй, одно из самых уязвимых мест «готического романа» — клишированные амплуа персонажей, и прежде всего героини — пассивной жертвы, которая обычно «чувствует», но не «действует», способна противиться, но не в силах добиваться. Поведение Аделины, главной героини романа, естественно и энергично, не грешит тем чрезмерным чувством декорума, которое делает психологически неубедительным поведение Эллены («Итальянец»), не решающейся даже на краю гибели дать согласие на брак с любимым, пока он не будет санкционирован родителями жениха; или Эмилии («Удольфские тайны»), беспрекословно подчиняющейся немыслимому самодурству тетки. «С тех пор, как он пренебрег… отцовской любовью, связь родительская и дочерняя между нами порвана… и я буду бороться за жизнь и свободу», — говорит Аделина о своем предполагаемом отце, проявляя недюжинную для тех времен смелость и независимость суждений.

Традиционный образ злодея несколько схематичен и оттеснен в этом романе на задний план. Позднее, особенно в «Итальянце», психология носителя зла значительно усложнится. Центральное же место в «Романе в лесу» занимает нетипичный для «готического романа», так сказать, «смешанный» характер. Ла Мотт, жертва собственных страстей и обстоятельств, в душе которого ведут борьбу благородство и эгоизм, — образ неоднозначный, а потому убедительный и живой. Да и весь роман в целом — довольно скромный и камерный, без громоздкой помпезности поздних произведений Рэдклифф, так импонировавшей тогдашней публике, — сохраняет большую свежесть и интерес для нашего современника.

Оставаясь в чем-то ближе к рационализму просветителей, чем к романтическому мистицизму, Рэдклифф, как справедливо отмечает один из ее биографов, «оставляет дверь открытой для чувств, которые сама она не испытывала и которые не хотела навязывать своим героиням». Эта-то «открытая дверь» и позволит в дальнейшем приподнять завесу и заглянуть в мир, скрытый за ней, в тот мир, о существовании которого забыли рационалисты XVIII века.

И мир этот будет затрагивать нечто в нашей душе, пока дети не перестанут бояться темных комнат, а молодые люди — влюбляться с первого взгляда, пока мы способны поддаваться очарованию музыки, восхищаться красотою природы, испытывать любопытство ко всему неизведанному или неизъяснимую грусть при виде останков исчезнувших цивилизаций.

К. Атарова

 

Роман в лесу,

а также несколько включенных в него стихотворных сочинений

 

Том первый

 

Глава I

Когда низменный интерес овладевает сердцем, он замораживает источник любого пылкого и благородного чувства; он равно враждебен как добродетели, так и вкусу — последний он извращает, первую же уничтожает вовсе. Быть может, однажды, мой друг, смерть разрушит все хитросплетения алчности и справедливость восторжествует.

Так говорил адвокат Немур Пьеру де Ла Мотту, когда тот в полночь садился в карету, которая должна была увезти его далеко от Парижа, от кредиторов и преследований закона. Ла Мотт поблагодарил адвоката за это последнее изъявление доброты, за помощь в осуществлении бегства и, когда карета тронулась в путь, произнес печальное «прости!». Мрак полночного часа и чрезвычайность обстоятельств Ла Мотта погрузили его в задумчивое молчание.

Все, кому доводилось читать Гейо де Питаваля, наиболее достоверно описавшего судебные процессы в парижском Парламенте XVII века, несомненно, помнят нашумевшее дело Пьера де Ла Мотта и маркиза Филиппа де Монталя, а посему да будет им известно, что особа, здесь представленная их вниманию, и есть тот самый Пьер де Ла Мотт.

Когда мадам Ла Мотт, высунувшись из окна кареты, бросила прощальный взгляд на стены Парижа, Парижа — сцены ее былого счастья и места пребывания многих дорогих ей друзей, — мужество, до сих пор ее поддерживавшее, уступило перед силою горя.

— Всему прощай! — проговорила она со вздохом. — Последний взгляд, и мы разлучены навеки!

Она разрыдалась и, откинувшись назад, молча предалась печали. Воспоминания о недавнем прошлом мучительно сжимали ей сердце: каких-нибудь несколько месяцев назад она была окружена друзьями, пользовалась достатком и влиянием в обществе, а теперь лишена всего, изгнана из родных мест, без дома, без поддержки — почти без надежды. Усугубляло ее горе также и то, что ей пришлось покинуть Париж, не послав последнее «прости» единственному сыну, находившемуся вместе со своим полком где-то в Германии. Отъезд их был столь внезапен, что, даже знай она, где расквартирован полк, у нее не было бы времени сообщить сыну об отъезде, как и об изменившихся обстоятельствах его отца.

Пьер де Ла Мотт принадлежал к древнему французскому роду. Это был человек, чьи страсти часто одерживали верх над разумом и на какое-то время заглушали совесть; впрочем, хотя понятие о добродетели, запечатленное Природою в его сердце, время от времени затемнялось преходящими соблазнами греха, оно все же никогда не покидало его совершенно. Окажись у него довольно силы духа, чтобы противостоять искушению, он был бы добропорядочным человеком; но он был таков, каковым был — слабым, а иногда и опасным членом общества; он обладал при этом деятельным умом и живым воображением, что, вкупе с силою страсти, нередко ослепляло его разум и подавляло принципы. Иными словами, это был человек нетвердый в намерениях своих и нестойкий в добродетели: говоря коротко, его поведение диктовалось скорее чувствами, нежели принципами, и добродетель его, какой уж она ни была, не умела противостоять силе обстоятельств.

Он рано женился на Констанс Валенсии, красивой и элегантной женщине, привязанной к семье своей и нежно ею любимой. По рождению она была ему ровней, ее состояние значительно превосходило его, и брачный союз их был заключен под добрые предзнаменования и при общем одобрении. Ее сердце принадлежало Ла Мотту, и какое-то время она находила в нем любящего супруга; однако же, обольщенный парижскими развлечениями, он скоро к ним пристрастился и в несколько лет бездумно растратил и состояние свое и любовь. Ложная гордость тем паче сослужила ему дурную службу, не позволивши отступить с честью, пока это было еще в его власти. Усвоенные привычки привязывали его к месту былых удовольствий, и он продолжал вести расточительный образ жизни до тех пор, пока не были исчерпаны все средства. Наконец он пробудился от этой летаргии чувства самосохранения, но только для того, чтобы впасть в новую ошибку и попытаться вернуть свое благополучие способом, который лишь усугубил его разорение. Именно последствия аферы, в которую он ввязался, сейчас увлекали его с ничтожными остатками развеянного богатства в опасное и постыдное бегство.

Он намеревался теперь перебраться в одну из южных провинций и там, у границ королевства, найти пристанище в какой-нибудь захолустной деревушке. С ним ехали его домочадцы — жена и двое верных слуг, мужчина и женщина, пожелавшие разделить с хозяином его судьбу.

Ночь была темной, по небу неслись грозовые тучи, и примерно в трех лье от Парижа Питер, исполнявший сейчас обязанности кучера и некоторое время ехавший по поросшей кустарником степи, изборожденной вдоль и поперек колеями, остановил лошадей и объявил Ла Мотту, что не знает, куда держать путь. Неожиданная остановка заставила последнего очнуться от раздумья и повергла беглецов в ужас перед возможной погоней. Ла Мотт не мог дать слуге Какие-либо указания, двигаться же наобум дальше в густом мраке было опасно. Путники растерялись и пали духом, но вдруг заметили вдали огонек, и Ла Мотт после долгих колебаний и сомнений вышел из кареты и, в надежде обрести помощь, зашагал на свет; двигался он медленно, боясь угодить в какую-нибудь яму. Свет просачивался из окна небольшого старинного дома, стоявшего одиноко в степи на расстоянии полумили.

Подойдя к двери, он остановился и некоторое время с беспокойством и тревогой прислушивался — но, кроме завывания ветра, бурными порывами метавшегося по безлюдному краю, не было слышно ни звука. Наконец он решился постучать и некоторое время ожидал, смутно слыша переговаривающиеся голоса; потом кто-то спросил, что ему нужно. Ла Мотт ответил, что он путешествует, но сбился с дороги и желал бы узнать, как ему добраться до ближайшего поселения.

— До городка отсюда семь миль, — ответил тот же голос, — да и дорога больно скверная, даже если б видна была. Но коль вам только переночевать надобно, можете остановиться здесь, так-то оно лучше будет.

«Безжалостные порывы урагана», с усиленной яростью бичевавшего теперь Ла Мотта, склонили его к решению отказаться от мысли двигаться дальше до наступления дня; однако, желая увидеть человека, с которым он разговаривал, прежде чем подозвать карету и тем выдать присутствие своей семьи, он попросил впустить его. Дверь отворил высокий мужчина со свечой в руке и предложил Ла Мотту войти. Ла Мотт последовал за ним по коридору и оказался в почти пустой комнате; в одном из углов прямо на полу валялось какое-то тряпье, напоминавшее ложе. Заброшенный и унылый вид помещения заставил Ла Мотта инстинктивно попятиться, и он уже намеревался выйти, как вдруг человек подтолкнул его сзади, и Ла Мотт услышал щелк захлопнувшегося замка. Сердце его упало, но он все же сделал отчаянную, хотя и тщетную попытку взломать дверь, громко требуя освободить его. Ответа не было, хотя он различил мужские голоса, доносившиеся из комнаты наверху; уже не сомневаясь, что его вознамерились ограбить и убить, он поначалу от страха потерял способность соображать. При свете нескольких догоравших в очаге угольков он увидел окно, однако надежда, рожденная этим открытием, быстро угасла, как только он разглядел, что проем окна забран прочной железной решеткой. Такая забота о безопасности его удивила и подтвердила худшие опасения. Один, безоружный, без какой-либо надежды на помощь, он осознал, что находится во власти людей, чьим ремеслом явно был грабеж, а образом действий — убийство! Перебрав все возможности бегства, он решил ждать дальнейших событий, вооружившись мужеством, — впрочем, Ла Мотт не мог похвастаться этой добродетелью.

Голоса между тем смолкли, и в течение четверти часа все оставалось спокойно, как вдруг, в перерывах между завываниями ветра, он различил женские рыдания и мольбы. Он напряженно прислушался и понял, что был прав в своей догадке: стенания слишком очевидно свидетельствовали о беде, и ужасное подозрение молнией пронзило мозг его: вероятно, здешние обитатели обнаружили его карету; замыслив грабеж, они захватили слугу и привели сюда мадам Ла Мотт. Он тем более склонен был поверить в это, что, до того как он услышал рыдания, в доме некоторое время царила тишина. Но возможно, здешние обитатели были вовсе не грабители, а люди короля, которым выдал Ла Мотта друг его либо слуга и которым поручено было отдать его в руки правосудия. И все же ему не верилось в предательство друга, которому он поведал свои помыслы о побеге, равно как и намеченный путь, и который сам раздобыл для него карету, чтобы исполнить замысел.

«Право же, подобная порочность, — воскликнул он, — не свойственна человеческой натуре, и тем более чужда она сердцу Немура!»

Эти мысли были прерваны шумом в коридоре, что вел к его комнате. Шум приближался — дверь отомкнули, и вошел человек, который впустил в дом Ла Мотта; он вел или, скорее, силой тащил за собой прекрасную девушку лет восемнадцати. Ее лицо было залито слезами и выражало глубокое отчаяние. Тот, кто привел ее, запер дверь и положил ключ в карман. Затем он подошел к Ла Мотту, который успел заметить в коридоре еще нескольких человек, и, приставив пистолет к его груди, сказал:

— Вы целиком в моей власти, на помощь надеяться вам нечего. Если хотите сохранить жизнь, поклянитесь, что отвезете эту девицу в такое место, чтоб я ее никогда больше не видел… Или, пожалуй, просто заберите ее с собой, потому как вашим клятвам я все равно не поверю, а я уж сам позабочусь о том, чтобы вы никогда не повстречали меня. Так что отвечайте немедля, размышлять-то вам некогда.

С этими словами он схватил трепещущую руку девушки, которая в ужасе отпрянула, и толкнул ее к Ла Мотту, онемевшему от удивления. Она бросилась к его ногам и, устремив на него умоляющие, полные слез глаза, стала просить сжалиться над ней. Невзирая на собственные невзгоды, Ла Мотт не мог остаться безразличен к красоте и отчаянию оказавшейся перед ним девушки. Ее молодость, ее несомненная невинность, безыскусная пылкость ее поведения проникли ему в самое сердце, и он уже собрался ответить, но головорез, принявший его удивленное молчание за колебания, предупредил его.

— У меня готова лошадь, на которой вы уедете, — сказал он, — и я покажу вам дорогу через степь. Если вернетесь до истечения часа — умрете, но позднее можете возвращаться когда угодно.

Ла Мотт, не ответив ему, поднял прелестную девушку с пола и настолько успокоился относительно собственного положения, что уже мог позволить себе попытку рассеять ее тревогу.

— Дайте нам убраться отсюда, — продолжал разбойник, — и без глупостей: сами видите — вам еще повезло. Ну я пошел — приготовлю лошадей.

Последние слова разбойника опять испугали Ла Мотта. Он не посмел сказать, что располагает каретой, боясь, как бы это не подтолкнуло бандитов к решительным действиям, но страшился и уехать отсюда верхом вместе с этим человеком, что, возможно, грозило бы еще более ужасными последствиями. Мадам Ла Мотт, измученная тревогой, могла, например, послать сюда за своим мужем, и тогда ко всем прежним бедам добавилась бы разлука со своими домашними, а также — опасность быть схваченным королевскими приставами при попытке отыскать их. В то время как все эти соображения, теснясь, стремительно проносились в его мозгу, из коридора опять послышался шум, потом какая-то потасовка, шарканье ног, и в тот же миг он узнал голос своего слуги, которого мадам Ла Мотт действительно отправила на его поиски. Теперь Ла Мотт был вынужден открыть то, чего уже нельзя было утаить, и громко крикнул, что в лошади нет нужды, что неподалеку отсюда у него есть карета, в которой он и уедет, и что человек, сейчас ими схваченный, слуга его.

Бандит через дверь посоветовал ему набраться терпения и сказал, что выслушает его попозже. Теперь Ла Мотт взглянул на несчастную свою соузницу; бледная и обессилевшая, она прислонилась к стене, чтобы не упасть. Отчаяние придало чертам ее красивого изящного лица выражение пленительной чистоты; ее глаза были

Чистейшей синевы: так смотрит небо Сквозь облака [9] .

Серое камлотовое платье с короткими рукавами с разрезами обрисовывало, хотя и не подчеркивало ее фигуру. На открытую грудь в беспорядке ниспадали пряди волос, легкая вуаль, наброшенная, по-видимому, в спешке, сейчас отлетела назад. Ла Мотт смотрел на девушку, и с каждой секундой удивление его возрастало, он проникался к ней все большим состраданием. Ее изящество и несомненная изысканность, представлявшие собою прямой контраст с этим заброшенным домом и грубыми манерами его обитателей, казались ему скорее плодом воображения, нежели явлением реальной жизни. Он постарался успокоить ее и выразил свое участие слишком искренне, чтобы оно могло быть превратно понято. Ее ужас мало-помалу уступил место благодарности и печали.

— Ах, сэр! — проговорила она, — само небо послало вас мне на помощь, и оно непременно вознаградит вас за это. В целом мире у меня нет ни единого друга — если только им не окажетесь вы.

Заверения Ла Мотта в его добрых чувствах были прерваны вошедшим разбойником. Ла Мотт пожелал, чтобы его отвели к его домочадцам.

— Всему свое время, — отвечал бандит. — Об одном из них я уже позаботился, позабочусь и о вас, благодарение Святому Петру, так что можете не тревожиться.

Эти успокоительные слова вновь испугали Ла Мотта, и он настоятельно попросил ответить ему, благополучны ли его близкие.

— О, что до этого, так они вполне благополучны, и вы скоро окажетесь с ними… Впрочем, нечего тут болтать всю ночь напролет. Что вы выбрали — ехать или остаться? Условия вам известны.

Ла Мотту и юной даме завязали глаза — последняя от страха на сей раз молчала, — затем, посадив обоих на лошадей, причем за спиной каждого уселось по бандиту, пустили лошадей в галоп. Так они скакали около получаса, наконец Ла Мотт пожелал узнать, куда они едут.

— Придет время, узнаете, — отвечал головорез, — так что сидите смирно. Поняв, что расспрашивать бесполезно, Ла Мотт погрузился в молчание. Но вот лошади остановились, его проводник издал громкое «о-ху-ху!», ему тотчас ответили отдаленные голоса, и несколько минут спустя послышался перестук колес, а вскоре затем — голос человека, наставлявшего Питера, куда править. Когда карета приблизилась, Ла Мотт громко окликнул жену, и к его невыразимой радости она ему ответила.

— Теперь степное бездорожье у вас позади, и вы можете ехать куда пожелаете, — сказал бандит, — но коль вернетесь до истечения часа, будете встречены градом пуль.

Для Ла Мотта, которому наконец развязали глаза, это предупреждение было излишним. Юная незнакомка, оказавшись в карете, глубоко вздохнула, а бандит, снабдив Питера указаниями и угрозами, подождал, пока они тронутся в путь. Ждать разбойникам пришлось недолго.

Ла Мотт не замедлил рассказать о том, что произошло в доме, поведал и о способе, каким ему была представлена молодая незнакомка. В течение этого рассказа мадам Ла Мотт прислушивалась к глубоким судорожным вздохам девушки и, проникаясь к ней все большим участием, старалась хоть как-то ее успокоить. Поблагодарив в самых искренних и безыскусных выражениях мадам Ла Мотт за ее доброту, несчастная девушка расплакалась и умолкла. Мадам Ла Мотт решила пока воздержаться от расспросов, которые повели бы к выяснению, кто эта девушка и откуда она, но вместе с тем показались бы требованием объяснить, что с нею случилось; впрочем, события эти дали мадам Ла Мотт новую тему для размышлений, и теперь собственные горести не столь тяжко ее угнетали. Даже тоскливые думы Ла Мотта временно как бы рассеялись; он вспоминал недавнюю сцену, и она представлялась ему неким миражем или одним из тех невероятных сюжетов, какими иной раз грешат романы. Он никак не мог свести ее к чему-то реально возможному или, проанализировав, осмыслить ее. Он был не слишком доволен данным ему поручением и возможными неприятностями в будущем из-за этой истории, однако красота и очевидная невинность Аделины, соединившись в его сердце с доводами гуманности, говорили в ее пользу, и он решил опекать ее.

Буря чувств, бушевавшая в груди Аделины, мало-помалу успокаивалась, ужас улегся, сменившись просто тревогой, отчаяние обернулось тихой печалью. Нескрываемая симпатия, какую проявляли к ней ее спутники, и в особенности мадам Ла Мотт, смягчила ее сердце и вселила надежду на лучшие дни.

Ночь прошла в гнетущем молчании, мысли каждого из путешественников были слишком заняты собственными страданиями, так что им было не до беседы. Наконец забрезжил долгожданный рассвет и яснее представил незнакомцев друг другу. Аделине приятно было, что мадам Ла Мотт часто и со вниманием поглядывает на нее, последняя же думала о том, что редко видела лицо столь привлекательное и столь восхитительную фигуру. Печать горя и утомления придавала чертам девушки меланхолическую грацию, взывая к самому сердцу, а выразительная ясность ее голубых глаз свидетельствовала об уме и добронравии.

Ла Мотт с тревогой выглянул из окна кареты, чтобы оценить, в каком они положении, и удостовериться, что его не преследуют. Предутренние сумерки еще не давали широкого обзора, но вокруг никого не было видно. Наконец солнце окрасило облака на востоке и вершины самых высоких холмов, а вскоре явилось само во всей красе своей. Страхи Ла Мотта несколько отступили, понемногу утихло и горе Аделины. Они свернули на узкую дорогу, прикрытую наносными холмами, а сверху затененную кронами деревьев с уже раскрывавшимися первыми весенними почками, поблескивавшими от росы. Свежий утренний ветерок оживил Аделину, чья душа тонко чувствовала красоты природы. Когда она смотрела на лужайки, поросшие роскошными травами и усыпанные цветами, на нежную зелень деревьев или мелькавшие в просветах между ними разнообразные лесные ландшафты и на таявшие в голубизне далекие горы, ее охватывали мгновенные наплывы радости. Очарование открывавшихся перед Аделиною картин природы еще усиливалось благодаря их новизне; ей редко доводилось видеть грандиозное величие далекой панорамы или великолепие раскинувшегося во всю ширь горизонта и совсем нечасто — живописную прелесть укромных уголков. Несмотря на долгие притеснения, душа ее не утеряла той гибкой силы, что противостоит невзгодам; иначе, сколь ни был восприимчив ее врожденный вкус, природа не могла бы так легко очаровывать ее, даруя хотя бы временный покой.

Дорога наконец свернула вниз по склону холма, и Ла Мотт, опять беспокойно выглянув в окно, увидел впереди открытую долину Шампани — дорога, вся на виду, пересекала ее почти по прямой линии. Он сразу встревожился, ибо побег его мог быть без труда прослежен на много лиг с тех самых холмов, откуда они сейчас спускались. У первого же встречного землепашца он осведомился, нет ли другой дороги, между холмами, и выяснил, что таковой нет. На Ла Мотта вновь нахлынули прежние страхи. Мадам Ла Мотт, несмотря на собственные горести, попыталась успокоить его, но, поняв, что ее усилия напрасны, также погрузилась в размышления о своих бедах. Все время, пока они ехали по этой дороге, Ла Мотт оглядывался назад: ему то и дело чудился шум воображаемой погони.

В маленьком селении, где дорога наконец укрылась за лесом, они остановились позавтракать, и тут Ла Мотт снова взбодрился. Аделина казалась спокойней, чем когда-либо, и Ла Мотт попросил ее объяснить ту сцену, свидетелем которой он стал минувшей ночью. Однако его вопрос снова поверг ее в отчаяние, и, заливаясь слезами, она стала умолять его не касаться этой темы до времени. Ла Мотт не настаивал, но заметил, что большую часть дня она, подавленная и печальная, целиком, по-видимому, ушла в воспоминания. Теперь они ехали среди холмов и, таким образом, меньше подвергались опасности быть замеченными; тем не менее Ла Мотт избегал сколько-нибудь крупных поселений и останавливался лишь в самых уединенных местах только затем, чтобы накормить лошадей. Около двух часов пополудни дорога свернула в глубокую долину, омываемую ручьем и укрытую лесом. Ла Мотт окликнул Питера и приказал свернуть налево, заметив неподалеку уединенную и со всех сторон закрытую полянку. Здесь он вместе со своими спутницами вышел из кареты, Питер разложил на траве припасы, и они, усевшись вокруг, принялись за трапезу, которая при иных обстоятельствах показалась бы восхитительной. Аделина пыталась улыбаться, но слабость, вызванная пережитым, теперь еще возрастала из-за недомогания. Душевные муки и физическая усталость последних суток оказались для нее непосильны, и, когда Ла Мотт вел ее к карете, бедная девушка дрожала всем телом. Однако она ни разу не пожаловалась и даже, давно уже приметив подавленность своих спутников, сделала слабую попытку их приободрить.

Весь день они ехали без каких-либо помех и происшествий и часа через три после захода солнца прибыли в Монвиль, небольшой городок, где Ла Мотт решил остановиться на ночь. В самом деле, отдых был необходим им всем: когда они вышли из кареты, их бледные измученные лица не могли не обратить на себя внимание обитателей постоялого двора. Как только постели были приготовлены, Аделина удалилась в свою комнату, сопровождаемая мадам Ла Мотт, которая из участия к прекрасной девушке предпринимала все новые усилия, чтобы утешить и успокоить ее. Аделина лишь молча плакала и, взяв руку мадам Ла Мотт, прижала ее к своей груди. То были слезы не только горя — они смешались со слезами, которые исторгает благодарное сердце, неожиданно встретившее сочувствие. Мадам Ла Мотт поняла это. Помолчав немного, она вновь стала заверять девушку в своем расположении и умоляла Аделину довериться ее дружбе, однако тщательно избегала при этом предмета, который в прошлый раз столь взволновал ее. Наконец Аделина нашла слова, чтобы выразить, как ценит она благорасположение мадам Ла Мотт, и сделала это так естественно и искренне, что мадам Ла Мотт удалилась в свою комнату глубоко взволнованная.

Утром Ла Мотт встал рано, ему не терпелось поскорее тронуться в путь. Все было готово к отъезду, завтрак стоял на столе, но Аделина не появлялась. Мадам Ла Мотт пошла за нею и увидела, что девушка мечется в лихорадочном сне. Она прерывисто, неровно дышала, часто вздрагивала и по временам бормотала что-то невнятное. Мадам Ла Мотт с тревогой вглядывалась в ее пылающее лицо; вдруг Аделина проснулась и, открыв глаза, протянула ей руку — она вся горела. Девушка провела беспокойную ночь; она попыталась подняться, но голова ее, раскалывавшаяся от боли, закружилась, и она опять упала на подушку.

Мадам Ла Мотт чрезвычайно встревожилась; она сразу же поняла, что девушка продолжить путь не в состоянии, а между тем всякая задержка могла оказаться роковой для ее мужа. Она поспешила к нему, чтобы уведомить о случившемся, и его отчаяние легче вообразить, нежели описать. Он понимал всю опасность промедления и все же не способен был настолько пренебречь гуманностью, чтобы предоставить Аделину заботам или, скорее, равнодушию чужих людей. Он тотчас послал за врачом, который объявил, что у нее сильная горячка и переезд в ее нынешнем состоянии может оказаться фатальным. Ла Мотт решил ждать дальнейших событий, стараясь побороть приступы страха, временами его настигавшие. Все же он принял некоторые предосторожности, возможные в его положении, и большую часть дня провел вне селения, в таком месте, откуда виден был изрядный участок дороги; тем не менее он не был настолько философом, чтобы, оказавшись на грани гибели из-за болезни девушки, которую он не знал и которую ему, в сущности, навязали силой, принять это новое несчастье, не теряя самообладания.

В течение дня жар у Аделины все возрастал, и ночью, перед тем как уйти, врач сказал Ла Мотту, что вскоре все решится. Ла Мотт принял эти слова с искренним волнением, красота и невинность Аделины взяли верх над теми неприглядными обстоятельствами, при каких она была ему передана, и сейчас он не столько думал о неудобствах, которые она может доставить ему в дальнейшем, сколько надеялся на ее выздоровление.

Мадам Ла Мотт с ласковой заботливостью присматривала за больной, восхищаясь ее нежностью и кротким смирением. Поистине Аделина щедро вознаграждала ее, хотя и полагала, что это не в ее силах.

— С юных лет я покинута теми, от кого была бы вправе ожидать поддержки, — говорила она, — у меня в целом свете нет никого, кроме вас, и я жалею сейчас лишь о том, что могла бы жить в дружбе с вами. Если я останусь жива, мое отношение к вам лучше выразит, как мне дорого ваше великодушие, слова тут немногого стоят.

Чистота и искренность Аделины вызывали у мадам Ла Мотт такое восхищение, что она ожидала кризиса с тревогой, перед которой отступали все иные заботы. Аделина провела очень беспокойную ночь, и врач, явившись утром, разрешил давать ей все, что она попросит, на вопросы же Ла Мотта ответил с откровенностью, которая не оставляла надежды.

Тем временем его пациентка, выпив изрядное количество какого-то легкого снадобья, уснула и проспала несколько часов кряду столь глубоким сном, что дыхание было единственным признаком жизни. Когда она проснулась, лихорадки как не бывало, не осталось и никаких иных следов болезни, кроме слабости, которую она переборола за несколько дней так успешно, что была в состоянии уехать вместе с Ла Моттами в Б. — селение, находившееся в стороне от большого тракта, так как Ла Мотт счел благоразумным держаться от него подальше. Там они провели следующую ночь, а наутро спозаранку опять пустились в путь по заброшенному лесному проселку. Около полудня они остановились в уединенной деревушке, где позавтракали и разузнали, как проехать через огромный Фонтенвильский лес, на краю которого оказались. Поначалу Ла Мотт решил было взять проводника, но он больше опасался беды от того, что проводнику станет известен его путь, чем надеялся получить от него пользу на этой заброшенной дороге среди лесных дебрей.

Ла Мотт имел намерение добраться до Лиона и либо найти убежище в его окрестностях, либо спуститься по Роне до Женевы, если крайняя необходимость все же заставит его покинуть Францию. Время шло к полудню, и он торопился выехать, чтобы пересечь Фонтенвильский лес и достичь города, находившегося с другой его стороны, до наступления ночи. Уложив в карету свежий запас провизии и получив все необходимые наставления касательно дороги, они вновь двинулись в путь и вскоре углубились в леС. Был уже конец апреля, и погода стояла на диво ровная и приятная. Благоуханная свежесть воздуха, веявшего первым чистым дыханием пробуждающейся природы, нежное тепло солнца, под лучами которого оживали все краски и раскрывались все цветы, вернули Аделине жизнь и здоровье. Она вдыхала весенний воздух, и силы, казалось, возвращались к ней; ее глаза блуждали по романтическим полянам, открывавшимся взору среди леса, и ее сердце полнилось довольством и радостью; она переводила взгляд с этих дивных картин на мсье и мадам Ла Мотт, чьему вниманию была обязана жизнью и в чьих глазах читала теперь уважение и доброту, — и ее грудь согревалась нежностью, она испытывала чувство благодарности столь сильное, что его по праву можно назвать возвышенным.

Весь остаток дня они продолжали свое путешествие, не увидев ни единой хижины, ни одного человеческого существа. Солнце близилось к закату, но лес по-прежнему обступал их со всех сторон, и Ла Мотт стал опасаться, что его слуга заблудился. Дорога — если можно назвать дорогой едва заметную в траве колею — во многих местах густо поросла кустарником или совсем была неразличима в густой тени, и Питер наконец остановил лошадей в полнейшей растерянности. Ла Мотт, которого приводила в ужас самая мысль о необходимости заночевать в столь диком и нелюдимом месте, каким был этот лес, и чьи воспоминания о бандитах были слишком свежи, приказал ему ехать куда глаза глядят и, если колеи не видно, попробовать выбраться хотя бы на более открытое место. Получив эти указания, Питер опять тронул лошадей, однако, проехав еще немного и по-прежнему ничего не видя за лесными зарослями и узкими тропами, он отчаялся найти дорогу и опять остановился, ожидая дальнейших распоряжений. Солнце уже село, но Ла Мотт, обеспокоенно выглянув в окно, заметил на фоне яркого заката очертания темных башен, подымавшихся из-за деревьев не слишком далеко от них, и приказал Питеру править туда.

— Если это монастырь, — сказал он, — нам, вероятно, разрешат укрыться там на ночь.

Карета покатила дальше под сенью «печальных ветвей»; вечерние сумерки, еще окрашивавшие воздух, струили торжественность, которая отзывалась трепетом в сердцах наших путников. Все молчали в тревожном ожидании. Эта сцена напомнила Аделине недавние ужасные события, и душа ее готовно откликнулась предчувствию новых несчастий. У подножия зеленого холмика, где деревья опять расступились, открывая взору более близкие, хотя и нечеткие контуры здания, Ла Мотт вышел из кареты.

 

Глава II

Приблизившись, он увидел перед собою руины готического сооружения, по-видимому, аббатства. Монастырь стоял на заросшей поляне, осененной высокими деревьями с раскидистыми кронами, которые казались сверстниками аббатства и придавали всему вокруг романтически мрачный колорит. Большая часть здания лежала в развалинах, в той же его части, которая устояла перед губительным воздействием времени, запустение выглядело еще ужаснее. Мощные зубчатые стены, густо оплетенные плющом, наполовину обрушились и стали прибежищем хищных птиц. Гигантские обломки восточной башни валялись вокруг в высокой траве, едва колышимой легким ветерком. «Чертополох главой качал, и мох шептался с ветром». Богато изукрашенные резьбой готические двери, что вели в главную часть здания, сохранились в целости, но дорожка к ним сплошь заросла кустарником. Над широким великолепным порталом было окно того же стиля; в его стрельчатых проемах еще сохранились осколки витражей, некогда бывших гордостью монашеской братии. Ла Мотт, предположив, что кто-нибудь и сейчас мог найти здесь приют, подошел к дверям и взялся за массивный молоток. Гулкие удары разнеслись в пустоте монастырских стен. Выждав несколько минут, он толкнул тяжелые окованные железом створы, и они громко заскрипели в петлях.

Помещение, в коем он оказался, некогда служило, по-видимому, монастырской часовней, где звучали молитвы и раздавались покаянные рыдания — звуки, которые ныне могла воскресить лишь фантазия: судьба каявшихся с тех пор давно уж решилась. Ла Мотт постоял немного, испытывая торжественное чувство, постепенно переходившее в страх — некую смесь изумления и благоговейного трепета! Вид этого огромного сооружения, повергнутого в руины, обратил его помыслы ко временам давно минувшим.

— И эти стены, — воскликнул он, — где некогда нашли прибежище религиозные предрассудки, где аскетизм сотворил земное чистилище, — эти стены ныне колеблются над бренными останками тех, кто возводил их!

Сгущавшиеся сумерки напомнили Ла Мотту, что ему нельзя терять время, однако любопытство подталкивало вперед, и он подчинился его зову. Он шел по раскрошившимся каменным плитам, и его шаги эхом отдавались в просторной зале — казалось, то был мистический говор усопших, упрекавших кощунственного смертного, который решился потревожить их владения.

Из часовни он прошел в неф большой церкви, одно окно которой, сохранившееся лучше других, открывало взору лесные дали и пышные краски закатного неба, неуловимо менявшего тона, пока по всей горней выси не разлился торжественный серый цвет. Темные холмы, очертания которых четко обрисовывались на ярком зареве горизонта, закрывали дальнейшую перспективу. Несколько колонн, когда-то поддерживавших крышу, остались гордым памятником уходящему величию; казалось, они кивали шепоту ветра, пролетавшего над обломками тех столпов, что пали немного раньше, чем падут они. Ла Мотт вздохнул. Сравнение собственной жизни с образами постепенного угасания и тлена напрашивалось само собой и поражало воображение. «Еще несколько лет, — сказал он, — и я стану таким же, как те смертные, на останки которых я ныне взираю, и, как они, окажусь, быть может, темой размышлений следующего поколения, которое лишь самую малость потопчется над предметом своих раздумий, прежде чем в свой черед повергнуться в прах».

Отвернувшись от этой картины, Ла Мотт зашагал по крытой галерее, пока его любопытство не привлекла дверь, что вела в высокую часть сооружения. Он отворил ее и у подножия лестницы увидел другую дверь — однако на этот раз, остановленный отчасти страхом, отчасти мыслью о близких, терявшихся в догадках по поводу его отсутствия, он заторопился назад к карете, потеряв несколько драгоценных минут до наступления темноты и не обретя никаких сведений.

Несколько уклончивых ответов на расспросы мадам Ла Мотт и весьма неопределенное распоряжение Питеру ехать осторожно и попытаться найти дорогу — вот все, что в тревоге своей он сумел им сказать. Ночная темь, особенно густая под мрачной сенью леса, окутала все вокруг, так что двигаться дальше стало опасно. Питер остановил лошадей, но Ла Мотт, настаивая на прежнем своем решении, приказал ему продолжать путь. Питер попытался возразить, мадам Ла Мотт умоляла внять его советам, однако Ла Мотт, разбранив их, приказал трогать и в конце концов поплатился за это, ибо заднее колесо наехало на старый пень, который Питер не сумел разглядеть во мраке, и карета мгновенно опрокинулась.

Путешественники, как нетрудно себе представить, весьма перепугались, но, впрочем, никто не пострадал, и, как только все благополучно выбрались из кареты, Ла Мотт и Питер попробовали поднять ее. Лишь теперь стали ясны размеры постигшего их бедствия, ибо колесо оказалось сломанным. Разумеется, все были глубоко огорчены, так как карета не могла не только двигаться дальше, но и служить им укрытием от холодной ночной росы, поскольку поставить ее вертикально было невозможно. Помолчав, Ла Мотт предложил всем вернуться к только что оставленным позади руинам и провести ночь в наиболее пригодной для обитания части аббатства; когда же рассветет, Питер возьмет из упряжки одну лошадь и попытается отыскать дорогу и какое-нибудь селение, где можно будет получить помощь, чтобы починить карету. Мадам Ла Мотт запротестовала, ее пугала мысль провести долгие ночные часы в столь заброшенном месте. Страхи, которые она не пыталась ни осознать, ни превозмочь, одержали над нею верх, и она объявила Ла Мотту, что предпочитает остаться на месте и подвергнуться нездоровому воздействию ночной росы, нежели оказаться среди этих древних монастырских развалин. Ла Мотту поначалу также претила мысль вернуться в аббатство, но он, сумевши преодолеть собственные чувства, решил не поддаваться подобным же чувствам жены.

Лошадей выпрягли, и все направились к аббатству. Питер, замыкавший шествие, высек огонь, и они подошли к полуразрушенному зданию при свете горевших сучьев, подобранных им по дороге. В неверных бликах света сооружение представилось путникам еще более мрачным в своем запустении, а так как большая часть здания терялась в непроглядной тьме, это лишь подчеркивало грандиозные его размеры и вызывало в воображении сцены ужасов. Аделина, до сих пор хранившая молчание, издала негромкий возглас, в котором смешались восхищение и страх. Ее грудь трепетала от сладкого ужаса, переполнявшего душу. В ее глазах стояли слезы — ей хотелось, но было и страшно идти дальше. Она уцепилась за руку Ла Мотта и взглянула на него с тревожным вопросом.

Он отворил окованные двери, что вели в большую залу, и они вошли; размеры залы терялись во мраке.

— Останемся здесь, — сказала мадам Ла Мотт, — я дальше не пойду.

Ла Мотт указал на зияющую крышу и двинулся было дальше, но вдруг его остановил странный шум, пронесшийся по зале. Все замерли в молчании, пронзенные ужасом. Первой заговорила мадам Ла Мотт.

— Уйдем отсюда, — сказала она, — любое бедствие лучше того чувства, какое сейчас душит меня. Удалимся немедленно!

Некоторое время тишину ничто более не нарушало, и Ла Мотт, устыдившись невольно проявленного им страха, счел необходимым выказать мужество, какого вовсе не ощущал в себе. А посему он высмеял страхи мадам Ла Мотт и настоял на том, чтобы продолжить путь. Вынужденная следовать за ним, мадам Ла Мотт пересекла залу, едва держась на ногах. Они оказались у входа в узкий коридор и, так как у Питера почти кончились сучья, решили здесь подождать, пока он пополнит запас.

Догоравший факел тускло освещал стены коридора, обнаруживая ужасающую картину разрушения. Слабый свет его разбрасывал трепещущие блики по зале, большая часть которой утопала во мраке, являя взору темную дыру крыши; сквозь мглу повсюду проступали неясные очертания каких-то непонятных предметов. Аделина с улыбкой спросила Ла Мотта, верит ли он в привидения. Вопрос был задан в неудачный момент, так как все, что видел перед собою Ла Мотт, внушало ему страх, и он, как ни старался перебороть себя, чувствовал, что его охватывает мистический ужаС. Как знать, не стоял ли он сейчас над чьим-нибудь прахом… Если душам покойников разрешается когда-либо посещать землю, это было наиболее подходящее время и место для их появления. Поскольку Ла Мотт молчал, Аделина продолжила:

— Если бы я была склонна к суеверию…

Ее прервал тот же шум, какой они недавно слышали. Он донесся из коридора, у входа в который они стояли, и постепенно затих вдали. Все замерли, прислушиваясь. Ла Мотта терзали новые опасения — что, как это шумели бандиты? И он заколебался: не слишком ли опасно двигаться дальше. В эту минуту вернулся Питер со светом. Мадам Ла Мотт отказалась войти в коридор, Ла Мотт и сам не слишком туда стремился, но Питер, чье любопытство было сильнее страха, охотно предложил свои услуги. Ла Мотт, поколебавшись, разрешил ему идти, сам же остался у входа ожидать результатов обследования. Вскоре Питер исчез из виду в сумраке длинного коридора, и эхо его шагов смешалось с тем странным шумом, который становился все слабее и слабее, пока не затих вовсе. Ла Мотт громко окликнул Питера, однако ответа не было; наконец они услышали вдалеке шаги, и вскоре Питер появился, задыхающийся и совсем белый от страха.

Приблизившись настолько, чтобы его мог услышать Ла Мотт, Питер крикнул:

— Так что, ваша честь, уж я их отделал как следует, да только и мне пришлось несладко. Я-то подумал было, что с дьяволом схватился.

— О чем ты? — спросил Ла Мотт.

— Это были всего-навсего совы да грачи, — продолжал Питер, — но только они все кинулись на свет прямо ко мне и так хлопали крыльями — хоть уши затыкай… а я-то сперва решил, что на меня полчища дьяволов навалились. Ну да я всех их выгнал, хозяин, так что теперь вам бояться нечего.

Ла Мотт предпочел бы не слышать конец этой фразы, выражавший сомнение в его мужестве, и, дабы в какой-то мере восстановить свою репутацию, он предложил пройти по коридору. Теперь все шли бодро, так как, по словам Питера, оснований для страха не было.

Коридор вывел их на просторную площадку, по одну сторону которой над длинной крытой аркадой вздымалась западная башня и наиболее высокая часть здания; по другую сторону был леС. Ла Мотт направился к двери, что вела в башню; как он теперь понял, это была та самая дверь, в которую он вошел в прошлый раз, — впрочем, оказалось, что отсюда добраться до нее было весьма затруднительно, так как площадка заросла ежевикой и крапивой, а факел, несомый Питером, давал совсем мало света. Когда он отворил дверь, мрачный вид представившегося им помещения вновь пробудил страхи мадам Ла Мотт, Аделина же, не удержавшись, спросила, куда они направляются. Питер поднял повыше горящие сучья и осветил узкую винтовую лестницу, взбегавшую по стене башни; однако Ла Мотт, увидев вторую дверь, отодвинул ржавые болты и вступил в просторное помещение, которое и по стилю, и по состоянию своему явно построено было позднее, чем остальные части здания. Запущенное и давно покинутое, оно все же почти не пострадало от времени; стены были сырые, но не обрушенные, и в окнах сохранились стекла.

Они прошли дальше через анфиладу комнат, похожих на ту первую, с которой начали осмотр, и подивились странному несоответствию между этой частью здания и столь сильно подвергшимися разрушению стенами, оставшимися позади. Череда апартаментов вывела их к изгибавшемуся дугой коридору, в который свет и воздух проникали сквозь узкие проемы под самым потолком и который оканчивался обитой железом дверью; открыв ее не без труда, они вступили в сводчатое помещение. Ла Мотт внимательно оглядел его, пытаясь угадать, по какой причине оно охранялось столь крепкой дверью, однако, в сущности, не заметил ничего такого, что удовлетворило бы его любопытство. По-видимому, это помещение строилось уже в новое время, хотя и в готическом стиле. Аделина подошла к большому окну, представлявшему собою нечто вроде ниши и на один фут возвышавшемуся над полом. Повернувшись к Ла Мотту, она обратила его внимание на то, что весь пол здесь выложен мозаикой; Ла Мотт ответил, что помещение это не строго готического стиля. Он подошел к двери в противоположном конце комнаты и, отомкнув ее, оказался в просторной зале, через которую он в первый раз проник в аббатство.

Теперь он заметил сокрытую в прошлый раз темнотой винтовую лестницу, которая вела на верхнюю галерею и, судя по нынешнему ее состоянию, была сооружена одновременно с более новой частью здания, впрочем также претендовавшую на готический архитектурный стиль. Ла Мотт почти не сомневался, что лестница эта вела в помещения, схожие с теми, в которых они побывали внизу, и подумал было осмотреть заодно и их, но, уступая просьбам мадам Ла Мотт, которая совершенно выбилась из сил, решил дальнейшее расследование отложить. Посовещавшись о том, где предпочтительнее провести ночь, они решили вернуться в ту залу, куда попали из башни.

Растопили камин — по всему судя, он уже много лет не дарил никому гостеприимного тепла, — Питер разложил провизию, которую принес из кареты, и Ла Мотт с домочадцами, расположившись вокруг огня, принялись за трапезу, из-за голода и усталости показавшуюся им роскошною. Их опасения мало-помалу улеглись, все воспряли духом, оказавшись наконец в каком-то подобии человеческого жилья; теперь они даже позволили себе посмеяться над собственными недавними страхами; тем не менее каждый порыв ветра, сотрясавший двери, заставлял Аделину вздрагивать и испуганно озираться вокруг. Некоторое время они продолжали смеяться и весело переговариваться; но это оживление было все-таки преходяще, если не искусственно, так как их не оставляло сознание своего необычайного и даже отчаянного положения; в конце концов все они погрузились в печаль и глубокую задумчивость. Аделина остро чувствовала свою неприкаянность; она с недоумением вспоминала прошлое и со страхом помышляла о будущем. Ведь она оказалась в полной зависимости от чужих людей, не имея никаких иных притязаний, кроме тех, на какие претендует отчаяние, бесхитростно взывающее к состраданию ближних. Тайные вздохи разрывали ей сердце, на глазах то и дело выступали слезы, однако она удерживала их, чтобы они, покатившись по щекам, не выдали ее горя, выказывать которое она почитала неблагодарностью.

Наконец Ла Мотт нарушил молчание, приказав пожарче развести на ночь огонь и забаррикадировать двери. Это представлялось необходимой предосторожностью даже в столь уединенном месте и достигнуто было с помощью больших камней, которыми попросту завалили двери, ибо запоров на них не оказалось. Ла Мотт то и дело возвращался к мысли, что это с виду совершенно заброшенное сооружение могло служить разбойничьим притоном. Место было безлюдное, здесь нетрудно укрыться от глаз, да и в лабиринтах нехоженого и обширного леса легче было осуществлять разбойничьи замыслы и сбивать с толку тех, в ком нашлось бы довольно отваги, чтобы преследовать бандитов. Однако свои опасения он хранил про себя, избавляя тем своих спутников от необходимости разделить с ним причиняемую этими мыслями тревогу. Питеру приказано было караулить дверь, и злополучная наша компания, подбросив веток в огонь, расположилась вокруг него и отошла ко сну, чтобы хоть ненадолго предать забвению свои невзгоды.

Ночь минула без каких-либо происшествий. Аделина спала, но в ее воображении проносились тревожные картины, и проснулась она рано. Все ее горести вновь ожили в душе, и под их гнетом из глаз покатились безмолвные быстрые слезы. Чтобы поплакать не сдерживаясь, она отошла к окну, выходившему туда, где лес расступался. Все вокруг было темно и безмолвно. Она постояла так некоторое время, вглядываясь в покрытую мраком картину.

На горизонте, прокравшись сквозь тьму, показались первые проблески света — такие чистые, такие эфемерные, такие прозрачные, что, казалось, само небо открывается взору. Темная дымка словно откатывалась на запад под напором все шире разливавшегося света, отчего та часть небосвода все глубже погружалась во тьму вместе с раскинувшимся под ним краем. Между тем заря на востоке разгоралась все ярче, разбрасывая трепещущие отблески далеко вокруг, пока румяное зарево, охватившее всю восточную полусферу, не возвестило восход солнца. Сперва над линией горизонта возникла тонкая полоска неуловимого сияния; она быстро ширилась, и вот появилось солнце во всем своем блеске, сбрасывая покровы с лика природы, оживляя все краски ландшафта и рассыпая блестки по умытой росою земле. В ответ ему тихие и нежные голоса птиц, пробужденных утренними лучами, внезапно нарушили тишину; их робкие трели становились все громче, пока не слились в хор общего счастья. Сердце Аделины также исполнилось благодарности и восторга.

Представшая Аделине картина смягчила ее душу и обратила помыслы к великому Творцу Природы. И она обратилась к Нему с непроизвольной молитвой: «Отец всеблагий, творец сего великолепия! Я вручаю себя в руки Твои: поддержи меня в моих нынешних горестях, убереги впредь от зла».

Препоручив себя воле Божьей, она вытерла слезы, и чистый союз совести и разума вознаградил ее веру: душа, отрешившись от чувств, только что ее угнетавших, обрела покой и равновесие.

Вскоре проснулся Ла Мотт, и Питер стал собираться на разведку. Сев на лошадь, он проговорил:

— Я вот что скажу вам, хозяин… По-моему, от добра добра не ищут — здесь бы и прижиться нам до лучших времен. Тут никто не вздумает искать наС. И потом, как осмотришься здесь при дневном-то свете, не так уж оно и плохо, а ежели подправить немного то да се, так и вовсе жить можно.

Ла Мотт ничего не ответил, но слова Питера заставили его призадуматься. Ночью, когда тревога мешала спать, ему приходили в голову те же мысли. Одно только тайное убежище могло обеспечить ему безопасность, а аббатство подходило для этого как нельзя лучше. Правда, уединенность этого места была ему не по вкусу, но из двух зол приходилось выбирать меньшее — жить в лесной глуши, но зато на свободе, было все же лучше для человека, у которого имелись веские основания опасаться тюрьмы. Ла Мотт обошел все помещения и, более внимательно приглядевшись к их состоянию, понял, что некоторые комнаты нетрудно сделать пригодными для жилья; сейчас, когда он видел их в бодрящем утреннем свете, его замысел укрепился, и он обдумывал способы осуществить его, чему, казалось, ничто так не препятствовало, как явные трудности с обеспечением себя пищей.

Он поделился своими мыслями с мадам Ла Мотт, которой все это показалось совершенно ужасным. Однако Ла Мотт редко советовался с женой, прежде чем у него составлен был план действий, и он уже принял решение поступить в соответствии с тем, что ему доложит Питер. Если неподалеку от этого леса удастся обнаружить селение, где можно раздобыть пищу и все самое необходимое, он не намерен был продолжать поиски иного пристанища.

С тревогой ожидая возвращения Питера, он использовал это время для осмотра руин и окрестностей. Последние были очаровательно романтичны, и густой лес, обступавший аббатство, казалось, отгородил его от всего остального мира. То и дело какая-нибудь естественная прогалина открывала взору просторную долину, ограниченную холмами, которые, уходя вдаль, сливались с голубым горизонтом. Извилистая речушка с веселым журчаньем огибала поляну, на которой расположилось аббатство. Здесь она тихо струилась под сенью деревьев, питая цветы, что росли на ее берегах, и расточая вокруг росистую свежесть; там широко разливалась, отражая в свете дня и лес, и дикого оленя, подошедшего, чтобы утолить жажду. Ла Мотт видел повсюду изобилие дичи: фазаны почти не вспархивали при его приближении, и олень кротко взирал на него, когда он проходил мимо. Человек был им неведом!

Вернувшись в аббатство, Ла Мотт поднялся по башенной лестнице. Примерно на середине ее он увидел в стене дверь. Она легко уступила нажиму руки, однако внезапный шум, раздавшийся изнутри, и облако пыли заставили его податься назад и захлопнуть дверь. Переждав несколько минут, он опять отворил ее и увидел просторную комнату более современной постройки. Со стен клочьями свисали остатки гобеленов, служивших теперь гнездовьем хищных птиц; внезапно отворенная дверь заставила их с шумом взлететь, обрушив вниз тучи пыли. Окна были разбиты и почти без стекол; однако Ла Мотт с удивлением обнаружил здесь кое-какую мебель: стулья и кресла, стиль и состояние которых свидетельствовали об их древности, сломанный стол и железную каминную решетку, съеденную ржавчиной.

В противоположной стене была еще дверь, которая вела в следующую комнату, спланированную так же, как и первая, но увешанную несколько менее ветхими гобеленами. В одном углу находился остов кровати, а вдоль стен стояли поломанные стулья. Ла Мотт рассматривал все это с удивлением и любопытством.

— Как странно, — проговорил он, — что именно эти комнаты, и только они, сохранили признаки обжитых помещений. Быть может, какой-нибудь несчастный скиталец искал здесь, как и я, убежища от преследований мира и здесь же, возможно, сложил с себя бремя жизни. Может быть, я последовал по пятам его лишь затем, чтобы смешать мой прах с его!

Резко повернувшись, Ла Мотт готов был покинуть комнату, как вдруг заметил возле кровати небольшую дверь. Она вела в маленькую комнату, которая освещалась единственным окошком и была в том же состоянии, что и предыдущая, если бы не полное отсутствие какой-либо мебели. Когда он пересекал комнату, ему показалось, что в одном месте пол качнулся под его ногами; присмотревшись, он увидел дверцу люка. Любопытство заставило его наклониться и с некоторым усилием поднять ее. Перед ним была лестница, уходившая в темноту. Ла Мотт спустился на несколько ступеней, однако не пожелал довериться бездне и, поразмышляв о том, для какой цели устроен был этот тайный ход, закрыл люк и покинул обнаруженные комнаты.

Подниматься выше по башенной лестнице он не стал, так как ступени здесь совсем раскрошились. Он вернулся в зал и по винтовой лесенке, которую приметил накануне вечером, вышел на галерею, где увидел еще комнаты, вовсе не обставленные и схожие с теми, что были внизу.

Он вновь завел речь с мадам Ла Мотт об аббатстве, и она употребила все доводы, чтобы отговорить мужа от его намерения; она признавала, что место это безопасное по своей уединенности, но полагала, что можно отыскать и другие места, где нетрудно укрыться, но более пригодные для жилья. Ла Мотт не был в этом уверен; к тому же лес, полный дичи, сулил ему одновременно и развлечение и пропитание — а последним обстоятельством, принимая во внимание его скромные средства, никак нельзя было пренебречь; словом, он так увлекся своим планом, что уже не мог от него отказаться. Аделина молча с тревогой прислушивалась к спору и ждала, какое решение будет принято после доклада Питера.

Утро шло, а Питер не возвращался. Наши затерянные в глуши путешественники пообедали тем, что, на счастье, прихватили с собой, и после трапезы отправились побродить по лесу. Аделина, которая никогда не позволяла себе упускать из виду хорошее оттого лишь, что оно являлось в сопровождении зла, на время забыла о непригодном для жизни аббатстве, очутившись среди красот окружавшей ее природы. Мягкие тени радовали ей душу, причудливая изменчивость пейзажа занимала воображение; ей показалось даже, что она охотно осталась бы жить здесь. Ее уже начали волновать заботы ее спутников, что же до мадам Ла Мотт, то она вызывала в ее душе нечто большее — то было теплое чувство благодарности и любви.

День меж тем клонился к концу, и они вернулись в аббатство. Питера все не было, и его отсутствие уже не только удивляло, но и тревожило их. Да и приближение темноты набрасывало мрачную тень на надежды путешественников. Им предстояло провести еще одну ночь в том же заброшенном месте, что и предыдущую, к тому же — и это было значительно хуже — с весьма скромными запасами провизии. Мужество совершенно покинуло мадам Ла Мотт, и она разрыдалась. На душе у Аделины тоже было тоскливо, но она справилась с унынием и в первый раз проявила свойственную ей доброту, постаравшись вернуть стойкость своей подруге.

Ла Мотт не находил себе места от беспокойства и, покинув монастырь, зашагал по дороге, по которой уехал Питер. Он не успел еще уйти далеко, как вдруг увидел его среди деревьев. Питер вел лошадь под уздцы.

— Какие новости, Питер? — окликнул его Ла Мотт.

Питер подошел запыхавшись и не произнес ни слова, пока Ла Мотт не повторил вопрос уже более требовательным тоном.

— Ох, хозяин! — проговорил Питер, с трудом переводя дух. — Ну и рад же я, что вас вижу… думал уж, нипочем не доберусь до дому. Ох, сколько ж злоключений мне выпало!

— Ладно, об этом ты расскажешь потом, а сейчас скажи, обнаружил ли ты…

— Обнаружил?! — перебил его Питер. — Так вот же, все и есть прямо наружу!* Да вы только на руки мои поглядите, сами увидите.

— Ого, как испачкался! — заметил Ла Мотт. — Но как же случилось, что ты в таком виде?

— А вот я вам сейчас про все расскажу, сэр! Вы-то знаете, ваша честь, что я малость выучился боксу у того англичанина, который наведывался, бывало, в дом к нам…

— Ладно, ладно, расскажи лучше, где был.

— Да я и сам не очень-то знаю, хозяин. Был там, где получил крепкую взбучку, ну так ведь я и не против, коли по вашему делу ездил. Но только повстречайся мне еще когда-нибудь этот мошенник…

— Кажется, тебе так понравилась та взбучка, что ты и Повторить не прочь. И если не станешь говорить дело, тем все и кончится.

Питеру явно хватило и первого опыта, так что он поспешил продолжить рассказ.

— Выехавши из старого монастыря, — заговорил он, — отправился я по той дороге, что вы мне указали, а там, повернувши направо от той рощицы, я уж и огляделся — не увижу ли где усадьбу там либо коттедж, либо хоть человека какого, да только никого нигде не было видно, и тогда я потрусил эдак с лигу вперед, верно слово, и тут выехал на тропинку. «Эге, — говорю, — вона ты где, нам это подходит, тропинки-то ногами протаптывают». Да только, видать, просчитался я, потому как ни души живой не увидел… я уж и туда, и сюда по тропинке этой, лиги три отмахал да и потерял ее, пришлось другую искать.

— Неужто ты не можешь перейти прямо к делу? — сказал Ла Мотт. — Оставь ты все эти дурацкие мелочи и расскажи, что тебе удалось.

— Ладно, хозяин, коли так, чтоб, значит, покороче было, потому как это самый короткий путь и есть… Долго я трусил наугад, где ехал, и сам не ведаю, да все по лесу, вот как этот, а сам-то присматривался по дороге, как деревья стоят, чтоб, значит, обратно дорогу сыскать. Наконец выехал на другую тропу и был уж уверен, что теперь что-нибудь да найду, хотя прежде ведь ничего не нашел, но не мог же я обмишулиться дважды. Ну так вот, поглядел я из-за деревьев и высмотрел дом; хлестнул плетью лошадь, так что по всему лесу гул пошел, и вмиг у дверей оказался. Там мне сказали, что в полулиге оттуда городок есть, показали и дорогу, прямехонько, мол, туда выведет. Так оно и вышло; да и лошадь моя, похоже, учуяла овес в яслях, вовсю припустила. Я спросил про колесного мастера, мне сказали, что есть один, да только его на месте не оказалось. Уж я ждал, ждал, потому как знал, что, дела не сделавши, возвращаться и думать нечего. Наконец колесник пожаловал домой, и я рассказал, как долго прождал его. «Потому как, — говорю, — своего дела не сделав, и возвращаться не стоит».

— Не будь же таким дотошным, — сказал Ла Мотт, — если можешь, конечно.

— Ясное дело, могу, — отвечал Питер, — а коли мог бы еще больше, так ваша честь и то все сполна получили бы. Верите ли, сэр, парень тот имел наглость луидор запросить за починку колеса одного! Про себя я так думаю: смекнул он, что дело-то к спеху, а мне без него не справиться. «Луидор! — говорю ему. — Мой хозяин столько тебе нипочем не заплатит. Уж его-то не обведет вокруг пальца негодяй вроде тебя». Парень тут насупился и отвалил мне здоровую оплеуху. Ну и я тоже поднял кулак и тем же ответил — уж я бы его отметелил как следует, кабы не подоспел еще один, так что пришлось мне сдаться.

— Одним словом, ты вернулся не умнее, чем уехал?

— Так ведь, хозяин, кажись, у меня умишка хватает мошенника на чистую волу вывести и не дозволить, чтоб он вас облапошил. К тому же я купил там гвоздей, так что попробую сам починить колесо — плотничать-то я всегда был горазд.

— Что же, хвалю за усердие, что меня не дал в обиду, да только на этот раз оно, пожалуй, не ко времени. А в этой корзине что у тебя?

— Я, хозяин, ведь как подумал? Выехать-то отсюда мы не сможем, покуда карета не починена, чтоб увезти наС. Вот я и сказал себе: «Без пропитания никто жить не может, так уж выложу я деньжат малую толику, что с собой у меня, да и прихвачу корзинку».

— Это единственный твой разумный поступок до сей поры, и он в самом деле искупает твои просчеты.

