Глава тридцать пятая
1
Огарок свечи в горлышке бутылки вспыхнул раз или два и собирался угаснуть. Стивен встала, нашла новую свечу и зажгла ее, а потом вернулась к своему чемодану, лежавшему под останками стула, у которого не было подлокотников и ножек.
Комната когда-то была дорогим салоном крупной и благополучной виллы в Компьене, но теперь в окнах не было стекол; оставались только побитые и расщепленные ставни, которые зловеще скрипели на резком ветру мартовской ночи 1918 года. Стенам салона повезло не больше, чем окнам, парчовые обои оторвались и висели клочьями, а от недавней бури с дождем, хлеставшей по крыше, на тонкой ткани остались безобразные кляксы — темное пятно на потолке, с которого вечно капало. Останки того, что когда-то было домом, сломанные столики, старая фотография в потускневшей рамке, деревянная детская лошадка вносили свою долю в безмерное запустение этой виллы, где сейчас разместился отряд Брейкспир — отряд, составленный из англичанок, которые служили во Франции всего шесть месяцев, прикрепленный к Медицинскому корпусу французской армии.
Это место, казалось, было заполнено огромными гротескными тенями, которые отбрасывали фигуры, сидевшие или растянувшиеся на полу. Мисс Пил в своем егерском спальном мешке громко храпела и задыхалась во сне, потому что была простужена. Мисс Дельме-Ховард была всецело занята непростой процедурой — расчесывала свои великолепные волосы, блестевшие в свете свечи. Мисс Блесс пришивала пуговицу к своему кителю; мисс Терлоу вглядывалась в недописанное письмо; но большинство женщин, которые сгрудились здесь, в самом спокойном, хотя и не таком уж спокойном, уголке этой виллы, явно спали, и довольно крепко. Зловещая тишина сошла на город; после многих часов упорной бомбардировки немцы дали ему передохнуть, прежде чем еще раз испытать на Компьене свои батареи.
Стивен посмотрела вниз, на девушку, что лежала у ее ног, завернувшись в армейское одеяло. Девушка спала так, как спят после полного изнеможения, тяжело дыша, склонив голову на руку; ее бледное, слегка треугольное лицо было совсем еще юным, на вид ей было не больше девятнадцати или двадцати. Бледность ее кожи была подчеркнута короткими черными ресницами, которые резко загибались вверх, черными выгнутыми бровями и темно-каштановыми волосами, которые на лбу росли мыском и были недавно подстрижены для удобства. Нос у нее был слегка курносым, а рот, учитывая ее молодость, решительным; губы красивой формы и текстуры, с глубоко вдавленными уголками. Не меньше минуты Стивен разглядывала несформировавшуюся фигурку Мэри Ллевеллин. Эта девушка, вступившая в отряд Брейкспир последней, присоединилась к нему лишь пять недель назад, чтобы заменить одну из участниц, пострадавшую от контузии. Миссис Брейкспир покачала головой, увидев Мэри, но в беспокойные дни немецкого наступления она не могла допустить, чтобы в отряде не хватало рук, и, несмотря на свои опасения, она оставила ее.
Все еще качая головой, она сказала Стивен:
— Всех приходится брать, когда в отряде столько работы, мисс Гордон! Приглядывайте за ней, прошу вас. Она, может быть, и неплохо выдержит, но, между нами говоря, очень сомневаюсь. Можете попробовать ее как сменного водителя.
И пока что Мэри Ллевеллин держалась.
Стивен снова отвела в сторону глаза, давая им отдохнуть, и скоро уже забыла о Мэри. События, которые разворачивались до ее отъезда во Францию, снова проходили чередой через ее мысли. Ее начальница в Лондонской медицинской колонне, через которую она впервые встретилась с миссис Клод Брейкспир — хорошая начальница и верный друг. Великое известие, что она, Стивен, принята и поедет на фронт водителем машины скорой помощи. Серьезное лицо Паддл: «Я должна написать твоей матери, ведь ты будешь в настоящей опасности». Короткое письмо матери: «Прежде чем ты уедешь, мне очень хотелось бы, чтобы ты приехала повидаться со мной», а дальше простые, ничего не значащие слова вежливости. Стремление устоять, желание поехать, и в результате — поспешный визит в Мортон. Мортон так изменился и все же не менялся. Изменился из-за фигур, одетых в голубое, хромых, ковыляющих, полуослепших, которые нуждались в его покое и доброй защите. Не менялся, потому что защита и покой составляли самую суть Мортона. Миссис Вильямс — уже вдова; ее племянница грустит с тех пор, как конюх Джим был ранен и пропал без вести — они поженились, когда он был дома на побывке, и теперь бедняжка ждет ребенка. Вильямс уже умер от третьего и последнего удара, пережив пневмонию. Лебедь по имени Питер больше не скользит по озеру рядом со своим белым отражением, и вместо него появился его неучтивый отпрыск, который, растопырив крылья, все пытался клюнуть Стивен. Семейный склеп, где похоронен ее отец — этот склеп так нуждается в починке… «Больше нет людей, мисс Стивен, нам так не хватает каменщиков; ее светлость уже жаловалась, но в такие времена что толку жаловаться». Могила Рафтери с плитой из грубого гранита: «В память о нежном и смелом друге, которого звали Рафтери, в честь поэта». Мох на граните почти скрывает слова; плотная изгородь растет как попало и нуждается в стрижке. И ее мать — женщина с белыми, как снег, волосами, с таким изнуренным, почти призрачным лицом; ее спокойные, но неуверенные движения, недавно возникшая привычка теребить кольца на своих пальцах. «Ты хорошо сделала, что приехала». «Ведь ты посылала за мной, мама». Долгие паузы, наполненные осознанием того, что они не могут надеяться на большее, чем мир между ними… слишком поздно идти назад, они не могут обратить свои стопы обратно, даже если теперь между ними мир. Потом мучительные последние минуты в кабинете, вдвоем… память, прочно поселившаяся в старой комнате — мужчина, что умирает, и в глазах у него бессмертная любовь… женщина, что сжимает его в объятиях, с теми словами, что всегда говорят влюбленные. Память — это единственное, что есть у меня хорошего. «Стивен, обещай писать, когда будешь во Франции, я хочу получать весточки от тебя». «Обещаю, мама». Возвращение в Лондон; тревожный голос Паддл: «Ну, как она?» «Очень слаба. Ты должна поехать в Мортон». Внезапный, почти яростный протест Паддл: «Я предпочла бы не ездить; я сделала свой выбор, Стивен». «Но я прошу ради себя. Я беспокоюсь о ней — даже если я не уезжала бы, я не могла бы теперь вернуться и жить в Мортоне — живя вместе, мы все время будем это помнить». «Я тоже помню, Стивен, и то, что я помню, трудно простить. Трудно простить зло, сделанное тому, кого любишь…» Лицо Паддл, такое бледное и суровое — странно, что такие слова срываются с добрых губ Паддл. «Я знаю, знаю, но она ужасно одинока, и я не могу забыть, что мой отец любил ее». Долгое молчание, и затем: «Я никогда не подводила тебя… и ты права, я должна поехать в Мортон».
Мысли Стивен резко остановились. Кто-то вошел и протопал по комнате в скрипучих армейских ботинках. Это была Блэкни, с расписанием в руке — смешная старая Блэкни с отрывистой, односложной речью, ее кудрявые седые волосы были подстрижены, как у улана, и лицо напоминало умную обезьянью мордочку.
— На задание, Гордон; разбудите этого ребенка! Говард, Терлоу, готовы?
Они поднялись и втиснулись в шинели, разыскали свои противогазы, а потом надели шлемы.
Потом Стивен мягко потрясла Мэри Ллевеллин за плечо:
— Пора.
Мэри открыла ясные серые глаза.
— Кто? Что? — пробормотала она.
— Пора. Вставай, Мэри.
Девушка с трудом поднялась на ноги, все еще осовелая от усталости. Сквозь трещины в ставнях едва брезжил рассвет.
2
Серое, горькое, голодное утро. Город похож на смертельно раненое существо, изорванное снарядами, развороченное бомбами. Мертвые улицы — улицы смерти — смерть на улицах и в домах; но люди все еще могут спать и все еще спят.
— Стивен!
— Да, Мэри?
— Сколько еще до поста?
— Кажется, километров тридцать; а что?
— Да ничего, просто интересно.
Долгая дорога в открытой сельской местности. С каждой стороны от дороги — колючая проволока, увешанная клочками грубо окрашенных тряпок — камуфляж, представляющий листья. Дорога, окаймленная тряпичными листьями на высоких проволочных изгородях. Через каждые несколько ярдов — глубокая воронка от снаряда.
— Они едут за нами, Мэри? С Говард все в порядке?
Девушка оглянулась назад:
— Да, все в порядке, она едет.
Пару миль они проехали в молчании. Утро было ужасно холодным; Мэри дрожала.
— Что это? — довольно глупый вопрос, ведь она знала, что это, слишком хорошо знала!
— Снова начали, — пробормотала Стивен.
В загоне взорвался снаряд, вырвав с корнем несколько деревьев.
— Все хорошо, Мэри?
— Да… берегись! Мы едем прямо на воронку!
Они обогнули ее почти на дюйм и помчались дальше, Мэри внезапно придвинулась поближе к Стивен.
— Не дергай мою руку, Бога ради, детка!
— Извини, я не заметила.
— Больше не надо так делать.
Снова они ехали вперед в молчании. Дальше по дороге им преградила путь телега фермера.
— Militaires! Militaires! Militaires! — закричала Стивен.
Довольно лениво фермер слез с телеги и подошел к своим тощим, хромающим лошадям.
— Il faut vivre, — объяснил он, указав на телегу, в которой оказалось полно картошки.
Справа на поле работали три очень старые женщины; они мотыжили землю с усердным терпением, покорным судьбе. В любой момент мог упасть шальной снаряд, и мало что осталось бы тогда от старушек. Но что тут поделаешь? Это война — война идет уже так давно — а есть-то надо, даже под носом у немцев; bon Dieu это знает. Он один может защитить, а пока что просто надо мотыжить усерднее. Дрозд пел свою песенку на дереве, а это дерево было ужасно искалечено; но все равно, он знал его прошлой весной, и теперь, несмотря на его раны, разыскал его. Когда наступила внезапная тишина, они ясно услышали его. И Мэри его увидела:
— Смотри, дрозд! — сказала она. На мгновение она забыла о войне.
Но Стивен редко могла забыться, потому что эта девушка была рядом с ней. Странное чувство крепко сжало ей сердце, теперь она познала страх, который может идти рука об руку со смелостью — страх за другого.
Но сейчас она подняла глаза и улыбнулась:
— Спасибо этому дрозду, что он позволил тебе увидеть его, Мэри, — она знала, что Мэри любила диких птичек, как любила все скромные создания.
Они повернули на тропинку и были в сравнительной безопасности, но грохот пушек стал настойчивее. Должно быть, они приближались к Poste de Secours, поэтому говорили мало — из-за этих пушек, а вскоре и из-за раненых.
