Колодец одиночества

Рэдклифф-Холл Маргарет

Книга пятая

 

 

Глава сороковая

1

В начале апреля Стивен и Мэри вернулись в парижский дом. Это второе возвращение домой казалось чудесно сладким из-за его мирной и счастливой полноты, поэтому они обернулись с улыбкой друг к другу и прошли через дверь, и Стивен очень мягко сказала:

— Добро пожаловать домой, Мэри.

Так в первый раз это старое жилище стало домом. Мэри быстро проходила из комнаты в комнату, мурлыча какую-то мелодию, чувствуя, что она по-новому видит неодушевленные предметы, наполняющие эти комнаты — разве они не принадлежат Стивен? То и дело она останавливалась, чтобы дотронуться до них, потому что они принадлежали Стивен. Затем она повернулась и прошла в спальню Стивен; без робости, без страха, что она будет незваной гостьей, но смело, без напряжения и стыдливости, и это зажгло в ней теплое удовлетворение.

Стивен была занята тем, что расчесывала волосы парой щеток, смоченных водой. От воды ее волосы местами потемнели, зато широкие завитки над ее лбом стали заметнее. Увидев Мэри в зеркале, она не обернулась, но лишь улыбнулась на миг их отражениям. Мэри села в кресло и наблюдала за ней, отмечая сильную, тонкую линию ее бедер, отмечая изгиб ее грудей — маленьких и компактных, не лишенных красоты. Она сняла жакет и выглядела очень высокой в мягкой шелковой рубашке и юбке из темной саржи.

— Устала? — спросила она, бросив взгляд на девушку.

— Нет, ни капли, — улыбнулась Мэри.

Стивен прошла к умывальнику и начала мыть руки под краном, брызгая водой на белые шелковые манжеты. Подойдя к шкафчику, она достала чистую рубашку, надела пару простых золотых запонок и переоделась; после этого она надела новый галстук.

Мэри спросила:

— Кто смотрит за твоей одеждой — пришивает пуговицы, и тому подобное?

— Точно не знаю — Паддл или Адель. А что?

— То, что я собираюсь это теперь делать. Ты увидишь, что у меня есть один подлинный талант, и это штопка. Когда я что-нибудь штопаю, это место выглядит как корзинка, крест-накрест. И я знаю, как подтянуть петлю на чулке, не хуже домовых-мастеров! Очень важно, чтобы штопка была гладкой, иначе, когда ты начнешь фехтовать, то натрешь волдыри.

Губы Стивен слегка дрогнули, но она сказала довольно серьезно:

— Я ужасно тебе благодарна, милая, мы проследим за моими чулками.

Из соседней гостиной послышался топот; Пьер разбирал багаж Стивен. Мэри встала, открыла гардероб и увидела длинный аккуратный ряд костюмов, висевших на тяжелых плечиках из красного дерева — она изучила каждый по очереди с большим интересом. Наконец она подошла к шкафу в стене; он был оборудован подвижными полками, и она осторожно выдвигала одну за другой. На полках были аккуратные стопки рубашек, пижамы из крепдешина — довольно внушительный ассортимент, и тяжелое шелковое мужское белье, которое уже несколько лет носила Стивен. Наконец она обнаружила чулки, которые лежали отдельно в одном длинном шкафчике, и начала ловко разворачивать их, быстрыми и едва заметными движениями. С помощью кулака она просматривала, есть ли дыры на пятках и носках, но их не было.

— Ты, должно быть, много заплатила за эти чулки, они шелковые и связаны вручную, — серьезно проговорила Мэри.

— Я забыла, сколько заплатила. Паддл достала их из Англии.

— Откуда она заказывала их, ты знаешь?

— Не помню; у какой-то женщины.

Но Мэри настаивала:

— Мне понадобится ее адрес.

Стивен улыбнулась:

— Зачем? Ты собираешься заказывать мне чулки?

— Милая моя! А ты думаешь, я позволю тебе ходить босиком? Конечно же, я собираюсь заказывать тебе чулки.

Стивен положила локоть на каминную доску и стояла, глядя на Мэри, подперев рукой подбородок. Ее снова поразил юный облик, присущий Мэри. Она выглядела значительно моложе своих двадцати двух лет в своем простом платье с кожаным поясом — она была почти как школьница. И все же в ее лице появилось какое-то новое, нежное и мудрое выражение, которым она была обязана Стивен, поэтому Стивен вдруг почувствовала жалость к ней, такой молодой и уже исполненной мудрости; ведь иногда приход страсти к юности, несмотря на его блеск, внушает странное сострадание.

Мэри свернула чулки со вздохом сожаления; увы, они не требовали штопки. Она была на той стадии любви, когда стремилась делать женскую работу для Стивен. Но вся одежда Стивен была, к сожалению, опрятной; Мэри подумала, что ей, должно быть, очень хорошо служат, и это было правдой — слуги ей служили, как служат некоторым мужчинам, с большой деликатностью и заботой.

И вот Стивен заполняла свой портсигар из большого ящика, обосновавшегося на ее туалетном столике; потом застегивала золотые часы на запястье; смахивала пыль с пиджака; хмурилась, глядя на себя в зеркало, поправляя свой незапятнанный галстук. Мэри видела, как она все это делает раньше, много раз, но сегодня почему-то все было иным, ведь сегодня они были вместе в их собственном доме, и все эти интимные мелочи казались дороже, чем в Оротаве. Эта спальня могла принадлежать только Стивен; большая, просторная комната, очень просто убранная — белые стены, старый дуб и широкий кирпичный очаг, в котором горели крупные добрые поленья. Кровать могла принадлежать только Стивен; она была тяжелой и довольно суровой в оформлении. У нее был серьезный вид, какой иногда Мэри замечала у Стивен, и она была накрыта покрывалом из старинной синей парчи, а в остальном была чуждой прикрас. Стулья могли принадлежать только Стивен; несколько сдержанные, не располагающие к тому, чтобы нежиться на них. Туалетный столик тоже мог принадлежать только ей, с высоким серебряным зеркалом и щетками из слоновой кости. И все это приобретало некую жизнь, почерпнутую от владелицы, до того, что они, казалось, думали о Стивен, безмолвно, что делало их мысли более настойчивыми, и эти мысли обретали силу, и мешались с мыслями Мэри, так, что она услышала, как вскрикнула: «Стивен!» — почти в слезах, от радости, которую она чувствовала от этого имени.

И Стивен ответила ей: «Мэри!»

Они стояли, замерев, внезапно став молчаливыми. И каждая из них чувствовала некоторый страх, ведь осознание огромной взаимной любви может иногда быть таким оглушительным, что даже самые храбрые сердца чувствуют страх. И, хотя они не могли выразить это в словах, не могли объяснить ни себе, ни друг другу, в эту минуту казалось, что они находились за пределами бурного потока земной страсти; они глядели прямо в глаза любви, которая изменилась — любви, ставшей совершенной, бесплотной.

Но эта минута прошла, и они прижались друг к другу…

2

Весна, которую они оставили за спиной в Оротаве, нагнала их довольно скоро, и вот она уже мягко веяла среди старых улочек их квартала — улица Сены, улица Святых Отцов, улица Бонапарта и их собственная улица Жакоб. И кто может устоять перед первыми весенними днями в Париже? Ярче обычного выглядели промежутки неба, которые показывались между рядами высоких домов с плоскими крышами. С Моста Искусств можно было увидеть реку — широкую, благодарную солнечную улыбку; а за улицей Пти-Шан весна прогуливалась по пассажу Шуазель, бросая золотые лучи на его грязную стеклянную крышу — крышу, похожую на позвоночник какого-нибудь доисторического монстра.

По всему Булонскому лесу завязывались почки — настоящее буйство роста и зелени. Миниатюрный водопад возвышал свой голос, пытаясь реветь, как Ниагара. Птицы пели. Собаки лаяли, тявкали или рявкали, сообразно своим размерам и вкусам своих хозяев. Дети появились на Елисейских полях с яркими воздушными шарами, что все время пытались улететь и при малейшей возможности улетали. В саду Тюильри мальчики с загорелыми ногами и в невинных носочках арендовали игрушечные кораблики у человека, который обеспечивал Bateaux de Location. Фонтаны вздымали в воздух облака водяной пыли, и для забавы иногда играли радугой; тогда Триумфальная арка виднелась сквозь еще одну арку, даже более триумфальную, благодаря солнцу. А старенькая дама в киоске, которая продавала bocks смородинового сиропа и лимонада, а также простенькую еду, вроде бриошей и круассанов — она в одно памятное воскресенье появилась в новой шляпке с оборками и в тонкой шерстяной шали. Она улыбалась до ушей, несмотря на то, что у нее не осталось зубов, ведь об этом она помнила лишь зимой, когда от восточного ветра страдали ее беззубые десны.

Под тихими серыми крыльями «Мадлен» прилавки с цветами сияли во всей Божьей славе — анемоны, желтые и белые нарциссы, тюльпаны; мимоза, оставлявшая золотую пыль на пальцах, скромная белая сирень со слабым запахом, которую доставляли на поезде с Ривьеры. Еще там были гиацинты, розовые, красные и синие, и много крепких азалиевых деревец.

О, весна шумела по всему Парижу! Она была в сердцах и в глазах людей. Даже лошади в повозках звенели колокольчиками громче, потому что их кучерами завладела весна. Разбитые старые такси гудели клаксонами и сворачивали за угол, как будто участвуя в гонках. Даже прозрачные, как стекло, бриллианты на улице Мира становились сродни огню, когда солнце пронизывало их поверхность до глубины; а сапфиры горели, как африканские ночи в саду Оротавы.

Могла ли Стивен закончить свою книгу — ведь у нее был Париж, и весна, и Мэри? Могла ли Мэри торопить ее — ведь у нее был Париж, и весна, и Стивен? Столько необходимо было увидеть, столько показать Мэри, столько нового открыть вместе. И теперь Стивен чувствовала себя благодарной Джонатану Брокетту, который так старался преподать ей ее Париж.

Она пребывала в праздности, не станем отрицать, в праздности, счастье и полной беззаботности. Влюбленная, как многие влюбленные до нее, она была зачарована существованием своей возлюбленной. Она просыпалась утром, обнаруживая Мэри рядом, и весь день она держалась рядом с Мэри, и ночами они лежали в объятиях друг друга — один Бог знает, кто смеет судить о таких делах; в любом случае, Стивен была слишком околдована, чтобы беспокоиться сейчас о пустяковых проблемах.

Жизнь стала новым открытием. Самые обыденные вещи были исполнены прелести; ходить по магазинам вместе с Мэри, которой нужно было множество платьев, вместе принимать пищу, тщательно изучая винную карту и меню. Они обедали или ужинали в «Лаперузе»; определенно это был самый эпикурейский ресторан во всем этом эпикурейском городе. Он выглядел таким скромным со своим неприметным входом с набережной Августинцев; таким скромным, что чужой прошел бы мимо, не заметив его, но только не Стивен, которая бывала здесь с Брокеттом.

Мэри полюбила ресторан «Прюнье» на улице Дюфо, потому что в нем была целая галактика морских чудищ. Целый прилавок был заполнен невероятными существами — oursins в черной броне и покрытые колючками, bigornaux, anguilles fumées, похожие на змей, и множество других увлекательных вещей, которые Стивен не доверяла английским желудкам. Они сидели за своим особым столиком, наверху, у окна, потому что управляющий довольно быстро с ними познакомился, и теперь с важным видом улыбался и кланялся: «Bon jour, Mesdames». Когда они уходили, служитель, державший корзину с цветами, давал Мэри аккуратный маленький букетик роз: «Au revoir, mesdames. Merci bien — à bientôt!» У всех в «Прюнье» были прекрасные манеры.

Некоторые бросали взгляды на высокую женщину со шрамом в хорошо пошитом костюме и низко надвинутой черной шляпе. Сначала они глядели на нее, а потом на ее спутницу: «Mais regardez moi ça! Elle est belle, la petite; comme c'est rigolo!» Появлялось несколько улыбок, но в целом они привлекали мало внимания — ils en ont vu bien d'autres — это же был послевоенный Париж.

Иногда после ужина они прогуливались домой по улицам, заполненным другими гуляющими — мужчинами и женщинами, или парами женщин, всегда по двое — чудесные вечера, казалось, порождали множество пар. В воздухе витало непоследовательное чувство, принадлежащее ночной жизни большинства крупных городов, а прежде всего — беспечной ночной жизни Парижа, где проблемы умеют исчезать с заходом солнца. Соблазны ярко освещенных бульваров, соблазны смутных и таинственных переулков так захватывали их, что они долго не поворачивали домой, они все шли и шли. Луна, не такая ясная, как в Оротаве, и, без сомнения, не такая невинная, но едва ли менее привлекательная, выплывала из-за площади Согласия, глядя сверху вниз на дюжины других белых лун, которые удалось поймать в канделябры. В кафе были толпы праздных людей, потому что французы, которые умеют тяжело работать, прекрасно умеют и бездельничать; и из кафе пахло горячим кофе и опилками, грубым крепким табаком, мужчинами и женщинами. Под аркадами были витрины магазинов, освещенные и яркие, заманчивые. Но Мэри обычно останавливались у «Салка», выбирая шарфы и галстуки для Стивен. «Вот этот! Зайдем, купим его завтра. Ой, Стивен, подожди — смотри, какой пеньюар!» И Стивен смеялась и притворялась, что ей скучно, хотя втайне питала слабость к «Салка».

Вниз по улице Риволи шли они, рука об руку, пока не доходили до поворота и не проходили старую церковь Сен-Жермен — церковь, с чьей готической башни прозвучал первый призыв к кровавой резне. Но теперь эта башня стояла в мрачном молчании, видя сложные сны о Париже — сны, заполненные кровью и красотой, невинностью и похотью, радостью и отчаянием, жизнью и смертью, раем и адом; все эти странные, сложные парижские сны.

Потом, перейдя через реку, они добирались до квартала и до своего дома, и Стивен, скользнув ключом в замочную скважину, чувствовала тепло, исходящее от союза между дверью и ключом. С довольным вздохом они снова обнаруживали себя дома, на тихой старой улице Жакоб.

3

Они пришли навестить добрую мадемуазель Дюфо, и этот визит казался Мэри историческим. Она не без трепета глядела на женщину, которая была учительницей Стивен.

— О, да, — улыбнулась мадемуазель Дюфо, — я обучала ее. Она была ужасно непослушная в своих dictées; она писала заметки на полях о бедном Анри — très impertinente она была с Анри! Stévenne была странная дитя, и непослушная — но такая милая, такая милая — я никогда не могла ее ругай. Она делала со мной все, что хотела.

— Пожалуйста, расскажите мне о тех временах, — упрашивала ее Мэри.

И мадемуазель Дюфо села рядом с Мэри и похлопала ее по руке:

— Вы любите ее совсем как я. Ну что ж, дайте вспомнить — она иногда бывала сердитая, очень сердитая, и тогда она приходит в конюшню и говорит со своим конем. Но когда она фехтует, это было чудесно — она фехтует, как мужчина, и она была только дитя, но extrêmement сильная. А еще…

Воспоминания текли рекой, такими их запасами она обладала, добрая мадемуазель Дюфо.

Пока она говорила, ее сердце склонялось к девушке, ведь она чувствовала огромную нежность ко всему юному:

— Я рада, что вы приедет жить с нашей Stévenne, когда мадемуазель Паддл в Мортоне. Stévenne было бы одиноко в большом доме. Очаровательно для вас обеих — это новое соглашение. Пока она работает, вы будете следить за ménage, разве не так? Вы заботится о Stévenne, она заботится о вас. Oui, oui, я рада, что вы приедет в Париж.

Жюли погладила молодую нежную щеку Мэри, потом ее плечо, ведь она хотела разглядеть ее своими пальцами. Она улыбнулась:

— Очень молодая и очень добрая. Мне так нравится чувствовать вашу доброту — от нее так тепло и так радостно, потому что доброта — это всегда очень хорошо.

Разве она была слепой, бедная Жюли?

И, слушая ее, Стивен зарделась от удовольствия, и ее глаза, которые оглядывались на Мэри с нежным и очень глубоким выражением — сейчас они были спокойно-задумчивыми, как будто размышляли над загадкой жизни; можно было назвать эти глаза материнскими.

Это была счастливая и приятная встреча; они весь вечер говорили о ней.

 

Глава сорок первая

1

Бертон, записавшийся в полк вустерцев вскоре после того, как Стивен нашла работу в Лондоне, теперь был снова в Париже и громко требовал новенького автомобиля.

— Эта машина выглядит ужасно! Она курносая и дурацкая — вся сдвинута складками к капоту, — заявлял он.

И вот Стивен купила туристический «рено» и маленький изящный ландолет для Мэри. Выбирать машины было очень весело; Мэри залезала на свою раз шесть, пока та стояла в зале магазина.

— Тебе удобно? — все время спрашивала Стивен. — Не хочешь еще поднять подушку на заднем сиденье? Ты уверена, что тебе нравятся чехлы из серого текстиля? Ведь если нет, то можно все переделать.

Мэри засмеялась:

— Я лазаю туда-сюда из чистой похвальбы, просто чтобы показать, что она моя. Ее скоро пришлют?

— Надеюсь, почти сразу же, — улыбнулась Стивен.

Ей теперь казалось, что это так великолепно — иметь деньги, ведь эти деньги способны столько всего сделать для Мэри; в магазинах они иногда вели себя как двое детей, вытаскивая и разглядывая бесконечное число вещей. Они съездили в Версаль на новой туристической машине и часами бродили по прекрасным садам. Хамо больше не казалось Стивен грустным, ведь они с Мэри снова вернули туда любовь. Потом они поехали в лес Фонтенбло, и, когда они были там, вокруг слышалось пение птиц — вызывающее, торжествующее, волнующее: «Посмотри на нас, посмотри на нас! Мы счастливы, Стивен!» И сердце Стивен кричало в ответ: «И мы счастливы. Посмотрите на нас, посмотрите на нас! Мы счастливы!»

Когда они не ездили за город или не развлекались, изучая Париж, Стивен занималась фехтованием, чтобы поддерживать себя в форме — она фехтовала с Бюиссоном, как никогда раньше, так что тот иногда говорил ей с усмешкой:

— Mais voyons, voyons! Я не сделал вам никакого зла, но всегда кажется, что вы хотите убить меня!

Отложив рапиры, он, бывало, оборачивался к Мэри, все еще усмехаясь:

— Она фехтует очень хорошо, ваша подруга, а? У нее выпад, как у мужчины, такой сильный и такой грациозный, — что, в конечном счете, было великодушно со стороны Бюиссона.

Но внезапно Бюиссон становился сердитым:

— Больше семидесяти франков я плачу своей кухарке — и за что? Bon Dieu! Разве это называется победа? Мы голодаем, нам не хватает масла и кур, и, пока не станет лучше, без сомнения, будет еще хуже. Все мы дураки, мы, добродушные французы; мы голодаем, а немцы жиреют. И они благодарны? Sacré Nom! Mais oui, они благодарны — они так нас любят, что плюют нам в лицо! — и довольно часто такое настроение оборачивалось против Стивен.

Однако с Мэри он обычно бывал вежливым:

— Вам нравится наш Париж? Я рад — это хорошо. Вы завели хозяйство с мадемуазель Гордон; надеюсь, вы помешаете ей губить себя курением.

И, несмотря на его вспышки, Мэри обожала его, потому что он интересовался фехтованием Стивен.

2

Однажды вечером, в конце июня, в дом спокойно вошел Джонатан Брокетт:

— Привет, Стивен! Вот и я, снова объявился — и я не люблю тебя, а положительно ненавижу. Я целыми неделями держался в стороне. Почему ты никогда не отвечаешь на мои письма? Ни одной строчки, ни одной открытки! Что-то в этом кроется. А где Паддл? Она когда-то была добра ко мне — склоню голову ей на грудь и разрыдаюсь… — он резко остановился, увидев Мэри Ллевеллин, которая встала из своего глубокого кресла в углу.

Стивен сказала:

— Мэри, это Джонатан Брокетт, мой старый друг; мы с ним собратья по перу. Брокетт, это Мэри Ллевеллин.

Брокетт кинул быстрый взгляд в направлении Стивен, потом поклонился и обменялся с Мэри торжественным рукопожатием.

Теперь Стивен увидела еще одну сторону в этом странном, непредсказуемом существе. С бесконечной любезностью и тактом он сделал все, чтобы быть очаровательным. Ни словом, ни взглядом он не позволил себе намекнуть, что его быстрый ум сделал выводы из положения дел. Манеры Брокетта предполагали невинность, которой он вовсе не обладал.

Стивен начала изучать его с интересом; они не встречались с начала войны. Он пополнел, его фигура стала более крепкой, на широких прямых плечах прибавилось мускулов и жирка. Она видела, что его лицо явно состарилось; под глазами стали обозначаться мешки, и в уголках рта появились довольно глубокие морщины — война оставила свой след на Брокетте. Только руки его оставались неизменными, белые и нежные руки женщины.

Он говорил:

— Значит, вы были в одном отряде. Это большая удача для Стивен; то есть, она была бы ужасно одинока, раз старушка Паддл уехала назад в Англию. Стивен отличилась, как я погляжу — Croix de Guerre и шрам, который ей очень к лицу. Не возражай, дорогая Стивен, я же знаю, что он тебе к лицу. А все, что пришлось на мою долю — лишь растянутая лодыжка, — он рассмеялся, — представьте себе: отправиться в Месопотамию, чтобы поскользнуться на апельсиновой корке! С таким же успехом я мог бы это проделать в Париже. Между прочим, я опять на своей квартире, надеюсь, ты приведешь мисс Ллевеллин на обед.

Он не задержался неприлично поздно и не ушел подозрительно рано; он поднялся с места в самый подходящий момент. Но, когда Мэри вышла из комнаты, чтобы позвать Пьера, он внезапно взял Стивен за руку:

— Удачи тебе, моя дорогая, ты это заслужила, — прошептал он, и его острые серые глаза стали почти нежными: — Надеюсь, ты будешь очень, очень счастлива.

Стивен спокойно отняла руку с удивленным видом:

— Счастлива? Спасибо, Брокетт, — улыбнулась она, зажигая сигарету.

3

Они не могли оторваться от своего дома, и этим летом они остались в Париже. Было столько разных дел, например, заново обставить спальню Мэри — она жила в бывшей комнате Паддл с окнами в сад. Когда в городе стало душно, они с радостью выезжали за город, проводя пару ночей в auberge, ведь во Франции есть множество приятных зеленых мест. Раз или два они обедали с Джонатаном Брокеттом в его квартире на проспекте Виктора Гюго, прекрасная квартира, поскольку у него был отличный вкус, и он ужинал с ними, перед тем, как уехать в Довилль — его манеры продолжали быть старательно-сдержанными. Сестры Дюфо отправились на каникулы, а Бюиссон уехал на месяц в Испанию — но что им было до людей этим летом? Вечерами, когда они не выезжали за город, Стивен теперь вслух читала Мэри, направляя гибкий ум девушки к новым, пока еще неизведанным тропам; она учила ее, какая радость может скрываться в книгах, так же, как сэр Филип когда-то учил свою дочь. Мэри читала в своей жизни так мало, что выбор книг казался практически бесконечным, но Стивен начала с чтения бессмертной классики об их собственном Париже, с «Питера Иббетсона», и Мэри говорила:

— Стивен… если мы когда-то не были вместе, тебе не кажется, что это был сон наяву?

И Стивен отвечала:

— Я часто задаюсь вопросом, не видим ли мы все время сон наяву — и не является ли сон единственной правдой.

И они говорили дальше о таких смутных вещах, как сны, которые кажутся влюбленным такими конкретными.

Иногда Стивен читала вслух по-французски, ведь она хотела, чтобы девушка лучше познакомилась с обаянием этого чарующего языка. И так, постепенно, с бесконечной заботой, она старалась заполнить самые очевидные провалы в неполном образовании Мэри. И Мэри, слушая голос Стивен, довольно низкий и всегда чуть хрипловатый, думала, что эти слова звучнее, чем музыка, и больше вдохновляют, когда их произносит Стивен.

В это время благодаря присутствию Мэри вокруг них стало появляться много нежного и дружелюбного. В тихом старом саду, например, появились цветы, в пруду при фонтане — большой красный карп, и две супружеские пары голубей, белых, с хвостами как веера, жили теперь в домике на длинном деревянном шесте и оживленно ворковали. Эти голуби не питали никакого уважения к Стивен; в августе они залетали к ней в окно и с мягким, но тяжелым звуком приземлялись на ее столе, расхаживая там, пока она не насыпала им зерна. И поскольку они принадлежали Мэри, и поскольку Мэри любила их, Стивен смеялась над их невозмутимостью, и терпеливо выманивала их обратно в сад, задабривая подачками их пышные круглые животы. В башенке, где когда-то был кабинет Паддл, теперь стояли три клетки с питомцами Мэри — это были крошечные яркие птички с потрепанными перьями и в глазами, подернутыми пленкой от недостатка солнца. Мэри всегда приносила их домой из ужасных магазинов на реке, торгующих птицами, потому что ее любовь к беззащитным страдающим созданиям была так велика, что она страдала вместе с ними. Мысли о птичке, с которой плохо обращались, преследовали ее целыми днями, и Стивен наконец полушутя восклицала: «Можешь идти и скупить хоть все зоомагазины в Париже — все, что угодно, милая, только не ходи такой грустной!»

Некоторые яркие птички выживали благодаря умелому уходу Мэри; но, поскольку она всегда покупала самых больных, немало из них оставило этот мир разочарований и переселилось в тот, что, как мы должны надеяться, будет теплым раем для вольных существ — в саду уже появилось несколько могилок.

Потом, однажды утром, когда Мэри пошла гулять одна, потому что Стивен надо было написать письма в Мортон, она наткнулась на еще одно бесприютное существо, которое последовало за ней на улицу Жакоб, прямо в чистый кабинет Стивен. Оно было большое, неуклюжее и ужасно тощее; оно было покрыто грязью, которая засохла на его носе, спине, ногах и по всему животу. У него были тяжелые лапы, длинные уши, и хвост выглядел голым, как крысиный, но на конце завивался маленьким колечком. Его морда была гладкой, будто плюшевой, и лучистые глаза были янтарного цвета.

Мэри сказала:

— Ах, Стивен, он захотел прийти сюда. У него больная лапка; посмотри, он хромает!

Бродячий пес приковылял к столу и стоял там, безмолвно глядя на Стивен, и та погладила его беспокойную взъерошенную голову:

— Видимо, это значит, что мы оставим его здесь.

— Милая, я ужасно боюсь, что это так — он очень извиняется, что он такой беспородный.

— Ему не нужно извиняться, — улыбнулась Стивен, — с его родословной все в порядке, это ирландский водяной спаниель, хотя что он здесь делает, один Бог знает; я никогда не видела в Париже ни одного.