— То-то, хозяин, мне в радость от вас это слышать… я же знал, что делаю все как лучше. Но только нелегко мне далось обратную дорогу сыскать. И опять тут не повезло мне, потому как лошадь ногу занозила.

Ла Мотт подробно расспросил о городке и решил, что провизию вполне можно получать оттуда, а также завезти все самое необходимое из мебели, чтобы аббатство стало пригодно для жилья. Полученные сведения почти окончательно утвердили его в своих планах, и он приказал Питеру на следующее утро вновь отправиться в город и разузнать там что-нибудь о монастыре. Если сведения окажутся для его целей благоприятны, Питер должен был купить повозку, погрузить на нее кое-какую мебель, а также все необходимые материалы для ремонта тех комнат, что были поновее. Питер вытаращил глаза:

— Неужто ваша честь собирается здесь поселиться?

— А если бы и так?

— Тогда выходит, что ваша честь приняли мудрое решение, как я и советовал; потому как вашей чести известно, это я говорил вам…

— Ладно, Питер, незачем повторять, что там ты говорил… я, может быть, еще раньше принял такое решение.

— Ей-богу, хозяин, ваша правда, и я рад этому, потому как нас здесь никто не потревожит, разве что грачи да совы. Да, да, ручаюсь, уж я здесь так все устрою, что хоть и королю не зазорно; а что до городка этого, дак там все что хочешь раздобыть можно, верное слово; ну а про монастырь наш они и думать не думают, вроде как про Индию, или Англию, или прочие такие места.

Они пришли в аббатство, где Питер был встречен с превеликой радостью; однако надежды его хозяйки и Аделины померкли, когда они узнали, что вернулся он, не выполнив поручения, и услышали его рассказ о городке. Приказания, отданные Ла Моттом Питеру, равно огорчили мадам Ла Мотт и Аделину; впрочем, последняя постаралась скрыть тревогу и употребила все усилия, чтобы успокоить свою подругу. Ее милая чуткость и старание выглядеть довольной чувствительно тронули мадам Ла Мотт, открыв для нее источник утешения, которого она до сих пор не замечала. Нежное внимание ее юного друга сулило отраду, смягчавшую ее потребность в ином обществе, а беседы с Аделиною — оживление в те часы, которые иначе проходили бы в мучительной скорби.

Отдельные замечания и все поведение Аделины уже обнаружили ее проницательность и доброе сердце, но было в ней и нечто большее — ее обаяние. Ей шел теперь девятнадцатый год; она была среднего роста и самого изящного сложения, ее волосы были цвета темного золота, глаза голубые, равно прелестные, когда светились мыслью или излучали нежность. Ее фигура отличалась воздушной легкостью нимфы, когда же она улыбалась, с ее лица впору было рисовать младшую сестру Гебы. Очарование красоты еще усиливалось благодаря грации и простоте ее манер и благородному сердцу, которое впору было Замкнуть в кристалл и восхищенным взором Следить его порывы.

Аннетт развела на ночь огонь; привезенную Питером корзину открыли, приготовили ужин. Мадам Ла Мотт все еще была задумчива и молчалива.

— Навряд ли условия бывают хуже, — заговорила Аделина, — но может настать время, когда мы порадуемся, что не покинули это место. Наш честный Питер, заплутав в лесу или обнаружив двух противников вместо одного, признался же, что мечтал лишь о том, чтобы вновь оказаться в аббатстве. И хотя положение наше самое бедственное, я уверена, что из него тоже можно извлечь утешение. Этот яркий огонь еще приветливей по контрасту с мрачными окрестностями, а эта обильная трапеза еще восхитительней после временных лишений, какие нам довелось испытать. Так порадуемся добру и забудем зло.

— Дорогая, — ответила ей мадам Ла Мотт, — вы говорите, как человек, чья душа не часто испытывала невзгоды (Аделина вздохнула) и чьи надежды поэтому не меркнут.

— Долгие страдания, — промолвил и Ла Мотт, — лишили наши сердца той упругой силы, которая отталкивает дурное и устремляется навстречу радости. Впрочем, я говорю патетически, хотя это лишь воспоминания о минувших временах. Когда-то и я, Аделина, умел находить утешение почти в любой ситуации.

— Вы можете найти его и теперь, дорогой сэр, — сказала Аделина, — Только поверьте, что это возможно, и вы обнаружите, что так оно и есть.

— Иллюзии рассеялись, — я не могу больше обманывать себя.

— Простите мне, сэр, если я скажу, что это сейчас вы обманываете себя, позволяя облаку страдания накрывать тенью любой предмет, на какой вы ни взглянете.

— Возможно, — сказал Ла Мотт, — однако оставим эту тему.

После ужина двери забаррикадировали на ночь, как и накануне, и наши путешественники отошли ко сну.

На следующее утро Питер вновь отправился в городок Обуан, и часы, пока он отсутствовал, мадам Ла Мотт и Аделина опять провели в сильной тревоге и слабой надежде на то, что сведения об аббатстве, которые он, возможно, привезет, все же избавят их от плана Ла Мотта. К концу дня они его увидели издали — Питер медленно брел к аббатству, а за ним ехала тележка, слишком явно подтверждавшая то, чего они опасались. Питер привез материалы для ремонта жилья и кое-что из мебели.

Что до аббатства, то суть сообщения Питера состояла в следующем: оно, вместе с близлежащим лесом, принадлежало некоему аристократу, который в настоящее время проживает вместе с семьей в другом своем имении, далеко от этих мест. Аббатство досталось ему через жену от его тестя, который и пристроил к нему более современные апартаменты и наезжал сюда ежегодно, чтобы пострелять дичь, поохотиться. Питеру рассказали также, что вскоре после того, как аббатство перешло к его нынешнему владельцу, какой-то человек был привезен сюда и тайно здесь заточен. Никто не знал ни имени его, ни положения в обществе, ни того, наконец, что же с ним сталось. Постепенно слухи об этой истории утихли, и теперь многие вовсе не верят молве. Впрочем, хотя все это вполне могло быть, определенно одно: нынешний владелец, после того как унаследовал аббатство, провел в нем всего два лета, а некоторое время спустя всю мебель увезли.

Это обстоятельство поначалу возбудило общее удивление, и в результате снова поползли различные слухи, но уже трудно было решить, каким из них следует верить. Так, например, рассказывали, что в аббатстве стали происходить странные вещи и слышались оттуда странные звуки; и хотя слухи эти высмеивались людьми здравомыслящими как глупые невежественные суеверия, они так сильно врезались в сознание простых людей, что за последние семнадцать лет ни один крестьянин не осмелился приблизиться к этому месту. Таким образом, аббатство ныне было покинуто и постепенно разрушалось.

Ла Мотт призадумался, услышав этот рассказ. Поначалу у него возникли неприятные мысли, но вскоре они уступили место соображениям, более для него существенным. Он поздравил себя с тем, что нашел убежище, где его навряд ли найдут либо потревожат; тем не менее от его внимания не могло ускользнуть странное соответствие между определенной частью рассказа Питера и состоянием комнат, в которые вела башенная лестница. Остатки меблировки, которой прочие помещения были лишены вовсе, одинокое ложе, число и вид комнат — все эти обстоятельства, взятые вкупе, подтверждали его догадку. Однако он скрыл ее в своей груди, ибо понял уже, что рассказ Питера отнюдь не помог ему примирить своих домочадцев с необходимостью остановиться в аббатстве.

Впрочем, им оставалось лишь молча подчиниться, и, какие бы неприятные опасения ни смущали их, они, по-видимому, решили теперь ни в коем случае их не выказывать. Питер, разумеется, был далек от каких-либо дурных мыслей на сей счет; он не ведал страха, и голова его была всецело занята предстоявшей работой. Мадам Ла Мотт с покорным отчаянием постаралась примириться с тем, чего избежать не помогли бы никакие усилия и доводы и что сделалось бы еще более невыносимым, предайся она слезам или жалобам. В самом деле, хотя мысль о повседневных неудобствах, какие предстояло выносить в аббатстве, заставляла ее противиться идее жить здесь, она, в сущности, не знала, каким образом можно было бы улучшить их положение, уехав отсюда. И все же в мыслях своих она часто возвращалась в Париж, к былым временам и к образам рыдающих друзей ее, покинутых, быть может, навеки. Нежная привязанность единственного ее сына, которого, ввиду опасности его положения и совершенной неясности ее собственных обстоятельств, она с полным основанием боялась никогда более не увидеть, то и дело приходила ей на память, лишая мужества. «Зачем, зачем довелось мне, — твердила она, — дожить до этого часа и какие годы ожидают меня в будущем?»

У Аделины не было воспоминаний о прежних удовольствиях, которые бы оттеняли нынешние невзгоды, — не было рыдавших друзей, не было дорогих сердцу оплакиваемых близких, чтобы подчеркнуть остроту горя и окрасить в самые безнадежные тона планы на будущее. Она еще не ведала терзаний из-за несбывшихся надежд или столь мучительного жала самообвинений; она не знала несчастий, какие не способно смягчить терпение и преодолеть — мужество.

На рассвете следующего дня Питер приступил к работе. Дело у него спорилось, и через несколько дней две комнаты внизу настолько изменились к лучшему, что Ла Мотт возликовал, а его спутницы уже подумывали о том, что их положение может оказаться не столь плачевным, как им представлялось. Мебель, привезенную Питером, разместили именно в этих помещениях, в том числе и в сводчатой зале. Мадам Ла Мотт обставила ее как гостиную, отдав ей предпочтение из-за огромного готического окна, доходившего почти до пола и открывавшего вид на поляну и живописный лесной пейзаж.

Питер опять съездил в Обуан за покупками, и через несколько недель нижние апартаменты стали не только жилыми, но даже вполне удобными. Однако на всех было их недостаточно, и потому для Аделины привели в порядок комнату наверху. Это была та самая комната, дверь в которую открывалась из башни, и Аделина предпочла ее другим, смежным, ибо эта была ближе к апартаментам Ла Моттов, а окна, выходившие на лесную дорогу, открывали широкую перспективу. Обветшалые и свободно свисавшие со стен гобелены были прибиты теперь гвоздиками и выглядели не так уныло; и хотя комната, слишком просторная и со слишком узкими окнами, оставалась мрачной, девушка могла устроиться в ней вполне сносно.

В первую ночь, удалившись к себе, Аделина спала мало. Уединенность комнаты тревожила ее нервы, тем более, может быть, что из чувства дружбы она старалась в присутствии мадам Ла Мотт держать их в узде. Она помнила рассказ Питера, отдельные эпизоды которого против воли действовали на ее воображение, и ей трудно было подавить свое беспокойство. В какой-то миг страх так сильно обуял ее душу, что она уже распахнула дверь, намереваясь позвать мадам Ла Мотт; но, постояв немного на ступенях лестницы, она удостоверилась, что все как будто спокойно. Наконец она услышала оживленный голос Ла Мотта и сама поражена была абсурдностью своих страхов; краска бросилась ей в лицо при мысли, что она хоть на миг поддалась им, и Аделина вернулась в свою комнату, дивясь себе.

 

Глава III

Ла Мотт более или менее наладил свою жизнь. По утрам он обычно охотился или удил рыбу, и обед, таким образом обеспеченный его усилиями, доставлял ему больше наслаждения, чем самые роскошные застолья в Париже. Вторую половину дня он проводил со своими домочадцами. Иногда выбирал какую-нибудь книгу из тех, что привез с собой, и старался сосредоточить свое внимание на словах, которые произносили его губы. Однако в мыслях своих он никак не мог отрешиться от собственных забот, и чувства, о которых читал он, не оставляли в душе никакого следа. Иногда он участвовал в беседе, но чаще сидел, погруженный в мрачное молчание, размышляя о прошлом и с тревогой вглядываясь в будущее. В такие минуты Аделина с очарованием, перед которым почти невозможно было устоять, старалась ободрить его и отвлечь от мыслей о себе. Удавалось ей это редко, но когда все-таки удавалось, благодарный взгляд мадам Ла Мотт да и собственные добрые чувства делали подлинной ту радость, какую поначалу она только изображала. Душа Аделины обладала счастливым искусством, или, правильнее было бы сказать, счастливым даром приспосабливаться к любой ситуации. Обстоятельства, в коих она оказалась, хотя и угнетали ее, но все же давали и определенное утешение, которое зиждилось на ее же добродетелях. Она настолько завоевала сердца своих покровителей, что мадам Ла Мотт полюбила ее как родную дочь, и сам Ла Мотт, хотя был мало чувствителен к проявлениям нежности, не мог остаться равнодушен к ее заботам о нем. Всякий раз, когда угрюмые мысли о собственных несчастьях отпускали его, происходило это под воздействием Аделины.

Питер регулярно привозил из Обуана недельный запас провизии и каждый раз, покидая город, избирал дорогу, противоположную той, что вела в аббатство. Так как на протяжении нескольких недель никто их не потревожил, Ла Мотт решил, что теперь можно не опасаться преследования, и в конце концов кое-как примирился со сложившимся положением. Когда же и мадам Ла Мотт укрепилась духом благодаря привычке и усилиям воли, постигшая их беда представлялась уже не столь ужасной. Лес, который первое время был для нее олицетворением пугающего одиночества, потерял свой грозный облик, а само аббатство, полуразрушенные стены которого и мрачная его уединенность наполняли ее душу печалью и смятением, теперь воспринималось как семейное убежище и надежный оплот, где можно укрыться от гнева властей.

Она была чувствительная и прекрасно воспитанная женщина, и главным удовольствием для нее стало способствовать расцвету грации в Аделине, которая, о чем уже упоминалось ранее, была на редкость восприимчива и всегда готова ответить на указание немедленным его исполнением, а за ласку отплатить любовью. Никогда Аделина не была так довольна, как в те минуты, когда угадывала желания своей покровительницы, и так старательна, когда последняя поручала ей какое-либо дело. Она присматривала за мелкими работами по дому и делала это с таким восхитительным усердием, что мадам Ла Мотт могла ни о чем не тревожиться и не заботиться. Аделина же в их скудной радостями жизни придумала для себя множество занятий, которые нет-нет да и прогоняли мысли о ее злоключениях. Главным ее утешением были книги Ла Мотта. Взяв какую-нибудь из них, она уходила в лес, туда, где река, извиваясь по лесной поляне, отдавала прохладу и журчаньем своим приглашала к отдыху. Здесь Аделина садилась и, уйдя в иллюзорный мир перелистываемых страниц, проводила долгие часы, забыв о своих печалях.

Здесь же, когда душа ее обретала покой среди окружающей природы, она призывала нежную музу и погружалась в счастливые мечтания. В подобные минуты она изливала свои восторги в таких строках:

О порожденья творческой Мечты! Ее послушны воле прихотливой, Картинами волшебной пестроты Вы взор мой насыщаете пытливый: То вдруг печаль поникшего цветка В душе ответной скорбью обернется, То ужас, точно хладная рука, Рассудка потрясенного коснется, — То, взгляд отрадой наполняя вновь, Иные предо мной заблещут краски, Когда крылами алыми любовь Навеет сердцу сладостные сказки… Виденья милые! Пребудьте век со мной: Средь горестей земных — Усладой неземной!

Первое время мадам Ла Мотт часто выражала желание узнать, как жила Аделина прежде и как она оказалась в столь опасном и непостижимом положении, в каком увидел ее Ла Мотт. Аделина коротко объясняла, каким образом ее привезли в тот дом, но всякий раз со слезами просила избавить ее на сей раз от подробного рассказа о своей жизни. Ее душевное состояние в ту пору еще не позволяло ей возвращаться к прошлому, но теперь, немного успокоившись и укрепившись душой благодаря доверию к своим покровителям, она поведала мадам Ла Мотт следующее:

— Я единственное дитя Луи де Сен-Пьера, отпрыска почтенной, но небогатой дворянской фамилии, который много лет проживал в Париже. Свою мать я помню лишь смутно: ее не стало, когда мне едва исполнилось семь лет, и это был первый постигший меня удар судьбы. После ее смерти отец не стал держать дом, меня отдал в монастырь и покинул Париж. Таким образом, я с ранних лет оказалась брошена на чужих людей. Отец изредка наезжал в Париж; тогда он навещал меня, и я хорошо помню, как горевала всегда при расставании. Но всякий раз, когда сердце мое разрывалось от горя, он держался совсем равнодушно, и я часто думала, что, в сущности, ему безразлична. Однако это был мой отец и единственный человек, от которого я могла ожидать поддержки и любви.

В том монастыре я оставалась до двенадцати лет. Тысячу раз я умоляла отца увезти меня домой, но этому препятствовали сперва какие-то его соображения, потом — алчность. Итак, из первого монастыря меня забрали и отдали в другой, где я узнала, что по воле отца должна постричься в монахини. Не хочу даже пытаться выразить, как я была потрясена и убита. Я слишком долго прожила в монастырских стенах и видела слишком много безмолвных страданий тех, кто принял обет, чтобы не испытывать ужаса и отвращения от перспективы умножить собой их число.

Настоятельница монастыря была привержена жесткой внешней дисциплине и суровому служению, она требовала точного соблюдения всех формальностей и не прощала ни малейших отклонений от ритуала. Желая пополнить свой орден новообращенными, она действовала не убеждением и лаской, но обвинениями и запугиванием — такова была ее метода. Она искусно пробуждала в душах страх, вместо того чтобы обращаться к разуму. Ко мне она применяла множество приемов, чтобы добиться своей цели, и все они были проявлением ее нрава. Но в той жизни, к которой она желала меня склонить, я видела слишком много подлинно ужасного, чтобы попасться на ее словесные облатки, и твердо решила не принимать постриг. Здесь я провела несколько лет в отчаянном сопротивлении жестокости и религиозному фанатизму. Отца моего я видела редко. Когда же это случалось, я умоляла его изменить уготованный мне жребий, но он всякий раз отказывал, говоря, что его состояния недостаточно для моей мирской жизни, и в конце концов пригрозил отомстить, если я буду упорствовать.

Вам трудно представить себе, дорогая мадам, весь ужас моего положения: я была обречена на вечное заточение, причем заточение в самой отвратительной его форме, либо — на месть отца, жаловаться на которого было некому. Моя решимость ослабела — некоторое время я колебалась, какое зло предпочесть, — но в конце концов кошмары монастырской жизни открылись мне с такой полнотой, что выдержать это я не могла. Лишиться радостей мирского общения… прелестей природы… можно сказать, дневного света… быть осужденной на молчание… суровый ритуал монастырского быта… воздержание и покаяние… отказаться по принуждению от всех мирских удовольствий, которые воображение расцвечивало самыми веселыми и пестрыми красками, вероятно, отнюдь не менее пленительными оттого, что являлись они лишь в мечтаниях, — вот что предназначалось мне! Решимость моя вновь окрепла: жестокосердие отца подавило нежность к нему и вызвало возмущение. «Коль скоро он способен забыть о родительской любви, — сказала я, — и без сожаления обречь свое дитя на муки и отчаяние, нас более не связывают узы дочернего и родительского долга — он сам разорвал их, и я еще поборюсь за свободу и жизнь».

Поняв, что угрозы не поколебали меня, аббатиса прибегла к более изощренным приемам. Она снизошла до улыбки и даже до лести; но то была улыбка, искаженная коварством, а совсем не прелестное олицетворение доброты; она вызывала отвращение вместо того, чтобы внушить приязнь. Аббатиса рисовала образ монахини в самых искусных, самых прекрасных тонах — ее святую невинность, скромное достоинство, высокое служение. Я только вздыхала, слушая ее речи. Она приняла это за благоприятный знак и продолжала живописать портрет с еще большим одушевлением. Она описывала чистоту жития монахинь, их огражденность от мирских соблазнов, беспокойных страстей и прискорбных превратностей жизни в миру, рисовала восторги, какие дарует религия, и светлую взаимную любовь сестер-монахинь. Она закончила свой монолог на такой высокой ноте, что для неискушенного глаза коварные хитросплетения остались бы незамеченными. Но я-то все знала. Я слишком часто была свидетельницей тайных слез и невольно вырывавшихся из груди вздохов тщетного сожаления, горьких сетований и безмолвных мук отчаяния. Мое молчание и весь мой вид убедили настоятельницу, что я ей не верю, и она с трудом сохраняла приличествующее самообладание.

Отец мой, как нетрудно представить, был чрезвычайно разгневан моей непреклонностью, которую называл упрямством, но, чему поверить труднее, вскоре смягчился и назначил день, когда заберет меня из монастыря. О! Вообразите мои чувства, когда я узнала об этом! Радость от неожиданного известия пробудила всю мою благодарность; я забыла о былой жестокости отца и о том, что причиной нынешней снисходительности была не столько его доброта, сколько моя твердость. Я плакала оттого, что не могла быть ему покорной во всем.

Какие блаженные дни ожидания предшествовали моему отъезду! Мир, от которого я до тех пор была отторгнута, мир, в который так часто увлекала меня фантазия и тропинки которого были усыпаны неувядающими розами, где каждый ландшафт улыбчиво сиял красотой и звал насладиться им… где все люди были добродетельны и все добродетельные — счастливы… Ах, тогда этот мир виделся мне таким. Позвольте мне чуть-чуть помедлить на этом восхитительном воспоминании, прежде чем оно исчезнет! Оно как блик света в осеннюю пору — миг один промелькнет на холме, и вот уж все вновь погрузилось во тьму. Я считала дни и часы, которые удерживали меня вдали от этой волшебной страны. Только в монастыре люди лживы и жестоки; только там обитает несчастье. И я покидала все это! Как я жалела бедных монахинь, которых должна была там оставить! Если бы тот мир, который я так высоко ценила, принадлежал мне, я отдала бы половину его ради того, чтобы забрать их с собой.

Наконец долгожданный день настал. Отец приехал, и на мгновение моя радость утонула в печали, когда я прощалась с моими бедными товарками, к которым никогда прежде не испытывала такого душевного тепла, как в эту минуту. Вскоре я была уже за воротами монастыря. Я огляделась вокруг и увидела бескрайний небосвод, более не ограниченный монастырскими стенами, и утопавшую в зелени землю, холмы и долины, уходившие далеко к горизонту. Сердце плясало у меня в груди, на глазах выступили слезы, и несколько минут я была не в состоянии вымолвить ни слова. Мои помыслы устремились к Небу, к Дарителю всего, что есть Благо!

Наконец я обратилась к моему отцу. «Дорогой сэр, — сказала я, — как я благодарна вам за мое освобождение и как хочу сделать все, чтобы вы были мною довольны».

«Тогда вернитесь в монастырь», — ответил он грубо. Я содрогнулась. Его взгляд и весь его облик ранили мои чувства, внесли разлад в душу, где только что царило блаженство. Пылкая радость мгновенно угасла, и все вокруг помрачнело под гнетом разочарования. Нет, я не думала, что он вернет меня в монастырь, просто его чувства, как оказалось, никак не откликались на ту радость и благодарность, какие испытывала я и только что ему выразила… Простите, мадам, за все эти мелкие подробности; но они произвели на меня столь сильное впечатление, так повлияли на мои чувства, что я полагаю их важными, хотя, может быть, они всего лишь отвратительны.

— Нет, моя дорогая, — сказала мадам Ла Мотт, — мне они интересны, ибо наглядно показывают черточки характера, который мне приятно наблюдать. Вы заслуживаете моего глубокого уважения, и с этой минуты я с самым нежным сочувствием отношусь к вашим злоключениям и от души люблю вас.

Слова эти согрели сердце Аделины; она поцеловала руку, которую протянула ей мадам Ла Мотт, и несколько минут молчала.

— Смогу ли я, — проговорила она наконец, — быть достойной такой доброты! Сумею ли возблагодарить Господа за то, что он, подарив меня таким другом, дал мне утешение и надежду!

…Дом моего отца находился в нескольких лье от Парижа, по другую сторону от него, так что путь наш лежал через весь город. Как все было ново для меня! Где теперь эти постные физиономии, эти нарочито скромные манеры, которые я привыкла видеть в монастыре? Здесь каждое лицо оживляла забота либо удовольствие, походка у всех была легкая, на губах играли улыбки. Люди казались друзьями, все они смотрели на меня и улыбались; я тоже улыбалась, мне хотелось сказать им, как мне хорошо. «До чего же восхитительно жить среди друзей!» — воскликнула я.

А сколько народу было на улицах! Какие великолепные особняки! Какие роскошные экипажи! Я почти не замечала, что улицы узки, дорога небезопасна. Какая суета, какие толпы людей, какой восторг! Никогда мне не выразить, как глубоко я благодарна за то, что меня забрали из монастыря. Мне опять захотелось сказать об этом отцу, однако выражение его лица удерживало меня, и я молчала… Я слишком многословна сейчас; но даже самые крохотные штрихи былого восторга, сбереженные памятью, дороги моему сердцу. Тень счастья все еще зрима, даруя печальную радость, даже если само оно уже недостижимо для нас.

Миновав Париж, который я покидала с грустью на сердце и на который не отрываясь смотрела из окна кареты, пока последняя колокольня не скрылась из виду, мы выехали на мрачную безлюдную дорогу. Был вечер, когда мы оказались в дикой пустынной местности. Я огляделась в надежде встретить хоть какие-то признаки жилья, но не обнаружила ничего; окрест не было видно ни единого живого существа. Я чувствовала себя примерно так же, как, бывало, в монастыре; с тех пор как я его покинула, на душе у меня еще ни разу не было так тоскливо. Я спросила отца, сидевшего по-прежнему молча, скоро ли мы приедем. Он кивнул. Однако настала уже ночь, прежде чем мы добрались до места: это был одинокий дом посреди пустоши. Впрочем, мне нет нужды описывать его вам, дорогая мадам Ла Мотт. Когда карета остановилась, в дверях показались двое мужчин, они помогли нам выйти; их лица были так угрюмы, а речи так немногословны, что мне почти почудилось, будто я снова в монастыре. Конечно же это так и есть, ведь с тех пор, как я покинула его, мне ни разу не довелось видеть такие мрачные лица! «Действительно ли это часть того мира, о котором я так страстно мечтала?» — подумала я.

Внутри дом казался совсем обветшалым и имел нежилой вид. Меня удивило, что отец избрал для себя такое жилище и что в доме не видно женщин; но я знала уже, что расспросы приведут лишь к выговору, и потому молчала. Ужинать сели с нами те двое мужчин, которых я видела раньше; они говорили мало, но, казалось, внимательно ко мне присматривались. Я была смущена и огорчена, и отец, заметив это, бросил на них хмурый взгляд, который, как я догадалась, значил больше того, что было доступно моему пониманию. Когда с ужином было покончено, отец взял меня за руку и проводил до двери моей комнаты; поставив свечу и буркнув «спокойной ночи», он оставил меня наедине с моими мыслями.

Как отличались они от тех, каким я с наслаждением предавалась несколько часов назад! Тогда передо мною кружились ожидания, надежды, восторги; теперь печаль и разочарование остужали сердечный пыл и лишали красок упованья на будущее. Все там меня угнетало: постель прямо на полу, без гардин или полога; два дряхлых стула и стол — это была вся обстановка. Я подошла к окну, желая взглянуть на окружающий пейзаж, и обнаружила, что оно забрано решеткой. Это обстоятельство меня крайне поразило; я сопоставляла его с уединенностью дома, со странным видом мужчин, ужинавших с нами, и терялась в догадках.

Наконец я легла, надеясь уснуть; однако душевное волнение мешало отдыху; передо мной мелькали мрачные, отталкивающие лица, и я погрузилась как бы в сон наяву. Мне чудилось, что я в каком-то глухом лесу с моим отцом; он ужасно сердит, угрожает мне, бранит за то, что я покинула монастырь, а сам тем временем достает из кармана зеркало и держит его перед моим лицом; я смотрюсь в него и вижу (во мне и сейчас все трепещет, когда я рассказываю об этом), вижу себя раненую, истекающую кровью. Потом я опять оказываюсь в доме и вдруг слышу слова, произнесенные так отчетливо, что еще некоторое время после того, как я проснулась, мне с трудом верилось, что это лишь плод фантазии: «Оставь этот дом, здесь грозит тебе гибель».

Меня разбудили шаги на лестнице; то был мой отец, направлявшийся в свою комнату. Я удивилась, что в столь поздний час он не спит — уже минула полночь. Наутро вчерашняя компания собралась за завтраком; все были по-прежнему угрюмы и молчаливы; стол накрывал слуга моего отца; ни повариха, ни горничная, если они и существовали, так и не появились.

На следующее утро, собравшись выйти из комнаты, я, к своему удивлению, обнаружила, что дверь заперта. Я ждала довольно долго, потом решила позвать кого-нибудь. Однако на мой зов ответа не последовало. Я бросилась к окну и закричала громче, но, как и прежде, кроме собственного голоса, не услышала ни звука. Около часа провела я в растерянности и ужасе, которые описать невозможно. Наконец услышала, что кто-то подымается по лестнице, и снова закричала. Мне ответили, что отец мой утром уехал в Париж, откуда вернется через несколько дней; пока же он приказал мне оставаться в моей комнате. Я выразила удивление и тревогу по поводу такого приказа, но меня заверили, что бояться нечего, что я и взаперти буду жить не хуже, чем на воле.

Последние слова прозвучали по-своему утешительно; я все-таки возразила, но подчинилась неизбежному. Вновь я была предоставлена печальным своим раздумьям. Что за день провела я в одиночестве, треволнениях горя и смутного страха! Я попыталась разгадать причину столь жестокого обращения и наконец пришла к выводу, что отец решил таким образом наказать меня за прежнее непокорство. Но зачем оставлять меня во власти незнакомцев, людей, чьи физиономии несли столь явную печать злодейства, что даже мою неопытную душу повергли в ужас! Подозрения лишь усиливали мое замешательство, но все же я не могла не думать об этом, и день прошел в сетованиях и догадках. Наконец наступила ночь, и какая ночь! С темнотою явились новые страхи: я оглядела комнату, надеясь найти что-то такое, чем можно запереть дверь изнутри, но не обнаружила ничего подходящего. В конце концов я исхитрилась наискосок приладить ножку стула и тем надежно запереть дверь.

Едва я сделала это и, одетая, легла на постель — не спать, а караулить, — как вдруг услышала, что в дом негромко постучали; дверь внизу открылась и закрылась так быстро, что стучавший мог разве что передать письмо или устное поручение. Вскоре за тем я услышала голоса, они доносились из комнаты под лестницей, иногда чуть слышно, иногда же громко и все сразу, как будто там спорили. Нечто более извинительное, чем любопытство, заставило меня прислушаться, но тщетно пыталась я разобрать, о чем идет речь. Изредка до меня долетало слово, другое, однажды я услышала несколько раз повторенное мое имя. Но это было все.

Так прошли часы до полуночи, затем все смолкло. Некоторое время я лежала, мечась между страхом и надеждой, как вдруг уловила, что замок в моей двери чуть слышно скрипнул раз и другой. Я вскочила и прислушалась; с минуту было тихо, потом легкий скрип повторился, и я услышала, что за дверью шепчутся. У меня душа ушла в пятки, однако я еще владела собой. Но тут снаружи попытались силой вышибить дверь; я громко вскрикнула и тут же услышала голоса тех двоих, которых видела за столом моего отца. Они громогласно потребовали открыть дверь, когда же я не ответила, стали изрыгать гнусные проклятия. У меня хватило сил лишь на то, чтобы подбежать к окну в отчаянной надежде выскочить через него, но мои слабые руки не могли даже пошатнуть прутья решетки. О, как мне описать эти минуты ужаса и как выразить благодарность за то, что сейчас я живу в безопасности и покое!

Некоторое время они оставались еще за дверью. Потом спустились по лестнице вниз. Ах, сердце мое оживало с каждым их шагом; я упала на колени и возблагодарила Господа за то, что Он оберег меня на сей раз, моля не оставить и впредь своим попечением. В тот миг, как я подымалась с колен после краткой своей молитвы, в дальнем конце комнаты послышался шум, и, оглянувшись, я увидела, что дверь, которая вела в маленький кабинет, отворяется и в комнату входят двое мужчин.

Они схватили меня, и я без чувств упала к ним на руки. Долго ли оставалась в таком состоянии, не знаю, но, придя в себя, я поняла, что опять одна, и услышала доносившиеся снизу голоса. У меня хватило духу кинуться к двери в кабинет, это был мой единственный шанс на спасение; но она оказалась запертой! Тут мне пришло в голову, что бандиты могли забыть замкнуть дверь, которую я забаррикадировала стулом; но и там меня постигло разочарование. В полном отчаянии я стиснула руки и застыла.

Неистовый шум снизу заставил меня встрепенуться, вскоре я услышала, что по лестнице подымается несколько человек. И тут я сдалась. Шаги приближались. Дверь из кабинета снова отворилась. Я стояла безучастная и смотрела на входивших мужчин. Ничего не сказала, не сопротивлялась: душа моя была столь потрясена, что я уже ничего не чувствовала — так, сильно ударившись обо что-то, некоторое время не ощущаешь боли. Меня повели по лестнице вниз, там распахнули одну из дверей, и я увидела незнакомое лицо. В этот миг чувства мои ожили, я закричала, вырываясь, но меня поволокли вперед. Нет нужды говорить, что это был мсье Ла Мотт и что я всегда буду благословлять его и видеть в нем моего спасителя.

Аделина умолкла; мадам Ла Мотт не произнесла ни звука. Некоторые обстоятельства в рассказе Аделины особенно заинтересовали ее. Считала ли Аделина, спросила она, что ее отец был участником этой таинственной истории. Но Аделина — хотя невозможно было сомневаться в том, что он, помыслом либо действием, все же имел какое-то к ней отношение, — все же считала его (или сказала, что считает) неповинным в злоумышлении на ее жизнь.

— И все-таки в чем причина, — спросила мадам Ла Мотт, — этой чрезмерной и явно бесполезной жестокости?

На том расспросы и кончились; Аделина призналась, что ломала себе над этим голову до тех пор, пока душа не восстала против дальнейших попыток.

Теперь мадам Ла Мотт, не сдерживая себя, выразила искреннее сочувствие, какое вызвали в ней столь необычные несчастья, и это еще более укрепило дружеские чувства обеих. У Аделины камень упал с души, когда она открылась наконец мадам Ла Мотт; последняя же, удвоив нежность и внимание к девушке, показала тем, как высоко ценит ее откровенность.

 

Глава IV

Больше месяца провел Ла Мотт в заброшенном аббатстве, и жена его с радостью замечала, что он стал покойнее и даже повеселел. Эту радость всей душой разделяла и Аделина; она могла по праву поздравить себя с тем, что была причастна к его выздоровлению. Ее живой нрав и деликатная заботливость сделали то, что не под силу оказалось мадам Ла Мотт, несмотря на ее куда большую тревогу. Сам Ла Мотт также оценил милое внимание к нему девушки и иной раз благодарил ее более прочувствованно, чем это было у него в обычае. Аделина, в свою очередь, смотрела на Ла Мотта как на своего единственного покровителя и испытывала теперь к нему поистине дочернюю привязанность. Время, проведенное Аделиной в этом мирном уединении, смягчило воспоминания о минувших невзгодах, и душа ее обрела естественный свой настрой; если же память воскрешала перед ее взором недавние и такие недолгие романтические мечты о будущем, она, хотя и вздыхала вслед восторженным иллюзиям, все же не столько оплакивала свое разочарование, сколько радовалась нынешней безопасности и покою.

Однако удовольствие, которое испытывали близкие, видя, как ожил Ла Мотт, было кратковременно. Ни с того ни с сего он стал вдруг мрачен и нелюдим; общество домочадцев уже не радовало его, и он способен был проводить долгие часы в лесной глуши, предаваясь тоске и тайному горю. Он уже не выказывал открыто, как прежде, свою печаль в присутствии близких; теперь он старался скрыть ее за веселостью, слишком искусственной, чтобы это осталось незамеченным.

Его слуга Питер, движимый то ли любопытством, то ли добрым сердцем, иногда следовал за ним незаметно в глубь леса. И не раз наблюдал, как хозяин, дойдя до определенного места в дальней части урочища, вдруг исчезал из виду, прежде чем Питер, вынужденный следовать за ним на некотором расстоянии, успевал заметить, куда он скрылся. Подстегиваемый недоумением и подстрекаемый неудачами, Питер предпринимал все новые попытки, но столь же безуспешно; он изнывал, испытывая все муки неудовлетворенного любопытства.

Такая перемена в поведении и привычках мужа была слишком очевидна, чтобы остаться незамеченной мадам Ла Мотт, и она использовала все уловки, подсказываемые любовью или женской изобретательностью, чтобы убедить мужа довериться ей. Но он, по-видимому, оставался нечувствителен к первым и успешно избегал ловушек последней. Поняв, что всех ее усилий недостаточно, чтобы развеять мрачную тоску, гнетущую его, или проникнуть в тайную ее причину, она отказалась от дальнейших попыток и постаралась смиренно принять это необъяснимое страдание.

Недели шли за неделями, и все та же неведомая причина замыкала уста и разъедала сердце Ла Мотта. По-прежнему неизвестно было, где он пропадает, уходя в леС. Питер часто рыскал в том месте, где его хозяин внезапно исчезал из виду, но ни разу не обнаружил какого-либо тайника, в котором бы можно было укрыться. В конце концов эта загадка до такой степени его измотала, что он поделился своими недоумениями с хозяйкой.

Мадам Ла Мотт скрыла от Питера волнение, вызванное его рассказом, и строго выговорила ему за способ, избранный для удовлетворения любопытства. Однако она обдумала про себя эти новые сведения, сопоставила их с недавними переменами в характере мужа, и ее тревога вспыхнула вновь, а сомнения чрезвычайно возросли. После долгих раздумий, будучи не в силах отыскать какую-либо иную причину его поведения, она попробовала объяснять его воздействием незаконной страсти; сердце ее, возобладав над рассудком, согласилось с этим предположением и всколыхнуло в душе все муки ревности.

Собственно говоря, до сей поры она не ведала истинного страдания. Она покинула дорогих ее сердцу друзей и знакомых… отказалась от развлечений, роскоши, от почти жизненно необходимых вещей; она отправилась с мужем в изгнание, самое безотрадное и горькое изгнание, испытывая не только реальные, но и воображаемые бедствия. Все это она терпеливо сносила, поддерживаемая любовью того, ради кого страдала. Даже несмотря на то, что с некоторых пор любовь эта стала как будто бы ослабевать, она мужественно переносила охлаждение; однако последний удар катастрофы, доселе утаиваемой, обрушился как снег на голову — любовь, угасание которой она оплакивала, ныне, как стало ей ясно, отдана была другой.

Сильная страсть помрачает рассудок и направляет его по угодному ей пути. Рассудок мадам Ла Мотт в обычном своем состоянии, не отуманенный сердцем, вероятно, указал бы ей на некоторые черточки в поведении объекта ее страданий, которые заставили бы ее усомниться в своих подозрениях, если не отбросить их вовсе. Но ничего такого она не заметила и без колебаний решила, что предметом привязанности ее мужа стала Аделина. Действительно, если не она с ее красотой, то кто ж еще мог привлечь его в этом отрезанном от всего мира месте?

Та же причина тогда же разрушила другую ее отраду — теперь, проливая слезы о том, что ей уже не суждено обрести счастье в любви Ла Мотта, она плакала и оттого, что не могла более искать утешение в дружбе Аделины. Она слишком уважала девушку, чтобы усомниться поначалу в чистоте ее поведения, однако, невзирая на доводы рассудка, теперь не открывала для нее свое сердце с присущей ей душевной теплотой. Она уклонялась от доверительных бесед и, чем сильнее тайная ревность пестовала подозрения, тем холоднее держалась с Аделиной даже внешне.

Аделина, заметив перемену, поначалу приписала это случайности, потом — минутному неудовольствию из-за каких-либо мелких промахов в собственном поведении. Поэтому она умножила свое рвение; однако, поняв, что, против всех ожиданий, ее усилия быть приятной не приносят обычных результатов и что холодность в обращении с нею мадам Ла Мотт скорее возрастает, нежели уменьшается, Аделина обеспокоилась всерьез и решила добиться объяснения. Однако мадам Ла Мотт столь же упорно его избегала, и какое-то время ей это удавалось. Тем не менее Аделина, слишком озабоченная, чтобы из деликатности отступиться, настаивала так решительно, что мадам Ла Мотт, сперва взволнованная и смущенная, придумала наконец какую-то пустую отговорку и отделалась смехом.

Теперь она поняла, что должна скрывать все внешние признаки своего охлаждения к Аделине, и хотя ее старания не могли одолеть предубеждения ревности, все же она научилась довольно успешно сохранять видимость сердечности. Аделина поддалась обману и опять успокоилась. В самом деле, вера в искренность и доброжелательство окружающих была ее слабостью. Но муки затаенной ревности все сильней терзали сердце мадам Ла Мотт, и она решила во что бы то ни стало добиться определенности относительно предмета своих подозрений.

Она снизошла теперь до средств, которые раньше презирала, и приказала Питеру последить за его хозяином, чтобы открыть, если это возможно, место его отлучек! Время шло, она позволила укрепиться своим подозрениям, и наконец ревнивая страсть настолько овладела ее рассудком, что иногда она даже сомневалась в невинности Аделины, а дальше — и того больше: ей уже верилось, что таинственные прогулки Ла Мотта объяснялись, возможно, свиданиями с нею. На эту мысль навело ее то, что Аделина часто одна уходила надолго в лес и иной раз ее не было в аббатстве по многу часов кряду. Эта привычка, которую мадам Ла Мотт прежде объясняла любовью к природе, живописным ландшафтам, теперь все больше тревожила воображение мадам Ла Мотт, и она уже не способна была видеть в прогулках девушки что-либо иное, кроме удобной возможности для тайных бесед с ее мужем.

Питер подчинился приказанию своей хозяйки с тем большим рвением, что оно вполне отвечало его собственной любознательности. Однако все его попытки оказались безрезультатны: он ни разу не осмелился следовать за Ла Моттом так близко, чтобы углядеть, куда же он, в конце концов, исчезает. Проволочки лишь подстегивали нетерпение мадам Ла Мотт, трудности разжигали ревность, и наконец она решила обратиться прямо к мужу и потребовать от него объяснений.

Обдумав, как ей следует говорить с ним, чтобы добиться успеха, она вошла в комнату, где сидел Ла Мотт; но тут, забыв приготовленные заранее фразы, она упала к его ногам и несколько минут горько рыдала. Изумленный и позой ее, и отчаянием, он спросил о причине и услышал в ответ, что причиной тому его поведение.

— Мое поведение? — спросил он удивленно. — Но скажите же, в чем именно?

— Ваша отчужденность, ваше тайное горе, частые отлучки из аббатства.

— Неужели столь удивительно, что человек, потерявший почти все, иногда оплакивает свои несчастья? Или попытки скрыть свою тоску столь преступны, что его вправе порицать за это именно те, кого он желал бы уберечь от горькой необходимости разделить ее?

С этими словами Ла Мотт покинул комнату, оставив мадам Ла Мотт в растерянности; она была озадачена, но все же ей стало легче на душе от того, что прежние подозрения отпали. Однако она так же испытующе приглядывалась к Аделине, и маска доброжелательности нет-нет да и спадала, обнаруживая недоверие. Аделина, сама не зная в точности почему, чувствовала странную неловкость и была теперь не так счастлива в присутствии мадам Ла Мотт, как прежде. У нее становилось тяжело на душе, и нередко, оказавшись одна, она плакала над своей несчастной долей. Еще недавно память о былых страданиях бледнела благодаря дружескому участию мадам Ла Мотт; теперь же, хотя последняя слишком внимательно следила за собой, чтобы сколько-нибудь явственно выдать тайное недоброжелательство, в ее манере появилось нечто такое, что охлаждало надежды Аделины, бессильной разобраться в этой ситуации. Впрочем, вскоре произошел случай, который на время притупил ревность мадам Ла Мотт и вывел ее мужа из состояния мрачного оцепенения.

Однажды Питер, ездивший в Обуан за еженедельным запасом провизии, возвратился с сообщением, которое разбудило в Ла Мотте новые опасения и тревоги.

— Ох, хозяин! Слышал я кое-что такое, что, прямо скажу, совсем меня с толку сбило! — закричал Питер еще издали. — Да и вы удивитесь, когда узнаете, в чем дело. Стою это я возле кузни, пока кузнец лошади подкову подбивает — а потеряла она ее очень даже странно, вот я вам расскажу, хозяин, как дело было…

— Нет уж, будь добр, оставь это до другого раза и расскажи, что там случилось.

— Так я же про то и говорю, хозяин… стою это я возле кузницы, и тут подходит какой-то человек с трубкой во рту, а в руке кисет держит, табаком набитый…

— Послушай, ну какое отношение имеет к твоей истории эта трубка?

— Эх, хозяин, все-то вы меня сбиваете; эдак я нипочем не продвинусь, ежели вы не даете мне по-своему рассказывать… Так про что это я говорил… с трубкой, значит, во рту… Кажись, на этом я остановился, ваша честь?

— Да, да.

— Ну, садится это он на скамейку, вынимает изо рта трубку и говорит кузнецу: «Послушай, сосед, не знаешь ли ты кого здесь в округе по имени Ла Мотт?» Верите ли, ваша честь, меня враз холодным потом прошибло… Ох, что это с вами, ваша честь, вам дурно? Может, надо чего?

— Нет… только рассказывай покороче.

— Кузнец говорит: «Ла Мотт!.. Ла Мотт… Кажись, слыхал я это имя». — «Слыхал? — говорю я ему. — Уж больно ты востер!.. А только нету в округе, как я знаю, такого человека».

— Болван! Зачем ты сказал это?

— Как зачем? Не хотел, чтобы они проведали про вашу честь, что здесь вы. Да если б я не сказал ему такого по-умному, они б враз поняли, кто я таков. «Нету, — говорю им, — такого человека в округе, по моему разумению». — «Бона что! — говорит тут кузнец. — Выходит, ты больше моего знаешь про наши места». — «И впрямь, — говорит тот человек с трубкой. — Больно много ты знаешь про наши места. Откуда бы? На Михайлов день двадцать шесть лет стукнет, как я здесь живу, а ты, выходит, больше моего знаешь? Это как же?»

Тут он опять сунул в рот трубку и пыхнул мне дымом прямехонько в лицо. Ох, Господи, я дрожал как осиновый лист, ваша честь. «Не, — говорю, — что до этого человека, так я знаю про него не больше других, только, верное слово, и слыхом не слыхал про такого». — «Постой, постой, — говорит тут кузнец, на меня уставясь, — а не ты ли давеча расспрашивал про аббатство Сен-Клэр?» — «Ну и что ж из того? — говорю я. — Что это доказует?» — «В общем, слух идет, что в аббатстве живет кто-то, — говорит кузнец тому, другому. — И сдается мне, что он самый Ла Мотт-то и есть». — «Похоже на то, — говорит тот, что с трубкой, — а ты, парень, знаешь про это больше, чем говоришь. Да я голову свою готов прозакладывать, что как раз мсье Ла Мотт и живет в аббатстве». — «Ну и ошиблись, потому как его там уже и нету!»

— Проклятье! Вот болван! — вскричал Ла Мотт. — Ну, говори, говори же, чем все кончилось?

— «Мой хозяин теперь уж там не живет», — говорю я, значит. «Ого! — говорит тут человек с трубкой. — Так он, выходит, твой хозяин? А ну-ка скажи, как давно он покинул аббатство и где теперь проживает?» — «Постойте-ка, не так быстро. (Я-то ведь знаю, когда говорить, а когда и попридержать язык!) А кто ж это, — говорю, — про него расспрашивает?» — «Вот как? Значит, он ожидал, что кто-то станет про него расспрашивать?» — говорит он. «Не-а, — говорю я, — не ожидал, да если б и так, что это доказует? Ничегошеньки не доказует». Тут он поглядел эдак на кузнеца, и они вместе вышли из кузницы, так и не подковавши мою лошадь. Да мне уж и не до того было, едва они ушли, я сразу в седло и ускакал во всю прыть. Вот только со страху, ваша честь, позабыл про кружной путь, так прямиком и помчал домой.

Ла Мотт, совершенно потрясенный сообщением Питера, вместо ответа выругал его за глупость и поспешил отыскать жену, которая гуляла с Аделиной по берегу речки. Он был слишком взволнован, чтобы смягчить известие, как-нибудь предварив его.

— Мы обнаружены! — воскликнул он. — Королевские приставы расспрашивали обо мне в Обуане, и Питер повстречался с ними на мою беду.

Затем он рассказал жене то, что узнал от Питера, и велел готовиться покинуть аббатство.

— Но куда же нам бежать? — сказала мадам Ла Мотт, едва державшаяся на ногах.

— Куда глаза глядят! — ответил он. — Оставаться здесь — верная гибель. Думаю, мы найдем убежище в швейцарских горах. Если и есть место во Франции, где я могу укрыться, то это именно там!

— Ах, как преследует нас судьба! — продолжила мадам Ла Мотт. — Едва аббатство приобрело хоть немного жилой вид, как нам приходится его покинуть и бежать неизвестно куда.

— Неизвестно куда! — отозвался Ла Мотт. — Да пусть бы и так, это все же наименьшая из бед, что нам угрожают. Только бы избежать тюрьмы, а уж куда ехать, мне безразлично. Однако возвращайтесь в аббатство немедля и уложите все, что можно взять с собой.

Из глаз мадам Ла Мотт, облегчая душу, полились слезы, и она, трепещущая, молча повисла на руке Аделины. Аделина, которая не могла позволить себе искать утешения в стенаниях, постаралась держать свои чувства в узде и выглядела спокойной.

— Ну же, — сказал Ла Мотт, — мы теряем время; оплакивать себя успеем и после, а сейчас готовьтесь к бегству. Наберитесь немного мужества, оно необходимо нам для спасения. Вот ведь Аделина не рыдает, а между тем ее положение столь же плачевно, как и наше, ибо я не знаю, как долго буду в состоянии поддерживать ее.

Несмотря на испытываемый мадам Ла Мотт ужас, этот упрек задел ее гордость; не удостоив мужа ответом, она отерла слезы и метнула на Аделину взгляд, исполненный откровенной неприязни. Все трое молча зашагали к аббатству; по дороге Аделина спросила Ла Мотта, уверен ли он, что расспрашивали о нем именно слуги короля.

— В этом сомневаться не приходится, — ответил Ла Мотт, — кому еще пришло бы в голову справляться обо мне? Да и все поведение человека, который обо мне расспрашивал, не позволяет в том усомниться.

— А вдруг все же не так? — сказала мадам Ла Мотт. — Останемся здесь до утра. Может быть, к тому времени выяснится, что бежать и не нужно?

— Вполне может быть — именно это скажут нам королевские приставы. И Ла Мотт удалился, чтобы дать указания Питеру.

— Выехать? Через час? — воскликнул Питер. — Господь с вами, хозяин, вспомните-ка про колесо! Да мне самое малое день нужен, чтобы починить его, вашей чести известно ведь, что никогда прежде я этим делом не занимался!

Ла Мотт совершенно упустил это обстоятельство из виду. Когда они обосновались в аббатстве, Питер первое время был слишком занят ремонтом жилья, чтобы думать еще и о карете, позднее же, уверясь, что она нескоро понадобится, и вовсе забыл о колесе. Тут Ла Мотт окончательно вышел из себя и, осыпав слугу проклятиями, повелел ему приступить к делу немедля; Питер бросился искать ранее приобретенные им материалы, необходимые для ремонта, но, нигде их не обнаружив, припомнил наконец (проявив, впрочем, довольно благоразумия, чтобы скрыть это обстоятельство), что гвозди он использовал, приводя в порядок аббатство.

Итак, покинуть лесное пристанище в эту ночь было невозможно, и Ла Мот-ту оставалось только ломать себе голову над тем, как бы понадежнее спрятаться, если слуги правосудия посетят руины до наступления утра — что из-за безрассудной оплошки Питера, воротившегося из Обуана прямой дорогой, было вполне вероятно.

Сначала, по правде сказать, у него промелькнула мысль, что, хотя увезти отсюда своих домочадцев невозможно, сам-то он мог бы вскочить в седло и еще до ночи бежать из этого леса. Но потом он сообразил, что все же остается опасность быть схваченным в одном из городков, через которые придется проезжать, и ему претила мысль оставить близких без защиты, не ведая о том, когда он сможет к ним вернуться или куда направить их, дабы они последовали за ним. Ла Мотт не был человеком решительных действий и скорее предпочитал страдать вместе с ближними, нежели в одиночестве.

После долгих размышлений он вспомнил о люке в полу кабинета, смежного с комнатами наверху. Люк был неразличим для простого глаза, и, куда бы лестница ни вела, сам-то он будет сокрыт там надежно. Поразмыслив еще, он решил, что воспользуется этим тайником, и даже пришел к мысли, что на какое-то время там можно будет спрятать и всех домочадцев. Времени от замысла до его осуществления оставалось в обрез, так как быстро темнело, и в каждом бормотании ветра Ла Мотту чудились голоса его преследователей.

Он потребовал свечу и поднялся наверх один. Пройдя в кабинет, он не сразу обнаружил дверцу люка, так плотно она прилегала к доскам пола. Наконец он нашел ее и поднял. Из проема на него дохнуло знобкой сыростью затхлого воздуха, и он постоял с минуту, давая ей выветриться, прежде чем он спустится вниз. Стоя над темным проемом, он вспомнил вдруг рассказ об аббатстве, принесенный Питером из Обуана, и его охватило неприятное чувство. Но вскоре оно отступило перед более насущной заботой.

Лестница была крутой и шаткой. Тем не менее Ла Мотт продолжал спускаться, пока не ощутил под ногами пол, и тут увидел, что находится в узком коридоре; но, едва он решил идти дальше, как его обдало промозглым воздухом, и свечу задуло. Он громко позвал Питера, однако не был услышан и, поколебавшись, решил выбраться наверх своими силами. В этом он преуспел, хотя и с трудом; неслышно шагая, он прошел через смежные комнаты и спустился по башенной лестнице.

Безопасность, какую, по-видимому, мог ему обеспечить только что покинутый тайник, была слишком важна, чтобы легкомысленно пренебречь ею, и он решил не откладывая предпринять еще одно обследование; для надежности поместив свечу в фонарь, он вторично спустился в нижний коридор. Потоки спертого воздуха, взвихренного открытой дверцею люка, улеглись, и в помещении посвежело. Ла Мотт без помех зашагал по коридору.

Коридор оказался довольно длинным и привел его к запертой двери. Он поставил фонарь на некотором отдалении, чтобы его не задуло током воздуха, и попытался взломать дверь. Она содрогалась под его ударами, но не поддавалась. Приглядевшись внимательнее, он обнаружил, что дерево вокруг замка, возможно, от сырости, стало трухлявым, и это придало ему решимости. Некоторое время спустя его усилия были вознаграждены, и он оказался в квадратном каменном мешке.

Ла Мотт постоял немного, осматриваясь. Стены, по которым стекала вредоносная влага, были совершенно голы, в них не было даже окон. Воздух проникал сюда через крохотную железную решетку. В противоположном конце комнаты возле низенькой ниши была другая дверь. Ла Мотт направился туда и, проходя мимо ниши, бросил туда взгляд. Там стоял на полу большой сундук; Ла Мотт решил заглянуть в него и, подняв крышку, увидел человеческий скелет. Ужас сжал его сердце, и он невольно отпрянул. Однако чуть-чуть спустя он поборол первое впечатление. То пронзительное любопытство, какое часто возбуждают в душе человека предметы, вселяющие ужас, заставило его еще раз глянуть на зловещую картину.

Ла Мотт, замерев, смотрел на скелет. То, что он видел, как будто подтверждало слухи о неизвестном, который убит был в аббатстве. Закрыв наконец крышку сундука, он подошел ко второй двери; она, как и первая, оказалась запертой, однако в замке торчал ключ. Он с трудом повернул его и тут обнаружил, что дверь задраена еще двумя крепкими засовами. Отодвинув их, он увидел лестницу и спустился по ней. Внизу от лестницы шла длинная галерея с низкими сводчатыми углублениями, вернее, кельями, которые, судя по стилю и нынешнему их состоянию, сооружены были одновременно с наиболее древними частями аббатства. Ла Мотт, в его угнетенном состоянии духа, счел их местом упокоения монахов, прежде населявших здание наверху; но скорее то было место покаяния для живых, нежели усыпальница для мертвых.

Ла Мотт миновал длинный ряд келий, и тут еще одна дверь преградила ему путь. Ла Мотт засомневался, идти ли ему дальше. Место, где он находился, по-видимому, сулило ему желанную безопасность. Здесь можно было провести ночь, не опасаясь быть обнаруженным, и к тому же вполне вероятно, что приставы, найдя аббатство пустым, покинут его еще до утра или, на худой конец, прежде, чем ему потребуется выйти из убежища. Эти соображения несколько вернули Ла Мотту присутствие духа. Единственной его неотложной заботой было как можно скорее укрыть здесь своих домочадцев, чтобы преследователи не застали их врасплох; однако он не двигался с места, хотя и корил себя за промедление.

Неудержимое любопытство не позволяло ему уйти, и он повернулся, чтобы отворить дверь. Дверь оказалась запертой, но только он нажал на нее посильнее, ему послышался сверху шум. Он сразу решил, что это явились его преследователи, и поспешил вернуться к люку, чтобы послушать, что происходит. «Там, — сказал он себе, — я смогу переждать в безопасности и, быть может, что-то услышать. Моих домочадцев никто не опознает, или, во всяком случае, не обидит, ну а тревожиться за меня им придется привыкнуть».

Так рассуждал Ла Мотт, и в этих его рассуждениях, мы вынуждены признать, эгоистической осмотрительности было больше, чем нежного беспокойства о жене своей. Тем временем он был уже у подножия лестницы и, взглянув вверх, увидел, что дверца люка осталась открытой; он поспешил подняться, чтобы закрыть ее, и вдруг услышал в комнате наверху приближавшиеся к кабинету шаги. Не успевши спуститься, дабы совсем скрыться из виду, он опять глянул вверх и сквозь проем увидел взирающую на него физиономию.

— Хозяин! — завопил Питер.

Услышав его голос, Ла Мотт несколько успокоился, хотя и рассердился на слугу, который так сильно испугал его.

— Зачем ты здесь и что происходит внизу?

— Ничего, сэр, ничего не происходит, просто хозяйка послала меня поискать вашу честь.

— Значит, внизу никого нет, — сказал Ла Мотт, ставя ногу на ступеньку.

— Никого, сэр, там только хозяйка да мадемуазель Аделина да…

— Хорошо, хорошо, — сказал Ла Мотт, приободрясь, — ступай себе. Я сейчас приду.

Он рассказал мадам Ла Мотт о том, где только что побывал, и о своем намерении там укрыться, а также обдумал, какие следует принять меры, чтобы убедить преследователей, буде они явятся, что он покинул аббатство. Для этого он распорядился всю мебель снести вниз, в кельи. Ла Мотт и сам принял участие в этой работе — словом, все руки были заняты делом. Очень скоро жилая часть здания приняла столь же необитаемый вид, в каком они обнаружили ее впервые. Затем он приказал Питеру отвести лошадей подальше от аббатства и отпустить их. Поразмыслив еще, он надумал окончательно ввести погоню в заблуждение, оставив где-нибудь на виду запись с изложением своих обстоятельств и упоминанием даты, когда он покинул аббатство. На двери в башню, которая вела в жилую часть здания, он выгравировал следующие строки:

О Ты, кого злая судьба, быть может, приведет в это место, Знай, что есть и другие, столь же несчастные, как и ты.

После того как Ла Мотт вырезал ножом эти слова, скудные остатки от недельного запаса провизии (ибо Питер со страху вернулся из своего путешествия налегке) были уложены в корзину, и все поднялись по башенной лестнице на второй этаж; они прошли, миновав первые две комнаты, в маленький кабинет. Питер, освещая дорогу, шел первым и не без труда разглядел люк. Заглянув в мрачный провал, мадам Ла Мотт содрогнулась; однако все молчали.

Теперь Ла Мотт сам взял фонарь, указывая дорогу. Мадам Ла Мотт следовала за ним, потом шла Аделина.