3
Poste de Secours был в разрушенном auberge на перекрестке дорог, около пятидесяти ярдов за траншеями. Из того, что когда-то было просторным погребом, поспешно выносили раненых, покалеченных и изрубленных, которые несколько часов назад были молодыми, полными сил мужчинами. Без особой нежности носилки опускали на землю рядом с двумя ожидающими машинами — без нежности, потому что их было так много, и потому, что на войне всегда приходит время, когда привычка притупляет даже сострадание.
Раненые были терпеливы и покорны судьбе, как те старушки на поле. Единственной разницей между ними было то, что эти мужчины сами стали обнаженным полем перед беспощадной кровавой мотыгой. У некоторых из них не было даже одеяла, чтобы защитить их от кусачего ледяного ветра. Один Poilu, сильно раненый в живот, лежал в крови, запекшейся на бинтах. Рядом с ним лежал человек, у которого была снесена половина лица, и, Бог знает почему, он оставался в сознании. Ранения в живот требовали первой помощи, Стивен сама помогала поднимать носилки. Он, вероятно, умирал, но он не столько жаловался, сколько звал свою мать. Голос, который рвался из его хриплого бородатого горла, был голосом ребенка, зовущего маму. Человек с ужасным лицом пытался заговорить, но, когда ему это удавалось, это не был человеческий голос. Его бинты немного покосились, Стивен пришлось встать между ним и Мэри, чтобы торопливо поправить его бинты.
— Возвращайся в машину! Надо, чтобы ты повела.
Мэри молчаливо послушалась.
И вот началось первое из бесконечных путешествий между Poste de Secours и военно-полевым госпиталем. Двадцать четыре часа они курсировали вперед и назад на своих легких медицинских «фордах». Они ехали быстро, ведь жизнь раненых могла зависеть от их скорости, но все их нервы были напряжены, они старались не попадать в ямы, насколько это было возможно на рискованных дорогах, полных канав и воронок от снарядов.
Человек с разбитым лицом снова начал стонать, они слышали его сквозь рев мотора. Они остановились, Стивен прислушалась, но его губы были не на месте… нестерпимый звук.
— Быстрее, Мэри, веди быстрее!
Бледная, но с решительно сжатыми губами, Мэри Ллевеллин вела быстрее.
Когда наконец они добрались до военно-полевого госпиталя, бородатый солдат с раной в животе очень тихо лежал на носилках; его заросший подбородок был направлен прямо вверх. Он перестал звать маму, как ребенок — может быть, в конце концов он нашел ее.
День все длился, и солнце светило ярко, раздражая усталые глаза водителей. Наступили сумерки, и дороги стали ненадежными и туманными. Пришла ночь — они не смели зажечь фары, и только вглядывались, все вглядывались в темноту. Где-то вдали небо стало зловеще-красным: от шальных снарядов, должно быть, в деревне случился пожар, и высокий столб пламени, возможно, был церковью; а боши снова терзали Компьень, судя по звукам плотной бомбежки. Но теперь в мире не было ничего реального, кроме этой густой, почти непроницаемой тьмы и боли в глазах, которым приходилось все всматриваться, и ужасной, терпеливой боли раненых — ничего не было больше, кроме черной ночи, простреленной болью раненых.
4
На следующее утро две медицинские машины снова двинулись на базу, на виллу в Компьене. Это была тяжкая работа, долгие часы напряжения, и, хуже того, подкрепление опоздало, а одна машина сломалась. Неловко двигаясь, с красными слезящимися глазами, четыре женщины большими чашками глотали кофе; потом, не раздеваясь, легли на пол, завернувшись в шинели и армейские одеяла. Не прошло и четверти часа, как они уже спали, хотя вся вилла тряслась и шаталась от взрывов.
Глава тридцать шестая
1
Есть то, что человечество никогда не может разрушить, несмотря на неразумную волю к разрушению, и это — его собственный идеализм, составная часть его существа. Стареющие циники могут развязывать войны, но молодым идеалистам приходится на них сражаться, и потому они обречены на быстрые реакции, слепые порывы, не всегда осознаваемые. Мужчины убивают с ругательствами, но совершают самопожертвование, отдавая свою жизнь за других; поэты пишут, окунув перья в кровь, но пишут не о смерти, но о жизни вечной; крепкая и уважительная дружба зарождается, чтобы выжить перед лицом враждебности и разрушения. И так настойчив в этих порывах идеал, возвышающийся над всем в присутствии великого несчастья, что человечеству, своевольному разрушителю красоты, требуется сразу же создавать новые красоты, чтобы не погибнуть от собственной опустошенности; и этот порыв затронул кельтскую душу Мэри.
Ведь кельтская душа — твердыня мечтаний и стремлений, сходящих к ней по вековым туманным тропам; и в ней живет смутная неудовлетворенность, поэтому она всегда находится в поисках. И теперь, будто увлеченная каким-то скрытым притяжением, будто растревоженная порывом, перед которым невозможно было бы устоять, даже сама не понимая этого, Мэри всей своей доверчивостью и всей своей невинностью устремилась к Стивен. Кто может претендовать на то, чтобы толковать судьбу, свою собственную или чужую? Почему эта девушка оказалась на пути Стивен, или, скорее, Стивен на ее пути? Разве не был мир достаточно велик для них обеих? Может быть, и нет — а может быть, их встреча уже была предначертана на каменных скрижалях некоей мудрой, хотя и неумолимой рукой.
Осиротевшая с раннего детства, Мэри жила у женатого кузена на просторах Уэльса, не слишком желанная в не слишком процветающем хозяйстве. Она получила довольно мало образования — разве что маленькая частная школа в соседней деревне. Она ничего не знала о жизни, о мужчинах и женщинах; а о себе, о своей пылкой, смелой, порывистой натуре знала и того меньше. Благодаря тому, что ее кузен был врачом, и разбросанная по окрестностям практика вынуждала его ездить на машине, она научилась водить его машину и смотреть за ней, заняв место бесплатного шофера — в своем роде она была хорошим механиком. Но война вселила в нее недовольство этой ограниченной жизнью, и чуть ли не в самом ее начале Мэри, которой еще не было восемнадцати, почувствовала огромное желание быть независимой, и этому желанию никто не препятствовал. Однако валлийская деревушка не дает простора для подвигов, и ничего не происходило, пока она случайно не услышала об отряде Брейкспир от местного священника, старого друга его основательницы; он сам написал рекомендательное письмо для Мэри. И вот, прямо из тихого уединения Уэльса, эта девушка отправилась в трудный путь, который наконец привел ее во Францию и вел теперь по разоренной, опустошенной войной стране. Мэри была вовсе не такой хрупкой и не такой робкой, какой считала ее миссис Брейкспир.
Стивен сначала было тоскливо от мысли о том, что ей придется преподавать новенькой ее обязанности, но вскоре она уже тосковала по самой девушке, когда ее не было рядом. А еще через некоторое время Стивен ловила себя на том, что наблюдала за тем, как низко на лбу растут волосы Мэри, за ее широко поставленными, чуть с косинкой, серыми глазами, за резким изгибом тяжелых ресниц; и все это трогало Стивен, так, что она на мгновение прикасалась пальцами к волосам девушки. Судьба все время сводила их вместе, в минуты отдыха и в минуты опасности; они не могли бы избежать этого, даже если бы хотели, а они вовсе не хотели этого избегать. Они были пешками в беспощадной и сложной игре жизни, и их все двигала и двигала по доске невидимая рука, но двигала их рядом, так, что они уже стали поджидать друг друга. «Мэри, ты здесь?» Лишний вопрос — ответ всегда был один и тот же: «Я здесь, Стивен».
Иногда Мэри заговаривала о своих планах на будущее, а Стивен с улыбкой слушала ее.
— Я пойду в какую-нибудь контору, хочу быть свободной.
— Ты такая маленькая — тебя в конторе будут обижать.
— Я ростом в пять футов и пять дюймов!
— Неужели правда, Мэри? Ты почему-то выглядишь маленькой.
— Это потому, что ты такая высокая. Я хотела бы немножко подрасти!
— Нет, не надо, ты хороша такой, как есть; ведь ты — это ты, Мэри.
Мэри всегда охотно слушала рассказы о Мортоне, ей никогда не надоедало их слушать. Она заставляла Стивен вынимать фотографии отца, матери, которую Мэри считала красивой, Паддл и особенно Рафтери. Потом Стивен рассказывала ей о своей лондонской жизни, а потом — о новом парижском доме; о своей карьере и амбициях, хотя Мэри не читала ни одного из ее романов, ведь в их округе никогда не было библиотеки.
Но иногда лицо Стивен затуманивалось из-за того, что она не могла ей рассказать; из-за маленьких обманов и умолчаний, которые должны были заполнять провалы в ее странной биографии. Глядя в ясные серые глаза Мэри, она внезапно вспыхивала, даже сквозь загар, и чувствовала себя виноватой; и это чувство передавалось девушке и тревожило ее, тогда она сжимала руку Стивен.
Однажды она вдруг спросила:
— Ты несчастна?
— Почему это я должна быть несчастной? — улыбнулась Стивен.
И все равно, теперь бывали ночи, когда Стивен лежала без сна даже после самых напряженных часов на службе, она слышала приближающийся грохот пушек, но думала не о них, а только о Мэри. Огромная нежность постепенно затопляла ее, как мягкий морской туман, скрывающий рифы и мысы. Казалось, ее тихо и спокойно относит к какой-то благословенной мирной гавани. Протянув руку туда, где лежала девушка, она гладила ее плечо, но осторожно, чтобы не разбудить. Потом туман рассеивался: «Господи! Что я делаю?» — она резко садилась, потревожив спящую.
— Это ты, Стивен?
— Да, моя дорогая, спи.
Потом ворчливый, раздраженный голос:
— Заткнитесь вы обе! Что за свинство, я почти уже заснула! Вам лишь бы поболтать!
Стивен ложилась снова и думала: «Я глупая, я отвлекаюсь и ищу себе трудностей. Конечно, мне нравится это дитя, она такая отважная, почти каждому понравилась бы Мэри. Почему у меня не может быть привязанности и дружбы? Почему у меня не должно быть человеческого интереса? Я могу помочь ей встать на ноги после войны, если мы обе переживем ее — я могу купить ей собственное дело». Этот мягкий туман, скрывающий как рифы, так и мысы, сгущался, размывая восприятие, уничтожая безобразные, грубые контуры прошлого. «В конце концов, что за беда в том, что это дитя привязалось ко мне?» Это было так хорошо — завоевать привязанность этого юного создания.
2
Немцы подошли к Компьеню на опасно близкое расстояние, и отряду Брейкспир было приказано отступить. Его базой теперь стал разрушенный chateau на окраине незначительной деревушки, но теперь не такой уж незначительной — она вся была забита боеприпасами. Почти каждый час, проходивший вне службы, заставал их в мрачных, пахнувших сыростью бомбоубежищах, в которые были превращены погреба, частично разрушенные, но защищенные мешками с песком на тяжелых брусьях. Как лисы, выползающие из своих нор, участницы отряда выползали на свет, форма их была покрыта ржавчиной и угольной пылью, глаза моргали, руки были холодными и одеревеневшими от сырости, так что заводить машину часто бывало по-настоящему трудно.