Они накормили его, и в середине дня помыли его в ванной Стивен. Результаты этой ванны, устрашающие в том, что касалось комнаты, они оставили Адели. Комната превратилась в болото, зато у существа, спасенного Мэри, появилась масса шоколадных кудряшек, везде, кроме очаровательной плюшевой мордочки и забавного хвоста, завивающегося колечком. Потом они перевязали больную лапу и доставили его вниз; после этого Мэри захотела узнать о нем все, и Стивен добыла иллюстрированную книгу о собаках из шкафа в кабинете.

— Посмотри, — воскликнула Мэри, заглядывая ей через плечо, — он вовсе не ирландец, он, оказывается, валлиец! «Первое упоминание об этом умном спаниеле мы находим в валлийских законах Хоуэлл Дда. Иберийцы привезли эту породу в Ирландию…» Ну конечно же, вот почему он пошел за мной; как только меня увидел — сразу понял, что я тоже из Уэльса!

Стивен рассмеялась:

— Да, у него волосы растут мыском, как у тебя — должно быть, это национальный недостаток. Ну и как мы его назовем? Это важно; имя должно быть не слишком длинным.

— Дэвид, — сказала Мэри.

Пес серьезно поглядел на одну и на другую, потом лег у ног Мэри, положив голову на свою перевязанную лапу, и с довольным вздохом прикрыв глаза. Вот так случилось, что раньше их было двое, а стало трое. Раньше были Стивен и Мэри — теперь был еще и Дэвид.

 

Глава сорок вторая

1

В этом году, в октябре, пришла первая темная туча. Она приплыла в Париж из Англии, потому что Анна в письме приглашала Стивен в Мортон, но не упоминала о Мэри Ллевеллин. Она никогда не упоминала об их дружбе в своих письмах, не уделяла ей никакого внимания; но это приглашение, исключавшее девушку, казалось Стивен намеренным принижением Мэри. Горячий гневный румянец разлился по ее лицу, когда она читала и перечитывала краткое письмо матери: «Я хочу обсудить несколько важных вопросов относительно управления поместьем. Поскольку это место в конечном счете перейдет к тебе, я думаю, мы должны чаще поддерживать связь…» Затем — перечень пунктов, которые Анна хотела обсудить; и они показались Стивен очень мелкими.

Она положила письмо в ящик и сидела, мрачно глядя в окно. В саду Мэри разговаривала с Дэвидом, убеждая его не охотиться за голубями.

— Если бы моя мать десять раз ее пригласила, я бы никогда не взяла ее в Мортон, — пробормотала Стивен.

О да, она знала, слишком хорошо знала, что это будет значить, если они появятся там вместе; ложь, презренные увертки, как будто они все равно что преступники. «Мэри, не вертись в моей спальне… будь осторожна… конечно, когда мы здесь, в Мортоне… моя мать не понимает таких вещей; ей они кажутся вопиющим оскорблением…» А потом — следить за глазами и губами; чувствовать вину, едва прикоснувшись друг к другу; разыгрывать беспечную, самую обычную дружбу: «Мэри, не смотри на меня так, как будто ты ко мне неравнодушна! Этим вечером ты так посмотрела… помни, что здесь моя мать».

Нестерпимая трясина лжи и обмана! Унизительно по отношению ко всему святому для них — грубое унижение любви, и через эту любовь — грубое унижение Мэри, такой преданной и такой отважной, но, увы, такой неопытной в борьбе за существование. Ее предупреждали только слова, слова влюбленной, а что значат слова, когда доходит до действий? И стареющая женщина с отрешенными глазами, которые бывают такими жестокими, такими обвиняющими — они ведь могут обернуться на Мэри и задержаться на ней с отвращением, так, как однажды обернулись на Стивен: «Я готова была бы скорее увидеть тебя мертвой у своих ног…» Ужасные слова, и все же она говорила то, что думала, эта стареющая женщина с отрешенными глазами, она произнесла их, зная, что она — мать. Но, по крайней мере, это не должна была знать Мэри.

Она начала понимать стареющую женщину, которая терзала ее, но которую она так глубоко ранила, и глубина этой раны заставила ее содрогнуться, несмотря на ее горький гнев, и постепенно гнев уступил место медленной, почти неохотной жалости. Бедная, несведущая, слепая, неразумная женщина; она сама была жертвой, отдавшая свое тело ради необъяснимого каприза Природы. Да, уже было две жертвы — неужели должна была появиться третья, и ей должна была стать Мэри? Стивен вздрогнула. Сейчас она не могла встать с этим лицом к лицу, она ослабла, она была почти уничтожена любовью. Она стала жадной до счастья, до той радости и покоя, которые принес ей их союз. Она постарается приуменьшить все это; она скажет: «Это всего лишь на десять дней; я просто должна разобраться с делами», — тогда Мэри, возможно, сочтет естественным, что ее не приглашают в Мортон, и не будет задавать вопросов — она же никогда не задавала вопросов. Но разве Мэри сочтет такое унижение естественным? Страх овладел Стивен; она сидела, ужасно боясь этой тучи, которое вдруг грозно поднялась на горизонте — боялась, но была полна решимости не сдаваться, не дать ей обрести силу в ее непротивлении.

Было лишь одно оружие, чтобы удержать эту тучу. Она встала и открыла окно:

— Мэри!

Девушка невольно заторопилась в дом вместе с Дэвидом:

— Ты меня звала?

— Да. Подойди поближе. Ближе, милая, ближе…

2

Потрясенная и оробевшая, Мэри отпустила Стивен в Мортон. Ее не обманули беззаботные слова Стивен, и у нее не было иллюзий по поводу Анны Гордон. Леди Анна, подозревая правду о них, не хотела с ней встречаться. Во всем этом была ясность, жестокая ясность — но эти мысли она милосердно прятала от Стивен.

Она с улыбкой провожала Стивен на станцию:

— Я буду писать каждый день. Надевай пальто, дорогая; ты же не хочешь приехать в Мортон с простудой. И не забудь телеграфировать, когда доберешься до Дувра.

Но теперь, когда она сидела в пустом кабинете, она закрыла лицо ладонями и немного всплакнула, потому что она была здесь, а Стивен в Англии… и потом, конечно, это была их первая настоящая разлука.

Дэвид сидел, глядя блестящими глазами, в которых отражались ее тайные горести; потом он встал и положил лапу на книгу, считая, что пора бы уже ей закончить чтение. Ему не хватало того языка, который знал Рафтери, состоявшего из множества звуков и движений — он был неуклюжим и неразговорчивым, но безгранично любящим существом. Его сердце чуть не разрывалось между любовью и глубокой благодарностью, которую он чувствовал к Мэри. В эту минуту он хотел прижать уши и завыть, видя, как она несчастна. Он хотел завыть так, чтобы произвести ужасающий шум, как его дикие собратья в джунглях — львы, тигры и другой дикий народ, о котором Дэвид слышал от своей матери, что когда-то бывала в Африке вместе со старым французским полковником. Но вместо этого он резко лизнул Мэри в щеку — она была странной на вкус, подумал он, как морская вода. «Хочешь погулять, Дэвид?» — мягко спросила она. И, насколько мог, Дэвид выразил согласие, виляя хвостом, закругленным, как колечко. Потом он заскакал, топая по земле лапами; дважды залаял, пытаясь позабавить ее, ведь такие вещи казались ей смешными в прошлом, но теперь она явно не замечала его штучек. Однако она надела шляпу и пальто; и он, все еще с лаем, последовал за ней по двору.

Они бродили вдоль набережной Вольтера, и Мэри остановилась, чтобы поглядеть на туманную реку. «Может быть, нырнуть и принести тебе крысу?» — спросил ее Дэвид, изо всех сил бегая взад-вперед. Она покачала головой: «Хватит, Дэвид, будь умницей!» — потом она снова вздохнула и стала глядеть на реку; и Дэвид тоже глядел, но на Мэри.

Неожиданно Париж потерял для нее свое очарование. В конце концов, что такое Париж? Просто большой иностранный город — город, принадлежащий чужим людям, которым нет дела ни до Стивен, ни до Мэри. Они были изгнанниками. Она вертела это слово в уме — изгнанники; оно казалось нежеланным, одиноким. Но почему Стивен стала изгнанницей? Почему она ушла в изгнание из Мортона? Странно, что она, Мэри, никогда не спрашивала ее — никогда не хотела спросить до этой минуты.

Она все шла, не заботясь, куда идет. Стало заходить солнце, и закат принес с собой великую тоску — желание видеть, слышать, трогать — это была почти физическая боль, желание ощутить близость Стивен. Но Стивен покинула ее, чтобы ехать в Мортон… Мортон был, конечно же, настоящим домом Стивен, и в этом настоящем доме не было места для Мэри.

 Она не чувствовала обиды. Она не винила ни мир, ни себя, ни Стивен, не собиралась сражаться с трудностями, требовать справедливости или объяснения; она лишь знала, что ее сердце саднит, потому что такие мелочи причиняют ей боль. Ей было больно думать о том, что Стивен сейчас окружена предметами, которых она никогда не видела — столы, стулья, картины, все они — старые друзья Стивен, все милые и знакомые ей, но чужие Мэри. Ей было больно думать о незнакомой спальне, в которой спала Стивен со времен детства; о неизвестной классной комнате, где Стивен когда-то работала, о конюшнях, озерах и садах Мортона. Ей было больно думать о двух незнакомых женщинах, которые, должно быть, теперь ждали приезда Стивен — Паддл, которую Стивен любила и уважала; леди Анна, о которой она говорила очень редко, и которая, как чувствовала Мэри, возможно, никогда ее не любила. И Мэри с некоторым потрясением осознала, что долгий период жизни Стивен был скрыт от нее; долгие годы этой жизни шли и уходили, прежде чем они обе наконец нашли друг друга. Как она могла надеяться обрести связь с прошлым, принадлежавшим дому, в который она не могла войти? Тогда — ведь она была женщиной — она вдруг затосковала по всему тихому и приятному, для чего существует дом: безопасность, мир, уважение и честь, доброта родителей, благожелательность соседей; счастье, которое можно разделить с друзьями, любовь, которая гордится тем, что заявляет о своем существовании. Все, чего Стивен больше всего желала для любимого существа — тоска по всему этому вдруг охватила это существо.

И, как будто между ними была натянута таинственная нить, сердце Стивен было встревожено в эту самую минуту; нестерпимо встревожено из-за Мортона, ее настоящего дома, который ей нельзя было разделить с Мэри. Стыдясь, потому что стыд выпал на долю другой, сострадая и страдая из-за своего сострадания, она думала о девушке, которая осталась в Париже одна — о девушке, которая должна была поехать с ней в Англию, которую Мортон должен быть приветить и почтить. Тогда она вдруг вспомнила слова из прошлого, ужасные слова: «Ты могла бы жениться на мне, Стивен?»

Мэри повернулась и пошла обратно на улицу Жакоб. Подавленный и встревоженный, Дэвид плелся за ней. Он сделал все, что мог, чтобы отвлечь ее от той тяжелой ноши, что она несла. Он притворялся, что гоняется за голубем, он хрипло лаял на испуганного нищего, он принес ей палку и уговаривал бросить ее, он вцепился в ее юбку и вежливо потянул ее; под конец он чуть не попал под такси в отчаянных усилиях привлечь ее внимание. Эта последняя попытка явно возмутила ее: она надела на него поводок. Бедный, непонятый Дэвид!

3

Мэри прошла в кабинет Стивен и села за просторный письменный стол, потому что теперь вдруг ее охватила боль, и это была боль за ее любовь к Стивен. И, побуждаемая любовью, она жаждала утешать, ведь в каждой влюбленной женщине так много от матери. Это письмо было переполнено всем, что менее привилегированное перо оставило бы ненаписанным — преданностью, верой, утешением, верностью; все это и много больше было в ее письме к Стивен. Она сидела на месте, и ее сердце переполнялось, как будто отвечая на некий сильный зов.

Так Мэри встретила первую, пробную атаку мира на них и уступила ей.

 

Глава сорок третья

1

Во всех страстных привязанностях приходит время, когда жизнь, реальная жизнь, требует, чтобы ее снова встретили лицом к лицу, с ее разнообразными и бесконечными обязанностями, когда влюбленный узнает в самой глубине своего сердца, что безмятежные дни прошли. Он может сожалеть об этом вторжении прозы жизни, но обычно ему это кажется довольно естественным, и вот, не любя ни на йоту меньше, он склоняет шею под ярмо существования. Но женщинам, для которых любовь — самоцель, труднее спокойно подчиниться ему. К каждой преданной и пылкой женщине приходит этот момент острого сожаления; и ей приходится бороться, чтобы сдерживать его. «Еще не время, не время… еще чуть-чуть!» — пока Природа, опасаясь ее праздности, не требует от нее трудов продолжения рода.

Но в таких отношениях, как у Мэри и Стивен, Природе приходится платить за свои эксперименты; она может иногда расплачиваться очень дорого — это очень зависит от смешения полов. Чуть больше мужского в любовнице, и тогда крупными бывают разрушения. И все же бывают случаи — такие, как Стивен — в которых мужская сторона поднимается, торжествуя; в которых страсть соединяется с подлинной преданностью и скорее пришпоривает, чем удерживает; в которых любовь и предприимчивость бок о бок сражаются в отчаянных попытках найти решение.

Таким образом, когда Стивен вернулась из Мортона, Мэри инстинктивно угадала, что время мечтаний закончилось и ушло; и она прижималась к ней крепко, целуя множество раз:

— Ты любишь меня так же, как до того, как уезжала? Ты любишь меня? — вечный вопрос женщины.

И Стивен, которая, если это было возможно, любила ее даже больше, отвечала почти резко:

— Конечно же, я люблю тебя.

Ее мысли были все еще тяжелыми, из-за горечи, которая появилась после этой поездки в Мортон и которую во что бы то ни стало надо было скрыть от Мэри.

В поведении ее матери не произошло заметных перемен. Анна была очень спокойна и вежлива. Вместе они расспросили управляющего и поверенного, как всегда, строя планы по благополучию Мортона; но одну тему Анна обходила стороной, отказывалась обсуждать, и этой темой была Мэри. С внезапностью, порожденной отчаянием, Стивен заговорила с ней однажды вечером:

— Я хочу, чтобы Мэри Ллевеллин познакомилась с моим настоящим домом; однажды я должна привезти ее с собой в Мортон.

Она остановилась, увидев предупреждающее лицо Анны — лишенное выражения, закрытое; это был более красноречивый ответ, чем слова — неловкое, недвусмысленное молчание. И Стивен, если раньше испытывала хоть какие-то сомнения, поняла в эту минуту, что всякие надежды бесполезны, что умолчание ее матери о том, чтобы пригласить девушку, действительно было оскорблением для Мэри. Она встала и ушла в кабинет отца.

Паддл, которая оберегала ее покой в это время, заговорила незадолго до отъезда Стивен.

— Моя дорогая, я знаю, это ужасно тяжело, по поводу Мортона, и по поводу… — она помедлила.

И Стивен подумала с обновленной горечью: «Даже она, кажется, запинается, когда говорит о Мэри». Она ответила:

— Если ты говоришь о Мэри Ллевеллин, я, конечно, никогда не привезу ее в Мортон, пока моя мать жива — я не допущу, чтобы ее оскорбляли.

Тогда Паддл серьезно поглядела на Стивен.

— Ты не работаешь, а ведь работа — твое единственное оружие. Заставь мир уважать тебя, ты можешь сделать это благодаря своей работе; это самое надежное убежище для твоей подруги, единственное убежище, помни это, и твоя задача — обеспечить его, Стивен.

У Стивен слишком болело сердце, чтобы отвечать; но весь долгий путь от Мортона до Парижа слова Паддл молотом бились в ее уме: «Ты не работаешь, а ведь работа — твое единственное оружие».

Поэтому, когда Мэри спала в объятиях Стивен в первую блаженную ночь их воссоединения, ее возлюбленная лежала, раскрыв глаза, и бодрствовала, планируя работу, которую она должна была сделать на завтра, проклиная свою праздность и безумие, иллюзию своей безопасности, которой на самом деле не существовало.

2

Скоро они обосновались в прозаических буднях, так же, как делают самые обычные люди. У каждой из них теперь были свои задачи — Стивен писала, а Мэри вела хозяйство, оплачивала счета, заполняла квитанции, отвечала на незначительные письма. Но у нее оставались долгие часы праздности, ведь Полина и Пьер были почти слишком хороши — они, улыбаясь, вели хозяйство на свой лад, и, следует признать, делали это лучше, чем Мэри. Что до писем, их было не слишком много; а что касается счетов, денег было полно — освобожденная от труда сводить концы с концами, она при этом была лишена невинного удовольствия устраивать маленькие сюрпризы, маленькие дополнительные удобства для любимого существа, что в юности может добавить в жизнь настоящей остроты. Потом, Стивен находила, что она печатает слишком медленно, и стала посылать работу какой-то женщине в Пасси; одержимая стремлением закончить свою книгу, она не терпела ни задержек, ни помех. И из-за их странной изоляции бывали времена, когда Мэри чувствовала себя очень одинокой. Ведь с кем она была знакома? У нее не было друзей в Париже, кроме доброй мадемуазель Дюфо и Жюли. Раз в неделю, это правда, она могла повидаться с Бюиссоном, ведь Стивен продолжала заниматься фехтованием; и иногда заходил Брокетт, но его интерес полностью был сосредоточен на Стивен; если она была за работой, что бывало часто, он не тратил слишком много времени на Мэри.

Стивен часто звала ее в кабинет, ее успокаивало присутствие любящей девушки. «Сядь, посиди со мной, любимая, мне нравится, когда ты здесь». Но довольно скоро она, казалось, вовсе забывала о ней: «Что… что? — спрашивала она, чуть нахмурившись. — Помолчи немножко, Мэри. Иди пообедай, будь умницей; я приду, когда закончу этот кусок — а ты иди!» Но Мэри приходилось доедать обед в одиночестве, ведь еда была сейчас для Стивен досадной помехой.

Конечно, рядом был Дэвид, благодарный и преданный. Мэри могла всегда поговорить с Дэвидом, но, поскольку он не мог ответить ей, беседа получалась довольно односторонняя. А потом, он не скрывал, что ему тоже, в свою очередь, не хватало Стивен; он слонялся по углам с недовольным видом, когда ее звали, а она все не выходила. Ведь, хотя его сердце было предано Мэри, нежной дарительнице всех благ, но инстинкт, обитающий в мужской душе чуть ли не с тех времен, как Адам покинул Эдемский сад, инстинкт, который виден за окнами клубов и других мест, где собираются мужчины, заставлял его тосковать по дружеским прогулкам, которые иногда проходили без Мэри. Прежде всего, он тосковал по сильным рукам и целеустремленному шагу Стивен; в ней было что-то странное и неосязаемое, что привлекало его собачью мужественность. Она всегда позволяла ему бегать самому по себе, не опекала его; одним словом, с ней Дэвиду было спокойно.

Мэри бесшумно выскальзывала из кабинета, прошептав: «Мы пойдем в сад Тюильри». Но когда они приходили туда, что им было делать? Ведь, разумеется, пес не должен был нырять за золотыми рыбками — Дэвид понимал это, ведь дома у них были золотые рыбки; он не должен был плескаться в прудах, где были скучные каменные ограды и дурацкие фонтаны. Они с Мэри бродили по дорожкам из гравия, среди людей, которые глазели на Дэвида и высмеивали его: «Quel drôle de chien, mais regardez sa queue!» Все они такие, эти французы — они и над его матерью смеялись. Она никогда не отвечала им, разве что говорила: «Гав!» Ведь что они значили? Но все же это расстраивало. И, хотя он всю жизнь прожил во Франции и не знал другой страны, когда он шел по чинным садам Тюильри, его кельтская кровь иногда пробуждала в нем видения: огромные, нависающие над землей горы с извилистыми тропками, вниз по этим горам сбегали реки, которые зимой громко ревели; запах земли, запах росы, запах диких животных, на которых собака имеет право охотиться, оставаясь в рамках закона — обо всем этом и о многом другом рассказывала ему старая мать. Именно эти видения сбили его с пути, предательски довели его до полуголодной жизни в Париже; и даже в эти мирные дни они иногда возвращались, когда он гулял по садам Тюильри. Но теперь его сердце должно было отвергать их — теперь он был пленником благодаря любви Мэри.

Но перед Мэри вставало лишь одно видение — сад на Оротаве; сад, подсвеченный сияющей тьмой и заполненный беспокойными ритмами песен.

3

Прошла осень, уступая место зиме с ее короткими, скучными днями, наполненными туманом и дождем. Мало красоты теперь осталось в Париже. Серое небо висело над старыми улицами квартала, теперь оно не выглядело ярким, как свет в конце туннеля. Стивен работала как одержимая, полностью переписывая свой довоенный роман. Он был хорош, но недостаточно хорош, ведь теперь она видела жизнь шире; и более того, она писала эту книгу ради Мэри. Вспоминая Мэри, вспоминая Мортон, она покрывала буквами лист за листом бумаги; она писала с быстротой истинного вдохновения, и иногда ее работа была на грани величия. Она не пренебрегала девушкой, ради которой совершала этот могучий труд — она не могла бы этого сделать, даже если бы хотела, потому что любовь была истинным источником ее труда. Но довольно скоро наступили дни, когда она не выходила на улицу, или, если и выходила, казалась такой рассеянной, что Мэри приходилось переспрашивать ее дважды — и получать, как правило, неопределенный ответ. Скоро настали дни, когда все, что она делала, кроме ее работы, делалось с усилием, с очевидным усилием быть тактичной. «Ты пойдешь вечером в театр, Мэри?» Если Мэри соглашалась и доставала билеты, обычно они опаздывали, потому что Стивен работала до последней минуты.

Иногда были острые, хоть и маленькие, разочарования, когда Стивен не удавалось сдержать обещания. «Послушай, Мэри, милая — ты простишь меня, если я не пойду с тобой за этими мехами? У меня кое-какая работа, которую я должна закончить. Понимаешь?» «Конечно же». Но Мэри, которой оставалось выбирать себе новые меха в одиночку, внезапно чувствовала, что не нужны ей никакие меха.

И такие вещи стали случаться часто.

Если бы только Стивен доверилась ей, если бы сказала: «Я пытаюсь построить тебе убежище; вспомни, что я говорила тебе на Оротаве!» Но нет, она избегала того, чтобы напомнить девушке о том мраке, что окружал это маленькое солнечное пятно. Если бы только она проявила чуть больше терпения по отношению к аккуратной, хоть и довольно медленной машинописи Мэри и дала ей настоящее занятие — но нет, она должна отсылать работу в Пасси, ведь чем скорее выйдет книга, тем лучше будет для будущего Мэри. И так, ослепленная любовью и желанием защитить любимую, она делала ошибки по отношению к Мэри.

Когда она заканчивала работу на день, она часто читала написанное вслух по вечерам. И, хотя Мэри знала, что пишет она прекрасно, но ее мысли уходили от книги к самой Стивен. Низкий, хрипловатый голос все читал и читал, в нем было что-то настойчивое, пугающее, и Мэри внезапно целовала руку Стивен или шрам на ее щеке, скорее из-за этого голоса, чем из-за того, что читалось.

И вот бывали времена, когда, служа двум господам — страсти к этой девушке и решимости защитить ее — Стивен разрывалась между противоречивыми желаниями, между противоположными духовными и физическими чувствами. Она хотела сохранить себя для работы и хотела всецело отдать себя Мэри.

Довольно часто она работала далеко за полночь.

— Я приду поздно — иди в кровать, любимая.

И, когда она наконец устало поднималась наверх, то прокрадывалась, как вор, мимо спальни Мэри, хотя Мэри почти всегда слышала ее.

— Это ты, Стивен?

— Да. Почему ты не спишь? Ты знаешь, что уже три часа утра?

— Правда? Ты ведь не сердишься, милая, нет? Я думала о тебе, когда была одна в кабинете. Подойди сюда, скажи, что ты на меня не сердишься, хоть уже и три часа утра!

Тогда Стивен снимала старый твидовый пиджак и бросалась на кровать рядом с Мэри, слишком измотанная, чтобы сделать что-нибудь, только принимала девушку в объятия и позволяла ей лежать рядом, положив голову ей на плечо.

Но Мэри думала обо всем том, что она находила таким глубоко привлекательным в Стивен — шрам на ее щеке, выражение ее глаз, силу и странную, застенчивую нежность — эта сила иногда не умела быть нежной. И, когда они лежали, Стивен могла заснуть, изнуренная напряжением долгих часов работы. Но Мэри не спала, а если засыпала, то за окнами уже рассветало.

4

Однажды утром Стивен пристально посмотрела на Мэри:

— Подойди сюда. Тебе нехорошо? Что с тобой? Расскажи мне. — Ей показалось, что девушка необычно бледна, и что уголки ее губ опущены вниз; страх внезапно сжал ее сердце. — Расскажи сейчас же, что с тобой! — ее голос стал грубым от беспокойства, и она повелительно положила свою ладонь поверх ладони Мэри.

Мэри возразила:

— Не глупи; ничего со мной нет, со мной все прекрасно — ты что-то себе вообразила.

И в самом деле, что с ней было такого? Разве она не была в Париже со Стивен? Но ее глаза наполнились слезами, и она быстро отвернулась, чтобы скрыть их, стыдясь своего неразумия.

Стивен не отступала:

— Ты выглядишь вовсе не прекрасно. Не надо было нам оставаться в Париже этим летом. — И, потому что ее собственные нервы были в тот день на пределе, она нахмурилась. — Это все из-за того, что ты не ешь, когда я не прихожу есть. Я знаю, что ты не ешь — Пьер мне все рассказал. Не веди себя как маленький ребенок, Мэри! Я не смогу написать ни строчки, если буду чувствовать, что ты больна, потому что ничего не ешь, — от страха она начала терять голову. — Я пошлю за доктором, — резко закончила она.

Мэри отказалась от доктора наотрез. Что ей рассказывать ему? У нее нет никаких симптомов. Пьер все преувеличивает. Она довольно хорошо ест — она никогда много не ела. Пусть лучше Стивен продолжает работу и не терзает себя из-за ерунды.

Но Стивен, как ни старалась, не могла продолжать — весь остаток дня работа продвигалась очень плохо.

После этого она часто покидала свой стол и шла на поиски Мэри.

— Милая, где ты?

— Наверху, в моей спальне.

— Сойди вниз; я хочу, чтобы ты пришла в кабинет, — и, когда Мэри устраивалась там у огня: — Теперь расскажи мне точно, как ты себя чувствуешь — все в порядке?

И Мэри с улыбкой отвечала:

— Да, все со мной в порядке; клянусь тебе, Стивен!

Это была не идеальная атмосфера для работы, но книга к этому времени продвинулась настолько, что ничто, кроме бедствия, не могло остановить ее — это была одна из тех книг, которые твердо намерены появиться на свет и зреют вопреки своим авторам. В состоянии здоровья Мэри действительно не было ничего по-настоящему тревожащего. Она неважно выглядела, только и всего; и иногда она казалась какой-то поникшей, так что Стивен приходилось отрывать несколько часов от работы, чтобы они могли вместе прогуляться. Иногда они обедали в ресторане или выезжали за город, к бурной радости Дэвида; или просто бродили по улицам рука об руку, как когда впервые вернулись в Париж. И Мэри, чувствуя себя счастливой, оживала на эти несколько часов, как по волшебству. Но, когда она снова оказывалась в одиночестве, когда ей было некуда идти и не с кем поговорить, потому что Стивен снова была за столом, тогда она становилась вялой, что не было под стать ни ее возрасту, ни положению.