— А ведь эти старые монахи любили хорошее винцо, как и все прочие смертные, — сказал Питер, замыкавший шествие. — Ручаюсь, ваша честь, здесь у них не иначе как был ихний погребок; я уже чую запах бочек.

— Тихо, — сказал Ла Мотт, — прибереги свои шутки до лучших времен.

— Так ведь нет в том никакого вреда, ежели кто доброе винцо почитает, вашей-то чести это известно.

— Прекрати дурачиться, — одернул его Ла Мотт уже более строго, — и ступай первым.

Питер подчинился.

Они вступили в сводчатую комнату. Мрачное зрелище, представшее Ла Мотту при первом посещении, заставило его отказаться от мысли провести здесь ночь; к тому же вся мебель по его собственному приказанию была перенесена вниз, в кельи. Он боялся, что кто-либо из его спутников обнаружит скелет, предмет, способный вызвать такой неодолимый ужас, какого не перебороть за время их пребывания здесь. Поэтому он скорым шагом миновал нишу, а мадам Ла Мотт и Аделина были слишком поглощены своими мыслями, чтобы обращать внимание на окружающее.

Когда они добрались до келий, мадам Ла Мотт разрыдалась, сетуя на судьбу, которая привела ее в подобное место.

— Увы, какое падение! — воскликнула она. — Еще недавно комнаты наверху представлялись мне слишком жалкими; но они — поистине дворцовые апартаменты по сравнению с этими.

— Вы правы, дорогая, — сказал Ла Мотт, — и пусть воспоминание о том, какими они показались вам однажды, умерит ваше недовольство нынешним нашим пристанищем. Эти кельи — тоже дворцовые апартаменты по сравнению с Бисетр или Бастилией и с ужасами последующих наказаний. Пусть страх перед большим злом научит вас с терпением переносить зло меньшее. Я же рад обрести здесь вожделенное убежище.

Мадам Ла Мотт промолчала, и Аделина, забыв о ее холодности в последнее время, постаралась, как могла, утешить ее; сама она выглядела спокойной и даже веселой, хотя сердце ее сжималось при мысли о тех несчастьях, какие она не могла не предчувствовать. Она была так внимательна и заботлива с мадам Ла Мотт и так радовалась за Ла Мотта, которому это подземелье обеспечивало безопасность, что почти не замечала, какое оно мрачное и неудобное.

Эти свои чувства она безыскусно выразила самому Ла Мотту, который не мог остаться нечувствительным к сердечной отзывчивости, проявленной так естественно. Мадам Ла Мотт также ее почувствовала, и ее муки возобновились.

Ла Мотт часто возвращался к люку, чтобы послушать, нет ли кого в аббатстве; но ни один звук не нарушал тишину ночи. Наконец они сели за поздний ужин. Трапеза проходила весьма печально.

— Если сыщики не появятся здесь нынче ночью, — сказала мадам Ла Мотт, вздыхая, — может быть, дорогой мой, Питеру стоило бы съездить завтра в Обуан. Там он сможет узнать что-нибудь об этой истории или, по крайней мере, достать карету, чтобы увезти нас отсюда.

— Разумеется, ему стоит съездить! — воскликнул Ла Мотт раздраженно. — И чтоб люди его там увидели. Кто ж лучше Питера покажет сыщикам дорогу в аббатство и поведает им, где именно я здесь скрываюсь, хотя они еще, может быть, в этом сомневаются.

— Как жестока эта ирония! — ответила ему мадам Ла Мотт. — Я лишь предложила то, что, по моему суждению, послужило бы нам во благо; быть может, я рассудила неправильно, однако намерения мои были самые добрые.

Она произнесла это со слезами на глазах. Аделина хотела утешить ее, но из деликатности промолчала. Ла Мотт заметил, какое впечатление произвели слова его, и что-то вроде раскаяния шевельнулось в его груди. Он подошел к жене и взял ее руку.

— Вы должны быть снисходительны, ведь я так взволнован, — сказал он. — Я не хотел вас обидеть. Мысль послать Питера в Обуан, где он уже натворил столько промахов, меня распалила, и я не мог оставить ее без ответа. Нет, дорогая, наш единственный шанс на спасение в том, чтобы оставаться здесь, пока у нас хватит провизии. Если приставы не появятся здесь нынче ночью, они, возможно, нагрянут завтра или, скажем, послезавтра. Обыскав аббатство и не найдя меня, они уедут; тогда мы можем выйти из этого подземелья и принять меры, чтобы перебраться в более отдаленные края.

Мадам Ла Мотт признала справедливость его слов и, успокоенная этим не слишком пылким извинением, даже немного повеселела. Когда с ужином было покончено, Ла Мотт поставил верного, хотя и глуповатого Питера у подножия лестницы, ведущей в кабинет, сторожить ночью, сам же вернулся в нижние кельи, к своему маленькому семейству. Постели были разостланы, и бедные скитальцы, пожелав друг другу спокойной ночи, улеглись отдохнуть.

Аделина была слишком взволнованна, чтобы уснуть, и, когда ей показалось, что все ее спутники погрузились в сон, она отдалась горьким своим размышлениям. Мрачные предчувствия обуревали ее и при мысли о будущем. Если Ла Мотта схватят, что станется с нею? В этом огромном мире она окажется бездомной скиталицей, без друзей, которые оказали бы ей покровительство, и без денег, чтобы содержать себя. Перспектива была мрачная — она была ужасна! Аделина осознала это и содрогнулась. Горести мсье и мадам Ла Мотт, которых она нежно полюбила, еще усиливали ее собственные страдания. Иногда она возвращалась мыслями к отцу; однако в нем она видела только врага, которого надобно бежать. Это воспоминание лишь усугубляло ее горе; но причиной его была не память о страданиях, причиненных ей, а сознание его непонятной жестокости. Она горько плакала. Наконец, с тем искренним благочестием, какое ведомо только невинности, она обратилась к Всевышнему и предала себя Его попечению. Мало-помалу душа ее успокоилась и утешилась, и вскоре после того она мирно уснула.

 

Глава V

Ночь прошла спокойно; Питер оставался на своем посту и не слышал ничего, что помешало бы ему мирно спать. Ла Мотт услышал его гораздо раньше, чем увидел, — слуга издавал в высшей степени мелодичный храп, хотя нужно признать, что в его исполнении басовые ноты преобладали над остальной частью гаммы. Он скоро был поднят на ноги бравурным вступлением Ла Мотта, чьи интонации прозвучали диссонансом на слух Питера и нарушили его оцепенелый покой.

— О Господи, хозяин! Что случилось? — вскричал Питер, продирая глаза. — Неужто они здесь?

— Могли бы и быть здесь, по твоим попечениям. Разве я затем тебя поставил сюда, чтобы ты спал, паршивец?

— Господи помилуй, хозяин, — отвечал ему Питер, — да ведь сон здесь — единственная утеха; право же, я и собаку этим не попрекнул бы, в таком-то месте!

Ла Мотт сурово осведомился, не слышал ли он какого-либо шума ночью, и Питер клятвенно заверил его, что никакого шума не слышал; утверждение это в точности соответствовало истине, ибо всю ночь напролет он сладко спал.

Ла Мотт поднялся к люку и настороженно прислушался. Все было тихо, и он решился приподнять дверцу; в глаза ему ударил яркий солнечный свет — утро было в разгаре. Он бесшумно прошел по комнатам и выглянул в окно; никого не было видно окрест. Ободренный, он отважился спуститься по башенной лестнице в нижние апартаменты. Уже направившись ко второй комнате, он вдруг спохватился и решил прежде заглянуть в приоткрытую дверь. Глянул — и увидел, что кто-то сидит у окна, облокотясь о подоконник. Это открытие так его поразило, что на мгновение он совершенно потерялся и не мог сделать ни шага. Человек, сидевший у окна спиною к нему, встал и повернул голову. Ла Мотт опомнился и, ступая как можно быстрее и неслышнее, удалился от двери и поднялся наверх. Добравшись до кабинета, он откинул крышку люка, но, еще не успев опустить ее за собой, услышал в смежной комнате шаги незнакомца. На дверце не было ни болтов, ни иных каких-либо запоров, и безопасность Ла Мотта зависела теперь исключительно от того, насколько точно прилегает дверца к доскам пола. Наружная дверь «каменного мешка» не запиралась вообще, задвижки же на второй двери находились по эту ее сторону, так что запереть ее от себя он не мог бы, хотя бы до тех пор, пока не изыщет способа бежать.

Оказавшись наконец в «каменном мешке», он приостановился и отчетливо услышал в кабинете над головой шаги. Напрягши слух, он уловил голос, звавший его по имени, и буквально скатился по лестнице к кельям, ежесекундно ожидая стука откинутой дверцы и топота преследующих его людей; впрочем, он был уже далеко и не мог бы этого слышать. Бросившись наземь у самой дальней кельи, он некоторое время лежал неподвижно, переводя дух после пережитых волнений. Мадам Ла Мотт и Аделина, вне себя от ужаса, спрашивали его, что произошло. Он не сразу смог говорить. Когда же заговорил, в том уже почти не было нужды, потому что слабые звуки, доносившиеся сверху, отчасти сказали женщинам правду.

Звуки как будто не приближались, но мадам Ла Мотт, не в силах сдержать страх, пронзительно закричала. Отчаяние Ла Мотта от этого лишь удвоилось.

— Вы окончательно погубили меня! — воскликнул он. — Ваш вопль подсказал им, где я скрываюсь.

Сцепив руки, он быстрым шагом направился к лестнице. Аделина стояла оцепеневшая и бледная как смерть, поддерживая мадам Ла Мотт и всеми силами стараясь не допустить ее до обморока.

— О Дюпра! Дюпра! Ты уже отомщен! — произнес Ла Мотт голосом, шедшим, казалось, из самого сердца. И после паузы добавил: — Но к чему мне тешить себя надеждой на спасение? Зачем дожидаться здесь их прихода? Не лучше ли окончить эти мучительные пытки и без промедления отдать себя в их руки?

Говоря так, он направился уже к двери, но отчаяние мадам Ла Мотт его остановило.

— Останьтесь! — проговорила она, — ради меня, останьтесь. Не покидайте меня так и не губите себя по собственной воле.

— Право, сэр, — сказала Аделина, — вы поступаете слишком опрометчиво; такое отчаяние столь же бесполезно, сколь необоснованно. Мы ведь слышим: никто не идет сюда; если бы преследователи ваши обнаружили люк, они конечно же давно уже были бы здесь.

Слова Аделины усмирили бурю, бушевавшую в его мозгу, треволнения ужаса утихли, и слабый луч разума осветил угасшую было надежду. Он старательно прислушался и, убедившись, что все оставалось спокойно, со всяческими предосторожностями вернулся через «каменный мешок» к подножию лестницы, что вела к люку. Дверца была плотно закрыта; сверху не доносилось ни звука.

Ла Мотт выжидал долго, но, так как тишина ничем не была нарушена, его надежды окрепли, и в конце концов он уже начал верить, что королевские приставы покинули аббатство. День, однако же, прошел в тревожном прислушивании. Поднять крышку люка он не решился, то и дело ему чудились какие-то отдаленные шумы. Тем не менее он понимал, что тайна кабинета так и не раскрыта, и в этом обстоятельстве справедливо усматривал основу своей безопасности. Следующая ночь прошла, как и день, в трепетных надеждах и неустанном прислушивании.

Но теперь им угрожал голод. Запасы провизии, которыми они распоряжались крайне бережливо, были исчерпаны, и дальнейшее пребывание в укрытии могло привести к самым печальным последствиям. Приняв во внимание эти обстоятельства, Ла Мотт стал обдумывать, как, сохраняя осторожность, действовать дальше. По-видимому, иного выхода не оставалось, кроме как отправить Питера в Обуан, единственный городок, откуда он мог вернуться в сроки, диктуемые их потребностями. Правда, в лесу было вдоволь дичи, но Питер не умел ни обращаться с ружьем, ни пользоваться удочкой.

Поэтому было решено, что он поедет в Обуан за новым запасом провизии и всем необходимым для починки колеса, чтобы экипаж был наготове и мог в любой момент увезти их из этого леса. Ла Мотт запретил Питеру расспрашивать о людях, которые интересовались им, и пытаться каким бы то ни было способом выяснить, покинули они или нет эти места, чтобы по глупости своей не выдать его снова. Он наказал слуге вообще не вести разговоров на эти темы и, покончив с делом, как можно скорее покинуть Обуан.

Однако нужно было преодолеть еще одну трудность: кто осмелится первым выйти из укрытия и удостовериться, что слуги закона оставили аббатство? Ла Мотт полагал, что если он еще раз попадется им на глаза, то выдаст себя окончательно, если же приставы увидят кого-либо из его домочадцев, такой определенности у них не будет, поскольку никто из них властям не известен. Но при этом его посланец должен был обладать достаточным мужеством, чтобы выдержать допрос, и иметь довольно ума, чтобы соблюсти осторожность. Питер, возможно, обладал первым качеством, но был определенно лишен второго. Аннетт не имела ни того, ни другого. Ла Мотт посмотрел на жену и спросил, решится ли она ради него на подобный риск. Вся душа ее этому воспротивилась, и все же ей никак не хотелось ответить отказом или показаться равнодушной, когда речь шла о безопасности ее супруга. Аделина по выражению лица мадам Ла Мотт разгадала ее душевное смятение и, подавив страх, заставлявший ее до сих пор хранить молчание, предложила в качестве посланца себя.

— Навряд ли они захотят обидеть меня, — сказала она, — не то что мужчину.

Стыд не позволял Ла Мотту принять ее предложение; а мадам Ла Мотт, тронутая ее великодушием, на миг почувствовала новый прилив былой симпатии к девушке. Аделина настаивала так усердно и горячо, что Ла Мотт заколебался.

— Вы, сэр, — говорила она, — однажды спасли меня от самой неминуемой опасности, и с той поры ваше доброе сердце оберегает меня. Не лишайте же меня права быть достойной вашего расположения, доказав мою благодарность. Позвольте мне подняться в аббатство, и, если, сделав это, я уберегу вас от зла, я буду сторицей вознаграждена за ту малую опасность, какая может грозить мне, ибо радость моя будет по меньшей мере равна вашей.

Слушая Аделину, мадам Ла Мотт едва удерживалась от слез, а Ла Мотт с глубоким вздохом сказал:

— Что же, да будет так… идите, Аделина, и с этой минуты считайте меня вашим должником.

Аделина не стала задерживаться ради ответа и, взяв фонарь, покинула нижнюю галерею; Ла Мотт, сопровождавший девушку, чтобы поднять крышку люка, умолял ее со всей мыслимой осторожностью оглядывать каждое помещение, прежде чем войти.

— Если вас все-таки увидят, — напутствовал он ее, — вы должны объяснить свое появление так, чтобы не выдать меня. Присутствие духа, вам свойственное, надеюсь, поможет вам. Я помочь не могу. Благослови вас Бог!

Когда Аделина ушла, восхищение мадам Ла Мотт поступком девушки уступило место иным ощущениям. Несомненно, чувство более могущественное, чем благодарность, думала она, помогло Аделине преодолеть страх. Что же как не любовь могло подвигнуть ее на столь великодушный поступок! Сочтя невозможным объяснить поведение Аделины иначе как личной заинтересованностью, — пусть подозрения ее и соответствовали тому, что мы наблюдаем в жизни света, — мадам Ла Мотт явно забыла, как еще недавно сама же восхищалась чистотой и бескорыстием своей юной подруги.

Аделина тем временем поднялась в верхние комнаты. Яркие лучи солнца опять заиграли перед ее взором и вселили в сердце бодрость; легкой походкой, нигде не задерживаясь, она прошла через комнаты и вышла к башенной лестнице. Здесь она постояла немного, прислушиваясь, но, кроме вздохов ветра между деревьями, ни единый звук не достиг ее ушей; наконец она спустилась вниз. Аделина обошла все комнаты, нигде никого не встретив; то немногое из мебели, что здесь оставалось, явно никем не было потревожено. Теперь она решилась выглянуть из башни наружу. Единственным живым существом, представшим ей, был молодой олень, который мирно пасся под сенью деревьев. Олененок, любимец Аделины, заметил ее и вприпрыжку радостно бросился к ней. Боясь, как бы животное не выдало ее, если за ним наблюдают, девушка поспешила вернуться под аркаду монастыря.

Она отворила дверь, которая вела в большую залу аббатства, но коридор выглядел слишком мрачным и темным, так что она побоялась войти и отпрянула назад. И все же необходимо было продолжить осмотр, особенно по другую сторону руин, которая отсюда была не видна ей; но тут ее снова обступили страхи, едва она представила себе, как далеко ей придется отойти от единственно безопасного места и как трудно будет вернуться сюда в случае опасности. Она заколебалась, не зная, как поступить, но тут же, вспомнив, чем обязана Ла Мотту, поняла, что это, быть может, единственная для нее возможность оказать ему услугу, и потому решила идти дальше.

Как только мысли эти пронеслись у нее в голове, она подняла к Небу невинный взор и вознесла безмолвную молитву. Нетвердой поступью двигалась она среди монастырских руин, тревожно озираясь, то и дело замирая в испуге, едва ветер прошелестит в листве — ей все чудился чей-то шепот. Девушка вышла на лужайку перед аббатством, но никого не увидела, и на душе у нее немного полегчало. Теперь она попыталась открыть огромную дверь, ведущую прямо в залу, но вдруг вспомнила, что Ла Мотт приказал запереть ее, и зашагала к северной части аббатства; оглядевшись, насколько позволяла густая листва и опять никого не увидев, она направила свои стопы к той башне, из которой вышла.

Теперь на душе у Аделины было легко, и она спешила вернуться — ей не терпелось уведомить Ла Мотта о том, что он в безопасности. Под арками ей опять повстречался ее любимец, и она остановилась на минутку, чтобы приласкать его. Олененку, видимо, приятен был звук ее голоса, и он вновь ей обрадовался; она стала говорить ему что-то, как вдруг животное отпрянуло от ее руки, и, посмотрев вверх, она увидела, что дверь в коридор, ведший в залу, открывается и из нее выходит человек в военном мундире.

Аделина стрелой пролетела под аркадой, ни разу не посмев обернуться; но она слышала чей-то голос, призывавший ее остановиться, и быстрые шаги догонявшего ее человека. Она не успела добежать до башни и, задохнувшись, припала к полуразрушенной колонне, бледная и обессилевшая. Человек подошел к ней и, глядя на нее с выражением крайнего изумления и любопытства, в мягкой манере заверил, что ей нечего бояться, и осведомился, не имеет ли она отношения к Ла Мотту. Заметив, что она все еще выглядит испуганной и не отвечает, он вновь повторил заверения свои и вопрос.

— Я знаю, что он скрывается в этих руинах, — сказал незнакомец, — и причина, по какой он скрывается, мне известна; но мне необходимо, чрезвычайно важно его увидеть, и он сам поймет, что ему нечего меня бояться.

Аделину била дрожь, она едва держалась на ногах. Девушка колебалась, она не знала, что ответить. Вероятно, ее вид утвердил незнакомца в его подозрениях, она же, понимая это, пришла в еще большее замешательство; воспользовавшись этим, он продолжал настаивать. Наконец Аделина ответила, что какое-то время тому назад Ла Мотт останавливался в аббатстве.

— Он и сейчас здесь, сударыня, — сказал незнакомец, — проводите меня к нему, я должен его видеть и…

— Никогда, сэр, — отозвалась Аделина, — и я торжественно заверяю вас, что ваши поиски будут напрасны.

— Что ж, придется искать самому, — объявил незнакомец, — если вы, сударыня, отказываетесь помочь мне. Я уже видел его, догонял в комнатах наверху, но внезапно потерял из виду… где-то там он и прячется, следовательно, там должны быть какие-то тайные ходы.

Не дожидаясь ответа девушки, он метнулся к двери в башню. Аделина сочла, что следовать сейчас за ним — значит признать правильность его догадки, и поначалу решила остаться внизу. Однако, подумав еще, она сообразила, что незнакомец может прокрасться в кабинет бесшумно и прямо натолкнуться на Ла Мотта у открытого люка. Поэтому она заторопилась следом, надеясь, что ее голос предотвратит опасность, которой она боялась. Она настигла незнакомца уже во второй комнате и тотчас громко с ним заговорила.

Между тем он обыскивал комнату с величайшей тщательностью, однако, не найдя потайной двери или другого выхода из нее, перешел в кабинет. Аделине пришлось собрать все свое мужество, чтобы скрыть волнение. Он продолжал поиски.

— Я знаю, что он прячется в этих комнатах, хотя пока не могу установить, где именно. Я гнался за кем-то, кого считаю Ла Моттом, как раз до этого места, и он не мог исчезнуть отсюда иначе как через потайной ход. Я не выйду отсюда до тех пор, пока не отыщу его.

Он обследовал стены и доски пола, но дверцы люка так и не обнаружил, она и в самом деле была совершенно неразличима, ведь и Ла Мотт заметил ее не глазом, а лишь благодаря тому, что она качнулась под его ногой.

— Здесь какая-то тайна, — сказал незнакомец, — которую я не понимаю и, возможно, никогда не пойму.

Он повернулся, готовый уже покинуть кабинет, как вдруг — кому под силу описать отчаяние Аделины!.. — она увидела, что дверца люка легко подымается и в проеме появляется сам Ла Мотт!

— Ах! — вскричал незнакомец, бросаясь к нему.

Ла Мотт выпрыгнул ему навстречу, и они заключили друг друга в объятия.

Изумление оказалось на миг сильней даже отчаяния, только что обуревавшего Аделину, но тут же что-то припомнилось ей, и, еще до того как Ла Мотт воскликнул: «Сын мой!», она поняла, кто этот незнакомец. Питер, стоявший у подножия лестницы и слышавший, что происходит наверху, опрометью бросился оповестить свою хозяйку о радостном открытии, и несколько мгновений спустя мадам Ла Мотт уже была в объятьях сына. Место, столь недавно являвшее собою обитель отчаяния, мгновенно превратилось в дворец блаженства, и древние стены отражали теперь одни лишь радостные речи и взаимные поздравления.

Радость Питера по этому случаю была неописуема. Он разыграл форменную пантомиму — дурачился, хлопал в ладоши, то и дело подбегал к молодому хозяину, тряс его за руку, не обращая внимания на хмурившего брови Ла Мотта, метался туда-сюда, сам не зная зачем, и, о чем бы его ни спрашивали, отвечал невпопад.

Когда первые восторги утихли, Ла Мотт, как бы внезапно опомнясь, вновь принял привычный трагический вид.

— Я заслужил порицание, — сказал он, — столь неумеренно предавшись радости, в то время как опасности, быть может, окружают меня. Давайте же удалимся в наше укрытие, пока это еще в нашей власти, — продолжал он, — через каких-нибудь несколько часов королевские приставы могут опять приняться за поиски.

Луи все понял и поспешил рассеять тревогу отца, рассказав следующее:

— Письмо мсье Немура, в котором он описывал ваше бегство из Парижа, настигло меня в Перонне, где стоял тогда наш полк. Немур писал, что вы отправились на юг Франции, но, поскольку с тех пор никаких известий от вас не было, место, где вы нашли убежище, ему неведомо. Приблизительно в это время я послан был во Фландрию и, не имея возможности хоть что-либо узнать о вас, провел несколько недель в мучительной тревоге. По завершении кампании я получил увольнительную и тотчас помчался в Париж, надеясь узнать у Немура, где вы обрели пристанище.

Однако ему это было известно не более, чем мне. Он рассказал, что однажды — это было на второй день после вашего бегства — вы написали ему из Д., под вымышленным именем, как и было договорено заранее, и сообщили, что из опасения обнаружить себя больше писать ему не будете. Таким образом, место вашего пребывания было ему неизвестно, однако он выразил уверенность, что вы продолжили путь к югу. Опираясь на эти скудные сведения, я покинул Париж и отправился вас разыскивать. Поехал прямиком в В. и, расспрашивая повсюду о дальнейшем вашем маршруте, благополучно добрался до М. Там мне сказали, что вы оставались в гостинице несколько дней из-за болезни молодой леди — обстоятельство, весьма меня озадачившее, так как я понятия не имел, какая такая юная леди могла сопровождать ваС. Тем не менее я отправился в Л.; однако там ваш след был, казалось, окончательно утерян. Однажды я сидел в задумчивости у окна на постоялом дворе и вдруг заметил, что на стекле что-то нацарапано; праздное любопытство заставило меня прочитать надпись. Мне показалось, что почерк мне знаком, а то, что я прочитал, подтвердило мою догадку, ибо я вспомнил, что не раз слышал, как вы повторяете эти строки.

Я с новым пылом стал расспрашивать о том, куда вы все же направились, пока на постоялом дворе вас не припомнили, и так проследил ваш путь до Обуана. Здесь я опять потерял ваш след, рыскал по окрестностям, вновь вернулся в Обуан — и вдруг хозяин постоялого двора, где я остановился, заявил мне, что, кажется, кое-что слыхал про вас, и тут же выложил, что произошло возле кузницы за несколько часов до того.

Он так точно описал мне Питера, что я не сомневался ни минуты: в аббатстве живете вы; а так как я знал, сколь необходимо вам скрываться, то увертки Питера ничуть не поколебали моей уверенности. На следующее утро с помощью моего хозяина я нашел аббатство и, обыскав все доступные осмотру части его, начал уже опасаться, что утверждения Питера соответствуют истине. Однако ваше появление развеяло мои страхи, доказав, что аббатство все еще обитаемо; но тут вы внезапно исчезли, да так внезапно, что я не был уверен, вы ли тот человек, которого я видел. Я продолжал искать вас почти дотемна и практически не покидал тех помещений, где вы столь неожиданно скрылись. Я без конца звал вас, полагая, что мой голос, может быть, разъяснит вам вашу ошибку. Наконец я удалился, чтобы провести ночь в коттедже на окраине леса.

Сегодня утром я пришел рано, чтобы возобновить поиски; я надеялся, что вы, почувствовав себя в безопасности, выйдете из укрытия. Но каково же было мое разочарование, когда я увидел аббатство столь же безмолвным и безлюдным, каким оставил его накануне! Я уже выходил, в который раз, из большой залы, как вдруг до слуха моего донесся голос этой юной леди — он-то и помог мне открыть то, что я так долго искал.

Этот короткий рассказ полностью рассеял прежние опасения Ла Мотта, но вселил новые: теперь он боялся, что расспросы сына и его собственное очевидное стремление затаиться могли возбудить любопытство жителей Обуана и в результате раскрыть его действительное положение. Однако он решил пока что гнать от себя мучительные мысли и насладиться радостью от свидания с сыном. Мебель была вновь возвращена в относительно обжитую часть аббатства, и мрачные кельи опять покинуты.

Приезд сына, казалось, вдохнул новую жизнь в мадам Ла Мотт, и все ее горести временно утонули в радостном оживлении. Она часто смотрела на него молча, примечая и даже преувеличивая в своей материнской пристрастности все перемены к лучшему, какие время внесло в его облик и манеры. Луи Ла Мотту шел теперь двадцать третий год; он выглядел мужественно, как истинный солдат, держался просто и скорее изящно, чем горделиво, и, хотя черты его лица были неправильны, всякий, увидев его однажды, пожелал бы встречаться с ним и впредь.

Мадам Ла Мотт с нетерпением расспросила о своих парижских друзьях и узнала, что за считанные месяцы ее отсутствия несколько из них умерло, иные покинули Париж. Ла Мотт, в свою очередь, узнал о том, что в Париже его усердно разыскивали, и, хотя в этом сообщении для него не содержалось ничего неожиданного, был так глубоко поражен, что тотчас принял решение перебраться куда-нибудь в более отдаленные края. Луи осмелился возразить, что, по его суждению, оставаться в аббатстве столь же безопасно, как и в любом ином месте, и повторил, что, по словам Немура, королевские приставы так и не смогли проследить его путь из Парижа.

— Кроме того, — добавил Луи, — аббатство это находится под охраной суеверия, и никто из местных жителей не смеет приблизиться к нему.

— С вашего позволения, молодой хозяин, — вмешался Питер, все время остававшийся в комнате, — в первый-то вечер и мы незнамо как напугались, да и я сам уж думал было, что здесь подворье дьяволов, но под конец все ж понял, что совы это, ну и другие такие птицы.

— Твоего мнения никто не спрашивает, — сказал Ла Мотт, — учись помалкивать.

Питер сконфузился. Когда он вышел из комнаты, Ла Мотт с беспечным видом спросил сына, какие слухи ходят среди селян.

— О, сэр, — отозвался Луи, — я не припомню и половины. Но говорят, например, что много лет тому назад некий человек (впрочем, никто его не видел, так что уже по этому можно судить, какова цена подобным россказням) был тайно привезен в аббатство и где-то здесь заточен, и что имеются веские основания полагать, что человек этот умер не своей смертью.

Ла Мотт вздохнул.

— Еще говорят, — продолжал Луи, — что кое-кто видел призрак покойного среди руин аббатства; а чтобы история выглядела еще фантастичнее — ведь простонародье обожает всякие чудеса, — говорят, что есть здесь где-то такое место, откуда не вернулся ни один смельчак, решившийся посетить его. Так люди, у которых не хватает реальных впечатлений, придумывают себе воображаемые.

Ла Мотт сидел, погруженный в задумчивость.

— Но каковы основания, — сказал он, пробудившись наконец от своих раздумий, — из которых они выводят, будто человек, заточенный здесь, был убит?

— Они не выражаются столь определенно, — отвечал Луи.

— В самом деле, — сказал Ла Мотт, опомнясь, — они утверждают только, что он умер не своей смертью.

— Весьма тонкое различие, — заметила Аделина.

— Ну, я не слишком понял их доводы, — продолжал Луи, — люди, в самом деле, утверждают, что человек, которого привезли в аббатство, никогда уже не покидал его стен, по крайней мере, никто об этом не слышал, но, по мне, и самый приезд его сюда сомнителен; говорят также, что, покуда он оставался жив, все в аббатстве было как-то таинственно и на удивление секретно и что с той поры владелец аббатства никогда больше здесь не появлялся. Но кажется, впрочем, нет в этой истории ничего такого, что достойно остаться в памяти.

Ла Мотт вскинул голову, словно собираясь что-то ответить, но появление мадам Ла Мотт повернуло разговор в иное русло, и в тот день его больше не возобновляли.

Питер отправлен был за провизией, а Ла Мотт и Луи уединились, чтобы обсудить, как долго можно оставаться в аббатстве, не подвергая себя опасности. Невзирая на только что услышанные заверения сына, Ла Мотт не мог не думать о том, что промахи Питера и расспросы Луи могут привести к тому, что его убежище будет раскрыто. Некоторое время он напряженно обмозговывал это, как вдруг его осенило, что последнее обстоятельство может обернуться ему на пользу.

— Если вы, — обратился он к Луи, — вернетесь в Обуан на тот постоялый двор, откуда выехали, и, ничем не выдавая себя, расскажете хозяину, что в аббатстве никого не обнаружили, а потом добавите, что человек, которого вы разыскиваете, как вам стало известно, проживает в одном городке далеко отсюда, это пресечет возможные толки сейчас и не даст им веры в будущем. А если после того вы сможете, положась на свое присутствие духа и умение владеть лицом своим, описать ему встречу с кошмарным привидением, то все это, я полагаю, в сочетании с удаленностью аббатства и безлюдными лесными тропами, может дать мне право считать эти руины собственным моим замком.

Луи согласился на все предложения отца и на следующий же день исполнил поручение так успешно, что с тех пор спокойствие в аббатстве было, можно сказать, восстановлено полностью.

Так окончилась эта история — единственное событие, потревожившее покой наших беглецов с тех пор, как они обосновались в лесу. Аделина, избавившись от страха перед опасностями, грозившими только что Ла Мотту, и от тревоги за него, теперь более чем когда-либо испытывала душевную удовлетворенность.

К тому же, как ей показалось, мадам Ла Мотт вернула ей свое расположение, и душа ее с новой силой ощутила благодарность, наполнясь весельем, столь же оживленным, сколь и невинным. Мадам Ла Мотт была просто довольна присутствием сына, Аделина же приняла это за благорасположение к ней самой и всеми силами старалась быть достойной его.

Но радость Ла Мотта из-за неожиданного приезда сына быстро испарилась, и мрачное отчаяние вновь затуманило его лицо. Он опять зачастил в свое лесное убежище, все его поведение окрашено было некой тайной скорбью; мадам Ла Мотт снова встревожилась и решила обратиться к помощи сына, дабы проникнуть в причину неведомой беды.

Однако рассказать о своей ревности к Аделине мадам Ла Мотт не могла, хотя вновь ею терзалась; ревность научила ее с поразительной изобретательностью ложно истолковывать каждый взгляд и каждое слово Ла Мотта и зачастую принимать выражение искренней благодарности и уважения со стороны Аделины за более нежные чувства. С самого начала Аделина привыкла совершать долгие прогулки по лесу, и потому намерение мадам Ла Мотт следить за нею оказалось невыполнимо — теперь это было бы и слишком трудно, и опасно. Чтобы использовать для этой цели Питера, пришлось бы рассказать ему о своих подозрениях, а следовать за девушкой самой — значило скорее всего выдать себя, дав ей понять, что она терзаема ревностью. Ревность и деликатность сковывали ее, принуждая терпеть муки неопределенности в отношении того, что составляло главную часть ее подозрений.

Но Луи она все же поведала о таинственной перемене в характере Ла Мотта. Сын слушал ее с глубоким вниманием, и растерянность, смешанная с беспокойством, читавшаяся на его лице, свидетельствовала о том, сколь близко к сердцу принимает он эту историю. Он недоумевал не менее, чем она, и с готовностью согласился понаблюдать за Ла Моттом, уверенный, что его вмешательство послужит на благо как отцу, так и матери. В какой-то степени он разгадал подозрения матери, но, полагая, что она желает сохранить в тайне свои чувства, предоставил ей возможность считать, что она в этом преуспела.

Затем он спросил об Аделине и выслушал недлинную ее историю, в кратком изложении матери, с нескрываемым интересом. Он выразил столь глубокое сочувствие к ее ситуации и такое негодование по поводу противоестественного поведения ее отца, что мадам Ла Мотт, которая только что опасалась, что он догадается о ее ревности, испытывала теперь опасения иного рода. Она осознала вдруг, что красота Аделины уже захватила воображение сына, и испугалась, как бы ее очарование не покорило и его сердце. Даже если бы мадам Ла Мотт по-прежнему испытывала к Аделине нежность, к их взаимной симпатии она отнеслась бы с неудовольствием, видя в том препятствие для карьеры и благосостояния, ожидающих, как она уповала, ее сына. На этом зиждились все ее надежды на будущее процветание, и она рассматривала брачный союз, в какой он мог бы вступить, как единственное средство для их семьи выбраться из нынешних затруднений. Поэтому она лишь бегло коснулась достоинств Аделины, холодно согласилась с Луи, сострадавшим ее несчастьям, вместе с ним осудила поведение ее отца, но не без примеси полускрытых намеков на поведение самой Аделины. Средства, употребленные ею, чтобы погасить увлечение сына, возымели обратное действие. Равнодушие, какое выказала она к Аделине, лишь углубило его сострадание к ее несчастному положению, а мягкость, с которой она тщилась судить своего отца, только усилила его благородное возмущение этим человеком.

Едва расставшись с матерью, Луи увидел отца; Ла Мотт только что пересек лужайку и, свернув налево, вступил под густую сень леса. Луи счел это удачной возможностью приступить к выполнению своего плана и, выйдя из аббатства, медленно последовал за отцом, держась на должном расстоянии. Ла Мотт шел все прямо и, казалось, был так глубоко погружен в свои думы, что не смотрел ни направо, ни налево и почти не отрывал глаз от земли. Луи следовал за ним примерно с полмили, как вдруг увидел, что отец свернул на тропинку, уходившую резко в сторону. Он ускорил шаги, чтобы не потерять отца из вида, но, дойдя до тропы, обнаружил, что деревья здесь сплелись слишком густо и уже скрыли от него Ла Мотта.

Тем не менее он продолжил свой путь. Тропа вела его в глубь самой мрачной чащобы, какую доводилось ему до сих пор видеть, пока не оборвалась у сумрачной прогалины между высокими деревьями, затенявшими ее своими густо переплетенными ветками, которые не пропускали солнечных лучей, создавая здесь своеобразный торжественный полумрак. Луи осматривался, ища глазами Ла Мотта, но его нигде не было видно. Так он стоял, озираясь и раздумывая, что ему делать дальше, как вдруг увидел на некотором отдалении странные контуры, разглядеть которые мешала укрывавшая их густая тень.

Приблизившись, он обнаружил развалины маленького сооружения, которое, судя по остаткам его, было некогда склепом. «Здесь, — сказал он себе, глядя на развалины, — покоится, вероятно, прах какого-нибудь давным-давно усопшего монаха из аббатства, быть может, его основателя, который, проведя жизнь в воздержании и молитвах, искал на небесах награды за свое долготерпение. Мир праху его! Но ужели он думал, что жизнь, исполненная лишь пассивных добродетелей, заслуживает вечной награды? Заблудший человек! Разум, если бы ты ему доверился, подсказал бы тебе, что активные добродетели, следование золотому правилу — „поступай так, как желал бы, чтобы поступали с тобой“ — одно лишь это может заслужить милость Всевышнего, чья слава есть благоволение».

Он стоял, вперив взор в гробницу, и вдруг увидел возникшую под аркою склепа фигуру. На мгновенье она застыла, словно бы при виде его, и тотчас исчезла. Луи, хотя и не привык поддаваться страху, испытал в этот миг неприятное чувство, но тут же сообразил, что это мог быть как раз Ла Мотт. Он приблизился к развалинам и окликнул его. Ответа не прозвучало, и он позвал его снова, однако все было тихо, как в могиле. Тогда Луи подошел к самой арке и постарался обследовать место, где фигура исчезла, однако из-за густого сумрака его попытка оказалась бесплодной. Тем не менее он заметил немного правее вход в гробницу и сделал несколько шагов вниз по наклонному темному коридору, но тут ему пришло в голову, что это место вполне может оказаться пристанищем разбойников, и, подумав о возможно грозившей ему опасности, он поспешил отступить.

Луи возвращался в аббатство той же дорогой, по которой шел, и, заметив, что никто не следует за ним, и вновь почувствовав себя в безопасности, вернулся к прежней своей догадке, что человек, которого он видел, был не кто иной, как Ла Мотт. Он раздумывал об этой странной возможности, пытался отыскать резоны для столь таинственного поведения, но все было тщетно. Несмотря на это он все больше веры давал своей догадке и вернулся в аббатство в полной, насколько позволяли обстоятельства, уверенности, что человек, показавшийся под аркой гробницы, был его отец. Войдя в залу, служившую в настоящее время гостиной, он был весьма поражен, увидев отца, который сидел там с мадам Ла Мотт и Аделиной, спокойно беседуя с таким видом, как будто возвратился уже довольно давно.

Луи воспользовался первым же случаем, чтобы рассказать матери о своем приключении и спросить, намного ли раньше него вернулся Ла Мотт; когда же узнал, что случилось это за полчаса до его прихода, удивился еще больше и не знал, что и думать.

Тем временем сознание растущей привязанности Луи к Аделине вкупе с разъедающими душу подозрениями разрушали в сердце мадам Ла Мотт ту любовь, какую некогда возбудили в ней сострадание и уважение к девушке. Ее холодность была теперь слишком очевидна, чтобы остаться незамеченной той, на кого была направлена, а замеченная, причинила последней поистине невыносимую боль. Со всем пылом и искренностью юности Аделина искала объяснения этой перемене, искала случая оправдаться, объяснить, что ничем не желала вызвать ее. Однако мадам Ла Мотт искусно избегала этого, а между тем бросала намеки, от которых Аделина испытывала все большую растерянность и которые делали ее нынешнюю несчастную долю еще несноснее.

«Я потеряла привязанность, — говорила она себе, — которая принадлежала мне в полной мере. Это было моим единственным утешением… И все же я ее потеряла… даже не зная, в чем моя вина. Но, благодарение Богу, я ничем не заслужила это охлаждение, и, хотя она покинула меня, я буду любить ее всегда».

Расстроенная, она теперь часто покидала гостиную и, удалившись в свою комнату, предавалась отчаянию, какого не ведала никогда прежде.

Однажды утром, так и не сумев заснуть, она поднялась очень рано. Слабый свет зачинавшегося дня трепетно пробивался сквозь облака и, разливаясь по горизонту, возвещал восход солнца. Очертания холмов, деревьев медленно открывались глазу, омытые ночной росой, поблескивая в рассветных лучах, пока не явилось наконец солнце и не засияло повсюду во всю силу. Красота этого утреннего часа манила Адалину на волю, и она направилась в лес, чтобы насладиться утренней свежестью. Только что проснувшиеся птицы приветствовали ее щебетом, когда она проходила, и свежий ветерок дышал ароматом цветов, чьи краски сияли особенно ярко сквозь капли росы, повисшие на их лепестках.

Она шла, не замечая расстояния, и, следуя изгибам реки, вышла на росистую поляну, окруженную деревьями, склонявшимися к самой воде, образуя картину столь романтическую, что Аделине захотелось присесть под деревом, чтобы полюбоваться ее, красотой. Дивная природа мало-помалу смягчила ее горе и навеяла ту мягкую и сладостную меланхолию, которая столь мила чувствительной душе. Некоторое время она сидела в задумчивости, а цветы, что росли на берегах подле нее, казалось, с улыбкой встречали новую жизнь, приведя ей на ум сравнение с ее собственной. Она рассеянно размышляла, вздыхала, а потом голосом, чье чарующее звучание порождалось нежностью ее сердца, запела:

Сонет [40]

О скромный цвет! Твой венчик шелковистый Благоуханьем наполняет луг, Едва заря заглянет в дол росистый И ветерок овеет все вокруг. Когда ж небес померкнет око И спать уляжется зефир, И мрак, подкравшийся с востока, Опустится на дольний мир, Ты грациозно поникаешь, Ночной прохладою объят, И в тесной келье замыкаешь Свой легкий, свежий аромат. Но не грусти, цветок мой нежный! Ведь солнцу вновь подставишь ты Свой колокольчик белоснежный И бархатистые листы. Дитя Весны! Как ты, во мраке ночи Склоняюсь я под бременем скорбей. Приди же, Радость, осуши мне очи, Лучом зари печаль мою развей!*

Далекое эхо продлевало мелодию, и Аделина сидела, внимая мягкому отголоску, пока, пропев последний катрен своего «Сонета», не услыхала вдруг в ответ незнакомый голос, почти столь же нежный и не столь отдаленный, как эхо. Удивленная, она оглянулась вокруг и увидела молодого человека в охотничьем костюме; он стоял, прислонившись к дереву, и смотрел на нее с тем глубоким вниманием, какое свидетельствует о подлинной увлеченности.

Тысяча опасений промелькнула в мозгу Аделины, только сейчас она вспомнила, как далеко отошла от аббатства. Она поднялась, торопясь уйти, и увидела, что незнакомец с почтительным видом приближается к ней; однако, заметив, что она испугалась и пятится от него, он остановился. Она поспешила в аббатство, и, хотя у нее было немало причин знать, преследует ли он ее, деликатность не позволила ей оглянуться. Придя в аббатство и обнаружив, что семья еще не собралась к завтраку, она прошла в свою комнату и принялась гадать, кем может быть незнакомец. Полагая, что вопрос этот интересует ее лишь постольку, поскольку касается безопасности Ла Мотта, она, не испытывая неловкости, погрузилась в мысли о том, какое достоинство отличало внешний облик и поведение юноши, увиденного в лесу. Как следует обдумав происшедшее, она сочла невозможным заподозрить человека его склада в злоумышлениях против ближнего и, хотя у нее не было ни единого факта, который помог бы догадаться, кто он и что делал в безлюдной чаще, инстинктивно отвергла все подозрения, оскорбительные для него. Подумав еще, она решила не рассказывать Ла Мотту об этом маленьком инциденте; она прекрасно знала: даже если опасность существует лишь в его воображении, тревога Ла Мотта будет подлинной и вновь подвергнет его всем страданиям и мучительной неуверенности, от которых он только что избавился. Она решила, однако, временно отказаться от лесных прогулок.

Спустившись к завтраку, Аделина заметила, что мадам Ла Мотт держится более замкнуто, чем обычно. Ла Мотт вошел в комнату почти следом, отпустил несколько шутливых замечаний о погоде и, сделав, таким образом, усилие, чтобы казаться бодрым, погрузился в свое обычное уныние. Аделина между тем с тревогой наблюдала за выражением лица мадам Ла Мотт — даже малейший проблеск доброжелательности был для нее подобен лучу солнца. Однако мадам Ла Мотт почти не давала ей повода утешиться. Она скупо бросала слова, делала странные намеки, понять которые было невозможно. Появление Луи пришлось очень кстати, принеся Аделине некоторое облегчение, — она боялась уже произнести хоть слово, чтобы дрожащий голос не выдал ее напряжения.

— Это прелестное утро рано выманило вас из комнаты, — сказал Луи, обращаясь к Аделине.

— И у вас, разумеется, был приятный спутник, — сказала мадам Ла Мотт. — Прогулка в одиночестве редко доставляет удовольствие.

— Я была одна, мадам, — ответила Аделина.

— В самом деле! Ну, значит, мысли ваши были самые приятные.

— Увы, — отозвалась Аделина, и, несмотря на все ее усилия сдержаться, на глаза ее навернулись слезы, — нынче для этого осталось слишком мало поводов.

— Это поистине удивительно, — продолжала мадам Ла Мотт.

— Но что же удивительного, мадам, если те, кто теряет последнего друга, чувствуют себя несчастными?

Совесть заставила мадам Ла Мотт признать справедливость упрека, и она вспыхнула.

— Ну что вы, — сказала она после короткой паузы, — к вам это не относится, Аделина. — И пристально посмотрела на Ла Мотта.

Аделина, которую невинность оберегала от подозрительности, не обратила на это внимания и, улыбнувшись сквозь слезы, сказала, что рада слышать это от нее. Во время этого разговора Ла Мотт сидел, погруженный в свои мысли, а Луи, не догадываясь, о чем идет речь, смотрел то на мать, то на Аделину, ожидая каких-либо объяснений. На последнюю он поглядывал с самым нежным участием, которое открыло мадам Ла Мотт его истинные чувства, и она не замедлила ответить на последние слова Аделины со всей серьезностью:

— Друг лишь тогда достоин уважения, когда его поведение того заслуживает. Дружба с тем, кто утерял свое достоинство, — не честь, а бесчестье для обеих сторон.

Самый тон и подчеркнутая выразительность, с какой произнесла она эти слова, еще больше встревожили Аделину; она робко выразила надежду, что ничем не заслужила подобного попрека. Мадам Ла Мотт промолчала, но Аделина была так потрясена сказанным ею ранее, что из глаз ее брызнули слезы, и она закрыла лицо носовым платком.

Луи вскочил, не скрывая волнения; Ла Мотт, пробужденный от своей задумчивости, спросил, что произошло, однако забыл, по-видимому, о чем спрашивал, еще до того, как ему успели ответить.

— Аделина сама может дать вам на этот счет объяснения, — сказала мадам Ла Мотт.

— Я этого не заслужила, — сказала Аделина, вставая, — но коль скоро мое присутствие неприятно, я уйду.

Она направилась к двери, но тут Луи, взволнованно меривший шагами комнату, взял ее за руку и со словами: «Это какое-то заблуждение» — хотел проводить Аделину к ее стулу. Однако Аделина была слишком взволнованна, чтобы и далее сдерживать свои чувства; поэтому, отняв руку, она сказала:

— Позвольте мне удалиться. Если здесь какое-то заблуждение, я не в силах прояснить его.

И с этими словами она покинула комнату.

Луи проводил ее глазами до двери, затем обернулся к матери.

— Право, сударыня, — сказал он, — вас следует упрекнуть. Клянусь жизнью, она заслуживает вашей самой горячей симпатии.

— Вы необычайно красноречивы, когда говорите о ней, сэр, — сказала мадам Ла Мотт, — позволите ли спросить, что вас так к ней расположило?

— Присущее ей очарование, — отвечал Луи, — которое невозможно наблюдать не восхищаясь.

— Но что, если вы слишком уж полагаетесь на ваши наблюдения? Вполне может статься, что это очарование обманчиво.

— Простите, сударыня, но я без всякой предвзятости утверждаю, что оно меня не обманывает.

— Не сомневаюсь, что у вас имеются достаточные резоны для такого утверждения, и догадываюсь, видя ваше восхищение этой святой невинностью, что она преуспела в своем замысле похитить ваше сердце.

— Вовсе того не желая, она завоевала мое восхищение, чего не случилось бы, будь она способна вести себя так, как вы сказали.

Мадам Ла Мотт собиралась ему ответить, но тут вмешался ее супруг; вновь очнувшись от своих дум, он осведомился, о чем идет спор.

— Прекратите, вы ведете себя смешно, — проговорил он недовольным тоном. — Полагаю, Аделина упустила сделать что-то по дому, и столь возмутительный промах, разумеется, заслуживает сурового назидания, но будьте любезны не тревожить меня вашими мелкими дрязгами… И если вам, сударыня, непременно нужно тиранствовать, делайте это без свидетелей.

С этими словами он сердито вышел из комнаты, а так как Луи тотчас последовал за ним, мадам Ла Мотт осталась наедине со своими отнюдь не приятными мыслями. Ее дурное настроение проистекало все из того же источника. Ей стало известно об утренней прогулке Аделины. А так как Ла Мотт спозаранку ушел в лес, воображение, подогреваемое ревностью, подсказало ей, что они назначили друг другу свидание. Это подтверждалось, на ее взгляд, тем, что к завтраку Ла Мотт вошел сразу же вслед за Аделиной; при мысли об этом, охваченная жгучей ревностью, она уже не могла сдержать своих чувств, ее не остановило ни присутствие сына, ни столь почитаемые ею обычно правила хорошего тона. Поведение Аделины в последней сцене она сочла изощренной игрой, а безразличие Ла Мотта — притворством.

Как справедливо сказано:

Ревнивца убеждает всякий вздор, Как доводы Священного писанья [41] .

Вот так же изобретательна была и она, «пытаясь отыскать причину, идя по ложному пути».

Аделина ушла к себе, чтобы выплакаться. Когда первое волнение улеглось, она окинула внутренним взором свое поведение и, не найдя в нем ничего, за что могла бы упрекнуть себя, немного успокоилась, утешенная чистотой своих побуждений. Подвергшись обвинениям, невинность иногда способна в первый момент смириться с наказанием, положенным лишь виновному, однако раздумье рассеивает наваждение страха и приносит страждущему сердцу утешение добродетели.

Луи, увидев, что Ла Мотт, выйдя из аббатства, направился в лес, поспешил догнать его, вознамерившись заговорить с отцом о причине его тоски.

— Прекрасное утро, сэр, — сказал Луи. — Если позволите, я прогулялся бы с вами.

Ла Мотт, хотя и недовольный, не возразил; некоторое время они шли в глубь леса, потом Ла Мотт свернул вдруг на тропу, ведшую в прямо противоположном направлении, чем та, по которой удалился накануне.

Луи заметил ему, что дорожка, по которой они шли до того, была более тенистой и оттого более приятной. Ла Мотт как будто не услышал его, и Луи продолжал:

— Она ведет к необычному месту, я обнаружил его вчера.

Ла Мотт вскинул голову. Луи стал описывать гробницу и свое неожиданное приключение. Пока он рассказывал, Ла Мотт не спускал с него глаз, то и дело меняясь в лице. Когда Луи закончил, он сказал:

— Вы очень рисковали, обследуя то место и особенно спустившись вниз. Я посоветовал бы вам быть осторожнее, разгуливая в глухом лесу. Я сам не решаюсь заходить далее определенных границ и потому не знаю, какие люди могут там скрываться. Ваше сообщение меня встревожило, — продолжал он, — ведь если поблизости расположились разбойники, они могут ограбить меня. Впрочем, мне почти нечего терять, кроме собственной жизни.

— И жизни ваших близких, — добавил Луи.

— Разумеется, — сказал Ла Мотт.

— Неплохо было бы узнать что-то определенное о том человеке, — опять заговорил Луи. — Я все думаю, как бы тут поступить.

— Бесполезно размышлять об этом, — сказал Ла Мотт, — расспросы лишь навлекут на нас беду. Быть может, вы заплатите жизнью, потакая своему любопытству. Наш единственный шанс жить здесь в безопасности — постараться, чтобы про нас не узнали. Вернемся в аббатство.

Луи не знал, что и думать, но больше к этой теме не возвращался. Вскоре Ла Мотт опять впал в задумчивость, и его сын воспользовался случаем посетовать на угнетенное его состояние, которое он замечает последнее время.

— Сетуйте лучше на его причину, — сказал Ла Мотт со вздохом.

— Так я и делаю самым искренним образом, в чем бы она ни заключалась. Могу ли я спросить вас, сэр, какова эта причина?

— Так, значит, несчастья мои так мало вам известны, — отозвался Ла Мотт, — что есть необходимость о том спрашивать? Разве я не отторгнут от дома, от друзей, разве не изгнан почти за пределы страны? И при этом меня еще можно спрашивать, отчего я несчастлив?

Луи чувствовал справедливость этого упрека и некоторое время молчал.

— То, что вы несчастливы, сэр, удивления не вызывает, — продолжил он, — было бы странно, будь это не так.

— Тогда что же вас удивляет?

— То, как вы были веселы, когда я здесь появился.

— Только что вы сетовали, что я несчастен, — сказал Ла Мотт, — а теперь, кажется, не очень довольны, что однажды я был весел. Что это значит?

— Вы совсем неправильно меня поняли, — отвечал ему сын, — ничто бы так меня не обрадовало, как возможность увидеть вас опять веселым; тогда имелись все те же причины для горя, и все-таки вы были веселы.

— То, что тогда я был весел, — сказал Ла Мотт, — вы можете без всякой лести отнести на свой счет; ваше присутствие оживило меня, и притом я освободился от груза опасений.

— Но почему в таком случае, коль скоро эта причина остается в силе, вы все-таки невеселы?

— А почему бы вам не вспомнить о том, что перед вами отец ваш, с которым вы разговариваете подобным образом?

— Я это помню, сэр, и одна лишь тревога за моего отца побуждает меня говорить так с вами. С невыразимым беспокойством я чувствую, что есть какая-то тайная причина вашей тоски. Откройте же ее, сэр, тем, кто желает разделить с вами ваши несчастья, и позвольте им смягчить своим участием их жестокость.

Луи поднял глаза и увидел, что лицо его отца бледно как смерть. Когда он заговорил, его губы дрожали.

— Ваша проницательность, как ни полагаетесь вы на нее, в настоящий момент подвела ваС. У меня нет причин для огорчения, кроме тех, которые вам уже известны, и я желаю, чтобы подобный разговор более не возобновлялся.

— Если таково ваше желание, я подчиняюсь, — сказал Луи, — но простите мне, сэр, если…

— Яне намерен прощать вас, сэр, — прервал сына Ла Мотт, — и на том закончим нашу беседу.

С этими словами он ускорил шаги, и Луи, не осмелясь догнать его, продолжал идти не спеша, пока не вышел к аббатству.

Аделина провела большую часть этого дня одна в своей комнате, где, еще раз выверив свое поведение, постаралась укрепить сердце против не заслуженного ею неудовольствия мадам Ла Мотт. Эта задача оказалась труднее, чем обвинять себя самое. Она любила мадам Ла Мотт и до сих пор полагалась на ее дружбу, которую, невзирая на обращение с нею, все еще высоко ценила. Правда, она ничем не заслужила ее потерю, но мадам Ла Мотт так явно не желала объясниться, что было мало вероятности возвратить эту дружбу, как ни ложна могла оказаться причина ее недоброжелательства. Наконец она убедила себя или, скорее, заставила проявить терпимость и самообладание; ибо отказаться от чего-то истинно хорошего с чувством удовлетворения возможно не столько с помощью рассудка, сколько благодаря душевному усилию.

Много часов она посвятила работе, которую предназначала мадам Ла Мотт, и делала это без какого-либо намерения тем расположить ее к себе, а потому, что ощущала: в том, чтобы именно так ответить на неприязнь, было нечто, отвечающее ее характеру, ее чувствам, ее гордости. Самолюбие может являться тем центром, вокруг которого вращаются человеческие чувства, ибо, какой бы мотив ни вел к самовознаграждению, его можно объяснить любовью к себе; и все же некоторые чувства столь утонченны по своему характеру, что, независимо от происхождения, почти заслуживают названия добродетели. Таковы были и чувства Аделины.

За работой и чтением Аделина провела большую часть дня. Книги, в самом деле, были для нее главным источником знания и развлечением. Этих книг, принадлежавших Ла Мотту, было немного, но они были хорошо подобраны, и Аделина с удовольствием их перечитывала. Когда душа ее пребывала в смятении из-за поведения мадам Ла Мотт или из-за воспоминаний о пережитых несчастьях, книга была тем опиумом, который убаюкивал ее и доставлял отдохновение. Ла Мотт прихватил с собой и несколько книг лучших английских поэтов — этот язык Аделина выучила в монастыре и, таким образом, способна была ощутить красоту стихотворений, которые нередко приводили ее в восторг.

К концу дня она покинула свою комнату, чтобы насладиться тихим вечерним часом, однако прогуливалась лишь по дорожке поблизости от аббатства, с западной его стороны. Сперва она немного почитала, но скоро ей не захотелось отвлекаться от окружавшей ее красоты; она закрыла книгу и отдалась сладостной легкой меланхолии, которую навевал этот чаС. Воздух был тих; солнце, опускаясь за дальние холмы, освещало ландшафт пурпурным заревом, посылая более мягкие отсветы на лесные поляны. В воздухе веяло росной свежестью. Когда солнце скрылось, бесшумно надвинулись сумерки, и вся картина обрела торжественную величавость. Аделина задумчиво наблюдала и, припомнив, повторила следующие стансы:

Уходит Вечер легкою стопой, И вот уж Ночь грядет в свои владенья, А с ней светил небесных грозный строй И чередой — всевластные виденья: И те, что спящим навевают сны, И те, что души полнят сладким страхом, И те, что средь могильной тишины Вздымаются, скорбя, над хладным прахом. О Ночь! Царица одиноких дум! Темны твои пути, невнятны речи, Но славлю я ветров угрюмый шум И всякий день с тобою жажду встречи. Когда над морем, оседлавши шквал, Ты мчишь, одета облачным покровом, Люблю следить я, как за валом вал О брег скалистый бьется с гулким ревом. Меня раскаты грома не страшат, Отрадны сердцу все твои забавы: Огнистый блеск зарниц, и звездопад, И северных сияний свет кровавый. Но мне всего милей тот легкий луч, Что сквозь туман трепещущий струится, Когда скользит среди кудрявых туч Твоя серебряная колесница — И темный холм, и роща, и река, Подернуты волшебной пеленою, Вдруг представляются издалека Таинственной, неведомой страною. О, сколь же сладостно в такую Ночь Бродить лесной тропой иль горной кручей, Внимая ветру, что относит прочь Ветвей склоненных разговор певучий! Какой печалью нежной дышит мгла, Какие слезы омывают очи, Когда свои незримые крыла Над нами простирают духи ночи! О Царство Грез, во тьме и тишине Взлелеянных в полуночную пору! Всех трезвых Истин ты дороже мне, Что в ярком свете Дня открыты взору*.

Когда она возвращалась в аббатство, к ней присоединился Луи, они обменялись несколькими фразами, потом Луи сказал:

— Я был крайне огорчен той сценой, свидетелем которой оказался утром, и жаждал найти случай сказать вам об этом. Поведение моей матери слишком загадочно, чтобы в нем разобраться, но нетрудно угадать, что здесь какая-то ошибка. И я молю вас только об одном: если я могу вам в чем бы то ни было быть полезен, располагайте мною.

Аделина от души поблагодарила его за дружеское предложение, которое оценила больше, чем могла выразить словами.