В это время случились одно-два небольших происшествия; Блесс сломала запястье, заводя двигатель; Блэкни и трое других на Poste de Secours попали под сильную бомбежку и укрылись там, где когда-то был кирпичный завод, забравшись в заброшенную печь. Там они просидели на корточках часов восемь, а немецкие артиллеристы раз за разом попадали в высокую, приметную трубу завода. Когда наконец они вылезли, задыхаясь от кирпичной пыли, Блэкни что-то попало в глаз, и она вытерла его; результатом стало острое воспаление.
Говард начала становиться несносной из-за этой страсти ухаживать за своими прекрасными волосами. Она, бывало, сидела в углу бомбоубежища, спокойно, будто у парикмахера на Бонд-стрит, и, завершив ритуальное расчесывание, глядела на себя в карманное зеркальце. С повязкой на своем несчастном глазу Блэкни еще больше, чем когда-либо, напоминала обезьянку, больную обезьянку, и ее строгая, краткая речь не была рассчитана на то, чтобы развеселить отряд. Она, казалось, почти потеряла дар речи в те дни, как будто вернувшись к истокам своего вида. Ее единственным комментарием к жизни были слова: «Ох, не знаю…», которые всегда говорились с беспечной восходящей интонацией. Это могло означать все или ничего, на выбор, и долгое время было панацеей от того зла, которым она считала этот дурацкий мир. «Ох, не знаю…» И она действительно не знала, бедная, старая, чувствительная, односложная Блэкни. Poilu, который приносил отряду паек — холодное мясо, сардины, хлеб и кислый красный «Пинар» — был обнаружен Стивен при попытке разрядить воздушную бомбу. Он с улыбкой объяснил, что немцы хитро их заряжают: «Не могу разобраться, как тут это сделано». Потом он показал ей свою левую руку — на ней не хватало пальца: «Вот это, — сказал он ей, все еще улыбаясь, — из-за снаряда, довольно маленького снаряда, который я тоже разряжал». И, когда она не слишком любезно разбранила его, он надулся: «Но я же хочу подарить его Maman!»
Все начали чувствовать нервное напряжение, может быть, кроме Блэкни, которая покончила со всеми чувствами. Лишившись двоих человек, оставшиеся участницы отряда должны были работать как негры — однажды Стивен и Мэри трудились семьдесят часов, едва успевая перевести дух. За напряжением нервов неизменно следовало напряжение в отношениях, и горячие ссоры внезапно разражались из-за пустяков. Блесс и Говард два дня не переносили друг друга, потом их снова сдружила та неприязнь, которая недавно поднялась против Стивен. Ведь каждый знал, что Стивен и Блэкни были значительно лучше других водителей в отряде Брейкспир, и как таковые должны были ездить со всеми по очереди; но бедная Блэкни лечила свой больной глаз, а Стивен все еще продолжала ездить только с Мэри. Они были прекрасными и великодушными женщинами, каждая из них, как правило, была рада помочь другой, подставить плечо под ее ношу, быть терпимой и доброй, когда доходило до дружбы. Они пестовали свою младшую соратницу и восхищались ей, большинство из них любило и уважало Стивен, но все равно теперь они стали по-детски завистливыми, и эта зависть достигла чутких ушей миссис Брейкспир.
Однажды утром миссис Брейкспир послала за Стивен; она сидела за письменным столом в стиле Людовика Пятнадцатого, который каким-то образом пережил разрушение замка и теперь находился в ее мрачном официальном бомбоубежище. Ее правая рука покоилась на подробной карте местности, она выглядела как генерал, весьма похожий на мать. Вдова офицера, погибшего на войне, мать двух взрослых сыновей и трех дочерей, она вела ограниченную, благопристойную жизнь, обычную для женщин на военных станциях. Но все время она, должно быть, наполняла скрытый в ее уме резервуар познаниями, потому что внезапно расцвела как командир, прекрасно понимающий человеческую натуру. И вот поверх своей обширной груди она глядела на Стивен, взгляд ее был не лишенным доброты, но довольно задумчивым.
— Сядьте, мисс Гордон. Надо поговорить о Ллевеллин, которую я просила вас взять сменным водителем. Я думаю, что настало время, когда она должна быть более самостоятельной в отряде. Она должна рисковать наравне с другими, а не держаться слишком близко к вам… не поймите меня превратно, я очень благодарна за то, что вы сделали для девушки — но вы ведь одна из самых лучших наших водителей, а хорошее вождение дорого стоит в эти дни, оно может означать жизнь или смерть, как вы сами знаете. Так вот… кажется, это не совсем справедливо по отношению к другим то, что Мэри всегда ездит с вами. Нет, это явно несправедливо.
Стивен спросила:
— Вы имеете в виду, что она должна ездить с каждой по очереди — например, с Терлоу? — и, хотя она пыталась сохранить равнодушный вид, ее голос невольно дрогнул.
Миссис Брейкспир кивнула:
— Именно это я и имею в виду. — Потом она добавила, довольно медленно: — Это напряженные времена, и такие времена порождают надуманные эмоции, которые вырастают, как грибы по ночам, и лишены корней, разве что в нашем воображении. Но я уверена, вы согласитесь, мисс Гордон, что наш долг — не поощрять ничего подобного той эмоциональной дружбе, какую, мне кажется, Мэри Ллевеллин начинает испытывать к вам. Это довольно естественно, разумеется, это некая реакция, но это неразумно… нет, я не считаю это разумным. Это слишком отдает классной комнатой и может повести к смехотворным вещам в отряде. У вас для этого слишком значительное положение; я смотрю на вас как на своего заместителя.
Стивен тихо сказала:
— Я понимаю. Я сейчас же пойду и поговорю с Блэкни, чтобы расписание Мэри Ллевеллин изменили.
— Да, прошу вас, — согласилась миссис Блэкспир; потом она наклонилась над своей картой, больше не глядя на Стивен.
3
Если раньше Стивен волновалась за безопасность Мэри, то теперь она волновалась в десять раз сильнее. Фронт был в постоянном движении, и Postes de Secours то и дело перемещались. В водителей медицинских машин союзников стреляли немцы, когда прибывали на место, где лишь прошлым вечером был их пост. В каждом секторе шли упорные бои; удивительно, что в отряде еще не было жертв. Ведь теперь союзники начали медленно продвигаться вперед, ярд за ярдом, миля за милей, очень медленно, но верно; переливание крови из юных вен придавало сил огромному народу-ребенку.
Из всех поводов для волнения за Мэри, которые теперь одолевали Стивен, самым серьезным была Терлоу; потому что Терлоу была одним из самых неудобных водителей, она слишком высоко ставила свои нелепые суждения. Она была храброй до неразумия, но склонной выставляться напоказ, когда доходило до настоящей опасности. Долгими часами Стивен не могла узнать, что происходило, и часто ей приходилось покидать базу до возвращения Мэри, все еще не зная, что с ней.
Мрачно, но с непреклонной смелостью и преданностью Стивен теперь исполняла свой долг. Каждый день риск, которому все они подвергались, возрастал, ведь враг, близящийся к поражению, уважал чужую личность меньше, чем когда-либо. Единственными минутами сравнительного покоя были для Стивен те минуты, когда она ездила с Мэри. И, как будто девушке не хватало какой-то живительной силы, которую она могла черпать раньше, она сникала, и Стивен видела ее поникшей в то краткое время, когда они вместе находились вне службы; она знала, что лишь кельтская отвага удерживала Мэри Ллевеллин от срыва. И теперь, поскольку они так часто расставались, каждая случайная встреча приобретала значение. Они встречались, когда утром возились со своими машинами, и если получалось, то они ставили машины рядом, как будто ища утешения в этой близости.
Стивен присылали письма из дома, и она старалась прочесть их Мэри. В дополнение к письмам Паддл присылала еду, а иногда даже довоенные деликатесы. Чтобы приобрести их, она, видимо, давала взятки, ведь в Англии стала скудной всякая пища. У Паддл была громадная военная карта, к которой она прикалывала булавки с веселыми маленькими флажками. Каждый раз, когда линия фронта сдвигалась хоть на ярд, сдвигались на новые места и эти булавки; ведь с тех пор, как Стивен покинула ее и ушла на фронт, война стала для Паддл очень личным делом.
Анна тоже писала ей, и от нее Стивен узнала о гибели Роджера Энтрима. Он был убит пулей, совершая поступок, достойный Креста Виктории — спасая жизнь раненому капитану. В одиночку он отправился на нейтральную полосу и спас друга, лежавшего без сознания; в ту самую минуту, когда он доволок раненого до безопасного места, он получил пулю в голову. Роджер — такой черствый, незрелый, жестокий, бесстыдный, склонный мучить других — этот Роджер изменился в мгновение ока, он стал высшим существом, потому что был совершенно бескорыстен. Вот так порыв к идеалу, не умирающий в человечестве, сошел на Роджера. Стивен сидела и читала о его гибели, и она вдруг поняла, что желает ему добра, что его смелость навсегда уничтожила огромную горечь в ее сердце и в ее жизни. И вот, умерев такой смертью, Роджер, сам того не зная, исполнил тот закон, что простирается на врага и на друга — неизменный закон служения.
4
События развивались. В июне этого года семьсот тысяч солдат из Соединенных Штатов, сильных и привлекательных мужчин, оторванных от родных прерий, от полей высокой кукурузы, от ферм и больших городов, отдавали свои жизни, защищая свободу на пропитанных кровью полях Франции. Они мало что приобретали и многое могли потерять; это была не их война, но они помогали в ней, потому что они были молоды, и их народ был молодым, а идеалы юности полны вечной надежды.
В июле союзники перешли в контрнаступление, и теперь, приближаясь к победе, Франция полностью познала то огромное запустение, что остается после отступающих армий. Ведь теперь были разрушены не только домашние хозяйства, но вся местность была усеяна убитыми деревьями, срубленными в тот час, когда пышнее всего зеленела их листва; целые сады были повалены на землю в неистовстве разрушения, как будто мощные войска катились волной, отшатываясь от самих себя — не веря себе, изумленные, обезумевшие в бесчинствах грядущего бедствия. Они, должно быть, действительно обезумели, ведь никто не любит деревья больше, чем немцы.
Когда Стивен ехала через эту опустошенную местность, она ловила себя на мысли о Мартине Холлэме — о Мартине, которые прикасался пальцами к старым кустам терновника на холмах с таким уважением и состраданием: «Ты когда-нибудь думала, какой огромной смелостью обладают деревья? Я об этом думал, и это так удивляет меня. Бог швыряет их вниз, и им приходится просто держаться, что бы ни случилось — для этого нужна смелость!» Мартин верил в рай для деревьев, в лесной рай для всех верующих; и глядя на эти несчастные трупы, обросшие листвой, Стивен тоже хотела верить в этот рай. До последнего времени она годами не думала о Мартине, он принадлежал прошлому, о котором лучше забыть, но теперь иногда она задавалась вопросом, что с ним. Возможно, он уже умер, сраженный там, где стояла она, ведь многие погибли там, где они стояли, как эти сады. Странно было думать, что он, возможно, был здесь, во Франции, сражался и погиб совсем рядом с ней. Но, может быть, он вовсе не погиб… Она никогда не рассказывала Мэри о Мартине Холлэме.