5

В канун Рождества прибыл Брокетт и принес цветы. Мэри ушла гулять с Дэвидом, и Стивен пришлось со вздохом покинуть свой стол.

— Заходи, Брокетт. Надо же, какая чудесная сирень!

Он сел и зажег сигарету.

— Да, разве она не прекрасна? Я купил ее для Мэри. Как она поживает?

Стивен помедлила.

— Не очень хорошо… Мне тревожно за нее.

Брокетт нахмурился и стал задумчиво смотреть на огонь. Он кое-что хотел сказать Стивен; хотел предупредить ее, но не был уверен, как она примет это предупреждение — неудивительно, что бедная девочка не в форме, ведь ей приходится вести смертельно скучное существование! Если Стивен позволила бы ему, он хотел бы дать совет, предостеречь, быть честным до грубости, если понадобится. Однажды он уже был честным до грубости по поводу ее работы, но это было не такое деликатное дело.

Он начал суетливо двигать своими мягкими белыми руками, постукивая пальцами по ручке кресла.

— Стивен, я собирался поговорить с тобой о Мэри. Она поразила меня своим откровенно угнетенным видом в последний раз, когда я видел ее — когда это было, в понедельник? Да, она поразила меня своим угнетенным видом.

— Ну конечно же, ты ошибся… — прервала его Стивен.

— Нет, я совершенно уверен, что не ошибся, — настаивал он. Потом сказал: — Я собираюсь сделать кое-что очень рискованное — я рискую потерять твою дружбу.

В его голосе слышалось такое сожаление, что Стивен спросила:

— И в чем же дело, Брокетт?

— В тебе, дорогая моя. Ты ведешь нечестную игру с этой девушкой; жизнь, которую она ведет, подходит скорее матери-аббатисе. От такого у кого угодно вырастет горб, а Мэри, похоже, заработает неврастению!

— Да что ты имеешь в виду?

— Если не будешь дуться, тогда скажу. Послушай, я больше не собираюсь притворяться. Конечно же, все мы знаем, что вы с ней любовницы. Вы постепенно становитесь чем-то вроде легенды — все позабыто ради любви, и тому подобное… Но Мэри слишком молода, чтобы становиться легендой; да и ты, дорогая моя, тоже. У тебя-то есть твоя работа, а у Мэри ничего нет — бедная девочка ни души не знает в Париже. Пожалуйста, не перебивай. Я вовсе не закончил; мне придется выложить все начистоту, и я это сделаю. Вы с ней решили жить одним домом — по мне, так это ничем не лучше брака! Но, будь ты мужчиной, все было бы по-другому; у вас, конечно же, была бы куча друзей, а Мэри могла бы завести ребенка. Ах, Бога ради, Стивен, не делай такие большие глаза. Мэри совершенно нормальная молодая женщина; она не может жить одной любовью, все это чушь — особенно, как подсказывает мне моя проницательность, когда ты работаешь, ведь тогда эта диета довольно скудная. Бога ради, отпусти ее немножко погулять! Почему, например, ты не приведешь ее к Валери Сеймур? У Валери она встретит множество людей, и что в этом плохого, я тебя спрашиваю? Ты бегаешь от себе подобных, как черт от ладана! Мэри ужасно нужны друзья, и ей нужно развлекаться. Только поостерегись так называемых нормальных, — голос Брокетта стал горьким и агрессивным, — я не пытался бы навязываться им в друзья; я думаю не столько о тебе, сколько о Мэри; она молодая, а молодые легко ранимы…

Он был совершенно искренен. Он пытался помочь, подстегнутый своей занятной привязанностью к Стивен. В эту минуту он был по-дружески заботливым; ни капли цинизма не оставалось в нем — в эту минуту. Он дал честный совет, подсказанный его умственными способностями, возможно, единственным, что оставил ему мир.

И Стивен практически ничем не могла ответить. Она была по горло сыта отрицаниями и увертками, сыта молчаливой ложью, которая раздражала ее собственные инстинкты и казалась оскорблением для Мэри; поэтому она оставила дерзкие заявления Брокетта без ответа. В остальном она слегка опасалась, все еще чувствуя смутное недоверие к Валери Сеймур. Но она довольно хорошо понимала, что Брокетт был прав — сейчас Мэри часто бывало одиноко. Почему она никогда не думала об этом раньше? Она проклинала себя за свою нечуткость.

Потом Брокетт тактично сменил тему; он был слишком мудрым, чтобы не понимать, где следует остановиться. И вот он рассказывал ей о своей новой пьесе, которая для него была довольно необычным предприятием. Пока он говорил, Стивен охватило странное чувство облегчения от мысли, что он все знает… Да, она действительно чувствовала облегчение, потому что этот человек знал об ее отношениях с Мэри; потому что больше не было нужды вести себя так, как будто эти отношения были постыдными — по крайней мере, в присутствии Брокетта. В броне мира наконец отыскалась щель.

6

— Мы как-нибудь должны сходить навестить Валери Сеймур, — довольно небрежно заметила Стивен тем же вечером. — Она очень известна в Париже. Кажется, она устраивает довольно веселые приемы. По-моему, пора бы тебе завести нескольких друзей.

— Как весело! Пойдем, я бы так этого хотела! — воскликнула Мэри.

Стивен подумала, что ее голос звучал радостно и взволнованно, и она невольно вздохнула. Но, в конце концов, важно лишь то, чтобы Мэри было хорошо, чтобы она была счастлива. Конечно же, она возьмет ее к Валери Сеймур — почему бы нет? Видимо, она была очень глупой. И эгоистичной — жертвовала девушкой ради своих капризов…

— Милая, конечно же, мы пойдем, — быстро сказала она. — По-моему, там будет ужасно интересно.

7

Три дня спустя Валери, повидавшись с Брокеттом, написала короткое, но радушное приглашение: «Приходите в среду, если сможете — вдвоем, разумеется. Обещал прийти Брокетт и еще пара-тройка интересных людей. Я жду не дождусь возобновить наше знакомство после такого долгого времени и познакомиться с Мэри Ллевеллин. Ну почему вы никогда не заходите? По-моему, это не по-дружески! Однако вы можете загладить свое пренебрежение, если придете на мой прием в среду вечером…»

Стивен бросила письмо Мэри.

— Ну вот!

— Как великолепно… но ты пойдешь?

— А ты бы хотела?

— Да, конечно. Но как же твоя работа?

— За один день ничего с ней не случится.

— Ты уверена?

Стивен улыбнулась.

— Да, милая, совершенно уверена.

 

Глава сорок четвертая

1

В комнатах Валери было уже людно, когда Стивен и Мэри прибыли в ее переднюю, до того людно, что сначала они не могли увидеть хозяйку дома, и им пришлось довольно неловко стоять у дверей — о них не объявили; почему-то у Валери Сеймур не объявляли о посетителях. Люди с любопытством глядели на Стивен; ее рост, ее одежда, шрам на ее лице немедленно приковывали их внимание.

— Quel type! — прошептал Дюпон, скульптор, своей соседке, и сразу же решил, что хочет изобразить Стивен. — Чудесная голова; я восхищен этой сильной шеей. А губы — целомудренные они или пылкие? Я хотел бы это знать. Как лепить такие загадочные губы? — и Дюпон, для которого все было позволено ради искусства, придвинулся на шаг ближе и глядел с восхищением, внушающим неловкость, пощипывая пальцами седоватую бородку.

Его соседка, она же его последняя по времени любовница, маленькая светловолосая девушка, красивая, как куколка, пожала плечами.

— Я не очень довольна вами, Дюпон. Ваш вкус становится своеобразным, mon ami — а вы ведь еще достаточно мужественны…

Он рассмеялся.

— Будь спокойна, курочка моя, я не собираюсь приводить тебе соперницу, — потом он начал дразнить ее: — А как насчет тебя? Не нравятся мне рожки на голове, покрытые мхом, даже если они не больше наперстков. Ужасно раздражают эти рожки, и растут довольно болезненно — как зубы мудрости, только еще глупее. О да, у меня тоже есть свои воспоминания. С чем едят гусыню, с тем едят и гусака, так говорят англичане, а они такой практичный народ!

— Ты грезишь наяву, mon pauvre bougre, — отрезала дама.

И вот уже Валери шла к дверям:

— Мисс Гордон! Я ужасно рада видеть вас и мисс Ллевеллин. Вы уже пили чай? Конечно же, нет — я отвратительная хозяйка! Идите к столу… где этот никчемный Брокетт? А, вот он. Брокетт, пожалуйста, будь мужчиной и принеси чаю мисс Ллевеллин и мисс Гордон.

Брокетт вздохнул:

— Сначала ты, дорогая Стивен, ведь ты куда полезнее меня, — и он положил нежную белую руку ей на плечо, мягко, но уверенно подталкивая вперед. Когда они дошли до буфета, он спокойно остановился: — Принесете мне ванильный со льдом? — промурлыкал он.

Казалось, все здесь друг друга знали, атмосфера была задушевной и легкой. Люди здоровались, как близкие друзья, и довольно скоро они становились очаровательными со Стивен и такими же очаровательными и добрыми с Мэри.

Валери представляла своих новых гостей, тактично намекая на талант Стивен:

— Это Стивен Гордон — вы знаете ее, она писательница; и мисс Ллевеллин.

Она вела себя естественно, и все же Стивен не могла отделаться от чувства, что каждый здесь знает о них с Мэри, а если и не знает, то догадывается, и потому старается показаться дружелюбным.

Она подумала: «Что ж, почему бы нет? Я по горло сыта ложью».

Ее былая неприязнь к Валери Сеймур совершенно померкла. Так приятно было чувствовать себя желанным гостем среди всех этих умных и интересных людей — а то, что они были умны, нельзя было отрицать; в салоне Валери процентная доля мозгов была значительно выше среднего. Ведь вместе с теми, кто, сами будучи нормальными, давно поставили интеллект выше тела, были писатели, художники, музыканты и ученые, мужчины и женщины, которые, с рождения отодвинутые в сторону, решили прорубить свою нишу в жизни. Многие из них уже достигли цели, а некоторые все еще мучительно прорубали ее; правда и то, что многие пали по пути, но, когда они падали, другие занимали их места. Перед телами распростертых сотоварищей эти другие должны были пасть в свою очередь или продолжать свой труд — ибо для них не было компромисса с жизнью, их подстегивал инстинкт самосохранения. Там была Пат, которая потеряла свою Арабеллу из-за золотого колдовства Григг и Лидо. Пат, которая была родом из Бостона, и в которой все еще смутно отзывалась сельская учительница из Новой Англии. Пат, чье либидо, не считая влечений плоти, устремлялось по путям энтомологии — и далеко не с первого взгляда становилось ясно, что ее лодыжки слишком сильные и слишком тяжелые для женщины.

Там была Джейми, куда более знаменитая; Джейми, приехавшая в Париж из горной Шотландии; слегка неуравновешенная, потому что музыка осаждала ее душу и требовала выражения в ее жестких, научных сочинениях. Неловкой была она, костлявой и близорукой, а поскольку редко она могла позволить себе новые очки, ее глаза были обведены красной каймой и напряжены, и она далеко вытягивала шею вперед, все время вглядываясь. Копну ее волос цвета пакли подруга стригла ей под боб, и эти волосы слишком часто бывали спутанными.

Там была Ванда, пробивающаяся польская художница; довольно темноволосая для польки, с короткими, жесткими черными волосами, со смуглой кожей, с бесцветными губами; и все же она не лишена была привлекательности, эта Ванда. У нее были чудесные глаза, в глубине которых таился огонь, иногда — адский огонь, когда она выпивала, но в другие времена более нежный, хотя с этим огнем всегда было небезопасно играть. Ванда мыслила широко. Все, что виделось ей, было огромным: ее картины, ее страсти, ее раскаяние. Когда ее охватывало желание, оно становилось ненасытным, когда охватывал страх — он становился нестерпимым; не перед дьяволом, она была храброй с ним, особенно в подпитии, но перед Богом в образе Христа-Искупителя. Как дворняжка, которую избили кнутом, она ползла к подножию Креста, без смелости, без веры, без надежды на милость. Раздосадованная своим телом, она безжалостно истязала его — но без толку, ее выдавала похоть глаз. Видя, что она желает, и ее желают, она пила, пытаясь утопить одно желание в другом. И тогда она вставала во весь рост перед своим высоким мольбертом, чуть шатаясь, но рука ее всегда была тверда. Коньяк ударял ей по ногам, но не по рукам; ее рука оставалась настолько твердой, что это приводило в замешательство. Она рисовала какими-то гигантскими, душераздирающими мазками, стремясь затеряться в своей картине, стремясь облегчить муку своей страсти, пятная спокойную белую поверхность полотна неловкими, но странно притягательными очертаниями — по словам Дюпона, Ванда была гениальна. Она не ела и не спала, сильно худела, поэтому каждый знал, что случилось. Они видели это раньше — о, много раз — и для них это уже было не такой трагедией. «Ванда снова пустилась во все тяжкие! — говорил кто-нибудь с усмешкой. — Сегодня утром она была под мухой; ну и кто же на этот раз?»

Но Валери, ненавидевшая пьянство хуже чумы, становилась сердитой; ее приводила в ярость эта Ванда.

Там была Ортанс, графиня Кергелен; полная достоинства и сдержанная гранд-дама, исполненная спокойной, довольно старомодной красоты. Когда Валери представила ее Стивен, та вдруг подумала о Мортоне. И все же она бросила все ради Валери Сеймур; мужа, детей и дом — все оставила она и встала лицом к лицу со скандалом, бесчестьем, преследованием. Любовь этой женщины к Валери Сеймур перевесила для нее все жизненно необходимое. Эта любовь казалась загадкой, которую долго пришлось бы объяснять. А теперь место этой незаконной любви заняла дружба; они были близкими друзьями, эти былые любовницы.

Там была Маргарет Роланд, поэтесса, женщина, чьи труды кипели талантом. Самая верная из союзниц и самая непостоянная из любовниц, она, вероятно, могла бы закончить жизнь в работном доме из-за своих щедрых финансовых извинений, которые иногда проделывали крупные дыры в ее сбережениях. Было почти невозможно не любить ее, потому что единственным ее недостатком была чрезмерная серьезность; каждый новый роман был для нее последним, пока он длился, хотя, конечно, это было совсем не так. Все это стоило больших денег и больших слез; она действительно страдала сердцем и карманом. Во внешности Маргарет не было ничего, что притягивало бы взгляд, иногда она хорошо одевалась, иногда плохо, под влиянием минуты. Но она всегда надевала более чем женственные туфли и часто покупала модные наряды, когда была в Париже. Можно было сказать, что эта женщина очень женственна, но натренированное ухо становилось подозрительным, слыша ее голос, в котором было что-то особенное. Он был похож на голос мальчика, который скоро должен был сломаться.

И там был Брокетт со своими мягкими белыми руками; и несколько других, очень похожих на него. Еще там был Адольф Блан, дизайнер — мастер цвета, чьи первозданные оттенки практически совершили революцию во вкусах, вернув глазу радость простоты. Блан стоял в одиночестве в маленькой нише, и по временам, вероятно, там бывало очень одиноко. Спокойный смуглый человек с еврейскими глазами, в юности он был глубоко несчастен. Он проводил свои дни, переходя от врача к врачу и спрашивая: «Что я такое?» Они говорили ему и клали в карман гонорары; многие елейными голосами предлагали вылечить его. Вылечить, Господи Боже! Для Блана не было лекарства, он был самым нормальным из всех аномальных мужчин. Он познал мятеж, отвергнув своего Бога; он познал отчаяние, отчаяние безбожника; он познал дикие минуты разгула; он познал долгие месяцы острого самоуничижения. А потом он внезапно обрел свою душу, и эта находка принесла с собой смирение, поэтому теперь он мог стоять здесь, в нише, сам по себе, сострадательный зритель того, что часто казалось ему диковинным замыслом Творца. Чтобы заработать на жизнь, он создавал много прекрасных вещей: мебель, костюмы и декорации для балета, даже женские платья, если на него находило настроение — но это все было ради физической жизни. Чтобы поддержать жизнь в своей отчаянной, многострадальной душе, он запасал в своем уме множество глубоких познаний. Поэтому многие несчастные теперь приходили к нему за советом, в котором он никогда не отказывал, хотя давал его с грустью. Совет всегда был один: «Делайте все, что можете, ни один не может сделать больше — но никогда не прекращайте борьбу. Ведь для нас нет греха тяжелее отчаяния, и, может быть, нет добродетели важнее смелости». Да, действительно, к этому мягкому ученому еврею приходило много несчастных крещеных христиан.

И такие люди посещали Валери Сеймур, мужчины и женщины, несущие на лбу печать Бога. Ведь Валери, спокойная и уверенная, создавала атмосферу смелости, каждый чувствовал себя таким нормальным и смелым, когда они собирались вместе у Валери Сеймур. Там была она, очаровательная и культурная женщина, маяк в бурном океане. Напрасно волны бились о его подножие, ветры завывали, облака изрыгали гром и молнию, течения подмывали, но не разрушали этот маяк. Бури, собираясь с силами, налетали и уходили прочь, оставляя за собой обломки кораблекрушений и тонущих людей. Но, когда те поднимали взгляд, бедные жертвы, которые барахтались в воде, кого же они видели, как не Валери Сеймур? И тогда некоторые смело устремлялись к берегу, видя это непоколебимое создание.

Она не делала ничего и всегда говорила очень мало, не чувствуя порывов к филантропии. Но вот что она отдавала своим собратьям — свободу своего салона, защиту своей дружбы; если им приносило облегчение приходить на ее собрания раз в месяц, они всегда были желанными гостями, если только были трезвыми. Выпивки и наркотиков она сторонилась из-за их безобразия — в этой знаменитой квартире на набережной Вольтера пили чай, оранжад и кофейные сиропы со льдом.

О да, очень странная компания, если анализировать ее, выискивая ту или иную стигму! Их степени были так многочисленны и так детальны, что часто ставили в тупик самого пристального наблюдателя. Тембр голоса, сложение лодыжек, текстура руки, движение, жест — ведь мало у кого была столь откровенная внешность, как у Стивен Гордон, не считая Ванды, польской художницы. Она, бедная, никогда не знала, как лучше одеться. Если она одевалась как женщина, то выглядела как мужчина, а если одевалась как мужчина, то выглядела как женщина!

2

А их романы, такие странные, такие озадачивающие — как трудно классифицировать степени притяжения! Ведь не всегда они притягивали себе подобных, довольно часто — самых обычных людей. Так Арабелла, что была с Пат, внезапно вышла замуж, ей надоела Григг, как и ее предшественница. Ходили слухи, что теперь она безумно счастлива, потому что вскоре собирается стать матерью. И еще была Барбара, подруга Джейми, тоненькая девушка, очень верная и любящая, но до мозга костей женщина, каких поискать, и так по-женски привязанная к Джейми.

Они любили друг друга с детских лет, с тех лет, когда в горной шотландской деревушке более сильный ребенок защищал более слабого в школе и в игре среди шумных товарищей. Они росли вместе, как два молодых деревца, открытых всем ветрам, среди тусклых гор Шотландии, где так не хватает солнечного света. В поисках тепла и защиты они склонялись друг к другу, и вот как-то весной, в брачный сезон, их ветви тихо переплелись. Вот так это случилось — они сплелись, как два молодых деревца, это было очень просто и драгоценно для них, в этом не было ничего таинственного или странного, за исключением того, что всякая любовь таинственна.

Сами себе они казались такими же, как другие влюбленные, для которых рассветы становятся ярче и сумерки нежнее. Рука об руку они ходили по деревенским улицам, вечером останавливаясь послушать волынку. И что-то в этой печальной, неземной музыке пробуждало музыкальную душу Джейми, так, что некие аккорды отзывались в ней, непохожие на плач волынки, но рожденные той же таинственной природой шотландских гор.

Счастливые дни; счастливые вечера, когда летняя жара в течение долгих часов лежала над мрачными холмами, еще долго после того, как мигающие лампы зажигались в окнах коттеджей деревушки Бидлс. Волынщик наконец собирался домой, но они вдвоем бродили по болотистым низинам, чтобы лечь на просторе рядом друг с другом среди ломкого, упругого торфа и вереска.

Они были детьми, они мало разбирались в словах, и в жизни, и в самой любви. Хрупкая Барбара, которой едва минуло девятнадцать; угловатая Джейми, которой еще не было двадцати. Они разговаривали, поскольку слова облегчают душу; разговаривали отрывистыми, довольно застенчивыми фразами. Они любили, потому что любовь пришла к ним естественно, на мягком упругом торфе и вереске. Но через некоторое время их мечты были разбиты, потому что такие мечты, как у них, казались в деревне странными. Умом они тронулись, говорили люди, бродят вдвоем целыми часами, словно влюбленная парочка.

Бабушка Барбары, суровая старая женщина, с которой она жила с раннего детства — бабушка Барбары не доверяла этой дружбе. «Не понимаю я ее чего-то, — хмурилась она, — какая-то она не такая, да и Джейми эта тоже. Девицам такое не под стать, и против всяких приличий!» И, поскольку она говорила с авторитетных позиций, ведь несколько лет она была в деревне начальницей почты, соседи кивали головами и соглашались: «Не под стать, так оно и есть, миссис Макдональд!»

Сплетни достигли ушей церковного служки, седовласого, мягкосердечного старого отца Джейми. Он смотрел на девушку изумленными глазами — он всегда изумлялся своей дочери. Плохой хозяйкой она была и большой неряхой; если она стряпала, то забрызгивала и посуду, и кухню, а ее руки на редкость неловко обращались с иглой; это он знал, потому что его пятки страдали от ее штопки. Вспоминая ее мать, он качал головой и вздыхал не раз, когда глядел на Джейми. Ведь ее мать была нежной, боязливой женщиной, и сам он был очень застенчивым, но их Джейми любила шагать по холмам против ветра, неловкое создание, похожее на мальчишку. Ребенком она охотилась на кроликов с хорьками; скакала на соседской рабочей лошадке, сидя верхом по-мужски, без стремян, без седла и уздечки; разные неслыханные вещи совершала она. И он, бедный, одинокий, озадаченный, все еще скорбевший по жене, не мог с ней справиться.

Но даже ребенком она, бывало, сидела за пианино и подбирала мелодии собственного сочинения. Он сделал все, что мог; ее учила играть мисс Моррисон из соседней деревни, потому что, казалось, лишь музыка могла укротить ее. И, когда Джейми выросла, ее мелодии выросли вместе с ней, обретая целеустремленность и силу вместе с ее телом. Она могла часами импровизировать зимними вечерами, если Барбара сидела в их гостиной и слушала. Он всегда привечал Барбару в пасторском доме; они были такими неразлучными, эти двое, с самого детства — и что же теперь? Он хмурился, вспоминая сплетни.

Довольно робко он заговорил с Джейми.

— Послушай, милая моя, когда вы все время вместе, у парней нет возможности ухаживать за вами, а бабушка Барбары хочет, чтобы девушка вышла замуж. Пусть она гуляет с каким-нибудь парнем по субботним дням; вот молодой Макгрегор — прекрасный, надежный малый, и говорят, что он влюблен в малышку…

Джейми взглянула на него, мрачно нахмурившись:

— Не хочет она гулять ни с каким Макгрегором!

Церковный служка опять покачал головой. В руках собственного ребенка он был полностью беспомощен.

Потом Джейми отправилась в Инвернесс, чтобы лучше изучать музыку, но каждые выходные она проводила в доме пастора, и их дружба с Барбарой вовсе не прервалась; казалось, теперь они были преданы друг другу как никогда, несомненно, из-за вынужденных расставаний. Через два года служка внезапно умер, оставив Джейми все немногое, что он имел. Она ушла из старого серого дома и сняла комнату в деревне рядом с Барбарой. Но антагонизм окружающих, больше не сдерживаемый уважением к мягкому, похожему на ребенка пастору, проявился очень остро — эти добрые люди стали враждебными к Джейми.

Барбара плакала.

— Джейми, давай уедем… они нас ненавидят. Уедем туда, где никто нас не знает. Мне уже двадцать один, я могу идти куда хочу, меня не смогут остановить. Забери меня от них, Джейми!

Несчастная, сердитая, не знающая, что поделать, Джейми обнимала девушку:

— Куда я могу забрать тебя, маленькая моя? Ты слабая, а я ужасно бедная, вспомни об этом.

Но Барбара продолжала умолять:

 — Я буду работать, я полы буду мыть, я что угодно буду делать, Джейми, только давай уедем туда, где нас никто не знает!

И вот Джейми обратилась к своему учителю музыки в Инвернессе, умоляя помочь ей. Что она могла бы делать, чтобы заработать на жизнь? И, поскольку этот человек верил в ее талант, он помог ей советом и одолжил ей денег, настаивая, чтобы она уехала в Париж учиться и завершила свое композиторское образование.

— Ты действительно слишком хороша для меня, — сказал он ей, — и там жизнь будет для тебя значительно дешевле. Сама перемена обстановки уже пойдет тебе на пользу. Я напишу этим же вечером начальнику Консерватории.

Это было вскоре после окончания войны, и теперь они вместе были в Париже.

Что до Пат, она собирала своих мотыльков и жуков, и, когда ей благоприятствовала судьба, случайных женщин. Но судьба так редко благоприятствовала Пат — после Арабеллы коллекция ограничивалась одними жуками. Бедная Пат, ставшая с недавних пор довольно мрачной, пристрастилась к цитатам из американской истории, мрачно говоря о кровавых следах на снегу, оставленных тем, что она окрестила «армией презренных». Она, казалось, была одержима генералом Кастером, отважным и очень невезучим героем. «Все время одно — последняя скачка Кастера, — говорила она. — Нет толку говорить, весь этот проклятый мир собирается снять с нас скальпы!»

Что до Маргарет Роланд, ее никогда не привлекали молодые, чьи сердца были цельными и свободными — по натуре она была браконьером. А что до Ванды, ее возлюбленные были так разнообразны, что никакого правила нельзя было найти для суждения о них. Она любила напропалую, без карты и без компаса. Эмоции Ванды были лодкой без руля, и эту лодку сбивал то туда, то сюда изменчивый ветер, сначала к нормальным, потом к аномальным; лодка с порванными парусами и обломанными мачтами, которая никогда не видела гавани.

3

Итак, это были те люди, к которым наконец обратилась Стивен в страхе перед одиночеством Мэри; она обратилась к себе подобным и была принята очень радушно, ведь ни одни узы не связывают так, как узы общего несчастья. Но она прозревала впереди тот день, когда и более счастливые люди примут ее, а через нее — и эту девушку, за счастье которой в ответе она и только она; день, когда с помощью неустанных подвигов она построит бухту, которая укроет Мэри.