— Мне ничего не известно, — сказала она, — о каком-либо моем промахе, который заслуживал бы недовольства мадам Ла Мотт, и потому я решительно не в силах истолковать ее поведение. Я несколько раз просила ее объясниться, но она столь же старательно этого избегала. Поэтому я сочла за лучшее больше не затрагивать этот предмет. Однако позвольте мне заверить вас, сэр, что я высоко ценю вашу доброжелательность.

Луи вздохнул и промолчал. Наконец он заметил:

— Я хотел бы, чтобы вы разрешили мне поговорить об этом с моей матерью. Я убежден, что сумею разъяснить ей ее ошибку.

— Ни в коем случае, — ответила Аделина. — Неудовольствие мадам Ла Мотт причиняет мне невыразимое огорчение, но попытка принудить ее объясниться лишь усилит ее неудовольствие, а не устранит его. Умоляю вас не делать этого.

— Я подчиняюсь вашему решению, — сказал Луи, — но на сей раз с неохотой. Я чувствовал бы себя гораздо счастливее, если бы мог услужить вам.

Он произнес это так нежно, что Аделина впервые угадала, какие чувства таятся в его сердце. Душа, более, чем ее, склонная к суетности, давно уже подсказала бы ей, что внимание к ней Луи диктуется чем-то большим, нежели галантность хорошо воспитанного человека. Она не подала виду, что обратила внимание на его последние слова, но замолчала и невольно ускорила шаг. Луи больше ничего не сказал, по-видимому, уйдя в свои мысли; они так и не нарушили молчания до самого аббатства.

 

Глава VI

Минуло около месяца без сколько-нибудь заметных происшествий. Ла Мотт пребывал почти в таком же унынии, как и прежде, и отношение мадам Ла Мотт к Аделине, хотя и стало немного мягче, все же было далеко не сердечным. Луи с помощью бесчисленных мелких знаков внимания изъяснял свою всевозраставшую любовь к Аделине, но она по-прежнему принимала их как простую любезность.

Но однажды в грозовую ночь, когда они уже собирались разойтись на покой, их встревожил топот лошадиных копыт у самого аббатства. Потом они услышали голоса, а вскоре за тем громкий стук в парадные двери залы окончательно привел их в смятение. Ла Мотт нимало не сомневался, что слуги закона наконец открыли его убежище, и страх почти лишил его рассудка. Однако он распорядился загасить все огни и соблюдать полную тишину, не желая пренебречь даже малейшей надеждой на спасение. Еще был шанс, полагал он, что новоприбывшие сочтут аббатство необитаемым и поверят, что сбились с пути. Но едва его распоряжения были исполнены, как в двери снова застучали еще неистовей. Ла Мотт подошел к маленькому зарешеченному оконцу в портале, чтобы определить, сколько там неизвестных и каковы они на вид.

Ночная тьма расстроила его план. Он различил лишь группу всадников; однако, прислушавшись, разобрал часть их переговоров. Кто-то утверждал, что они сбились с пути, но тут человек, бывший, судя по его уверенному тону, их вожаком, заявил твердо, что свет шел отсюда и он убежден, что в здании кто-то есть. С этими словами он вновь громко застучал в двери, но ответило ему только гулкое эхо. Сердце Ла Мотта ушло в пятки, он был не в состоянии пошевельнуться.

Немного подождав, всадники как будто стали совещаться, но говорили так тихо, что Ла Мотт не мог разобрать, о чем шла речь. Они отъехали от главных дверей и словно бы ускакали, но тут же Ла Мотту показалось, что он слышит, как они пробираются между деревьями по другую сторону аббатства; вскоре он понял, что уезжать они и не собирались. Несколько минут Ла Мотт оставался в мучительной неизвестности. Он отошел от решетки, возле которой его сменил Луи, и отправился понаблюдать за той частью строения, где приезжие, как он полагал, затаились. Тем временем буря разыгралась в полную силу, и гулкие порывы ветра, завывавшего среди деревьев, не давали Ла Мотту возможности различить какие-либо иные звуки. На мгновение ветер стих, и тогда ему показалось, что он слышит голоса; впрочем долго гадать ему не пришлось, так как возобновившиеся удары в двери опять заставили его трепетать; не обращая внимания на ужас мадам Ла Мотт и Аделины, он выбежал из залы, чтобы воспользоваться люком — последним своим шансом на спасение.

Ожесточение пришельцев, кажется, нарастало с каждым ударом грома; старые и трухлявые двери сорвались с петель, и незваные гости вступили в залу. Отчаянный вопль мадам Ла Мотт, стоявшей в дверях смежной комнаты, подтвердил догадку главного из прибывших, и он пошел вперед так быстро, как только позволяла темнота.

Аделина потеряла сознание, мадам Ла Мотт громко взывала о помощи; в залу влетел с фонарем Питер и обнаружил, что в ней полно людей, а его молодая хозяйка без чувств лежит на полу. Тут к мадам Ла Мотт подошел незнакомец и, попросив извинить его за грубое вторжение, хотел было объясниться, но, увидев Аделину, поспешил к ней, чтобы поднять девушку; однако Луи, только что вошедший, схватил ее на руки и посоветовал незнакомцу не вмешиваться не в свое дело.

Человек, с которым он заговорил так резко, носил звезду одного из первых орденов Франции и держался с достоинством, свидетельствовавшим о его принадлежности к высшему слою общества. На вид ему было лет сорок, но, возможно, одухотворенность лица и пылкий взгляд мешали верно определить его возраст. Его смягчившиеся черты и располагающие манеры, когда он, словно забыв о себе, был обеспокоен лишь состоянием Аделины, несколько рассеяли тревогу мадам Ла Мотт и смирили внезапный гнев Луи. Незнакомец смотрел на все еще бесчувственную Аделину с пылким восхищением, казалось, целиком им захваченный. На девушку, и в самом деле, нельзя было взирать равнодушно.

Красота ее, которой обморок придал томную нежность, была не столь цветущей сейчас, сколь трогательной. Слегка распущенная шнуровка, чтобы свободней было дышать, открывала сияющие прелести, затененнные, но не сокрытые ее золотисто-каштановыми локонами, пышной волной разметавшимися на груди.

В этот миг в залу вошел еще один незнакомец, молодой дворянин, который, что-то быстро сказав старшему, присоединился к группе, окружившей Аделину. Он принадлежал к тому типу мужчин, в ком изящество счастливо сочетается с силой, чьи черты оживленны, но не высокомерны, благородны, но при том исполнены необычайной нежности. Сейчас, когда он с участием смотрел на Аделину, его лицо было особенно привлекательно; в эту минуту она пришла в себя и первым, кого она увидела, был он, склонившийся над нею в безмолвной тревоге.

Аделина вспыхнула от неожиданности, ибо сразу признала в нем того незнакомца, которого встретила в лесу. Но тут же лицо ее покрылось бледностью, она испугалась, увидев, что в комнате полно людей. Луи, поддерживая, отвел ее в соседнюю комнату; оба незнакомых дворянина последовали за ними, вновь рассыпаясь в извинениях за причиненную тревогу. Старший, повернувшись к мадам Ла Мотт, сказал:

— Полагаю, мадам, вам неизвестно, что я — владелец этого аббатства. Она ошеломленно смотрела на него.

— Не тревожьтесь, мадам, вы в безопасности, чувствуйте себя как дома. Я давно забросил эти руины и счастлив, если вы нашли здесь приют.

Мадам Ла Мотт поблагодарила за гостеприимство, а Луи подчеркнул, что высоко ценит любезность маркиза де Монталя — ибо таково было имя благородного дворянина.

— Моя главная резиденция, — продолжал маркиз, — находится далеко от этих мест, однако здесь, у самого леса, у меня есть шато, туда я и возвращался, однако сильно запоздал и в ночной тьме сбился с дороги. Свет, мелькавший между деревьев, привлек меня сюда, но из-за кромешной темноты я не думал, что он идет из аббатства, пока не оказался возле дверей его.

Благородные манеры незнакомцев, пышность их костюмов, а главное — эта речь развеяли у мадам Ла Мотт последние крупицы опасений, и она уже распорядилась подать для приезжих ужин, как вдруг Ла Мотт, слышавший все и убедившийся, что ему ничего не грозит, вошел в комнату.

Он направился к маркизу с любезным видом, однако не успел заговорить, как слова приветствия замерли на его губах, он задрожал всем телом, и по лицу его разлилась смертельная бледность. Маркиз был потрясен не меньше его и в первый момент от неожиданности даже схватился за шпагу, но, опомнясь, отдернул руку и постарался овладеть своим лицом. Воцарилось мучительное молчание. Ла Мотт сделал движение к двери, однако ноги отказались ему повиноваться, и он упал в кресло, безмолвный и обессиленный. Ужас, написанный на лице его, как и все поведение, несказанно удивили мадам Ла Мотт, и она вопросительно посмотрела на маркиза, который не счел нужным ответить на ее взгляд. Весь его облик не только не объяснял, но еще подчеркивал какую-то тайну и выражал такое смятение чувств, разобраться в котором она не могла. Она попыталась как-то успокоить мужа, но он отклонил ее усилия и, отвернувшись, закрыл лицо руками.

Маркиз, овладев собою, направился к двери в залу, где собрались его люди, но тут Ла Мотт, вскочив на ноги, обратился к нему с безумным видом и попросил задержаться. Маркиз оглянулся на него и приостановился, все еще колеблясь, не уйти ли. К мольбам Ла Мотта присоединилась и Аделина, которая уже пришла в себя; это заставило маркиза решиться, и он сел.

— Я прошу вас, милорд, — сказал Ла Мотт, — дать мне возможность переговорить с вами наедине.

— Смелая просьба, и согласиться на нее, пожалуй, небезопасно, — сказал маркиз, — к тому же это больше, чем мне угодно допустить. Вы не можете сказать ничего, что не было бы известно вашей семье… говорите же и будьте кратки.

С каждой фразой маркиза Ла Мотт менялся в лице.

— Это невозможно, милорд, — сказал он, — мои губы умолкнут навеки, прежде чем произнесут в присутствии кого-либо другого слова, предназначенные только вам. Я прошу… умоляю дать мне аудиенцию… всего несколько минут.

Он проговорил эти слова со слезами на глазах, и маркиз, смягченный таким отчаянием, согласился на его просьбу, хотя с явным раздражением и неохотой.

Ла Мотт взял фонарь и повел маркиза в маленькую комнату, находившуюся в отдаленной части здания; там они оставались около часа. Мадам Ла Мотт, встревоженная столь долгим их отсутствием, отправилась на поиски. Когда она подошла близко, любопытство, которое в подобных обстоятельствах, пожалуй, нельзя назвать предосудительным, побудило ее подслушать их. В эту минуту Ла Мотт вскричал:

— …только безумие отчаяния!..

За этим последовало несколько слов, произнесенных так тихо, что она не могла разобрать их.

— Я страдал больше, чем могу выразить, — продолжал Ла Мотт, — один и тот же образ преследует меня в ночных кошмарах и дневных блужданиях. Кроме смерти, нет кары, которой я не согласился бы претерпеть, лишь бы вернуть то душевное состояние, в каком я приехал в этот леС. Еще раз вверяю себя вашему состраданию.

Яростный порыв ветра, просвистевший по коридору, где стояла мадам Ла Мотт, заглушил голоса мужа и отвечавшего ему маркиза; но тут же она услышала:

— Завтра, милорд, если вы вернетесь сюда, я провожу вас на место.

— Навряд ли это необходимо, а возможно, и опасно, — сказал маркиз.

— Вам, милорд, я могу извинить эти сомнения, — вновь заговорил Ла Мотт, — но клянусь, я готов на все, что бы вы ни предложили. Да, — продолжал он, — каковы бы ни были последствия, я покорюсь вашему решению.

Разбушевавшаяся стихия заглушила их голоса, и мадам Ла Мотт тщетно старалась расслышать слова, в которых заключалась, быть может, разгадка таинственного поведения ее мужа. Между тем мужчины направились к двери, и она поспешила вернуться туда, где оставила Аделину с Луи и молодым шевалье.

Вскоре за нею вошли маркиз и Ла Мотт, первый — высокомерный и холодный, второй — несколько спокойнее, чем был, но все с тем же выражением ужаса на лице. Маркиз прошел в залу, где ждала его свита. Буря все еще не улеглась, но маркиз, по-видимому, хотел уехать как можно скорее и приказал своим людям быть наготове. Ла Мотт хранил угрюмое молчание и все ходил по комнате взад-вперед быстрым шагом, погруженный в раздумье. Маркиз между тем сел подле Аделины и все внимание отдал ей; впрочем, иногда мысли его убегали далеко, и он умолкал надолго. В эти минуты с Аделиной заговаривал молодой шевалье, она же застенчиво и не без волнения старалась спрятаться от глаз обоих.

Маркиз пробыл в аббатстве около двух часов, но буря все не унималась, и мадам Ла Мотт предложила ему переночевать. Взгляд мужа заставил ее затрепетать в страхе перед последствиями. Однако ее предложение было вежливо отклонено, ибо маркизу явно столь же не терпелось уехать, насколько хозяину нестерпимо было его присутствие. Он часто выходил в залу и от входных дверей нетерпеливо поглядывал на тучи. Но сквозь ночную тьму ничего не было видно, и слышались лишь завывания ветра.

Маркиз собрался уезжать уже на рассвете. Когда он совсем был готов покинуть аббатство, Ла Мотт опять отвел его в сторону и несколько минут о чем-то говорил ему. Его взволнованная жестикуляция, которую мадам Ла Мотт с любопытством наблюдала издали, теперь вызвала еще и отчаянную тревогу, поскольку происходящее было ей решительно непонятно. Ее попытки разобрать хоть что-нибудь из разговора мужчин пропали втуне, так как беседовали они совсем тихо.

Наконец маркиз и его свита отбыли, и Ла Мотт, собственноручно заперев двери, молчаливый и подавленный, ушел в спальню. Как только они остались одни, мадам Ла Мотт воспользовалась случаем и попросила мужа объяснить ей сцену, свидетельницей которой она была.

— Не задавайте мне вопросов, — сказал Ла Мотт, — я все равно не отвечу. Я уже запретил вам касаться этого предмета.

— Какого предмета? — спросила его жена. Ла Мотт, казалось, опомнился.

— Не важно… Я ошибся…мне показалось, что вы уже задавали мне эти вопросы.

— Ах! — воскликнула мадам Ла Мотт, — значит, все так, как я и подозревала: ваша прежняя тоска и это отчаяние нынче ночью имеют одну причину.

— Но с какой стати вам вздумалось подозревать что-то, расспрашивать? Неужто мне вечно будут докучать догадками?

— Простите, я вовсе не хотела докучать вам; но тревога за ваше благополучие не дает мне покоя из-за этой ужасной неопределенности. Позвольте мне по праву жены разделить с вами горести, которые мучают ваС. Не отталкивайте меня!

Ла Мотт прервал ее:

— Какова бы ни была причина волнения, которое вы наблюдаете, клянусь, я не желаю сейчас открыть ее. Быть может, настанет время, когда я сочту, что скрываться долее не нужно; но до той поры молчите и не будьте назойливы. Главное же, не вздумайте рассказывать кому бы то ни было, если вы заметили во мне что-то необычное. Похороните все догадки в вашей груди, не то я прокляну вас, а сам погибну.

Он произнес это столь решительно, а лицо его покрылось такой смертельной бледностью, что мадам Ла Мотт содрогнулась и больше ни о чем не спрашивала.

Мадам Ла Мотт легла в постель, но не обрела покоя. Она размышляла о случившемся, удивление и любопытство, вызванные речами и образом действий мужа, теперь еще усилились. Одно, впрочем, стало вполне очевидно: невозможно было сомневаться в том, что загадочное поведение Ла Мотта, столько месяцев подряд внушавшее ей опасения и тревогу, и недавняя сцена с маркизом имеют одну и ту же причину. Эта уверенность, доказывавшая, по-видимому, как несправедлива она была, подозревая Аделину, заставила ее испытывать муки совести. Она с нетерпением ждала утра, когда маркиз опять посетит аббатство. Наконец природа вступила в свои права и дала ей краткое забвенье от тревог.

На следующий день семья собралась за завтраком поздно. Все сидели молчаливые, погруженные в себя, однако выражение лиц было весьма различно и еще менее схожи были их мысли. Ла Мотта, по-видимому, терзали беспокойство и страх; при этом на лице его выражалось глубокое отчаяние. Иногда его глаза дико вспыхивали от внезапного приступа ужаса, но затем он вновь погружался в мрачное уныние.

Мадам Ла Мотт, казалось, совсем извелась от тревоги; она не спускала глаз с лица мужа и с нетерпением ждала приезда маркиза. Луи был сдержан и задумчив. Аделина испытывала, по-видимому, крайнюю неловкость. Она с удивлением наблюдала, как вел себя Ла Мотт минувшей ночью, и ее счастливое доверие к нему, какое она испытывала до сих пор, поколебалось. Она боялась также, что крайняя необходимость вынудит его вновь пуститься в странствия и он, может быть, будет не в состоянии или не захочет приютить ее под своим кровом.

Во время завтрака Ла Мотт часто подходил к окну и устремлял в него беспокойный взор. Жена слишком хорошо понимала причину его нетерпения и старалась унять собственное беспокойство. В эти минуты Луи делал попытки шепотом что-нибудь разузнать у отца, но Ла Мотт каждый раз возвращался к столу, где присутствие Аделины не позволяло продолжать разговор.

После завтрака Ла Мотт вышел и стал ходить взад-вперед по лужайке; Луи хотел было присоединиться к нему, но отец в категорической форме заявил, что желает остаться один, и вскоре, так как маркиз все не ехал, ушел от аббатства подальше.

Аделина вместе с мадам Ла Мотт, которая старалась выглядеть оживленной и благожелательной, удалилась в их рабочую комнату. Чувствуя необходимость как-то объяснить явное беспокойство Ла Мотта и предупредить недоумение, какое мог вызвать у Аделины неожиданный приезд маркиза, если девушка по собственному разумению свяжет его с поведением Ла Мотта прошлой ночью, мадам Ла Мотт упомянула о том, что маркиз и Ла Мотт давно знают друг друга и что столь нежданная встреча после многих лет и при столь резко изменившихся обстоятельствах, для Ла Мотта унизительных, причинила ему глубокое страдание. Боль была еще сильнее от сознания, что маркиз когда-то неправильно понял нечто в поведении Ла Мотта по отношению к нему, отчего их приятельство оборвалось.

Все это не убедило Аделину, так как не соответствовало, на ее взгляд, степени волнения, выказанного обоюдно маркизом и Ла Моттом. Слова мадам Ла Мотт лишь усилили ее недоумение и пробудили любопытство, хотя предназначались для того, чтобы угасить их. Однако эти мысли она оставила при себе.

Мадам Ла Мотт, следуя своему плану, сказала, что маркиз должен вот-вот приехать и она надеется, что все недоразумения между ними будут улажены наилучшим образом. Аделина вспыхнула, попыталась что-то сказать, губы не слушались ее. От сознания, насколько она взволнованна, и от того, что мадам Ла Мотт смотрела на нее, она смутилась еще больше, а попытки скрыть это лишь усиливали смущение. Все же она постаралась возобновить беседу, но поняла, что не в состоянии собраться с мыслями. Взволнованная тем, что мадам Ла Мотт, возможно, угадает чувство, которое до сих пор было почти тайной для нее самой, она побледнела, потупила глаза и какое-то время едва могла дышать. Мадам Ла Мотт спросила, не захворала ли она, и Аделина, обрадовавшись предлогу, ушла к себе; ей хотелось полностью отдаться своим мыслям, которые с этой минуты были полностью поглощены ожиданием новой встречи с молодым шевалье, сопровождавшим маркиза.

Выглянув из своей комнаты, она увидела вдалеке маркиза; верхом на лошади, в сопровождении нескольких спутников он скакал к аббатству, и Аделина поспешила сообщить мадам Ла Мотт о его приближении. Вскоре он был уже у дверей, и мадам Ла Мотт вместе с Луи вышли встретить его, так как Ла Мотт еще не вернулся. Маркиз вступил в залу, сопровождаемый молодым шевалье, и, отнесясь к мадам Ла Мотт с формальной вежливостью, осведомился о Ла Мотте, на поиски которого уже отправился Луи.

Некоторое время маркиз хранил молчание, затем спросил мадам Ла Мотт, как себя чувствует ее обворожительная дочь. Она поняла, что маркиз имеет в виду Аделину, и, ответив на вопрос и пояснив мимоходом, что девушка им не родственница, послала за Аделиной, так как по некоторым признакам угадала, что именно таково было желание маркиза. Аделина вошла застенчиво, с румянцем на щеках и сразу безраздельно завладела вниманием маркиза. Его комплименты она приняла с нежной грацией, но, когда к ней подошел молодой шевалье, его пылкость заставила ее держаться еще сдержанней, и она едва осмеливалась оторвать глаза от пола, чтобы не встретиться с его взглядом.

Вошел Ла Мотт и поспешил принести извинения, на что маркиз ответил лишь легким наклоном головы с видом недоверчивым и надменным. Они тотчас вместе покинули аббатство, причем маркиз знаком приказал своим спутникам следовать за ним на расстоянии. Ла Мотт запретил сыну сопровождать его, однако Луи заметил, что он ведет маркиза к той самой, наиболее глухой, части леса. Он терялся в догадках, что бы это могло значить, но любопытство и тревога за отца побудили его на некотором расстоянии следовать за ним.

Тем временем молодой незнакомец, которого маркиз называл Теодором, оставался в аббатстве с мадам Ла Мотт и Аделиной. Первая, при всем ее такте, едва умела скрыть волнение. То и дело, заслышав шаги, она невольно спешила к двери и несколько раз даже выходила из залы, чтобы бросить взгляд в сторону леса, но каждый раз возвращалась разочарованная. Никто не появлялся. Теодор все свое внимание, какое вежливость позволяла отнять у мадам Ла Мотт, посвящал Аделине. Его манеры, столь мягкие, но при этом исполненные достоинства, мало-помалу избавили ее от стеснительности и преодолели сдержанность. В ее речах более не чувствовалось мучительной скованности, теперь в них, напротив, открывалась красота ее души, порождая, видимо, взаимное доверие. Вскоре стало очевидно сходство их чувствований, внезапное удовольствие то и дело освещало черты Теодора, который часто угадывал, по-видимому, еще и не высказанные мысли Аделины.

Отлучка маркиза показалась им совсем короткой, тогда как для мадам Ла Мотт она была слишком длинной; услышав наконец топот копыт у дверей, она просияла.

Маркиз вошел лишь на минуту и сразу удалился с Ла Моттом в другую комнату, где они некоторое время что-то обсуждали; после этого маркиз немедленно отбыл. Теодор попрощался с Аделиной, которая вместе с Ла Моттом и его супругой проводила их до дверей; лицо молодого человека выражало нежное сожаление, и, отъезжая, он часто оглядывался на аббатство, пока оно совсем не скрылось из виду за ветвями деревьев.

Недолгая радость, осветившая лицо Аделины, исчезла вместе с молодым незнакомцем, и, возвращаясь в зал, она вздохнула. Образ Теодора сопровождал девушку и в ее комнату; она помнила каждое сказанное им слово… его суждения, столь сходные с ее собственными… его манеры, такие приятные, его лицо, такое одушевленное, оригинальное, благородное, в котором мужское достоинство сочеталось с милой благожелательностью… Аделина вспоминала все эти и многие другие прекрасные его качества, и ею овладела тихая печаль. «Я никогда больше его не увижу», — прошептала она. Невольный вздох сказал ей больше о ее сердце, чем ей хотелось бы знать. Она вспыхнула и опять вздохнула, затем, взяв себя в руки, попыталась обратить свои мысли на другой предмет. Некоторое время она размышляла об отношениях Ла Мотта и маркиза, однако, не умея раскрыть их тайну, постаралась укрыться от собственных переживаний в тех, что черпала из книг.

В это время Луи, потрясенный и страшно удивленный отчаянием, которое охватило его отца при первом посещении маркиза, обратился к Ла Мотту с расспросами. Он не сомневался, что маркиз имеет прямое отношение к тому событию, из-за которого Ла Мотту пришлось покинуть Париж, и высказал свои мысли без утайки, сетуя при этом на несчастную случайность, которая заставила отца искать приют в таком месте, какое менее любого иного подходило для этого — во владениях его врага. Ла Мотт не возражая выслушал соображения сына и также стал жаловаться на злую судьбу, которая привела его в эти края.

Срок увольнения Луи из полка близился к концу, и он воспользовался случаем, чтобы выразить свое огорчение из-за того, что вынужден покинуть отца в столь опасных для него обстоятельствах.

— Я бы оставил вас, сэр, с более легким сердцем, — продолжал он, — если бы был уверен, что знаю все о ваших несчастьях. Сейчас же я вынужден гадать об опасностях, которых, возможно, и не существует. Избавьте же меня, сэр, от этой мучительной неопределенности и позвольте доказать, что я достоин вашего доверия.

— Я уже дал вам однажды ответ на ваш вопрос, — сказал Ла Мотт, — и запретил впредь касаться этой темы. Теперь я вынужден сказать вам, что мне нет дела до того, что вы уезжаете, коль скоро вы считаете возможным подвергать меня этим расспросам.

Резко повернувшись, Ла Мотт удалился, оставив сына в сомнениях и тревоге.

Появление маркиза развеяло ревнивые страхи мадам Ла Мотт, и она осознала, как жестока была к Аделине. Представив себе ее сиротство… неизменную преданность, о которой прежде свидетельствовало все ее поведение… мягкость и терпение, с какими она переносила ее несправедливое отношение к себе, мадам Ла Мотт была сражена и при первой же встрече стала держаться с Аделиной так же ласково, как когда-то. Однако она не могла ни объяснить это непоследовательное на первый взгляд поведение, не выдав своих подозрений, о которых теперь ей было совестно вспоминать, ни попросить за него прощения, не объяснив все.

В конце концов она удовлетворилась тем, что в своем обращении с Аделиной выражала искреннюю симпатию, вновь воскресшую. Аделина сперва удивилась, но перемена эта была ей слишком приятна, чтобы допытываться о ее причинах.

Однако, как ни рада она была вернувшемуся расположению мадам Ла Мотт, Аделина часто обращалась мыслями к собственному странному и даже отчаянному положению. Она не могла не чувствовать меньшего доверия к дружбе мадам Ла Мотт, чей нрав оказался не столь благожелательным, как она воображала прежде, и слишком склонен к капризам. Аделина то и дело вспоминала странное поведение маркиза в аббатстве, волнение его и Ла Мотта, а также очевидную неприязнь их друг к другу; ее недоумение в равной мере вызывало и то, что Ла Мотт предпочел, а маркиз ему позволил остаться в аббатстве.

К этой теме ее мысли возвращались, пожалуй, всего чаще, ибо имели отношение к Теодору; впрочем, она не осознавала истинную причину. Свою заинтересованность она относила к тревоге за благополучие Ла Мотта и за собственное свое будущее, которое было теперь столь тесно с ним связано. Правда, она иногда ловила себя на попытках угадать, каковы родственные отношения Теодора и маркиза, но тотчас одергивала себя и сурово корила за то, что позволила своим помыслам сбиться на предмет, который, как она угадывала, может оказаться слишком опасен для ее душевного покоя.

 

Глава VII

Несколько дней спустя после событий, рассказанных в предыдущей главе, Аделина, которая сидела у себя в комнате, предаваясь раздумьям, была потревожена лошадиным топотом, замершим у дверей. Выглянув из окна, она увидела маркиза де Монталя, входившего в аббатство. Его приезд удивил ее, и чувство, в причине которого она не пожелала дать себе отчет, заставило ее отпрянуть от окна. Впрочем, та же причина тотчас вернула ее назад, но тот, кого искал ее взгляд, не появился; однако на этот раз она не спешила отойти.

Пока она стояла так, задумчивая и разочарованная, маркиз вышел из дверей вместе с Ла Моттом и, сразу же взглянув вверх, увидел Аделину и поклонился. Она почтительно ответила на поклон и удалилась от окна, раздосадованная тем, что ее заметили. Мужчины ушли в лес, но спутники маркиза не последовали за ними, как в прошлый раз. Когда они вернулись — а до этого прошло немало времени, — маркиз вскочил на коня и ускакал вместе со свитой.

Весь остаток дня Ла Мотт выглядел мрачным и больше молчал, погруженный в свои думы. Аделина следила за ним с особенным вниманием и беспокойством; она заметила, что после каждого посещения маркиза он становится печальнее, и потому удивилась, услышав, что маркиза ждут на следующий день к обеду.

Сообщив об этом, Ла Мотт произнес целый панегирик, расхваливая характер маркиза и особенно подчеркивая его щедрость и душевное благородство.

Аделине сразу пришли на память толки об аббатстве, слышанные ею ранее, и они набросили тень на то совершенство, о котором повествовал Ла Мотт, так что блеск его несколько потускнел. Впрочем, слухи не заслуживали, по-видимому, большого внимания; ведь если отрицание чего-либо может служить доказательством, то в одной своей части они уже оказались ложными: так, говорилось, что в аббатстве водятся привидения, — однако же никаких сверхъестественных явлений нынешними его обитателями замечено не было.

Все же Аделина решилась спросить, к нынешнему ли маркизу относятся те оскорбительные слухи. Ла Мотт с иронической усмешкой ответил:

— Сказки о привидениях и домовых от века обожало и лелеяло простонародье. Я же склонен полагаться на мой собственный опыт, по меньшей мере столько же, сколько на россказни этих мужланов. Если вам довелось видеть что-либо, подтверждающее их выдумки, не откажите в любезности сообщить мне об этом, чтобы и я утвердился в вере.

— Вы неверно меня поняли, сэр, — сказала Аделина, — я спрашивала не о сверхъестественных силах; я имела в виду другие слухи, о том, что по приказу маркиза здесь был спрятан некто, умерший, как говорили, не своей смертью. Именно это называли причиной, по которой маркиз покинул свое аббатство.

— Все это досужие выдумки, — сказал Ла Мотт, — романтические сказки, создаваемые ради того, чтобы удивить. Одного того, что маркиз здесь, достаточно, чтобы их опровергнуть; если мы вздумаем поверить хотя бы половине этих россказней, имеющих тот же источник, что и первые, мы сами покажем себя немногим выше тех простаков, которые их выдумывают. Полагаю, ваш здравый смысл, Аделина, подскажет вам, что всему верить нельзя.

Аделина вспыхнула и промолчала; но ей казалось, что Ла Мотт защищал маркиза более горячо и многословно, чем это соответствовало его собственному отношению или диктовалось обстоятельствами. Она вспомнила давешний его разговор с Луи и еще более подивилась тому, что происходило теперь.

Она ожидала следующего дня со смешанным чувством тревоги и радости; надежда вновь увидеть молодого шевалье занимала ее мысли и вселяла самые разные чувства: она то боялась его приезда, то сомневалась, приедет ли он. Наконец осознав, как много она о нем думает, Аделина даже покраснела. Настало утро — маркиз приехал, но приехал один; душу Аделины заволокли тучи, хотя ей и удалось сохранить видимость обычного оживления. Маркиз был любезен, приветлив и внимателен; к манерам, чрезвычайно непринужденным и изящным, добавлялась изысканная утонченность человека из общества. Говорил он живо, забавно, иногда даже остроумно и выказал прекрасное знание жизни, или что часто за него принимают, знакомство с высшим светом и злободневными темами.

В этом Ла Мотт оказался достойным его собеседником, и они принялись обсуждать характеры и нравы века с большим одушевлением и не без юмора. Мадам Ла Мотт не видела своего мужа столь оживленным с тех самых пор, как они покинули Париж, так что в иные минуты ей казалось даже, что они там по-прежнему. Аделина слушала их беседу, пока не ощутила, что оживление ее, поначалу искусственное, стало истинным. Маркиз держался столь обходительно и приветливо, что ее скованность незаметно отступила перед естественной живостью ее нрава, которая вновь вступила в свои давно утерянные владения.

Уезжая, маркиз сказал Ла Мотту, что он рад обнаружить здесь столь приятного соседа. Ла Мотт поклонился.

— Я буду иногда навещать вас, — продолжал маркиз, — и сожалею, что в настоящее время не могу пригласить мадам Ла Мотт и ее обворожительную подругу на мою виллу, но она сейчас ремонтируется и служит мне всего лишь не слишком удобным местом для жилья.

Оживление Ла Мотта исчезло вместе с его гостем, и вскоре он вновь погрузился в молчание, уйдя в себя.

— Маркиз очень приятный человек, — сказала мадам Ла Мотт.

— Очень приятный, — отозвался он.

— И кажется, у него предоброе сердце, — заметила она.

— Предоброе, — сказал он.

— Вы как будто расстроены, дорогой. Что вас тревожит?

— Решительно ничего… Я просто думал, что при таких приятных талантах и предобром сердце очень жаль, что маркиз…

— Что же, дорогой мой? — с нетерпением спросила мадам Ла Мотт.

— Что маркиз допустил… допустил, что аббатство превратилось в руины, — ответил Ла Мотт.

— И это все? — Мадам Ла Мотт была разочарована.

— Все, клянусь честью, — сказал Ла Мотт и вышел из комнаты.

Настроение Аделины, уже не поддерживаемое занимательной беседой маркиза, упало, сменившись апатией, и, как только гость уехал, она в задумчивости удалилась в леС. Она шла по романтической тенистой тропинке, которая вилась вдоль ручья. Покой открывшейся ей картины, едва тронутой красками осени, принес облегчение ее душе, навеяв мягкую грусть; неведомо откуда набежавшая слеза, незамеченная, затрепетала на ресницах. Она вышла на небольшую уединенную поляну, окруженную высокими деревьями. Ветер уныло вздыхал среди ветвей, раскачивая верхушки деревьев и осыпая листьями землю. Она села на берегу под деревьями и погрузилась в печальные думы, не оставлявшие ее.

— Ах, если бы я могла прозреть будущее и узнать, что ждет меня! — воскликнула она. — Тогда, вероятно, я сумела бы, благодаря усердным размышлениям, встретить грядущее мужественно. Сирота, одна в целом мире… брошена на милость чужих людей, вынуждена искать у них утешения и средств к существованию, — что должна ожидать я, кроме несчастий! Увы, отец мой, как вы могли так покинуть дитя свое… бросить в бурные воды жизни, чтобы они поглотили, быть может, дочь вашу! Увы, у меня нет ни одного друга…

Шорох опавшей листвы прервал ее; она обернулась и, увидев молодого спутника маркиза, встала, чтобы уйти.

— Простите мое вторжение, — сказал он, — меня привлек сюда ваш голос, а слова ваши удержали на месте. Но мой проступок несет наказание в себе самом: узнав, что вас печалит, как могу я не печалиться сам? Но не может ли моя симпатия или мое сострадание избавить вас от бед? — Он колебался. — Не могу ли я заслужить право называться вашим другом, сочтете ли вы меня достойным этого?

Мысли Аделины смешались, она едва могла отвечать ему; вся дрожа, она мягко отняла руку, которую он между тем взял в свои.

— Вы слышали, сэр, может быть, больше того, что является правдой: я в самом деле несчастлива, но минута уныния сделала меня несправедливой… я не столь несчастна, как говорила. Сказав, что у меня нет ни единого друга, я отплатила неблагодарностью мсье и мадам Ла Мотт за их доброту, ведь они были для меня не только друзьями — они заменили мне родителей.

— Коль так, я высоко чту их, — горячо вскричал Теодор, — и, если это не слишком смело с моей стороны, позвольте спросить вас, отчего вы несчастны?.. Но…

Он замолчал. Аделина, подняв глаза, увидела, что он смотрит на нее с глубоким, пылким участием, и тотчас опять устремила взгляд в землю.

— Я причинил вам боль неуместным вопросом, — сказал Теодор. — Простите ли вы меня, особенно когда я добавлю, что задать его меня побудила забота о вашем благополучии?

— Вам не за что просить прощения, сэр. Я искренне благодарна вам за участие. Однако вечер прохладный. Если угодно, пойдемте к аббатству.

Теодор, идя с Аделиною, некоторое время молчал. Наконец он заговорил:

— Я только что умолял вас о прощении, а теперь, кажется, опять нуждаюсь в нем… но вы не откажетесь поверить, что у меня имеются серьезные и веские причины спросить, насколько вы близкая родственница Ла Мотту.

— Мы вовсе не родственники, — сказала Аделина, — но я никогда не смогу отплатить ему за ту поддержку, которую он оказал мне, и уповаю только на то, что благодарность ему научит меня не быть забывчивой.

— Вот как! — удивленно воскликнул Теодор. — А могу ли я спросить, как давно вы его знаете?

— Лучше позвольте мне, сэр, спросить, к чему все эти вопросы?

— Вы правы, — ответил он с виноватым видом, — моим поведением я заслужил этот упрек…я должен был объясниться определеннее. — Казалось, он обдумывает нечто такое, что сказать прямо не может. — Но вы не знаете, в каком я затруднительном положении… однако клянусь вам, мои вопросы продиктованы величайшей заботой о вашем счастье… я страшусь за вашу безопасность.

Аделина посмотрела на него с удивлением.

— Я боюсь, что вас обманывают, — продолжал он. — Я боюсь, что опасность близко.

Аделина остановилась и, глядя серьезно ему в лицо, попросила объясниться откровенно. Она заподозрила, что опасность угрожает Ла Мотту, и, поскольку Теодор молчал, повторила свою просьбу.

— Если это касается Ла Мотта, — проговорила она, — то прошу вас, сообщите ему все немедленно. Слишком многих несчастий приходится ему опасаться.

— Благородная Аделина! — вскричал Теодор. — Сердце, способное вас обидеть, должно быть из камня! Как мне дать вам понять, что мой страх за вас слишком даже обоснован, и как без этого предупредить вас об опасности, над вами нависшей!..

Услышав среди деревьев шаги, он умолк и сразу же разглядел Ла Мотта, сворачивавшего на тропинку, по которой они шли. Аделина смутилась при мысли, что ее увидят наедине с молодым шевалье, и заспешила, чтобы поскорей присоединиться к Ла Мотту, но Теодор удержал ее, попросив уделить ему еще минуту внимания.

— Сейчас нет времени для объяснений, — проговорил он, — но то, что я должен сказать, чрезвычайно важно для ваС. Поэтому обещайте завтра увидеться со мной где-нибудь в лесу, в это же время. И тогда, надеюсь, вы убедитесь, что мое поведение вызвано исключительными обстоятельствами и я вынужден забыть об условностях.

Аделине претила мысль назначить свидание; она заколебалась и наконец попросила Теодора не откладывать до завтра объяснения, по-видимому, столь важного, а подойти к Ла Мотту и немедля сообщить ему о нависшей над ним опасности.

— Я не с Ла Моттом хочу говорить, — сказал Теодор, — я не знаю ни о какой опасности, которая бы угрожала ему… Но он приближается. Быстрее же, прелестная Аделина, обещайте встретиться со мной.

— Обещаю, — замирающим голосом выговорила Аделина, — завтра, часом раньше, я приду на то место, где вы увидели меня нынче вечером.

С этими словами она отняла у Теодора трепещущую руку, которую он на миг прижал к губам в знак признательности, и юноша мгновенно исчез.

Ла Мотт между тем подошел к Аделине, которая, боясь, что он видел Теодора, испытывала некоторую неловкость.

— Куда это Луи умчался так поспешно? — спросил Ла Мотт.

Аделина обрадовалась, что он обознался, и не стала разубеждать его. Оба задумчиво направились к аббатству, где Аделина, слишком занятая своими мыслями, поспешила удалиться к себе. Она размышляла над словами Теодора и чем дальше, тем больше приходила в замешательство. Иногда она бранила себя за то, что назначила свидание, опасаясь, что он просил об этом, желая говорить ей о любви; в другие минуты скромность пресекала эти мысли, и она досадовала на себя за то, что допускает их. Она вспоминала искреннюю озабоченность в его голосе и во всем его поведении, когда он умолял ее о встрече; теперь она убедилась в том, что он хочет сообщить ей нечто важное, и дрожала при мысли об опасности, уяснить себе которую не могла, с тревогой ожидая завтрашнего дня.

Иногда же воспоминание о его нежной заинтересованности в ее благополучии, о его взгляде и выражении лица прокрадывалось ей в душу, пробуждая приятное чувство и тайную надежду, что она ему не безразлична. Призыв к ужину оторвал ее от этих мыслей. Трапеза проходила невесело, так как это был последний день пребывания Луи в аббатстве. Аделина, питавшая к нему искреннюю симпатию, была огорчена его отъездом, его же глаза часто останавливались на ней с выражением, свидетельствовавшим о том, что он покидает предмет своей страсти. Девушка попыталась держаться весело, чтобы подбодрить остальных, в особенности мадам Ла Мотт, которая временами не могла сдержать слез.

— Скоро мы увидимся снова, — сказала Аделина, — и, надеюсь, при более счастливых обстоятельствах.

Ла Мотт вздохнул. Луи, услышав эти слова, просиял.

— Вы этого желаете? — спросил он с особенным выражением.

— Конечно, желаю, — ответила Аделина. — Неужто вы сомневаетесь в моей привязанности к моим лучшим друзьям?

— Я не могу сомневаться ни в одной вашей добродетели, — сказал Луи.

— Вы забываете, что вы не в Париже, — сказал Ла Мотт сыну, и слабая улыбка промелькнула на его лице. — Там подобные комплименты были бы вполне уместны… но в здешней глухомани они совершенно outre*.

— Язык восхищения не всегда тот же, что язык комплиментов, сэр, — сказал Луи.

Аделина, желая переменить разговор, спросила, в какую часть Франции он направляется. Луи ответил, что его полк находится сейчас в Перонне и он едет прямо туда. Поговорив еще о том о сем, семья разошлась по комнатам для ночного отдыха.

Близящийся отъезд сына занимал все помыслы мадам Ла Мотт, и к завтраку она вышла с распухшими от слез глазами. Бледное лицо Луи свидетельствовало о том, что ему отдых удался не лучше, чем его матери. По окончании завтрака Аделина временно оставила Ла Моттов одних, чтобы своим присутствием не помешать их последней беседе. Прогуливаясь по лужайке перед аббатством, она вернулась мысленно к вчерашнему событию и с еще большим нетерпением думала о назначенной встрече. Вскоре к ней присоединился Луи.

— Это было немилосердно с вашей стороны, — сказал он, — покинуть нас в последние минуты моего пребывания здесь. Если бы я мог надеяться, что вы будете иногда вспоминать обо мне в мое отсутствие, отъезд не показался бы мне так горек.

Затем он сказал, с какой печалью ее покидает, и тут, хотя перед тем он принял решение воздержаться от откровенного признания в своих чувствах, его сердце уступило силе страсти и Луи произнес то, что Аделина постоянно боялась услышать.

— Это признание, — сказала Аделина, стараясь побороть волнение, им вызванное, — внушает мне невыразимое беспокойство.

— О, не говорите так! — прервал ее Луи. — Дайте мне хоть слабую надежду, которая поддержала бы меня, принужденного страдать вдали от ваС. Скажите, что я вам не ненавистен… Скажите…

— Говорю это с величайшей готовностью, — дрожащим голосом ответила Аделина; — если вам доставит удовольствие уверенность в моем уважении и дружбе — примите мои в том заверения; как сын моих величайших благодетелей, вы заслуживаете…

— Не говорите о благодеяниях, — сказал Луи, — ваши достоинства превосходят все заслуги перед вами. И позвольте мне надеяться на чувство не столь прохладное, как дружба, равно как и верить, что мне не нужно опираться на поступки других, чтобы удостоиться вашего одобрения. Я долго молчал, тая в себе мое чувство, ибо предвидел ожидавшие его трудности… нет, я даже имел смелость попытаться побороть его. Я осмелился предположить — простите мне это допущение, — что забыть вас возможно… и…

— Вы терзаете меня, — прервала его Адалина, — я бы не должна была слушать ваши речи. На обман я не способна и потому говорю вам: хотя достоинства ваши всегда будут вызывать мое уважение, вам ни в коем случае не должно надеяться на любовь мою. Даже будь это иначе, обстоятельства наши сами решили бы это за наС. Если вы действительно друг мне, вы порадуетесь тому, что я избавлена от борьбы между любовью и благоразумием. Позвольте мне надеяться также, что время научит вас свести любовь к чистой дружбе.

— Никогда! — страстно воскликнул Луи. — Будь это возможно, моя любовь была бы недостойна ее предмета.

В эту минуту молодой олень, любимец Аделины, вприпрыжку подбежал к ней. Луи был взволнован до слез.

— Этот олененок, — сказал он, помолчав, — первым привел меня к вам. Он был свидетелем той счастливой минуты, когда я впервые увидел вас во всей вашей прелести, слишком сильно поразившей мне сердце. Тот миг и сейчас жив в моей памяти, и вот милое это создание приходит опять, чтобы стать свидетелем печальной разлуки.

Горечь не позволила ему продолжать. Затем, овладев своим голосом, он сказал:

— Аделина, когда вы станете смотреть на вашего маленького любимца и ласкать его, вспомните несчастного Луи, который будет тогда далеко… далеко от ваС. Не отказывайте мне в скромном утешении верить в это.

— Мне не потребуется такой наставник, чтобы напоминать о вас, — с улыбкой сказала Аделина. — Ваших замечательных родителей и ваших собственных достоинств вполне достаточно, чтобы я вас помнила. Если бы я увидела, что ваше природное здравомыслие победило страсть вашу, моя радость сравнялась бы с моим уважением к вам.

— На это не надейтесь, — сказал Луи, — ибо в данном случае страсть и есть добродетель. — Тут он увидел Ла Мотта, выходившего из-за аббатства. — Минуты дороги, — сказал он, — меня прерывают. О Аделина, прощайте! И скажите, что будете иногда думать обо мне.

— Прощайте, — сказала Аделина, растроганная его отчаянием. — Прощайте, и да пребудет мир с вами. Обещаю думать о вас с сестринской любовью.

Он глубоко вздохнул и сжал ее руки; в эту минуту Ла Мотт, обойдя еще одну груду развалин, показался снова. Аделина покинула их и удалилась к себе, подавленная этой сценой. Чувство Луи и ее уважение к нему были слишком искренни, чтобы она не испытывала сострадания к юноше из-за его несчастной любви. Она не вышла из своей комнаты до тех пор, пока он не покинул аббатство, не желая мучить его и себя формальным прощанием.

Вечер и час свидания приближались, и нетерпение Аделины росло; все же, когда время настало, решимость ей изменила, и она заколебалась. Назначить свидание — в этом поступке Аделине виделись нескромность и лицемерие, ей претившие. Она вспомнила, как нежно держался с ней Теодор, вспомнила еще несколько малоприметных штрихов, которые подсказывали ей, что сердце его имеет к этой истории самое непосредственное отношение. Она вновь засомневалась — не добивался ли он ее согласия на эту встречу под предлогом ни на чем не основанного подозрения, — и уже почти решила не ходить. И все же утверждения Теодора могли быть искренними, и опасность, ей грозившая, реальной. В этом случае ее угрызения совести были просто смешны; она удивлялась себе самой, что позволила им на мгновение взять перевес в столь серьезном вопросе, и, браня себя за проволочку, ими вызванную, заторопилась на место встречи.

Узкая тропинка, что вела к условленному месту, была тиха и никем не потревожена; когда Аделина вышла на полянку, Теодора там не оказалось. Гордость ее всколыхнулась, ей стало неприятно, что она, явившись на назначенное им свидание, оказалась более пунктуальной, чем он сам, и она свернула направо по тропинке, извивавшейся среди деревьев. Пройдя немного по ней и никого не увидев, не услышав ничьих шагов, она вернулась; но Теодор не появился, и она опять ушла. Потом вернулась во второй раз, но Теодора все не было. Ей стало не по себе, когда она сообразила, как давно уже вышла из аббатства, и поняла, что назначенный час миновал. Она была оскорблена и смущена, однако же села на траву и решила ждать, что будет. Прождав бесплодно до наступления сумерек, она встала, еще более уязвленная в своей гордости. Она боялась, что Теодор усмотрел нечто предосудительное в ее согласии, которого сам добивался; полагая, что он отнесся к ней с умышленной небрежностью, она с отвращением, осуждая себя, покинула условленное место.

Когда чувства эти улеглись и разум возобладал вновь, Аделина устыдилась своего, как она назвала это, ребяческого всплеска самолюбия. Словно в первый раз она вспомнила слова Теодора: «Я боюсь, что вас обманывают и опасность совсем близко». Теперь ее здравый смысл оправдывал обидчика и видел лишь друга. Суть этих слов, в справедливости которых она более не сомневалась, вновь ее встревожила. Ради чего он взял труд прийти сюда с виллы, ради чего намекал на грозившую ей опасность, если не желал остеречь ее? А если так, какое препятствие помешало ему прийти на свидание?

Эти мысли сразу заставили ее принять решение. Завтра, в тот же час она придет на заветную полянку, куда участие к ее судьбе, без сомнения, приведет Теодора в надежде с нею там встретиться. Она не могла не верить тому, что над нею нависло какое-то несчастье, но что это за несчастье, угадать не могла. Мсье и мадам Ла Мотт были ее друзья, но кто же еще мог обидеть ее здесь, где, как она полагала, отцу до нее не добраться? И почему Теодор сказал, что ее обманывают? Поняв, что не в состоянии выбраться из лабиринта догадок, она постаралась не поддаваться тревоге до следующего вечера. И все усилия употребила на то, чтобы как-то развлечь мадам Ла Мотт, которая после отъезда сына очень нуждалась в утешении.

Наконец, удрученная собственными бедами и сострадая бедам мадам Ла Мотт, Аделина удалилась на ночь к себе. Вскоре она забылась сном, но это было тревожное забытье, из тех, что слишком часто посещают ложе страдальцев. В конце концов ее растревоженная фантазия навеяла ей следующее сновидение.

Она увидела себя в просторном старинном покое аббатства, кое-как обставленном, но более старом и запущенном, чем все, какие она видела до сих пор. Помещение было крепко заперто, однако никого в нем не было. Она стояла, раздумывая и озираясь, как вдруг услышала слабый голос, который звал ее; повернувшись в ту сторону, откуда он раздался, она увидела в слабом свете лампы фигуру, распростертую на брошенном прямо на пол ложе. Тот же голос вновь позвал ее, и, подойдя ближе, она отчетливо увидела лицо человека, по-видимому, умиравшего. Он был мертвенно-бледен, однако сохранял выражение мягкости и достоинства, глубоко ее поразившие.

Пока она смотрела на него, его черты изменились, искаженные предсмертной агонией. Потрясенная, она отпрянула, но он внезапно протянул руку и, схватив ее кисть, крепко сжал. Она в ужасе боролась, пытаясь освободиться, и вдруг, опять взглянув на него, увидела мужчину лет тридцати, но совершенно здорового, хотя черты лица его были те же и излучали доброту. Он ласково ей улыбнулся и приоткрыл губы, словно собирался что-то сказать, как вдруг пол комнаты разверзся, и он исчез. Ей пришлось сделать усилие, чтобы не последовать за ним, и от этого она проснулась… Сон так сильно потряс ее, что потребовалось время, прежде чем она преодолела вызванный им ужас и даже по-настоящему осознала, что находится в своей спальне. Но в конце концов она успокоилась настолько, что могла снова уснуть. И опять ей приснился сон.

Ей привиделось, что она заблудилась в извилистых коридорах аббатства, что почти темно и она давно уже бродит, но никак не может найти дверь. Внезапно откуда-то сверху донесся погребальный звон и вскоре затем — отдаленные невнятные голоса. Она с удвоенной силой принялась искать выход. Было тихо; наконец, усталая, она села на ступеньку в коридоре. Так она просидела недолго и вдруг увидела вдали отблески света на стенах, однако поворот коридора, очень длинного, не позволял ей увидеть, что там происходит. Некоторое время отблески были едва заметны, но потом стали ярче, и тут она разглядела в коридоре человека, облаченного в длинное черное платье, похожее на то, какое надевают служители на похоронах, и с факелом в руке. Он приказал ей следовать за ним и повел по длинному коридору к подножию лестницы. Ей стало страшно, она побежала назад, и тогда человек повернулся и погнался за ней… От ужаса она проснулась.

Взбудораженная этими сновидениями, а еще более их явной связью между собой, глубоко ее поразившей, она решила бодрствовать, чтобы отвязаться от кошмарных образов. Однако некоторое время спустя усталость вновь погрузила ее в дремоту, хотя и не приносившую отдохновения.

Теперь она увидела себя в огромной старинной галерее и в одном конце ее разглядела дверь в комнату, чуть-чуть приоткрытую; оттуда просачивался свет. Она подошла и обнаружила человека, которого уже видела раньше; он стоял возле двери и знаком звал ее подойти. С непоследовательностью, столь свойственной сновидениям, она более не старалась уйти от него и, приблизившись, последовала за ним через анфиладу комнат, завешенных черным и освещенных как для похорон. Он вел ее все дальше, пока она не поняла, что находится в комнате, которую видела в предыдущем сне. Покрытый саваном гроб стоял в дальнем конце ее, освещенный свечами, в окружении нескольких человек, погруженных, по-видимому, в глубокое горе.

Внезапно ей представилось, что все эти люди ушли, она же осталась одна; она подошла к гробу, поглядела на него и вдруг услышала голос, звучавший словно бы изнутри, но никого не увидела. Человек, которого она встретила недавно, вскоре оказался подле гроба, и она, подняв саван, увидела мертвеца, в котором узнала того умиравшего дворянина, который привиделся ей в прошлом сне. Черты его уже были тронуты смертью, но еще хранили ясность. Она стояла, глядя на него, и вдруг из его бока хлынула на пол кровь, залив всю комнату; одновременно голос, который она слышала ранее, произнес несколько слов, но тут ужас от всего увиденного охватил ее с такой силой, что она вздрогнула и пробудилась.

Едва придя в себя, она встала с кровати, дабы убедиться, что все это был только сон; волнение было так сильно, что она побоялась оставаться одна и почти решила уже позвать Аннетт. Черты покойного и комната, где он лежал, отчетливо запечатлелись в ее памяти, и ей все еще казалось, что она слышит тот голос и видит лицо, представшее ей во сне. Чем дольше она думала об этих снах, тем больше им дивилась; они были так ужасны, так часто возвращались и казались столь явно друг с другом связанными, что она никак не могла считать это случайностью; но и счесть их чем-то сверхъестественным она также не находила причин. В эту ночь она больше не уснула.

Конец первого тома

 

Том второй

 

Глава VIII

Когда Аделина вышла к завтраку, мадам Ла Мотт была поражена ее утомленным, измученным видом и спросила, не больна ли она. Аделина, заставив себя улыбнуться, сказала, что дурно спала, так как ее терзали кошмары. Она уже готова была пересказать их, но какой-то сильный непроизвольный импульс помешал ей. К тому же Ла Мотт так безжалостно высмеял ее беспокойство, что она почувствовала себя пристыженной, вообще заговорив об этом, и постаралась изгнать самое память о том, что было его причиной. После завтрака она надеялась отвлечься от своих мыслей, беседуя с мадам Ла Мотт, но ничего не могла поделать с собой: события последних двух дней, разные эпизоды из сновидений и попытки догадаться о том, что же все-таки хотел сообщить ей Теодор, не давали ей покоя. Некоторое время женщины сидели вдвоем, как вдруг у портала аббатства послышались голоса, и Аделина, подойдя к оконной нише, увидела на поляне внизу маркиза и его спутников. Некоторых из них, скрытых от нее порталом, она видеть не могла — возможно, среди них был и Теодор. С великой тревогой она ждала его появления, пока маркиз и кое-кто из его свиты не вступили в зал, сопровождаемые Ла Моттом; мадам Ла Мотт вышла им навстречу, Аделина же поднялась к себе.

Вскоре, однако, Ла Мотт прислал к ней сказать, чтобы она присоединилась к обществу, но тщетно надеялась она увидеть среди гостей Теодора. Когда она вошла, маркиз встал и сделал ей несколько обычных комплиментов, после чего потекла оживленная беседа. Аделина, почувствовав, что неспособна изображать оживление, в то время как ее сердце сжимается от тревоги и разочарования, почти не принимала в ней участия: имя Теодора не было упомянуто ни разу! Она спросила бы о нем сама, если бы могла сделать это, не нарушая приличий, а потому была вынуждена довольствоваться надеждой на то, что он, возможно, появится к обеду или хотя бы перед отъездом маркиза.

Так в бесплодных ожиданиях прошел этот день. Уже близился вечер, а она все еще осуждена была сидеть перед маркизом, делая вид, что внимает беседе, которую, сказать по правде, едва ли слышала, а тем временем ускользал, быть может, случай, от которого зависела ее судьба. Неожиданно она была избавлена от этой пытки, но предана другой, возможно, еще более мучительной.

Маркиз спросил о Луи и, узнав о его отъезде, сообщил, что и Теодор Пейру нынешним утром отправился в свой полк, стоявший весьма далеко от этих мест. Он посетовал на то, что будет лишен его общества, и обронил несколько лестных фраз о его талантах. Это известие было для Аделины ударом, который сломил ее давно мучимую тревогой душу: кровь бросилась ей в лицо, сознание внезапно затуманилось, и лишь усилием воли она сумела опомниться настолько, чтобы скрыть свои чувства и избежать нового приступа дурноты.

Она ушла в свою комнату и там, облегчая угнетенное сердце, дала волю слезам. Мысли с такой скоростью сменяли одна другую, что прошло немало времени, прежде чем она смогла логически рассуждать. Она попыталась найти объяснение внезапному отъезду Теодора. «Возможно ли, — говорила она себе, — чтобы он, будучи действительно заинтересован в моем благополучии, все-таки оставил меня во власти той беды, которую сам предрекал? Или я должна поверить, что он забавлялся моим расположением к нему из пустой шалости и теперь покинул меня мучиться беспокойством, им же самим внушенным? Невероятно! Его лицо, столь благородное, все его поведение, столь доброжелательное, не могут скрывать сердце, способное измыслить такой презренный план. Нет!.. Что бы ни было мне уготовано, я не хочу отказаться от удовольствия верить, что он достоин моего уважения».

От этих мыслей ее пробудил раскат грома, и она поняла, что вечерняя тьма так густа из-за приближавшейся грозы; гроза катилась к аббатству, вскоре засверкали молнии, всполохами освещая комнату. Аделина была выше того, чтобы изображать испуг, и вообще не склонна была предаваться страху, но сейчас ей показалось неприятно оставаться одной, и, надеясь, что маркиз уже покинул аббатство, она спустилась в гостиную. Однако угрюмые тучи его задержали, теперь же, когда разразилась гроза, он был рад, что не покинул надежный кров. Гроза между тем не утихала, наступала ночь. Ла Мотт уговаривал своего гостя переночевать в аббатстве, и маркиз наконец согласился, что привело в некоторое замешательство мадам Ла Мотт, озабоченную тем, как устроить его. Но вскоре она все уладила и была совершенно удовлетворена, предоставив маркизу свою комнату, а комнату Луи — двум главным его приближенным; Аделина, как решено было чуть позже, уступала свою комнату мсье и мадам Ла Мотт, сама же перебралась в смежное помещение, где для нее поставили узенькую кровать, на которой обычно спала Аннет.

За ужином маркиз был не столь весел, как всегда; он часто обращался к Аделине, всем своим видом и манерами выражая ласковое внимание к ней, усиленное ее недомоганием, так как она все еще выглядела бледной и томной. Аделина, как обычно, старалась отставить свои тревоги и казаться веселой; однако вуаль искусственного оживления была слишком тонкой, чтобы скрыть лик печали, и слабая улыбка лишь придавала ее облику особенную мягкость. Маркиз беседовал с нею на самые разные темы и проявил изысканный ум. Замечания Аделины, которые она, отвечая на вопросы, высказывала со сдержанной скромностью, в словах, одновременно простых и убедительных, по-видимому, еще усиливали его восхищение, которое он выражал иногда невольным восклицанием.