Все дороги, казалось, приводили ее мысли к Мэри; и в эти дни к страху за ее безопасность добавилась нарастающая тревога за то, что ей приходилось видеть — куда более ужасные зрелища, чем раненые пациенты. Ведь теперь всюду лежали обломки войны, выброшенные волной ядовитого океана — они разлагались и источали зловоние на солнце; прорастало порочное семя безумия, посеянное человеком. Два раза в последнее время, когда они ездили вместе, они видели то, от чего Стивен хотела бы уберечь Мэри. Это была разбитая немецкая повозка с пушками, рядом лежали застывшие мертвые лошади и три мертвых артиллериста — ужасная смерть, лица людей были черными, как у негров, черными и распухшими — от газа, или от разложения? Там оставался раненый конь, его передняя нога висела, как тряпка. Около него лежал мертвый молодой улан, и Стивен пристрелила животное из револьвера. Но Мэри вдруг начала всхлипывать:
— Господи, Господи! Он был немым… он не мог говорить. Ужасно, когда видишь, как кто-то страдает, и не может спросить тебя, почему!
Она долго еще плакала, и Стивен не знала, как утешить ее.
Теперь отряд медленно продвигался вперед, следуя за упорно наступавшими союзниками. Места их дислокации менялись, когда база медленно перемещалась от одной разоренной деревни к другой. Немногие из этих домов сохранили крышу или какую-нибудь обстановку в своих четырех стенах, и довольно часто приходилось лежать, глядя на звезды, а звезды глядели на них, отстраненные и безмятежные. К этому времени стало не хватать воды, ведь большинство колодцев, как говорили, было отравлено; и этот недостаток воды стал настоящей пыткой, потому что мытье стало роскошью, строго ограниченной. А потом Блесс была ранена, когда разыскивала позицию Poste de Secours, который незаметно исчез. В нее стреляли, как во всех водителей союзников, но на этот раз попали — это было лишь поверхностное ранение в плечо, но достаточное, чтобы на время вывести ее из строя. Ее пришлось послать в госпиталь, и опять в отряде не хватало рук.
Становилось жарко, и вместо сырости и холода пришли душные дни и ночи; дни, когда раненым приходилось лежать на солнце, осаждаемым мухами, пока они ждали своей очереди, чтобы их подняли и погрузили в машины. И, как будто несчастья притягивали друг друга, как будто беда действительно никогда не приходит одна, лицо Стивен задел осколок снаряда, и ее правая щека была разорвана довольно сильно. Ее аккуратно зашил маленький французский доктор на Poste de Secours. Зашив и перевязав рану, он очень серьезно поклонился: «Мадемуазель будет носить этот почетный шрам как знак своей смелости», — и снова поклонился, так что Стивен пришлось серьезно поклониться в ответ. Но, к счастью, она могла продолжать работу, что было благом для отряда, где не хватало рук.
5
Осенним вечером, когда солнце сияло в голубом небе, седовласый генерал с белыми усами приколол на грудь Стивен Croix de Guerre. Первой стояла с материнским видом миссис Клод Брейкспир, мундир которой казался слишком тесным для ее груди, потом Стивен, а потом — еще одна или двое из их отважного неутомимого отряда. Генерал расцеловал каждую по очереди в обе щеки, а над головой реяли летчики-асы из воздушного флота; войска поднимали оружие на караул, войска ветеранов, испытанных в боях, с твердым взглядом военных — ведь у Франции есть вкус в подобных вещах. На ленточке бронзового креста Стивен были три миниатюрные звезды, и каждая звездочка равнялась упоминанию в рапорте.
Тем вечером они с Мэри шли через поле в маленький городок, неподалеку от места их размещения. Они остановились, чтобы посмотреть на закат, и Мэри погладила ее новенький крест; потом она взглянула прямо в глаза Стивен, ее губы задрожали, и Стивен увидела, что она плачет. Потом они некоторое время шли рука об руку. Почему бы нет? Ведь там не было никого, кто мог бы их увидеть.
Мэри сказала:
— Всю свою жизнь я чего-то ждала.
— Чего же, моя дорогая? — мягко спросила ее Стивен.
И Мэри ответила:
— Я ждала тебя, и это время было чудовищно долгим, Стивен.
Едва начавший затягиваться рубец поперек щеки Стивен побагровел, ведь что она могла ответить?
— Меня? — переспросила она.
Мэри серьезно кивнула:
— Да, тебя. Я всегда ждала тебя; а после войны ты меня прогонишь. — Вдруг она схватилась за рукав Стивен: — Позволь мне быть с тобой… не прогоняй меня, я хочу быть рядом с тобой… Я не могу объяснить… но я только хочу быть рядом, Стивен. Стивен, скажи мне, что ты меня не прогонишь…
Рука Стивен сжала ее военный крест, но металл чести казался холодным для ее пальцев; сейчас он был мертвым и холодным, как та смелость, благодаря которой он оказался на ее груди. Она глядела вдаль, на закат, содрогаясь перед тем, что она ответит.
Потом она сказала очень медленно:
— После войны… нет, я не прогоню тебя, Мэри.
Глава тридцать седьмая
1
Самое великое и душераздирающее безумие наших времен пришло к своему внезапному завершению. В ноябре отряд был расквартирован в Сен-Кантене, в маленьком отеле, который, хотя и был скромным, казался раем после бомбоубежищ.
Однажды утром горстка членов отряда находилась в кофейне, сгрудившись у огня, разведенного в основном на сыром хворосте. Когда уже можно было ясно различить звук пушечной стрельбы, случилось что-то почти неестественное — наступила тишина, как будто явилась сама смерть, положив конец собственным разрушениям. Никто не разговаривал, они только сидели и смотрели друг на друга, и лица их были совсем лишены эмоций; эти лица выглядели пустыми, как маски, с которых было стерто всякое выражение — и они ждали, слушая эту тишину.
Дверь открылась, и вошел неопрятный Poilu; с небрежным видом он бесстрастно сказал:
— Eh bien, mesdames, c'est l'Armistice. — Но его сияющие карие глаза вовсе не были бесстрастными. — Oui, c'est l'Armistice, — холодно повторил он и пожал плечами, как будто говоря: «А мне-то что с того?» После чего он невольно улыбнулся во весь рот, ведь он был еще таким молодым, и, развернувшись кругом, он удалился.
Стивен сказала:
— Вот и все, — и посмотрела на Мэри. Та вскочила и в свою очередь посмотрела на Стивен.
Мэри сказала:
— Значит… — но резко остановилась.
Блесс сказала:
— Спичка есть у кого-нибудь? Вот спасибо! — и потянулась за своим стальным портсигаром.
Говард сказала:
— Что ж, первое, что я собираюсь сделать — как следует вымыть голову с шампунем в Париже.
Терлоу пронзительно рассмеялась, потом засвистела, шевеля неохотно разгоравшийся огонь.
Но Блэкни, смешная старая односложная Блэкни, с кудрявыми белыми волосами, подстриженными под улана, Блэкни, которая давно покончила с эмоциями — она вдруг уронила руки на стол, уронила голову на руки, и все плакала, все плакала.
2
Стивен оставалась с отрядом, пока его не направили в Германию, и на этом рассталась с ним, взяв с собой Мэри Ллевеллин. Их работа была закончена; оставалось лишь почетное право следовать триумфальным путем армии, но Мэри Ллевеллин была совсем измождена, а Стивен не думала ни о чем, кроме Мэри.
Они распрощались с миссис Клод Брейкспир, с Говард и Блэкни, и с остальными боевыми подругами. И Стивен знала, как знали и они, что великое событие отошло в прошлое, ушло от них во владения истории — нечто ужасное, но великолепное, единство с жизнью в ее титанической битве против смерти. Ни одна из них не могла отделаться от смутного сожаления, несмотря на бесконечное блаженство мирной жизни, потому что ни одна не могла знать, что из этого сохранит будущее в обыденности, наполненной обыденными делами. За великими войнами следует великое недовольство — нож отсекает ветки дерева, и уже не так сильно струится сок по его обезображенным ветвям.
3
Дом на улице Жакоб был en fete в честь прибытия Стивен. Пьер выставил внушительный шест, на котором реял новенький триколор, заказанный Полиной у соседа-пекаря; в кабинете стояли цветы в вазах, а Адель в качестве piece de resistance выложила бессмертниками слова «добро пожаловать» и повесила их над дверью.
Стивен обменялась рукопожатиями со всеми по очереди и представила им Мэри, которая тоже пожала всем руки. Потом Адель начала болтать о Жане, с которым все было хорошо, хоть он и не стал капитаном; а Полина перебила ее, чтобы рассказать о соседе-пекаре, который потерял четырех сыновей, и об одном из своих братьев, потерявшем правую ногу — ее лицо было очень грустным, а голос — очень бодрым, как всегда бывало, когда она говорила о несчастьях. Потам она оплакала и длинный прямой шрам на щеке Стивен:
— Oh, la pauvre! Pour une dame c'est un vrai désastre!
Но Пьер показал на красно-зеленую ленточку на лацкане Стивен:
— C'est la Croix de Guerre! — и вот они все собрались вокруг, чтобы восхищаться этим полудюймом чести и славы.
О да, это возвращение домой прошло в таком дружелюбии и радости, на какие только способна доброжелательность и тепло бретонских сердец. Но над Стивен тяготело смущение, когда она провела Мэри наверх, в очаровательную спальню с окнами в сад, и вдруг сказала:
— Это будет твоя комната.
— Прекрасная комната, Стивен.
После этого они долго молчали, может быть, потому, что так много слов не могли быть сказаны между ними.
Ужин подал сияющий Пьер, отличный ужин, более чем достойный Полины; но ни одна из них не могла съесть много — они слишком остро сознавали присутствие друг друга. Когда они покончили с ужином, то прошли в кабинет, где, несмотря на необычайный дефицит топлива, Адели удалось развести огромный огонь, безрассудно поднимавшийся до половины трубы. В комнате стоял легкий запах оранжерейных цветов, кожи, старого дерева и ушедших лет, а вскоре запахло сигаретным дымом.
Стивен старалась говорить непринужденно:
— Иди, сядь у огня, — сказала она с улыбкой.
И Мэри послушалась, села рядом с ней и положила руку на колено Стивен; но Стивен, казалось, не заметила этой руки и не убрала ее, а продолжала говорить:
— Я думала, Мэри, и перебирала все возможные планы. Мне хотелось бы увезти тебя немедленно, погода в Париже кажется совершенно ужасной. Паддл как-то рассказывала мне о Тенерифе, она много лет назад ездила туда с ученицей. Они останавливались в месте под названием Оротава; по-моему, там хорошо — как ты думаешь, тебе понравится? Я могу нанять виллу с садом, и ты сможешь там нежиться на солнышке.