И вот они вошли в ту реку, что проходит, безмолвная и глубокая, через все большие города, скользя между обрывистыми скалами, прочь, прочь, к ничейной земле — самой одинокой местности во всем мироздании. Но, когда они добрались домой, то не чувствовали опасений, даже сомнения Стивен на некоторое время притупились, потому что в первый раз эта странная река обрела свойства целебных вод Леты.

Стивен спросила Мэри:

— Хороший был прием, как думаешь?

И Мэри наивно ответила:

— Мне понравилось, потому что они были такие милые с тобой. Брокетт сказал мне, что считают тебя восходящей звездой среди писателей. Он сказал, что ты лев Валери Сеймур; я была сама не своя от гордости — это сделало меня такой счастливой!

Вместо ответа Стивен наклонилась и поцеловала ее.

 

Глава сорок пятая

1

К февралю книга Стивен была переписана и находилась в руках ее издателя в Англии. Это вселяло в нее мирное, но воодушевляющее чувство, приходящее к писателю, когда он отдал все лучшее, что у него было, и знает, что это не лишено достоинства. Со вздохом облегчения она, образно говоря, потянулась, протерла глаза и оглянулась вокруг. Она была в том настроении, которое приходит как реакция после усилий, и рада была развлечься; к тому же снова в воздухе была весна, год повернулся вокруг своей оси, и внезапно настали ясные дни, когда солнце приносило в Париж несколько часов тепла.

Теперь они не были лишены друзей, больше не зависели всецело от Брокетта и от мадемуазель Дюфо; телефон Стивен звонил довольно часто. Теперь Мэри всегда было куда пойти; всегда были люди, которые хотели повидаться с ней и со Стивен, люди, с которыми можно было сблизиться быстро, без множества ненужных трудностей. Из всех них, однако, настоящую привязанность Мэри испытывала лишь к Барбаре и Джейми; они с Барбарой сформировали безобидный союз, который по временам бывал даже трогательным. Одна говорила о Джейми, другая о Стивен, и они серьезно склоняли друг к другу свои юные головы: «Тебе не кажется, что Джейми перестает есть, когда работает?» «Тебе не кажется, что Стивен плохо спит? Может быть, она безразлична к своему здоровью? Джейми иногда ужасно беспокоится».

А иногда они бывали в более легкомысленном настроении, сидели и со смехом перешептывались; они нежно посмеивались над теми, кого любили, к чему склонны женщины с тех пор, как было взято ребро у Адама. Тогда Джейми и Стивен притворялись, что обижаются, заявляли, что им тоже придется держаться вместе, обороняясь против женских интриг. О да, все это было не лишено трогательности.

Джейми и ее Барбара были так бедны, что почти голодали, до того бедны, что простая еда была для них манной небесной. Стивен часто стыдилась своего богатства и, как и Мэри, всегда старалась их подкормить. Так как сейчас она была свободна, Стивен настаивала на том, чтобы регулярно приглашать их на ужин, и заказывала дорогие кушанья — медно-зеленые устрицы прямо из Марены, икру и другие дорогие вещи, а за ними следовали еще более пышные блюда — и, поскольку большинство дней в неделю они постились, их желудки нередко бунтовали и огорчали их. Двух бокалов вина Джейми хватало, чтобы раскраснеться, ведь она никогда не обладала крепкой головой, привычной к этому золотому нектару. Обычно она пила creme-de-menthe, потому что зимой он прогонял холод и напоминал ей своим сладким мятным вкусом драже из лавки в деревне Бидлс.

Им нелегко было помочь, этим двоим, ведь Джейми была гордой и исключительно ранимой. Она никогда не принимала подарков в виде денег или одежды и изо всех сил старалась выплатить долг своему учителю. Даже угощение была для нее оскорблением, если оно не разделялось с тем, кто угощал, и это, хотя было очень похвально, было и безрассудно. Но это было так — нужно было принять ее как есть или покинуть, с Джейми были невозможны компромиссы.

После ужина они возвращались в жилище Джейми, студию на старой улице Висконти. Они взбирались по бесчисленным грязным каменным ступенькам на верхний этаж дома, который был когда-то прекрасен, но теперь предоставлен таким же бедолагам, как Джейми. Неприятного вида консьержка, вечно кислая из-за пустых студенческих карманов, щурилась на них из темной каморки на нижнем этаже, скептически огладывая их. «Bon soir, Madame Lambert». «Bon soir, mesdames», — нелюбезно ворчала она.

Студия Джейми была большой, голой и продуваемой сквозняком. Печь была слишком маленькой и иногда дурно пахла. Серые стены, выкрашенные клеевой краской, были все сплошь в пятнах, потому что когда шел град, дождь или снег, с окон и застекленной крыши всегда капало. Мебель состояла из нескольких шатких стульев, стола, дивана и большого пианино, взятого напрокат. Почти все усаживались на полу, стаскивая с дивана изъеденные молью подушки. Из студии вела крошечная комната с продолговатым окном, которое не открывалось. В этой комнате была узкая раскладушка, куда удалялась Джейми, когда ей не спалось. Еще там была раковина с протекающим краном; шкаф, в котором держали creme-de-menthe и то, что на данный момент оставалось из еды, тапочки и джинсовый синий жакет Джейми — без которых она не могла сочинить ни одной ноты — помойное ведро, одежду и щетки, с помощью которых Барбара героически пыталась убрать накопившуюся пыль и беспорядок. Ведь Джейми, чья голова со спутанными, как пакля, волосами вечно витала в облаках, была не только близорукой, но исключительно неряшливой. Пыль имела для нее мало значения, потому что она редко ее видела, а опрятность была полностью исключена из ее внешности; учитывая, как ограниченны были их с Барбарой владения, хаос, который они создавали, был удивителен. Барбара вздыхала и довольно часто ругалась — тогда она напоминала маленькую птичку-королька, которая пытается призвать к порядку крупную кукушку. «Джейми, дай мне свою грязную рубашку, с чего это ты бросила ее на пианино!» Или: «Джейми, иди сюда, погляди на свою расческу; ты ушла и положила ее прямо рядом с маслом!» Тогда Джейми приглядывалась напряженными красными глазами и ворчала: «Ну оставь ты меня в покое, девочка!»

А когда Барбара смеялась, что ей часто приходилось делать из-за экстраординарных привычек этого крупного неуклюжего существа, тогда она, как правило, закашливалась, и когда она начинала кашлять, то долго не мола остановиться. Они ходили к доктору, который говорил об ее легких и качал головой; слабые легкие, сказал он им. Но ни одна из них не поняла его как следует, ведь их французский оставался в зачаточном состоянии, а толкового английского доктора они не могли себе позволить. И все равно, когда Барбара кашляла, Джейми бросало в пот, и от страха она сердилась: «Ну-ка выпей воды! Не надо тут сидеть и на куски рассыпаться, это мне на нервы действует! Иди закажи еще бутылку этой микстуры. Господи, как же я могу работать, если ты все время кашляешь?» Но когда она переставала кашлять, Джейми чувствовала глубокие угрызения совести. Она, сутулясь, подходила к пианино и извлекала из него мощные аккорды, вдавливая педаль, чтобы заглушить этот кашель. «Ох, Барбара, маленькая моя… прости меня. Это все я виновата, что привезла тебя сюда, ты недостаточно сильна для этой проклятой жизни, ты и пищи нормальной не получаешь, и вообще ничего приличного». И под конец уже Барбара утешала ее: «Мы еще станем богатыми, когда ты закончишь свою оперу — в любом случае, мой кашель не опасен, Джейми».

Иногда музыка не давалась Джейми, опера наотрез отказывалась писаться дальше. Тогда в Консератории Джейми становилась глупой, а когда добиралась домой, все молчала, хмуро отодвигая тарелку с ужином, потому что, поднимаясь по лестнице, она слышала этот кашель. А Барбара чувствовала еще большую усталость и слабость, чем прежде, но прятала свою слабость от Джейми. После ужина они раздевались возле печки, если погода была холодной, раздевались, не говоря ни слова. Барбара довольно скоро и аккуратно выпутывалась из одежды, но Джейми всегда мешкала, роняя на пол то одно, то другое, или останавливаясь, чтобы набить свою маленькую черную трубку и зажечь ее, еще не надев пижамы.

Барбара опускалась на колени рядом с диваном и начинала молиться, просто, как дитя. Она читала «Отче наш» и другие молитвы, и всегда заканчивала словами: «Прошу тебя, Господи, благослови Джейми». Ведь, раз она верила в Джейми, она должна была верить и в Бога, и, раз она любила Джейми, она должна была любить и Бога — так было издавна, с тех пор, как они были детьми. Но иногда она дрожала в своей аккуратной хлопчатобумажной ночной рубашке, и встревоженная Джейми резко говорила ей: «Ну хватит тебе молиться! Все ты со своими молитвами. С ума ты сошла — стоять на коленях, когда в комнате такая холодина? Вот так ты и простываешь, и теперь будешь кашлять всю ночь!»

Но Барбара даже не оборачивалась; она спокойно и серьезно продолжала молиться. Ее шея казалась такой тонкой рядом с пышной косой, аккуратно висевшей между ее склоненными плечами; и руки, закрывавшие ее лицо, выглядели тонкими — тонкими и прозрачными, как руки чахоточной. В приступе гнева Джейми тяжелыми шагами уходила с кровати в маленькую комнату с продолговатым окном, и там она сама бормотала молитвы, особенно когда слышала, что Барбара кашляет.

Иногда Джейми охватывала глубокая депрессия, ненависть к прекрасному городу ее изгнания. Она вдруг начинала смертельно тосковать по дому, по суровой деревушке Бидлс в шотландских горах. Даже больше, чем по ее скучным кирпичным зданиям, она тосковала по ее скучному и респектабельному духу, по чувству уверенности, общему для субботних дней, по шотландской церкви с ее скучными и респектабельными людьми. Она с нежностью думала о том, как ей не хватает лавки зеленщика, стоявшей на углу, где рядом с капустой и луком продавали аккуратные пучки шотландского вереска и маленькие глиняные плошки с прозрачным вересковым медом. Она думала о широких, просторных, извилистых торфяниках; о том, как пахнет земля летом после дождя; о волынщике с проворными обветренными пальцами, о том, как рыдала его грустная неземная музыка; о Барбаре, той, какой она была в те дни, когда они шли рядом по узкой крутой улочке. А потом она сидела, обхватив голову руками, и ненавидела звуки и запахи Парижа, ненавидела скептический взгляд консьержки, ненавидела эту голую студию, совсем не похожую на дом. Слезы капали, порожденные бездной полуосознанного отчаяния, известного одному Богу, они падали на ее твидовую юбку или стекали по ее красным рукам, пока манжеты из обтрепанной фланели не становились мокрыми. Такой иногда заставала ее Барбара, возвращаясь домой с ужином в пакете.

2

Джейми не всегда была исполнена такого отчаяния; бывали дни, когда она, казалось, пребывала в отличном настроении, и в один из таких дней она позвонила Стивен и попросила ее привести Мэри после ужина. Должны прийти все — Ванда и Пат, Брокетт, и даже Валери Сеймур — потому что она, Джейми, убедила двух негров, которые учатся в Консерватории, прийти и спеть для них этим вечером; они обещали спеть негритянские спиричуэлс, старинные песни рабов с южных плантаций. Эти негры очень милые, их фамилия Джонс — Линкольн и Генри Джонс, они братья. Линкольн и Джейми очень сдружились; он интересовался ее оперой. А Ванда принесет свою мандолину — но вечер будет испорчен без Мэри и Стивен.

Мэри быстро надела шляпку; она решила пойти и заказать им какой-нибудь ужин. Раз они со Стивен будут там и его разделят, чувствительная гордость Джейми будет успокоена. Она пошлет им много еды, чтобы они могли есть и есть.

Стивен кивнула:

— Да, пришли им целые тонны еды!

3

В десять часов они прибыли в студию; в десять тридцать пришла Ванда вместе с Брокеттом, потом Блан вместе с Валери Сеймур, потом Пат в практичных галошах, надетых на туфли, потому что шел дождь, потом три или четыре студента, учившихся вместе с Джейми, и наконец, два брата-негра.

Они были очень непохожи друг на друга, эти негры; Линкольн, старший, был бледнее кожей. Он был невысоким и довольно крепко сбитым, с массивным, но умным лицом — сильное лицо, и слишком много морщин для тридцатилетнего. В его глазах было терпеливое, вопрошающее выражение, общее для глаз большинства животных и всех медленно развивающихся рас. Он очень спокойно пожал руку Стивен и Мэри. Генри был высоким и черным, как уголь, молодым негром, с великолепно прямой осанкой, но с жесткими губами, с бесцельно блуждающим взглядом и самоуверенными манерами.

Он заметил:

— Рад вас встретить, мисс Гордон, мисс Ллевеллин, — он двинулся поближе к Мэри и не без развязности попытался завести беседу.

Валери Сеймур вскоре уже беседовала с Линкольном, с той дружелюбностью, от которой он чувствовал себя легко — хотя сначала, казалось, немного стеснялся. Но Пат, родом из аболиционистского Бостона, была куда более сдержанной в своих манерах.

Ванда резко спросила:

— Я могу выпить, Джейми?

Брокетт налил ей крепкого бренди с содовой.

Адольф Блан сидел на полу, обхватив свои колени; и вот вошел Дюпон, скульптор — поскольку отсутствовала его любовница, он переместился поближе к Стивен.

Потом Линкольн уселся за пианино, прикоснулся к клавишам твердыми опытными пальцами, а Генри встал рядом с ним, очень прямой и высокий, и возвысил свой голос, гладкий и бархатный, но приятный и настойчивый, как звук рожка:

«Глубока река, дом мой за Иорданом. Глубока река — Господи, я хочу переправиться в свой лагерь, Господи, я хочу переправиться в свой лагерь, Господи, я хочу переправиться в свой лагерь, Господи, я хочу переправиться в свой лагерь…»

И вся надежда тех, кто совершенно лишен надежды в этом мире, кто должен жить стремлением к своему последнему спасению, вся страшная, болезненная, тоскующая надежда, порожденная бесконечным страданием духа, казалось, рвалась из этого человека, потрясая слушателей, и они сидели, склонив головы и сжав руки, пока слушали… Даже Валери Сеймур забыла о своем язычестве.

Он не был образцовым молодым негром; на самом деле, он часто бывал совсем не образцовым. Незрелым животным, вот кем бывал Генри по временам, со своей страстью к выпивке и к женщинам — грубая, примитивная сила, которую выпивка делала опасной, а цивилизованность — агрессивной. Но когда он пел, его грехи, казалось, спадали с него, оставляя его чистым, неустыженным, торжествующим. Он пел своему Богу, Богу своей души, что однажды смоет все грехи с этого мира и щедро возместит всякую несправедливость:

«Дом мой за Иорданом, Господи, я хочу переправиться в свой лагерь».

В глубоком басе Линкольна скрывалось глухое рыдание. Лишь время от времени он переходил на слова; но, пока он играл, тело его раскачивалось:

«Господи, я хочу переправиться в свой лагерь, Господи, я хочу переправиться в свой лагерь…»

Однажды начав, они, казалось, уже не могли остановиться; прочь унесла их музыка, опьяненных этой отчаянной надеждой безнадежных — куда сильнее, чем Генри мог бы опьянеть от неразбавленного виски. Они переходили от одной песни к другой, а их слушатели сидели неподвижно, едва дыша. И глаза Джейми болели от непролитых слез, а также от неподходящих очков; и Адольф Блан, мягкий и ученый, обхватывал свои колени и глубоко задумывался о многом; и Пат вспоминала свою Арабеллу и находила мало утешения в жуках; и Брокетт думал о нескольких храбрых поступках, которые он, даже он, совершил в Месопотамии — поступках, не записанных в донесениях, разве что если их записывал ангел; и перед Вандой разворачивалось огромное полотно, рисующее горести всего человечества; и Стивен вдруг нашла руку Мэри и сжала ее до боли; и усталые детские карие глаза Барбары обернулись, чтобы с тревогой задержаться на ее Джейми. Не было ни одного среди них, кого не расшевелила бы до глубины души эта странная, наполовину мятежная, наполовину умолящая музыка.

И вот она зазвучала, как вызов; повелительная, громкая, почти устрашающая. Они пели вместе, два черных брата, и за их голосами стоял крик множества людей. Они, казалось, выкрикивали свой вызов миру, от своего имени и от имени всех страждущих:

«Разве Господь мой не спас Даниила, Спас Даниила, спас Даниила? Разве Господь мой не спас Даниила — Тогда почему не каждого?»

Вечный вопрос, на который не было еще ответа для тех, кто сидел здесь, пригвожденный к месту, и слушал…

«Разве Господь мой не спас Даниила — Тогда почему не каждого?»

Почему?.. Да, но доколе, о Господи, доколе?

Линкольн резко встал из-за пианино и слегка поклонился, что показалось странно нелепым, пробормотав несколько высокопарных слов благодарности от себя и от своего брата Генри:

— Мы очень благодарны вам за ваше терпение; надеемся, что мы доставили вам удовольствие, — проговорил он.

Все кончилось. Остались только два человека с черной кожей и лоснящимися от пота лицами. Генри бочком подбирался поближе к виски, а Линкольн вытирал свои розоватые ладони элегантным платком из белого шелка. Все сразу заговорили, стали зажигать сигареты, двигаться по студии.

Джейми сказала:

— Пойдемте, люди, пора ужинать, — и залпом выпила небольшой бокал creme-de-menthe; но Ванда налила себе еще бренди.

Ни с того ни с сего они все вдруг развеселились, смеясь над пустяками, поддразнивая друг друга; даже Валери забросила свою привычную церемонность и не выглядела скучающей, когда Брокетт подтрунивал над ней. Воздух становился тяжелым и душным от дыма; печь выгорела, но они едва это заметили.

Генри Джонс потерял голову и ущипнул Пат за костлявое плечо, потом поднял глаза к небу:

— Ну и ну! Вот так сборище! Слушайте, ребятки, разве не жаркий у нас вечерок? Когда кто-нибудь из вас решит добраться до моего маленького старого Нью-Йорка, уж я вам его покажу. Городок что надо! — и он отхлебнул большой глоток виски.

После ужина Джейми сыграла увертюру к своей опере, и они громко аплодировали довольно скучной музыке — такой ученой, такой сухой, такой болезненно жесткой, настолько непохожей на Джейми. Потом Ванда извлекла свою мандолину и настояла на том, чтобы спеть несколько польских любовных песен; она пела густым контральто, явно дрожавшим из-за бренди. Она мастерски обращалась со звякающим инструментом, извлекая довольно приличные звуки, но ее взгляд был неистовым, и ее жесты тоже, и вот лопнула струна со звуком, который, казалось, совершенно вывел ее из равновесия. Она откинулась назад и растянулась на полу, и ее снова подняли Дюпон и Брокетт.

У Барбары снова начался тяжелый приступ кашля:

— Это ничего, — она хватала воздух ртом, — просто поперхнулась; не суетись, Джейми… милая… я же тебе говорю… это ничего.

Джейми, уже раскрасневшаяся, выпила еще creme-de-menthe. На этот раз она налила его в бокал без ножки и опрокинула одним махом вместе с содовой. Но Адольф Блан серьезно смотрел на Барбару.

 Они не расходились до утра; еще в четыре часа они никак не могли решиться пойти по домам. Все оставались до последней минуты, все, кроме Валери Сеймур — она ушла сразу после ужина. Брокетт, как обычно, был бесстыдно трезв, но Джейми моргала, как сова, а Пат спотыкалась о свои галоши. Что до Генри Джонса, он начал петь во все горло высоким фальцетом:

«Ох, кто меня спасет? Чей же я на свете?

Ох, горе мне, беда, я ничей на свете».

— Заткнись ты, остолоп! — скомандовал ему брат, но Генри продолжал голосить:

«Ох, горе, ох, беда, я ничей на свете».

Ванду оставили спать на куче подушек — она, вероятно, не смогла бы проснуться раньше полудня.

 

Глава сорок шестая

1

Книга Стивен, которая вышла в этом мае, встретила сенсационный успех в Англии и Соединенных Штатах, даже более примечательный успех, чем «Борозда». Ее продажи были неожиданно крупными, учитывая ее выдающиеся литературные достоинства; критики обеих стран не скупились на громкие похвалы, и старые фотографии Стивен можно было увидеть в газетах с очень лестными подзаголовками. Одним словом, однажды она проснулась в Париже довольно знаменитой.

Валери, Брокетт, да и все друзья от всей души поздравляли ее; а Дэвид изо всех сил вилял хвостом. Он прекрасно знал, что случилось что-то приятное: вся атмосфера дома подсказывала это такому проницательному существу, как Дэвид. Даже яркие птички Мэри, казалось, стали крепче цепляться за жизнь; а в саду устраивали немалый переполох голуби, ставшие гордыми родителями — едва оперившиеся птенцы с огромными головами и близорукими глазами внесли свой вклад в общее торжество. Адель пела за работой, потому что Жан недавно получил повышение по службе, а это значило, что его сбережения, возможно, уже через год могли вырасти настолько, чтобы они могли пожениться.

Пьер хвастался своему другу, соседу-пекарю, высоким положением Стивен как писательницы, и даже Полина немножко приободрилась. Когда Мэри с выразительным видом обсуждала обед, заказывая тот или этот деликатес для Стивен, Полина с улыбкой говорила: «Mais oui, un grand genie doit nourrir le cerveau!»

Мадемуазель Дюфо на некоторое время стала важной персоной в глазах своих учеников, ведь это она учила Стивен. Она кивала головой и с умудренным видом замечала: «Я всегда говорила, что она станет великой писательницей». А потом, поскольку она была правдивой, поспешно добавляла: «То есть я знала, что она — нечто особенное».

Бюиссон признал — возможно, в конечном счете и хорошо, что Стивен продолжала писать. На книгу приобрели права перевода на французский, и это произвело на месье Бюиссона глубокое впечатление.

От Паддл пришло длинное торжествующее письмо: «Что я тебе говорила? Я знала, что у тебя получится!»

Анна тоже написала некоторое время спустя. И, чудо из чудес, прибыло послание от Вайолет Пикок с излияниями, внушающими неловкость. Она навестит Стивен, когда в следующий раз будет в Париже; она жаждет, по ее словам, возобновить их старую дружбу — в конце концов, они же вместе росли.

Глядя на Мэри прояснившимися глазами, Стивен гнала свои мысли вперед, в будущее. Паддл была права, только работа идет в счет — умная, упрямая, все понимающая старая Паддл!

Потом она обвила рукой плечи Мэри: «Ничто не причинит тебе боль», — обещала она, чувствуя великолепную независимость, уверенность, силу, способность защитить.

2

Этим летом они поехали в Италию и взяли с собой Дэвида, который гордо восседал рядом с Бертоном. Дэвид лаял на крестьян, задирал других собак и в целом приобрел чрезвычайно важный вид. Они решили провести два месяца на озере Комо и отправились в отель «Флоренция» в Белладжио. Сады отеля спускались вниз к озеру — вокруг было солнечно, спокойно и мирно. Днем они были заняты экскурсиями, вечерами плавали по воде в лодочке с навесом в веселую полоску, что доставляло Дэвиду необычайные удовольствие. Многие из гостей во «Флоренции» были англичанами, и немало из них навязывались в знакомые к Стивен, потому что нет ничего успешнее, чем успех, в том мире, который большей частью состоит из поражений. Вид ее книги, которую оставили в холле, или в которую погрузился с головой какой-нибудь читатель, внушал Стивен почти детскую радость; она указывала Мэри на этот феномен: «Смотри, — шептала она, — этот человек читает мою книгу!» Ведь в писателе никогда не приходится долго искать ребенка.

Некоторые их знакомые были из сельской местности, и она обнаруживала, что симпатизирует им. Их спокойный и рачительный взгляд на жизнь, их любовь к земле, их забота о своих домах, их традиции были, в конце концов, частью ее самой, завещанные ей основателями Мортона. Это внушало ей очень глубокое удовлетворение — видеть, что они принимают Мэри, что она — желанный гость для этих седовласых женщин и для мужчин с джентльменскими манерами; это казалось Стивен очень приличным и достойным.

И вот, поскольку каждому из нас известны минуты передышки, когда ум отказывается вставать лицом к лицу с трудностями, она решительно отбросила свои опасения, те опасения, которые шептали: «Представь, что они все узнали бы — неужели ты думаешь, что они были бы дружелюбными с Мэри?»

Из всех, кто искал их общества тем летом, самыми дружелюбными были леди Мэсси и ее дочь. Леди Мэсси была хрупкой пожилой женщиной, которая, несмотря на плохое здоровье и посягающие на нее годы, была неутомима в поиске развлечений — ее развлекала дружба со знаменитыми людьми. Она была неуемной, склонной потворствовать себе и не вполне искренней, созданной из капризов и эфемерных фантазий; но она демонстрировала по отношению к Стивен и Мэри слишком большую симпатию, чтобы она казалась поверхностной. Она приглашала их в свою гостиную, хотела, чтобы они посидели с ней в саду, и иногда настаивала на том, чтобы разделить с ними трапезу, приглашая их отужинать за свой столик. Агнес, ее дочь, веселая рыжая девушка, сразу же прониклась симпатией к Мэри, и их дружба созрела стремительно, как часто бывает во время праздного лета. Что до леди Мэсси, она пестовала Мэри, как свою питомицу, и опекала ее, как мать опекает ребенка, а вскоре так же начала опекать и Стивен.

Она говорила: «Кажется, я нашла двух новых детей», и Стивен, которую в это время нетрудно было растрогать, привязалась к этой стареющей женщине. Агнес была помолвлена с полковником Фицморисом, который мог бы даже присоединиться к ним этой осенью в Париже. Если так, настаивала леди Мэсси, то все они должны собраться вместе — он очень восхищался книгой Стивен и написал, что ждет не дождется увидеть ее. Но леди Мэсси заходила еще дальше в своих восторженных предложениях дружбы — Стивен и Мэри должны остановиться у нее в Чешире; она собирается на Рождество устроить вечеринку в своем доме на Брэнскомб-корт; и, конечно же, они должны приехать к ней на Рождество.

Мэри, которую явно воодушевила эта перспектива, все время обсуждала этот визит со Стивен: «Какая одежда мне понадобится, как ты думаешь? Агнес говорит, что это будет довольно большой прием. Наверное, мне нужно будет несколько вечерних платьев?» А однажды она спросила: «Стивен, когда ты была моложе, ты когда-нибудь ездила в Аскот или Гудвуд?»

Аскот и Гудвуд, просто названия для Стивен; названия, которые она в юности презирала, но теперь они казались не лишенными значения, потому что за ними что-то стояло, они имели какое-то отношение к Мэри. Она брала номер «Татлера» или «Скетча», которые леди Мэсси получала из Англии, и, переворачивая страницы, глядела на фотографии людей, занимающих прочное положение, удовлетворенных собой — мисс Та или мисс Эта, сидящая на трости-кресле, а рядом с ней — мужчина, за которого она вскоре должна выйти замуж; леди Такая-то с последним из своих отпрысков; или, может быть, некая компания в сельском доме. И внезапно Стивен чувствовала меньше уверенности, потому что в душе она завидовала этим людям. Завидовала этим банальным мужчинам и женщинам с их довольно смешными тростями-креслами; их улыбающимся нареченным; их мужьям; их женам; их поместьям и ухоженным, спокойным детям.