Аделина рано ушла в свою комнату, которая с одной стороны примыкала к той, где на эту ночь расположилась мадам Ла Мотт, а с другой — к кабинету, упоминавшемуся ранее. Она была просторная, с высоким потолком, а то немногое, что сохранилось в ней из мебели, пришло в полный упадок; впрочем, возможно, что унылый дух, царивший в этом помещении, придавало ему не столько убранство, сколько душевное состояние самой Аделины. Она не захотела лечь в постель из страха, что вернутся сновидения, преследовавшие ее накануне, и решила бодрствовать сидя, до тех пор, пока не станут слипаться глаза, — тогда, может быть, ей удастся крепко уснуть. Она поставила на столик свечу и, взяв книгу, читала более часа, пока мозг не отказался отвлекаться и далее от волновавших его забот; некоторое время она сидела у столика, задумчиво склонив голову на руку.

Ветер был сильный, и всякий раз, как он со свистом проносился по заброшенному помещению и бился о хлипкие двери, она вздрагивала, а иногда ей казалось даже, что в промежутках между порывами слышатся вздохи; однако она гнала от себя эти фантазии, внушенные поздним часом и печальным расположением духа. Погруженная в свои мысли, она сидела так, уставясь взглядом в стену напротив, как вдруг обратила внимание на то, что один из гобеленов, которыми были завешены стены, колышется взад-вперед; понаблюдав несколько секунд, она встала, чтобы посмотреть, в чем там дело. Гобелен колыхался от ветра, и она покраснела при мысли, что на миг поддалась испугу; однако же она заметила, что в одном месте обивка раскачивается сильнее, чем повсюду, и звуки, доносившиеся оттуда, были какие-то иные, чем шум ветра. Дряхлый помост для кровати, обнаруженный однажды Ла Моттом, отодвинули, когда устраивали ночлег для Аделины, и именно там, где прежде стояло возвышение, ветер за стеною свистел с особенной силой. Любопытство побудило Аделину продолжить обследование; она провела по обивке ладонью и, обнаружив, что стена под нажимом подается, подняла гобелен и увидела узкую дверь, ослабевшие петли которой пропускали ветер, создавая тот шум, на который она обратила внимание прежде.

Дверь держалась только на засове; отодвинув его и взяв свечу, она спустилась на несколько ступенек и оказалась в другой комнате. Ей тотчас вспомнились ее сны. Комната не слишком походила на ту, в которой она видела умиравшего дворянина, а затем гроб, однако смутно напомнила одну из комнат, через которые она проходила. Подняв свечу повыше, чтобы лучше рассмотреть помещение, она по конструкции его поняла, что находится оно в старинной части здания. Высоко расположенное разбитое окно было, судя по всему, единственным источником света. В противоположной стене комнаты она увидела другую дверь и, немного поколебавшись, набралась мужества и решила продолжить исследование. «В этих комнатах как будто витает тайна, — сказала она себе, — и может статься, мне выпадет жребий раскрыть ее…посмотрю, по крайней мере, куда ведет эта дверь».

Подойдя к двери, она отворила ее, нетвердой поступью прошла по длинной анфиладе апартаментов, по стилю и состоянию похожих на первую комнату, и в конце анфилады обнаружила точно такую комнату, в какой видела во сне умиравшего мужчину. Аделина была так потрясена, что едва не потеряла сознание; она огляделась, почти готовая увидеть призрак из ее сна.

Не в силах покинуть это страшное место, она присела на старый сундук, чтобы немного прийти в себя, а между тем ее душу охватил суеверный ужас, какого она никогда не испытывала прежде. Она никак не могла сообразить, в какой части здания находятся эти помещения и отчего их до сих пор не обнаружили. Правда, все окна здесь были под самым потолком, так что в них нельзя было заглянуть снаружи. Наконец она собралась с мыслями и поняла, что это — внутренняя часть наиболее старой постройки.

Пока все эти мысли кружились у нее в голове, лунный луч высветил за окном какой-то силуэт. Успокоившись теперь настолько, чтобы пожелать продолжить осмотр и в надежде на то, что силуэт этот подскажет, где же все-таки расположены комнаты, она поборола последние страхи и, чтобы видеть яснее, отнесла свечу в смежное помещение; однако, не успела она вернуться к окну, как тяжелая туча закрыла лик луны и все снаружи погрузилось во тьму. Осторожно ступая, она пошла назад за свечой, и тут обо что-то споткнулась; она нагнулась посмотреть, что там такое, но в этот миг опять вышла луна и Аделина увидела в окне очертания восточной башни аббатства. Это открытие подтвердило ее догадку, что комнаты расположены во внутренней части здания. Темнота помешала ей разглядеть предмет, о который она споткнулась, но, взяв опять свечу, она увидела на полу старый кинжал. Дрожащей рукой она подняла его и, рассмотрев вблизи, обнаружила, что кинжал покрыт пятнами и изъеден ржавчиной.

Потрясенная и недоумевающая, она огляделась, надеясь найти в комнате что-нибудь такое, что подтвердило бы либо опровергло ужасное подозрение, промелькнувшее у нее в мозгу, но увидела только большое кресло со сломанными подлокотниками, стоявшее в углу, и стол в столь же плачевном состоянии; помимо этого в другом конце комнаты были навалены грудой какие-то вещи, по всей видимости, ненужное старье. Она подошла ближе и разглядела сломанный остов кровати, на нем — обломки развалившейся мебели, покрытые пылью и паутиной, — все это, вероятно, оставалось нетронутым много лет. Желая, однако же, рассмотреть все получше, она попыталась приподнять то, что когда-то, очевидно, было частью ложа, но упустила его, и предмет, соскользнув на пол, поволок за собою немалую толику хлама. Аделина отскочила в сторону, спасаясь от рухнувшей груды, и, едва грохот утих, услышала слабый шорох; она уже устремилась к двери, как вдруг увидела, как что-то тихо падает посреди кучи хлама.

То был маленький свиток бумаги, перевязанный шнурком и покрытый пылью. Аделина подняла его и, развернув, увидела, что это какая-то рукопись. Она попробовала читать, но часть манускрипта, что была перед ее глазами, оказалась слишком потертой и прочтению поддавалась с трудом; однако те несколько слов, которые ей удалось разобрать, ужаснули и заинтересовали ее, поэтому, взяв свиток, она поспешила вернуться к себе.

Войдя в свою комнату, она заперла за собой потайную дверь и спустила поднятый гобелен, так что дверь опять оказалась им скрыта. Была уже полночь. Тишина этого часа, лишь время от времени нарушаемая глухими вздохами ветра, еще усиливала торжественную печаль Аделины. Она хотела быть одна и, прежде чем опять заглянуть в манускрипт, прислушалась, по-прежнему ли мадам Ла Мотт находится в ее комнате. Оттуда не доносилось ни звука, и она осторожно отворила дверь. Глубокая тишина почти убедила ее, что в комнате никого нет, но на всякий случай она принесла свечу и теперь окончательно уверилась, что комната пуста. Аделина удивилась, что мадам Ла Мотт все еще не легла, несмотря на столь поздний час, и вышла на площадку башенной лестницы послушать, бодрствует ли еще кто-нибудь.

Снизу слышались голоса; она различила голос Ла Мотта, говорившего в своем обычном тоне. Успокоенная сознанием, что все в порядке, Аделина повернулась, чтобы уйти к себе, как вдруг уловила собственное имя, произнесенное маркизом с необычайной страстью. Она замерла.

— Я ее обожаю, — продолжал маркиз, — и, ради всего святого…

— Милорд, вспомните о своем обещании…

— Я помню, — ответил маркиз, — и я его исполню. Однако мы теряем попусту время. Завтра я объяснюсь, и тогда станет ясно, на что надеяться и как действовать.

Аделину била дрожь, она едва держалась на ногах. Ей хотелось вернуться в свою комнату, но слова, ею услышанные, слишком близко касались ее, чтобы она не пожелала понять их до конца. Внизу некоторое время молчали, затем заговорили тише. Аделина вспомнила намеки Теодора и решила, если это возможно, избавиться от ужасного подозрения. Она неслышно прокралась на несколько ступенек вниз, чтобы лучше слышать беседовавших, однако они говорили так тихо, что ей лишь изредка удавалось разобрать отдельные слова.

— Говорите, отец ее? — спросил маркиз.

— Да, милорд, ее отец. Я знаю это совершенно точно.

При упоминании отца Аделина вздрогнула, охваченная новыми страхами, и стала вслушиваться еще напряженнее, но некоторое время никак не могла разобрать их речи.

— Времени терять нельзя, — произнес вдруг маркиз, — так что — завтра. Аделина услышала, как Ла Мотт подымается, и, полагая, что он выходит, взбежала по ступенькам и, добравшись до своей комнаты, почти бездыханная, упала в кресло.

Все ее мысли были только об отце. Она не сомневалась, что, как ни противоречило это с виду его прежнему поведению, когда он бросил ее на чужих людей, он ее разыскивал и нашел ее убежище, но страх подсказал ей, что все это может окончиться какой-нибудь новой жестокостью. Она не колеблясь сочла именно это той опасностью, о какой предупреждал ее Теодор, но никак не могла догадаться, каким образом он узнал об этом и откуда ему стала известна так подробно ее история, если не от Ла Мотта, ее друга и покровителя, которого она тем самым, хотя и не желая того, заподозрила в предательстве. Зачем, в самом деле, было Ла Мотту скрывать именно от нее то, что было известно ему о намерениях ее отца, если он не принял решение отдать ее в его руки? И все же прошло немало времени, прежде чем она освоилась с мыслью, что такой вывод возможен. Обнаружить порочность тех, кого мы любим, — одна из самых изощренных пыток для добродетельной души, и приговор не единожды бывает отвергнут, прежде чем выносится окончательно.

Слова Теодора, опасавшегося, что ее обманывают, подтверждались, помимо мучительных сомнений в Ла Мотте, еще и другим, более ужасным подозрением, что мадам Ла Мотт также участвует в заговоре против нее. Эта мысль временно притушила страх Аделины, оставив в душе ее только горе; девушка безутешно плакала. «Такова, значит, человеческая натура! — рыдала она. — Ужели я осуждена видеть обманщика в каждом?»

Неожиданно обнаружившаяся порочность тех, кого мы обожали, склоняет нас переносить наше осуждение с индивидуума на весь род человеческий; с этого момента мы уже не доверяем внешним впечатлениям и слишком быстро приходим к выводу, что верить нельзя никому.

Аделина решила утром броситься к ногам Ла Мотта и молить его о сострадании и покровительстве. Ее душа была слишком возбуждена собственными горестями, чтобы заняться манускриптом, и она, задумавшись, сидела в своем кресле, пока не услышала шаги мадам Ла Мотт, собиравшейся лечь в постель. Вскоре поднялся в комнату и Ла Мотт, и Аделина, кроткая, преследуемая Аделина, проведшая два дня в мучительной тревоге и ночь — в кошмарных сновидениях, попыталась взять себя в руки, чтобы уснуть. Но в теперешнем своем состоянии она мгновенно поддавалась страхам и едва успела погрузиться в сон, как тут же вскочила, услышав громкий шум и суету. Прислушавшись, она поняла, что шумели в нижних покоях, но не прошло и нескольких минут, как в дверь мадам Ла Мотт торопливо постучали.

Ла Мотта, только что уснувшего, разбудить было нелегко, однако в дверь заколотили так неистово, что Аделина, вне себя от страха, встала с постели и подошла к двери, что вела из ее комнаты, решив окликнуть его. Однако голос маркиза заставил ее остановиться — она отчетливо его услышала, стоя у двери. Маркиз требовал, чтобы Ла Мотт встал немедленно, и мадам Ла Мотт уже сама старалась разбудить мужа; наконец он проснулся в страшной тревоге и вскоре, выйдя к маркизу, вместе с ним спустился вниз. Теперь и Аделина поспешила одеться, хотя руки ее не слушались, и побежала в смежную комнату, где застала мадам Ла Мотт, потрясенную и испуганную.

Тем временем маркиз, до крайности возбужденный, объявил Ла Мотту, что назначил на раннее утро аудиенцию нескольким особам по делу чрезвычайной важности, но только сейчас вспомнил об этом, а посему должен незамедлительно возвратиться на свою виллу, и попросил послать за его слугами. Ла Мотт не мог не заметить, что маркиз был смертельно бледен, и с некоторым беспокойством осведомился, не болен ли он. Маркиз заверил его, что чувствует себя превосходно, однако желает немедленно выехать. Питера послали звать слуг, и маркиз, отказавшись что-нибудь перекусить, поспешно попрощался с Ла Моттом; как только его люди были готовы, он покинул аббатство.

Ла Мотт вернулся в комнату, размышляя о внезапном отъезде гостя, чье волнение было слишком сильно, чтобы приписать его обозначенной причине. Он успокоил встревоженную мадам Ла Мотт и в то же время удивил ее, назвав повод для столь поздней суматохи. Аделина, удалившаяся к себе, как только услышала шаги Ла Мотта, выглянула из окна на стук лошадиных копыт. То был маркиз и его люди, как раз в эту минуту проскакавшие под окном. Разглядеть, кто это, Аделина не могла и потому при виде всадников, так поздно объявившихся под стенами аббатства, испугалась; она тут же постучалась к Ла Моттам, чтобы рассказать им об этом. Ла Мотт объяснил ей, что произошло.

Наконец она улеглась в постель, и в эту ночь ее сон не тревожили никакие кошмары.

На следующее утро, встав ото сна, она увидела внизу Ла Мотта, в одиночестве прогуливавшегося по дорожке, и поспешила воспользоваться случаем — подступиться к нему со своею мольбой. Она приблизилась нерешительным шагом; бледность и робкое выражение лица ее выдавали сильное душевное смятение. Без предисловий и каких-либо объяснений она взмолилась о сострадании. Ла Мотт остановился и, пристально глядя ей в лицо, спросил, что в его отношении к ней допускает подозрение, явствующее из ее просьбы. Аделина вспыхнула оттого, что усомнилась в его искренности, но тут же вспомнила подслушанные ночью слова.

— Ваше отношение ко мне, сэр, всегда было гораздо более добрым и благородным, чем я была вправе рассчитывать, но… — И она умолкла, не зная, как сказать о том, чему совестилась верить.

Ла Мотт молча, выжидательно смотрел на нее и наконец попросил объяснить, что она имела в виду. И тогда Аделина обратилась к нему с мольбой защитить ее от отца. Ла Мотт выглядел удивленным и сконфуженным.

— Вашего отца! — повторил он.

— Да, сэр, — ответила она. — Я ведь знаю, что он обнаружил, где я укрылась. У меня есть все основания бояться родителя, который обошелся со мной так жестоко — и вы тому свидетель; и я вновь умоляю вас спасти меня от него.

Ла Мотт стоял неподвижно, словно в раздумье, а Аделина все взывала к его состраданию.

— Почему вы полагаете, или, вернее, как вы узнали, что ваш отец преследует вас?

Вопрос этот смутил Аделину, ей неловко было признаться, что она подслушала его разговор с маркизом, но измыслить ложь, врать было ниже ее достоинства. В конце концов она сказала правду. Лицо Ла Мотта мгновенно исказилось дикой злобой, и, резко выговорив ей за проступок, на который ее толкнула скорее случайность, нежели обдуманное намерение, он спросил, что такого особенного она подслушала, из-за чего так обеспокоилась. Она точно повторила смысл отдельных фраз, достигших ее ушей. Пока она говорила, он смотрел на нее с напряженным вниманием.

— И это все, что вы слышали? Из-за этих-то нескольких слов вы пришли к столь определенному заключению? Разберите их, и вы убедитесь, что они не позволяют сделать такой вывод.

Сейчас она поняла то, что лихорадочный страх не позволил ей увидеть раньше: отдельные фразы, как она их слышала, мало что значили, это ее воображение заполнило бреши так, чтобы показалось — беда очевидна. Ее страх несколько ослабел.

— Не сомневаюсь, что ваши опасения теперь рассеялись, — продолжал Ла Мотт, — но, чтобы доказать вам мою искренность, в которой вы усомнились, я скажу вам, что для них имеются основания. Вы встревожены, и не без причины. Ваш отец обнаружил, где вы находитесь, и уже затребовал вас к себе. Это правда, что из сострадания к вам я отказался вас выдать, но у меня нет ни права вас удерживать, ни средств, чтобы вас защитить. Когда он явится, чтобы потребовать выполнения его притязаний, вы в этом убедитесь. Так что приготовьтесь к беде, которая, как вы видите, неизбежна.

Некоторое время Аделина могла лишь плакать. Наконец сила духа, пробужденная отчаянием, возобладала.

— Предаю себя воле Всевышнего! — сказала она.

Ла Мотт молча смотрел на нее, и на его лице выразилось сильное волнение. Но он не стал продолжать разговор и ушел в аббатство, оставив Аделину на дорожке, погруженную в глубокую печаль.

Гонг, позвавший к завтраку, заставил ее поторопиться в гостиную, где она провела Она поспешно отступила назад и, забыв о просьбе Ла Мотта, быстрым шагом стала подниматься в свою комнату; однако маркиз, уже входивший в залу и видевший, что она уходила, с вопросительным видом повернулся к Ла Мотту. Ла Мотт окликнул Аделину и, многозначительно нахмурившись, тем напомнил ей о ее обещании. Аделина призвала на помощь все свое мужество и все-таки подошла, очевидно взволнованная; маркиз отнесся к ней с обычной своей непринужденностью в манерах; выглядел он веселым.

???

…непринужденностью и, попросив прощения за то, что нарушил покой минувшей ночью, повторил объяснение, данное прежде Ла Мотту.

Воспоминание о подслушанном разговоре поначалу несколько смущало Аделину и уводило ее мысли от несчастий, какие грозили ей от ее отца. Маркиз, как всегда, внимательный к Аделине, был, по-видимому, обескуражен ее очевидной подавленностью и выразил тревогу по поводу ее печали, которую, невзирая на все усилия, выдавал ее вид. Когда мадам Ла Мотт поднялась, Аделина хотела последовать за ней, однако маркиз попросил ее уделить ему несколько минут и отвел назад к ее месту. Ла Мотт тотчас исчез.

Аделина слишком хорошо знала, каково будет содержание его речи, и скоро слова его усилили смятение, еще прежде внушенное страхом. Маркиз заговорил о силе его страсти в таких выражениях, которые слишком часто позволяют горячность принимать за искренность, Аделина же, для которой объяснение это, если вызывалось честными намерениями, было мучительным, если же бесчестными, то оскорбительным, прервала его и, поблагодарив за честь, скромно, но твердо ответила отказом. Она встала, собираясь уйти.

— Останьтесь, восхитительная Аделина, — воскликнул он, — и если сострадание к моим мукам не расположит вас в мою пользу, позвольте сделать это соображениям об угрожающей вам опасности. Мсье Ла Мотт осведомил меня о ваших несчастьях и о той беде, что сейчас нависла над вами; примите же от меня покровительство, какого он не может вам предоставить.

Аделина уже шла к двери, как вдруг маркиз бросился к ее ногам и, схватив руку, стал осыпать ее поцелуями. Она изо всех сил пыталась высвободиться.

— Выслушайте меня, очаровательная Аделина, выслушайте меня! — вскричал маркиз. — Я живу только вами. Прислушайтесь к моим мольбам, и все мое состояние будет вашим. Не повергайте меня в отчаяние незаслуженной суровостью или из-за того только…

— Милорд, — прервала его Аделина с непередаваемым достоинством, все еще полагая, что намерения его честны, — я ценю благородство ваших помыслов и польщена честью, какой вы меня удостаиваете. Поэтому я скажу несколько больше того, что необходимо для простого отказа, которым по-прежнему вынуждена вам ответить. Я не могу отдать вам мое сердце, вы не можете получить ничего большего, чем мое уважение, которому ничто не может содействовать в такой степени, как ваш отказ от подобных предложений в будущем.

Она опять сделала попытку уйти, но маркиз помешал ей и, поколебавшись немного, вновь повторил свое предложение, но на сей раз в словах, которые невозможно было истолковать превратно. Глаза Аделины заволоклись слезами, однако она их сдержала и, бросив на него взгляд, в котором горечь и негодование, казалось, боролись за первенство, сказала:

— Милорд, это не заслуживает ответа… позвольте мне пройти.

На минуту его покорило достоинство, с каким она держалась, и он бросился к ее ногам, умоляя простить его. Но она молча повела рукой и быстро вышла. Взбежав к себе, она заперла дверь и, бросившись в кресло, отдалась скорби, отягощавшей ее сердце. И не последней причиной этой скорби было подозрение, что Ла Мотт оказался недостойным ее доверия, ибо трудно было представить, чтобы ему неизвестны были подлинные притязания маркиза. Но при этом она верила, что мадам Ла Мотт обманули, представив дело так, будто намерения маркиза честны; это, по крайней мере, избавило Аделину от мучительных сомнений в ее порядочности.

С трепетом окинула она мысленным взором свое положение. По одну сторону был отец, чья жестокость проявила себя уже слишком явно, по другую же — маркиз, преследовавший ее своей оскорбительной, греховной страстью. Она решила передать мадам Ла Мотт суть последнего разговора с маркизом и, в надежде на ее покровительство и доброжелательность, осушила слезы; она уже собралась выйти, как вдруг к ней вошла сама мадам Ла Мотт. Слушая Аделину, она плакала и, по-видимому, испытывала сильное волнение. Она постаралась утешить юную подругу и обещала употребить все свое влияние, чтобы Ла Мотт потребовал от маркиза прекратить домогательства.

— Вам известно, моя дорогая, — продолжала она, — что наши нынешние обстоятельства заставляют нас поддерживать отношения с маркизом, и потому вам следует в поведении своем как можно меньше выказывать негодование; держитесь в его присутствии с вашей обычной непринужденностью, и я не сомневаюсь, что эта история на том и закончится.

— Ах, мадам, — воскликнула Аделина, — как тяжела задача, которую вы на меня возлагаете! Умоляю, позвольте мне никогда больше не подвергать себя унижению находиться в его присутствии, позвольте мне, когда он навещает аббатство, оставаться в моей комнате.

— Я с радостью согласилась бы, — сказала мадам Ла Мотт, — если бы в нашем положении это было возможно. Но вы прекрасно знаете, что наше пребывание в аббатстве зависит от доброй воли маркиза, и мы не можем позволить себе потерять это пристанище; то же, что предлагаете вы, поставит все под угрозу. Так что прибегнем к более мягким методам, и мы сохраним его дружбу, не подвергая вас серьезным неприятностям. Выходите же приветливая, как всегда; задача не столь трудна, как вы воображаете.

Аделина вздохнула.

— Я вам повинуюсь, мадам, — сказала она, — это мой долг; но вы извините меня, если я признаюсь, что повинуюсь крайне неохотно.

Мадам Ла Мотт обещала немедленно пойти к мужу, и Аделина рассталась с ней, хотя и не убежденная в своей безопасности, но все же с более легким сердцем.

Вскоре она увидела, что маркиз уехал, и, поскольку ничто, казалось бы, не мешало мадам Ла Мотт вернуться, стала ожидать ее в великом нетерпении. Так она прождала в своей комнате около часа, когда же наконец ее позвали в гостиную, она обнаружила, что Ла Мотт был там один. Он встал при ее появлении и несколько минут молча ходил по комнате. Затем он сел и обратился к ней.

— То, о чем вы рассказали мадам Ла Мотт, — заговорил он, — очень меня обеспокоило бы, если бы я смотрел на поведение маркиза так же серьезно, как она. Знаю, молодые леди склонны толковать неправильно пустую любезность нынешних модников, и вы, Аделина, никогда не можете быть уверены в том, что верно отличаете легкомыслие этого толка от серьезного ухаживания.

Аделина была изумлена и оскорблена тем, что Ла Мотт способен так неуважительно судить о ее умственных способностях и характере, как свидетельствовали слова его.

— Возможно ли, сэр, — сказала она, — что вы одобряете поведение маркиза?

— Вполне возможно и вполне определенно, — сказал Ла Мотт весьма сурово, — как вполне возможно и то, что мое суждение об этой истории может оказаться не столь извращено предрассудками, как ваше. Впрочем, обсуждать это я не намерен. Я буду лишь просить, поскольку вам известна неопределенность моего положения, чтобы вы сообразовались с этим, а не превращали маркиза вашими неуместными обидами в моего врага. Сейчас он мой друг, и для безопасности моей необходимо, чтобы он таковым и оставался; если же я допущу, что кто-либо из моих домочадцев проявит в отношении маркиза грубость, то вполне могу ожидать, что он станет врагом мне. Право же, вы можете держаться с ним любезно.

Аделина сочла слово «грубость», как употребил его Ла Мотт, чрезмерно сильным, но воздержалась от изъявления обиды.

— Я могла желать, сэр, — сказала она, — привилегии удаляться, когда бы ни приехал маркиз, но, коль скоро вы полагаете, что такое поведение может затронуть ваши интересы, я должна покориться.

— Подобная искренность и добрая воля восхищают меня, — сказал Ла Мотт, — и, так как вы желаете быть мне полезной, знайте, что верней всего вам это удастся, если вы будете обращаться с маркизом, как с другом.

Слово друг, употребленное по отношению к маркизу, неприятно поразило слух Аделины; она заколебалась и посмотрела на Ла Мотта.

— Как с вашим другом, сэр, — сказала она. — Я постараюсь… «Постараюсь обращаться с ним, как с моим другом» — должна была она сказать, но поняла, что так окончить фразу не может. Она попросила Ла Мотта защитить ее от отца.

— Все, что я в силах сделать для вас, сделаю, — сказал он, — но вам известно, как мало у меня прав и средств противостоять ему и как сам я нуждаюсь в покровительстве. Зная теперь, где вы скрываетесь, он осведомлен, вероятно, и об обстоятельствах, которые держат здесь меня, и, если я попытаюсь оказать ему сопротивление, он может выдать меня судебным приставам, видя в том простейший способ завладеть вами. Опасности обложили нас со всех сторон, — продолжал Ла Мотт, — и если бы я знал способ, как нам вырваться!

— Покиньте аббатство, — сказала Аделина, — и поищите убежище в Швейцарии или Германии; тогда вы будете свободны от дальнейших обязательств перед маркизом и от преследований, которых так страшитесь. Простите меня за то, что я тем самым даю вам совет, который в какой-то степени, конечно, подсказан мыслью о собственной моей безопасности, но который в то же время, как мне кажется, дает единственный шанс обеспечить и вашу.

— Ваш план вполне разумен, — сказал Ла Мотт, — будь у меня деньги, чтобы осуществить его. Но сейчас я должен довольствоваться тем, чтобы оставаться здесь, по возможности неузнанным, и защищать себя, обращая в друзей тех, кто меня знает. Самое же главное — я должен сохранить расположение маркиза. Он может сделать многое, даже если отец ваш прибегнет к отчаянным мерам. Но почему я так говорю? Быть может, ваш отец уже прибег к этим мерам, быть может, последствия его мести уже нависли над моей головой. В эту ситуацию меня поставило мое расположение к вам, Аделина; если бы я предал вас его воле, я был бы здесь по-прежнему в безопасности.

Аделину так тронула доброта Ла Мотта, в которой нельзя было усомниться, что у нее перехватило горло. Наконец она смогла заговорить и в самых пылких словах выразила ему свою благодарность.

— Искренни ли вы сейчас? — спросил Ла Мотт.

— Возможно ли отказать мне хотя бы в простой искренности? — со слезами воскликнула Аделина.

— Выражать чувства на словах легко, — сказал Ла Мотт, — однако они могут при этом никак не затрагивать сердца. Я верю в их искренность лишь настолько, насколько они влияют на наши поступки.

— Что вы хотите сказать этим, сэр? — недоуменно спросила Аделина.

— Я хочу спросить вас: если представится случай доказать вашу благодарность, останетесь ли вы верны вашему чувству?

— Назовите что-то такое, от чего я отказалась бы! — с силой воскликнула Аделина.

— Если, например, маркиз опять признается в том, что серьезно пылает к вам страстью, и предложит вам свою руку — не заставит ли вас пустая антипатия, тайная мечта о каком-либо более счастливом возлюбленном отказать ему?

Аделина вспыхнула и потупилась.

— В самом деле, сэр, вы назвали то единственное доказательство моей благодарности вам, которое я отвергла бы. Никогда я не смогу полюбить маркиза и даже, говоря откровенно, уважать его. Мне кажется, даже из благодарности нельзя приносить в жертву покой и мир всей жизни.

У Ла Мотта был разочарованный вид.

— Так я и думал, — сказал он, — эти тонкие чувства хороши на словах, и человек, их высказывающий, выглядит очаровательно; но подвергните их испытанию делом, и они растают в воздухе, оставив после себя лишь пустую шелуху.

От этой незаслуженной саркастической отповеди на глазах Аделины показались слезы.

— Если ваша безопасность зависит от моего поведения с маркизом, — сказала она, — выдайте меня моему отцу, коль скоро мое пребывание здесь грозит вам новыми бедами. Я не хотела бы показать себя недостойной вашего покровительства, коим до сих пор пользовалась, предпочтя мое собственное благополучие вашему. Когда я уеду, у вас больше не будет причины опасаться недовольства маркиза, которое, может быть, грозит вам, если я здесь останусь… потому что, увы, для меня невозможно принимать его ухаживания, как бы ни почтенны были его намерения.

Ла Мотт выглядел оскорбленным и встревоженным.

— Этого быть не должно, — сказал он, — и не станем изводить себя, воображая возможные несчастья, чтобы затем, дабы избежать их, угодить в беду реальную. Нет, Аделина, хотя вы и готовы пожертвовать собой ради моей безопасности, я не допущу этого. Я не отдам вас вашему отцу, не будучи принужден к тому. Единственное, о чем я прошу вас взамен, — будьте с маркизом любезны.

— Я постараюсь исполнить ваше пожелание, сэр, — сказала Аделина.

В комнату вошла мадам Ла Мотт, и разговор прекратился. Аделина провела вечер в печальных раздумьях и, как только было можно, ушла к себе, надеясь во сне обрести убежище от своей беды.

 

Глава IX

Манускрипт, найденный Аделиной минувшей ночью, не раз приходил ей на память в течение дня, но либо она была в эти минуты чересчур озабочена текущими событиями, либо слишком опасалась чьего-либо вторжения, чтобы позволить себе углубиться в него. Теперь она вынула рукопись из ящика, куда спрятала ее ранее, и, собираясь проглядеть лишь несколько первых страниц, села на край кровати.

С живым интересом развернула она манускрипт, выцветшие и почти стершиеся чернила которого далеко не сразу вознаградили ее исследовательское рвение. Первые слова были утеряны совершенно, однако само повествование начиналось со следующих фраз:

«О ты, кто бы ты ни был, кого случай или несчастье приведут когда-нибудь в это место, — к тебе обращаюсь я, тебе поведаю о моих злоключениях и тебя прошу отмстить за них. Тщетная надежда! И все же есть некоторое утешение в том, чтобы верить: однажды мои писания увидит ближний, повесть о муках моих однажды пробудит, быть может, сострадание в чувствительном сердце.

Но все же удержи свои слезы — жалость твоя теперь бесполезна. Давно уже прекратились мучения и стихли жалобные стоны. Это слабость — желать сострадания, ощутить которое невозможно, пока смерть не упокоит меня и я не вкушу (на что уповаю) вечного блаженства.

Итак, узнай, что в ночь двенадцатого октября 1642 года по дороге на Ко, на том самом месте, где воздвигнута была колонна в память о бессмертном Генрихе, я был схвачен четырьмя головорезами, которые, искалечив слуг моих, привезли меня через пустынные степи и густой лес в это аббатство. Они вели себя не как обычные бандиты, и скоро я понял, что их наняла некая высокопоставленная особа для совершения ужасного злодеяния. Напрасны были мои-мольбы и деньги, предложенные им, дабы они открыли имя нанимателя и отказались от своего замысла. Они не желали сообщить хотя бы самые ничтожные сведения о своих планах.

Но когда после долгого путешествия они привезли меня в это аббатство, их подлый наниматель сразу стал очевиден, а чудовищный его замысел более чем ясен. Все громы небесные обрушились на мою беззащитную голову! О мужество! Закали мое сердце, чтобы…»

Фитиль в лампе Аделины догорал, и блеклые чернила при столь слабом освещении делали напрасными все ее усилия разобрать буквы. Принести свечу снизу было невозможно, не выдав того, что она все еще бодрствует — а это могло вызвать вопросы и потребовало бы объяснений, в которые она не желала вдаваться. Таким образом, вынужденная прервать изучение рукописи, которая по многим причинам чрезвычайно ее волновала, она улеглась наконец на свое скромное ложе.

То, что она успела прочитать в манускрипте, пробудило в ней мучительный интерес к судьбе его автора, страшные картины закружились в мозгу. «В этих самых комнатах!» — воскликнула она и, задрожав, закрыла глаза. Наконец она услышала, как мадам Ла Мотт прошла в свою комнату, и фантомы страха постепенно рассеялись, позволив ей отойти ко сну.

Утром ее разбудила мадам Ла Мотт, и, к своему разочарованию, Аделина обнаружила, что проспала значительно дольше обычного, так что уже не успеет вернуться к изучению рукописи. Ла Мотт вышел к завтраку мрачнее обычного, мадам Ла Мотт тоже выглядела грустной, что Аделина приписала тревоге за нее. Едва они позавтракали, как топот копыт уведомил их, что кто-то приехал; Аделина подошла к оконной нише и увидела спешившегося у дверей маркиза. Она поспешно отступила назад и, забыв о просьбе Ла Мотта, быстрым шагом стала подниматься в свою комнату; однако маркиз, уже входивший в залу и видевший, что она уходила, с вопросительным видом повернулся к Ла Мотту. Ла Мотт окликнул Аделину и, многозначительно нахмурившись, тем напомнил ей о ее обещании. Аделина призвала на помощь все свое мужество и все-таки подошла, очевидно взволнованная; маркиз отнесся к ней с обычной своей непринужденностью в манерах; выглядел он веселым.

Аделина была поражена и шокирована его небрежной фамильярностью, однако же это пробудило ее гордость, придав ее облику достоинство, которое сразу осадило его. Теперь в речах его часто звучала неуверенность, и он, казалось, то и дело терял нить разговора. Наконец, поднявшись, он попросил Аделину уделить ему несколько минут для беседы. Мсье и мадам Ла Мотт поспешили к двери, но Аделина, повернувшись к маркизу, объявила, что не намерена слушать его иначе как в присутствии ее друзей. Впрочем, заявление это было уже ни к чему, так как Ла Мотты уже удалились, причем Ла Мотт, уходя, всем своим видом показал, как будет недоволен, если она вздумает за ними последовать.

Некоторое время она сидела молча, в трепетном ожидании.

— Я понимаю, — заговорил наконец маркиз, — что мое поведение, на которое подтолкнул меня пыл моей страсти, повредило мне в вашем мнении и что вам нелегко будет вернуть мне уважение ваше, но уповаю на то, что предложение, которое я делаю вам сейчас, — предложение титула моего и состояния — достаточно доказывает искренность моего чувства и загладит проступок, вызванный одной лишь любовью.

Выдав этот образчик банального суесловия, которое маркиз явно полагал началом триумфа, он попытался поцеловать руку Аделины, которую она поспешно отдернула со словами:

— Вам уже известны, милорд, мои чувства на сей счет, и, право, я не вижу необходимости повторять сейчас, что не могу принять честь, которую вы мне оказываете.

— Объяснитесь, очаровательная Аделина! Мне неизвестно, чтобы я когда-либо делал вам подобное предложение.

— Вы совершенно правы, сэр, — сказала Аделина, — и вы хорошо поступили, напомнив мне об этом, коль скоро я, выслушав ваше первое предложение, сочла возможным хотя бы мгновение слушать второе.

И она поднялась, чтобы выйти из зала.

— Останьтесь, мадам, — сказал маркиз, обратив на нее взгляд, в котором оскорбленная гордость боролась с желанием смирить себя, — не позволяйте себе столь экстравагантным отказом действовать противу ваших собственных интересов; вспомните об опасностях, которые вас окружают, и оцените предложение, которое может предоставить вам, по крайней мере, достойное убежище.

— Я никогда не навязывала вам, милорд, мои несчастья, каковы бы они ни были; поэтому, надеюсь, вы извините меня, если я замечу, что одно лишь упоминание о них в эту минуту гораздо больше похоже на оскорбление, чем на участие.

Маркиз, хотя явно обескураженный, намеревался все же ответить, но Аделина не пожелала остаться и удалилась к себе. Несмотря на свою беспомощность, она всей душой воспротивилась предложению маркиза и решилась ни в коем случае не принимать его. К ее неприятию его личности в целом и отвращению, умноженному его первым предложением, добавлялось, без сомнения, впечатление о ранее возникшей симпатии, память о которой она, как оказалось, не могла выбросить из сердца.

Маркиз остался обедать, и Аделина, из уважения к Ла Мотту, вышла к столу, но последний так часто обращал в ее сторону напряженные взгляды, что она была в полном отчаянии и, едва была убрана скатерть, удалилась в свою комнату. Вскоре за ней последовала и мадам Ла Мотт, так что Аделине лишь к вечеру удалось вернуться к рукописи. Когда мсье и мадам Ла Мотт ушли к себе, она засветила лампу и села читать.

«Развязав веревки, головорезы сняли меня с лошади и повели через залу, а потом вверх по винтовой лестнице. Сопротивление было бесполезно, но я все озирался вокруг в надежде увидеть кого-нибудь не столь ожесточенного, как те, что привезли меня сюда, кого-нибудь, способного испытывать жалость или хотя бы держаться человечнее. Однако все было тщетно: никто не появился, и это подтвердило мои прежние опасения. Секретность предприятия заставляла предположить самое ужасное. Между тем бандиты, миновав несколько комнат, остановились в помещении, сплошь увешанном старыми гобеленами. Я спросил, почему мы не идем дальше, и услышал в ответ, что скоро я это узнаю.

Я ожидал уже, что сейчас увижу занесенное надо мной орудие смерти, и молча вручил себя Господу. Но тогда еще смерть не ждала меня; они подняли гобелен, за ним оказалась дверь, которую они и отворили. Схватив меня за руки, они повели меня через анфиладу комнат. В самой дальней из них они снова остановились. Ужасающая мрачность этого места, казалось, весьма подходила для убийства и будила мысли о смерти. Я вновь огляделся, полагая увидеть орудие уничтожения, и вновь облегченно перевел дух. Я попросил сказать мне, какая судьба мне уготована. Кто ее уготовил, спрашивать было уже не нужно. Бандиты промолчали, но в конце концов объявили, что помещение это — моя тюрьма. Затем, оставив кувшин с водой, они покинули комнату, и я услышал звук задвигаемого засова.

О, этот звук отчаяния! О, минута невыразимой тоски! Муки смерти, без сомнения, не ужасней тех, какие я тогда испытал. Запертый в темнице, лишенный света Божьего, друзей, самой жизни — ибо я несомненно предвижу это! — в расцвете лет моих, посреди грехов моих — оставленный переживать в воображении ужасы, более кошмарные, чем, возможно, дала бы реальность… я падаю под их…»

Здесь несколько страниц рукописи оказались попорчены сыростью и совершенно не поддавались прочтению. С большим трудом Аделина разобрала несколько строк:

«Минули три дня в одиночестве и молчании; ужасы смерти постоянно у меня перед глазами, позволяя готовиться к ожидающей меня ужасной перемене! Утром, проснувшись, я думаю о том, что не доживу до следующей ночи, а когда вновь наступает ночь, уверен, что никогда больше глаза мои не увидят рассвета. Почему меня привезли сюда… почему я осужден так сурово… но чтобы на смерть! И какой же поступок мой в жизни заслужил сие от руки ближнего? От…

О дети мои! О мои далекие друзья! Я никогда более вас не увижу… никогда более не встречу дружеского прощального взгляда… никогда не заслужу последнего благословения! Вы даже не подозреваете, сколь ужасно мое положение — увы, вам сие не может быть ведомо, такое знание человеку недоступно. Вы верите, что я счастлив, иначе уже мчались бы мне на помощь. Я знаю: то, что я сейчас пишу, не принесет мне свободы, и все же есть утешение в самой возможности изливать свои печали, и я благословляю человека, не столь жестокого, как его товарищи, который снабдил меня всем необходимым, чтобы запечатлеть их. Увы, он слишком хорошо знает, что за такое послабление бояться ему нечего. Это перо не может призвать моих друзей на помощь, не может открыть мое отчаянное положение до того, как станет уж поздно. О ты, быть может, читающий эти строки, урони слезу, узнав о моих страданиях. Я часто плакал над страданиями моих ближних!»

Аделина прервала чтение. Несчастный автор взывал здесь прямо к ее сердцу; он говорил со всей силой правды, будил воображение — ей казалось уже, что давние эти страдания терзают его именно сейчаС. Некоторое время она не могла читать дальше и сидела, задумчивая и печальная. «Несчастный страдалец, — говорила она себе, — был заключен в этих самых комнатах, здесь он…» Аделина вздрогнула, ей показалось, что она услышала какой-то странный звук, но ничто не нарушило тишину ночи. «В этих самых стенах, — продолжала она, — были написаны эти строки, утешавшие его надеждой, что когда-нибудь их прочитают сострадательные глаза. Это время пришло. Твои несчастья, о, оскорбленная душа! оплаканы в том самом месте, где ты переносил их. Здесь, где ты страдал, я проливаю слезы над твоими страданиями!»

Ее воображение было сильно возбуждено, и для ее расстроенных чувств видения потрясенного ума представлялись чем-то совершенно реальным. Она опять вздрогнула и прислушалась; ей почудилось, будто она отчетливо услышала повторенное за ее спиной, совсем близко, слово «здесь». Однако ужас при этой мысли охватил ее лишь на мгновение; она знала, что такого быть не может. Уверенная, что это лишь обманчивая фантазия, она взяла манускрипт и опять погрузилась в чтение.

«Для чего приберегают меня? К чему эта отсрочка? Если я должен умереть — почему не сразу? Вот уже три недели остаюсь я в этих стенах, и за все это время ни один сострадательный взор не смягчил мои несчастья; ни один голос, кроме моего собственного, не достиг моих ушей. Физиономии головорезов, стерегущих меня, суровы и неумолимы, и они упрямо хранят молчание. Это безмолвие ужасно! О вы, изведавшие, что такое жить в полном одиночестве, кому довелось влачить дни свои, не слыша ни единого слова ободрения, — вы, и только вы, способны понять, что я сейчас чувствую; только вы можете представить, чего бы я не вынес, лишь бы услышать человеческий голос.

О, ужасный конец! О, эта смерть при жизни! Какая убийственная тишина! Все вокруг меня мертво; да существую ли я сам в действительности, или я — всего лишь изваяние? Что это — греза? А вот эти предметы — они реальны? Увы, в моем мозгу все спуталось… это схожее со смертью бесконечное безмолвие, эта мрачная комната, ужас перед предстоящими страданиями помутили мою фантазию… О, будь здесь чья-то дружеская грудь, дабы я мог преклонить на нее мою усталую голову!., несколько сердечных слов, чтобы воскресить мою душу!..

Я пишу украдкой. Человек, снабдивший меня пером и бумагой, боюсь, пострадал за те малые знаки сочувствия, которое он проявил ко мне; я не видел его уже несколько дней. Может быть, он склонен помочь мне — оттого и запрещено ему приближаться ко мне. О, эта надежда! Но как она тщетна. Никогда больше не придется мне покинуть эти стены живым. Еще один день прошел, а я все еще жив, но завтра ночью, быть может в это же время, на мои страдания смерть наложит печать свою. Когда дневник оборвется, читатель поймет, что меня больше нет. Возможно, это последние строки в моей жизни…»

Слезы застилали глаза Аделины. «Несчастный! — воскликнула она. — Неужто не нашлось там доброй души, чтобы спасти тебя! Великий Боже! Сколь неисповедимы пути Твои!» Так она сидела задумавшись, и ее фантазия, витавшая теперь среди ужасных видений, понемногу взяла верх над рассудком. На столе перед нею стояло зеркало, и она боялась поднять глаза, чтобы не увидеть рядом со своим лицом другое; и еще иные ужасные мысли и фантастические странные образы проносились в ее мозгу.

Вдруг совсем рядом с ней послышался глухой вздох. «Пресвятая Дева, не оставь меня! — вскричала она и окинула комнату испуганным взглядом. — Это в самом деле больше, чем просто фантазия!» Ее охватил такой страх, что она не раз уже готова была звать Ла Моттов, но нежелание обеспокоить их и боязнь насмешек ее удержали. К тому же ей страшно было пошевельнуться и даже дышать. Она вслушивалась в шепот ветра за окном и вдруг опять уловила словно бы вздох. Теперь воображение ее и вовсе отказалось подчиняться рассудку: обернувшись, она увидела неясную фигуру, которая как бы прошла в дальнем конце комнаты; от нее повеяло ужасающим холодом, и Аделина, оцепенев, застыла в кресле. Наконец она глубоко вздохнула, отчего несколько воспряла духом, и способность рассуждать к ней вернулась.

Немного спустя, поскольку все оставалось спокойно, она стала спрашивать себя, не обманула ли ее разыгравшаяся фантазия, и в конце концов настолько справилась со страхом, что отказалась от мысли позвать мадам Ла Мотт. Однако душа ее по-прежнему пребывала в смятении, так что она решила в эту ночь не возвращаться к рукописи, и, проведя некоторое время в молитве и попытках успокоиться, отошла ко сну.

На следующее утро, когда она проснулась, в окне весело играли солнечные лучи, мгновенно разогнав фантомы ночи. Разум, успокоенный и взбодренный сном, отверг таинственные порождения растревоженной фантазии. Аделина встала, освеженная и исполненная благодарности, но, как только спустилась к завтраку, этот мимолетный проблеск душевного мира рассеялся с появлением маркиза, чьи частые визиты в аббатство после того, что произошло, не только неприятно поражали, но и тревожили ее. Она видела, что он решил упорствовать в ухаживаниях за нею, и наглость и бессердечие такого поведения не только возмущали ее, но внушали к нему еще большее отвращение. Из жалости к Ла Мотту она постаралась скрыть свои чувства, хотя теперь уже полагала, что он, пользуясь ее желанием услужить ему, требует от нее слишком многого, и серьезно задумалась о том, как ей избегать этих встреч в дальнейшем. Маркиз оказывал ей самое почтительное внимание, но Аделина была молчалива и сдержанна и при первой же возможности удалилась.

Когда она подымалась уже по винтовой лестнице, внизу в зале появился Питер и выразительно посмотрел на нее. Она его не заметила, но он ее окликнул негромко; тут она обратила внимание, что он делает ей знаки, словно желая сообщить о чем-то. Но в эту минуту из сводчатой комнаты показался Ла Мотт, и Питер поспешно скрылся. Аделина ушла к себе, думая об этих его странных знаках и о том, с какими предосторожностями Питер подавал их.

Но скоро ее мысли вернулись в свое обычное русло. Минуло уже три дня, а никаких известий о своем отце она не слышала. Она начала надеяться, что он отказался от насильственных действий, на которые намекал Ла Мотт, и предпочел более мягкий способ; однако, приняв во внимание нрав его, она сочла это невероятным и погрузилась в прежние свои страхи. Ее пребывание в аббатстве становилось мучительным из-за настояний маркиза и необходимости вести себя так, как требовал Ла Мотт; и все же она не могла без содрогания думать о том, чтобы покинуть аббатство и вернуться к отцу.

Образ Теодора часто вторгался в ее мысли и приносил с собой боль, причиненную его странным отъездом. Она смутно чувствовала, что его судьба каким-то образом связана с ее судьбой; все усилия исторгнуть его из своей памяти служили лишь доказательством того, как глубоко проник он в ее сердце.

Чтобы отвлечься от этих предметов и удовлетворить свою любознательность, столь глубоко растревоженную минувшей ночью, Аделина взяла манускрипт, но не развернула его, так как вошла мадам Ла Мотт и сообщила, что маркиз уехал. Они вместе провели утро, работая и беседуя о самых разных вещах; Ла Мотт появился только к обеду и говорил мало, Аделина — и того меньше. Все же она спросила, слышал ли он что-нибудь о ее отце.

— Я о нем ничего не слышал, — сказал Ла Мотт, — но, как сообщил мне маркиз, есть веские основания полагать, что он недалеко отсюда.

Аделина была потрясена, но все же сумела ответить с подобающей твердостью:

— Я уже и так чрезмерно вовлекла вас в свои неприятности, сэр, и теперь вижу, что сопротивление погубит вас и не поможет мне; поэтому я решила вернуться к моему отцу и тем избавить вас от дальнейших мытарств.

— Опрометчивое решение, — ответил Ла Мотт, — и если вы последуете ему, боюсь, вы жестоко раскаетесь. Я говорю с вами как друг, Аделина, выслушайте же меня без предубеждения. Маркиз, как мне известно, предложил вам свою руку. Не знаю, что больше вызывает мое удивление — то ли, что человек его ранга и влияния умоляет о браке особу без состояния и серьезных связей, или то, что особа эта при данных обстоятельствах отвергает все преимущества, ей предлагаемые. Вы плачете, Аделина; позвольте мне надеяться, что вы убедились в нелепости такого поведения и не станете более пренебрегать своей удачей. Расположение, какое я вам оказывал, должно убедить вас, что, давая вам этот совет, я забочусь о вас и у меня нет иных мотивов, кроме вашего блага. Тем не менее должен сказать: если бы отец ваш и не настаивал на вашем возвращении, я не знаю, как долго мои обстоятельства позволят мне оказывать вам даже ту скромную поддержку, какую вы здесь имеете. Однако вы все еще молчите.

Боль, которую вызвала эта тирада, лишила Аделину дара речи, и она продолжала плакать. Наконец она проговорила:

— Позвольте мне, сэр, вернуться к моему отцу; я бы дурно отблагодарила вас за ваше благорасположение, о котором вы упомянули, если бы пожелала остаться здесь после того, что вы сейчас мне сказали; принять же предложение маркиза для меня невозможно.

Воспоминание о Теодоре возникло в душе ее, и она разрыдалась. Ла Мотт некоторое время оставался в задумчивости.

— Странное ослепление, — проговорил он. — Возможно ли, чтобы вы способны были упорствовать в героизме, пригодном для романа, и предпочесть отца, столь жестокосердого, как ваш, маркизу де Монталю, судьбу, полную опасностей, жизни блестящей и восхитительной?!

— Простите меня, — сказала Аделина, — брак с маркизом может быть блестящим, но никогда — счастливым. Характер его вызывает у меня отвращение, и я прошу вас, сэр, больше не упоминать об этом.

 

Глава X

Разговор, изложенный в предыдущей главе, был прерван появлением Питера, который, выходя, выразительно посмотрел на Аделину и только что не поманил ее пальцем. Ей не терпелось узнать, что он хотел сообщить, и вскоре она вышла вслед за ним в залу, где и увидела его, мешкавшего в ожидании. Заметив Аделину, он знаком призвал ее к молчанию и поманил в оконную нишу.

— Ну же, Питер, что ты хочешь сказать мне? — спросила Аделина.

— Тсс, мамзель, ради всего святого, говорите потише: ежели нас увидят, нам каюк.

Аделина попросила его объяснить, что он имеет в виду.

— Так я, мамзель, только того и хотел весь Божий день напролет, все ждал-поджидал, все смотрел-посматривал, потому как хозяину-то на глаза попасть боялся; да только дело никак не ладилось: не понимали вы, и все тут.

Аделина попросила его поторопиться.

— Оно-то так, мамзель, да только очень уж я боюсь, что увидят нас… но чего б я ни сделал, чтобы услужить такой хорошей молодой леди, не могу же я не рассказать вам, коли знаю про то, какая вас ждет опасность.

— Ради Бога, говори поскорее, — сказала Аделина, — или нам помешают!

— Ладно, коли так; но только вы должны сперва поклясться Пресвятой Девой, что нипочем не выдадите, что это я рассказал вам. Мой хозяин меня…

— Обещаю, обещаю! — сказала Аделина.

— Ну так вот… в понедельник вечером, когда я… тс-с… кажись, я слышу шаги? Вы, мамзель, вот что: ступайте прямо отсюда на крытую галерею. Ни за что на свете не хотел бы я, чтоб меня сейчас здесь увидели. Я, значит, выйду из залы через главный вход, а вы пройдете по коридору. Да уж, ни за что на свете я не хочу, чтобы нас с вами увидели.

Аделину сильно встревожили слова Питера, и она поспешила в крытую галерею. Он пришел быстро и, опасливо озираясь, продолжил:

— Как я и говорил вам, мамзель, в понедельник вечером, когда маркиз заночевал здесь, он, как вы знаете, не ложился допоздна, и я, может, догадываюсь, по какой такой причине. Странные вещи тут обнаружились, да только не мое это дело встревать и рассказывать про все, что я думаю.

— Умоляю, говори о главном, — в нетерпении прервала его Аделина, — что это за опасность, которая мне угрожает? Говори быстрей, пока нас не увидели.

— Еще какая опасность, мамзель, — ответил Питер, — ежели б вы все знали, а коль и узнаете, так оно ник чему, потому как ничем вы себе помочь не можете. Ну да, кстати-некстати, а я решился уж рассказать вам, хотя, может, и поплачусь за это.

— Похоже, ты решил вовсе ничего мне не рассказывать, — возразила Аделина. — Потому что ни на шаг не продвинулся вперед. Но о чем ты говоришь? Ты упомянул маркиза…

— Тс-с, мамзель, не так громко. Маркиз, как я уж сказал, сидел допоздна, и мой хозяин сидел с ним вместе. Один из людей маркиза ушел спать в дубовую комнату, а другой остался, чтобы раздеть своего хозяина. Ну вот, сидим мы с ним… о Господи всемилостивый, у меня прямо волосы встали дыбом… я и сейчас еще весь трясусь. Словом, когда мы так-то вот с ним сидели, дожидаючись… Ох, вон там мой хозяин; я видел, как он промелькнул среди деревьев. Ежели он меня тут увидит, нам с вами обоим конец. Ужо в другой раз все расскажу.

И с этими словами Питер поспешил в дом, оставив Аделину в тревоге, недоумении и досаде. Она направилась в лес, раздумывая над словами Питера и стараясь угадать, на что намекал он; к ней присоединилась мадам Ла Мотт, и они беседовали о чем придется, пока не вернулись в аббатство.

Напрасно Аделина целый день поджидала случая поговорить с Питером. Когда он прислуживал за столом, она изредка с тревогой поглядывала на него, надеясь по выражению лица понять хоть что-нибудь, относившееся к предмету ее страхов. Потом она ушла к себе; мадам Ла Мотт последовала за ней и, разговаривая о том о сем, оставалась довольно долго, так что у Аделины не было ни малейшей возможности встретиться с Питером. Мадам Ла Мотт одолевали, по-видимому, мучительные мысли; когда Аделина, заметив это, спросила о причине, из ее глаз брызнули слезы, и она внезапно покинула комнату.

Поведение мадам Ла Мотт вкупе с речами Питера еще больше встревожило Аделину; она в задумчивости сидела на кровати, отдавшись своим мыслям, пока часы в нижней комнате не пробили полночь. Уже решившись лечь, она вспомнила о рукописи и не смогла удержаться, чтобы не почитать ее. Первые слова, которые ей удалось разобрать, звучали так:

«Вновь возвращаюсь я к сему жалкому утешению — мне вновь дозволено узреть еще один день. Сейчас полночь! Моя одинокая лампада горит предо мною; время ужасное, но для меня и полдневная тишь все одно что полночная тишина: более глубокая тьма — вот и все различье. Лишь мои мучения ведут счет этим тихим монотонным часам. Великий Боже! Когда я упокоюсь!..

Но отчего это странное узилище? Я никогда ничем не оскорбил этого человека. Если мне суждена смерть, зачем эта отсрочка? И с какой целью меня привезли сюда, если не затем, чтобы предать смерти? Увы, это аббатство…»

Здесь рукопись опять была неудобочитаема, и на протяжении нескольких страниц Аделина сумела разобрать лишь отдельные фразы.

«О горькое испытание! Как, когда мне будет ниспослан покой! О мои друзья! Неужто никто из вас не кинется мне на помощь? Никто не отомстит за мои муки? Ах, вы попытаетесь отомстить — но тогда будет уже поздно, тогда я уйду навеки…

Еще раз мне дарована ночь. Еще один день прошел в одиночестве и страданиях. Я вскарабкался к окну, надеясь, что картина природы освежит мою душу и придаст мне силы выдержать эти несчастья. Увы! Даже в этом малом утешении мне отказано: окна выходят на другую часть аббатства и пропускают лишь малую толику того дня, которого мне никогда уже не увидеть в полной красе. Последняя ночь! Последняя ночь! О, ужасное место!..»

Аделину била дрожь. Ей было страшно читать следующую фразу, как ни манило любопытство. И все же она прервала чтение: безотчетный ужас охватил ее. «Здесь свершилось чудовищное злодеяние, — прошептала она. — Крестьяне говорили правду. Здесь произошло убийство». Эта мысль заставила ее трепетать от страха. Она вспомнила кинжал, о который споткнулась ее нога в потайной комнате, и это подтвердило ее самые ужасные предположения. Ей захотелось осмотреть кинжал, но он оставался в одной из тех комнат, и она побоялась отправиться на поиски.

«Несчастная, несчастная жертва! — воскликнула она. — Неужели никто из твоих друзей не мог избавить тебя от гибели! О, если бы я была поблизости!..

Но что могла бы я сделать, чтобы спасти тебя! Увы, ничего! Я забыла о том, что даже сейчас мне, может быть, как и тебе, грозят несчастья, и у меня нет друзей, которые бы вызволили меня. О, я уверена, что догадываюсь, кто виновник твоих горестей!» Она умолкла, и вдруг ей послышался вздох, такой же, что пронесся по комнате минувшей ночью. Кровь застыла у нее в жилах, она сидела, боясь пошевельнуться. Ее комната была расположена вдали от помещений, занимаемых Ла Моттами, которые даже не услышали бы ее зов (ибо они опять перебрались к себе); эта уединенность так сильно подействовала на ее воображение, что она лишь усилием воли удержалась от обморока. Довольно долго просидела она замерев, но все было тихо. Когда она пришла в себя, первым ее побуждением было кинуться к Ла Моттам; однако, подумав, она от этого отказалась.

Постаравшись успокоиться, она обратилась с короткой молитвой к Тому, Кто до сих пор всегда оберегал ее в беде. Вскоре душа ее вознеслась и утешилась; глубокое умиротворение наполнило ее сердце, и она вновь принялась за чтение.

Несколько строк, следовавших за прочитанными, совершенно стерлись…

«Он мне сказал, что жить мне осталось не долго, не более трех дней, и предложил на выбор смерть от яда или от шпаги. О, терзания этой минуты! Великий Боже! Ты видишь муки мои! Я часто вглядывался, соблазняемый мимолетной мыслью о бегстве, в забранные решеткой окна под потолком моей тюрьмы — и тут, решив попытать все возможное, в приступе отчаяния вскарабкался к самому оконному проему, однако нога моя соскользнула и, сорвавшись, я оказался на полу, оглушенный ударом. Придя в себя, я сразу услышал шаги — кто-то вошел в мое узилище. Память ко мне вернулась, и положение мое было плачевным. Я затрепетал в ожидании того, что должно было произойти. Подошел тот же человек; сперва он смотрел на меня с жалостью, но вскоре лицо его вновь обрело свойственную ему жестокость. Однако пришел он на сей раз не для того, чтобы исполнить волю своего нанимателя. Мне оставляют жизнь до другого дня — Великий Боже, да свершится воля Твоя!»

Аделина не могла больше читать. В ее мозгу кружилось все, что так явно перекликалось с судьбою этого страдальца — слухи, ходившие об аббатстве, ее сны, пред тем как она обнаружила потайные комнаты, странные обстоятельства, при которых она нашла манускрипт, наконец, тот призрак — теперь она и в самом деле верила, что видела его. Она корила себя за то, что все еще ни словом не обмолвилась Ла Мотту о найденных ею рукописи и комнатах, и решила все рассказать ему не позднее завтрашнего утра. Собственные неотложные заботы, а также боязнь лишиться рукописи, не успев ее прочитать, заставляли ее до сих пор молчать.