Мэри сказала, слишком хорошо сознавая, что ее рука не была замечена:
— Ты правда хочешь уехать, Стивен? Это не помешает твоей работе? — ее голос показался Стивен напряженным и несчастным.
— Конечно же, хочу, — заверила ее Стивен, — я еще лучше буду работать, если отдохну. В любом случае, я должна присмотреть, чтобы ты как следует поправилась, — и внезапно она положила свою руку поверх руки Мэри.
Странное притяжение, которое иногда существует между двумя человеческими телами, так, что простое прикосновение может расшевелить много тайных и опасных чувств, близилось к ним в это мгновение, и они сидели, неестественно застыв у огня, чувствуя, что в этой неподвижности их безопасность. Но вот Стивен заговорила снова, и теперь она говорила о чисто практических вещах. Мэри должна на две недели поехать к своим родственникам, чем раньше, тем лучше, и оставаться там, пока сама Стивен съездит в Мортон. Наконец они встретятся в Лондоне и прямо оттуда поедут в Саутгемптон, ведь Стивен должна взять билеты и, если возможно, найти виллу с мебелью, прежде чем отправится в Мортон. Она все говорила и говорила, и ее пальцы все это время то сжимались, то разжимались, все еще держа руку Мэри, и Мэри заключила эти нервные пальцы в свою ладонь, и Стивен не сопротивлялась.
Тогда Мэри, как многие до нее, стала так же счастлива, как раньше была подавлена; ведь часто достаточно малейших мелочей, чтобы изменить направление подвижных, как ртуть, эмоций, которым подвержено юное сердце; и она посмотрела на Стивен с благодарностью и с чем-то более глубоким, чего сама не сознавала. И она заговорила, в свою очередь. Она умеет неплохо печатать, хорошо владеет правописанием; она может печатать книги Стивен, разбирать ее бумаги, отвечать на письма, смотреть за домом, а на кухне она даже может соперничать с погруженной в печаль Полиной. Следующей осенью она выпишет из Голландии тюльпаны — в их городском саду должно быть множество тюльпанов, а летом надо приобрести розы, ведь Париж не так жесток к цветам, как Лондон. А можно здесь завести голубей с широкими белыми хвостами? Они так подойдут к старинному мраморному фонтану.
Стивен слушала, время от времени кивая. Конечно же, у нее будут белые голуби с хвостами, похожими на веера, и тюльпаны, и розы, все, что ей будет угодно, если только ей будет хорошо, и она будет счастлива.
На что Мэри рассмеялась:
— Ах, Стивен, дорогая моя — разве ты не знаешь, что я и сейчас ужасно счастлива?
Пришел Пьер с вечерней почтой; одно письмо было от Анны, другое от Паддл. Кроме того, пришло пространное послание от Брокетта, который явно уже молился о демобилизации. Как только его отпустят, он на несколько недель поедет в Англию, но после этого отправится в Париж.
Он писал: «Жду не дождусь снова увидеть тебя и Валери Сеймур. Между прочим, как оно там? Валери пишет, что ты ей никогда не звонила. Жаль, что ты такая необщительная, Стивен; по-моему, ничего хорошего нет в том, чтобы запираться в свою раковину, подобно раку-отшельнику — еще отрастишь себе там щетину на подбородке, или бородавку на носу, или, того хуже, какой-нибудь комплекс. Ты можешь даже приобрести скверную привычку к заурядной жизни — почитай Ференци! Почему ты так ведешь себя с Валери, хотелось бы мне знать? Она такая милочка, и ты ей так нравишься, только недавно она написала: «Когда увидишь Стивен Гордон, передай ей от меня привет, и скажи ей, что почти все улицы в Париже рано или поздно ведут к Валери Сеймур». Черкнула бы ты ей пару строк, да и мне тоже — я уже нахожу твое молчание подозрительным. Ты, часом, не влюбилась? Мне до смерти хочется об этом узнать, так что не отказывай мне в этом невинном удовольствии. В конце концов, нам сказано, чтобы мы возрадовались вместе с теми, кто радуется — могу ли я тебя поздравить? Смутные, но волнующие слухи добираются до меня. Между прочим, Валери не злопамятна, поэтому не смущайся тем, что ты ей не звонила. Она — одна из тех высокоразвитых душ, кто спокойно выскакивают снова после того, как их стукнут по носу, как и я, преданный тебе Брокетт».
Стивен взглянула на Мэри, складывая письмо:
— Разве тебе не пора в постель?
— Не прогоняй меня.
— Я должна это сделать, ведь ты такая усталая. Давай, будь хорошей девочкой, ты выглядишь усталой и сонной.
— Вовсе я не сонная!
— Все равно, уже поздно.
— Ты идешь?
— Еще нет, я должна ответить на письма.
Мэри встала, и на мгновение их глаза встретились, тогда Стивен быстро отвела взгляд:
— Доброй ночи, Мэри.
— Стивен… ты не поцелуешь меня на ночь? Это наша первая ночь вместе в твоем доме. Стивен, а ты знаешь, что никогда меня не целовала?
Часы пробили десять, роза заката уже разлеталась на части, ее разметавшиеся лепестки тревожило почти неуловимое дуновение. Сердце Стивен тяжело билось.
— Ты хочешь, чтобы я тебя поцеловала?
— Больше всего на свете, — сказала Мэри.
Тогда Стивен внезапно опомнилась и выдавила из себя улыбку:
— Очень хорошо, дорогая моя, — она спокойно поцеловала девушку в щеку. — А теперь и правда иди в постель, Мэри.
После того, как Мэри ушла, Стивен попыталась написать письма; несколько строчек Анне, предупреждая о своем визите; несколько строчек Паддл и мадемуазель Дюфо — последней, как она чувствовала, она непростительно пренебрегала. Но ни в одном из этих писем она не упоминала Мэри. Излияния Брокетта она оставила без ответа. Потом она вынула неоконченный роман из ящика стола, но он казался ей таким скучным и ничтожным, она снова со вздохом отложила его в сторону и, заперев ящик, положила ключ в карман.
Теперь она больше не могла удерживать в рамках великую радость и великую боль в своем сердце, которую представляла собой Мэри. Ей достаточно было позвать, и Мэри пришла бы, принесла бы ей всю свою доверчивость, всю свою юность и свою пылкость. Да, ей достаточно лишь позвать, и все же… хватит ли у нее жестокости, чтобы позвать? Ее ум отшатнулся от этого слова: почему жестокости? Они с Мэри любили друг друга, они были нужны друг другу. Она могла подарить девушке роскошь, обеспечить ее безопасность, чтобы ей никогда не пришлось бороться за свое существование; у нее было бы все, что можно купить за деньги. Мэри не была достаточно сильной, чтобы бороться за существование. И она, Стивен, уже не была ребенком, чтобы пугаться и робеть в этой ситуации. Было множество других, таких, как она, даже в этом городе, и в любом городе; и не все они жили, как распятые на крестах, отрицая свои тела, притупляя свои умы, становясь жертвами собственной неудовлетворенности. Наоборот, они жили естественной жизнью — той жизнью, что была совершенно естественной для них. У них были свои страсти, как у всех, и почему бы нет? Разве у них не было права на страсти? Они были привлекательными, в этом была вся ирония, она и сама привлекала Мэри Ллевеллин — девушка была откровенно и явно влюблена. «Всю свою жизнь я чего-то ждала…» — Мэри говорила это, она говорила: «Всю свою жизнь я чего-то ждала… Я ждала тебя».
Мужчины… они были эгоистичными, высокомерными, они были собственниками. Что они могли сделать для Мэри Ллевеллин? Что мог бы дать мужчина такого, чего не могла дать она? Ребенка? Но она подарит Мэри такую любовь, что она будет полной сама по себе, без детей. У Мэри не останется места в сердце и в жизни для ребенка, если она придет к Стивен. Всем, чем могут быть друг для друга люди, станет она для нее в этом безграничном родстве — отцом, матерью, другом, любовником, всем — в этом будет удивительная полнота; и Мэри будет ребенком, другом и возлюбленной. Страшными узами своей двойной природы она крепко опутает Мэри, и эта боль будет сладостью, и девушка только еще больше будет просить этой сладости, лишь крепче прижимая к груди свои цепи. Мир обвинит их, но они будут радоваться; достойные, отверженные, неустыженные, торжествующие!
Она начала беспокойно ходить взад-вперед по комнате, как бывало с ней в моменты сильных чувств. Ее лицо стало зловещим, тяжелым и задумчивым; прекрасная линия ее губ стала мрачнее, глаза перестали быть ясными, они были сейчас не служителями ее души, а рабами ее беспокойного, страстного тела; красный шрам на щеке казался открытой раной. Потом вдруг она открыла дверь, глядя на слабо освещенную лестницу. Она шагнула вперед, затем остановилась; в отвращении, изумляясь себе и тому, что она делает. И, стоя там, будто обратившись в камень, она вспомнила другой просторный кабинет, вспомнила долговязую девочку, похожую на жеребенка, рассеянно глядевшую в окно; вспомнила мужчину, протянувшего ей руку: «Стивен, подойди сюда… Ты знаешь, что такое честь, дочь моя?»
Честь, Господи Боже! Разве в этом была ее честь? Мэри… ее нервы уже были на грани срыва! Что за скотство — увлекать ее в этот лабиринт страсти, ни словом не предупредив! Разве ей не следовало ничего знать о том, что ждет ее впереди, о той цене, что она должна заплатить за такую любовь? Она была молода и совсем не знала жизни; она знала лишь то, что любит, а молодые всегда пылки. Она отдаст все, что Стивен попросит у нее, и даже больше, ведь молодые не только пылки, но и щедры. И, отдав все, она останется беззащитной, не предупрежденная и не вооруженная против мира, который обратится в безжалостное чудовище и разорвет ее. Это ужасно! Нет, Мэри не должна ничего отдавать, пока она не взвесит цену этого дара, пока она не поправится телом и душой и не будет способна к суждениям.
Тогда Стивен придется рассказать ей жестокую правду. Она скажет: «Я одна из тех, кого Бог отметил клеймом на лбу. Подобно Каину, я отмечена и запятнана. Если ты придешь ко мне, Мэри, мир будет избегать тебя, будет преследовать тебя, назовет тебя нечистой. Наша любовь может быть преданной до смерти и после смерти — но мир назовет ее нечистой. Мы, возможно, не причиним вреда своей любовью ни одному живому существу; но все это не спасет тебя от плетей мира, который отвернется от самых благородных твоих поступков и будет находить в тебе лишь развращенность и подлость. Ты увидишь, как мужчины и женщины умеют унижать друг друга, возлагая ношу своих грехов на своих детей. Ты увидишь неверность, ложь и обман среди тех, на кого мир взирает с одобрением. Ты обнаружишь, что многие из них очерствели душой, стали жадными, себялюбивыми, жестокими и похотливыми; и тогда ты обернешься ко мне и скажешь: «Ты и я больше достойны уважения, чем эти люди. Почему мир преследует нас, Стивен?» И я отвечу: «Потому что в этом мире существует терпимость лишь к так называемым нормальным». И когда ты придешь ко мне за защитой, я скажу: «Я не могу защитить тебя, Мэри, мир лишил меня права защищать тебя; я совсем беспомощна, я могу только любить тебя».