Мэри иногда заглядывала ей через плечо с новым, и, возможно, несколько завистливым интересом. Тогда Стивен резко закрывала журнал: «Пойдем прогуляемся на озеро, — говорила она, — не стоит тратить зря такой славный вечер».

Но потом она вспоминала приглашение провести Рождество с леди Мэсси в Чешире, и внезапно начинала строить воздушные замки; представляла, что она сама купит небольшое поместье рядом с Брэнскомб-корт — рядом с этими добрыми новыми друзьями, которые, очевидно, так полюбили Мэри. У Мэри тоже были свои мысли, она думала о таких девушках, как Агнес Мэсси, для которых жизнь была спокойной, легкой и безопасной; о девушках, к которым мир казался благосклонным. А потом, как болезненный укол, она вдруг вспоминала собственное изгнание из Мортона. После таких мыслей ей приходилось брать Стивен за руку и садиться к ней чуть ближе.

3

Этой осенью они часто виделись с семейством Мэсси, которые сняли свой обычный номер в отеле «Риц» и часто приглашали Мэри и Стивен на обед. Леди Мэсси, Агнес и полковник Фицморис, довольно приятный человек, приходили и несколько раз ужинали в тихом старом доме на улице Жакоб, и эти вечера всегда проходили в исключительном дружелюбии. Стивен говорила о книгах с полковником Фицморисом, а леди Мэсси распространялась о Брэнкомбе и ее планах на наступающий рождественский прием. Иногда Стивен и Мэри посылали в отель цветы, оранжерейные растения или большую коробку особого сорта роз — леди Мэсси нравилось видеть свою комнату полной цветов, присланных друзьями, это увеличивало ее значимость в собственных глазах. В ответ приходили сердечные письма с благодарностями; она писала: «Благодарю вас, мои дорогие дети».

В ноябре они с Агнес вернулись в Англию, но их дружба поддерживалась перепиской, ведь перо леди Мэсси было плодовитым, она была всего счастливее, когда писала. И вот Мэри купила новые вечерние платья и тащила Стивен в магазины, чтобы та выбрала несколько новых галстуков. Чем ближе был визит в Брэнкомб-корт, тем реже он покидал их мысли; для Стивен он казался первым плодом ее трудов, а для Мэри — воротами в безмятежное и спокойное существование.

4

Стивен так и не узнала, что за враг подготовил удар, нанесенный им леди Мэсси. Может быть, это был полковник Фицморис, который мог все это время скрывать свои подозрения; он почти наверняка много знал о Стивен — некоторые из его друзей жили по соседству с Мортоном. Может быть, это были просто недобрые сплетни, связанные с Брокеттом и Валери Сеймур, с которыми были знакомы Мэри и Стивен, хотя леди Мэсси так и не случилось их встретить. Но, в конце концов, это имело мало значения; что за важность, почему это произошло? По сравнению с самим оскорблением его источник казался незначительным.

Это письмо прибыло в декабре, всего за неделю до того, как они собирались выехать в Англию. Длинное, болтливое, мучительно бестактное письмо, полное неуклюжих и глубоко задевающих извинений:

«Если бы я так не полюбила вас обеих, — писала леди Мэсси, — это было бы куда менее мучительно — а теперь из-за всего этого я даже нездорова, но я должна считаться со своим положением в округе. Видите ли, я занимаю в глазах общества ведущее положение — и прежде всего я должна помнить о своей дочери. Слухи, которые дошли до меня о вас с Мэри — нечто такое, в подробности чего я не хочу вдаваться — буквально заставили меня прервать нашу дружбу и сказать вам, что мне придется просить вас не приезжать сюда на Рождество. Конечно, женщина моего положения, на которую смотрят все, должна быть крайне осторожной. Это так огорчительно и печально для меня; если бы я так не полюбила вас обеих — но вы знаете, как я привязалась к Мэри…» — и так далее; поток причитаний, полных самолюбия и жалости к себе.

Пока Стивен читала, она вся побледнела, и губы ее побелели, и Мэри вскочила на ноги.

— Что это за письмо ты читаешь?

— Это от леди Мэсси. Здесь написано… написано… — голос ее сорвался.

— Покажи мне, — настаивала Мэри.

Стивен покачала головой:

— Нет… лучше не надо.

Тогда Мэри спросила:

— Это о нашем приезде?

Стивен кивнула.

— Мы не поедем на Рождество в Брэнскомб. Милая, все в порядке — не смотри на меня так…

— Но я хочу знать, почему мы не поедем в Брэнскомб, — Мэри протянула руку и выхватила письмо.

Она прочла его до последнего слова, потом резко села и расплакалась. Она плакала, долго и мучительно, как ребенок, которого кто-то ударил ни с того ни с сего:

— Ох… а я думала, они так любят нас… — всхлипывала она, — я думала, может быть… может быть, они поймут, Стивен.

А Стивен понимала, что вся та боль, которую прежде обрушивала на нее жизнь, была ничтожной перед той нестерпимой болью, что выносила она сейчас, слушая эти рыдания, видя Мэри, раненую, совершенно сломленную, устыженную и униженную из-за своей любви, лишенную из-за нее всякого достоинства и защиты.

Она чувствовала странную беспомощность:

— Не надо, не надо, — умоляла она; а слезы жалости застилали глаза ей самой и медленно стекали по ее лицу со шрамом. Она потеряла в эту минуту всякое чувство соразмерности, видя в тщеславной бестактной женщине какого-то гигантского ангела-разрушителя; какую-то плеть, поднявшуюся против нее и Мэри. Конечно же, никогда леди Мэсси не вырастала до таких масштабов, как в этот час для Стивен.

Рыдания Мэри постепенно сошли на нет. Она откинулась на спинку стула, маленькая фигурка, полная отчаяния, ее дыхание время от времени прерывалось, пока Стивен не подошла к ней и не взяла ее за руку, и она гладила ее холодными дрожащими пальцами — но не могла найти слов утешения.

5

Этой ночью Стивен крепко сжимала девушку в объятиях.

— Я люблю тебя… я так тебя люблю… — прерывисто говорила она; и много раз целовала Мэри в губы, но так жестоко, что ее поцелуи причиняли боль — боль ее сердца срывалась с ее губ: — Господи! Это ужасно — так любить, это ад… иногда я не могу этого вынести!

Она была охвачена сильным нервным возбуждением; ничто не могло теперь успокоить ее. Казалось, она стремилась уничтожить не только саму себя, но и весь враждебный мир, этим странным и мучительным слиянием с Мэри. Это было действительно ужасно, так похоже на смерть, и они обе были совершенно обессилены.

Мир одержал над ними свою первую настоящую победу.

 

Глава сорок седьмая

1

Рождество для них было, разумеется, омрачено, и тогда, повинуясь простому побуждению, они обернулись к таким людям, как Барбара и Джейми, которые не стали бы ни презирать, ни оскорблять их. Именно Мэри предложила пригласить Барбару и Джейми разделить с ними рождественский ужин, а Стивен, которая внезапно пожалела Ванду за ее неправильно осужденный и очень неудачливый гений, пригласила ее тоже — в конце концов, почему бы нет? Другие грешили против Ванды больше, чем грешила она сама. Она пила — о да, Ванда топила свои горести в выпивке; все это знали, и, подобно Валери Сеймур, Стивен страшилась выпивки, как чумы — но все равно она пригласила Ванду.

Дурной ветер никому не навевает добра. Барбара и Джейми приняли приглашение с восторгом; если бы не своевременное приглашение Мэри, им пришлось бы обходиться без рождественского обеда, потому что их средства иссякли к концу года. Ванда тоже была рада прийти, чтобы сменить свое огромное бурное полотно на порядок и покой теплого дома с удобными комнатами и дружелюбными слугами. Все трое прибыли за час до обеда, который на этот раз должен был состояться вечером.

Ванда побывала уже на полуночной мессе в Сакре-Кёр, о чем торжественно сообщила; и Стивен, которой это напомнило о мадемуазель Дюфо, пожалела, что не предложила ей автомобиль. Несомненно, она тоже поднималась на Монмартр к полуночной мессе — как странно, она вместе с Вандой… Ванда была тихая, подавленная и довольно трезвая; она надела прямое, простое черное платье, чем-то похожее на сутану. И, как часто случалось, когда Ванда была трезвой, она заговаривалась чаще, чем когда была пьяна.

— Я была в Сакре-Кёр, — повторила она, — на Messe de Minuit; там было очень мило.

Но она не рассказала о том трагическом факте, что, когда она приблизилась к перилам алтаря, ее внезапно охватил страх, и она поспешила обратно на свою скамейку, в страхе перед рождественским причастием. Даже мучительно подробная исповедь о неумеренности, о грехах глаз и ума, и о совсем нечастых грехах тела; даже отпущение грехов, полученное от седовласого старого священника, который мягко и с жалостью говорил с кающейся, направляя ее молитвы к Святому Сердцу, из которого ее собственное сердце черпало сострадание — даже все это не придало Ванде смелости, когда дошло до рождественского причастия. И теперь, сидя за столом у Стивен, она ела мало и выпила не больше трех бокалов вина; и не просила коньяка, когда потом они ушли в кабинет пить кофе, но говорила о могучем храме своей веры, который днем и ночью, ночью и днем возвышался над Парижем.

Она говорила на очень правильном английском:

— Разве это не великая вещь, которую создала Франция? Из каждого города и деревни во Франции пришли деньги, чтобы построить эту церковь на Монмартре. Многие люди приобрели камни церкви, и их имена вырезаны на этих камнях навеки. Я слишком нуждаюсь, чтобы это сделать — и все же я хотела бы владеть маленьким камешком. Я бы просто сказала им: «От Ванды», потому что, конечно же, на фамилию не стоит обращать внимания; у меня такая длинная фамилия, ее очень трудно писать — да, я бы попросила их написать: «От Ванды».

Джейми и Барбара слушали вежливо, но без симпатии и без понимания; а Мэри даже немножко улыбалась над тем, что казалось ей простым суеверием. Но воображение Стивен было тронуто, и она расспрашивала Ванду об ее религии. Тогда Ванда обратила благодарные глаза на Стивен, внезапно ей захотелось завоевать ее дружбу — она выглядела такой уверенной и спокойной, когда сидела здесь, в этом мирном кабинете, наполненном книгами, что стояли в ряд. Она была великой писательницей, разве об этом не говорили все вокруг? И все же она, без сомнения, была такой же, как Ванда… О, только Стивен лучше справилась со своей судьбой, она боролась с ней так, что теперь судьба служила ей; это было прекрасно, в этом действительно была подлинная смелость, подлинное величие! Ведь в это Рождество никто, кроме Мэри, не ведал о горечи в сердце Стивен, тем более — импульсивная, переменчивая Ванда.

Ванду не пришлось два раза просить, чтобы она начала рассказ, и скоро ее глаза уже загорелись огнем прирожденного религиозного фанатика, когда она говорила о маленьком польском городке, с его церквами, с его колоколами, которые всегда звонили — рано утром, на рассвете, начиналась месса, потом «Ангел господень» и вечерня — они все звонили и звонили, говорила Ванда. В годы преследований и распрей, войн и бесконечных слухов о войнах, которые грабили ее несчастную страну, ее жители держались своей древней веры, как подлинные дети матери-церкви, говорила Ванда. У нее самой было три брата, и все были священниками; ее родители были благочестивыми людьми, теперь они оба умерли, уже несколько лет как умерли; и Ванда вздыхала полной грудью, на которой висел крестик, тревожась о душах своих родителей. Потом она пыталась объяснить значение своей веры, но это ей никак не удавалось, ведь не всегда легко найти слова, выражающие духовную жизнь, то, что сама она знала инстинктивно; а потом, в эти дни ее ум был не совсем ясным из-за бренди, даже если сейчас она была трезвой. Подробности своего приезда в Париж она пропустила, но Стивен подумала, что о них легко догадаться, ведь Ванда заявляла, с забавной гордостью, что ее братья были созданы из камня и железа. Это были святые, по словам Ванды, бескомпромиссные, суровые и непреклонные, они видели перед собой лишь прямой и узкий путь, по каждую сторону от которого зияла огненная пропасть.

— Я была не такой, как они — ах, нет! — заявляла она. — И не такой я была, как мои отец и мать; я была… была… — она резко остановилась, глядя на Стивен горящим взглядом, который довольно ясно говорил: «Ты знаешь, какой я была, ты меня поймешь». И Стивен кивнула, угадывая причину изгнания Ванды.

Но вдруг Мэри, которой не сиделось на месте, положила конец этим рассуждениям, когда завела большой новый граммофон, подаренный ей Стивен на Рождество. Граммофон разразился новеньким фокстротом и, вскочив на ноги, Барбара и Джейми стали танцевать, а Стивен и Ванда — отодвигать столы и стулья, скатывать ковер и объяснять залаявшему Дэвиду, что он не может присоединиться к танцам, но может, если захочет, посидеть на диване и посмотреть на них. Потом Ванда обвила рукой Мэри, и они заскользили; несочетаемая пара, одна одета мрачно, как священник, а другая в мягком вечернем платье из синего шифона. Мэри нежно опиралась на руку Ванды, и Стивен осознала, что она отлично танцует, когда, закурив сигарету, наблюдала за ними. Когда танец закончился, Мэри поставила новую пластинку; она раскраснелась, и ее глаза явно загорелись.

— Почему ты никогда мне не говорила? — прошептала Стивен.

— О чем не говорила?

— Что ты так хорошо танцуешь.

Мэри помедлила, потом прошептала в ответ:

— Ведь ты не танцуешь, так зачем это было бы нужно?

— Ванда, ты должна научить меня фокстроту, — улыбнулась Стивен.

Джейми кружила по комнате с Барбарой, которую прижимала к своей неопрятной груди; потом они с Барбарой начали подпевать безобидным, но глупым словам фокстрота — если слуги и пели сейчас в кухне свои старинные бретонские гимны, никто из них не заботился о том, чтобы слушать. Развеселившись, Джейми запела громче, бешено кружась вместе с Барбарой, пока Барбара, то ли со смехом, то ли с кашлем, не взмолилась о пощаде, упрашивая остановиться.

Ванда сказала:

— Можешь получить урок хоть сейчас, Стивен.

Положив руки на плечи Стивен, она стала объяснять самые простые шаги, которые совсем не показались Стивен трудными. Музыка, казалось, была у нее в ногах, а ноги просто должны были следовать за ритмом. Она обнаружила, к своему большому удивлению, что ей нравятся эти современные танцы, не такие церемонные, и через некоторое время она довольно твердо повела Мэри, и они двигались вместе, а Ванда стояла рядом, выкрикивая указания:

— Шаги должны быть длиннее! Колени прямо — еще прямее! Не сбивайся так в сторону — смотри, вот сюда — веди ее вот сюда; всегда оставайся прямо перед партнершей.

Урок продолжался добрых два часа, пока даже Мэри слегка не утомилась. Она вдруг позвонила, вызывая Пьера, который появился с простым ужином на подносе. Тогда Мэри совершила необычный поступок: она налила себе виски с содовой.

— Я устала, — довольно раздраженно объяснила она в ответ на удивленный взгляд Стивен; и, нахмурившись, резко повернулась спиной. Но Ванда отшатнулась от бренди, как испуганная лошадь от огня; она выпила два больших бокала лимонада — во всем она доходила до крайностей, эта Ванда. Довольно скоро она объявила, что должна идти домой в постель, потому что последняя картина требовала всех ее сил до последней унции; но, прежде чем уйти, она пылко сказала Стивен:

— Можно, я покажу тебе Сакре-Кёр? Ты, конечно, видела его, но только как турист; а это значит, ничего не видела, ты должна сходить туда со мной.

— Хорошо, — согласилась Стивен.

Когда Джейми и Барбара, в свою очередь, удалились, Стивен обняла Мэри:

— Дорогая моя… разве это было не милое Рождество, в конце концов? — спросила она довольно робко.

Мэри поцеловала ее:

— Конечно же, это было милое Рождество. — Потом ее юное лицо вдруг изменилось, серые глаза стали жесткими, а губы обиженно сжались: — Будь проклята эта женщина за то, что она с нами сделала, Стивен… за это чванство! Но я выучила свой урок; у нас полно друзей без леди Мэсси и без Агнес, друзей, для которых мы не стоим наравне с прокаженными. — И она засмеялась, странным, безрадостным смешком.

Стивен вздрогнула, вспоминая предупреждение Брокетта.

2

Скромное, умеренное настроение Ванды держалось несколько недель, и тогда она, как утопающая, цеплялась за Стивен: она обитала в их доме с утра до ночи, опасаясь остаться одна хоть на мгновение. Нельзя было сказать, чтобы Стивен это приносило радость, потому что под Новый Год она много работала над серией статей и рассказов; не желая смириться с поражением, она снова начала точить свое оружие. Но что-то в жалких попытках Ванды оставаться трезвой, в самой ее зависимости, было глубоко трогательное, и Стивен откладывала свою работу, ей было отвратительно бросить это несчастное создание.

Несколько раз они предпринимали долгое пешее паломничество в церковь Сакре-Кёр; только вдвоем, потому что Мэри никогда не шла с ними; у нее было предубеждение против религии Ванды. Они взбирались по крутым улицам через пролеты лестниц — серые улицы, серые ступеньки, ведущие вверх из города. Глаза Ванды были всегда сосредоточены на их цели — они часто казались Стивен глазами паломника. Добравшись до церкви, они с Вандой стояли между высокими, массивными колоннами портика, глядя вниз, на Париж куполов и туманов, лишь наполовину открытый переменчивому солнечному свету. Воздух казался чистым здесь, на высоте, чистым и хрупким, как все духовное. И иногда этот могучий храм веры, этот удивительный рывок ввысь, этот молчаливый, но отчетливый призыв народа к его Богу пробуждал ответ в душе Стивен, и она, казалось, подходила к краю вековой и довольно страшной тайны — вечной мистерии добра и зла.

Внутри церкви был задумчивый полумрак, не считая широких озер янтарного огня, распространяемого бесконечными свечами, поставленными по обетам. Над высоким алтарем сияла дароносица с гостией, удивительно белая в свете свечей. Шум молитв, монотонный, тихий, настойчивый, исходил от тех, кто молился, протянув руки или сложив их крестом, весь день и всю ночь, за грехи Парижа.

Ванда подходила к статуе серебряного Христа, приложившего руку к Своему сердцу, а другую руку протянувшего в мольбе. Преклонив колени, она осеняла себя Его крестом, потом закрывала глаза и забывала о Стивен. Тихо стоя позади нее, Стивен гадала, что говорит сейчас Ванда серебряному Христу, и что серебряный Христос говорит Ванде. Она думала, что Он выглядит очень усталым, этот Христос, Кому приходится слушать столько молений. Странные, бессвязные мысли приходили к ней в такие минуты; этот Человек был Богом, Богом, Который ждал — мог ли Он ответить на загадку существования Ванды, ее собственного существования? Если бы она спросила, мог ли Он ответить? Что, если она вдруг громко крикнет: «Посмотри на нас, нас здесь двое, но мы стоим за многих. Имя наше легион, и мы тоже ждем, мы тоже устали, о, как ужасно мы устали… Дашь ли Ты нам какую-нибудь надежду на последнее освобождение? Расскажешь ли Ты нам тайну нашего спасения?»

Ванда, закончив молитву, довольно неловко поднималась с колен, приобретала пару свечей и, когда она ставила их на подсвечник, то прикасалась к подошве ноги серебряного Христа, прощаясь с ним — обычай, освященный временем. Потом они со Стивен снова возвращались к озеру огней, распространявшемуся вокруг дароносицы.

Но однажды утром, когда они прибыли в церковь, над высоким алтарем дароносицы не было. Алтарь только что убрали и вымели, и Святые Дары были еще в часовне Пречистой Девы. И, пока они стояли там и смотрели на Святые Дары, подошел священник, и с ним — седой служка; они отнесли своего Бога снова в Его дом, в драгоценное святилище Его бесконечного бдения. Служка первым делом должен был зажечь Его маленький фонарь, подвешенный на колышке, а потом взять Его колокольчик. Священник поднял своего Господа из дароносицы и положил Его на шелковое покрывало, и понес Его так, как мужчина несет ребенка — бережно, нежно, но все же сильно, будто какой-то подавленный родительский инстинкт обнаружился здесь, по отношению к Богу. Фонарь ритмично качался взад-вперед, колокольчик вызванивал свое настоятельное предупреждение; потом священник осторожно последовал за служкой, который расчистил ему путь к огромному высокому алтарю. И, как в давние времена, когда такой колокольчик был вестником смерти в руке, изъеденной проказой: «Нечист! Нечист!» — вестник смерти и разложения, предупреждающий колокольчик в ужасной руке, которая никогда больше не узнает пожатия здоровой руки — теперь колокольчик вещал о приближении высшей чистоты, об Исцелителе проказы, прикованном к земле состраданием; но состраданием таким обширным, таким настойчивым, что маленький белый круг облатки содержал в себе всю страдающую вселенную. Так Узник любви, Кому никогда не вырваться на свободу, если останется хоть один прокаженный духом, нуждающийся в исцелении, проходил Свой терпеливый путь со Своей тяжкой ношей.

Ванда вдруг упала на колени и стала бить в свою тощую, бесплодную грудь, ведь, как всегда, она стыдилась и боялась, и ее страх был горьким, самым тяжелым оскорблением. Потупив глаза, с дрожащими руками, она простиралась при виде собственного спасения. Но Стивен стояла прямо, удивительно застывшая, глядя на пустую часовню Пречистой Девы.

 

Глава сорок восьмая

1

Той весной они впервые по-настоящему познакомились с ослепительной и трагической ночной жизнью Парижа, которая открыта перед такими людьми, как Стивен Гордон.

До этих пор они мало куда выходили по вечерам, не считая случайных вечеринок в студии или походов в кафе мягкого варианта на чашечку кофе с Барбарой и Джейми; но той весной Мэри, похоже, фанатично стремилась заявить свою принадлежность к армии презренных, к которой принадлежала Пат. Лишенная того общения, что было бы для нее и естественным, и желанным, теперь она старалась показать враждебному миру, что она могла обойтись и без него. Дух приключений, что увлек ее во Францию, отвага, что поддерживала ее в отряде, ее эмоциональная, пылкая кельтская натура — теперь все это объединилось в Мэри, чтобы вселить в нее огромное смятение, побудить к жалкому бунту против несправедливости жизни. Удар, нанесенный слабой и легкомысленной рукой, был даже более опасным, чем казалось Стивен; более опасным для них обеих, потому что этот мгновенный удар пришел во времена явного успеха и разорвал в клочья все их иллюзии.

Стивен, видевшую, что девушке не по себе, охватывало что-то вроде дурного предчувствия, тошнотворной муки из-за ее собственной неспособности обеспечить более нормальное и полное существование. Столько невинных развлечений, столько безобидных радостей общения пришлось забросить Мэри ради их союза — а она была еще молода, ей еще далеко было до тридцати. И теперь Стивен оказалась на краю той пропасти, что пролегает между предупреждением и осознанием — всех ее мучительных предупреждений об этом мире не хватило, чтобы уменьшить удар, настигший Мэри, чтобы смягчить этот удар. Глубоко униженной чувствовала себя Стивен, когда она думала об изгнании Мэри из Мортона, думала об оскорблениях, которые девушка должна была выносить из-за своей преданности и веры — все, что теряла Мэри, и что принадлежало ее юности, теперь обвиняло и терзало Стивен. Ее смелость колебалась, как огонек лампы на ветру, и почти иссякала; она чувствовала себя не такой стойкой, неспособной с прежней силой продолжать свою войну, эту беспрестанную войну за право на существование. Тогда перо выскальзывало из ее вялых пальцев, и оно не было больше острым оружием, бьющим в цель. Да, в эту весну Стивен сама познала слабость — она чувствовала себя усталой, иногда очень старой для своих лет, несмотря на свой энергичный ум и тело.

Она звала Мэри и нуждалась в том, чтобы та ее успокоила; и однажды спросила ее:

— Насколько ты меня любишь?

Мэри ответила:

— Настолько, что начинаю учиться ненавидеть… — горькие слова из таких молодых уст, как у Мэри.

И теперь были дни, когда и Стивен жаждала чего-нибудь, что могло бы отвлечь их от всех этих страданий; а ее былой успех казался ей плодом Мертвого моря, сплошными химерами. Кто она такая, чтобы устоять против всего мира, против этих беспощадных миллионов, ополчившихся, чтобы погубить ее и всех похожих на нее? Она — лишь одинокое, несчастное и нелепое создание. Она мерила шагами свой кабинет; взад-вперед, взад-вперед, отчаянными шагами; когда-то ее отец так же расхаживал по своему тихому кабинету в Мортоне. Потом предательские нервы подводили ее, и, когда Мэри приходила с Дэвидом — он был несколько подавлен, чувствуя, что здесь что-то не так — она часто оборачивалась к девушке и резко говорила:

— Ты где была?

— Просто гуляла. Я зашла к Джейми, Барбаре не очень хорошо; принесла им несколько банок мармелада «Брэнд».

— У тебя нет никакого права уходить и не ставить меня в известность, куда ты идешь — я же говорила тебе, что этого не потерплю!

Ее голос был грубым, и Мэри вспыхивала, не зная, что ее нервы напряжены до предела.

Как будто хватаясь за что-то, что оставалось безопасным, они ходили навещать добрую мадемуазель Дюфо, но реже, чем делали это в прошлом, потому что чувство вины добралось до Стивен. Глядя на мягкое лошадиное лицо с невинными глазами за толстыми стеклами очков, она думала: «Мы здесь не по праву. Если бы она знала, что мы представляем собой, она тоже не потерпела бы здесь ни одну из нас. Брокетт был прав, мы должны держаться себе подобных». И вот они все реже и реже заходили к мадемуазель Дюфо.

Мадемуазель говорила с мягким смирением:

— Разумеется, ведь теперь наша Stévenne знаменита. Зачем ей тратить свое время на нас? Я довольствуюсь тем, что была ее учительницей.

Но слепая Жюли печально качала головой:

— Все это не так; ты ошибаешься, сестра. Я чувствую в Stévenne огромное отчаяние — и от Мэри ушла частица молодости. Что это может быть? Мои пальцы слепнут, когда я спрашиваю у них причину этого отчаяния.

 — Я буду молиться за них двоих Святому Сердцу, которое все понимает, — говорила мадемуазель Дюфо.

В самом деле, ее собственное сердце попыталось бы понять — но Стивен переполняло горькое недоверие.

И вот теперь они всерьез обратились к обществу таких, как они, ведь, как прозорливо угадывала когда-то Паддл, для таких людей, как Стивен, «подобное тянется к подобному». Итак, когда Пат однажды неожиданно зашла к ним, чтобы пригласить на вечеринку в баре «Идеал», Стивен не стала спорить с быстрым и слишком охотным согласием Мэри.