Подобное стечение обстоятельств, полагала она, возможно лишь при участии сверхъестественных сил, решивших покарать преступника. Эти размышления внушили ей благоговейный трепет, который вскоре, из-за уединенности этой просторной старинной комнаты, где она сидела, перерос в ужаС. Она никогда не была суеверна, но столь необычайные обстоятельства вплелись на сей раз во всю эту историю, что она не могла поверить в их случайность. Ее воображение, растревоженное такими мыслями, опять стало чрезвычайно чувствительно к каждому впечатлению; она боялась оглянуться, чтобы не увидеть еще какой-либо пугающий призрак, и воображала, что слышит голоса сквозь ураганный ветер, сотрясавший здание.

Все же она старалась владеть своими чувствами настолько, чтобы не взбудоражить семью среди ночи, но час от часу ей становилось все тяжелее, так что даже боязнь вызвать насмешки Ла Мотта едва ли удержала бы ее в комнате. Дух ее был теперь в таком состоянии, что вновь обратиться к рукописи она не могла, хотя и сделала попытку, надеясь избегнуть мук неизвестности. Отложив манускрипт, она попробовала убедить себя сохранять спокойствие. «Чего мне бояться? — сказала она. — Ведь я ни в чем не повинна и не буду наказана за преступление кого-то другого».

Сильный порыв ветра, пронесшегося по всей анфиладе комнат, сотряс дверь, что вела из ее недавней опочивальни в потайные помещения, с таким неистовством, что Аделина, не в силах долее оставаться в неизвестности, бросилась туда, чтобы посмотреть, откуда этот грохот. Гобелен, скрывавший дверь, ходил ходуном; некоторое время она наблюдала в неописуемом ужасе, пока, сообразив наконец, что его колышет ветер, не сделала над собой нечеловеческое усилие и наклонилась, чтобы поднять гобелен. В это мгновение ей показалось, что она слышит голоС. Она замерла, прислушиваясь, но все было тихо; однако страх уже настолько овладел ею, что у нее не было сил ни осмотреть тайник, ни покинуть эти комнаты.

Но через несколько секунд голос раздался вновь. Теперь она знала, что не обманулась: как ни тих был зов, она слышала его отчетливо и была уверена, что голос повторял ее имя. Разгоряченная фантазия подсказала ей, что это тот самый голос, который она слышала в своих снах. Аделина окончательно лишилась последних остатков мужества и, упав в кресло, потеряла сознание.

Она не знала, как долго пролежала без чувств, но, придя в себя, собрала все силы, чтобы добраться до винтовой лестницы, и там громко позвала на помощь. Никто ее не услышал, и она, едва держась на ногах от слабости, поспешила вниз к комнате мадам Ла Мотт. Аделина тихонько постучала в дверь, и мадам Ла Мотт тотчас отозвалась, испуганная тем, что ее разбудили в такое время: она решила, что мужу ее грозит опасность. Поняв, что это Аделина и что ей худо, она немедля бросилась на помощь. Ужас, все еще написанный на лице Адели-ны, привлек ее внимание, и вскоре девушка ей все объяснила.

Рассказ Аделины так встревожил мадам Ла Мотт, что она разбудила мужа; Ла Мотт, скорее рассерженный тем, что его потревожили, нежели озабоченный волнением, которого не заметить не мог, упрекнул Аделину за то, что она позволяет фантазиям возобладать над здравым смыслом. Тогда Аделина рассказала ему, что обнаружила потайные комнаты и рукопись; это настолько заинтересовало Ла Мотта, что он пожелал видеть рукопись и немедленно отправиться в комнаты, описанные Аделиной.

Мадам Ла Мотт попыталась отговорить его, но Ла Мотт, на которого противоречия всегда действовали прямо противоположным желаемому образом и который не прочь был еще раз высмеять Аделину, не отказался от своего намерения. Он приказал Питеру взять лампу и настоял, чтобы мадам Ла Мотт и Аделина пошли вместе с ним. Мадам Ла Мотт попросила избавить ее от этого, Аделина тоже в первый момент сказала, что идти не может; однако им обеим пришлось подчиниться.

Они поднялись в башню и в первые комнаты вступили все вместе, ибо никому не хотелось оказаться последним. Во второй комнате все было спокойно и в полном порядке. Аделина подала рукопись и указала гобелен, скрывавший дверь. Ла Мотт поднял гобелен и отворил дверь, но тут мадам Ла Мотт стала умолять его не идти дальше. Однако он приказал всем следовать за ним. В первом помещении ничего особенного не оказалось; Ла Мотт выразил удивление, что эти комнаты так долго оставались незамеченными, и уже направился в следующий покой, но вдруг остановился.

— Отложим обследование до завтра, — сказал он, — пары в этих помещениях нездоровы во всякое время, но особенно вредны ночью. Мне зябко. Питер, не забудь с утра пораньше открыть эти окна, чтобы освежить воздух.

— Господь с вами, ваша честь, — возразил Питер, — да разве ж вы не видите, что мне до них не дотянуться… и вообще не верится мне, чтоб они открывались, — видите, какими толстыми решетками забраны; клянусь чем хотите, комнаты эти на тюрьму смахивают. Сдается мне, про это самое место и говорит здешний люд, что тот, кто попал сюда, никогда уж не выйдет.

Ла Мотт, во время этой речи внимательно рассматривавший окна, которые, если он и заметил их, войдя, явно не привлекли его внимания, теперь прервал рассуждения Питера и приказал ему идти с лампою впереди. Все охотно покинули тайник и вернулись в нижнюю комнату, где был разведен огонь; некоторое время вся компания оставалась вместе.

Ла Мотт по причинам, ведомым лишь ему, принялся высмеивать Аделину за ее открытие и страхи, покуда она, так серьезно, что принудила его подчиниться, не попросила оставить эту тему в покое. Он замолчал, и вскоре Аделина, ободренная наступлением дня, решилась уйти к себе и на несколько часов погрузилась в благотворный, ничем не потревоженный сон.

На следующий день первой заботой Аделины было встретиться с Питером, которого она надеялась увидеть на лестнице, идя вниз к завтраку. Однако он не появился, и она спустилась в гостиную, где нашла Ла Мотта, явно взволнованного. Аделина спросила, заглянул ли он в рукопись.

— Я пробежал ее мельком глазами, — сказал он, — но время так над ней потрудилось, что прочитать ее навряд ли возможно. Судя по всему, в ней рассказывается странная романтическая история; и я не удивляюсь, что после того, как вы позволили этим ужасам воздействовать на ваше воображение, вам пригрезились всякие призраки и непонятные звуки.

Аделина решила, что Ла Мотт не желает ей верить, и потому не ответила. Во время завтрака она часто взглядывала на Питера (который прислуживал им) с тревожным вопросом и увидела по лицу его с еще большей определенностью, что он имеет сообщить ей нечто важное. Надеясь поговорить с ним, она при первой возможности покинула комнату и ушла на любимую свою дорожку; вскоре там оказался и Питер.

— Благослови вас Бог, мамзель, — сказал он, — виноват, что напугал вас этой ночью.

— Напугал меня? — отозвалась Аделина. — Каким образом?

Тут он рассказал ей, что, дождавшись, когда мсье и мадам Ла Мотт, по его разумению, уснули, он прокрался к двери ее комнаты, собираясь досказать ей то, о чем начал рассказывать утром; что несколько раз окликнул ее как только смел громко, но, не получив ответа, подумал, что она спит или не считает нужным говорить с ним, и потому ушел. Аделина ободрилась, поняв, чей слышала голос, и даже подивилась тому, что не узнала его сразу, однако вспомнив, в каком смятении духа пребывала последнее время, удивляться перестала.

Она попросила Питера как можно короче рассказать, какая опасность ей угрожает.

— Ежели вы, мэм, дозволите мне говорить по-моему, вы скорехонько про все узнаете; а вот коль станете торопить меня да сбивать то и дело вопросами не ко времени, так я и сам знать не буду, про что рассказываю.

— Пусть будет по-твоему, — сказала Аделина, — только помни, что нас могут увидеть.

— Да уж, мамзель, я-то боюсь этого не меньше вашего, потому как думаю, что и мне почти так же худо придется; да только будь что будет, а я все равно вам скажу: ежели вы останетесь в этом старинном аббатстве еще на ночь, то будет вам куда как скверно… мне-то все про это известно доподлинно, как я и говорил вам.

— О чем ты, Питер?

— Ну как же… об этом ихнем плане.

— Так что же, мой отец?..

— Ваш отец! — перебил ее Питер. — Господь с вами, это же все состряпано, чтобы запугать вас; ни отец ваш, ни кто иной за вами не присылали. Смею сказать, что вашему отцу известно про вас не больше, чем папе римскому… ничегошеньки ему не известно.

Аделина взглянула на него с досадой.

— Ты шутишь, — сказала она. — Если тебе есть что сказать, говори быстро. Я тороплюсь.

— Что это вы, молодая леди, я ж не хотел вас обидеть. Надеюсь, вы на меня не осерчали; а только, по-моему, вы не станете отрицать, что отец у вас жестокий. Но, как я уж вам говорил, маркизу де Монталю вы приглянулись, так что он да хозяин мой (тут Питер огляделся) стакнулись насчет вас.

Аделина побледнела — она угадала часть правды и с жаром попросила его продолжать.

— Значит, стакнулись они насчет ваС. Это мне сказал Жак, человек маркиза. «Ты, Питер, — говорит он мне, — мало что знаешь про то, что здесь творится. Я, если б захотел, мог бы порассказать тебе кое-что, да только это не для тех, кто проболтаться способен. Ручаюсь, твой хозяин с тобой не очень-то делится». Меня это за живое задело, и решил я доказать, что мне можно доверять уж не мене, чем ему. «Так да не так, — говорю, — я, может, знаю поболе твоего, да только хвастать этим не желаю». И тут я подмигнул ему эдак. «Вон что, — говорит он, — выходит, ты у него в доверенности больше, чем я думал. Что ж, она девица прекрасная — это он про вас, мамзель, — да только она всего-навсего дичь, бедняжка… — так что это ничего не значит». Тут я решил узнать получше, о чем он, потому только и не сбил его с ног. Делая вид, что знаю не меньше, чем он, я в конце концов выведал все, и он мне сказал… но вы такая бледная стали, мамзель, вам дурно?

— Нет, — дрожащим голосом вымолвила Аделина, едва держась на ногах. — Прошу тебя, продолжай.

— Сказал он мне, что маркиз долго за вами ухлестывал, но вы и слушать его не хотели, и он даже притворился, что хочет на вас жениться, да только все равно ничего не вышло. «Ну, что до женитьбы, — говорю я ему, — так мне кажется, она знает, что маркиза жива; и уверен я, что не на такую напал он, чтобы устроиться с ней как-то по-другому».

— Так, значит, маркиза жива! — воскликнула Аделина.

— Ну да, мамзель, мы все знаем про это, и я думал, вы тоже знаете. «Это мы еще посмотрим, — сказал мне Жак, — я, по крайней мере, думаю, что наш хозяин обойдет ее». Я прямо глаза вылупил — не мог удержаться. «Да-да, — говорит он, — ты ведь знаешь, что твой хозяин согласился ее выдать моему маркизу».

— Боже милостивый, что будет со мною! — воскликнула Аделина.

— Да, мамзель, мне вас жалко, но вы дослушайте меня. Когда Жак сказал такое, я совсем забылся. «Нипочем не поверю, — говорю ему, — нипочем не поверю, чтобы мой хозяин был виновен в эдакой подлости; он ее не выдаст, или я не христианин». «О, — сказал Жак, — я-то думал, тебе все известно, иначе ни словечком про это не обмолвился бы. Впрочем, ты можешь хоть и сам во всем убедиться, ежели подойдешь к двери в гостиную — я-то ведь так и сделал; они как раз сейчас, смею заметить, обмозговывают это дельце».

— Не нужно больше пересказывать вашу беседу, — попросила Аделина, — скажи мне только, что они решили — что ты услышал из гостиной.

— Ну так вот, мамзель, как он сказал это, я его враз на слове поймал, подошел к двери и уж точно услышал, что хозяин мой и маркиз про вас говорят; а потом услышал, как маркиз сказал: «Условия вам известны, только на этих условиях я согласен предать прошлое за… заб… забвению» — это самое слово.

Тогда мсье Ла Мотт сказал маркизу, что, если он вернется в аббатство ночью — он про нынешнюю ночь говорил, мамзель, — все будет подготовлено точь-в-точь по его желанию. «Аделина будет вашей, милорд, — сказал он, — ее комната вам уже знакома».

При этих словах Аделина всплеснула руками и подняла глаза к небу в безмолвном отчаянии.

— Как услышал я это, — продолжал Питер, — сомневаться в том, что сказал Жак, больше не приходилось. «Ну, — сказал он, — что ты теперь про это думаешь?» — «А то, — говорю, — что мой хозяин подлец». — «Хорошо, что ты не моего так назвал», — сказал он. «Ну, — говорю, — что до этого…»

Аделина, прервав его, спросила, слышал ли он еще что-нибудь.

— Да тут, — сказал Питер, — из другой комнаты вышла мадам Ла Мотт, так что мы убрались поскорее на кухню.

— Значит, ее при том разговоре не было? — сказала Аделина.

— Быть-то не было, мамзель, да только хозяин мой рассказал ей все, я так понимаю.

Этим явным предательством мадам Ла Мотт Аделина была потрясена почти так же, как известием о грозившей ей гибели. Несколько секунд она лихорадочно думала, что ей делать.

— Питер, — сказала она наконец, — у тебя доброе сердце, и ты справедливо возмущен предательством твоего хозяина — поможешь ли ты мне бежать?

— Ах, мамзель, — сказал он, — чем же я могу помочь вам?.. И потом, куда мы направимся? Здесь у меня друзей не больше, чем у вас, — никого нет.

— О! — воскликнула Аделина с чувством, — мы бежим от врагов… чужие люди могут оказаться друзьями. Помоги мне только убежать из леса, и ты заслужишь мою вечную благодарность. Только бы выбраться из этого леса — дальше я ничего не боюсь.

— Ну, что до леса, — сказал Питер, — так мне и самому от него тошно, хотя, поначалу-то, как мы сюда приехали, я ведь думал, что мы заживем здесь на славу; думал, что здешняя жизнь будет, по крайности, совсем не похожа на ту, какую мне приходилось влачить прежде. Но все эти привидения, что обжили аббатство… я не трусливей других, но мне они не по вкусу. А потом, в округе столько болтают всякого… да и хозяин мой — я-то думал, что буду служить ему до скончания века… но теперь мне все едино, когда покинуть его… из-за того, как он поступил с вами, мамзель.

— Значит, ты согласен помочь мне бежать? — пылко воскликнула Аделина.

— Ну, что до этого, мамзель, я бы с моей охотой, кабы знал, куда ехать. Оно, конечно, есть у меня сестра, в Савойе проживает, так ведь далеко-то как! И с деньжатами… я немного поднакопил из жалованья, но в эдакую даль с ними не доберешься.

— Об этом не беспокойся, — сказала Аделина, — как только мы выберемся из леса, я постараюсь сама о себе позаботиться и отплачу тебе за твою доброту.

— О мэм, чего уж там…

— Ладно, ладно, Питер, давай подумаем, как нам убежать. Этой ночью… ты говоришь, этой ночью маркиз должен вернуться?

— Да, мамзель, этой ночью, как стемнеет. А я вот что надумал: хозяйские лошади пасутся в лесу. Возьмем одну из них, а с первого же перегона отошлем обратно… но вот как изловчиться, чтобы нас не увидели? И потом, если мы уедем засветло, он кинется в погоню и перехватит нас; а ежели вы здесь до ночи задержитесь, прикатит маркиз, и тогда уж ничего не выйдет. И еще — ежели они хватятся нас обоих сразу, то уж верно обо всем догадаются и кинутся ловить наС. Вот ежели б вам как-нибудь уйти первой и ждать меня, пока не уляжется суматоха? Тогда, покуда они вас в подземелье том ищут, я изловчусь как-нибудь и улизну от них… а уж тогда мы окажемся далеко отсюда еще до того, как они надумают гнаться за нами.

Аделина была на все согласна и даже подивилась мудрости Питера. Она спросила, известно ли ему такое место неподалеку, где она могла бы затаиться, пока он не прибудет с лошадью.

— И вправду, мэм, есть такое место, я как раз о нем подумал, там вы можете переждать, можно сказать, в безопасности, потому как туда никто не заходит… да вот только говорят, будто место это нечистое, так что вы, может, и не пожелаете идти туда.

Услышав это, Аделина вспомнила прошлую ночь и содрогнулась, однако мысль о реальной опасности вновь легла ей камнем на сердце и поборола все прочие страхи.

— Где это место? — спросила Аделина. — Если там можно укрыться, я пойду не колеблясь.

— Это старый склеп, он находится в самой чащобе; коротким путем дотуда — полмили, а ежели по другому идти — так с милю будет. Когда хозяин мой приохотился надолго в лес уходить, и я ходил туда за ним следом, но склепа тогда не видел, потом уж набрел на него. Но так ли, эдак ли, а ежели вы отважитесь переждать там, мамзель, я покажу вам самый короткий путь.

С этими словами он указал на извилистую тропинку, уходившую вправо. Аделина бросила взгляд вокруг и, никого не увидев, попросила Питера проводить ее до склепа. Они пошли по тропе, пока наконец, свернув в романтически мрачную часть леса, почти не доступную лучам солнца, не оказались на том самом месте, где некогда Луи высмотрел своего отца.

Тишина и торжественность этого места наполнили сердце Аделины благоговейным трепетом; она остановилась и некоторое время молча его обозревала. Наконец Питер повел ее внутрь полуразрушенной усыпальницы; они спустились на несколько ступеней.

— Здесь схоронили какого-то старого аббата, — сказал Питер, — так говорили мне люди маркиза; должно быть, он был из аббатства. Вот только не пойму, с чего ему в голову пришло гулять здесь. Его-то уж точно не убили.

— Надеюсь, что нет, — сказала Аделина.

— Хотя чего только не схоронено в этом аббатстве, и…

Аделина его перебила.

— Тс-с!.. кажется, я слышу шум, — прошептала она. — Боже, сделай так, чтобы нас не увидели!

Они прислушались, но вокруг было тихо, и они пошли дальше. Питер отворил низенькую дверь, и они вступили в темный проход, двигаясь осторожно, так как то и дело спотыкались о камни, вывалившиеся из стен.

— Куда мы идем? — спросила Аделина.

— Я и сам толком не знаю, — сказал Питер, — потому как и не заходил так далеко; но здесь, кажется, спокойно.

Какая-то преграда встала у него на пути. Это была дверь, которая подалась, когда он нажал на нее, и они оказались в помещении, похожем на келью и едва различимом в сумеречном свете, который проникал сверху через решетку. Слабый луч падал прямо вниз, оставляя во тьме большую часть помещения.

Осмотревшись, Аделина вздохнула.

— Очень страшное это место, — сказала она, — но если оно укроет меня, я сочту его за дворец. Помни, Питер, мой покой и моя честь зависят от твоей верности; будь же осторожен и при этом решителен. Вечером, когда стемнеет, я смогу ускользнуть из аббатства, менее всего рискуя быть замеченной, и буду дожидаться тебя здесь. Как только мсье и мадам Ла Мотт станут искать меня в нижних кельях, приведи сюда лошадь. Постучи три раза в дверь склепа — я пойму, что ты здесь. Ради всего святого будь осторожен и точен.

— Ладно, мамзель, и будь что будет.

Они поднялись по ступенькам наверх, и Аделина, боясь, что их увидят, приказала Питеру поскорее вернуться в аббатство и придумать что-нибудь в объяснение своего отсутствия, если его уже хватились. Оставшись опять одна, она не стала удерживать слез и предалась горькому отчаянию. Она видела себя без друзей, без родственных связей, несчастной, одинокой, брошенной на произвол худшего из зол; преданной теми самыми людьми, для которых так долго старалась быть утешением, которых любила, как своих покровителей, и почитала, как отца с матерью! Эти мысли мучительно ранили ей сердце, и сознание нависшей над нею опасности на время уступило место горю от встречи с такой греховностью человеческой.

Наконец она собралась с силами и, направив стопы свои к аббатству, решила терпеливо дожидаться вечера и сохранять видимость спокойствия в присутствии мсье и мадам Ла Мотт. В настоящий момент ей хотелось избежать встречи с кем-либо из них, так как она не была уверена, что сумеет скрыть владевшие ею чувства. Поэтому, придя в аббатство, она сразу же поднялась к себе. Здесь она постаралась занять мысли чем-либо иным, но все было тщетно, опасность ее положения и жестокое разочарование в тех, кого она так глубоко почитала и даже любила, тяжелым гнетом легли на все ее помыслы. Мало что действует на благородную душу столь убийственно, как неожиданно обнаруженное вероломство тех, кому мы доверяли, даже если это не влечет за собой безусловных неприятностей для нас самих. Поведение мадам Ла Мотт, обманным молчанием своим принявшей участие в заговоре против нее, особенно потрясло Аделину.

«Как обмануло меня мое воображение! — сказала она. — Какую картину исполненного добродетели мира нарисовало оно! И что же — я должна теперь верить, что все люди жестоки и вероломны? Нет, уж лучше я буду предана еще и еще, лучше буду вновь страдать, чем обреку себя на злосчастную подозрительность». Теперь она попыталась извинить поведение мадам Ла Мотт, приписав его страху перед мужем. «Она не смеет противоборствовать его воле, — сказала она, — иначе она предупредила бы меня об опасности и помогла мне избежать ее. Нет, никогда не поверю, что она могла замышлять мою погибель. Только страх заставлял ее молчать».

Эта мысль несколько успокоила Аделину. Собственное великодушие в этот миг научило ее софистике. Она не понимала, что, объяснив поведение мадам Ла Мотт страхом, она лишь убавила степень ее вины, приписав ее мотиву менее презренному, но не менее эгоистическому. Она оставалась в комнате до тех пор, пока не позвали к обеду; отерев слезы, неверной походкой и с бьющимся сердцем она спустилась в гостиную. Увидев Ла Мотта, она, несмотря на все свои усилия, затрепетала и побледнела. Даже внешне не могла она сохранять бесстрастие при виде того, кто, как ей было известно, обрек ее на гибель. Он заметил ее волнение и спросил, не больна ли она; Аделина тотчас поняла, какой подвергает себя опасности, не умея скрыть свои чувства. Боясь, что Ла Мотт заподозрит истинную причину, она собралась с духом и с безмятежным видом ответила, что чувствует себя хорошо.

Во время обеда она сохраняла ту степень самообладания, которая достаточно хорошо скрывала сердечную боль, по-разному ее терзавшую. Когда она смотрела на Ла Мотта, главными ее чувствами были гнев и негодование; но при взгляде на мадам Ла Мотт все было иначе. Благодарность за ее былую доброту давно превратилась в нежную привязанность, и теперь ее сердце сжималось от горя и разочарования. Мадам Ла Мотт выглядела подавленной и почти не участвовала в разговоре. Ла Мотт, казалось, старался гнать от себя мысли, скрываясь за искусственной, неестественной веселостью. Он смеялся, говорил о чем попало и то и дело опрокидывал в себя бокал за бокалом; то была веселость отчаяния. Мадам Ла Мотт начала беспокоиться и хотела удержать его, но он упорно продолжал возлияния Бахусу, пока не лишился всякой способности рассуждать.

Мадам Ла Мотт, испуганная тем, что он, не владея собой в данный момент, может выдать себя, ушла с Аделиной в другую комнату. Аделина вспоминала счастливые часы, некогда проведенные ими вместе, когда доверие прогоняло сдержанность, а симпатия и уважение влекли к дружбе. Ныне эти часы ушли навсегда; она не могла больше поверять свои печали мадам Ла Мотт, не могла больше и уважать ее. И все же, невзирая на все опасности, которым подвергало ее преступное молчание мадам Ла Мотт, она, понимая, что это в последний раз, не могла говорить с ней, не чувствуя той печали, какую мудрость назвала бы слабостью, великодушие же дало бы иное, более мягкое имя.

По тому, как поддерживала беседу мадам Ла Мотт, было ясно, что она угнетена не меньше Аделины. Мысли ее были далеки от предмета их разговора, который то и дело прерывался долгими паузами. Иногда Аделина ловила на себе ее взгляд, исполненный нежности, и видела на глазах ее слезы. Это не могло не тронуть девушку, несколько раз она уже готова была броситься к ее ногам и умолять сжалиться над ней, взять под свое покровительство. Но по более холодном размышлении ей становилось ясно все безумие и опасность подобного поступка. Она подавляла свои чувства, но в конце концов, не в силах справиться с ними, вынуждена была удалиться.

 

Глава Х-2

[62]

Из окна своей комнаты Аделина с волнением наблюдала, как садится солнце за дальние холмы и близится час побега. Закат был необычайно великолепен, солнце наискось пронизывало лес огненными лучами и высвечивало то тут, то там нагроможденья руин. Она не могла смотреть на это равнодушными глазами. «Быть может, мне уже никогда не увидеть, как опускается солнце за эти холмы, — сказала она, — как освещает эту картину! Где буду я в час следующего заката — где буду завтра в это время? Быть может, в пучине страданий!» При этой мысли она заплакала. «Еще несколько часов, — продолжала она, — и приедет маркиз… несколько часов — и это аббатство станет ареной суматохи и растерянности. Все глаза будут искать меня, все укромные уголки будут обследованы». Размышления эти вновь повергли ее в ужас, ей хотелось лишь одного — поскорей убежать.

Между тем сумерки постепенно сгущались, и наконец она решила, что уже достаточно темно, чтобы рискнуть; но перед тем, как уйти, она опустилась на колени и поручила себя Небу. Она помолилась о поддержке и заступничестве и предала себя милосердию Божию. Окончив молитву, она вышла из комнаты и, неслышно ступая, по винтовой лестнице спустилась вниз. Вокруг не было никого; выскользнув из башенной двери, она направилась в лес и здесь огляделась; в тусклом сумеречном свете все предметы сливались.

С трепещущим сердцем она стала искать тропинку, указанную Питером, ту, что вела к усыпальнице, и, найдя, поспешила по ней, одинокая и испуганная. Она беспрерывно вздрагивала, едва ветер легко касался листвы или летучая мышь скользила в сумерках бесшумными зигзагами, и, часто оглядываясь на аббатство, думала, что различает там в сгущавшейся темноте мужские фигуры. Продолжая идти, она вдруг услышала топот копыт, а вскоре и голоса, среди которых узнала голос маркиза. Всадники явно приближались как раз из той части леса, куда спешила Аделина. От ужаса у нее подкосились ноги; она замерла, не зная, как поступить. Идти вперед означало броситься прямо в руки маркиза; вернуться — вновь оказаться во власти Ла Мотта.

Так она стояла, не зная, куда бежать, как вдруг звуки изменили направление и стали удаляться в сторону аббатства. Аделина получила короткую передышку от испытанного только что ужаса. Теперь она поняла, что маркиз просто проезжал здесь, держа путь в аббатство, и поспешила к старому склепу, чтобы там спрятаться. Наконец она добралась до него, хотя это было нелегко — темнота затрудняла поиски. У входа она замешкалась, взволнованная таинственностью, что царила внутри, и кромешной тьмой. Подумав, она решила ждать Питера снаружи. «Если кто-нибудь появится здесь, я услышу их раньше, чем они увидят меня, и успею скрыться в склепе».

Прислонясь к выступу усыпальницы, она замерла в тревожном ожидании, чутко прислушиваясь, но ничто не нарушало тишину этого часа. Можно представить ее состояние, если иметь в виду, что в эти минуты решалась судьба ее. «Они уже обнаружили, что я исчезла, — думала она, — именно сейчас они ищут меня по всем закоулкам аббатства. Я слышу ужасные их голоса, вижу их разъяренные лица». Сила воображения почти сводила ее с ума. Озираясь вокруг, она заметила вдалеке огоньки, перебегавшие с места на место; иногда они словно бы скользили между деревьями, а иногда исчезали совсем.

Свет шел, по-видимому, из аббатства. Аделина вспомнила, что утром видела отсюда часть аббатства сквозь лесную прогалину. Поэтому она не сомневалась, что там ищут с факелами ее, и, не найдя, могут, к ее ужасу, добраться и до склепа. Теперь это место спасения, казалось ей, было слишком близко от врагов ее, чтобы она могла чувствовать себя в безопасности; и Аделина готова была броситься дальше в лес, но, сообразила, что Питер не будет тогда знать, где искать ее.

Пока эти лихорадочные мысли мелькали у нее в голове, ветер донес до нее отдаленные голоса, и она, заторопившись к входу в склеп, увидела вдруг, что огоньки внезапно исчезли. Вскоре все затихло и погрузилось во тьму; однако Аделина все же решила сойти в усыпальницу. Она помнила, где находятся наружная дверь и подземный проход, так что несколько минут спустя уже отворила дверь во внутреннее помещение. Там было совершенно темно. Она дрожала всем телом, но все-таки вошла и, двигаясь на ощупь вдоль стен, присела наконец на каменный выступ.

Здесь она снова обратилась с молитвой к Всевышнему и постаралась собраться с духом в ожидании Питера. Более часа провела она в этом мрачном укрытии, но ни единый звук не дал ей знать о его приближении. Она совсем пала духом, боясь, что какая-то часть их плана открылась или что-то помешало и Питер теперь в руках Ла Мотта. Это подозрение временами овладевало ею с такой силой, что она готова была в страхе покинуть свое убежище, не дожидаясь Питера, и бежать куда глаза глядят, видя в том свой единственный шанс на спасение.

Занятая этими мыслями, она вдруг услышала через решетку вверху перестук копыт. Он приближался и наконец замер возле гробницы. В следующий миг до нее донесся троекратный стук по камню; ее сердце бешено колотилось, и волнение было так велико, что несколько мгновений она не могла пошевельнуться. Стук повторился; она собралась с духом и, добравшись до двери, оказалась в лесу. Она окликнула Питера, так как темнота не позволяла различить ни человека, ни лошади. И услышала торопливый ответ:

— Тише, мамзель, наши голоса могут нас выдать.

Сев на лошадь, они пустили ее так быстро, как только позволяла тьма. С каждым шагом ее Аделина оживала. Она спросила, что происходило в аббатстве и как ему удалось вырваться.

— Говорите тише, мамзель, вы все узнаете вскорости, но сейчас я вам ничего не скажу.

И за все время, пока они видели вдали огоньки, он едва ли обмолвился словом; как только они выехали в более открытую часть леса, он пустил лошадь в галоп и гнал ее так, пока у нее доставало сил. Когда они оглянулись назад, огней уже не было видно. Страх Аделины унялся. Она опять спросила, когда же открылся ее побег.

— Теперь можешь говорить, не боясь, что тебя услышат, — сказала она, — надеюсь, им нас уже не догнать.

— Значит, так, мамзель, — зашептал он, — только вы это ушли, как явился маркиз, тут-то мсье Ла Мотт и узнал, что вы сбежали. Ну, все сразу забегали, и он еще долго беседовал с маркизом.

— Говори же громче, — сказала Аделина, — я тебя не слышу.

— Ладно, мамзель…

— О Боже! — вскричала Аделина. — Что это!? Это же не голос Питера! Скажите мне, ради Бога, кто вы и куда меня везете?

— Скоро вы это узнаете, молодая леди, — ответил незнакомец, ибо то был в самом деле не Питер. — А везу я вас туда, куда приказал мой хозяин.

Аделина, не сомневаясь, что это был слуга маркиза, попыталась соскользнуть наземь, но человек, соскочив, привязал ее к лошади. Наконец слабый луч надежды мелькнул в ее мозгу: она попробовала смягчить своего спутника, с искренним красноречием горя умоляла пожалеть ее; но он слишком хорошо понимал свои интересы, чтобы хоть на миг поддаться состраданию, какое против его воли пробуждали в нем ее безыскусные мольбы.

Тогда она вполне предалась отчаянию и, умолкнув бессильно, покорилась своей судьбе. Так они ехали до тех пор, пока дождь, сопровождаемый громом и молниями, не заставил их укрыться под сенью толстого дерева. Слуге это казалось достаточным укрытием, что же до Аделины, то сама ее жизнь была ей сейчас слишком безразлична, чтобы объяснять ему его ошибку. Гроза была сильной и долгой, но, как только все стихло, они опять пустились галопом и, после двух часов скачки, выехали на опушку леса; вскоре они оказались у глухой высокой стены, которую Аделина едва разглядела при свете луны, мелькавшей среди разбегавшихся туч.

Здесь они остановились. Человек спешился и, отворив маленькую дверь в стене, развязал Аделину; когда он снимал ее с лошади, она невольно вскрикнула, хотя было ясно, что кричать бесполезно. Дверь вела в узкий коридор, слабо освещенный лампой, висевшей в другом его конце. Человек провел Аделину до другой двери; за нею оказалась великолепная гостиная, ярко освещенная и элегантно, изящно обставленная.

Стены гостиной были расписаны фресками, изображавшими сцены из Овидия, и задрапированы длинными шелковыми занавесками, богато отделанными бахромой. Диваны также были обтянуты шелковой тканью, гармонировавшей с драпировками. В центре потолка, на котором изображалась сцена из «Армиды» Тассо, была висячая лампа в этрусском стиле. Свет, отражаясь от настенных зеркал, разливался по всей гостиной. Бюсты Горация, Овидия, Анакреона, Тибулла и Петрония Арбитра украшали ниши, и цветы в этрусских вазах источали нежнейший аромат. Посреди комнаты находился маленький столик, уставленный разными яствами — фруктами, мороженым, ликерами. Казалось, все это — плод волшебства и напоминало скорее дворец феи, нежели человеческую обитель.

Пораженная Аделина спросила, где же она находится, однако спутник ее отвечать на вопросы отказался и, предложив отведать закуски, ее покинул. Подойдя к окну, она в свете выглянувшей из-за туч луны увидела огромный парк: рощицы, лужайки и речушку; отблески луны на водной глади создавали картину, полную разнообразной и романтической прелести. «Что же все это значит? — вопросила она. — Затем ли эти чары, чтобы соблазнить меня на мою погибель?» Она попробовала открыть окна в надежде спастись бегством, но все они оказались заперты; бросилась к дверям — но они также были на запоре.

Поняв, что шансов на побег у нее пока нет, она погрузилась в горестные раздумья, но вдруг они были нарушены звуками негромкой музыки, дышавшей такой негой и волшебством, что притупляли печаль и пробуждали в душе нежность и тихое наслаждение. Но едва мелодия оборвалась, чары рассеялись, и Аделина вновь осознала нынешнее свое положение.

Опять зазвучала музыка — «музыка, похожая на волшебный сон», — и постепенно девушка опять подпала под ее светлую магию. Женский голос в сопровождении лютни, гобоя и еще нескольких инструментов сплетал изысканнейшую мелодию, приводившую мало-помалу в экстаз. Постепенно она начала затихать и с трогательной нежностью замерла на нескольких совсем простых нотах, а затем сменилась внезапно веселой грациозной песенкой; Аделина услышала следующие слова:

Жизнь — игра воображенья, Радость, грусть — как свет и тень. Так лови же наслажденье: Быстро меркнет ясный день! Горечь мук и счастья сладость — Лишь фантазии плоды: Что ж во сне — познать ли радость Иль терзаться без нужды? Прочь тревоги, прочь сомненья И надежд обманный свет! Нынче день для наслажденья: Быстро вянет нежный цвет!*

Музыка смолкла, но мелодия все еще звучала в воображении Аделины, и она погрузилась в приятную апатию, ею навеянную, как вдруг дверь отворилась и вошел маркиз де Монталь. Он подошел к дивану, на котором сидела Адели-на, и обратился к ней с любезными словами, но та их не услышала — она потеряла сознание. Маркиз попробовал привести ее в чувство, и в конце концов ему это удалось; но как только девушка открыла глаза и вновь его увидела, сознание опять ее покинуло, и маркиз, испробовав несколько способов вернуть ее к жизни, вынужден был позвать на помощь. В комнату вошли две молодые женщины; когда Аделина начала приходить в себя, маркиз удалился, приказав подготовить ее к его возвращению. Как только Аделина осознала, что маркиз ушел, предоставив ее заботам прислужниц, она воспряла духом; взглянув на женщин, она подивилась их изяществу и красоте.

Она сделала несколько попыток пробудить в них сочувствие, но прислужницы были явно равнодушны к ее отчаянию и принялись на все лады восхвалять маркиза. Они уверяли, что только по собственной вине она не чувствует себя счастливой, и советовали, по крайней мере, выглядеть счастливой в его присутствии. Аделине стоило большого труда удержаться и не выразить своего презрения, которое так и рвалось с ее губ, и молча слушать их дифирамбы. Но она понимала неуместность и бесполезность протеста и сумела справиться со своими чувствами.

Служанки продолжали возносить хвалы маркизу, пока не явился он сам и жестом не отослал их прочь. Аделина встретила его с безмолвным отчаянием; он подошел и взял было ее за руку, но она поспешно ее отдернула и, отвернувшись от него с выражением бесконечной муки, залилась слезами. Некоторое время он молчал, видимо смягченный ее горем. Но затем, приблизившись вновь, самым ласковым голосом попросил у нее прощения за поступок, вызванный, как он это назвал, любовью. Она была слишком погружена в свое горе, чтобы отвечать ему; но когда он стал просить ее ответить на его любовь, горе уступило место негодованию, и она гневно упрекнула его в преступном умысле. В свое оправдание он сослался на то, что полюбил ее с первого взгляда и добивался ее на честных условиях, которые устал уже повторять, но, взглянув на Аделину, увидел на лице ее презрение, которое, как он отлично знал, он вполне заслужил.

На мгновение он смешался и как будто понял, что план его разгадан, а сам он вызывает презрение; но тут же, как всегда, овладев собой, стал вновь домогаться ее любви. По коротком размышлении Аделина сочла опасным раздражать его гордость, откровенно выразив презрение, которое лишь усилилось после его лживого предложения жениться на ней; она сочла, что, когда речь идет о чести и покое всей ее жизни, нет ничего недостойного в том, чтобы прибегнуть к дипломатии. Она понимала: единственный шанс спастись от его притязаний в том, чтобы добиться отсрочки, и хотела теперь заставить его поверить, будто ей неизвестно, что маркиза жива и что его предложение — обман.

Он заметил паузу и, стремясь обернуть ее колебания себе на пользу, еще с большим жаром возобновил свои уговоры:

— Завтрашний день соединит нас, очаровательная Аделина; завтра вы дадите согласие стать маркизой де Монталь. Тогда вы ответите на мою любовь и…

— Сначала вы должны заслужить мое уважение, милорд.

— Я хочу… я заслужу его! Разве сейчас вы не в моей власти и разве я не отказываюсь воспользоваться вашим положением? Разве предложение, которое я делаю вам, не самое почетное предложение?

Аделина содрогнулась:

— Если вы желаете, чтобы я уважала вас, постарайтесь, если это возможно, заставить меня забыть, каким образом я оказалась в вашей власти; если ваши намерения действительно честны, докажите это, дав мне свободу.

— Так, значит, вы хотите бежать, обворожительная Аделина, от того, кто вас обожает? — отвечал маркиз с наигранной нежностью. — Отчего вы требуете столь жестокого доказательства моего бескорыстия, бескорыстия, которое несовместимо с любовью? Нет, восхитительная Аделина, дозвольте мне, по крайней мере, удовольствие держать вас здесь до тех пор, пока союз, освященный церковью, не уничтожит все препятствия для моей любви. Завтра…

Аделина видела опасность, над нею нависшую, и прервала его:

— Заслужите мое уважение, сэр, и тогда вы его получите. И как первый шаг к тому освободите меня из заключения, которое заставляет меня взирать на вас только с ужасом и отвращением. Как могу я полагаться на ваши заверения в любви, когда вы доказываете, что нисколько не заботитесь о моем счастье?

Так Аделина, которой искусство и практика лицемерия были до сих пор равно неведомы, снизошла до них, дабы скрыть свое негодование и презрение. Но эти средства она использовала лишь ради самозащиты, и использовала с отвращением и даже ненавистью к ним; ибо душе ее всегда была присуща любовь к добродетели в мыслях, словах и поступках; она и сейчас, хотя ее цель была достойной, не хотела сказать себе, что цель оправдывает средства.

Маркиз между тем не отступался от своей софистики.

— И вы еще сомневаетесь в истинности любви, которая ради обладания вами заставила меня пойти на риск вызвать ваше неудовольствие? Но разве самый поступок мой, который вы осуждаете, не доказывает, что я именно пекусь о вашем счастье? Из заброшенного необжитого аббатства я перенес вас на веселую и прекрасную виллу, где вам предоставлены все удовольствия и где любое ваше желание будет исполнено.

— Мое первое желание — уехать отсюда, — сказала Аделина, — я прошу, умоляю вас, милорд, не удерживайте меня здесь долее. Я несчастная сирота, у меня нет друзей, я беззащитна перед всяческим злом и, боюсь, обречена на несчастья. Не хочу быть грубой, но позвольте мне сказать, что нет для меня несчастья страшнее, чем остаться здесь или в любом другом месте и выслушивать предложение, какое мне сделали вы.

В эту минуту Аделина забыла о дипломатии. Слезы помешали ей говорить, и она отвернулась, чтобы скрыть свои чувства.

— Благое небо! Аделина, вы ко мне несправедливы! — сказал маркиз, вставая, и сжал ее руку. — Я вас люблю, я обожаю вас, и тем не менее вы сомневаетесь в моей страсти, вы равнодушны к моим клятвам. Располагайте всеми удовольствиями, какие возможно получить в этих стенах, но за эти стены вы не выйдете.

Она высвободила свою руку и в безмолвном отчаянии отошла в дальний конец гостиной. Глубокие вздохи вырывались из ее груди; почти теряя сознание, она прислонилась к оконной раме.

Маркиз последовал за нею.

— Зачем так упрямо отказываться от счастья? — сказал он. — Вспомните мое предложение и примите его, пока это в вашей власти. Завтра священник соединит наши руки… Будучи в моей власти — а это так, не правда ли? — в ваших интересах принять его.

Аделина отвечала на это только слезами; она отчаялась смягчить его сердце, воззвать к жалости, но боялась и раздражить его гордость пренебрежением. Он повел ее — и она позволила ему это — к накрытому столику и, усадив, стал потчевать разнообразными яствами, особенно же напитками, к которым то и дело прикладывался сам; Аделина взяла только персик.

Маркиз принял ее молчание за тайное согласие на его предложение, и к нему вернулась вся его живость и остроумие; он бросал на Аделину долгие и пылкие взгляды, повергая ее в замешательство и негодование. Посреди этого пира вновь зазвучала тихая музыка, полились нежнейшие, исполненные страсти мелодии, но теперь они утеряли над Аделиною власть, присутствие маркиза слишком подавляло и мучило ее, чтобы поддаться убаюкивающей гармонии. Песня, которая зазвучала сейчас, написана была с тем томным искусством, которое, как полагают некоторые сластолюбивые поэты, способно скрывать и в то же время воспевать порок. Аделина слушала ее с презрением и неудовольствием, и маркиз, заметив это, немедленно дал знак исполнить другую композицию, коя, объединив силу поэзии с очарованием музыки, могла бы отвлечь Аделину от происходившего и заворожить ее сознание, доведя до сладостного исступления.

Раскинув легкие крыла, Скольжу, незрим, в лучах эфира: То в глубину пещер, где мгла Царит от сотворенья мира, То в бездну изумрудных вод, Послушных воле Посейдона, То Индия меня влечет, То брег Лапландии студеной. Порой лечу я, быстрокрыл, За Фебовой каретой следом В тот край пылающих светил, Что мудрецам земным неведом. Порой снижаюсь — и в тиши Дышу прохладою ночною, Пока не видно ни души В долинах сонных подо мною. Подчас на берегу ручья Прилягу под склоненным древом И тихо наслаждаюсь я Воды задумчивым напевом. Подчас у моря, на скале, Когда придет пора заката, Слежу, как медленно во мгле Тускнеет солнечное злато. Когда ж последний отблеск дня На глади замершей растает — Морские нимфы для меня Свою музыку заиграют. О раковины дев морских! Не сыщешь в мире звуков слаще: Восторг и мука дружат в них, Рыданий стон и зов манящий. Порой влекут меня леса, И я слетаю, словно птица, К ночным полянам, где роса Сквозь тень густую серебрится. Порой брожу я под луной В развалинах старинных башен, И легкий вздох мой в час ночной Для путников случайных страшен: Им чудятся в лесной глуши Явленья призраков унылых, Стон неприкаянной души Иль мертвецов возня в могилах То ужасая, то маня, Парю в сияющем эфире — Но лишь певец на склоне дня Мой зов расслышит в дольнем мире*.

Когда голос замер, зазвучало печальное соло рожка, исполненное с дивной выразительностью. Звуки как бы волнами плыли в воздухе — то сплетались в полнозвучную мелодию, то совсем замирали, но потом взмывали опять и наполнялись такой чарующей негой, что Аделина прослезилась, а маркиз разразился восторженными восклицаниями. Он обвил рукой стан девушки и хотел привлечь ее к себе, но Аделина выскользнула из объятий и, бросив на маркиза взгляд, исполненный непоколебимого достоинства, присущего добродетели, и выражавший при этом страдание, попросила его сохранять сдержанность. Сознавая ее превосходство, которое он со стыдом не мог не признать, и стараясь побороть его воздействие, устоять перед которым не мог, он на мгновение застыл, раб добродетели, хотя и приверженец порока. Однако вскоре самоуверенность к нему вернулась, и он опять принялся объясняться в любви, пока Аделина, уже не вдохновляемая порывом, только что проявленным, и павшая духом от бессилия и усталости после столь многочисленных и жестоких треволнений, не попросила маркиза покинуть ее и дать ей возможность отдохнуть.

Ее бледность и дрожащий голос настолько выразительно говорили о ее состоянии, что маркиз, попросив ее помнить о завтрашнем дне, после некоторого колебания удалился. Оставшись одна, Аделина предалась отчаянию и так погружена была в свое горе, что не сразу заметила двух молодых женщин, которые прислуживали ей ранее и вошли в гостиную вскоре после того, как ее покинул маркиз. Они явились, чтобы сопровождать ее в отведенные ей покои. Она молча последовала за ними, потом еще раз попыталась пробудить в них сострадание. Но, услышав в ответ новые хвалы маркизу и поняв, что все старания склонить прислужниц на свою сторону тщетны, отпустила их. Заперев за ними дверь, она со страстной надеждой найти способ бежать обследовала комнату. Изящная элегантность, с которой она была отделана, роскошная обстановка — все рассчитано было на то, чтобы поразить воображение и обольстить сердце. Шелковые шторы золотистого цвета были расписаны разнообразными пейзажами и историческими сценами, сюжеты которых отвечали сластолюбивому нраву хозяина. Камин паросского мрамора украшали несколько старинных статуэток в позе отдохновения. Покрывало на постели, богато расшитое пурпурной и серебряной нитью, было того же цвета, что и шторы, а над изголовьем было нечто вроде балдахина. Лесенку возле кровати, приставленную, чтобы легче было возлечь на нее, поддерживали купидоны, по-видимому, из чистого серебра. Китайские вазы, источавшие аромат, стояли в нишах на подставках того же стиля, что и великолепный туалетный столик, уставленный безделушками.

Аделина окинула все это мимолетным взглядом и стала обследовать окна, доходившие до самого пола и с маленькими балкончиками; из них открывался вид на парк, который она уже видела из гостиной. Все они были сейчас закрыты, и ее усилия отворить их не привели ни к чему; в конце концов она оставила эти попытки. Тут она заметила еще одну дверь; дверь оказалась незапертой и вела в гардеробную, куда Аделина и прошла, сойдя по нескольким ступенькам. Здесь было два окна, и Аделина поспешила к ним. Одно не поддалось ей, но тут же сердце ее заколотилось от нежданной уже радости — второе окно отворилось, едва она потянула створки.

В своем возбуждении она забыла о том, что расстояние до земли может все-таки помешать задуманному бегству. Аделина вернулась к двери и заперла ее, чтобы не оказаться застигнутой врасплох, хотя это было излишне, так как дверь спальни она уже заперла. Теперь она выглянула в окно. Перед нею был парк, и она убедилась, что с балкончика было совсем недалеко до земли, так что спрыгнуть вниз ничего не стоило. Едва поняв это, она через секунду была уже на земле, в огромном парке, более похожем на английский, чем на французские партерные парки.

Теперь она почти не сомневалась, что побег удастся — через порушенную где-нибудь ограду или невысокую часть стены; она легко бежала вперед, ободренная надеждой. После недавней грозы тучи рассеялись, и лунный свет, дремавший на лужайках и блестевший на цветах, еще отягощенных каплями дождя, позволил ей отчетливо видеть, где она оказалась. Она пошла вдоль стены, примыкавшей к вилле, пока не потеряла ее из виду за густыми зарослями; ветви деревьев так переплелись здесь и было так темно, что она побоялась вступить под их сень и свернула на тропинку, уходившую вправо. Тропа привела ее на берег озера, над которым склоняли кроны великаны деревья.

Лунные лучи, танцевавшие на воде, которая с тихим плеском играла вдоль берегов, открывали взору картину мирной красоты, которая непременно успокоила бы сердце, менее растревоженное, чем сердце Аделины. Она вздохнула, беглым взглядом окинув эту картину, и поспешила продолжить путь, отыскивая потерянную из виду стену. Проблуждав некоторое время по дорожкам и полянам и не увидев ничего похожего на ограду парка, она опять оказалась возле озера и с отчаянием обошла его. По ее щекам катились слезы. Все вокруг источало лишь мир и восторг, все отдыхало; ни один порыв ветра не тревожил листву, и в воздухе не слышно было ни звука; только в ее груди царили смятение и горе. Она по-прежнему шла, следуя всем изгибам побережья, пока тропа меж расступившихся деревьев не повела ее вверх по отлогому холму; здесь было так темно, что она не без труда отыскивала дорогу. Но вдруг тропа вывела ее к просторной рощице, и она увидела вдалеке огонек.

Аделина остановилась, ее первым побуждением было метнуться назад, но, прислушавшись и не уловив ни звука, она почувствовала слабый проблеск надежды, что ей, может быть, удастся убедить того, кто затеплил этот огонек, помочь ей бежать. Трепеща и осторожно ступая, она приблизилась к окну, чтобы тайно рассмотреть, кто там, прежде чем войти. Ее волнение с каждым шагом возрастало, и, подойдя к беседке вплотную, она разглядела через окно маркиза, полулежавшего на диване, к которому был придвинут столик с фруктами и вином.

Она стояла и смотрела, ужасом пригвожденная к месту, как вдруг он поднял голову и глянул в сторону окна; свет падал ей прямо в лицо, но она не стала выяснять, увидел он ее или нет, ибо бросилась бежать со скоростью звука, не зная даже, преследуют ли ее. Пробежав довольно большое расстояние, она, выбившись из сил, принуждена была наконец остановиться и бросилась на траву, почти обеспамятев от страха и слабости. Она знала: если маркиз поймает ее при попытке бежать, он скорее всего нарушит границы, которые она ему предписала, и теперь ей впору ждать самого ужасного. Сердце у нее зашлось от страха, она едва дышала.

В тревожном ожидании она всматривалась и вслушивалась, но никого не встретил взор ее, ни звука не уловил слух. В этом состоянии она пребывала довольно долго. Она плакала, и пролитые слезы несли облегчение ее измученному сердцу. «О отец мой! — говорила она. — Почему вы покинули свое дитя? Если бы вы знали, на какие опасности обрекли свою дочь, вы непременно сжалились бы и спасли ее. Увы, неужели мне никогда не найти друга? Неужто мне суждено всегда верить и всегда быть обманутой? Вот и Питер… мог он предать меня?» Она опять расплакалась, но вскоре вернулась мыслями к ныне грозившей ей опасности и к тому, каким образом избежать ее… Но придумать ничего не могла.

В ее воображении парк этот представлялся бесконечным; она брела от поляны к поляне, от рощи к роще, а конца все не было, и стену найти она не могла; тем не менее она решила не возвращаться на виллу и поиски не прекращать. Она уже поднялась, чтобы вновь пуститься в путь, как вдруг разглядела тень, двигавшуюся на некотором расстоянии от нее. Аделина замерла, всматриваясь. Тень медленно приближалась, потом исчезла, и вдруг из мрака перед взором ее возникла фигура мужчины, который медленно приближался к тому месту, где она стояла. Не сомневаясь, что это маркиз, что он увидел ее, она со всех ног бросилась под сень лесочка влево. Она слышала за собою погоню, слышала несколько раз повторенное свое имя, но тщетно старалась ускорить бег.

Внезапно шаги свернули в сторону и стихли. Она остановилась, чтобы перевести дух, огляделась, но никого не увидела. Медленно побрела она по дорожке и дошла почти до конца ее, как вдруг перед нею возникла та же фигура, выступившая из лесного мрака на тропу. Человек шел следом за нею и был уже близко. Он опять окликнул ее, но его голоса она не расслышала, потому что упала наземь без чувств. Минуло немало времени, прежде чем Аделина пришла в себя; когда сознание к ней вернулось, она почувствовала, что ее держат в объятиях, и попыталась высвободиться.

— Ничего не бойтесь, прелестная Аделина, — услышала она, — ничего не бойтесь. Вы в руках друга, который готов на все ради вас, который защитит вас, не пожалев и жизни. — Он нежно привлек ее к своему сердцу. — Так, значит, вы забыли меня? — продолжал он.

Аделина всмотрелась в него и убедилась, что это был Теодор. Ее первым чувством была радость, но она тотчас вспомнила, как неожиданно он уехал, покинув ее в минуту крайней опасности, вспомнила, что он друг маркиза, и тысячи чувств смешались в душе ее, вызвав недоверие, тревогу и разочарование.

Подняв ее с земли и поддерживая, Теодор сказал:

— Мы должны немедля бежать отсюда. Карета ждет нас, она отвезет вас, куда вы прикажете, отвезет к вашим друзьям.

Последняя фраза болью отозвалась в сердце Аделины.

— У меня нет друзей, — сказала она, — и я не знаю, куда мне ехать. Теодор обеими руками нежно сжал ее руку и с глубоким участием проговорил:

— В таком случае мои друзья станут вашими друзьями; позвольте мне проводить вас к ним. Но я дрожу за вас, покуда вы находитесь здесь. Покинем же поскорей это место.

Аделина хотела ответить, но в эту минуту среди деревьев послышались голоса, и Теодор, поддерживая ее одной рукой, увлек девушку по тропинке вперед. Они бежали до тех пор, пока Аделина, задохнувшись, не могла уже двигаться дальше.

Немного передохнув и не слыша за собой погони, они продолжили путь. Теодор знал, что они уже недалеко от парковой ограды, знал и то, что к этому месту ведет множество тропинок из разных частей парка на аллею, по которой ему придется идти и где люди маркиза могут увидеть его и перехватить. Однако он скрыл от Аделины свои опасения и постарался ободрить ее, поддержать ее дух.

Наконец они добрались до стены, и Теодор повел Аделину туда, где она была пониже и где стояла карета; но тут опять послышались голоса. Душевные и физические силы Аделины были на излете, но она, сделав последнее усилие, увидела наконец лесенку, с помощью которой Теодор перебрался в парк.

— Мужайтесь, Аделина, — сказал он, — еще одно усилие, и вы будете в безопасности.

Он придерживал лестницу, пока она поднималась по ней; стена наверху была широкой и ровной; взобравшись на нее, Аделина подождала, пока следом поднялся Теодор и перебросил лестницу на другую сторону.

Сойдя вниз, они увидели поджидавшую их карету, но без кучера. Звать его Теодор побоялся, чтобы не выдать себя. Поэтому он посадил Аделину в карету, сам же пошел искать возницу, которого обнаружил спящим неподалеку под деревом. Он разбудил его, и они вместе вернулись к экипажу, который тотчас и умчал их прочь. Аделина все еще не смела поверить, что она спасена, но после того, как они ехали довольно долго без всяких помех, ее сердце захлестнула радость, и она в самых пылких выражениях поблагодарила своего спасителя. Участие, какое слышалось в его голосе, и все его поведение свидетельствовали о том, что его радость по этому поводу была едва ли не равна ее собственной.

Но мало-помалу к ней вернулись невеселые мысли, и тревога подавила радость. В суматохе последних минут она не думала ни о чем, кроме побега, но теперь, осознав свое положение, стала молчалива и задумчива. Она не имела друзей, у которых могла бы укрыться, она ехала с молодым кавалером, почти ей незнакомым, неведомо куда. Аделина вспоминала, как часто бывала обманута и предана теми, кому доверялась, и совсем пала духом. Вспомнила она также о том внимании, какое оказывал ей Теодор, и испугалась, что его поступок мог быть продиктован эгоистической страстью. Она понимала всю вероятность этого, но отказывалась верить, что такое возможно, и чувствовала, что больших страданий, чем сомнение в порядочности Теодора, ничто причинить ей не может.

Он прервал ее размышления, напомнив о последних днях в аббатстве.

— Вероятно, вы были очень удивлены, — сказал он, — и, боюсь, оскорблены тем, что я не явился на условленную встречу в аббатстве после тех тревожных намеков, которые сделал во время нашего последнего разговора. Наверное, это повредило мне в ваших глазах, если я и имел когда-либо счастье пользоваться вашим уважением. Но мои планы были опрокинуты планами маркиза де Монталя, и, полагаю, я вправе сказать вам, что мое отчаяние из-за этого было по меньшей мере равно вашим опасениям.

Аделина сказала, что была чрезвычайно встревожена его намеками и тем, что он не мог дать ей дальнейших разъяснений относительно грозившей ей опасности, и к тому же… Тут она оборвала фразу, готовую сорваться с ее уст, так как поняла, что неосторожно выдавала, какое место он занимал в ее сердце. Последовало несколько минут молчания, причем обе стороны чувствовали себя неловко. Наконец Теодор возобновил беседу:

— Позвольте мне ознакомить вас с обстоятельствами, помешавшими мне прийти на свидание, о котором я умолял вас.

Не дожидаясь ее ответа, он рассказал, что маркиз, выведав каким-то необъяснимым способом или просто заподозрив, о чем они в последний раз говорили, и опасаясь, что его притязания могут встретить противодействие, предпринял решительный шаг, чтобы не позволить ей узнать о них подробнее. Аделина тотчас припомнила, что ее и Теодора видел в лесу Ла Мотт, который, без сомнения, заметил их возраставшую доверительность и позаботился уведомить маркиза о том, что у него может оказаться соперник в лице его друга.

— На другой день после того, как я в последний раз вас видел, — продолжал Теодор, — маркиз (он полковой командир мой) приказал мне возвратиться в полк и назначил мой отъезд на следующее утро. Неожиданный приказ несколько удивил меня, но мотивы его вскоре мне стали ясны. Слуга маркиза, давно мне преданный, вошел ко мне, как только я вернулся от маркиза, и, пожалев о внезапном моем отъезде, тут же обронил несколько слов, меня поразивших. Я стал его расспрашивать и уверился в своем подозрении, с некоторых пор у меня возникшем, о намерениях маркиза относительно вас.

Затем Жак сообщил мне, что о нашей последней встрече узнали и доложили маркизу. Он выведал это от своего приятеля-лакея; я был так встревожен, что тут же нанял его время от времени извещать меня о том, что предпринимает маркиз. Я ждал вечера, который позволит мне вновь увидеть вас, со всевозраставшим нетерпением, однако изобретательность маркиза решительно воспрепятствовала моим замыслам и желаниям. Он загодя договорился провести день на вилле некоего дворянина, расположенной в нескольких лье от его, и мне, несмотря на все отговорки, какие только удалось измыслить, пришлось сопровождать его. Принужденный, таким образом, повиноваться, я провел день в сильнейшем волнении и тревоге, каких не испытывал в жизни ни разу. Было уже за полночь, когда мы вернулись на виллу маркиза. Наутро я встал рано, чтобы пуститься в дорогу, решив непременно искать встречи с вами, прежде чем я покину эту провинцию.