Теперь Стивен дрожала. Несмотря на свою силу и прекрасные физические данные, она стояла на месте и дрожала. Она чувствовала смертельный холод, ее зубы стучали от холода, и, когда она двинулась, ее шаги были нетвердыми. Она взобралась по широким ступеням с бесконечной осторожностью, чтобы случайно не споткнуться; она медленно поднимала ноги, очень осторожно, ведь, если она споткнулась бы, она могла разбудить Мэри.
4
Десять дней спустя Стивен говорила матери:
— Мне понадобится перемена обстановки, и надолго. Мне повезло, что девушка, которую я встретила в отряде, свободна и может поехать со мной. Мы наймем виллу в Оротаве, там остается мебель и слуги, но Бог знает, что это будет за дом, он принадлежит какому-то испанцу; во всяком случае, там будет солнечно.
— Наверное, в Оротаве чудесно, — сказала Анна.
Но Паддл, глядя на Стивен, не сказала ничего.
Этим вечером Стивен постучалась к Паддл:
— Можно войти?
— Да, заходи, моя милая. Иди, сядь у огня — сделать тебе какао?
— Нет, спасибо.
Долгая пауза, пока Паддл сидела, завернувшись в мягкий серый шерстяной халат. Тогда она тоже поставила стул к огню и через некоторое время сказала:
— Приятно тебя видеть… твоя старая учительница по тебе скучала.
— Не больше, чем я скучала по ней, Паддл.
Было ли это правдой? Стивен вдруг покраснела, и обе надолго замолчали.
Паддл довольно хорошо понимала, что Стивен была несчастлива. Они не жили бок о бок все эти годы, но Паддл хватало чутья; она чувствовала, что случилось что-то серьезное, и инстинкт предупреждал ее, что это могло быть, и внутри она втайне содрогалась. Ведь перед ней сидела не молодая неопытная девушка, но женщина почти тридцати двух лет, далеко вышедшая за пределы ее руководства. Эта женщина будет решать свои проблемы сама и по-своему — как делала всегда. Паддл приходилось быть тактичной в своих расспросах.
Она мягко сказала:
— Расскажи мне о своей новой подруге. Ты встретила ее в отряде?
— Да, мы встретились в отряде, я говорила тебе этим вечером — ее зовут Мэри Ллевеллин.
— Сколько ей лет, Стивен?
— Еще нет двадцати двух.
Паддл сказала:
— Нет двадцати двух… такая молодая… — поглядела на Стивен и замолчала.
Но теперь заговорила Стивен, очень быстро:
— Я рада, что ты спросила меня о ней, Паддл, ведь я собираюсь обеспечить ей дом. У нее нет никого, кроме каких-то дальних родственников, и, насколько я понимаю, она им не нужна. Я попробую пристроить ее к тому, чтобы печатать мои книги, как она просила, тогда она будет чувствовать себя независимой; конечно же, она будет совершенно свободна — если не получится, она всегда может меня покинуть… но я надеюсь, что все получится. Она общительная, мы любим одно и то же, во всяком случае, она подарит мне интерес к жизни…
Паддл думала: «Она не расскажет мне».
Стивен вынула портсигар, из которого извлекла аккуратную маленькую фотографию:
— Не очень хороший снимок, сделан на фронте…
Но Паддл поглядела на Мэри Ллевеллин. Потом она резко подняла глаза и встретилась взглядом со Стивен — не говоря ни слова, она вернула фотографию.
Стивен сказала:
— Теперь я хочу поговорить о тебе. Ты уедешь в Париж сразу же или останешься здесь, пока мы не приедем из Оротавы? Делай, как пожелаешь, дом уже готов, тебе нужно будет лишь послать Полине открытку; они ждут тебя в любой момент.
Она ждала ответа Паддл.
И Паддл, маленький, но неукротимый боец, вступила в битву против самой себя, чтобы подавить внезапную горячую ревность, внезапную, почти яростную обиду. Она видела себя, изнуренную старую женщину, которая стала уже скучной и усталой из-за своей долгой службы; которая уже пережила смысл своей жизни, ее общество было теперь бесполезно для Стивен. Зимой ее мучил ревматизм, летом — вялость; когда она была молода, она не знала молодости, разве что ее молодость была кнутом для ее чувствительной совести. Теперь она была стара, и какая жизнь ей оставалась? Ей не оставалось даже привилегии охранять свою подругу — ведь Паддл хорошо знала, что ее присутствие в Париже будет только смущать их, хотя и не сможет им помешать. Невозможно противостоять судьбе, если пробил час; и все же в глубине души она опасалась того, что этот час пробил для Стивен. И — кто станет ее обвинять? — она действительно молилась, чтобы Стивен досталась ее доля счастья, какое-нибудь средство от житейских ран: «Только не так, как я… пусть она не состарится так, как состарилась я». Потом она вдруг вспомнила, что Стивен ждет ответа.
Она тихо сказала:
— Послушай, милая моя, сейчас я размышляла; мне кажется, я не должна покидать твою мать, у нее слабое сердце… ничего серьезного, конечно, но она не должна жить в Мортоне в полном одиночестве; и, если даже не говорить о здоровье, грустное это дело — жить в одиночестве. Есть и еще кое-что. Я стала усталой и ленивой, и не хочу отрываться от корней. Когда приходят годы, начинаешь укореняться в своих привычках, а мне как раз подходит жизнь здесь, в Мортоне. Я не хотела приезжать сюда, Стивен, об этом я говорила, но я была неправа, ведь я нужна твоей матери — теперь нужна даже больше, чем во время войны, потому что во время войны у нее было чем заняться. Господи! Я глупая старая женщина — знаешь, ведь в Париже я тосковала по Англии! Мне не хватало булочек за пенни. Представляешь? А ведь я жила в Париже! Только… — ее голос чуть дрогнул, — только если ты когда-нибудь почувствуешь, что нуждаешься во мне, если тебе когда-нибудь понадобится мой совет или помощь — ты ведь пошлешь за мной, правда, моя милая? Я хоть и старая, но сразу прибегу к тебе, если ты почувствуешь, что я действительно нужна тебе, Стивен.
Стивен протянула руку, и Паддл сжала ее.
— Я не все могу выразить, — медленно сказала Стивен. — Я не могу выразить тебе свою благодарность за все, что ты сделала — не могу найти слов. Но… я хочу, чтобы ты знала, что я стараюсь играть в открытую.
— Рано или поздно всегда начинаешь играть в открытую, — сказала Паддл.
И вот, после почти восемнадцати лет совместной жизни, близкие подруги и компаньонки теперь практически расстались.
Глава тридцать восьмая
1
Вилла «Кипарис» в Оротаве была построена на мысе над Пуэрто. Она называлась так из-за прекрасных кипарисов, которых было много в просторном саду. В Пуэрто были смех, крики и пение, когда телеги, запряженные быками, наполненные ящиками бананов, скрипя и спотыкаясь, ехали вниз, на пристань. В Пуэрто, можно сказать, вечно шла торговля, потому что за пирсом ждали грязные пароходы, увозившие фрукты; но вилла «Кипарис» стояла в гордом одиночестве, как испанский гранд, видевший лучшие дни — чувствовалось, что здесь терпеть не могут торговлю.
Вилла была старше, чем улицы Пуэрто, хотя ее почтенные камни заросли травой. Она была старше, чем самые старые виллы на холме, известном как старая Оротава, хотя ее ставни с зелеными решетками выгорели добела на солнце за долгие годы в тропическом климате. Она была такой старой, что ни один крестьянин не мог сказать точно, когда она появилась; записи об этом были утрачены, если когда-либо существовали — ведь ее история интересовала лишь ее владельца. А ее владелец всегда был в Испании, и его управляющий, отвечавший за ремонт, был слишком ленивым, чтобы беспокоиться из-за мелочей. Какая разница, когда был заложен первый камень, или кто его заложил? Ведь вилла всегда хорошо сдавалась… он зевал, сворачивал сигарету, зализывая бумагу кончиком толстого красного языка, и наконец отправлялся поспать на солнышке, чтобы увидеть во сне приличные комиссионные.
Вилла «Кипарис» была низким каменным домом, который когда-то был окрашен в лимонный цвет. Его ставни были зеленее, чем холм, ведь каждые лет десять или около того их перекрашивали. Все его главные окна смотрели на море, лежавшее у подножия небольшого мыса. В доме были большие мрачные комнаты с грубыми мозаичными полами и стенами, покрытыми древними фресками. Некоторые из этих фресок были примитивными, но священными, другие — примитивными, но куда менее священными; однако все они так сильно стерлись, что это уберегало арендаторов от шокирующего контраста. Мебель, хотя и хорошая в своем роде, была мрачной, и, более того, ее было ужасно мало, ведь владелец был слишком занят делами в Севилье, чтобы посещать свою виллу в Оротаве. Но одним достоинством старый дом обладал несомненно: его сад был настоящим Эдемом, где царило первобытное стремление к продолжению рода. Там было жарко от солнца и от текущего древесного сока, и даже тень удерживала жар среди его зелени, а мужественное произрастание цветов и деревьев придавало ему странный, волнующий аромат. Эти деревья долгое время были убежищем для птиц, от удодов в гнездах до диких канареек, которые пели хором в ветвях.
2
Стивен и Мэри прибыли на виллу «Кипарис» вскоре после Рождества. Они провели Рождество на борту корабля, и, высадившись, остались на неделю в Санта-Крус, прежде чем проделать долгий, трудный путь в Оротаву. И, как будто судьба была к ним благосклонна — а может, и неблагосклонна, кто может сказать? — сад выглядел на закате краше обычного, почти как в мелодраме. Мэри глядела вокруг, распахнув глаза от удовольствия, но через некоторое время ее глаза, как всегда в последнее время, остановились на Стивен; а неуверенные, грустные глаза Стивен отвернулись, скрывая в своей глубине любовь к Мэри.
Вместе они обошли виллу, и, когда закончили, Стивен засмеялась:
— Не так уж много здесь вещей, правда, Мэри?
— Да, но этого достаточно. Кому нужны столы и стулья?
— Ну, если ты довольна, то и я тоже, — сказала ей Стивен. И действительно, пока что они обе были очень довольны виллой «Кипарис».
Они обнаружили, что домашняя прислуга состоит из двух крестьянок; полная улыбчивая женщина по имени Конча, которая, согласно давней традиции острова, повязывала голову белым полотняным платком, и девушка, чьи черные волосы были тщательно уложены, а щеки явно напудрены — это была племянница Кончи, Эсмеральда. Эсмеральда выглядела сердитой, но, может быть, потому что глаза ее очень сильно косили.