Пат сказала, что они собираются пройтись по барам. Ждали Ванду и, возможно, Брокетта. Дикки Вест, американская летчица, была в Париже, и она тоже обещала присоединиться к ним. О да, а еще была Валери Сеймур — Валери вытащила из ее угла Жанна Морель, ее последнее завоевание. Пат предполагала, что Валери будет пить лимонный сок с мякотью и служить для всех холодным душем; она, разумеется, или уснет, или начнет фырчать — для таких вечеринок она не особое приобретение. Но могут ли они рассчитывать на автомобиль Стивен? В холодных серых утренних сумерках такси на Монмартре иногда не хватало. Стивен кивнула, думая, с каким нелепым недовольством Пат говорила о холодных серых рассветах и обо всем, что нравилось им на Монмартре. После того, как она ушла, Стивен слегка нахмурилась.

2

Пять женщин сидели за столиком у двери, когда Мэри и Стивен наконец присоединились к ним. Пат с мрачным видом потягивала легкое пиво. Ванда, с адским огоньком в глазах и в адском же настроении, пила бренди. Она снова довольно крепко запила и поэтому в последнее время избегала Стивен. Лишь два новых лица были за столом — Жанна Морель и Дикки Вест, женщина-летчица, которая была у всех на устах.

Дикки была маленькая, пухленькая и очень молоденькая; ей не могло быть больше двадцати одного года, а на вид ей было существенно за двадцать. На ней был маленький темно-синий берет; шея была обернута шарфом-апаш; что до остального, то она была одета в аккуратный саржевый костюм с очень хорошо пошитым двубортным жакетом. У нее было честное лицо, довольно большие зубы, потрескавшиеся губы и сильно обветренная кожа. Она выглядела как симпатичный и милый мальчишка-школьник, которого отмыли с мылом и причесали ради праздника. Когда она говорила, ее голос был несколько чересчур энергичным. Она принадлежала к молодому и потому более безрассудному, более агрессивному и самоуверенному поколению; к тому поколению, которое шагало в бой с важным видом, с барабанами и трубами, которое пришло после войны, чтобы развязать еще одну войну против враждебного мироздания. Будучи хорошо одетыми и обутыми в том, что касалось души, они еще не оставляли за собой кровавый след; они еще питали надежды, категорически отказываясь верить в существование армии презренных. Они говорили: «Мы — то, что мы есть; ну и что? Да плевать нам, и вообще, мы этому только рады!» И, поскольку они были тем, чем они были, им приходилось стремиться за предел, довольно часто они старались перещеголять мужчин в своих грехах; но их грехи были грехами молодости, грехами непокорности, порожденной угнетением. И все же Дикки ни в коем случае не была порочной — она жила своей жизнью, как жил бы своей жизнью мужчина. И ее сердце было таким преданным, таким доверчивым, таким добрым, что ей часто приходилось стыдиться и часто втайне краснеть. Щедрая в любви, она была даже щедрее, когда о любви не было и речи. Ее подруги, подобно дочерям ненасытимости, кричали: «Давай! Давай!» — и Дикки давала щедро, ни о чем не спрашивая. Когда к ней взывали, это не могло оставить ее равнодушной, и, подозревая об этом, большинство людей продолжало взывать к ней. Она пила вино умеренно, курила сигареты «Кэмел», пока ее пальцы не становились коричневыми, и восхищалась театральными красотками. Ее величайшим недостатком были розыгрыши — такого рода, что выходили за все рамки приличия. Ее шутки были опасными, даже по временам жестокими: в шутках Дикки явно не хватало воображения.

Жанна Морель была высокой, почти такой же высокой, как Стивен. Элегантная, с жемчужным ожерельем вокруг шеи над низким вырезом белого атласного жилета, она была безукоризненно одета и безукоризненно причесана; ее темные волосы с суровой итонской стрижкой плотно прилегали к голове. У нее был греческий профиль и ярко-голубые глаза — очень привлекательная молодая женщина. До этих пор она жила очень занятой жизнью, занимаясь ничем в отдельности и всем в целом. Но теперь она была любовницей Валери Сеймур, так что наконец хоть с чем-то определилась.

А Валери сидела рядом, спокойная и отстраненная, ее взгляд непринужденно блуждал по кафе, не слишком критичный, но как будто сообщавший: «Enfin, весь мир стал таким безобразным, но для некоторых это, несомненно, и есть наслаждение».

Из-за неопрятной стойки бара в конце комнаты слышался громкий смех месье Пужоля. Месье Пужоль питал слабость к своим клиентам, о, даже чересчур — он питал к ним почти отеческие чувства. Но ничто не укрывалось от его холодных черных глаз — в своем роде он был большим экспертом, этот месье Пужоль. Есть множество разновидностей коллекционирования, которому могут предаваться мужчины: старинный фарфор, стекло, картины, часы и миниатюрные книжечки; редкие издания, коврики, бесценные украшения. Месье Пужоль пренебрегал подобными вещами, ведь им недоставало жизни — месье Пужоль коллекционировал инвертов. Удивительно нездорово это было со стороны месье Пужоля с его лицом стареющего драгуна, и он недавно женился en secondes noces, и у него уже было шесть законных детей. Он был и оставался прекрасным и предприимчивым господином, и его молодая жена вскоре ожидала ребенка. О да, более чем нормальный мужчина, и никто не знал этого лучше, чем бедная мадам Пужоль. Но за баром была маленькая душная комнатка, где этот странный человек вел каталог своей коллекции. Стены этой комнатки были густо увешаны подписанными фотографиями и несколькими хорошими эскизами. На обратной стороне каждой рамки был аккуратный маленький номер, записанный также в кожаной книжечке с застежкой — в его обычаях было записывать свои заметки, прежде чем утром, в час молочниц, уйти домой. Люди видели свои лица, но не свои номера — ни один клиент не подозревал об этой кожаной книжечке с застежкой.

В эту комнату приходили старые приятели месье Пужоля на bock или petit verre до начала работы; и иногда, как многие другие коллекционеры, месье Пужоль позволял себе разговориться. Его друзья знали большинство картинок; знали и их истории почти наизусть, не хуже его самого; но, несмотря на это, он нередко утомлял своих гостей, повторяя эти истории, шитые белыми нитками.

«Прекрасная компания, n'est-ce pas? — говорил он с усмешкой. — Видите этого человека? О да — по-настоящему великий поэт. Он сгубил себя выпивкой. В те дни это был абсент — они любили абсент, потому что он придавал им храбрости. Когда он приходил сюда, то был похож на испуганную белую крысу, но, Crénom! — когда он уходил, то ревел, как буйвол. Конечно же, все это абсент — он придавал им большую храбрость».

Или: «Вот эта женщина — такая интересная голова! Я очень хорошо ее помню, она была немкой. Эльза Вайнинг, вот как ее звали — перед войной она приходила сюда с девушкой, которую подобрала здесь, в Париже. Та была обычной проституткой… занятно это все было. Они были глубоко влюблены друг в друга. Они сидели за столиком в углу — я могу показать вам, за каким столиком они сидели. Они никогда много не говорили и пили очень мало; что касается выпивки, они обе были плохими клиентами, но такими занятными, что я не возражал — я почти привязался к Эльзе Вайнинг. Иногда она приходила одна, приходила рано. «Пу, — говорила она на своем жутком французском, — Пу, она никогда не должна возвращаться в этот ад». Ад! Sacrénom, она звала это адом! Чудные они, скажу я вам, эти люди. Что ж, девушка вернулась обратно, конечно же, она вернулась, а Эльза утопилась в Сене. Чудные они, ces invertis, скажу я вам!»

Но не все истории были такими трагичными, как эта; некоторые из них месье Пужоль находил забавными. У него была в запасе уйма рассказов о ссорах, и дюжины — о легких изменах. Он подражал манере речи, жестам, походке — он действительно неплохо умел подражать — и, когда он это делал, его друзья не скучали; они сидели и покатывались со смеху.

И вот месье Пужоль сам смеялся, отпуская шутки, когда тайно наблюдал за своими клиентами. Насколько они с Мэри могли видеть от дверей, Стивен слышала его громкий жизнерадостный смех.

— Господи, — вздохнула Пат, которую не расшевелило даже пиво, — некоторые, кажется, действительно развлекаются этим вечером.

Ванда, которая недолюбливала вкрадчивого Пужоля, и чьи нервы были на пределе, начала злиться. Она услышала особенно грубую божбу, грубую даже для этой эпохи дурацкой божбы.

— Le salaud! — прокричала она, а потом, разгоряченная выпивкой, добавила и еще более нелестный эпитет.

— Тише! — воскликнула шокированная Пат, торопливо хватая Ванду за плечо.

Но Ванда выступила на защиту своей веры, и в весьма своеобразных выражениях.

Люди начали оборачиваться и глазеть; Ванда была для них немалым развлечением. Дикки усмехалась и ловко провоцировала ее, не сознавая, сколько трагичности было в Ванде. Ведь несмотря на свое нежное и щедрое сердце, Дикки была еще незрелым юным существом, еще не научившимся страху и трепету, и поэтому оставалась лишь юным и незрелым существом. Стивен метнула тревожный взгляд на Мэри, почти собираясь уйти с этой бурной вечеринки; но Мэри сидела, подперев голову рукой, на вид совсем не встревоженная вспышкой Ванды. Когда ее взгляд встретился со взглядом Стивен, она даже улыбнулась, потом взяла сигарету, предложенную Жанной Морель; и что-то в этом спокойном, уверенном безразличии так не шло к ее молодости, что это озадачило Стивен. Ей, в свою очередь, тоже пришлось поскорее зажечь сигарету, а Пат все еще пыталась утихомирить Ванду.

Валери сказала со своей загадочной улыбкой:

— Не перейти ли нам к следующему развлечению?

Они оплатили счет и убедили Ванду отложить свою расправу над вкрадчивым Пужолем. Стивен взяла ее за одну руку, Дикки Вест за другую, и вместе они завлекли ее в машину; после чего втиснулись все остальные — кроме Дикки, которая села рядом с шофером, чтобы указывать путь неосведомленному Бертону.

3

В «Нарциссе» они были удивлены тем, что на первый взгляд казалось самой прозаической семейной вечеринкой. Было поздно, но середина зала была пуста, потому что «Нарцисс» редко открывал глаза, пока в церквах Парижа не било полночь. За столом, покрытым красно-белой скатертью, сидели патрон и титулованная дама — ее называли «мадам». А с ними была девушка и красивый молодой человек с безжалостно выщипанными бровями. Их отношения друг с другом были… что ж, во всяком случае, эта вечеринка действительно была семейной. Когда Стивен толкнула потрепанную вращающуюся дверь, они мирно развлекались игрой в белот.

Стены комнаты были увешаны зеркалами, которые были густо разукрашены купидонами и густо облеплены мухами. Слабое смешение запахов струилось с кухни, находившейся поблизости от туалета. Хозяин сразу поднялся и пожал руки гостям. В каждом баре, похоже, были свои обычаи. В «Идеале» нужно было разделять с месье Пужолем сальные шуточки; в «Нарциссе» требовалось обменяться торжественным рукопожатием с патроном.

Патрон был высоким и исключительно худым — гладко выбритым, с губами аскета. Его щеки были деликатно тронуты румянами, веки деликатно затенены сурьмой; но сами глаза были по-детски голубыми, укоризненными и довольно удивленными.

В честь этого дома Дикки заказала шампанское; оно было теплым, сладким и неприятно кружило голову. Только Жанне, Мэри и самой Дикки хватило храбрости попробовать этот забавный напиток. Ванда держалась своего бренди, а Пат — своего пива, в то время как Стивен пила кофе; но Валери Сеймур произвела некоторый переполох, мягко настаивая на лимонном соке с мякотью, да еще из свежих лимонов. Наконец гости начали прибывать парами. Усаживаясь за столики, они быстро забывали о мире, занимаясь лишь приторным шампанским и друг другом. Из скрытого уголка появлялась женщина с корзиной, полной вызывающих роз. Одинокая vendeuse носила широкое обручальное кольцо — и разве она не была самой добродетельной из людей? Но ее взгляд был расчетливым и проницательным, когда она подходила к самым очевидным парочкам; и Стивен, наблюдая, как она идет через комнату, вдруг устыдилась за ее розы. И вот по кивку хозяина заиграла музыка; под шум оркестра начались танцы. Дикки и Ванда открыли бал — Дикки грузным и твердым шагом, Ванда довольно нетвердым. За ними последовали другие. Потом Мэри наклонилась через стол и прошептала:

— Ты потанцуешь со мной, Стивен?

Стивен заколебалась, но лишь на мгновение. Потом она резко встала и пошла танцевать с Мэри.

Красивый молодой человек с беспощадно выщипанными бровями вежливо склонился перед Валери Сеймур. Получив от нее отказ, он перешел к Пат, и, к величайшему удивлению Жанны, вскоре получил согласие.

Прибыл Брокетт и сел за стол. Он был в самом пытливом и циничном своем настроении. Он смотрел на Стивен с холодной наблюдательностью, смотрел, как Дикки ведет пошатывающуюся Ванду, смотрел на Пат в объятиях красивого молодого человека, смотрел на всю толпу танцоров, которые толкались и налетали друг на друга.

Смешанные запахи стали еще явственнее. Брокетт зажег сигарету.

— Ну что ж, дорогая Валери? Ты выглядишь, как разгневанная статуя из коллекции Элджина. Будь добрее, милая, будь добрее; живи и жить давай другим, это и есть жизнь… — и он взмахнул своими мягкими белыми руками. — Наблюдай — это чудесно, милая. Это жизнь, любовь, мятеж, независимость!

И Валери сказала со своей спокойной улыбочкой:

— Кажется, я предпочитаю те времена, когда все мы были мучениками.

Танцоры вернулись на свои места, и Брокетту путем хитрых маневров удалось сесть рядом со Стивен.

— Вы с Мэри хорошо танцуете вместе, — прошептал он. — Вы счастливы? Вы получаете удовольстивие?

Стивен, которая ненавидела эти расспросы, это настроение, которое питалось ее эмоциями, отвернулась и ответила довольно холодно:

— Да, спасибо — мы неплохо проводим вечер.

И вот патрон встал за своим столом; слегка поклонившись Брокетту, он начал петь. У него был высокий приятный баритон; песня была о любви, которая слишком скоро должна закончиться, о любви, которая смертью мстит за свое окончание. Необычайная песня для такого места — грустная и очень сентиментальная. У некоторых пар были слезы на глазах — слезы, которые, возможно, появились не столько от грустной песни, сколько от шампанского. Брокетт заказал еще бутылку, чтобы утешить патрона. Потом он отмахнулся от него нетерпеливым жестом.

Продолжались танцы, продолжали заказывать выпивку, продолжали флиртовать влюбленные парочки. Настроение патрона изменилось, и теперь он пел песни о самых низких boites Парижа. Когда он пел, то подпрыгивал, как ученая собака, гримасничал, отбивал такт ладонями, дирижировал хором, поднимавшимся из-за столиков.

Брокетт вздохнул и с отвращением пожал плечами, и снова Стивен взглянула на Мэри; но Мэри, как она видела, не поняла этой песни с ее непростительным значением. Валери говорила с Жанной Морель, говорила о своей вилле в Сан-Тропе; говорила о саде, о море, о небе, о задуманном ею фонтане из зеленого мрамора. Стивен слышала ее очаровательный голос, такой культурный, такой прохладный — он сам был прохладным, как фонтан; и она дивилась совершенному стилю этой женщины, ее умению полностью отрешиться от окружающего; Валери закрыла уши перед этой песней, и не только уши, но и свой ум, и свой дух.

Становилось нестерпимо жарко, комната была слишком переполненной для танцев. Веки сникали, губы обвисали, головы падали на плечи — много, много целовались за угловыми столиками. Воздух был пропитан выпивкой и всем остальным; Стивен едва могла дышать. Дикки зевнула, всласть, не прикрывая рта; она была еще достаточно молода, чтобы чувствовать себя сонной. Но Ванду соблазняли ее глаза, похоть глаз охватывала ее, поэтому Пат пришлось тряхнуть своей печальной головой и заговорить о генерале Кастере.

Брокетт встал и оплатил счет; он казался унылым из-за того, что Стивен не уделяла ему внимания. Он за полчаса не сказал ни слова и категорически отказался сопровождать их дальше.

— Я пойду домой в постель, спасибо и доброе утро, — сказал он сердито, когда они набились в машину.

Они съездили еще в несколько баров, но задерживались там всего на несколько минут. Дикки сказала, что там скучно, и Жанна Морель согласилась — они предложили пойти в бар «У Алека».

Валери подняла бровь и вздохнула. Ей было ужасно скучно, и она была ужасно голодна.

— Хотелось бы где-нибудь раздобыть холодного цыпленка, — пробормотала она.

4

До конца своей жизни Стивен не забыла своих первых впечатлений от бара, известного как «У Алека» — место встречи самых презренных из всех, кто составлял армию презренных. Этот безжалостный приют, где торговали наркотиками, где торговали смертью, куда прибивались разбитые остатки людей, которых их собратья наконец втоптали в землю; презренные миром, они, казалось, презирали себя, не питая никакой надежды на спасение. Там сидели они, сбившись поближе друг к другу за столиками, потрепанные, но обладающие дешевым шиком, робкие, но непокорные создания — и их глаза, Стивен никогда не забывала их глаз, затравленных, измученных глаз инвертов.

Всех возрастов, всех степеней отчаяния, всех степеней душевного и физического нездоровья, они все же время от времени пронзительно смеялись, еще притопывали ногами в такт музыке, еще танцевали вместе под звуки оркестра, и этот танец казался Стивен пляской смерти. Не на одной руке было массивное вычурное кольцо, не на одном запястье — бросавшийся в глаза браслет; они носили эти украшения, которые могли носить эти люди лишь тогда, когда собирались вместе. «У Алека» они могли осмелиться проявить такой вкус — тем, что осталось от их личностей, они становились «У Алека».

Лишенные всякого социального достоинства, всяких ориентиров, которые общество придумывает, чтобы не дать людям потеряться, всякого товарищества, которое по божественному праву должно принадлежать всякому, кто живет и дышит; те, от кого шарахаются, те, кого оплевывают, с первых дней своих добыча непрестанных гонений, теперь они пали даже ниже, чем знали их враги, и безнадежнее, чем самое низкое отребье этого мира. Ведь чем больше все то, что многим из них казалось прекрасным, бескорыстным и иногда даже благородным чувством, было покрыто стыдом, считалось нечестивым и подлым, тем больше они сами постепенно погружались на тот уровень, куда мир поставил их чувства. И с ужасом глядя на этих людей, пропитых, накачанных наркотиками, как были слишком многие здесь, Стивен все же чувствовала, как что-то пугающее шествовало по этой несчастной комнате «У Алека»; пугающее, потому что, если Бог существовал, Его гнев должен был подняться против такой огромной несправедливости. Их жребий был еще более жалким, чем ее жребий, и за них миру когда-нибудь предстояло держать ответ.

Алек, искуситель, продавец снов, даритель белоснежных иллюзий; Алек, продававший маленькие пакетики кокаина за большие пачки банкнот, сейчас открывал вино с улыбкой и с шиком перед соседним столом.

Он поставил на стол бутылку:

— Et voilà, mes filles!

Стивен посмотрела на мужчин за столом; они казались вполне довольными.

Напротив стены сидел лысый дряблый человек, чьи пальцы теребили янтарные четки. Его губы двигались; один Бог знает, кому он молился, и один Бог знает, какие молитвы он произносил — ужасен он был, сидя там в одиночестве с этими приметными четками в пальцах.

Оркестр заиграл уанстеп. Дикки все еще танцевала, но с Пат, потому что Ванде уже далеко было до танцев. Но Стивен не танцевала — только не среди этих людей, и жестом она удержала Мэри. Несмотря на свою ужасную печаль, она не могла танцевать в этом месте с Мэри.

Какой-то юноша проходил мимо вместе с другом, и их паре преградила путь толпа танцоров перед ее столом. Он наклонился вперед, этот юноша, почти приблизив свое лицо к лицу Стивен — серое, тусклое от наркотиков лицо с непрерывно дрожащими губами.

— Ma soeur, — прошептал он.

На мгновение ей захотелось ударить в это лицо кулаком, уничтожить его. Потом вдруг она заметила его взгляд, и ей пришло воспоминание о злосчастном существе, растерянном, хватающем воздух окровавленными легкими, безнадежно преследуемом, которое бросало взгляды то туда, то сюда, как будто искало что-то, какое-нибудь убежище, какую-нибудь надежду — и она подумала: «Он ищет Бога, который сотворил его».

Стивен вздрогнула и посмотрела на свои сжатые руки; от впившихся в ладони ногтей побелела ее кожа.

— Mon frère, — произнесла она.

И вот кто-то уже пробивался через толпу, спокойный смуглый человек с еврейскими глазами; Адольф Блан, мягкий и ученый еврей, сел рядом со Стивен на место Дикки. И он похлопал ее по колену, как будто она была молодой, очень молодой и очень нуждалась в утешении.

— Я смотрел на вас уже довольно долго, мисс Гордон. Я сидел прямо здесь, у окна. — Потом он приветствовал остальных, но после этого, казалось, он забыл об их существовании; казалось, он пришел только затем, чтобы поговорить со Стивен.

Он сказал:

— Это место… эти бедные люди — они поразили вас. Я смотрел на вас между танцами. Они ужасны, мисс Гордон, потому что это те, кто пал, но не поднялся вновь — безусловно, нет для них греха тяжелее, греха непростительнее, чем грех отчаяния; но, безусловно, мы ведь с вами умеем прощать…

Она молчала, не зная, что ответить.

Но он продолжал, вовсе не обескураженный ее молчанием. Он говорил тихо, как будто исключительно для ее ушей, и все же так, как говорит тот, кого снедает пламя спешной и отчаянной миссии.

— Я рад, что вы пришли в это место, ведь у кого есть смелость, у тех есть также и долг.

Она кивнула, не понимая, что он имеет в виду.

— Да, я рад, что вы пришли сюда, — повторил он. —  Эта маленькая комната сегодня ночью, каждой ночью вмещает столько горя, столько отчаяния, что стены кажутся слишком узкими, чтобы вместить его — многие стали черствыми, многие стали низкими, но это сами по себе черты отчаяния, мисс Гордон. А там, снаружи, счастливые люди, спящие сном так называемых праведных. И они проснутся затем, чтобы преследовать тех, кто, не имея за собой никакой вины, с рождения отставлен в сторону, лишен всякой симпатии, всякого понимания. Они не задумываются, эти счастливые спящие люди — и кто заставит их задуматься, мисс Гордон?

— Они могут читать, — заикнулась она, — есть много книг…

Но он покачал головой.

— Вы думаете, эти люди — ученые? О нет, они не станут читать медицинские книги; что за дело таким людям до врачей? И разве врач может знать полную правду? Множество раз они встречали одних неврастеников, тех из нас, для кого жизнь оказалась слишком горькой. Они хорошие, эти доктора — некоторые из них очень хорошие; они упорно трудятся, стараясь разрешить нашу проблему, но их труд наполовину проходит в темноте — полная правда известна лишь нормальному инверту. Врачи не могут заставить невежественных задуматься, они не могут надеяться принести к себе домой страдания миллионов; лишь один из нас когда-нибудь сможет это сделать… На это потребуется великая смелость, но это будет сделано, потому что все живое должно трудиться, стремясь к торжеству добра; нет истинной погибели и нет разрушения. — Он зажег сигарету и задумчиво смотрел на нее несколько мгновений. Потом он притронулся к ее руке: — Вы понимаете? Погибели нет.

Она сказала:

— Когда приходишь в такие места, то чувствуешь ужасную грусть и унижение. Чувствуешь, что слишком мало шансов на подлинную победу, на хоть какие-нибудь настоящие свершения. Там, где пали столь многие, кто может надеяться преуспеть? Возможно, это конец.

Адольф Блан встретил ее взгляд.

— Вы неправы, вы совершенно неправы — это только начало. Многие умрут, многие сгубят свои тела и души, но они не смогут убить справедливость Бога, они даже не смогут убить бессмертный дух. Из самого этого унижения поднимется этот дух, чтобы требовать у мира сострадания и справедливости.

Странно — этот человек действительно высказывал ее мысли, но снова она молчала, не в состоянии ответить.

Дикки и Пат вернулись за стол, и Адольф Блан тихо ускользнул прочь; когда Стивен огляделась, его место было пустым, и она не смогла обнаружить, как он перешел комнату, сквозь толкотню этих ужасающих танцоров.

5

Дикки крепко заснула в машине, склонив голову на неприветливое плечо Пат. Когда они добрались до отеля, она извернулась и потянулась.

— Что… что, пора вставать? — пробормотала она.

Потом вышли Валери Сеймур и Жанна Морель, их высадили у квартиры на набережной Вольтера; потом Пат, которая жила через несколько улиц отсюда, и последней, хотя и не по значению — пьяная Ванда. Стивен пришлось поднять ее из машины и втащить наверх по лестнице, насколько можно было, при помощи Бертона, а за ними следовала Мэри. Это заняло довольно много времени, и, добравшись до двери, Стивен долго пыталась нащупать ключом замочную скважину.

Когда они наконец доехали домой, Стивен рухнула на стул.

— Господи, что за ночь… это было ужасно.

Ее заполняла глубокая тоска и отвращение, которые часто бывают результатом подобных экскурсий.

Но Мэри разыгрывала равнодушие, которого на самом деле вовсе не чувствовала, ведь жизнь еще не притупила в ней тонкие инстинкты; пока что она только вызвала в ней гнев. Она зевнула.

— Что ж, по крайней мере, мы могли вместе танцевать, и никто не считал нас ненормальными; в этом что-то есть. Нищим в этом мире выбирать не приходится, Стивен!

 

Глава сорок девятая

1

Прекрасным июньским днем Адель вышла замуж за своего Жана в церкви Нотр-Дам-де-Виктуар — святилище с бесчисленными свечами и молитвами, со всещедрой Святой Девой, что дарит многие милости. С самого рассвета тихий старый дом на улице Жакоб был взбудоражен — Полина готовила déjeuner de noces, Пьер украшал и подметал гостиную, и оба иногда останавливались, чтобы поцеловать в раскрасневшуюся щеку свою счастливую дочь.

Стивен подарила свадебное платье, свадебный завтрак и некоторую сумму денег; Мэри подарила невесте кружевную фату, белые атласные туфли и белые шелковые чулки; Дэвид подарил большие позолоченные часы, приобретенные от его имени в Пале-Рояль; а Бертон обязался довезти невесту в церковь, а новобрачную пару — на вокзал.

К девяти часам вся улица сгорала от предвкушения, ведь соседи любили Полину и Пьера; кроме того, как заметил пекарь своей жене, в таком грандиозном доме свадьба должна быть прекрасной.