Выйдя к завтраку, я был весьма удивлен, увидев маркиза уже в столовой; он стал распространяться о том, как красиво это утро, и объявил, что желает проводить меня до Шино. Так я был лишен моей последней надежды, и физиономия моя, надо полагать, вполне соответствовала моим чувствам, ибо в пронизывающем взгляде маркиза выражение искусственной беспечности тотчас сменилось недовольством. От Шино до аббатства по меньшей мере двенадцать лье, но я все же собирался вернуться оттуда, как только маркиз покинет меня, пока не осознал, сколь мало шансов увидеть вас одну; к тому же, если бы я попался на глаза Ла Мотту, это пробудило бы у него подозрения и насторожило против любых моих планов в будущем. Мне ничего не оставалось, как присоединиться к своему полку.

Жак часто присылал мне отчеты о действиях маркиза, но излагал все так путано, что лишь ставил меня в тупик и причинял страдания. Однако последнее его сообщение настолько меня взволновало, что оставаться в казармах мне стало невыносимо, и я, поняв, что получить увольнительную невозможно, тайком покинул полк и затаился в коттедже, расположенном примерно в миле от виллы, чтобы как можно скорее получать уведомления о планах маркиза. Жак ежедневно являлся ко мне с известиями и наконец сообщил о гнусном заговоре, намеченном на следующую ночь.

У меня не было практически никакой возможности предупредить вас об опасности. Если бы я рискнул приблизиться к аббатству, меня мог увидеть Ла Мотт и сорвать любую мою попытку спасти ваС. Все же я решился пойти на риск и постараться увидеть вас; под вечер я уже собрался в лес, но тут прибежал Жак и рассказал, что вас должны привезти на виллу. Таким образом моя задача несколько облегчалась. Я узнал также, что маркиз решил теперь, когда уже не опасался потерять вас, прибегнуть к приманкам роскоши, в чем он сведущ сверх всякой меры, и тем — да еще фиктивным бракосочетанием — обольстить ваС. Выяснив расположение назначенной вам комнаты, я приказал, чтобы карета ждала наготове, и, решив забраться в ваше окно и вывести вас оттуда, в полночь проник в парк.

Здесь Аделина прервала Теодора.

— Не знаю, как выразить словами, сколь много я вам обязана, — проговорила она, — или благодарность мою за ваше милосердие.

— Ах, только не называйте это милосердием, — ответил он, — это была любовь.

Он сделал паузу. Аделина молчала. Несколько минут он был во власти сильных чувств; затем закончил словами:

— Но простите мне это неожиданное признание. Впрочем, отчего я называю его неожиданным — ведь мои поступки уже открыли то, чего ни разу до сего мгновения не посмели произнести губы.

Он опять замолчал. Молчала и Аделина.

— Но будьте ко мне справедливы и поверьте, что я понимаю, сколь неуместно в нынешних обстоятельствах объясняться вам в любви. Я обещаю также более не возвращаться к этому предмету, пока вы не окажетесь в иной ситуации, когда сможете принять либо отклонить мое искреннее чувство. Однако если бы я уже сейчас был уверен, что пользуюсь уважением вашим, это избавило бы меня от многих терзаний.

Аделину удивило, что он способен усомниться в ее уважении к нему после оказанной ей столь значительной и сердечной помощи, — но ей еще неведома была робость любви.

— Значит, вы почитаете меня неблагодарной? — произнесла она трепетным голосом. — Но возможно ли, чтобы я приняла ваше дружеское вмешательство в мою судьбу, вас не уважая?!

Теодор молча взял ее руку и прижал к губам. Оба были слишком взволнованны, чтобы разговаривать, и проехали несколько миль, не обменявшись ни словом.

 

Глава XI

Трепетное сияние утренней зари только-только проникло сквозь тучи, когда наши путешественники остановились в маленьком городке, чтобы сменить лошадей. Теодор уговорил Аделину выйти из кареты, чтобы немного подкрепиться, и она в конце концов согласилась. Однако на постоялом дворе все еще спали, и прошло немало времени, пока стук и крики кучера их не разбудили. Покончив с легким завтраком, Теодор и Аделина вернулись к карете. Деликатность не позволила Теодору вновь коснуться того единственного предмета, который занимал его; поэтому, обратив раз-другой внимание своей спутницы на красивые ландшафты, мимо которых они проезжали, и предприняв еще несколько попыток поддержать разговор, он погрузился в молчание. Его душа, хотя все еще полная тревоги, теперь освободилась от опасений, давно его угнетавших. Когда он впервые увидел Аделину, ее прелесть произвела на него глубокое впечатление; красота девушки отличалась задушевностью, которую тотчас отметил, и мужеством, что подтвердилось впоследствии в поступках и речах ее. Очарование девушки, мнилось ему, схоже было с тем, какое описал позднее некий английский поэт:

Кто наблюдал в рассветные часы Рожденье робкой розы из бутона? Она трепещет от ночной росы, В сиянье утра жмурится смущенно, Нежна как бархат, как весна свежа, Еще своей не сознавая власти… Я поглядел — и замер, весь дрожа, Изнемогая от внезапной страсти! [74]

Теодор отдавал себе отчет в бедственном ее положении и опасностях, ее окружавших; это пробудило в его душе нежнейшее сострадание к ней, и вскоре восхищение ею переросло в любовь. Отчаяние, которое он испытал, когда был вынужден покинуть Аделину среди опасностей, не имея возможности хотя бы предостеречь ее, можно лишь вообразить. Все время, что Теодор находился в своем полку, он терзался кошмарами, противостоять которым не видел иного средства, как вернуться поближе к аббатству, где он мог своевременно проведать о замыслах маркиза и быть готовым прийти Аделине на помощь.

Просить увольнительную, не объявив о своих намерениях, он не мог, ибо более всего страшился, как бы о них не прознали, и наконец в великодушном порыве, который, хотя и в нарушение закона, продиктован был благородством, тайно покинул полк. Осуществление плана маркиза, которое он наблюдал с мучительным волнением, вплоть до той ночи, что должна была решить его и Аделины судьбу, побудило его к действию и бросило в сумятицу надежд и страхов — ужаса и упования.

Ни разу, вплоть до этого часа, он не смел поверить, что она в безопасности, но сейчас расстояние от замка, которое они выиграли, не чуя за собой погони, окрылило его самые смелые надежды. Невозможно было сидеть рядом с возлюбленной его Аделиной, слушать ее заверения в благодарности и глубоком к нему уважении — и не позволить себе надеяться на любовь ее. Теодор поздравил себя с тем, что стал ее спасителем, и предвкушал сцены счастья, когда она окажется под покровительством его семьи. Тучи грозных несчастий и тревог рассеялись, уступив место безоблачной радости. Если же набегала временами тень страха или вспоминались с чувством сожаления обстоятельства, при которых он покинул полк, да к тому же стоявший на границе, да еще во время войны, — Теодор бросал взгляд на Аделину, и лицо ее мгновенно оказывало на него магическое действие, привнося мир в его душу.

Однако у Аделины были свои основания для опасений, к которым Теодор не имел касательства: ее будущее было неопределенно и сокрыто тьмой. Опять она вынуждена прибегнуть к милосердию чужих людей… вновь испытывать изменчивость их доброты… подвергать себя тяготам зависимой судьбы или трудностям существования на случайный заработок… Эти мрачные размышления мешали ей отдаться радости, источником которой был побег и то чувство, о котором свидетельствовало все поведение Теодора и его признание. Деликатность, запретившая ему говорить о своей любви, воспользовавшись ее нынешним положением, внушала ей уважение и льстила ее гордости.

Аделина полностью ушла в свои раздумья, как вдруг кучер остановил лошадей и, указывая на дорогу, что сбегала вниз по склону холма, который они только что оставили позади, сообщил, что видит нескольких всадников, которые их нагоняют. Теодор тотчас приказал ему подхлестнуть лошадей и при первой возможности свернуть с большой дороги на малозаметный проселок. Кучер щелкнул в воздухе кнутом и пустил лошадей во весь опор, словно спасал собственную жизнь. Тем временем Теодор старался приободрить Адели-ну, охваченную ужасом; теперь ей казалось — лишь бы ускользнуть от маркиза, и тогда у нее хватит сил сразиться с будущим.

Они свернули на узкий проселок, укрытый со всех сторон большими деревьями и почти терявшийся под их кронами. Теодор опять выглянул в окно, но переплетение ветвей мешало ему видеть достаточно далеко, чтобы определить, продолжается ли погоня. Ради него Аделина постаралась скрыть свои чувства.

— Этот проселок, — сказал Теодор, — непременно приведет нас к какому-нибудь городку или селению, а там уж бояться нечего: хотя моя рука в одиночку и не смогла бы защитить вас от многочисленных преследователей, я не сомневаюсь, что сумею заручиться поддержкой кого-нибудь из здешних жителей.

Аделину, по-видимому, успокоили обнадеживающие слова Теодора; он опять оглянулся назад, но извивы проселка не давали глазу простора, а грохот колес заглушал все прочие звуки. Наконец он приказал кучеру остановиться и прислушался; не уловив ничего похожего на конский топот, он вновь обрел надежду на то, что теперь они в безопасности.

— Знаешь ли ты, куда ведет эта дорога? — спросил он.

Кучер ответил, что не знает, но что он приметил вдали между деревьями несколько домов и думает, что проселок ведет к ним. Теодору это сообщение было как нельзя кстати; он внимательно присмотрелся и тоже разглядел какие-то строения.

— Ничего не бойтесь, обожаемая Аделина, — сказал Теодор, когда кучер снова тронул лошадей, — теперь вы спасены. А я расстанусь с вами не прежде, чем с жизнью.

Аделина вздохнула — не только из-за себя, но и при мысли об опасности, которая может грозить Теодору.

Они продолжили свой путь и ехали так около получаса, пока не прибыли наконец в маленькое селенье, и вскоре остановились на постоялом дворе — лучшем из здешних домишек. Теодор помог Аделине сойти и опять постарался развеять ее опасения; он говорил с нежностью, но Аделина могла ответить на нее лишь улыбкой, которая не слишком успешно скрывала ее тревогу. Заказав обед, он вышел, чтобы переговорить с хозяином; но, едва он покинул комнату, Аделина увидела группу всадников, показавшуюся в воротах постоялого двора, и не сомневалась, что видит тех, от кого они бежали. Двое стояли к ней лицом, но один из остальных фигурой напомнил ей маркиза.

Сердце Аделины похолодело, в первые секунды разум покинул ее. Первым побуждением было спрятаться, но, пока она соображала, как это сделать, один из всадников глянул в окно, у которого она стояла, и что-то сказал остальным; они гурьбой вошли в дом. Теперь покинуть комнату незамеченной было невозможно, но и оставаться там было почти столь же опасно. В ужасе она металась по комнате, неслышно призывая Теодора и недоумевая, почему он все не возвращается. Страдала она ужасно. Но вдруг из дальнего конца дома раздались громкие возбужденные голоса, и вскоре она разобрала следующие слова:

— Именем короля! Вы арестованы! И предупреждаю, если вы дорожите своей жизнью, не мечтайте выйти отсюда иначе как под стражей.

В следующее мгновение Аделина услышала голос Теодора.

— Я не собираюсь обсуждать приказ короля, — отвечал он, — и даю вам слово чести, что не покину этот дом без ваС. Но прежде всего отпустите меня, чтобы я мог возвратиться в ту комнату — у меня там друг, я должен поговорить с ним.

Поначалу они отказались выполнить его желание, увидя в том уловку, дабы попытаться бежать, но Теодор умолял, бранился, и они в конце концов согласились. Он сломя голову кинулся туда, где осталась Аделина, а сержант и капрал проводили его до двери; сразу затем оба солдата вышли во двор, чтобы наблюдать за окнами.

Нетерпеливой рукой Теодор отворил дверь, но Аделина не поспешила к нему навстречу — она потеряла сознание, едва услышав начало перепалки. Теодор стал громко звать на помощь, и вскоре хозяйка постоялого двора прибежала со всяческими снадобьями, однако ни одно из них не помогло; Аделина лежала без чувств, и лишь дыхание свидетельствовало о том, что она жива. Между тем отчаяние Теодора возросло стократно, так как в комнату ввалились солдаты и, с хохотом обнаружив, о каком «друге» говорил Теодор, объявили, что более ждать не могут. Они уже готовы были силой оторвать его от безжизненного тела Аделины, над которым он склонился в невыразимой муке, но вдруг он яростно к ним обернулся и, обнажив шпагу, поклялся, что нет такой силы на земле, которая заставила бы его удалиться отсюда, пока дама не придет в себя.

Солдаты, разъяренные его поведением и решимостью, с возгласом: «Итак, вы восстаете против приказа короля!» — бросились, чтобы схватить его; однако Теодор направил на них острие своей шпаги и предложил тем, кому не дорога жизнь, подойти. Один из вошедших тотчас выступил вперед. Теодор был начеку, однако нападать не стал.

— Я прошу лишь одного: подождать, пока дама не придет в себя, — сказал он. — Что будет, если вы не внемлете моей просьбе, вам известно.

Сержант, уже взбешенный неповиновением Теодора, воспринял его последние слова как угрозу и решил не уступать: он бросился вперед, и, пока его товарищ звал тех, кто остался во дворе, Теодор легко ранил его в плечо и сам получил удар саблей по голове.

Из раны хлынула кровь; Теодор, шатаясь, подошел к креслу и упал в него в тот самый миг, когда остальные солдаты ворвались в комнату, а Аделина, открыв глаза, увидела его, обессиленного, бледного, залитого кровью. Она невольно вскрикнула и со словами: «Они убили его!» — вновь упала. Услышав ее голос, Теодор поднял голову и с улыбкой протянул ей руку.

— Я ранен легко, — сказал он, — и скоро оправлюсь, если вам в самом деле стало лучше.

Она поспешила к нему и вложила свою руку в его.

— Неужто никто не пошел за хирургом? — вымолвила она, с отчаянием озираясь вокруг.

— Не тревожьтесь обо мне, — сказал Теодор, — рана не так опасна, как вам представляется.

В комнате уже было полно народу, люди сбежались сюда, прослышав о драке; среди них был человек, исполнявший в селе роль врача, аптекаря и хирурга, — сейчас он выступил вперед, готовый оказать помощь Теодору.

Исследовав рану, он отказался сообщить свое мнение, однако распорядился немедленно уложить пациента в постель; преследовавшие Теодора служаки воспротивились этому, твердя, что их долг доставить его в полк.

— Сие невозможно, ибо сопряжено с опасностью для его жизни, — возразил хирург, — и к тому же…

— О, его жизнь! — прервал хирурга сержант. — Нам нет до этого дела. Мы обязаны исполнить свой долг.

Аделина, до сих пор стоявшая, трепеща от волнения, больше не в силах была молчать:

— Поскольку хирург заявил во всеуслышание, что этого джентльмена в нынешнем его состоянии нельзя перевозить куда бы то ни было, не подвергая опасности его жизнь, извольте помнить, что, если он умрет, вам придется, вероятно, ответить за это.

— Вот именно, — подхватил хирург, которому вовсе не улыбалось лишиться пациента, — я заявляю перед свидетелями, что этому господину нельзя двигаться, ибо сие опасно для жизни, и вам следовало бы принять во внимание возможные последствия. Его рана весьма опасна и требует самого заботливого ухода, даже и при этом исход более чем сомнителен! Если же вы повезете его, может открыться горячка, и рана окажется смертельной.

Теодор выслушал эти слова с полным самообладанием, но Аделина лишь с трудом затаила сердечную тревогу; ей пришлось собрать все свои силы, чтобы не пролились стоявшие в глазах слезы, и, как ни хотелось ей воззвать к человечности или припугнуть солдат ради несчастного арестанта, она не посмела довериться своему голосу.

От этой внутренней борьбы ее освободило сочувствие людей, заполнивших комнату; они все громче защищали Теодора и объявили, что солдаты, ежели решатся увезти его, могут быть обвинены в убийстве.

— Ну и что, он так и так должен умереть, — возразил сержант, — за то, что покинул свой пост и поднял на меня руку, когда я исполнял приказ короля.

Едва не теряя сознание от слабости, Аделина прислонилась к креслу Теодора, чьи собственные беды на время отступили перед тревогой за нее. Одной рукой поддерживая ее и заставив себя улыбнуться, он проговорил так тихо, что слышала только она:

— Все это не так… и я не сомневаюсь, что, когда в деле моем разберутся, все обойдется без каких-либо последствий.

Аделина понимала, что слова эти говорятся лишь затем, чтобы утешить ее, и потому не дала им веры, хотя Теодор вновь и вновь заверял ее в своей полной безопасности. Тем временем толпа, чье сочувствие к нему было еще более возбуждено черствостью сержанта, стала уже открыто жалеть его и возмущаться как грозившим ему, очевидно, наказанием, так и бессердечием, с каким об этом было заявлено. Очень скоро возбуждение достигло такой степени, что сержант, отчасти испуганный возможными последствиями, отчасти же устыдившись сыпавшихся на него обвинений в жестокости, согласился, чтобы Теодора уложили в постель, пока он не испросит решения своего начальства о том, как тут следует поступить. Радость Аделины при этом повороте событий на время отодвинула на задний план собственные ее тревоги и отчаянность ее положения.

Перейдя в соседнее помещение, она дожидалась диагноза хирурга, который сейчас исследовал рану; хотя этот несчастный инцидент взволновал бы ее в любом случае, теперь она была тем более подавлена, что причиной его считала себя; к тому же злоключение это, показавшее во всей полноте привязанность к ней ее возлюбленного, сделало его еще ближе ее сердцу и тем самым, по-видимому, обострило ее собственное зарождавшееся чувство. Она не смела даже помыслить о том, что, оправившись от раны, он, возможно, присужден будет к смерти, и старалась внушить себе, что все это не более как злое измышление его гонителей.

Помимо всего, нынешнее состояние Теодора, а также сопутствовавшие ему обстоятельства пробудили всю ее нежность и открыли ей истинный смысл ее симпатии к нему. Изящная фигура, благородное умное лицо и обаятельные манеры Теодора, привлекшие ее с первого взгляда, выиграли затем еще больше благодаря силе мысли и тонкости чувств, выражавшихся в речах его. То, как он держался с ней после побега, вызвало ее горячую благодарность, а опасность, какой он подверг себя ради нее, еще усилили нежность, переросшую в любовь. Пелена с сердца спала, и она впервые отдала себе отчет в своем чувстве.

Наконец хирург вышел из комнаты Теодора и предстал перед Аделиной, желавшей поговорить с ним. Она попросила хирурга сказать ей, в каком состоянии рана Теодора.

— Полагаю, вы родственница джентльмена, мадам… быть может, сестра его? Вопрос неприятно поразил и смутил ее; не ответив, она повторила свою просьбу.

— Возможно, мадам, вы состоите с ним в еще более близких отношениях, — продолжал хирург, как и она, пропустив, по-видимому, ее вопрос мимо ушей, — возможно, вы — его супруга…

Аделина зарделась и собралась уже ответить, но он продолжал:

— Интерес, какой вы проявляете к его благоденствию, во всяком случае, весьма лестен, и я был бы рад обменяться с ним местами, будь я уверен, что меня ожидает столь же нежное сострадание со стороны такой очаровательной леди.

С этими словами он отвесил ей низкий поклон. Аделина, приняв самый сдержанный тон, сказала:

— А теперь, сэр, когда вы покончили с комплиментами, вы, может быть, удостоите вниманием мой вопроС. Я поинтересовалась, в каком состоянии вы оставили своего пациента.

— Пожалуй, мадам, на этот вопрос ответить весьма затруднительно. В каком-то смысле чрезвычайно неприятная роль — быть разносчиком дурных новостей. Боюсь, что он умрет.

— Умрет! — слабым голосом откликнулась Аделина. — Умрет!..

— Не тревожьтесь, мадам, — продолжал хирург, увидев, как она побледнела, — не тревожьтесь. Вполне возможно, что рана не достигла… — Он запнулся. — В этом случае его… — Он запнулся опять, — его… гм… не пострадали. А если так, значит, внутренние оболочки мозга не затронуты; в этом случае рана его, возможно, не воспалится, и тогда пациент, возможно, останется жив. Если же, однако, с другой стороны…

— Умоляю вас, сэр, говорите понятней, — прервала его Аделина, — и не шутите моей тревогой. Вы действительно полагаете, что он в опасности?

— В опасности! — вскричал хирург. — В опасности! Да, уверяю вас, в большой опасности!

С этими словами он вышел, всем своим видом выражая печаль и скорбь. Несколько минут Аделина оставалась в комнате, предаваясь отчаянию, унять которое не могла, затем, отерев слезы и постаравшись принять спокойный вид, вышла, чтобы послать слугу за хозяйкой постоялого двора. Напрасно прождав ее, она позвонила в колокольчик и опять, уже более настойчиво, послала за ней; однако хозяйка так и не явилась, и Аделина в конце концов сама спустилась по лестнице вниз, где и обнаружила ее среди толпы обывателей, которым она очень громко, и при том сильно жестикулируя, рассказывала о недавнем происшествии.

— Ох, да вот же и сама мамзель! — закричала она, увидев Аделину, и глаза всех присутствовавших тотчас устремились на нее.

Аделина, которой толпа мешала приблизиться к хозяйке, поманила ее пальцем и уже готова была удалиться, но хозяйка, жаждавшая продолжить свой рассказ, не обратила внимания на поданный ей знак. Напрасно Аделина пыталась встретиться с нею глазами — та глядела куда угодно, только не на нее, Аделина же не хотела громким окликом вновь привлечь к себе внимание.

— Ужас как жалко, что его наверняка расстреляют, — говорила меж тем хозяйка гостиницы, — он больно уж хорошенький, а только солдаты сказали, непременно его расстреляют, ежели он поправится. Но, видать, это бедному джентльмену не грозит, доктор говорит, ему уж никогда не выйти из этого дома живым.

Тут Аделина обратилась к мужчине, стоявшему рядом, и, попросив его сказать хозяйке, что она хочет поговорить с ней, удалилась. Минут через десять хозяйка явилась.

— Ах, мамзель, вашему братцу ох как худо, говорят, долго он не протянет. Аделина спросила, есть ли в городке другой какой-нибудь медик, кроме этого хирурга.

— Господи Боже мой, мадам! Это же на редкость здоровое местечко, не слишком-то мы здесь и нуждаемся в медицине… а уж эдаких несчастий и вовсе никогда здесь не бывало. Лет десять тому назад был здесь один доктор, так ведь в наших краях его ремеслом не проживешь, а сам-то он, думается мне, человек был довольно бедный.

Аделина, прервав ее, стала расспрашивать о Теодоре, которому хозяйка помогла дойти до его комнаты. Она спросила, как он перенес перевязку, стало ли ему легче после операции, однако хозяйка не могла удовлетворительно ответить на ее вопросы. Тогда Аделина еще раз спросила, нет ли другого хирурга в окрестностях городка, и ей сказали — нет.

Отчаяние, явно читавшееся на лице Аделины, вызвало как будто сочувствие хозяйки постоялого двора, и она постаралась утешить девушку, как только была способна. Она посоветовала Аделине послать за ее друзьями, а о доставке весточки обещала позаботиться сама. Аделина вздохнула и сказала, что в этом нет необходимости.

— Не знаю, мамзель, что, по-вашему, необходимо, — не отступалась хозяйка, — а по мне, так очень это тяжко — помирать в незнакомом месте и чтоб вокруг не было никого родных… небось, этот бедный джентльмен думает точь-в-точь как я, да и потом — кто заплатит за его похороны, коль он помрет?

Аделина взмолилась, прося ее замолчать, и, чтобы Теодору оказывали все возможное внимание, обещала вознаградить хозяйку за хлопоты; затем она попросила немедленно принести ей перо и чернильницу.

— Эх, мамзель, вы уж не сомневайтесь, эдак-то будет всего правильней. Да что там, ваши друзья нипочем не простят вас, коли вы их не известите. Уж я это по себе знаю. А что до молодого джентльмена, так я об нем позабочусь, все, что ни есть в доме, к его услугам, во всей округе ведь нету гостиницы лучше этой, хотя город наш не слишком велик.

Аделине пришлось повторить свою просьбу о пере и чернилах, только после этого хозяйка покинула наконец комнату.

Мысль о том, чтобы послать за друзьями Теодора, в суматохе последних событий ни разу не пришла Аделине в голову, и сейчас сознание, что это может обеспечить ему больший комфорт, в какой-то мере успокоило ее. Получив перо и чернила, она написала Теодору записку следующего содержания:

«В Вашем нынешнем состоянии вы нуждаетесь в максимальных удобствах, и, право же, нет ничего дороже во время болезни, как присутствие друзей; позвольте же мне уведомить о Вашем положении Ваше семейство: это будет приятно мне и утешительно для Вас».

Вскоре после того, как это послание было передано Теодору, она получила от него записку, в которой он почтительно, но настойчиво просил разрешения увидеть ее на несколько минут. Аделина тотчас вошла в его комнату, и худшие ее опасения подтвердились, как только она увидела его пылавшее жаром лицо; это был удар, который, вместе с усилиями скрыть свои чувства, почти лишил ее сил.

— Благодарю вас за вашу доброту, — сказал он, протягивая руку, которую Аделина тотчас приняла, и, сев у его кровати, разрыдалась.

Когда ее волнение несколько улеглось, она отняла платочек от глаз и опять взглянула на Теодора; его улыбка, исполненная нежной любви и благодарности за ее заботу о нем, принесла ей временное облегчение и осушила слезы.

— Простите мне мою слабость, — сказала она, — но чувства мои были так возбуждены последними событиями…

Но Теодор не дал ей договорить:

— Эти слезы бесконечно лестны моему сердцу. Но, ради меня, постарайтесь успокоиться: я не сомневаюсь, скоро мне станет лучше. Хирург…

— Мне он не нравится, — проговорила Аделина. — Но скажите мне, как вы себя чувствуете?

Он заверил девушку, что ему уже гораздо лучше, и, еще раз поблагодарив ее за доброту, перешел прямо к предмету, из-за коего просил ее с ним увидеться.

— Моя семья, — сказал он, — проживает очень далеко от этих мест, и я знаю, их любовь ко мне такова, что, как только они будут уведомлены о случившемся, никакие соображения, даже самые разумные, не удержат их от приезда сюда, чтобы помочь мне; однако их помощь может оказаться ненужной еще до их приезда. — (Аделина внимательно на него смотрела.) — Вероятно, я буду здоров, — продолжал он с улыбкой, — еще прежде того, как письмо дойдет к ним; тем не менее оно причинит им ненужную боль, а главное — заставит предпринять бесполезное путешествие. Ради вас, Аделина, я желал бы, чтобы они были здесь, однако через каких-нибудь несколько дней станут ясны последствия моего ранения. Давайте же подождем, по крайней мере, до этого момента и поступим в соответствии с обстоятельствами.

Аделина не стала настаивать на обсуждении этой темы и обратилась к вопросу, который в данную минуту представлял для нее больший интерес.

— Я очень хотела бы, чтобы вас пользовал более толковый хирург, — сказала она. — Вам лучше известна география этих мест, чем мне… есть ли тут по соседству какой-нибудь город, чтобы показаться еще кому-то?

— Думаю, что нет, — сказал он, — и это, право, не имеет значения, так как рана моя несерьезна, и самой скромной сноровки довольно, чтобы залечить ее. Но отчего, милая Аделина, вы так встревожены? Отчего готовы сразу же предполагать самое дурное? О, я отношу это на счет вашей сердечности… и позвольте заверить вас, что эта черта, увеличивая мою благодарность, усиливает также и мое нежное к вам уважение. О Аделина, коль скоро вы желаете моего быстрейшего выздоровления, умоляю вас успокоиться. Мне не может быть хорошо, если я вижу, что вы несчастливы.

Она заверила его, что всеми силами постарается быть спокойной, и, боясь, что беседа, продлившись еще, может пойти Теодору во вред, покинула его, чтобы он отдохнул.

Выйдя из галереи, она увидела хозяйку, на которую определенные слова Аделины подействовали магически, превратив небрежение и наглость в услужливость и любезность. Она явилась, чтобы спросить, всем ли обеспечен джентльмен в верхней комнате, потому как она, видит Бог, непременно хочет все ему предоставить.

— А я тут сиделку подобрала, мамзель, чтоб она, значит, за ним глядела, и можете мне поверить, она справится отменно. Уж я присмотрю за ней, да и сама я не прочь услужить ему когда-никогда. Бедный джентльмен! Какой он терпеливый! Никто б не поверил, будто он знает, что скоро помрет. Доктор ведь это ему самому сказал, так вот прямо и выложил.

Аделина была потрясена столь бестактным поведением хирурга; попросив подать легкий обед, она отпустила хозяйку. К вечеру хирург появился опять и, проведя несколько времени со своим пациентом, вернулся в гостиную, чтобы по просьбе Аделины рассказать ей о его состоянии. На расспросы Аделины он отвечал с величайшей торжественностью.

— Невозможно, мадам, в настоящий момент прийти к положительному заключению, но у меня имеются основания придерживаться того суждения, какое я изложил вам нынче утром. Уверяю вас, я не склонен строить свои суждения на зыбкой почве. И могу привести вам примечательный пример тому: не далее как две недели назад я был зван к больному, проживавшему в нескольких лье от меня. Когда явился посланный, меня дома не оказалось; но, так как случай не терпел отлагательства, они пригласили другого врача, который прописал лекарства, по его мнению, необходимые, и пациенту на вид стало от них лучше. Все близкие уже поздравляли себя с его выздоровлением и, когда приехал я, выразили согласие с упомянутым коллегой, что опасности больше нет. Вот тут-то вы и ошибаетесь, возразил я, эти лекарства помочь пациенту не могли, он в крайней опасности. Больной застонал, но мой собрат доктор настаивал на своем лечении, уверяя, что прописанные им медикаменты дают и уже дали не только верный, но и быстрый эффект. Тут я потерял всякую выдержку и, сославшись на собственное мнение, заявил, что эффект этот ложен и случай безнадежный, самого же пациента заверил, что его жизнь в крайней опасности. Я не из тех, мадам, кто до последней минуты обманывает своих пациентов. Но послушайте, однако, заключение.

— Мой ученый собрат был, полагаю, взбешен непреклонностью моих суждений и бросал на меня свирепые взгляды, которые, впрочем, не производили на меня никакого впечатления; тогда, обратившись к больному, он предложил ему самому решить, на чье мнение он полагается, ибо участвовать в лечении вместе со мной отказывается. Пациент сделал мне честь, — продолжал хирург, самодовольно ухмыляясь и поглаживая кружевные манжеты, — оценить мою персону более высоко, чем я, возможно, заслуживаю, и незамедлительно отказал моему оппоненту. «Я никогда не поверил бы, — сказал он, когда врач вышел, — никогда не поверил бы, что человек, который столь долго занимается своим ремеслом, может быть так несведущ». — «Я тоже никогда не поверил бы», — сказал я. «Я удивлен, как это он не знал, что мне грозит такая опасность», — заметил пациент. «Я удивлен не менее вас», — сказал я и тут же принял решение сделать для больного все, что в моих силах, ибо, как вы сами видите, он оказался человеком рассудительным. И я занялся им. Прежде всего изменил назначения и сам приглядел за приемом лекарств; впрочем, ничто не помогло, мой диагноз подтвердился, и он умер, не дожив до утра. Аделина, вынужденная слушать эту длинную историю, вздохнула.

— Меня не удивляет ваше волнение, мадам, — воскликнул хирург, — случай, о котором я вам рассказал, действительно очень волнует. Я сам был так огорчен, что прошло немало времени, прежде чем я мог думать и даже просто говорить о нем. Но вы должны согласиться, мадам, что это поразительное доказательство непогрешимости моих умозаключений.

Аделина содрогнулась от непогрешимости его умозаключений и ничего не ответила.

— На бедного пациента это произвело убийственное впечатление, — продолжал хирург.

— В самом деле, совершенно убийственное, — согласилась Аделина.

— Я был глубоко потрясен, — не унимался он.

— Не сомневаюсь в том, сэр, — сказала Аделина.

— Однако время лечит и самые мучительные воспоминания.

— Мне кажется, вы упомянули, что случилось это недели две тому назад.

— Что-то около того, — сказал хирург, кажется, не понявший смысла ее замечания.

— Не разрешите ли, сэр, узнать имя того врачевателя, который столь невежественно оспаривал вас?

— Отчего же, мадам, его зовут Лафанс.

— Не сомневаюсь, что он прозябает в полной безвестности, как того и заслуживает, — сказала Аделина.

— О нет, сударыня, он проживает в довольно приличном городке, милях в четырех отсюда, и являет собою пример того, среди многих других, как склонно заблуждаться общественное мнение. Вам будет трудно поверить, но, уверяю вас, это факт: у сего человека весьма обширная практика, в то время как я вынужден оставаться здесь в небрежении и почти полной безвестности.

Слушая пространный рассказ хирурга, Аделина все пыталась сообразить, каким образом узнать имя того врача, ибо поведанная ей история в доказательство невежества врача и непогрешимости его оппонента, совершенно утвердила ее мнение о том и другом. Теперь более чем когда-либо она желала спасти Теодора от этого хирурга и как раз размышляла о том, как это сделать, когда он, в своей самоуверенности, сам предоставил ей к тому средства.

Она задала ему еще несколько вопросов о состоянии раны Теодора и узнала, что все оставалось так, как и было, однако появился небольшой жар.

— Впрочем, я распорядился растопить в его комнате камин, — продолжал хирург, — и укрыть больного еще несколькими одеялами; полагаю, это даст необходимый эффект. При этом ему ни в коем случае нельзя давать никакого питья, кроме сердечных капель, которые я пришлю. Конечно, он станет просить пить, но давать ему пить нельзя.

— Значит, вы не одобряете систему, о которой я где-то слышала, — сказала Аделина, — полагаться в таких случаях на природу.

— На природу, сударыня! — воскликнул он. — Природа — самый неверный поводырь в этом мире! Я всегда применяю метод, противоположный тому, какой предложила бы она. Ибо в чем была бы польза от Искусства, если бы оно лишь следовало Природе? Таково было мое первое суждение, как только я стал на ноги, и я неизменно его придерживался. Из сказанного мною, сударыня, вы можете заключить, что на мои суждения можно положиться; каковы они есть, таковыми пребудут всегда, ибо мой ум не из тех легкомысленных умов, кои подвержены воздействию обстоятельств.

Аделину утомили его рацеи, к тому же ей не терпелось поделиться с Теодором своим открытием — обнаружился врач! Однако хирург, судя по всему, и не собирался ее покинуть, он продолжал разглагольствовать, перебирая другие примеры своей удивительной проницательности, как вдруг явился слуга с сообщением, что некто внизу желает его видеть. Однако хирург слишком увлечен был приятной ему темой, чтобы просто так от нее отказаться, поэтому лишь после вторичного вызова отвесил Аделине поклон и вышел из комнаты. Как только он удалился, Аделина написала Теодору записку, испрашивая его разрешения вызвать другого врача.

Тщеславные повадки хирурга к этому времени успели создать у Теодора весьма неблагоприятное представление о его талантах, последние же предписания лишь укрепили его в том окончательно, так что он с готовностью согласился на сей раз получить иные рекомендации. Аделина тотчас позвала посыльного, но, приняв во внимание, что место пребывания врача для нее все еще тайна, обратилась с вопросом к хозяйке гостиницы, которая — то ли не зная действительно, то ли не желая сказать — никаких сведений ей не сообщила. Аделина продолжала расспросы, но с тем же результатом, и она провела несколько часов в отчаянной тревоге, в то время как Теодор не только не шел на поправку, но расхворался уже не на шутку.

Когда подали ужин, она спросила мальчика-слугу, не слышал ли он о докторе по фамилии Лафанс, который живет где-то по соседству.

— Не по соседству, сударыня… но я знаю доктора Лафанса из Шанси, потому как я сам из этого города.

Аделина продолжала расспрашивать мальчика и получила вполне удовлетворительные ответы. Однако город был в нескольких лье, и промедление, неминуемое из-за этого обстоятельства, опять ее встревожило; тем не менее она распорядилась немедленно отправить посыльного, сама же, осведомившись о здоровье Теодора, удалилась на ночь в свою комнату.

Усталость, накопившаяся за последние четырнадцать часов, пересилила душевное волнение, и Аделина уснула. Она проснулась поздно утром, разбуженная хозяйкой, которая пришла сообщить ей, что ее Теодору стало гораздо хуже, и спросить, что теперь делать. Узнав, что врач еще не приехал, Аделина поспешила встать и выйти, чтобы подробнее узнать о здоровье Теодора. Хозяйка ей рассказала, что Теодор провел беспокойную ночь, жаловался на жару и просил затушить камин, но что сиделка слишком хорошо знает свой долг, чтобы подчиниться этому требованию, и неукоснительно исполняла указания хирурга.

Хозяйка добавила также, что сердечные капли Теодор принимал регулярно, но, несмотря ни на что, ему становилось все хуже, а под конец он и вовсе начал бредить. Между тем мальчик, посланный за врачом, все еще не вернулся.

— А чего ж тут удивительного, — все трещала хозяйка, — вы ж только подумайте, это ведь восемь лье отсюдова и обратно, да еще поди дорогу отыщи в эдакой темени, да и плохая она, дорога-то. Но, в самом деле, мамзель, отчего бы вам не довериться нашему доктору, мы-то никогда другого и не желали, в городке нашем… и, ежели дозволите сказать, куда лучше бы послать мальчишку за близкими молодого джентльмена, чем за чужаком этим, за доктором, которого и не знает никто.

Расспросив еще о Теодоре и получив ответы, которые скорей усилили, чем уменьшили ее беспокойство, Аделина постаралась привести свои мысли в порядок и терпеливо дожидаться приезда врача. Более чем когда-либо чувствовала она сейчас всю безотрадность ее собственного положения и опасное состояние Теодора; ей страстно хотелось, чтобы его близкие были извещены о его обстоятельствах, но желание это сейчас оказалось несбыточным, так как Теодор, единственный, кто мог дать их адрес, метался в беспамятстве.

Когда появился вчерашний хирург и ознакомился с состоянием своего пациента, он не выразил ни малейшего удивления, но, задав несколько вопросов и сделав несколько общих распоряжений, спустился к Аделине. Начав, как обычно, с комплиментов, он вдруг принял важный вид.

— Весьма опечален, сударыня, — сказал он, — но при моей профессии приходится иной раз сообщать неприятные вести; тем не менее я хочу, чтобы вы были готовы к событию, которое, боюсь, уже близко.

Аделина поняла, что он имеет в виду, и, хотя отныне весьма мало доверяла его суждениям, все же не могла слышать намек на близкое несчастье без стона, вызванного страхом.

Она попросила рассказать ей во всех подробностях, чего именно он ожидает, и хирург пустился в длинное повествование о том, что, как он и предвидел, Теодор нынче утром куда более плох, чем был ночью, и что расстройство мозга, сейчас обозначившееся, дает все основания ожидать фатального исхода в ближайшие часы.

— Может случиться наихудшее, — продолжал он, — если рана воспалится; в этом случае шансов на выздоровление крайне мало.

Аделина выслушала этот приговор с ужасающим спокойствием, не дав воли своему горю ни в словах, ни в слезах.

— Я полагаю, сударыня, у молодого джентльмена есть близкие, и чем скорее вы уведомите их, тем лучше. Если они живут далеко отсюда, то, уверяю вас, это уж даже поздно… Но необходимо еще и… Вам дурно, сударыня?

Аделина попробовала заговорить, но тщетно, и хирург громко потребовал стакан воды; она выпила его и глубоко вздохнула, что, кажется, принесло ей некоторое облегчение — из ее глаз хлынули слезы. Между тем хирург, увидев, что ей стало лучше, но не настолько, чтобы слушать его дискурсы, удалился, пообещав вернуться через чаС. Врача все не было, и Аделина ждала его приезда со смесью страха и тревожной надежды.

Он прибыл около полудня и, расспросив о несчастном инциденте, ставшем причиною горячки, а также о том, какими средствами хирург лечил ее, поднялся в комнату Теодора; четверть часа спустя он вернулся туда, где его ждала Аделина.

— Джентльмен все еще в горячке, — сказал он, — но я велел давать ему успокоительное.

— Есть ли хоть какая-то надежда, сэр? — спросила Аделина.

— Да, сударыня, надежда, разумеется, есть; в настоящий момент положение его вызывает определенную тревогу, но через несколько часов я буду иметь возможность сделать более определенное заключение. Пока же я распорядился предоставить ему полный покой и разрешил пить, сколько он пожелает.

В ответ на просьбу Аделины он едва успел порекомендовать другого хирурга вместо нынешнего, как упомянутый джентльмен вошел в комнату и, увидев там Лафанса, бросил удивленный и негодующий взгляд на Аделину; она тотчас вышла с ним в другую комнату, где и отказала ему с любезностью, на которую он не соизволил ответить тем же и которой, вне всякого сомнения, совсем не заслуживал.

На другой день Лафанс приехал рано утром, но Теодор, то ли благодаря лекарствам, то ли оттого, что кризис миновал, крепко проспал несколько часов кряду. На сей раз врач высказался более определенно, тем дав Аделине основание надеяться на благополучный исход, и принял все меры к тому, чтобы обеспечить больному покой. Теодор проснулся, чувствуя себя прекрасно, лихорадка его отпустила, и первый вопрос его был об Аделине; вскоре ей сказали, что опасность миновала.

Через несколько дней Теодор достаточно оправился, чтобы его можно было перевести в соседнее помещение, где его встретила Аделина с радостью, которую она не в силах была подавить; заметив это, Теодор просветлел лицом. Аделина, и в самом деле благодарная за привязанность, которую он проявил столь благородно, и смягченная опасностью, которая ему угрожала, более не пыталась скрыть свою нежность и должна была наконец признаться, как сильно взволновал он ее сердце с первого своего появления.

Добрый час прошел в нежной беседе, когда счастье юной и разделенной любви целиком поглотило все их помыслы, отторгая все, что не было созвучно этому наслаждению; но в конце концов они осознали нынешние свои обстоятельства: Аделина вспомнила, что Теодор арестован за неподчинение приказу и самовольное оставление поста, Теодор — о том, что вскоре он вынужден будет покинуть Аделину и ей вновь придется в одиночку встретить злобные происки, от которых он только что спас ее. Эта мысль болью отозвалась в его сердце, и после долгой паузы он осмелился предложить ей то, о чем так часто мечтал, — вступить с нею в брак, прежде чем его принудят покинуть это селение. Брак был единственным средством избежать вечной, быть может, разлуки; и хотя он сознавал, на какое множество неудобств обречет ее брачный союз с человеком, оказавшимся в нынешнем его положении, все же они столь уступали тем, с какими она встретится, оставшись одна, что его разум не мог отбросить мысль, продиктованную любовью.

Аделина была слишком взволнованна, чтобы сразу ответить; и хотя у нее не нашлось серьезных возражений на увещевания и мольбы Теодора, хотя не было у нее близких, чтобы распоряжаться ею, и никакие сложные переплетения интересов не затрудняли решение, — все же она не могла так скоропалительно согласиться на брак с человеком, которого почти не знала, семье и окружению которого не была представлена. Наконец она предложила оставить этот предмет, и весь остаток дня прошел в беседах, более отвлеченных, но не менее увлекательных.

То сходство вкусов и суждений, какое с самого начала пленило обоих, обнаруживалось все сильнее с каждой минутой. Их беседа обогащалась изящной литературой и доставляла особенное удовольствие благодаря общности взглядов. У Аделины было не много возможностей предаваться чтению, но те книги, которые ей удалось прочесть, взывая к уму, жаждавшему знаний, и вкусу, необычайно восприимчивому к красоте и изяществу, всеми своими достоинствами воздействовали на ее восприятие. Теодор был одарен от природы многими талантами и обладал также тем, чем способно наградить образование; к этому добавлялась благородная независимость духа, чувствительное сердце и манеры, счастливо сочетавшие благородство и сердечность.

Вечером в селение прибыл офицер, посланный, по представлению сержанта, теми лицами, кои призваны пресекать воинские преступления. Войдя в помещение, отведенное Теодору, откуда Аделина без промедления удалилась, офицер объявил ему с весьма значительным видом, что на следующий же день ему надлежит выехать в расположение своей части. Теодор ответил, что перенести подобное путешествие ему еще не под силу, и предложил поговорить с врачом; однако офицер сказал в ответ, что не видит нужды утруждать себя этим, ибо прекрасно понимает, что врача могли проинструктировать, как ему следует говорить, а посему Теодор завтра же утром должен отправиться в путь.

— Здесь и без того уже было достаточно проволочек, — добавил он, — а вам еще и в полку предстоит немало хлопот, ведь сержант, которого вы тяжко ранили, намерен подать на вас жалобу — и это еще после того, как вы дезертировали, оставили свой пост…

В глазах Теодора вспыхнуло пламя.

— Дезертировал! — воскликнул он, вскакивая со стула и грозно глядя на своего обвинителя. — Кто смеет клеймить меня словом «дезертир»?!

Однако тотчас приняв в соображение, как много поступки его говорили в пользу этого обвинения, он постарался смирить свои чувства и, овладев собой, спокойным тоном сказал, что по прибытии в штаб-квартиру полка готов отвечать на все, в чем обвинят его, но до того времени вынужден молчать. Офицер сразу умерил наглость, покоренный присутствием духа и достоинством, прозвучавшим в этих словах, и, пробормотав что-то неразборчиво, покинул комнату.

Теодор сел, размышляя о грозившей ему опасности; он знал: ему было чего опасаться не только из-за особых обстоятельств, при каких он так внезапно покинул свой полк, стоявший меж тем на границе с Испанией, где поддерживалась суровая дисциплина, но также из-за всесилия маркиза де Монталя, чьи гордыня и разочарование непременно подтолкнут его к мести, заставив всеми силами добиваться смерти обидчика. Однако вскоре мысли его перекинулись от собственных бед к бедственному положению Аделины; когда он взвесил все, самообладание его покинуло: самая мысль о том, чтобы оставить ее на все злоключения, какие он предвидел, была ему несносна, как и мысль о столь внезапной разлуке с нею, которая сейчас ему угрожала; когда Аделина вернулась в комнату, он снова принялся уговаривать ее согласиться на немедленное бракосочетание, употребляя для этой цели все доводы, какие диктовали ему любовь и воображение.

Когда Аделина узнала, что назавтра он должен будет уехать, последние проблески душевного покоя оставили ее. Ей представился весь ужас его положения, и она отвернулась в невыразимой тоске. Сочтя ее молчание за благоприятный знак, он вновь приступил к ней с просьбами стать его супругой, тем дав ему уверенность, что их разлука не будет вечной.

Аделина ответила на эти слова его вздохом.

— Но кто может знать, не окажется ли вечной наша разлука, — сказала она, — даже если бы я могла согласиться на ваше предложение? Однако, выслушав мое решение, не торопитесь обвинять меня в равнодушии, ведь равнодушие к вам было бы поистине преступлением после всех ваших забот обо мне.

— Так, значит, холодное чувство благодарности — это все, чего я могу ожидать от вас? — вскричал Теодор. — Знаю, вы намерены терзать меня доказательствами вашего равнодушия, принимаемого вами за благоразумие, и мне останется лишь смотреть в лицо злой судьбе, которая, вероятно, ждет меня. Ах, Аделина, если вы намерены ответить отказом на последнее, быть может, предложение, какое я еще могу вам сделать, перестаньте, по крайней мере, обманывать себя фантазией, что вы меня любите; безумие это увядает даже в моей душе.

— И вы способны так быстро забыть нашу беседу нынче утром? — сказала в ответ Аделина. — Вы способны так мало уважать меня, чтобы поверить, что я стану изображать чувство, которого не испытываю? Если вы действительно способны поверить этому, то я поступлю правильно, забыв о том, что я вам говорила, вы же — что когда-либо это слышали.

— Простите меня, Аделина, простите мои сомнения и неверие; пусть моим оправданием станут тревоги любви и исключительность моего положения.

Со слабой улыбкой сквозь слезы Аделина протянула ему руку, которую он крепко стиснул и прижал к губам.

— И все же не повергайте меня в отчаяние отказом, — продолжал Теодор, — подумайте о том, как мне тяжело покинуть вас здесь без помощи и без близких.

— Я думала о том, как мне избежать столь печального положения, — сказала Аделина. — Говорят, здесь есть какой-то монастырь, куда принимают пансионерок, он в нескольких милях отсюда. Туда я и отправлюсь.

— Монастырь! — повторил Теодор. — Вы отправитесь в монастырь! Да знаете ли вы, каким лишениям себя подвергнете? А если маркиз вас там отыщет, поверьте, мало вероятности, что настоятельница устоит перед столь всесильным господином или, по крайней мере, перед его дарами.

— Обо всем этом я подумала, — сказала Аделина, — но уж лучше быть готовой даже к этому, чем пойти на союз, который может принести лишь несчастья нам обоим.

— Ах, Аделина! Могли бы вы так судить, если бы вправду любили? Я вижу, что отлучен, и быть может навсегда, от предмета самых нежных моих чувств… И я ничего не могу поделать — только лишь выразить свое горе… только лишь повторять свои доводы в надежде хотя бы на малейшую вероятность изменить ваше решение. Но вы, Аделина, вы со спокойствием взираете на обстоятельства, от которых я прихожу в такое отчаяние!..

Аделина, сдерживавшая свои чувства в его присутствии с тех пор, как подчинилась решению, которое подсказал ей разум, но которому противилось сердце, не могла более таить свое отчаяние и залилась слезами. Теодор мгновенно понял свою ошибку и был потрясен горем, коему был причиной. Он придвинул к ней ближе свой стул и, взяв ее руку в свои, снова стал просить у нее прощения, стараясь самым нежным тоном успокоить и утешить ее.

— О, я несчастный! Я поверг вас в такое горе, испрашивая награды, благодаря которой уже не мог бы сомневаться в ваших чувствах ко мне. Простите меня, Аделина, скажите только, что прощаете, и, как бы ни была тяжела мне разлука, я больше не стану ей противиться.

— Вы причинили мне боль, — сказала Аделина, — но не оскорбили меня.

Затем она сообщила ему некоторые подробности о монастыре. Теодор постарался затаить печаль, одолевавшую его при мысли о близкой разлуке, и вместе с Аделиной спокойно обсуждал ее планы. Рассудок постепенно брал верх над чувствами, и он понял теперь, что план, ею предложенный, в самом деле может дать ей шанс избежать опасности. До его сознания дошло наконец то, что поначалу отказывался понять взбудораженный рассудок: на основании возведенных на него обвинений его могли осудить на смерть, так что, даже если бы они поженились, Аделина не только лишилась бы защитника, но и, несомненно, подверглась бы гнусным домогательствам маркиза, который, разумеется, проследит за процессом и, таким образом, узнает, что Аделина опять для него достижима. Пораженный тем, что не осознал этого прежде, потрясенный собственной неосмотрительностью, из-за которой мог бы поставить ее в столь опасное положение, он сразу же примирился с мыслью о монастыре. Прежде ему мечталось поместить ее под кровом своей семьи, однако обстоятельства, при которых она бы сейчас там появилась, были настолько экстраординарны и мучительны, да и расстояние от места, где они находились, потребовало бы путешествия, столь для нее опасного, что он не стал его и предлагать. Он попросил только разрешения писать ей, но, подумав о том, что его письма могли бы выдать маркизу место, где она укрылась, сам от этого отказался.

— Я принужден лишить себя даже этой печальной радости, — сказал он, — ведь мои письма могли бы выдать маркизу ваше убежище. Но как я выдержу беспокойство и неопределенность, на которые меня обрекает мое благоразумие! Если вы окажетесь в опасности, я не буду об этом знать… Впрочем, если б и знал, — сказал он, бросая на нее горестный взгляд, — все равно не мог бы полететь вам на помощь. О изощренное терзание! Только сейчас я постигаю весь ужас тюрьмы… только сейчас узнаю всю цену свободы!

Этот взрыв чувств был прерван жестоким приступом душевной муки; он поднялся со стула и быстро заходил по комнате. Аделина сидела, подавленная тем, как описал Теодор свое заключение, и мыслью, что ей предстоит, быть может, жить в ужасном неведении о его судьбе. Она видела его в тюрьме… бледного… истощенного… в кандалах; видела, как маркиз обрушивает на него свою месть… и все это — из-за его благородных усилий помочь ей. Теодор, встревоженный выражением тихого отчаяния на ее лице, опустился на стул с нею рядом и, взяв ее руки в свои, хотел сказать что-то ободряющее, однако слова не шли у него с языка и он мог только облить ее руку слезами.

Их горестное молчание было нарушено прибытием кареты, и Теодор, встав, подошел к окну, глядевшему во двор. Ночная тьма мешала разглядеть, что происходит снаружи, но из гостиницы вынесли фонарь, и он увидел карету, запряженную четверкой; несколько слуг придерживали лошадей. Тут же появился господин в коротком плаще; он вышел из кареты и направился прямо в дом — несколько мгновений спустя Теодор услышал голос маркиза!

Он бросился к Аделине, совсем потерявшейся от ужаса, как вдруг дверь распахнулась, и маркиз в сопровождении офицеров и нескольких слуг вступил в комнату. Он увидел Теодора, склонившегося над Аделиной с выражением невыносимой тревоги, и в глазах его вспыхнула ярость.

— Схватить изменника! — вскричал он, обернувшись к офицерам. — Как вы смели позволить ему так долго здесь оставаться?

— Я не изменник, — твердым голосом произнес Теодор, с достоинством человека, чья совесть чиста. — Я защитник невинности той, которую маркиз хотел погубить.

— Исполняйте приказ! — рявкнул маркиз офицерам.

Аделина вскрикнула и крепче сжала руку Теодора, умоляя офицеров не разлучать их.

— Нас можно разлучить только силой! — сказал Теодор, озираясь в надежде увидеть что-нибудь пригодное для защиты, но ничего подходящего не нашлось. В этот момент его окружили и схватили.

— Трепещите моей мести! — крикнул маркиз Теодору, вцепившись в руку Аделины, которая потеряла всякую волю к сопротивлению и едва ли понимала, что происходит. — Трепещите моего мщения… ибо вы знаете, что заслужили его.

— Я презираю ваше мщение, — вскричал Теодор, — и страшусь лишь угрызений совести, но покарать меня таким образом вы не властны, зато ваши пороки обрекут вас на эти терзания.

— Немедленно уведите его и убедитесь, что он крепко связан, — сказал маркиз, — скоро он узнает, как может страдать преступник, имевший дерзость провиниться.

Теодор с воплем «О Аделина, прощай!» силой выведен был из комнаты, Аделина же, которую голос и самый вид Теодора в этот последний миг заставил опомниться от полубеспамятства, упала к ногам маркиза и, рыдая в отчаянии, стала просить его сжалиться над Теодором; однако ее мольбы за соперника, казалось, только разбередили гордость и еще усилили ненависть к нему маркиза. Он призывал возмездие на голову юноши и сыпал проклятьями, слишком ужасными для слуха Аделины; заставив девушку встать, маркиз постарался усмирить ярость, разбушевавшуюся в его сердце при виде Теодора, и вновь обратился к ней с обычными изъявлениями восхищения.

Бедная Аделина, не слушая обращенных к ней слов маркиза, продолжала просить его за несчастного своего возлюбленного, но вдруг испугалась выражения ярости, вновь исказившего лицо маркиза, и, собрав последние силы, вырвалась из его рук и отскочила к двери; однако он схватил девушку за руку прежде, чем она успела добежать до нее, и, не обращая внимания на вопли о помощи, усадил на прежнее место и собрался что-то сказать, как вдруг из коридора послышались голоса, а вслед за тем в комнату вступили хозяин и хозяйка постоялого двора, потревоженные криками Аделины. Маркиз повернулся к ним с самым свирепым видом, спросил, чего им здесь нужно, и тут же, не дожидаясь ответа, приказал им следовать за ним. Они вышли, и в двери щелкнул замок.

Аделина подбежала к окнам, они не были закрыты ставнями и выходили во двор гостиницы. Снаружи все было погружено во тьму и безмолвие. Она стала громко звать на помощь, но никто не появился, окна же оказались слишком высоко, так что ускользнуть отсюда было невозможно. Она металась по комнате в глубочайшем ужасе и отчаянии, то замирала, прислушиваясь, — ей казалось, что она слышит снизу голоса, чью-то ссору, — то вновь ускоряла шаги, движимая тревогой.

В таком состоянии она оставалась около получаса, как вдруг с первого этажа донесся ужасный шум, перешедший поистине в гвалт. Люди бегали по коридорам, то и дело хлопали, открываясь и закрываясь, двери. Аделина опять стала звать кого-нибудь, но ответа не было. Ей тотчас представилось, что Теодор, услышав ее крики, сделал попытку броситься ей на помощь, офицеры же воспрепятствовали этому. Зная их неистовство и жестокость, она вся сжалась от страха за жизнь Теодора.

Снизу доносились яростные голоса мужчин и женский визг; она поняла, что там идет битва, ей показалось даже, что она слышит звон шпаг; образ Теодора, умирающего от руки маркиза, совершенно завладел ее воображением, и ужас неизвестности стал несносен. Она сделала отчаянную попытку взломать дверь и опять звала на помощь; но ее дрожащим рукам не хватало силы, а в доме, по-видимому, все были слишком заняты, чтобы услышать ее. Зато она услышала сквозь сумятицу звуков громкий вскрик, и до нее отчетливо донеслись чьи-то стоны. Ее страхи подтвердились, и она совсем ослабела; без памяти, почти бездыханная, она упала на стоявший у двери стул. Мало-помалу шум угасал, пока не стих вовсе, однако никто не пришел к ней. Вскоре голоса перенеслись во двор, но у нее не было сил пересечь комнату и хотя бы только спросить о том, что ей так важно и так страшно было узнать.

Четверть часа спустя дверь отперли, и вошла хозяйка, смертельно бледная.

— Ради Бога, — взмолилась Аделина, — скажите мне, что случилось? Он ранен? Его убили?

— Не помер он, мамзель, но…

— Так он умирает? Скажите мне, где он?.. Пустите меня к нему.

— Стоп, мамзель, — крикнула хозяйка, — вам велено оставаться здесь. Я пришла только нюхательную соль взять из того вон буфета.

Аделина кинулась к двери, но хозяйка, оттолкнув ее, заперла дверь и спустилась вниз.

Отчаяние совершенно лишило Аделину сил; она сидела недвижимая, едва ли сознавая, что жива, пока ее не заставили вскочить раздавшиеся за дверью шаги; дверь опять отворилась, и в комнату вошли три человека, в которых она узнала слуг маркиза. Она уже пришла в себя настолько, чтобы повторить вопрос, какой задавала хозяйке, однако в ответ услышала, что ей велено выйти с ними и что у дверей ее ждет экипаж. Аделина все же настаивала.

— Скажите мне, жив ли он? — вскричала она наконец.

— Да, мамзель, он жив, но тяжело ранен, и сейчас к нему придет хирург.

Говоря это, они увлекали ее по коридору и, не обращая внимания на ее вопросы и требования сказать, куда ее ведут, спустились по лестнице вниз; там, услыхав ее крики, собралось уже несколько человек, и хозяйка взахлеб им рассказывала о том, что дама — жена только что приехавшего джентльмена, бежавшая со своим любовником, и теперь муж настиг ее; слуги маркиза ее поддержали.

— Это тот самый молодой человек, который только что бился на дуэли, — добавила хозяйка, — вот из-за нее.

Аделина, не обратив внимания на вздорную болтовню, частью из презрения, частью из желания узнать подробности случившегося, лишь повторила свои вопросы, и наконец кто-то все же сказал ей, что джентльмен ужасно ранен. Слуги маркиза стали торопить ее сесть в фаэтон, но Аделина без чувств упала им на руки, и это пробудило сострадание глазевших на нее обывателей настолько, что они, хотя нимало не усомнились в поведанной им истории, все же восстали против попытки усадить ее, бесчувственную, в экипаж.

Наконец ее препроводили в комнату и с помощью должных средств привели в чувство. На этот раз она с такой страстью потребовала рассказать ей о происшедшем, что хозяйка сдалась и поведала ей кое-что о недавней стычке.