В саду работал красивый мужчина по имени Рамон вместе с Педро, шестнадцатилетним юнцом. Педро был беспечным, не по годам развитым и прыщавым. Он ненавидел простую работу в саду; что он любил, по словам Рамона — это катать туристов на отцовских мулах. Рамон довольно прилично говорил по-английски; он нахватался слов от приезжих съемщиков и гордился этим, поэтому, занося багаж, он то и дело останавливался, чтобы делиться сведениями. Мулов и ослов лучше нанимать у отца Педро — у него прекрасные мулы и ослы. Брать в проводники лучше Педро, а не кого-то еще, потому что не будет никаких неприятностей. Конча пусть все закупает — она честная и мудрая, как Пречистая Дева. И лучше никогда не ругать Эсмеральду, она ведь обидчивая из-за своего косоглазия, и ее легко задеть. Если задеть сердце Эсмеральды, она уйдет из этого дома, и Конча вместе с ней. На островах женщины часто бывают такими — стоит только огорчить их, и, per Dios, ваш обед сгорел! Они уйдут, даже не досмотрев за вашим обедом.
— Вы приходите домой, — улыбался Рамон, — и вы говорите: «Что горит? На моей вилле пожар?» Потом вы зовете и зовете, нет ответа, все ушли! — и он широко разводил руками.
Рамон сказал, что цветы лучше покупать у него:
— Я срежу свежих цветов из сада, когда хотите, — мягко уговаривал он. Даже на своем ломаном английском он говорил с мягким, довольно певучим акцентом местных крестьян.
— Но разве это не наши цветы? — спросила удивленная Мэри.
Рамон покачал головой:
— Ваши, чтобы смотреть, ваши, чтобы трогать, но не ваши, чтобы срезать, только мои, чтобы срезать — я продаю их, как часть моей маленькой платы. Но вам я продам очень дешево, сеньорита, ведь вы похожи на santa noche, от которой наши сады так сладко пахнут ночью. Я покажу вам нашу прекрасную santa noche.
Он был худой, как щепка, и смуглый, как каштан, и его рубашка была невероятно грязной, но он шел с королевским видом, ступая своими босыми загрубевшими ступнями со сломанными ногтями.
— Этим вечером я сделаю вам подарок из моих цветов; я принесу большой букет tabachero, — заметил он.
— О, вам не нужно это делать, — возразила Мэри, доставая кошелек. Но Рамона это явно задело:
— Я сказал. Я дарю вам tabachero.
3
Ужин состоял из местной рыбы, жареной в масле — у рыбы были довольно странные очертания, и масло, как показалось Стивен, было слегка прогорклым; еще был маленький, но довольно мускулистый цыпленок. Но Конча принесла большие корзины фруктов; мушмулу, еще теплую, прямо с дерева, маленькие и душистые местные бананы, апельсины, настолько сладкие, что с них будто капал мед, черимойи и гуавы — все это принесла Конча, а еще бутылку мягкого желтого вина, которое так любят островные испанцы.
Снаружи, в саду, была сияющая темнота. Ночь была в какой-то дымке, голубой дымке, характерной для Африки, которую редко можно увидеть в более спокойном климате, если вообще можно увидеть. Теплый бриз ерошил эвкалиптовые деревья, и их острый запах настойчиво мешался с густым ароматом гелиотропа и дурмана, со сладким, но грустным ароматом жасмина, со слабым, безошибочно различимым запахом кипариса. Стивен зажгла сигарету:
— Выйдем наружу, Мэри?
Они постояли с минуту, глядя на звезды, что были намного крупнее и ярче, чем звезды в Англии. С пруда на дальней стороне виллы слышалось странное хриплое пение бесчисленных лягушек, которые пели свои доисторические любовные песни. Упала звезда, прочертив темноту до самой земли.
Потом сладость, которой была наполнена Мэри, казалось, растворилась и смешалась с этой настойчивой сладостью сада, со смутным голубым ореолом африканской ночи и со всеми звездами на их бесконечных орбитах, и Стивен готова была заплакать из-за тех слов, которые не следовало говорить. Ведь теперь, когда здоровье этой девушки начало поправляться, ее молодость становилась даже более явной, и что-то в этой юности Мэри, страшной и беспощадной, как обнаженный меч, вставало в такие минуты между ними.
Маленькая холодная ладонь Мэри скользнула в ладонь Стивен, и они вместе пошли до края мыса. Долго они глядели вдаль, поверх моря, и мысли их были друг о друге, как всегда. Но мысли Мэри были нечеткими, и из-за странной неудовлетворенности, которой она была наполнена, она вздохнула и придвинулась ближе к Стивен, которая вдруг обняла ее за плечи.
Стивен спросила:
— Ты устала, моя маленькая? — и ее хриплый голос был бесконечно нежным, так, что слезы навернулись на глаза Мэри.
Та ответила:
— Я ждала так долго, так долго, всю свою жизнь — и теперь, когда я наконец нашла тебя, я не могу приблизиться к тебе. Почему? Скажи мне.
— Разве ты не близко ко мне? Кажется, достаточно близко! — Стивен против воли улыбнулась.
— Да, но кажется, что ты так далеко.
— Это потому, что ты не только усталая, но и глупенькая!
Но они медлили; ведь, вернувшись на виллу, они должны были расстаться, и они страшились этих минут расставания. Иногда они внезапно вспоминали вечер, пока ночь еще не спустилась, и в такие минуты каждая узнавала ту печаль, что их сердца угадывали друг в друге.
Но вот Стивен взяла Мэри за руку:
— Кажется, эта большая звезда сдвинулась уже дюймов на шесть. Уже поздно — мы так долго простояли здесь.
И она медленно повела девушку назад на виллу.
4
Дни заскользили дальше, прекрасные, солнечные дни, дарившие телу Мэри здоровье и силу. Ее бледная кожа приобрела здоровый загар, и глаза больше не выглядели изнуренными — правда, теперь их выражение редко бывало счастливым.
Они со Стивен заезжали далеко в поля на мулах; часто они ездили в горы, забираясь на холм старой Оротавы, где сидели женщины за зелеными postigos, коротая до вечера долгие, спокойные часы своих праздных дней. Стены города покрывали цветы — жасмин, свинчатка и бугенвиллия. Но они недолго задерживались на старой Оротаве; продвигаясь дальше, они забирались выше, выше, туда, где был вереск и вьющиеся плети земляничного дерева, а затем — снова вверх, к самым высоким уступам, где когда-то росли могучие леса. Теперь оставалось лишь несколько испанских каштанов, признак упадка этих лесов.
Иногда они брали с собой обед, и тогда молодой Педро отправлялся с ними, ведь это он вел мула, нагруженного полной корзиной с обедом, который собирала Конча. Педро обожал эти импровизированные экскурсии, они давали ему повод избавиться от работы в саду. Он бродил вокруг, жуя стебли травы или какого-нибудь цветка, сорванного со стены; а то и напевал вполголоса, потому что знал много песен своего родного острова. Но если мул по имени Селестино упирался, или, в свою очередь, собирался сорвать цветок со стены, тогда Педро, вдруг перестав напевать, гортанным голосом кричал старому мулу: «Vaya, burro! Celestino, arre! Arre-boo!» — кричал он, раздавая удары, и Селестино одним махом сердито проглатывал цветы, прежде чем получить ловкий пинок от Педро.
Обедали они на холодном горном воздухе, а животные стояли рядом и мирно паслись. Рядом с невероятно голубым небом пик сиял, как будто припорошенный хрусталем — Тейде, могучая снежная гора с огненным сердцем и хрустальным лбом. Вниз по извилистым тропинкам шли стада коз, звон их колокольчиков нарушал тишину. И, поскольку долгими столетиями все это казалось чудесным для влюбленных, это казалось чудесным и Мэри со Стивен.
Бывали дни, когда, покинув высокогорья ради долин, они ехали мимо обширных банановых плантаций и блестящих созревающих томатов, занимавших целые акры. Герань и агава росли бок о бок среди черной вулканической пыли. Из просторной долины Оротавы они видели извилистую линию гор. Горы казались синими, как африканская ночь, все, кроме Тейде, одетой в хрустальную белизну.
И теперь, когда они по вечерам вместе сидели в саду, иногда приходили нищие и пели; оборванные люди, которые ловко играли на гитарах и пели песни, старинные мелодии которых вели свое начало из Испании, но слова их шли прямо из сердца этого острова:
Странные минорные мелодии с волнующим ритмом, они внушали сильное очарование, и сердце билось быстрее, заслышав их, и ум застилала дымка запретных мыслей, и душу наполняла бесконечная печаль удовлетворенного желания; но тело знало лишь стремление к полному удовлетворению…
Они не понимали нежных испанских слов, и все же, сидя в саду, они угадывали их значение, ведь любовь не находится в рабстве у языка. Мэри хотелось, чтобы Стивен сжала ее в объятиях, хотелось прильнуть щекой к плечу Стивен, как будто у них двоих было право на эту музыку, было право на свою долю в любовных песнях мира. Но Стивен всегда поспешно отодвигалась.
— Пойдем в дом, — говорила она; и ее голос казался грубым, потому что юность Мэри, как сверкающий меч, вставала между ними.
5
Настали дни, когда они намеренно начали избегать друг друга, пытаясь найти покой в разлуке. Стивен одна отправлялась в долгие поездки, оставляя Мэри в праздности на вилле; и, когда она возвращалась, Мэри ничего не говорила, но бродила по саду в одиночестве. Стивен по временам была почти грубой, одержимой чем-то вроде ужаса, ведь ей казалось — то, что она должна сказать любимому существу, должно стать для него смертельным ударом, который погубит в Мэри всю ее молодость и радость.
Терзаемая телом, разумом и духом, она резко отталкивала девушку:
— Оставь меня в покое, я больше не могу!
— Стивен, я не понимаю. Ты ненавидишь меня?
— Ненавижу тебя! Ты ничего не понимаешь… просто, говорю тебе, я не могу это выносить.
Они глядели друг на друга, бледные и потрясенные.
Долгие ночи было даже труднее выносить, ведь теперь они чувствовали себя так страшно разделенными. Их дни были отягощены непониманием, а ночи заполнены сомнениями, тревогой и желанием. Они часто расставались врагами, и в этом была огромная опустошенность.
С течением времени они пришли в глубокое уныние, и оно лишало для них солнце его сияния, лишало колокольчики на шеях коз их музыки, лишало темноту ее сияющего ореола. Песни нищих, которые пели в саду, когда слаще всего пахла santa noche — эти песни жестоко терзали их.
Все это становилось для них не таким прекрасным, не таким совершенным, потому что сами они были неудовлетворены.
6
Но Мэри Ллевеллин не была ни трусливой, ни слабой, и однажды вечером гордость наконец пришла ей на помощь. Она сказала:
— Я хочу поговорить с тобой, Стивен.
— Не сейчас. Уже так поздно — поговорим завтра утром.
— Нет, сейчас.
И она прошла вслед за Стивен в ее спальню.