— В конце концов, они щедрые, эти англичанки, — сказал он, — и если мадемуазель Гордон странно выглядит, не стоит забывать, что она служила la France и может теперь носить шрам рядом с орденской ленточкой. — Потом, вспомнив своих четырех сыновей, погибших на войне, он вздохнул: ведь сыновья есть сыновья, что для короля, что для пекаря.

Взбудораженный Дэвид носился по лестнице вверх и вниз, предлагая свою помощь, которая никому не требовалась, и меньше всего — взволнованной и беспокойной невесте, когда она надевала узкие атласные туфли.

— Va donc! Tu ne peux pas m'aider, mon chou, veux tu taire, alors! — умоляла Адель.

В конце концов Мэри пришлось найти ошейник с поводком и привязать Дэвида к столу в кабинете, где он сидел мрачный, мусоля свой бантик из белого атласа и размышляя о том, что лишь четвероногим свойственна благодарность. Но наконец Адель нарядилась к свадьбе и смущенно показалась Мэри и Стивен. Она выглядела очень привлекательной, у нее было доброе честное лицо и круглые ясные глаза, как у дрозда. Стивен всей душой желала ей добра, этой девушке, которая так долго ждала своего супруга — ждала так преданно и верно.

2

В церкви было множество друзей и родственников; а также тех, кто готов пройти много миль, чтобы попасть на похороны или на свадьбу. Бедный Жан выглядел хуже обычного в дешевом костюме, и Стивен слышала запах помады на его волосах; этот жирный теплый запах почти напоминал духи. Но его рука дрожала, когда он потянулся за кольцом, потому что он чувствовал гордость и робость одновременно; потому что он много любил, а собирался любить еще больше, считая себя совершенно недостойным. И что-то в этой неловкой, дрожащей руке, в этих лоснящихся, напомаженных волосах и несуразном костюме тронуло Стивен, и ей захотелось утешить его, рассказать ему, какой огромный дар он предлагает ей — безопасность, покой и любовь, достойную почитания.

Молодой священник серьезно повторил молитвы — древние, примитивные молитвы, которые обычай все же смягчил. Одетая в лиловое шелковое платье, Полина плакала, стоя на коленях; но носовой платок Пьера был развернут на стуле, чтобы уберечь его новые серые брюки. Рядом со Стивен сидели два брата Полины, один в форме, другой отставной, в штатском, но оба с медалями на груди и потому достойно представляющие армию. Там был пекарь с женой и тремя дочерьми, и, поскольку последние не были еще замужем, их глаза чаще останавливались на Жане в его потрепанном костюме, чем на их молитвенниках. Зеленщик сопровождал даму, у которой Полина обычно брала цыплят для жарки на вертеле; а сапожник, который чинил сапоги и ботинки Пьера, сидел, не отрывая влюбленного взгляда от полногрудой, миловидной молодой прачки.

Месса близилась к завершению. Священник просил, чтобы благословение снизошло на пару; просил, чтобы эти двое жили всем на загляденье, не только сами они, но и дети их детей, даже в третьем и четвертом колене. Потом он говорил об их долге перед Богом и друг перед другом, и наконец увлажнил их склоненные юные головы щедрыми брызгами святой воды. Так в церкви Нотр-Дам-де-Виктуар — всещедрой Святой Девы, что дарит многие милости — Жан и его Адель стали единой плотью в глазах своей церкви, в глазах своего Бога, и как одно целое могли, не дрогнув, противостоять миру.

Рука об руку они прошли через тяжелые двери в автомобиль Стивен, который ждал их. Бертон улыбался поверх белой розетки на своем пальто; толпа, вытягивая шеи, тоже улыбалась. Прибыв обратно в дом, Стивен, Мэри и Бертон выпили за здоровье невесты и жениха. Потом Пьер поблагодарил свою нанимательницу за все, что она сделала, чтобы свадьба его дочери была такой великолепной. Но, когда этой нанимательницы больше не было рядом, когда Мэри последовала за ней в кабинет, жена пекаря вопросительно подняла брови.

— Quel type! On dirait plutôt un homme; ce n'est pas celle-là qui trouvera un mari!

Гости засмеялись:

— Mais oui, elle est joliment bizarre! — и они начали отпускать шуточки на счет Стивен.

Пьер вспыхнул и встал на защиту Стивен.

— Она хорошая, она добрая, и я очень уважаю ее, и моя жена тоже — а что до нашей дочери, то Адель в таком большом долгу перед ней. К тому же она заслужила Croix de Guerre, когда служила нашим раненым в окопах.

Пекарь кивнул.

— Ты прав, мой друг — это же самое я сказал сегодня утром.

Но внешность Стивен была скоро забыта среди веселья этого прекрасного пира — пира, оплаченного ее деньгами и организованного ее заботами. Были и шутки, но они больше не были направлены против нее — они отпускались на счет смущенного жениха, безобидные и добродушные, если немного и вольные. Потом, когда даже Полина еще не успела осознать, который час, в кухню вошел Бертон, Адель убежала сменить платье, а Жану пришлось переодеться в кладовке.

Бертон взглянул на часы.

— Faut dépêcher vous — пошевелитесь, если хотите попасть на chemin de fer, — объявил он, как лицо, облеченное властью. — До Лионского вокзала еще ехать и ехать.

3

Тем вечером старый дом выглядел на удивление задумчивым и на удивление печальным после всего этого веселья. Второй белый бантик Дэвида так и не развязали, и две ленточки свисали с его ошейника. Полина ушла в церковь, чтобы поставить свечи; Пьер вместе с племянницей Полины, которая должна была занять место Адели, готовили ужин. И печаль этого дома растекалась, как ручей, чтобы смешаться с печалью Стивен. Адель и Жан, все так просто… они любили, они поженились, и через некоторое время они снова и снова будут заботиться друг о друге, обновляя свою юность и свою любовь в своих детях. Таким упорядоченным, мирным и безопасным казалось все это, социальная схема, выросшая из самого творения; это попечение о двух юных и пылких жизнях ради тех жизней, что последуют за ними. Это была плодотворная и мирная дорога. Та же дорога была выбрана основателями Мортона, которые воспитывали детей от отца к сыну, от отца к сыну, до пришествия Стивен; и их кровь была ее кровью — то, что они находили хорошим в свое время, казалось таким же хорошим той, что произошла от них. Действительно, среди тех, кто остался вне закона, не было более законопослушного в душе, чем она, последняя из Гордонов.

Поэтому теперь огромная печаль завладела ею, ведь она воспринимала достоинство и красоту соединения Адели и Жана, такого простого и согласного обычаю. И эта печаль мешалась в ней с печалью дома, расширялась, как река, и окружала Мэри, и через нее — Дэвида, и оба они сели поближе к Стивен на диване в кабинете. Пока сумерки медленно сгущались на закате, все трое прижались друг к другу — Дэвид положил голову на колени Мэри, а Мэри — на плечо Стивен.

 

Глава пятидесятая

1

Стивен требовалось съездить в Англию этим летом; в Мортоне сменился поверенный, и снова были подняты некоторые вопросы, которые требовали ее пристального личного внимания. Но время не смягчило отношения Анны к Мэри, и время не уменьшило возмущения Стивен — тем более что Мэри теперь не прятала свою горечь из-за всего этого. Поэтому Стивен взялась за дело, она писала множество длинных и утомительных писем, не желая ступить на порог того дома, где Мэри Ллевеллин не будет принята. Но, как всегда при мыслях об Англии, она чувствовала боль, знакомую тоску — она тосковала по дому, когда сидела за столом и писала эти утомительные деловые письма. Ведь так же, как Джейми нужны были серые, выметенные ветром улицы и высокогорья Бидлса, так Стивен нужны были покатые холмы, длинные зеленые изгороди и пастбища Мортона. Джейми открыто плакала, когда на нее находило такое настроение, но такое облегчение, как слезы, было закрыто для Стивен.

В августе Джейми и Барбара присоединились к ним на вилле, которую Стивен сняла в Ульгате. Мэри надеялась, что от купаний Барбаре будет лучше; она была совсем нездорова. Джейми беспокоилась за нее. Действительно, девушка стала очень слабой, такой слабой, что работа по дому теперь ее утомляла; оставаясь одна, она садилась и держалась за бок от боли, но никогда не упоминала об этом при Джейми. Да и все у них было нехорошо в эти дни; нищета, иногда даже голод, чувство своей бесприютности и нежеланности, знание о том, что те, к чьему кругу они принадлежали, добрые и честные люди, шарахались от них и презирали их — все это плохие спутники для чувствительных душ, подобных Барбаре и Джейми.

Крупная, беспомощная, неопрятная и совсем растерянная, Джейми билась изо всех сил, чтобы закончить свою оперу; но довольно часто теперь она рвала написанное, зная, что оно было недостойным. Когда это случалось, она вздыхала и оглядывала студию, смутно сознавая, что в ней что-то идет не так, как раньше, смутно угнетенная грязью в комнате, в которую она сама внесла свою долю — Джейми, которая раньше никогда не замечала грязи, чувствовала огорчение от ее пагубного присутствия. Она вставала и протирала клавиши фортепиано единственным чистым полотенцем Барбары, смоченным водой.

— Не могу играть, — ворчала она, — все клавиши липкие.

— Джейми, мое полотенце! Сходила бы ты за тряпкой!

Ссоры, которые следовали за этим, вызывали у Барбары кашель, от которого, в свою очередь, дрожали нервы Джейми. Это сострадание, вместе с неразумным гневом и внезапным нарастанием сексуальной неудовлетворенности, почти заставляло ее выходить из себя — потому что из-за шаткого здоровья Барбары они были теперь любовницами только по названию. И это вынужденное воздержание сказывалось на работе Джейми так же, как на ее нервах, губило ее музыку, ведь те, кто считает шотландский север холодным, должен также согласиться с тем, что в аду стоят морозы. Но она старалась изо всех сил, бедное неловкое создание, чтобы подавить плотскую любовь ради чистой и более бескорыстной любви духовной — Джейми не всегда была во власти плоти.

Этим летом она предприняла попытку поговорить со Стивен, снять груз с души; и Стивен очень старалась утешить ее и дать ей совет, зная, что мало чем может помочь. Все предложения денег, чтобы облегчить их жизнь, получали бесповоротный отказ, иногда почти грубый — она действительно очень тревожилась за Джейми.

Мэри, в свою очередь, была глубоко озабочена; ее привязанность к Барбаре никогда не ослабевала, и она сидела долгими часами в саду с девушкой, которая казалась слишком слабой, чтобы купаться, а прогулки изнуряли ее.

— Позволь нам помочь, — умоляла она, гладя тонкую руку Барбары, — в конце концов, мы ведь более зажиточны, чем вы. Разве вы двое — не такие, как мы? Тогда почему мы не можем помочь?

Барбара медленно качала головой:

— Со мной все хорошо — пожалуйста, не говорите о деньгах с Джейми.

Но Мэри видела, что с ней далеко не все было хорошо; теплая погода приносила мало пользы, даже забота, хорошее питание, солнце и отдых, казалось, не могли остановить этот непрерывный кашель.

— Ты должна сейчас же сходить к специалисту, — довольно резко сказала она Барбаре однажды утром.

Но Барбара снова покачала головой:

— Не надо, Мэри… пожалуйста, не надо… ты напугаешь Джейми.

2

После того, как осенью они вернулись в Париж, Джейми иногда присоединялась к ночным похождениям; довольно мрачно переходила из бара в бар и пила слишком много crême-de-menthe, который напоминал ей драже из лавки Бидлса. Она никогда раньше не обращала внимания на эти вечеринки, но теперь она неуклюже пыталась хотя бы на несколько часов скрыться от мучений своей жизни. Барбара обычно оставалась дома или проводила вечера со Стивен и Мэри. Но Стивен и Мэри не всегда были рядом, ведь теперь они тоже довольно часто выходили; и куда им было идти, кроме баров? Нигде больше не могут две женщины танцевать вместе, не вызывая комментариев и насмешек, чтобы на них не глядели, как на ненормальных, по словам Мэри. И вот, чтобы не отпускать девушку одну, Стивен откладывала свою работу — она недавно начала писать четвертый роман.

Иногда, это правда, их друзья приходили к ним, что было менее грязно и куда менее утомительно; но даже в их собственном доме слишком свободно пили: «Мы не можем быть единственной парой, которая отказывается угостить людей бренди с содовой, — говорила Мэри. — У Валери вечера ужасно скучные; это потому, что она позволяет себе все эти странности!»

И так, вначале очень постепенно, тонкие чувства Мэри стали огрубевать.

3

Шли месяцы, и теперь уже пролетело больше года, но роман Стивен оставался неоконченным; ведь лицо Мэри стояло между ней и ее работой — разве ее глаза и губы не стали жестче?

Все еще не желая отпускать Мэри одну, она устало плелась по барам и кафе, наблюдая с возрастающей тревогой, что Мэри теперь пила, как все остальные — возможно, не слишком много, но достаточно, чтобы сообщить ей бодрый взгляд на жизнь.

На следующее утро она часто бывала глубоко подавленной, подверженная довольно жалкому похмелью:

— Это слишком мерзко… почему мы это делаем? — спрашивала она.

И Стивен отвечала:

— Бог свидетель, я этого не хочу, но я не позволю тебе ходить в такие места без меня. Неужели мы не можем все это бросить? Это отвратительно грязно!

Тогда Мэри загоралась внезапным гневом, ее настроение менялось, когда она чувствовала малейшее натяжение узды. Разве им нельзя иметь друзей? — спрашивала она. Разве они обречены сидеть смирно и ждать, когда мир их раздавит? Если они ограничены парижскими барами, чья это вина? Не ее вина и не Стивен. О, нет, это вина таких, как леди Анна и леди Мэсси, которые закрыли перед ними двери, как перед заразными.

Стивен сидела, подперев голову, и искала в своем смятенном уме какой-нибудь светлый луч, какой-нибудь подходящий ответ.

4

Этой зимой Барбара сильно заболела. Джейми однажды утром примчалась к ним в дом, с непокрытой головой и с измученными глазами:

— Мэри, пожалуйста, приходи — Барбара не может встать, у нее боль в боку. О Господи… мы поссорились… — ее голос сорвался, и она быстро заговорила: — Послушай… прошлой ночью — на земле лежал снег, так было холодно… Я была сердита… не могу вспомнить… но я помню, что была сердита, со мной такое бывает. Она ушла… она была на улице часа два, и, когда она вернулась, то так дрожала. О Господи, но почему же мы поссорились? Она не может двинуться; эта ужасная боль у нее в боку…

Стивен спокойно сказала:

— Мы придем сейчас же, но сначала я позвоню своему врачу.

5

Барбара лежала в крохотной комнате с продолговатым окном, которое не открывалось. Печь была передвинута в студию, и воздух был тяжелым от холода и сырости. На пианино лежали какие-то обрывки нотной рукописи, которую Джейми порвала прошлым вечером.

Барбара открыла глаза:

— Это ты, детонька моя?

Они никогда не слышали, чтобы Барбара прежде звала ее так — крупную, громоздкую, широкую в кости, длинноногую Джейми.

— Да, это я.

— Иди сюда, поближе… — голос ее сорвался.

— Я здесь… здесь! Я держу твою руку. Погляди на меня, открой глаза еще раз — Барбара, послушай, я же здесь… разве ты не чувствуешь?

Стивен попыталась успокоить пронзительный голос, охваченный смертельной мукой:

— Не говори так громко, Джейми, может быть, она спит, — но она слишком хорошо знала, что это было не так; девушка не спала, она была без сознания.

Мэри нашла немного топлива и зажгла печь, потом начала прибирать беспорядок в студии. Хлопья пыли лежали по всему полу; толстый слой пыли покрывал верхушку пианино. Барбара вела заранее проигранную войну — странно, что такая подлая вещь, как пыль, в конечном счете одерживала победу. Еды здесь не было, и, надев пальто, Мэри в конце концов вышла на поиски молока и чего-нибудь еще полезного. У подножия лестницы ее встретила консьержка; женщина выглядела хмурой, как будто глубоко огорченная этой внезапной необъяснимой болезнью. Мэри сунула деньги ей в руку, потом поспешила прочь, собираясь по магазинам.

Когда она вернулась, там был врач; он очень серьезно говорил со Стивен:

— Двухстороннее воспаление легких, довольно тяжелый случай — у девушки такое слабое сердце. Я пришлю сиделку. Как подруга, от нее может быть польза?

— Я помогу с уходом, если она не сможет, — сказала Мэри.

Стивен сказала:

— Вы все поняли по поводу счетов — за сиделку и за все остальное?

Врач кивнул.

Они заставили Джейми поесть:

— Ради Барбары… Джейми, мы здесь, с тобой, ты не одна, Джейми.

Она щурила свои красные близорукие глаза, лишь наполовину понимая их, но слушалась. Потом она встала, не сказав ни слова, и ушла обратно в комнату с продолговатым окном. Все еще молча, она села на полу у кровати, как немая преданная собака, которая все сносит без слов. И они оставили ее в покое, оставили ее делать то немногое, что она могла делать, ведь это было не их Голгофа, а Джейми.

Пришла сиделка, спокойная практичная женщина:

— Вы бы лучше полежали, — сказала она Джейми, и та молча легла на пол. — Нет, моя дорогая, пожалуйста, идите и лягте в студии.

Джейми медленно встала, повинуясь этому новому голосу, и легла, отвернувшись к стене, на диван.

Сиделка повернулась к Стивен:

— Это родственница?

Стивен замешкалась, потом покачала головой.

— Жаль. В таком серьезном случае я хотела бы связаться с каким-нибудь родственником, с кем-то, кто имеет право что-нибудь решать. Вы понимаете, что я имею в виду? Это ведь двухстороннее воспаление легких.

Стивен тупо сказала:

— Нет, она не родственница.

— Просто подруга? — спросила сиделка.

— Просто подруга, — тихо сказала Стивен.

6

Они вернулись туда вечером и остались на ночь. Мэри помогала ухаживать за больной; Стивен смотрела за Джейми.

— Может быть, она немного… в смысле, эта подруга… она вообще в здравом уме, вы не знаете? — прошептала сиделка. — Я не могу заставить ее говорить — она, конечно, тревожится; и все же это не кажется естественным.

Стивен сказала:

— Да, вам это не кажется естественным. —  И вдруг покраснела до корней волос. Господи, какое оскорбление для Джейми!

Но Джейми, казалось, не сознавала оскорблений. Время от времени она стояла в дверях, пытаясь увидеть изможденное лицо Барбары, слушая ее болезненное дыхание, а потом оборачивала свой изумленный взгляд на сиделку, на Мэри, но прежде всего — на Стивен.

— Джейми, иди назад и сядь у печки; Мэри здесь, все хорошо.

Послышался странный, запинающийся голос, который с трудом выговорил:

— Но… Стивен… мы были в ссоре…

— Иди и сядь у печки — Мэри с ней, моя дорогая.

— Тише, пожалуйста, — сказала сиделка, — вы тревожите мою больную.

6

Сражение Барбары со смертью было таким коротким, что это вряд ли был настоящий бой. Жизнь не оставила ей сил против этого последнего неприятеля — а может быть, ей он казался другом. Перед самой смертью она поцеловала руку Джейми и попыталась заговорить, но слова не приходили к ней — слова прощения и любви для Джейми.

Тогда Джейми бросилась к кровати и застыла там, все еще в неловкой тишине. Стивен не знала, как они увели ее, когда сиделка исполняла последний долг милосердия.

Но, когда цветы вложили в ладони Барбары, и Мэри зажгла пару свечей, тогда Джейми вернулась и спокойно глядела на маленькое восковое лицо, лежавшее на подушке; она обернулась к сиделке:

— Спасибо вам большое, — сказала она, — я думаю, вы сделали все возможное… а теперь, может быть, вы хотите уйти?

Сиделка взглянула на Стивен.

— Ничего, мы останемся. Я думаю, возможно… если вы не возражаете, сестра…

— Хорошо, как пожелаете, мисс Гордон.

Когда она ушла, Джейми резко развернулась и прошла назад в пустую студию. Тогда в одно мгновение шлюзы открылись, и она все плакала и плакала, как будто была не в своем уме. Оплакивала жизнь среди тягот изгнания, которая подточила силы Барбары и ослабила ее дух; оплакивала жестокую несправедливость судьбы, которая заставила их оставить свой дом в горной Шотландии; оплакивала ужас смерти для тех, кто любит и все же обречен глядеть на смерть. Но вся изощренная мука их расставания казалась ничтожной перед другой, более тонкой:

— Я не могу горевать по ней, чтобы не опозорить ее имя, не могу вернуться домой и оплакивать ее, — рыдала Джейми, — а я ведь так хочу вернуться в Бидлс, я хочу домой, к нашим — я хочу, чтобы они знали, как я ее любила. Господи, Господи! Я даже не могу оплакивать ее, а я хочу горевать по ней дома, в Бидлсе.

Что они могли ответить, кроме неловких слов?

— Джейми, не надо, не надо! Вы любили друг друга — разве это ничего не значит? Помни об этом, Джейми, — они могли только говорить неловкие слова, что даны людям для таких случаев.

Но через некоторое время буря, казалось, утихла. Джейми вдруг стала спокойной и собранной:

— Я хочу поблагодарить вас обеих, — серьезно сказала она, — за все, чем вы были для Барбары и для меня.

Мэри заплакала.

— Не плачь, — сказала Джейми.

Наступил вечер. Стивен зажгла лампу, потом разогрела печь, пока Мэри накрывала стол к ужину. Джейми немного поела, и даже улыбнулась, когда Стивен налила ей сильно разбавленного виски.

— Выпей, Джейми — может быть, это поможет тебе заснуть.

Джейми покачала головой:

— Я засну и без этого — но я хочу этой ночью побыть одна, Стивен.

Мэри стала возражать, но Джейми твердо стояла на своем:

— Я хочу побыть с ней наедине, прошу вас — ты ведь поймешь, Стивен, правда?

Стивен колебалась, но она видела лицо Джейми; в нем была новая спокойная решимость.

— Это мое право, — говорила она. — У меня есть право побыть наедине с женщиной, которой я люблю, прежде чем… ее заберут.

Джейми держала лампу, чтобы осветить им путь вниз по ступенькам — ее рука, подумалось Стивен, казалась удивительно твердой.

7

На следующее утро, когда они пришли в студию, довольно рано, они услышали голоса из-под самой крыши. Под дверью Джейми стояла консьержка, а с ней был молодой человек, один из постояльцев. Консьержка дергала дверь; она была закрыта, и никто не отвечал на ее стук. Она принесла Джейми чашку горячего кофе — Стивен видела это, кофе уже забрызгал блюдце. То ли жалость, то ли память о щедрых чаевых Мэри явно тронула сердце этой женщины.

Стивен громко заколотила в дверь:

— Джейми! — позвала она, и потом снова и снова: — Джейми! Джейми!

Молодой человек ударил плечом в дверь, и заговорил, навалившись на нее. Он жил этажом ниже, но прошлым вечером он выходил и не возвращался почти до шести утра. Он слышал, что одна из девушек умерла — та, что была поменьше — она всегда выглядела такой хрупкой.

Стивен объединила с ним свои усилия; дерево было сырым и гнилым от старости, замок вдруг поддался, и дверь распахнулась внутрь.

Тогда Стивен увидела все.

— Не заходи сюда… назад, Мэри!

Но Мэри вошла в студию вслед за ней.

Так аккуратно, так удивительно аккуратно для Джейми, которая всегда была такой неряшливой, которая всегда загромождала любое место своей крупной неуклюжей персоной и потрепанными вещами, которая всегда приводила Барбару в отчаяние… Несколько капель крови на полу, такое аккуратное отверстие в левом боку. Должно быть, она выстрелила, направив ствол вверх, с большой прозорливостью и мастерством — а они даже не знали, что у нее был револьвер!

И вот Джейми, которая не смела отправиться домой в Бидлс, боясь покрыть позором имя женщины, которую любила, Джейми, которая не смела открыто оплакивать ее, чтобы имя Барбары не было унижено ее скорбью, Джейми осмелилась отправиться домой к Богу — чтобы вверить себя более совершенному Его милосердию, потому что Барбара отправилась домой раньше нее.

 

Глава пятьдесят первая

1

Трагическая смерть Барбары и Джейми погрузила во мрак всех, кто знал их, но особенно Мэри и Стивен. Снова и снова Стивен винила себя, что покинула Джейми в тот роковой вечер; если бы она только настояла на том, чтобы остаться, трагедии могло бы не случиться никогда, она могла бы как-нибудь поделиться с девушкой смелостью и силой, чтобы та продолжала жить. Но, как ни велико было потрясение для Стивен, для Мэри оно было еще больше, ведь рядом с ее вполне естественным горем было новое и довольно неожиданное чувство — чувство страха. Она вдруг была напугана, и теперь этот страх показывался в ее глазах и проникал в ее голос, когда она говорила о Джейми.

«Такой конец — убить себя; Стивен, это так ужасно, что так бывает… они были такими же, как мы с тобой». И потом она перебирала все печальные подробности последней болезни Барбары, все подробности того, как они нашли тело Джейми. «Как ты думаешь, ей было больно, когда она застрелилась? Когда ты пристрелила того раненого коня на фронте, он так дергался, я никогда этого не забуду — а Джейми была совсем одна в ту ночь, не было никого, кто помог бы ей в ее мучениях. Все это так жутко; представляешь, как ей было больно!»

Напрасно Стивен ссылалась на врача, который сказал, что смерть была мгновенной; Мэри преследовал ужас, и не только физический ужас, но и умственное, духовное страдание, которое, должно быть, усилило ее тягу к разрушению. «Такое отчаяние, — говорила она, — такое беспросветное отчаяние… и вот чем кончилась вся их любовь… Я не могу это вынести!» И она прижималась лицом к сильному, защищающему плечу Стивен.

О да, не приходилось сомневаться, что все это плохо сказалось на Мэри.

Иногда странное любовное настроение охватывало ее, и она в каком-то безумии целовала Стивен. «Не оставляй меня, любимая — никогда не оставляй. Мне страшно; наверное, это из-за того, что случилось».

Ее поцелуи пробуждали быстрый ответ, и так в эти дни, под сенью смерти, они отчаянно цеплялись за жизнь, со страстью, которую чувствовали, когда впервые стали любовницами, как будто лишь постоянно подпитывая это пламя, они могли отогнать некую незримую беду.

2

В это время потрясений, тревоги и напряжения Стивен обернулась к Валери Сеймур, как многие другие делали до нее. Великое спокойствие этой женщины посреди бурь не только утешало Стивен, но и помогало ей, так что она часто приходила в квартиру на набережной Вольтера; часто приходила одна, потому что Мэри редко сопровождала ее — почему-то она недолюбливала Валери Сеймур. Но, несмотря на эту нелюбовь, Стивен должна была идти, потому что теперь ей владело настоятельное побуждение — снять груз со своего усталого ума, озадаченного многими вопросами, окружающими инверсию. Как большинство инвертов, она находила мимолетное облегчение в обсуждении невыносимой ситуации, в беспощадном разборе ее на составляющие, даже если не приходила ни к какому решению; но после смерти Джейми казалось неразумным останавливаться на этом предмете в беседах с Мэри. С другой стороны, Валери сейчас была довольно свободна, ей внезапно наскучила Жанна Морель, и, более того, она была готова слушать. Так между ними возникла настоящая дружба — дружба, основанная на взаимном уважении, если не всегда на взаимном понимании.