— Когда джентльмен, который был болен, услышал ваши крики, мамзель, — рассказывала она, — он словно взбесился, как мне говорили, и уж ничто не могло удержать его. Маркиз — потому как говорят, он маркиз, да вам это лучше знать — был в это время в гостиной с мужем моим и со мной; заслышав шум, он спустился поглядеть, в чем там дело, а как вошел в комнату, где держали капитана, то и увидел, что капитан с сержантом бьется. Капитан-то совсем не в себе был, даром что одна нога цепью прикована и шпаги нету, он изловчился абордажный клинок у сержанта выхватить из ножен, рванулся к маркизу и нанес ему ужасную рану… Тут-то его и схватили…

— Так, значит, это маркиз ранен, — воскликнула Аделина, — а другой джентльмен не пострадал?

— Не пострадал, — отозвалась хозяйка, — да только это ему дорого обойдется, потому как маркиз поклялся, что расправится с ним.

Аделина в первый момент забыла все свои злоключения и все беды, благодарная за то, что на этот час Теодор спасен; она продолжала расспрашивать о нем хозяйку, но тут вошли слуги маркиза и объявили, что больше ждать не могут. Аделина, вновь осознавшая, что ей угрожает, попыталась вызвать сочувствие хозяйки, но та, веря — или делая вид, будто верит, — версии маркиза, осталась совершенно бесчувственна к ее мольбам. Тогда Аделина вновь обратилась к слугам, но все было тщетно: они не желали ни позволить ей еще задержаться на постоялом дворе, ни сказать, куда везут ее, и в присутствии нескольких ротозеев, уже против нее предубежденных после оскорбительного рассказа хозяйки, Аделину поспешно усадили в карету, ее стражи вскочили на лошадей, и скоро вся кавалькада покинула селение.

Так закончилось для Аделины это приключение, начавшееся с надежды не только на безопасность, но и на счастье; приключение, которое не только привязало ее к Теодору, показав его самого наиболее достойным любви ее, но которое в то же время ввергло Аделину в пучину отчаяния, вызванного арестом ее благородного и теперь уже обожаемого возлюбленного, и отдало обоих, его и ее, во власть соперника, взбешенного их презрением, сопротивлением и отсрочкой в осуществлении его планов.

 

Глава XII

Местный хирург, осмотрев рану маркиза, тотчас предписал ему постельный режим, однако маркиз, как ни страдал от раны, думал только о том, что теряет Аделину, и потому заявил, что, без сомнения, через несколько часов сможет отправиться в путь. В соответствии с этим он отдал приказ держать лошадей наготове, но хирург уже самым настойчивым и даже сердитым тоном возразил, что из-за своего упрямства больной может лишиться жизни; после этого маркиза перенесли все же в спальню, но заботиться о себе он разрешил только своему камердинеру.

Человек этот, доверенное лицо во всех интригах маркиза, был главным исполнителем его умыслов против Аделины, это он привез ее на виллу де Монталя у Фонтенвильского леса. Ему и отдал маркиз последние распоряжения касательно Аделины: предвидя неудобство и небезопасность попытки схватить ее прямо на постоялом дворе, он повелел ему с помощью нескольких слуг незамедлительно увезти девушку в наемном экипаже. Когда камердинер удалился, чтобы исполнить распоряжения господина, последний остался наедине со своими мыслями и неистовством противоречивых страстей.

Упреки и неизменное противодействие Теодора, счастливого возлюбленного Аделины, раздразнили его гордыню и всколыхнули всю его злобу. Он не в состоянии был ни минуты терпеть это противодействие, до некоторой степени оказавшееся успешным, не испытывая жгучей ненависти и негодования такой силы, что лишь перспектива скорого реванша поддерживала его дух.

Когда он узнал о бегстве Аделины, удивление его поначалу могло сравниться лишь с его разочарованием; выместив на домочадцах свое бешенство, он разослал их по всем дорогам в погоню за нею, сам же поспешил в аббатство со слабой надеждой, что, лишенная всякой иной поддержки, она могла вернуться туда. Однако, увидев, что Ла Мотт удивлен не менее его самого и ничего не знает о том, какой путь избрала Аделина, он возвратился на виллу, нетерпеливо желая хоть что-то узнать, и обнаружил, что несколько слуг его уже прибыли, без каких-либо сведений об Аделине; поиски тех, кто вернулся позднее, были столь же бесплодны.

Несколько дней спустя из письма подполковника своего полка он узнал, что Теодор покинул товарищей, его нигде нет и никому не известно, куда он направился. Это сообщение укрепило маркиза в не раз посещавшей его мысли, что Теодор был пособником Аделины и помог ей бежать, — и тут все прочие его страсти отступили перед жаждой мщения; он распорядился немедленно организовать погоню и поимку Теодора; но Теодор тем временем уже был схвачен и арестован.

То, что маркиз решил убрать подальше столь опасного соперника, к тому же извещенного, по всей вероятности, о его замыслах, было следствием ранее подмеченной маркизом взаимной склонности Теодора и Аделины, а также сведениями, полученными от Ла Мотта, который видел их встречу в лесу. Поэтому он объявил Теодору, так добродушно, как только мог, что ему пора присоединиться к своему полку; это взволновало молодого человека лишь постольку, поскольку касалось Аделины, но отнюдь не удивило, так как он загостился на вилле гораздо дольше, чем случалось гостить другим офицерам, которых приглашал маркиз. Теодор в самом деле прекрасно знал характер маркиза и принял его приглашение скорее из нежелания отказом проявить непочтительность, нежели в радостном ожидании удовольствий.

От людей, схвативших Теодора, маркиз получил все необходимые сведения, чтобы преследовать и вернуть Аделину; однако теперь, хотя это и удалось, в его душе бушевали разрушительные бури попранной страсти и всеподавляющей гордыни. Боль, причиняемая раной, была почти забыта из-за боли душевной, и каждый укол ее, казалось, еще усиливал жажду мести, оборачивался новой сердечной мукой. Посреди этих страданий он услышал голос несчастной Аделины, молившей о помощи, но ее крики не возбудили в нем ни жалости, ни раскаяния; вскоре за тем карета укатила, и только теперь, когда он был уверен, что она в его власти, а Теодор повергнут в отчаяние, буря в душе маркиза несколько улеглась.

Теодор действительно испытывал все терзания, какие способна испытывать благородная душа в столь тяжких обстоятельствах; но он, по крайней мере, был избавлен от тех злобных и разрушительных страстей, которые разрывали сердце маркиза и обрекали его возмездию более жестокому, чем любое из тех, какие он мог измыслить для своего противника. Негодование, коего не мог не испытывать Теодор по отношению к маркизу, отступало на второй план по сравнению с его тревогой за Аделину. Его пленение было мучительно, ибо лишало его возможности требовать справедливого и честного удовлетворения; но оно было тем более ужасно, что не позволяло ничего предпринять для спасения той, кого он любил больше жизни.

Когда он услышал стук колес той кареты, что увозила ее, он испытал приступ отчаяния, почти лишивший его рассудка. Даже суровые сердца солдат, которые стерегли его, не остались вовсе безразличны к его горю; они осмелились выразить возмущение поступком маркиза, чтобы утешить тем своего пленника. Только что приехавший врач вошел в комнату как раз во время этого пароксизма отчаяния и, тотчас выразив сострадание, спросил, весьма удивленный, отчего он переведен в помещение, столь для него неподходящее.

Теодор объяснил причину своего отчаяния и нанесенного ему бесчестья — надетых на него кандалов; он заметил, что врач слушает его со вниманием и сочувствием, и захотел рассказать ему обо всем подробнее, поэтому он попросил солдат покинуть комнату; солдаты, согласившись выполнить его просьбу, расположились сторожить за дверью.

После этого Теодор рассказал о последних событиях и о своих отношениях с маркизом. Лафанс слушал его с глубоким сочувствием, лицо его то и дело выражало сильное волнение. Когда Теодор закончил свой рассказ, врач некоторое время задумчиво молчал. Наконец он проговорил:

— Боюсь, ваше положение безнадежно. Характер маркиза слишком ясен, чтобы вызвать к себе любовь или уважение; от такого человека вам нечего ждать, ибо навряд ли существует хоть что-нибудь, чего бы он испугался. Я желал бы помочь вам, будь это в моих силах, но никакой возможности к тому просто не вижу.

— Увы! — сказал Теодор. — Мое положение действительно безнадежно… что же до этого несчастного ангела…

Глухие рыдания прервали его речь, новый приступ отчаяния помешал продолжать. Лафанс успел лишь выразить ему симпатию и посоветовать успокоиться, как вдруг вошел слуга маркиза и объявил, что последний желает немедленно его видеть.

— Я приду к господину маркизу чуть позже, — сказал Лафанс и, постаравшись хоть немного успокоить Теодора, что было, как оказалось, нелегко, пожал ему руку и вышел, пообещав зайти до отъезда.

Он нашел маркиза горящим в лихорадке; пациент весь пылал душою и телом и, пожалуй, был напуган грозившими ему осложнениями от раны сильнее, чем Лафанс ожидал. Беспокойство Лафанса за Теодора тотчас породило план, осуществление коего, он надеялся, даст ему случай помочь молодому человеку. Пощупав пульс и задав маркизу несколько вопросов, он принял самый озабоченный вид; пациент, наблюдавший за каждым изменением его лица, потребовал, чтобы врач все сказал ему без прикрас.

— Сожалею, что вынужден встревожить вас, милорд, но некоторые основания для опасений имеются… Как давно вы получили это ранение?

— О Господи! Так я в опасности! — вскричал маркиз, добавив несколько проклятий в адрес Теодора.

— Да, опасность действительно есть, — ответил врач, — и через несколько часов я могу определить ее степень.

— Через несколько часов, сударь! — перебил его маркиз. — Через несколько часов!

Врач попросил пациента вести себя спокойнее.

— Чудовищно! — завопил маркиз. — Здоровый человек с полнейшим присутствием духа предлагает умирающему сохранять спокойствие!.. Но Теодора за это ждет дыба!

— Вы неправильно меня поняли, сэр, — возразил врач. — Если бы я полагал, что вы умираете или что смерть очень близка, я не говорил бы так с вами. Но из-за некоторых осложнений мне необходимо знать, как давно вы были ранены.

Страх маркиза несколько поутих, и он подробно описал свою схватку с Теодором, представив дело так, что он был всего лишь втянут в нее, сам же вел себя в высшей степени справедливо и гуманно. Врач выслушал его рассказ с крайней холодностью и никак не прокомментировал его, только сказал маркизу, что пропишет ему лекарство, которое следует принять незамедлительно.

Маркиз, опять встревоженный его мрачным видом, попросил сказать откровенно, грозит ли ему непосредственная опасность. Врач колебался, и волнение маркиза еще усилилось.

— Мне необходимо знать мое истинное положение, — воскликнул он. Тогда врач сказал ему, что если у него есть неупорядоченные земные дела, лучше уладить их безотлагательно, ибо невозможно предвидеть, как разовьются события.

Затем он переменил тему и сказал, что посетил только что молодого офицера, находящегося под арестом, и надеется, что его не увезут сейчас отсюда, так как это было бы опасно для его жизни. Маркиз издал ужасное проклятье и, обвинив Теодора в том, что из-за него оказался в таком положении, объявил, что его увезут отсюда под стражей не далее как этой ночью. Врач рискнул возразить ему, назвав такое решение жестоким, и, стараясь пробудить в маркизе гуманность, горячо вступился за Теодора. Но все эти увещевания и аргументы лишь укрепили гнев маркиза, приоткрыв последнему, на чьей стороне врач, и вновь разожгли его бешенство.

Лафанс в конце концов удалился, разочарованный, пообещав по просьбе маркиза не покидать гостиницы. Он надеялся, преувеличивая опасность, что-то выиграть этим для Аделины и Теодора, но его затея имела обратное действие, ибо страх смерти, столь ужасной для преступной души маркиза, вместо того чтобы пробудить чувство милосердия, лишь усилил его жажду мщения тому, из-за кого он оказался в такой ситуации. И он решил препроводить Аделину в такое место, чтобы Теодор, даже если бы ему удалось случайно спастись, никогда бы не получил ее; тем самым он, по крайней мере, обеспечивал себе возможность отомстить. При этом он знал: как только Теодора благополучно доставят в полк, он будет обречен — даже если за попытку дезертировать его оправдают, он будет осужден за оскорбление, нанесенное старшему по званию офицеру.

Врач возвратился в комнату, где содержали под стражей Теодора. Пароксизм горя перешел теперь в глубокое отчаяние, еще более ужасное, чем недавнее его возбуждение. Караульщик по просьбе Теодора вышел из комнаты, и доктор частично пересказал узнику беседу с маркизом. Теодор его поблагодарил и сказал, что больше не питает надежды. За себя он почти не страшился — он страдал за близких своих и за Аделину. Он спросил, по какой дороге ее увезли, и, хотя не надеялся как-то использовать эти сведения, попросил врача помочь ему узнать это; однако хозяин и хозяйка гостиницы ничего знать не знали — либо делали вид, — расспрашивать же кого-то еще было бессмысленно.

Вошел сержант и объявил, что по приказанию маркиза Теодору надлежит немедленно отправиться в путь; последний выслушал это бесстрастно, но врач не удержался от изъявления протеста по поводу подобной спешки и своих опасений за вероятные последствия. У Теодора едва хватило времени выразить благодарность этому бесценному другу за его доброту, как в комнату вошли солдаты, чтобы препроводить его к ожидавшей во дворе карете. Прощаясь с врачом, он вложил ему в руку свой кошелек и, круто повернувшись, сказал солдатам, что готов в путь; однако врач остановил его и отказался от подарка с такой теплотой, что Теодору пришлось согласиться; он крепко пожал руку своему новому другу и, не в силах выговорить ни слова, быстро вышел. Вся группа тотчас умчалась, и на долю несчастного Теодора остались лишь воспоминания о былых надеждах и страданиях, тревога за судьбу Аделины, размышления о нынешних его несчастьях и горькие предчувствия испытаний, уготованных ему в будущем. Для себя он действительно не ждал уже ничего, кроме гибели, и от полного отчаяния его спасала только робкая надежда, что та, кого он любил больше себя самого, быть может, еще изведает счастье, о каком для себя уже не смел и мечтать.

 

Глава XIII

Тем временем несчастная Аделина с короткими остановками ехала всю ночь. От горя, тоски, отчаяния и ужаса душа ее была в таком смятении, что это не позволяло девушке обдумать свое положение. Слуга маркиза, плюхнувшись в фаэтон рядом с нею, поначалу склонен был поболтать, но она сидела отстраненная, и вскоре он умолк, предоставив ее собственным терзаниям. Они ехали по темным узким проселкам и едва заметным колеям; карета мчалась так быстро, как только позволяла ночная тьма. Когда занялся рассвет, Аделина увидела, что они приближаются к окраине леса, и снова спросила, куда ее везут. Слуга ответил, что говорить про это ему не велено, но скоро она увидит сама. Аделина, которая до сих пор считала, что ее везут на виллу, теперь начала в том сомневаться, а так как любое другое место представлялось ей менее страшным, ее отчаяние немного унялось, и она думала только о Теодоре, который, как она знала, стал жертвою злобы и мести.

Наконец они достигли леса, и тут Аделине показалось, что ее везут в аббатство; хотя она и не помнила мест, по которым они проезжали, было вполне вероятно, что это все-таки именно Фонтенвильский лес — ведь он был слишком велик, чтобы она могла обойти его весь во время своих прежних прогулок. Эта догадка вызвала ужас не меньший, чем прежние подозрения о том, что ее везут на виллу, ибо в аббатстве она точно так же была бы во власти маркиза, и не только его, но и жестокого ее врага — Ла Мотта. Вся душа ее восставала против этой картины, рисуемой воображением, и, пока карета поспешала под сенью деревьев, она жадно искала взглядом какие-либо приметы, которые бы подтвердили или рассеяли ее догадку. Всматриваться пришлось недолго, ибо сквозь просвет в лесной чаще она увидела вдали башни аббатства. «Значит, я в самом деле погибла», — сказала она себе и залилась слезами.

Вскоре они выехали на поляну и увидели Питера, бежавшего отворить ворота, перед которыми остановилась карета. Увидев Аделину, он в первый миг оторопел, потом хотел сказать что-то, но экипаж уже катил к аббатству, а на пороге показался сам Ла Мотт. Когда он подошел, чтобы помочь ей выйти из кареты, Аделина задрожала всем телом. С великим трудом она удержалась на ногах и несколько мгновений не видела лица его и не слышала его голоса. Он предложил ей руку, чтобы вести в аббатство, которую она сперва отвергла, но, сделав несколько неверных шагов, вынуждена была принять. Они вступили в сводчатую залу, и она, упав в кресло, разрыдалась, тем несколько облегчив душу. Некоторое время Ла Мотт не нарушал молчания, но, явно взволнованный, ходил по комнате взад-вперед. Когда Аделина достаточно пришла в себя, чтобы замечать окружающее, она взглянула ему в лицо и по нему прочитала смятение его души; он же тем временем собирался с духом, чтобы проявить твердость, против которой восставали все его лучшие чувства.

Ла Мотт взял ее за руку, с тем чтобы увести из этого помещения, но она остановилась и с мужеством отчаяния попыталась пробудить в нем жалость и умолить спасти ее. Ла Мотт не дал ей договорить.

— Это не в моей власти, — сказал он взволнованно. — Я не хозяин ни себе самому, ни моим поступкам, и больше ни о чем меня не спрашивайте… вам достаточно знать, что я жалею вас; большего сделать я не могу.

Он не дал ей времени ответить и, взяв за руку, повел к башенной лестнице, а затем — в комнату, которую она занимала прежде.

— Здесь вам надлежит оставаться, — сказал он, — в заточении, что мне нежелательно, пожалуй, не в меньшей степени, чем вам. Я хочу сделать его по возможности легким и уже распорядился, чтобы вам принесли книги.

Аделина хотела заговорить, но он поспешно покинул комнату, явно пристыженный взятой на себя ролью и не желая быть свидетелем ее слез. Она услышала, как в двери щелкнул замок, и, посмотрев на окна, убедилась, что они задраены. Заперта оказалась и дверь в смежную комнату. Все эти предосторожности были для нее тяжким ударом, и она, давно уже потеряв надежду, погрузилась в полнейшее отчаяние. Когда же пролитые ею слезы принесли некоторое облегчение и рассудок мог уже отвлечься от самых насущных забот, она возблагодарила небо за полное уединение, ей дозволенное, — оно избавляло ее от мучительных свиданий с мсье и мадам Ла Мотт; теперь она предалась ничем не сдерживаемому горю, и как ни были гнетущи ее мысли, все ж они были предпочтительнее тех мучений, когда душа, растревоженная заботами и страхом, вынуждена сохранять видимость спокойствия.

Примерно четверть часа спустя дверь отперли, и вошла Аннетт с завтраком и книгами. Она выразила удовольствие, что вновь видит Аделину, но явно опасалась вступать в разговор, зная, вероятно, что это противно приказанию Ла Мотта, который, как она сказала, дожидался ее внизу у лестницы. Когда Аннетт ушла, Аделина немножко перекусила, что было поистине необходимо, ибо с тех пор, как она покинула сельскую гостиничку, у нее не было во рту ни крошки. С удовольствием, хотя и не удивившись, она приняла к сведению, что мадам Ла Мотт так и не появилась; несомненно, она избегала Аделину, мучимая совестью за немилосердное свое поведение с нею; на ее совесть и уповала девушка, допуская, что она, быть может, все же не была к ней совершенно враждебна. Она вспоминала слова Ла Мотта: «Я не хозяин ни себе самому, ни моим поступкам», — и, хотя они не сулили ни малейшей надежды, все же испытала некоторое утешение — как ни ничтожно оно было — при мысли, что он жалеет ее. Так она просидела довольно долго, размышляя и теряясь в догадках, пока взволнованная душа не потребовала наконец отдыха, и она отошла ко сну.

Аделина мирно проспала несколько часов и проснулась отдохнувшей и уравновешенной. Чтобы продлить этот эфемерный покой и тем помешать вторжению горьких своих мыслей, она стала просматривать книги, присланные ей Ла Моттом. Она обнаружила среди них и те, которые в более счастливые времена ободряли ее и занимали. Сейчас они воздействовали на нее не столь сильно, но все же на время притупляли мысли о собственных горестях.

Однако лекарство забвения для раненой души было лишь кратковременным благом; появление Ла Мотта развеяло иллюзорный мир книжных страниц и вернуло ее к действительности. Он принес ей еду и, поставив на стол, вышел, не произнеся ни слова. Аделина попыталась вновь погрузиться в чтение, но его приход разрушил чары; горькие мысли опять осаждали ее мозг и принесли с собой образ Теодора… Теодора, потерянного для нее навсегда!

Меж тем Ла Мотт испытывал все муки, какие только способна причинить совесть, не окончательно ожесточившаяся во зле. Страсти вовлекли его в беспутный образ жизни, а беспутство повело к пороку; но, перешагнув однажды рубеж бесчестья, он последовал дальше ускоренным шагом и теперь видел себя пособником негодяя и предателем невинной девушки, чьим покровителем должен бы был стать, как того требовали справедливость и гуманность. Он презирал этот свой образ, чурался его, но исправить его уродство можно было лишь поступком, слишком благородным и отважным для погрязшей в пороке души. Он видел опасный лабиринт, куда его увлекали, и словно впервые осознал умножение вины своей. Слабый человек, он воображал, что сможет выбраться из этого лабиринта, лишь совершив еще одно преступление. Вместо того, чтобы изыскать способ, как уберечь Аделину от гибели, а себя — от пособничества в этом подлом деле, он лишь тщился убаюкать муки совести и уверить себя в том, что вынужден следовать и далее по тому пути, на который вступил. Он знал, что находится во власти маркиза, и боялся этой власти больше, чем неотвратимого, хотя и отдаленного наказания, кое ожидает нас за грехи наши. Честь Аделины и покой собственной совести он согласился променять на несколько лет жалкой жизни.

Ла Мотт и не подозревал о том, что маркиз был болен, иначе сообразил бы, что у него есть шанс избежать жестокого возмездия ценою, не столь чудовищной, как бесчестье, и, возможно, попытался бы бегством спасти Аделину и себя. Но маркиз предусмотрел такую возможность и наказал своим слугам ни в коем случае не поминать обстоятельства, его задержавшие; он велел сообщить Ла Мотту, что прибудет в аббатство несколькими днями позже, и распорядился, чтобы слуга ждал его там. Он полагал, что у Аделины не будет ни желания, ни возможности заговорить о его болезни, и Ла Мотт, таким образом, даже не подозревал о том единственном, что могло бы уберечь его от дальнейших прегрешений, а Аделину от страданий.

С крайней неохотой Ла Мотт рассказал жене своей (еще до похищения Аделины) о поступке, который поставил его в зависимость от воли маркиза, но его отчасти уже выдало смятенное состояние духа. Часто во сне он бормотал несвязные фразы и часто просыпался с отчаянным вскриком, зовя Аделину. Эти проявления смятенного рассудка тревожили и пугали мадам Ла Мотт, которая бодрствовала, пока он спал, и из оброненных им слов смутно поняла наконец, каковы притязания маркиза.

Она намекнула Ла Мотту о своих подозрениях, и он побранил ее за то, что она занимает себя подобными мыслями, но тем не только не успокоил, но лишь усилил ее страх за Аделину, страх, который вскоре стал еще определеннее из-за поведения маркиза. В ночь, когда он остался в аббатстве, ей пришла в голову мысль, что, каков бы ни был план действий, он обсуждается именно теперь, и тревога за Аделину заставила ее унизиться до того, что в иных обстоятельствах заслуживало бы осуждения. Выйдя из своих покоев, она спряталась в комнате, смежной с той, в которой оставила маркиза и мужа, и стала слушать. Разговор, как она и ожидала, вскоре свернул на предмет ее беспокойства, и ей полностью открылось все, что они замышляли. Безумно испуганная за Аделину и потрясенная преступной слабостью мужа, она некоторое время не способна была ни думать, ни решать, что делать дальше. Она знала, что ее муж чрезвычайно обязан маркизу, в чьих владениях нашел возможность укрыться от мира, и что последний мог выдать его врагам. Она полагала также, что маркиз, будучи спровоцирован, вполне способен сделать это, но все же думала, что Ла Мотт в таком случае мог найти какой-нибудь способ ублажить маркиза, не подвергая себя бесчестью. Пообдумав все, она несколько успокоилась и вернулась в свою комнату, куда вскоре пришел и Ла Мотт. Однако она была не в том состоянии, чтобы выдержать его раздражительность или протест, ожидать которых у нее были все основания, как только она упомянула бы о причине своего беспокойства; поэтому она решила отложить разговор до утра.

Утром она пересказала Ла Мотту все, что он говорил во сне, вспомнила и другие обстоятельства; он понял, что отрицать справедливость ее тревоги не имеет смысла. Тогда она стала убеждать его, что, покинув владения маркиза, возможно избежать бесчестья, коему он готов предать себя, и так горячо заступалась за Аделину, что мрачно молчавший Ла Мотт как будто бы уже обдумывал этот план. Мысли его, однако, были заняты совершенно другим. Он отдавал себе отчет в том, что у маркиза есть причины жестоко наказать его, и знал, что если он выведет последнего из себя, отказавшись содействовать его желаниям, то бегство мало чем поможет ему: око закона и месть будут неутомимо его преследовать.

Ла Мотт раздумывал о том, как изложить все это жене; он понял, что нет иного способа воспрепятствовать ее благородному участию в Аделине и опасным последствиям, к которым оно может привести, кроме как внушив ей страх за собственную его безопасность; сделать же это было возможно, лишь показав ей в полной мере то зло, каким грозит ему ярость маркиза. Порок еще не совсем замутил его совесть, и, когда он попробовал рассказать о своей вине, краска стыда залила его щеки и язык отказался повиноваться. Наконец, не найдя в себе сил поведать обо всем подробно, он сказал ей, что из-за некоей истории, о которой он не станет говорить ни за что на свете, его жизнь целиком во власти маркиза.

— Такова альтернатива, — сказал он. — Выбирайте же из двух зол и, если сможете, расскажите Аделине о том, что грозит ей, пожертвуйте моей жизнью, дабы спасти ее от того, что многие сочли бы за честь для себя.

Мадам Ла Мотт, поставленная перед ужасным выбором — допустить обольщение невинности или обречь своего мужа на гибель, — совершенно утеряла ясность мысли. Сообразив, однако, что сопротивление желаниям маркиза погубило бы Ла Мотта, принеся мало пользы Аделине, она решила покориться и терпеть молча.

Когда Аделина стала обдумывать свой побег из аббатства, Ла Мотт уловил многозначительные взгляды Питера и, заподозрив правду, стал внимательней приглядывать за обоими. Он видел, как они уединились в зале, явно встревоженные, и подглядел затем их встречу на галерее. Заметив столь необычное поведение, он уже не сомневался, что Аделина знает о нависшей над нею опасности и обсуждает с Питером, как ей бежать. Сделав вид, что ему все известно об их замысле, Ла Мотт обвинил Питера в предательстве и припугнул местью маркиза, если он не расскажет обо всем. Угроза напугала Питера, и, решив, что помочь Аделине уже невозможно, он все подробнейше рассказал, пообещав не признаваться Аделине, что их замысел раскрыт. Обещание это он дал еще и потому, что боялся упреков Аделины, которая сочтет, что он ее выдал.

Вечером того дня, когда намерение Аделины бежать стало известно, маркиз должен был приехать в аббатство и, как сговорились, увезти ее на свою виллу. Ла Мотт сразу оценил преимущество того, чтобы позволить ничего не подозревавшей Аделине отправиться к гробнице. Это избавляло его от многих неприятностей и ее сопротивления, а также от неминуемых в ее присутствии уколов совести, когда она поймет, что он ее предал. Слуга маркиза должен был подъехать к гробнице, и, скрытый маскою ночи, спокойно забрать ее, представясь Питером. Так она будет доставлена на виллу, не оказав сопротивления, и даже не обнаружит свою ошибку до тех пор, когда уже поздно будет пытаться избежать ее последствий.

Когда маркиз приехал, Ла Мотт, который не настолько был оглушен вином, чтобы забыть об осторожности, рассказал ему, что произошло и как он решил поступить; маркиз все одобрил, и его слуге сообщили об условном знаке, который затем и предал Аделину в его руки.

Теперь, когда девушка вновь оказалась в аббатстве, глубокий стыд за недостойное свое невмешательство заставил мадам Ла Мотт всячески избегать ее. Аделине такое поведение было понятно, и она радовалась, что избавлена от страдания видеть в роли врага своего ту, кого она считала некогда другом. Несколько дней прошли в одиночестве, в горестных размышлениях о прошлом и ужасных видах на будущее. Опасное положение Теодора почти не выходило у нее из головы. В мучительной тоске она часто молилась о его спасении, часто перебирала все возможности в поисках надежды. Однако надежда почти вовсе покинула доступные ей горизонты, а если и являлась, то лишь при мысли о смерти маркиза, чья месть грозила самой неотвратимой катастрофой.

Меж тем маркиз лежал на постоялом дворе в Ко, и его выздоровление оставалось весьма сомнительным. Лафанс и местный хирург, от услуг которых он не желал ни отказаться, ни решиться покинуть селение, лечили его, следуя прямо противоположным методам, так что положительный результат предписаний одного из них зачастую уничтожался необдуманными назначениями другого. Только гуманность заставляла Лафанса продолжать лечение. Состояние маркиза осложнялось нетерпеливостью его нрава, страхом смерти и раздражением от злых страстей его. То он внушал себе, что умирает, то почти невозможно было удержать его, не позволить немедленно мчаться в аббатство вдогонку за Аделиной. Метания его бывали столь разнообразны, и так мгновенно менялись планы, что его чувства находились в постоянном борении. Врач пытался внушить ему, что его выздоровление в значительной мере зависит от покоя, и убедить, по крайней мере, хоть немного управлять своими страстями, однако вскоре, с отвращением наслушавшись его нетерпеливых ответов, потерял надежду и замолчал.

Наконец слуга, который увез Аделину, вернулся, и маркиз, призвав его к себе, на одном дыхании засыпал его кучей вопросов, так что бедняга не знал, на какой и отвечать. Под конец он вынул из кармана сложенней лист бумаги, который, как он сказал, выронила в фаэтоне мадемуазель Аделина, а он, полагая, что его милость пожелает бумагу эту видеть, озаботился ее привезти. Маркиз нетерпеливо протянул руку за запиской и увидел, что она адресована Теодору. Бросив взгляд на имя адресата, он на мгновение испытал такой приступ ревнивой ярости, что не мог развернуть ее.

Но все-таки он сломал печать и увидел, что записка полна вопросов; Аделина написала ее во время болезни Теодора, но по какой-то причине не передала ему. Нежная забота о его выздоровлении, в ней выраженная, уязвила маркиза в самое сердце, заставив сравнить ее чувства по поводу здоровья соперника и его собственного. «Она беспокоится о его выздоровлении, — пробормотал он, — в то время как мое вызывает у нее только ужас». Словно желая продлить муку, вызванную этой короткой запиской, маркиз прочитал ее еще раз. Он снова клял свою судьбу и проклинал соперника, отдавшись, как всегда, бешеному приступу ярости. Он собрался уже отшвырнуть листок, как вдруг его взгляд упал на печать, и он внимательно разглядел ее. Теперь его гнев как будто немного улегся; он аккуратно вложил записку в бумажник и на некоторое время ушел в свои мысли.

После долгих дней надежд и страхов сильный организм победил болезнь, и маркиз почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы написать несколько писем, одно из которых тотчас же и отправил, чтобы подготовить Ла Мотта к своему приезду. Та же политика, понуждавшая его скрывать свою болезнь от Ла Мотта, теперь побудила его объявить — хотя он и знал, что этого не случится, — что он прибудет в аббатство на другой день после приезда слуги. Он повторил приказ строго охранять Аделину и вновь обещал вознаградить Ла Мотта за будущие услуги.

Ла Мотт, у которого отсутствие маркиза каждый следующий день вызывало все новые недоумения и замешательство, принял это известие с тревогой, ибо уже начал надеяться, что планы маркиза относительно Аделины изменились — может быть, из-за какого-нибудь нового приключения или необходимости посетить свои владения в дальних провинциях. Ему хотелось бы таким образом избавиться от чужой затеи, которая неминуемо опозорила бы его самого.

Эта надежда теперь рассеялась, и он повелел мадам Ла Мотт приготовиться к приему гостя. Аделина провела эти дни в странном состоянии, то ободренная надеждой, то погруженная в отчаяние. Отсрочка, столь сильно превысившая ее ожидания, как будто подтверждала, что болезнь маркиза опасна, и, думая о последствиях, какими грозило его выздоровление, она не могла сожалеть об этом. Ей ненавистна была самая мысль о нем настолько, что она не желала ни произнести его имя, ни даже спросить Аннетт о том, что так много значило для ее покоя.

Минула примерно неделя с тех пор, как было получено письмо от маркиза, и вот однажды Аделина увидела из окна группу всадников, показавшуюся на дорожке, и узнала маркиза и его свиту. Она отпрянула от окна в состоянии, описать которое невозможно, и, бросившись в кресло, некоторое время едва ли отдавала себе отчет в том, где находится. Немного придя в себя от приступа страха, вызванного его приездом, она, с трудом держась на ногах, опять подошла к окну. Всадников на этот раз она не увидела, однако слышала топот лошадей и знала, что маркиз обогнул здание и подъехал к парадному входу. Аделина обратилась к Небу, уповая на поддержку и покровительство, и, несколько успокоив тем душу, села в ожидании дальнейших событий.

Ла Мотт принял маркиза, выразив удивление по поводу столь долгого его отсутствия, на что маркиз коротко заметил, что задержался из-за болезни, и тотчас спросил об Аделине. Ему доложили, что она в своей комнате, но будет немедленно вызвана, если он пожелает ее видеть. Маркиз заколебался, но потом сказал, что в этом нет нужды, однако потребовал, чтобы ее стерегли строжайше.

— Быть может, милорд, — сказал Ла Мотт с улыбкой, — упрямство Аделины превозмогло вашу страсть; кажется, вы меньше интересуетесь ею, чем прежде.

— О, ни в коем случае, — ответил маркиз, — она интересует меня более, чем когда-либо; настолько, что, право же, любая охрана не кажется мне чрезмерной, и я прошу вас, Ла Мотт, не допускать к ней даже прислугу без того, чтобы видеть их своими глазами. Достаточно надежна комната, где она содержится?

Ла Мотт заверил его в этом, но попросил перевезти ее на виллу как можно скорее.

— Если она каким-либо способом все же вздумала бы улизнуть, — сказал он, — я знаю, как вы будете недовольны и чего мне следует от вас ожидать. Эта мысль держит меня в постоянной тревоге.

— Сделать это сейчас невозможно, — сказал маркиз, — оставить ее здесь вернее, и вы напрасно беспокоите себя мыслью о ее бегстве, если комната ее действительно так надежна, как вы говорите.

— У меня не может быть никаких причин обманывать вас, — сказал Ла Мотт. — Я и не подозреваю вас, — сказал маркиз, — стерегите ее хорошенько и верьте мне, она от меня не уйдет. Я могу положиться на слугу моего, так что, если желаете, он останется здесь.

Ла Мотт не видел в этом необходимости, и они порешили, что слуга вернется домой.

Побеседовав около получаса с Ла Моттом, маркиз покинул аббатство, и Аделина увидела это со смешанным чувством недоумения и переполнявшей ее благодарности. Каждую минуту она ожидала, что ее призовут вниз, и старалась приготовить себя к тому, чтобы выдержать присутствие маркиза. Она прислушивалась к каждому звуку снизу, и всякий раз, как в коридоре раздавались шаги, сердце ее учащенно билось при мысли, что это Ла Мотт, который отведет ее к маркизу. Это мучительное состояние длилось так бесконечно, что ей уже было невмоготу выносить его, как вдруг она услышала под окном голоса и, подойдя, увидела, что маркиз уезжает. В первый момент она отдалась чувству радостной благодарности, переполнившей ее сердце, но затем попыталась обдумать это событие, которое после всего, что произошло, было поистине странно. Оно в самом деле представлялось совершенно необъяснимым, и после долгих бесплодных попыток истолковать его она оставила этот предмет, решив убедить себя, что отъезд маркиза может предвещать только что-то хорошее.

Время обычного визита Ла Мотта приближалось, и Аделина ждала его с трепетной надеждой услышать, что маркиз отказался от своих преследований; однако Ла Мотт был молчалив и угрюм, как обычно, и Аделина лишь в последнюю минуту, когда он уже покидал ее комнату, нашла в себе мужество спросить, скоро ли ожидают маркиза вновь. Ла Мотт, уже отворив дверь, чтобы уйти, ответил: «Завтра», — и Аделина, скованная страхом и деликатностью, поняла, что ей не удастся ничего узнать о Теодоре, не задав прямого вопроса. Она выразительно посмотрела на Ла Мотта, показывая тем, что хотела бы еще о чем-то спросить, и он остановился; однако Аделина, вспыхнув, молчала, пока он снова не сделал движения к двери; только тут она слабым голосом попросила его вернуться.

— Я хотела бы спросить, — проговорила она, — о том несчастном молодом человеке, который навлек на себя гнев маркиза, пытаясь услужить мне. Упоминал ли о нем маркиз?

— Упоминал, — ответил Ла Мотт, — и ваше равнодушие к маркизу нашло теперь полное объяснение.

— С тех пор как я принуждена испытывать неприязнь к тем, кто меня оскорбляет, — сказала Аделина, — право же, мне можно позволить быть благодарной тем, кто мне помогает. Если бы маркиз заслуживал моего уважения, он, вероятно, располагал бы им.

— Ну хорошо, хорошо, — сказал Ла Мотт, — об этом молодом герое, который, кажется, до того смел, что поднял руку на своего командира, прекрасно позаботились, и я не сомневаюсь, он скоро почувствует цену своего донкихотства.

Негодование, горе и страх боролись в душе Аделины; она считала недостойным себя дать случай Ла Мотту еще раз произнести имя Теодора; и все же мучительная неопределенность заставила ее спросить, слышал ли он о нем с тех пор, как его увезли из Ко.

— Да, — сказал Ла Мотт, — он был благополучно доставлен в свой полк и останется там под арестом, пока маркиз не приедет, чтобы выступить его обвинителем.

У Аделины не было ни сил, ни желания расспрашивать дальше, и, когда Ла Мотт покинул ее комнату, она предалась отчаянию, им усугубленному. Хотя в сообщенных Ла Моттом сведениях не было ничего нового (ибо то, что она от него услышала, лишь подтвердило ее прежние опасения), на сердце у нее стало еще тяжелее, и она поняла, что бессознательно теплила слабую надежду, что Теодор как-нибудь сумеет бежать до того, как его доставят на место назначения. Теперь же все надежды развеялись; он испытывает все муки тюремного заключения и терзается страхом за свою жизнь и за безопасность ее, Аделины. Она рисовала себе темный и сырой подземный каземат, где он лежит, прикованный цепями, бледный от слабости и горя; она слышала его голос, трепетом наполнявший ее сердце, он звал ее по имени и возводил глаза к небу в немой мольбе; она видела горькую гримасу на его лице и слезы, струившиеся по щекам; ей вспоминалось при этом его великодушие, которое и сбросило его в пучину несчастья, она знала, что ради нее обрек он себя на муку, — и ее горе перешло в глубокое отчаяние, слезы иссякли, и она погрузилась в безмолвное оцепенение.

Наутро приехал маркиз и, как накануне, быстро уехал. Затем прошло несколько дней, он не появлялся; но однажды вечером, когда Ла Мотт и его жена сидели, по обыкновению, в гостиной, он прибыл, некоторое время беседовал с ними на общие темы, но мало-помалу впал в задумчивость и после паузы вдруг встал и отвел Ла Мотта к окну.

— Я желал бы поговорить с вами наедине, — сказал он, — если вы располагаете временем; если нет, отложим до другого раза.

Ла Мотт, заверив его, что совершенно свободен, хотел было пройти с ним в другую комнату, но маркиз предложил прогуляться по лесу. Они вышли вместе и, дойдя до уединенной поляны, где под раскидистыми ветвями буков и дубов, сплетавшихся над нею, гуще становились сумерки и торжественней мрак, маркиз повернулся к Ла Мотту и сказал:

— Ваше положение незавидно, Ла Мотт; это аббатство — унылое место для человека, как вы, любящего общество, имеющего также все данные быть его украшением.

Ла Мотт поклонился.

— Желал бы я, чтобы в моей власти было вернуть вас свету, — продолжал маркиз. — Знай я подробности той истории, которая вас исторгла оттуда, мое вмешательство, полагаю, могло бы сослужить вам службу. Кажется, вы упоминали, что это было дело чести.

Ла Мотт молчал.

— Впрочем, я вовсе не желал бы опечалить вас… и не банальное любопытство причина моих расспросов, но искреннее желание дружески помочь вам. Вы уже говорили мне о некоторых частностях постигшего вас несчастья. Думаю, что широта вашей натуры привела к таким тратам, которые вы попытались возместить игрой.

— Да, милорд, — сказал Ла Мотт, — это правда; я растратил большую часть огромного состояния, потакая своей слабости к роскоши, а затем прибег к недостойным средствам, чтобы возвратить его; однако же избавьте меня от этой темы. Я хотел бы, насколько это возможно, забыть о деле, которое должно запятнать меня навеки и, боюсь, милорд, жестокие последствия которого смягчить не в вашей власти.

— Возможно, тут вы ошибаетесь, — возразил маркиз, — не следует упускать из виду мое влияние при дворе. Не пугайтесь, я не собираюсь строго попрекать вас, я вовсе не склонен осуждать ошибки ближних. Мне отлично известно, что такое оступиться в случае крайней необходимости; думаю, Ла Мотт, отныне вы найдете во мне друга.

— Я это вижу, милорд.

— И если вы вспомните, что я простил некое недавнее дело…

— Это правда, милорд; и позвольте мне сказать, я способен оценить ваше великодушие. Дело, на которое вы намекаете, далеко превосходит все самое дурное в моей жизни… и то, что я должен рассказать, поэтому не унизит меня еще больше в ваших глазах. Растратив большую часть моего состояния на роскошь и удовольствия, я обратился к игре, чтобы благодаря этому получить средства для продолжения привычной жизни. Некоторое время мне везло, и я мог жить, как жил прежде; обнадеженный сверх самых радужных ожиданий, я продолжал удачливо играть.

Вскоре внезапный поворот фортуны расстроил мои надежды и довел меня до крайности. Настала ночь, когда у меня осталось всего двести луидоров. Я решил поставить на кон и их, а вместе с ними и мою жизнь, ибо решение мое было твердо: потеряю и это — жить не останусь. Никогда не забуду ни тот ужасный миг, от которого зависела моя судьба, ни смертную тоску в сердце, когда моя последняя ставка была потеряна. Некоторое время я стоял в оцепенении, затем, осознав мое несчастье, словно обезумел и стал осыпать проклятьями моих более удачливых партнеров, словом, продемонстрировал все безумства отчаяния. Во время этого пароксизма помешательства некий господин, молча все наблюдавший, подошел ко мне. «Вам не повезло, сэр», — сказал он. «Я знаю это не хуже вас, сэр», — ответил я. «Возможно, с вами дурно обошлись?» — «Да, сэр, я разорен, и потому можно сказать, что со мною дурно обошлись». — «Вам хорошо известны люди, с которыми играли?» — «Нет, но я встречал их в свете». — «В таком случае я, вероятно, ошибся», — сказал он и отошел. Последние его слова ободрили меня, внушив надежду, что деньги выиграны у меня нечестным путем. Желая расспросить поподробнее, я стал искать этого джентльмена, однако он уже ушел; тогда я сдержал свои чувства, вернулся к столу, за которым потерял деньги, расположился за стулом одного из тех, кто обыграл меня, и стал внимательно следить за игрой. Некоторое время я не видел ничего такого, что подтвердило бы мои подозрения, но в конце концов убедился в их справедливости.

Когда игра была кончена, я отозвал одного из моих противников и, сказав ему о том, что видел, пригрозил немедленным разоблачением его, если он не вернет мои деньги. Поначалу этот субъект держался столь же решительно, как и я, и, приняв задиристый вид, посулил проучить меня за столь скандальные утверждения. Однако я был не в том состоянии духа, чтобы поддаться испугу, и его поведение лишь окончательно вывело меня из себя, тем более что я и без того был уже достаточно распален своими бедами. Ответив ему новыми угрозами, я готов был вернуться в игорный зал и во всеуслышание объявить обо всем, но тут он, понизив голос, с коварной улыбкой попросил меня повременить несколько минут и позволить ему переговорить с другим джентльменом, его партнером. Я колебался, согласиться ли мне на эту последнюю просьбу, но тем временем упомянутый джентльмен сам вошел в комнату. Партнер его в нескольких словах рассказал ему о том, что произошло между нами, и страх, читавшийся на его лице, сказал мне с достаточной ясностью, что он знает свою вину.

Они отступили в сторонку и несколько минут совещались, после чего подошли ко мне с предложением, как они выразились, покончить миром. Я заявил, однако, что ни на какую сделку не пойду, и поклялся, что лишь возврат всей потерянной суммы удовлетворит меня. «Но если мсье предложат нечто не менее выгодное?» Я не понял, что они имели в виду, но они еще некоторое время делали лишь туманные намеки, пока наконец не взялись объяснять.

Полагая себя в полной моей власти, они решили привлечь меня на свою сторону и потому поведали, что принадлежат к ассоциации лиц, наживающихся за счет глупости и неопытности других людей, и предложили мне долю в их компании. Мои обстоятельства были плачевны, а предложение, ими сделанное, не только обеспечило бы мне немедленную поддержку, но и позволило бы вернуться к тому разгульному образу жизни, к которому я уже пристрастился. Я согласился на их предложение и, таким образом, начав с беспутства, пал еще ниже — в бесчестье.

Ла Мотт замолчал, словно воспоминания о тех временах переполнили его душу раскаянием. Маркиз понял его чувства.

— Вы судите себя слишком строго, — сказал он. — Не так много людей, чья порядочность, скажем, соответствует их внешнему виду, повели бы себя в подобных обстоятельствах лучше, чем вы. Окажись я в вашем положении, право, не знаю, как бы я поступил. Та суровая добродетель, которая вас осудит, может кичиться, называя это мудростью, но я не желаю обладать ею; пусть она остается там, где и должна находиться — в холодной груди тех, кто, желая чувствовать себя людьми, присваивают титул философов. Впрочем, продолжайте, пожалуйста.

— Некоторое время нам несказанно везло, ибо мы крепко держали в руках колесо фортуны и не полагались на ее капризы. Легкомысленный и расточительный по натуре, я тратил решительно все, что приобретал. К несчастью, некий молодой человек в конце концов открыл, чем занималась наша компания, и мы вынуждены были действовать с крайней осторожностью. Не хочу утомлять вас подробностями, но в конечном счете к нам стали относиться так подозрительно, что отстраняющая вежливость и холодная сдержанность наших знакомых сделали для нас наиболее посещаемые общественные собрания столь же мучительными, сколь и невыгодными. Мы обратили свои помыслы к иным средствам приобретения денег, и вскоре из-за мошеннической проделки, в которую я вложил большую сумму, мне пришлось покинуть Париж. Остальное вам известно, милорд.

Ла Мотт умолк, и маркиз некоторое время пребывал в задумчивости.

— Теперь вы видите, милорд, — проговорил наконец Ла Мотт, — теперь вы видите, что положение мое безнадежно.

— Оно в самом деле скверно, но вовсе не безнадежно. Мне от души жаль ваС. И все же, если бы вы вернулись в свет и подверглись преследованию, думаю, мое влияние на министра могло бы избавить вас от сколько-нибудь сурового наказания. Однако мне кажется, вы утеряли вкус к обществу и, может быть, совсем не желаете в него возвратиться.

— О милорд, как можете вы так думать? Но я подавлен вашим безграничным великодушием… Боже мой, если бы в моей власти было доказать вам мою благодарность!

— Не говорите о великодушии, — сказал маркиз. — Я не намерен делать вид, что мое желание услужить вам вовсе лишено некоторого личного интереса. Я просто человек, и на большее не претендую; поверьте мне, те, кто претендует на большее, еще менее его достойны. В вашей власти доказать мне свою благодарность и сделать меня вашим вечным должником. — Он умолк.

— Скажите лишь, каким образом! — вскричал Ла Мотт. — Скажите как, и, если это хоть сколько-нибудь возможно, я сделаю все.

Маркиз по-прежнему молчал.

— Вы молчите… уж не сомневаетесь ли вы в моей искренности, милорд? Так вы опасаетесь довериться человеку, которого осыпали благодеяниями, который живет лишь по вашей милости и почти на ваши средства?

Маркиз пристально смотрел на него, однако хранил молчание.

— Я этого не заслужил от вас, милорд; умоляю вас, говорите.

— Существуют определенные предрассудки, въевшиеся в человеческое сознание, — медленно и торжественно заговорил маркиз, — и требуется вся наша мудрость, чтобы они не встали на пути к нашему счастью; определенный набор понятий, усвоенных с детства и пестуемых непроизвольно год за годом, пока все это не разрастается и не принимает облик столь благовидный, что лишь немногие умы в так называемых цивилизованных странах способны затем победить их. Истина часто искажается образованием. В то время как утонченные европейцы восхваляют правила чести и величие добродетели, что зачастую ведет их от блаженства к нищете и от собственной натуры к ее искажению, простой непросвещенный американский индеец следует велению своего сердца и подчиняется тому, что диктует мудрость.

Маркиз умолк, и Ла Мотт напряженно ждал продолжения.

— Натура, неиспорченная ложной изысканностью, — продолжал маркиз, — в крайних обстоятельствах повсюду действует одинаково. Индеец, узнав о вероломстве друга, убивает его; дикий азиат поступает так же; турок, распаленный честолюбием или подталкиваемый соперничеством, удовлетворяет свою страсть ценою жизни и не называет это убийством. Даже цивилизованный итальянец, обезумев от ревности или искушаемый надеждой на крупную выгоду, выхватывает свой stiletto и исполняет задуманное. Первейшее доказательство незаурядного ума — способность освободиться от предрассудков своей страны или воспитания. Но вы молчите, Ла Мотт; вы иного мнения?

— Я внимательно слушаю, милорд, ваши соображения.

— Да, повторяю, таковы мои соображения, — сказал маркиз. — Люди слабодушны и потому шарахаются от действий, которые они привыкли считать дурными, хотя и выгодными для себя. Они никогда не позволяют себе действовать соответственно обстоятельствам, но на всю жизнь вырабатывают единый стандарт, от которого ни за что не отступают. Самосохранение — великий закон природы; когда нас кусает змея или угрожает нам хищник, мы, не раздумывая долго, стараемся его уничтожить. Если ради сохранения моей жизни или чего-то для моей жизни важного требуется принести в жертву другого человека и даже если того потребует неодолимая страсть, я буду безумцем, если стану колебаться. Ла Мотт, думаю, я могу вам довериться — существуют определенные пути для совершения тех или иных вещей… вы меня понимаете. Существуют времена и обстоятельства и удобные случаи… вы понимаете, что я имею в виду.

— Объяснитесь, милорд.

— Добрые услуги, которые… короче говоря, существуют услуги, которые пробуждают в нас величайшую благодарность и делают нас вечными должниками. В вашей власти поставить меня именно в это положение.

— В самом деле! Говорите же, милорд!

— Я уже назвал их. Это аббатство как нельзя лучше подходит для дела; ничей глаз сюда не проникнет; любое деяние будет навеки похоронено в его стенах; его свидетелем станет лишь полночный час, и рассвет не раскроет его. Эти леса хранят свои тайны. Ах, Ла Мотт, прав ли я, доверяясь вам в этом деле? Могу ли я верить, что вы желаете послужить мне и спасти себя?

Маркиз умолк и вперил пронзительный взгляд в Ла Мотта, чье лицо скрывала ночная темень.

— Милорд, вы можете довериться мне во всем. Объяснитесь же откровеннее.

— Что может быть порукой вашей преданности?

— Моя жизнь, милорд; разве она уже не в ваших руках? Маркиз колебался; наконец он сказал:

— Завтра в это время я вернусь в аббатство и тогда расскажу все, если вы и в самом деле не поняли до сих пор, о чем идет речь. Вы же тем временем обдумайте, сколь тверда ваша решимость, и будьте готовы принять мое предложение либо отказаться от него.

Ла Мотт неловко пробормотал что-то в ответ.

— Итак, до завтра, — сказал маркиз, — и помните, что вас ждут свобода и богатство.

Он вернулся к монастырю и, вскочив на коня, ускакал вместе со слугами. Ла Мотт медленно зашагал к себе, обдумывая только что состоявшийся разговор.

Конец второго тома

 

Том третий

 

Глава XIV

Маркиз был точен. Ла Мотт встретил его у входа, но маркиз отказался войти, сказав, что предпочел бы прогулку по лесу. Туда и направился с ним Ла Мотт. Некоторое время они шли, обмениваясь общими фразами, затем маркиз сказал:

— Ну что ж, обдумали вы то, что я вам сказал, и готовы ли к решению?

— Да, милорд, и решение приму быстро, как только вы все объясните. До тех пор я ответить вам не могу. Маркиз казался разочарованным и несколько секунд молчал.

— Возможно ли, что вы до сих пор не поняли? — продолжал он.

— Подобное непонимание, право же, притворно. Ла Мотт, я жду от вас откровенности. Итак, неужели я должен сказать больше?

— Да, милорд, — живо отозвался Ла Мотт. — Если вы не решаетесь свободно мне довериться, как могу я в полной мере способствовать вашим планам?

— Прежде чем я продолжу, — сказал маркиз, — позвольте мне взять с вас клятву, которая обяжет вас хранить тайну. Впрочем, это навряд ли необходимо, — даже если бы я усомнился в вашем слове чести, память о некоем деянии укажет вам на необходимость хранить молчание, чего вы столь же должны желать от меня.

Наступило молчание, причем оба, маркиз и Ла Мотт, явно испытывали неловкость.

— Полагаю, Ла Мотт, я дал вам достаточно доказательств того, что умею быть благодарным; услуги, которые вы мне уже оказали относительно Аделины, не остались невознагражденными.

— Это правда, милорд; я всегда готов признать это и сожалею, что не в моей власти было услужить вам более существенно. Я готов содействовать вашим дальнейшим планам относительно нее.

— Благодарю вас… Итак, Аделина… — Маркиз колебался.

— Красота Аделины, — подхватил Ла Мотт, с готовностью угадывая его желания, — заслуживает вашей настойчивости. Она возбудила страсть, которой должна бы гордиться, и в любом случае скоро она будет вашей. Ее прелести заслуживают…

— Да, да, — сказал маркиз, — но… — Он замолчал.

— Но вам они стоили слишком многих хлопот, — подхватил Ла Мотт, — и в самом деле, нельзя не признать, так оно и было; но все это теперь позади — теперь вы можете считать уже, что она принадлежит вам.

— Я так и буду считать, — сказал маркиз, устремляя на Ла Мотта пристальный взгляд, — я так и буду считать.

— Назовите час, милорд; вам никто не помешает… Красота, подобная красоте Аделины…

— Не спускайте с нее глаз, — прервал его маркиз, — и ни под каким видом не выпускайте ее из ее комнаты. Где она сейчас?

— Заперта в своей комнате.

— Прекрасно. Однако я в нетерпении.

— Скажите же когда, милорд… Нынче ночью?

— Нынче ночью, — сказал маркиз, — нынче ночью. Теперь вы меня понимаете?

— О да, милорд, этой ночью, если вам угодно. Но не лучше ли вам отпустить ваших слуг и остаться в лесу одному? Вам известна дверь, которая выходит к лесу от западной башни. Подойдите туда около двенадцати — я буду там, чтобы проводить вас к ее комнате. Итак, милорд, этой ночью…

— Этой ночью Аделина умрет! — прорычал маркиз нечеловеческим голосом. — Теперь вы меня понимаете?

Ла Мотт отшатнулся.

— Милорд!

— Ла Мотт! — отозвался маркиз.

На несколько минут воцарилось молчание, Ла Мотт пытался прийти в себя.

— Позвольте спросить, милорд, что это значит? — спросил он, когда смог перевести дух. — Отчего бы вам желать смерти Аделины — Аделины, которую совсем недавно вы так любили?

— Не задавайте мне вопросов о моих мотивах, — сказал маркиз, — но та, которую вы назвали, должна умереть, это так же верно, как то, что я жив. Этого достаточно.

Удивление Ла Мотта равнялось его ужасу.

— Средства могут быть разные, — продолжал маркиз. — Я предпочел бы, чтобы обошлось без крови; существуют всякие снадобья, которые действуют мгновенно и наверняка, но раздобыть их быстро и безопасно нельзя. И еще я хочу, чтобы все было кончено — все должно быть сделано быстро — этой ночью.

— Этой ночью, милорд!

— Да, этой ночью, Ла Мотт; если этому должно случиться, то почему же не сразу… Нет ли у вас при себе подходящих снадобий?

— Нет, милорд.

— Я боялся довериться третьему лицу, иначе такое снадобье у меня было бы, — сказал маркиз. — Во всяком случае, вот вам кинжал; воспользуйтесь им, как только представится возможность, но будьте решительны.

Ла Мотт принял кинжал дрожащей рукой и некоторое время смотрел на него, едва ли отдавая себе в том отчет.

— Спрячьте его, — сказал маркиз, — и возьмите себя в руки. Ла Мотт подчинился, но молчал, погруженный в свои мысли.

Он видел, что запутался в паутине, сплетенной его же преступлениями. Будучи во власти маркиза, он знал, что либо должен согласиться исполнить поручение, чудовищность которого, как он ни был порочен, заставляла его отшатнуться в ужасе, либо, отказавшись, пожертвовать состоянием, свободой, быть может, самою жизнью. Он медленно, шаг за шагом, был ведом от безрассудства к пороку вплоть до нынешнего дня, когда перед ним разверзлась пропасть такого преступления, которое ужаснуло даже совесть, дремавшую столь долго. Отступить — значило обречь себя на кошмар, идти вперед — столь же ужасно.

Ла Мотт думал о том, как невинна и беспомощна Аделина, о ее сиротстве, о прежней ее приязни, вере в его покровительство, и его сердце сочувственно сжалось от сознания горя, которое он ей уже причинил, и отпрянуло в ужасе перед деянием, ему порученным. Когда же, с другой стороны, он видел перед собой катастрофу, коя угрожала ему от мести маркиза, а затем представлял обещанные ему преимущества — протекцию, свободу, а возможно, и состояние, страх и искус объединяли усилия, чтобы заглушить голос гуманности и принудить к молчанию голос совести. В этом состоянии тревожной неопределенности он продолжал молчать, пока голос маркиза не довел до его сознания, что необходимо, по крайней мере, создать видимость его согласия.

— Вы колеблетесь? — проговорил маркиз.

— Нет, маркиз, мое решение неизменно — я вам подчиняюсь. Но мне кажется, лучше было бы обойтись без крови. Странные тайны выяснились из…

— Да, но как этого избежать? — перебил его маркиз. — Яд добывать я не рискну. Я дал вам верное средство для убийства. Вы ведь тоже сочли бы небезопасным интересоваться ядом.

Ла Мотт понял, что он не мог бы добыть яд, не наведя на открытие куда более страшное, чем то, какого желал избежать.

— Вы правы, милорд, и я неукоснительно последую вашим распоряжениям. Теперь маркиз отрывистыми фразами стал давать дальнейшие указания к воплощению ужасного замысла.

— Когда она заснет, — сказал он. — В полночь. Все будут уже спать.

Затем они разработали схему, как объяснить ее исчезновение, чтобы выглядело так, будто она сбежала из-за отвращения к ухаживаниям маркиза. Для вящей достоверности двери ее комнаты и западной башни должны были остаться открытыми, продуманы были и еще несколько мелочей, которые бы укрепили подозрение. Затем они обсудили, как следовало уведомить маркиза о происшест