Сначала они не смотрели друг другу в глаза, потом Мэри заговорила, довольно быстро:
— Я не могу оставаться здесь. Все это было ужасной ошибкой. Я думала, что нужна тебе, потому что ты неравнодушна ко мне. Я думала… не знаю, что я думала, но жалости от тебя я не приму, Стивен, особенно сейчас, когда ты стала ненавидеть меня. Я возвращаюсь домой, в Англию. Я навязалась тебе, просила взять меня с собой. Должно быть, я сошла с ума; ты приняла меня только из жалости; ты считала, что я больна, и жалела меня. Ну что ж, теперь я не больная и не сумасшедшая, и я ухожу. Каждый раз, когда я подхожу к тебе, ты шарахаешься от меня или отталкиваешь, будто я внушаю тебе отвращение. Но я хочу, чтобы мы поскорее расстались, потому что… — ее голос дрогнул, — потому что это мучительно для меня — всегда быть рядом с тобой и чувствовать, что ты буквально ненавидишь меня. Я не могу так; лучше я совсем не буду видеться с тобой, Стивен.
Стивен глядела на нее, бледная и ошеломленная. В одно мгновение вся сдержанность, скопившаяся в ней за годы, была разрушена одним мощным ударом. Она ничего не помнила, ничего не понимала, кроме того, что любимое существо собирается уйти от нее.
— Девочка, — выдохнула она, — ты не понимаешь, ты не можешь понять… Господи, я же люблю тебя! — и вот она уже держала девушку в объятиях, целуя ее глаза, целуя губы: — Мэри, Мэри…
Они стояли, утратив чувство времени, утратив разум, забыв обо всем, кроме друг друга, охваченные самым неумолимым из человеческих чувств.
Потом руки Стивен вдруг упали:
— Хватит, хватит, ради Бога. Ты должна выслушать меня.
Итак, теперь ей придется расплатиться до последнего гроша за то безумие, которое оставляло эти слова невысказанными — так, как расплатился до этого ее отец. Поцелуи Мэри еще не остыли на ее губах, а она уже должна была расплачиваться. И от своей невыносимой боли она говорила грубо; ее слова, когда пришлось их высказать, были жестокими. Она не щадила ни девушку, вынужденную слушать их, ни себя, вынужденную заставлять ее слушать.
— Ты все поняла? Ты сознаешь, что это будет означать, если ты отдашься мне?
Она вдруг замолчала… Мэри плакала. Стивен сказала безо всякого выражения в голосе:
— Я слишком много прошу, ты права. Это слишком. Мне пришлось высказать все это тебе — прости меня, Мэри.
Но Мэри повернулась к ней, глаза ее горели:
— И ты можешь так говорить — ты, когда только что сказала, что любишь меня? Какое мне дело до того, что ты сейчас мне рассказала? Какое мне дело до того, что думает мир? Какое дело мне до всего на свете, кроме тебя, такой, как ты есть — я люблю тебя такой, какая ты есть! Неужели ты думаешь, что я плачу из-за того, что ты мне рассказала? Я плачу, потому что вижу твое милое лицо со шрамом… вижу, какое оно несчастное… Разве ты не понимаешь, что я принадлежу тебе, Стивен, вся как есть?
Стивен наклонилась и стала робко целовать руки Мэри, потому что больше она не могла найти слов… и этой ночью они не были разделены.
Глава тридцать девятая
1
Странным, хотя и совершенно естественным для них казалось это новое, пылкое счастье; в нем было что-то прекрасное и настоятельное, что лежало почти за пределами их воли. Чем-то первобытным и извечным, как сама Природа, казалась Мэри и Стивен их любовь. Ведь теперь они находились в хватке Творения, его всепоглощающего стремления творить; стремления, которое иногда слепо рвется вперед, как по плодородным, так и по бесплодным каналам. Эта почти невыносимая жизненная сила, не подверженная воле, схватила их и сделала частью своего существования; и те, кто никогда не создали бы новую жизнь, все же были в эти минуты одним целым с потоком жизни… О, великое и непостижимое неразумие!
Но за пределами этой бурной реки лежали нежные, тихие бухты отдохновения, где тело могло покоиться в довольстве, а губы шептали праздные слова, а взгляды подергивались золотой дымкой, которая ослепляла их, раскрывая им всю красоту. Тогда Стивен протягивала руку и притрагивалась к лежавшей рядом Мэри, счастливая лишь от того, что чувствовала ее рядом. Часы текли к рассвету или закату; цветы открывались и засыпали в изобильном саду; и иногда, если это был вечер, нищие с песнями приходили в сад; оборванные люди, которые ловко играли на гитарах и пели песни, старинные мелодии которых вели свое начало из Испании, но слова их шли прямо из сердца этого острова:
И теперь Мэри больше не приходилось беспокойно вздыхать, ей не хотелось больше прильнуть щекой к плечу Стивен; ведь ее законное место было в объятьях Стивен, и там была она, сраженная покоем, который нисходит в такие минуты на всех счастливых влюбленных. Они сидели вместе в маленькой бухте, из которой были видны долгие мили океана. Вода вспыхивала закатным светом, потом приобретала нежный, почти неразличимый пурпурный оттенок; потом, вновь зажженная африканской ночью, она сияла в странном темно-синем ореоле, прежде чем поднималась луна.
И Стивен, держа девушку в своих объятьях, чувствовала, что она действительно была для Мэри всем — отцом, матерью, другом и любовником, всем; и Мэри тоже была всем для ней — ребенком, другом и возлюбленной, всем. Но Мэри, поскольку она была женщиной с головы до ног, отдыхала без мыслей, без экзальтации, без вопросов; ей не нужны были вопросы, ведь теперь у нее было лишь одно — Стивен.
2
Время, самый беспощадный противник влюбленных, равнодушно шло к весне. Был март, и внизу, в шумном Пуэрто, вовсю цвели бугенвиллии, а в старом городе Оротава зацветали огромные кусты, тяжелые от белых камелий. В саду виллы зацвели апельсиновые деревья, а маленькая бухта, откуда было видно море, была покрыта старыми глициниями, мощные стволы которых были втрое толще, чем их поросль. Но, несмотря на преследовавшую их тень сожаления при мысли о том, чтобы покинуть Оротаву, Стивен была глубоко и благодатно счастлива. Такого счастья она никогда не достигала, и оно принадлежало ей, завладев ее телом и душой — и Мэри тоже была счастлива.
Стивен, бывало, спрашивала ее: «Я делаю все, чтобы ты была довольна? Скажи мне, есть что-нибудь на свете, что тебе нужно?» И Мэри всегда отвечала одно и тоже — она серьезно говорила: «Только ты, Стивен».
Рамон начал размышлять о них, этих двух англичанках, которые так преданы друг другу. Он пожимал плечами: Dios! Что в том за важность? Они любезны с ним и исключительно щедры. Если у старшей безобразный красный шрам через всю щеку, то младшая, кажется, не замечает его. Зато младшая прекрасна, она прекрасна, как santa noche… однажды она найдет себе настоящего мужчину, который полюбит ее.
Что до Кончи и Эсмеральды с сердитыми глазами, их языки были связаны неправедными доходами. Они богатели благодаря полному равнодушию Стивен к таким мелочам, как цены на сахар и свечи. Косые глаза Эсмеральды были довольно зоркими, но она говорила Конче: «Ничего я не вижу». И Конча отвечала: «Да и я ничего не вижу; лучше считать, что здесь не на что смотреть. Они богаты, и старшая очень беспечна — она мне полностью доверяет, а я делаю, что могу. Она так захвачена своей amighita, что я, кажется, могла бы ее совсем ограбить! Quien saber! Конечно, чудные они, эти двое — но я слепая, и лучше оставаться слепой; как бы то ни было, они всего лишь англичанки!»
Но Педро был сильно задет, ведь Педро влюбился в Мэри, и теперь ему приходилось оставаться в саду, когда они со Стивен ездили в горы. Теперь они явно хотели оставаться наедине, а еду, которую брали с собой, набивая в карманы. Была весна, и Педро был глубоко влюблен, и потому он вздыхал, ухаживая за розами, вздыхал и топал башмаками по твердой земле, и строил непочтительные гримасы добродушному Рамону, и убивал мух с мрачным отчаянием, и пел вполголоса томительные песни:
— Если бы наподдать тебе пониже спины! — усмехался Рамон.
Однажды вечером Мэри на своем ломаном испанском попросила Педро спеть. И вот Педро пошел и принес гитару; но, когда он стал петь перед Мэри, то мог выдавить из себя лишь старую детскую песенку, в которой ничего не было ни о желании, ни о страсти:
— пел несчастный Педро.
Стивен жалела долговязого парня с глазами, больными от любви, и, чтобы утешить его, предложила ему деньги, десять песет — ведь она знала, что эти люди придавали большую важность деньгам. Но Педро, казалось, даже стал выше ростом, когда мягко, но непреклонно отказался от этого утешения. Потом он вдруг разразился слезами и убежал, забыв свою маленькую гитару.
3
Дни были слишком короткими, и ночи теперь тоже были короткими — весенние ночи, полные нежного тепла и невероятного сияния луны. И, поскольку они обе чувствовали, как что-то уходит прочь, они обратили свои мысли к будущему. Будущее подходило совсем близко; меньше чем через три недели они должны были выехать в Париж.
Мэри вдруг прижималась к Стивен:
— Скажи, что ты никогда не покинешь меня, любовь моя!
— Как я могу жить дальше, если покину тебя?
Так их разговоры о будущем часто переходили в разговоры о любви, которая не знает о времени. На их губах, как в их сердцах, были слова, которые раньше говорили друг другу бесчисленные влюбленные, ведь любовь — самое сладкое из тех повторений, что когда-либо замыслил Творец.
— Обещай, что никогда не перестанешь любить меня, Стивен.
— Никогда. Ты ведь знаешь, что я не смогу, Мэри.
Даже им самим эти клятвы казались глупыми, такими несоразмерными с их значением. Язык иногда слишком мал, чтобы вместить чувства души и ума, которые каким-то образом пробуждают ответ в наших душах.
И теперь, когда они взбирались по высокому холму к старому городу Оротава по пути в горы, они останавливались, чтобы до мелочей рассмотреть какие-нибудь цветы или чтобы взглянуть вниз, на узкие тенистые переулки. И, когда они добирались до прохладных высокогорий и отпускали своих мулов мирно пастись, они сидели, рука в руке, глядя вниз с пика, пытаясь запечатлеть эти картины в своем уме, потому что все проходит, а они хотели это запомнить. Колокольчики на шеях коз нарушали сладкую тишину и еще более глубокую тишину их мечтаний. Но звук этих колокольчиков тоже был сладостью, частью их мечтаний, частью тишины; ведь все, казалось, было сплавлено в одно целое, как были единым целым эти двое.
Они больше не чувствовали себя покинутыми, голодными, отверженными; нелюбимыми и нежеланными, презренными всем миром. Они были влюбленными, вошедшими в виноградник жизни, они срывали теплые, сладкие плоды этого виноградника. Любовь вознесла их на огненных крыльях, сделала их смелыми, неукротимыми, выносливыми. Те, кто любит, ни в чем не испытывают нужды — сама земля отдает им все свое изобилие. Земля, казалось, оживала в ответ на прикосновение их здоровых, активных тел — ведь любящие ни в чем не испытывают нужды.
Так, в ореоле иллюзий, прошли последние волшебные дни в Оротаве.