Стивен снова и снова возвращалась к этим душераздирающим дням с Барбарой и Джейми, обрушиваясь на возмутительную несправедливость, которая привела их к трагическому и жалкому концу. Она гневно стискивала руки. Доколе будет продолжаться это преследование? Доколе Бог будет сидеть и терпеть это оскорбление, наносимое Его творению? Доколе придется смиряться со скоропалительным утверждением, что инверсия не является частью природы? Ведь, поскольку она существует, то что она такое? Все существующее — часть природы!

Но с той же горечью она говорила о растраченных жизнях таких созданий, как Ванда, которые, загнанные в глубины мира, давали миру тот предлог, который он искал, чтобы указать на них обвиняющим пальцем. Это были дурные примеры, многие из них, и все же, если бы не непредвиденная случайность при рождении, Ванда могла бы стать великой художницей.

А потом она говорила о таких разных людях, существование которых стала со временем признавать; трудолюбивые, достойные мужчины и женщины, многие из них обладали прекрасным умом, но не обладали смелостью, чтобы признать свою инверсию. Достойными они казались во всем, кроме того, что навязал им мир — этой недостойной лжи, которая единственная могла дать им надежду на покой, позволить им право на существование. И эти люди всегда должны были носить с собой эту ложь, как ядовитого аспида, прижатого к груди; подло скрывать и отрицать свою любовь, которая могла бы стать в них самым лучшим.

А женщины, которые трудились на войне — эти тихие, сухопарые женщины, которых она видела в Лондоне? Англия призвала их, и они пришли; единственный раз они выглянули на свет без стыда. А теперь, поскольку они не были готовы снова ускользнуть прочь, скрыться по своим углам и норам, то же общество, которому они служили, первым обернулось и плюнуло в их сторону; оно кричало: «Прочь с глаз наших эту язву, это гнездо неправедности и разврата!» Вот какова была благодарность за тот труд, что они совершили из любви к Англии!

А это удивительное стремление к религии, которое часто идет рука об руку с инверсией? Многие из таких людей были глубоко религиозными, и это, без сомнения, была одна из самых горьких их проблем. Они веровали, и, веруя, они жаждали благословения тому, что для некоторых из них казалось священным — верному и глубоко любящему союзу. Но благословение церкви было не для них. Они могли быть верны друг другу, жить упорядоченной жизнью, никому не приносить зла, и все же церковь отворачивалась от них; ее благословения были предназначены лишь для нормальных.

Тогда Стивен переходила к тому, что из всех вопросов было для нее самым мучительным. Юность — как быть с юностью? Куда она может обернуться за развлечениями, естественными для нее и безобидными? Была Дикки Вест и многие похожие на нее, энергичные, храбрые и добродушные подростки; но они были отгорожены от столь многих удовольствий, что принадлежат по праву каждому юному существу — и еще более жалким был жребий девушки, которая, будучи сама нормальной, отдала свою любовь инверту. У молодых есть право на свои невинные удовольствия, право на общение и компанию; они по праву отвергают изоляцию. Но здесь, как и во всех крупных городах мира, им приходилось оставаться в изоляции либо пасть на дно; пока что, в своем неведении и в своем бунте, они обращались к единственному общению, которое мир, снисходя к их увечью, оставил им — они обращались к худшим из себе подобных, к тем, кто обитал в барах Парижа. Те, кто их любил, были беспомощны, ведь что они могли сделать? Руки их были пусты, им нечего было предложить. И даже те нормальные, что были терпимыми, были беспомощны — те, кто приходил на приемы Валери, например. Если у них были сыновья и дочери, они оставляли их дома; и, учитывая все это, кто мог винить их? А сами они были слишком старыми — и терпимыми, без сомнения, лишь потому, что они состарились. Им недоставало беспечности, к которой естественным образом тянется юность.

Голос Стивен невольно дрожал, и Валери понимала, что она думает о Мэри.

Валери действительно хотела помочь, но ей было мало что сказать в утешение. Молодым трудно, она и сама так считает, и все же некоторые держатся, хотя кто-то способен пасть на дно. Природа пытается сделать все, на что способна; инвертов рождается все больше, и через некоторое время их число будет доказательством даже для тех глупцов, которые еще игнорируют Природу. Они должны только подождать — признание придет к ним. Но тем временем они должны вырастить в себе больше гордости, научиться гордиться своей изоляцией. Она находила мало оправдания для несчастных глупцов, подобных Пат, и еще меньше — для пьяниц, подобных Ванде.

Что до тех, кто стыдился заявить о себе, прячась, чтобы обеспечить себе мирное существование, она от души презирала тех, кто из них обладал интеллектом; они предавали себя и своих собратьев, считала она. Ведь чем скорее мир поймет, что хороший интеллект часто сопутствует инверсии, тем скорее ему придется отозвать свой запрет, и тем скорее прекратится это преследование. Преследование всегда ужасно, оно растит ужасные мысли — и такие мысли опасны.

Что до женщин, которые трудились на войне, они подали пример следующему поколению, и это само по себе должно быть наградой. Она слышала, что в Англии многие из таких женщин занялись разведением собак в сельской местности. Почему бы нет? Собаки — хороший народ, и их стоит разводить. «Plus je connus les hommes, plus j'aime les chiens». Бывает удел и хуже, чем разводить собак в сельской местности.

То, что инверты часто религиозны — это правда, но ходить в церковь для них — форма слабости; у них должна быть собственная религия, если они чувствуют, что по-настоящему нуждаются в религии. Что до благословений, то, несомненно, церковь получает с них доход, а в остальном это чистый предрассудок. Но, разумеется, сама она язычница и признает лишь божество красоты; и, поскольку весь мир стал таким безобразным, она лишь благодарна ему за то, что он игнорирует ее. Может быть, это лень — она ведь довольно ленива. Она никогда не достигала всего, на что была способна, в своих письменных трудах. Но человечество делится на две группы — те, кто действует, и те, кто смотрит, как они действуют. Стивен принадлежит к тем, кто действует — если бы она родилась в другой среде и в других условиях, она вполне могла бы стать реформатором.

Они спорили часами, эти удивительные подруги с такими разными точками зрения, и хотя они редко соглашались друг с другом, если вообще соглашались, им удавалось оставаться учтивыми и дружелюбными.

Валери иногда казалась почти лишенной человечности, полностью отстраненной от какого-нибудь личного интереса. Но однажды она резко заметила Стивен:

— Я и в самом деле знаю о тебе очень мало, но я знаю одно — ты здесь залетная птица, ты не принадлежишь парижской жизни. — И, поскольку Стивен молчала, она продолжила серьезнее: — Ты представляешь собой довольно страшное сочетание; у тебя нервы инверта, со всеми их особенностями, и ты пугающе сверхчувствительна, Стивен. А вот и le revers de la médaille — ты обладаешь всеми инстинктами респектабельного сельского мужчины, который растит детей и возделывает землю. Каждая брешь в твоей ограде тебя тревожит; в твоей душе есть сторона, которая настойчиво стремится к чистоте. Я не могу увидеть твое будущее, но я чувствую, что ты добьешься успеха; хотя я должна сказать, из всех невероятных людей… Но если ты сможешь привести обе стороны твоей натуры в некое дружеское единство и призвать их к себе на службу, а через твое посредство — и на службу твоему делу… тогда я действительно не знаю, что сможет тебя остановить. Вопрос один: сможешь ли ты когда-нибудь соединить их? — она улыбнулась. — Если ты взберешься на самую высокую вершину, там не будет Валери Сеймур, чтобы встретить тебя. Между нами очаровательная дружба, но она мимолетна, как часто бывает все очаровательное; однако, моя дорогая, будем наслаждаться ею, пока она длится, и… вспоминай меня, когда вступишь в свое королевство.

Стивен сказала:

— Когда мы впервые встретились, ты мне почти не понравилась. Я думала, что твой интерес — чисто научный или чисто извращенный. Я сказала это Паддл… ты помнишь Паддл, кажется, ты однажды ее встречала. Теперь я хочу извиниться перед тобой и сказать, как я благодарна за твою доброту. Ты так терпелива, когда я прихожу сюда и разговариваю с тобой часами, и это такое облегчение: ты никогда не узнаешь, насколько легче становится, когда есть с кем поговорить. — Она помолчала. — Видишь ли, это ведь нечестно — заставлять Мэри Ллевеллин слушать обо всех моих тревогах… она еще довольно молода, а эта дорога ужасно трудна… и теперь — это страшное дело с Джейми.

— Приходи, когда только пожелаешь, — сказала ей Валери, — и если когда-нибудь тебе понадобится моя помощь или совет, я здесь. Но попытайся запомнить: даже этот мир не так черен, как его рисуют.

 

Глава пятьдесят вторая

1

Однажды утром молоденькое вишневое деревце, которое Мэри сама посадила в саду, совершило восхитительный поступок — оно выбросило листья и тугие розоватые бутоны по всей длине своих юных веточек. Стивен записала в своем дневнике: «Сегодня зацвело вишневое деревце Мэри». Поэтому она никогда не забывала тот день, когда получила письмо от Мартина Холлэма.

Письмо было переправлено из Мортона; она узнала учительский почерк Паддл. И другой почерк — крупный, довольно небрежный, но с сильными черными росчерками и твердыми перекладинами через букву «т» — она задумчиво разглядывала его, нахмурив брови. Ведь этот почерк, кажется, тоже ей знаком? Потом она заметила парижский штемпель в углу — это было странно. Она разорвала конверт.

Мартин писал очень просто:

«Дорогая моя Стивен! Через столько лет я посылаю тебе письмо, просто на тот случай, если ты не совсем забыла о существовании человека по имени Мартин Холлэм.

Я пробыл в Париже последние два месяца. Мне пришлось сюда приехать, чтобы лечить мой глаз; здесь, во Франции, с моей головой повстречалась пуля — она довольно сильно повредила зрительный нерв. Но дело вот в чем: если я слетаю в Англию, как собираюсь, можно мне приехать повидаться с тобой? Я очень плохо умею выражаться — совсем не умею, если беру перо и бумагу — и вдобавок так нервничаю, ведь ты стала такой чудесной писательницей. Но я правда хочу попытаться заставить тебя понять, как отчаянно я жалею о нашей дружбе — о той прежней замечательной дружбе, которая теперь кажется мне достойной сожаления. Верь не верь, я годами о ней думал; и вся вина была на мне за то, что я ничего не понял. Я был тогда невежественным щенком. Как бы там ни было — пожалуйста, давай увидимся с тобой, Стивен! Я человек одинокий, поэтому, если у тебя доброе сердце, ты пригласишь меня съездить в Мортон, если будешь там; а потом, если я тебе понравлюсь, мы продолжим нашу дружбу с того места, где остановились. Представим, что мы снова молодые, будем гулять по холмам и трепаться о жизни. Господи, какими отличными товарищами мы были в те дни — совсем как два брата!

Ты думаешь, странно, что я это все пишу? Это и правда кажется странным, но я написал бы раньше, если бы когда-нибудь приезжал в Англию; но, не считая того времени, когда я примчался, чтобы завербоваться, все это время я держался в Британской Колумбии. Я даже точно не знаю, где ты, ведь я за целую вечность не встречал ни души, что знала бы тебя. Я слышал, конечно, что твой отец умер, и был ужасно огорчен — а помимо этого, я ничего не слышал; и все же мне кажется, я наверняка могу послать это письмо в Мортон.

Я остановился у своей тети, графини де Мирак; она англичанка, дважды выходила замуж и теперь снова стала вдовой. Со мной она сущий ангел. Я останавливаюсь у нее каждый раз, когда приезжаю в Париж. Что ж, моя дорогая, если ты простила мою ошибку — и пожалуйста, скажи, что простила, мы ведь оба были такие молодые — тогда напиши мне на адрес тети Сары, а если напишешь, не забудь приписать «Пасси». Почта во Франции такая безалаберная, и я даже думать не могу о том, что они потеряют твое письмо. Твой искренний друг, Мартин Холлэм».

Стивен поглядела в окно. Мэри была в саду, она все еще восхищалась своим маленьким храбрым деревцем; минуту или две она еще будет кормить голубей — да, она уже начинает переходить через газон к сараю, где держала корм — но все-таки она придет. Стивен села и стала быстро размышлять.

Мартин Холлэм… ему уже должно быть около тридцати девяти. Он сражался на войне и был тяжело ранен — она думала о нем во время этой ужасной атаки, сраженные деревья напоминали о нем… Он, должно быть, часто бывал совсем рядом с ними; он был сейчас рядом, всего лишь в Пасси, и он хотел видеть ее; он предлагал свою дружбу.

Она закрыла глаза, чтобы лучше вдуматься, но теперь ее ум рисовал перед ней картины. Совсем молодой человек на танцах у Энтримов — такой молодой — с худым лицом, которое загоралось, когда он говорил о красоте деревьев, об их доброте… высокий и нескладный молодой человек, который сутулился при ходьбе, как будто много ездил верхом. Холмы… зимние холмы, красные от вереска … Мартин трогает старый терновник своей доброй рукой. «Посмотри, Стивен — какая смелость у этих стариков!» Как ясно она помнила его слова через все эти годы, и вспоминала свои слова: «Ты единственный настоящий друг, который у меня когда-нибудь был, кроме отца — наша дружба почему-то так чудесна …» И его ответ: «Я знаю, чудесная дружба». Огромное чувство товарищества, покоя — было так хорошо, что он был рядом; ей нравился его тихий заботливый голос и задумчивые голубые глаза, которые двигались довольно медленно. Благодаря ему осуществлялось ее стремление, которое было в ней всегда и еще оставалось, стремление к дружбе мужчин — оно полностью осуществлялось благодаря Мартину, пока… Но она решительно закрыла свой ум, отказываясь представлять последнюю картину. Теперь он знал, что это было ужасной ошибкой — он все понимал, он практически так и сказал. Могут ли они возобновить свою дружбу с того места, где остановились? Если бы только смогли…

Она резко встала и подошла к телефону на столе. Взглянув на его письмо, она набрала номер.

— Алло… да?

Она узнала его голос сразу.

— Это ты, Мартин? Говорит Стивен.

— Стивен… о, я так рад! Но где ты?

— В моем парижском доме, улица Жакоб, 35.

— Но я не понимаю… я думал…

— Да, я знаю, но я живу здесь уже давно — поселилась еще до войны. Я только что получила твое письмо, его переслали из Англии. Смешно, правда? Почему бы тебе не прийти на ужин сегодня вечером, если ты свободен — в восемь часов?

— Надо же! Правда, можно?

— Конечно… поужинай с моей подругой и со мной.

— Какой дом?

— Тридцать пять… улица Жакоб, 35.

— Я буду там, едва пробьет восемь!

— Вот и хорошо. До свидания, Мартин.

— До свидания и спасибо, Стивен.

Она повесила трубку и открыла окно.

Мэри увидела ее и позвала:

— Стивен, пожалуйста, поговори с Дэвидом. Он только что откусил и проглотил крокус! И иди сюда: сциллы уже расцвели, я никогда раньше не видела такой синевы. Наверное, мне надо сходить за своими птичками — здесь, на солнышке у стены, довольно тепло. Дэвид, прекрати; сейчас же сойди с бордюра!

Дэвид вилял голым хвостом, пытаясь подольститься к хозяйке. Потом он высунул нос и принюхался к голубям. Да что же это творится на свете, почему приход весны — это сплошные запахи искушений! И почему спаниель не может заняться хоть чем-нибудь интересным, не нарушая никаких законов?

Со вздохом он поднял янтарные умоляющие глаза сначала на Стивен, потом на свою богиню, Мэри.

Она простила ему крокус и потрепала по голове.

— Милый мой, тебе досталось на обед больше фунта сырого мяса; не надо притворяться. Ведь ты совсем не голоден — это была просто шалость.

Он лаял, отчаянно пытаясь объяснить ей: «Это весна; она у меня в крови, о моя богиня! О, нежная подательница всех благ, позволь мне рыться в земле, пока я не выкопаю каждый из этих проклятых крокусов; всего лишь раз, позволь мне согрешить, ради радости жизни, ради древней, изысканной радости грешить!»

Но Мэри покачала головой.

— Ты должен быть хорошей собакой; а хорошие собаки никогда не обращают внимания на белых голубей с хвостами, как веера, и не ходят по бордюрам, и не жуют цветы — правда, Стивен?

Стивен улыбнулась.

— Боюсь, что правда, Дэвид. — Потом она сказала: — Мэри, послушай… это насчет сегодняшнего вечера. Я только что получила весточку от очень старинного друга, его фамилия Холлэм, я знала его в Англии. Он в Париже; все это так странно. Он написал в Мортон, и его письмо переслала Паддл. Я позвонила ему, и он придет на ужин. Лучше сказать Полине сразу… ты скажешь, милая?

Мэри, естественно, стала задавать вопросы. Какой он? Где Стивен с ним познакомилась? Она никогда не упоминала ни о каком Холлэме. Где же они познакомились, в Лондоне или в Мортоне? И, наконец:

— Сколько тебе было лет, когда ты знала его?

— Дай подумать… мне, кажется, было всего восемнадцать.

— А ему сколько?

— Двадцать два… очень молод… я знала его довольно недолго; потом он уехал в Британскую Колумбию. Но он так мне нравился — мы были большими друзьями — и я надеюсь, тебе он тоже понравится, милая.

— Стивен, ты странная. Почему ты не сказала мне, что у тебя когда-то был друг, мужчина? Я всегда думала, что тебе не нравятся мужчины.

— Напротив, очень нравятся. Но я много лет не видела Мартина. Я даже почти не думала о нем, пока сегодня утром не получила его письмо. Теперь, милая, мы же не хотим, чтобы бедняга голодал — ты должна пойти поискать Полину.

Когда она ушла, Стивен поскребла подбородок, задумчивым и достаточно неуверенным жестом.

2

Он пришел. Удивительно, как мало он изменился. Он был все тем же Мартином, гладко выбритым, с худым лицом, с медлительными голубыми глазами и очаровательным выражением лица, с нескладной фигурой, сутулой после верховой езды; только теперь вокруг его глаз расходились тонкие морщинки, и волосы у него на висках стали белыми, как снег. Рядом с правым виском был маленький, но глубокий шрам — эта пуля, должно быть, прошла совсем близко.

Он сказал:

— Дорогая моя, как я рад тебя видеть! — и задержал руку Стивен в своих худых загорелых руках.

Она ощутила теплое, дружеское пожатие его пальцев, и годы улетели прочь.

— Я так рада, что ты написал, Мартин.

— Я тоже. Не могу сказать, как я рад. И все это время мы оба были в Париже, сами того не зная! Ну что ж, наконец я нашел тебя, и теперь мы будем не разлей вода, если ты не возражаешь, Стивен.

Когда Мэри вошла в комнату, они смеялись.

Она выглядела не такой усталой, с удовлетворением подумала Стивен, или, может быть, ей просто шло это платье — она всегда принаряжалась вечером.

Стивен сказала довольно просто:

— Это Мартин, Мэри.

Они пожали друг другу руки, улыбаясь. Потом они почти с торжественным видом переглянулись.

С Мартином оказалось удивительно легко разговаривать. Казалось, он не был удивлен, что Мэри Ллевеллин обосновалась в доме Стивен как хозяйка; он просто принял все как есть. Но он, не говоря ни слова, дал понять, что уяснил себе положение дел.

После ужина Стивен спросила, как его глаза, сильно ли они пострадали? Они выглядели вполне нормальными. Тогда он рассказал им историю своего ранения, во всех подробностях, с той доверительностью, которая отличает большинство детей и одиноких людей.

Он получил ранение в 1918 году. Пуля задела зрительный нерв. Сначала его отправили в госпиталь на базе, но, когда он смог приехать в Париж, то начал лечиться у большого светила. Ему грозила слепота на правый глаз; это пугало его до смерти, сказал он. Но через три месяца ему пришлось вернуться домой; на одной из его ферм что-то пошло не так из-за промахов управляющего. Окулист предупредил его, что проблемы могут начаться снова, что он должен оставаться под наблюдением. И проблемы вернулись около четырех месяцев назад. Он струхнул и бросился назад в Париж. Три недели он пролежал в темной комнате, не смея даже думать о возможном приговоре. Глаза обычно так некстати подражают друг другу: за одним легко последовал бы другой. Но, слава Богу, это оказалось не так серьезно, как опасался окулист. Его зрение сохранилось, но ему приходилось ходить медленно, и он все еще лечился. Глаз должен был некоторое время находиться под наблюдением; итак, он жил здесь, у тети Сары в Пасси.

— Вы обе должны увидеться с моей тетей Сарой; она прелесть. Это сестра моего отца. Я знаю, она вам понравится. Она очень офранцузилась после своего второго брака, возможно, это слишком отдает Сен-Жерменским предместьем, но она такая добрая — я хочу, чтобы вы как можно скорее с ней встретились. Она довольно известна в Пасси как хозяйка.

Они проговорили до двенадцати ночи — так счастливы они были вместе этим вечером, и он уходил, обещая позвонить им на следующее утро насчет обеда у тети Сары.

— Ну что, — спросила Стивен, — что ты думаешь о моем друге?

— Я думаю, он ужасно милый, — сказала Мэри.

3

Тетя Сара жила в доме, похожем на дворец, который оставил ей благодарный второй муж. Годами она терпела его грешки, удерживала себя в рамках и не устраивала скандалов. В результате все, чем он владел, исключая то, что перешло к его пасынку — а граф де Мирак был очень богат — попало к терпеливой тете Саре. Она была одной из тех, кто дожил до наших дней, рассматривая мужчин как особо привилегированную расу. Ее суждение о женщинах было более суровым, несомненно, на него оказал влияние ancien régime, ибо теперь она была даже больше француженкой, чем сами французы, на языке которых она говорила, как прирожденная парижанка.

Ей было шестьдесят пять, она была высокая, обладала орлиным носом, и ее волосы серо-стального цвета были идеально подстрижены; еще у нее были такие же медлительные голубые глаза, как у Мартина, и худое лицо, хотя на нем не хватало очаровательного выражения ее племянника. Она разводила японских спаниелей, была добра к молодым девушкам, которые во всем повиновались воле своих родителей, особенно милостива была к красивым мужчинам и обожала своего единственного уцелевшего племянника. По ее мнению, он не мог сделать ничего дурного, правда, ей бы хотелось, чтобы он обосновался в Париже. Поскольку Стивен и Мэри были в дружбе с его племянником, она была предрасположена считать их очаровательными, тем более что сведения о прошлом Стивен были благоприятными, а ее родители проявили большую доброту к Мартину. Он рассказал своей тете все, что хотел, чтобы она узнала о прежних днях в Мортоне, и больше ни слова. Поэтому она не совсем была готова встретить Стивен.

Тетя Сара была очень учтивой пожилой дамой, и те, кто преломил хлеб за ее столом, становились для нее священными, во всяком случае, пока оставались ее гостями. Но Стивен была, увы, наделена чутьем, и за déjeuner наполовину осознала глубокую неприязнь, которую вызывала в тете Саре. Ни словом, ни взглядом графиня де Мирак не выдавала своих чувств; она была серьезной и вежливой, она обсуждала литературу в качестве предположительно общей темы, хвалила книги Стивен и не задавала вопросов о том, почему она не живет вместе со своей матерью. Мартин мог бы поклясться, что эти двое почти подружились — но хорошие манеры больше не обманывали Стивен.

И действительно, графиня де Мирак увидела в Стивен тот тип, которому она больше всего не доверяла, увидела лишь бесполое существо с претензиями, чьи стриженые волосы и одежда были чистой аффектацией; существо, которое, подражая мужчинам и добиваясь их прерогатив, растеряло все очарование и красоту женщины. Интеллигентная почти во всем остальном, графиня никогда не признавала инверсию как факт природы. Она слышала, как об этом шептались, это правда, но едва ли сознавала полностью значение этого понятия. Она была несведущей и упрямой; и, будучи таковой, ставила под подозрение не мораль Стивен, но ее очевидное желание строить из себя то, что она собой не представляла — система ценностей графини, как общество на сельских ужинах, твердо настаивала на половых различиях.

С другой стороны, она очень близко заинтересовалась Мэри, быстро обнаружив, что она сирота. За очень короткое время она узнала довольно много о жизни Мэри до войны и об ее встрече со Стивен в отряде; также узнала, что та не владеет ничем — ведь Мэри хотела, чтобы все знали, что своим благополучием она всецело обязана Стивен.

Тетя Сара втайне жалела девушку: разумеется, она ведет скучное существование, и, без сомнения, связана с этой странноватой и властной на вид женщиной ложно понятым чувством благодарности — хорошенькие девушки должны находить мужей и заводить собственный дом, а эту девушку она считала исключительно хорошенькой. Итак, пока Мэри со всей своей верностью и любовью делала все, чтобы возвеличить достоинства Стивен, внушить, как она счастлива, как она гордится служить такой великой писательнице, заботиться об ее доме и личных нуждах — она вызывала в графине лишь нарастающую жалость. Но, по счастью, она пребывала в блаженном неведении о том, какое сострадание к ней вызывали ее слова; она и в самом деле находила очень приятным гостеприимный дом тети Сары в Пасси.

Что до Мартина, он никогда не отличался чрезмерной тонкостью, и сейчас он радовался возобновлению утраченной дружбы — для него это был восхитительный обед. Даже после того, как гости распрощались, он оставался в прекрасном настроении, потому что графиня проявила неожиданный такт, и, похвалив красоту и очарование Мэри, постаралась ни в коем случае не умалять Стивен.

— О да, несомненно, блестящая писательница, я согласна с тобой, Мартин.

Это было правдой. Но книги — это одно, а те, кто их пишет — другое; у нее не было причин изменить свое мнение о неприятных претензиях этой писательницы, но у нее были причины вести себя тактично со своим племянником.

4

По дороге домой Мэри взяла Стивен за руку.

— Я ужасно хорошо провела время, а ты? Только… — и она нахмурилась, — только останется ли это так, как есть? Я имею в виду, что мы не должны забывать о леди Мэсси. Но он так мил, и старая тетя мне понравилась…

Стивен твердо сказала:

— Конечно, это так и останется. — И неискренне прибавила: — Я тоже очень хорошо провела время.

И, когда она говорила эту ложь, она пришла к решению, которое казалось таким странным, что она слегка вздрогнула, ведь никогда с тех пор, как они стали любовницами, она не думала об этой девушке отдельно от себя. Но теперь она решила, что Мэри должна поехать в Пасси снова — но поехать без нее. Сидя в машине, она прикрыла глаза; в эту минуту она не хотела говорить, чтобы голос не дрогнул и не выдал ее перед Мэри.

 

Глава пятьдесят третья

1

С возвращением Мартина Стивен осознала, как глубоко ей не хватало его; как она все еще нуждалась в том, что теперь предложил он, как же долго, в самом деле, она жаждала именно этого — дружбы нормального и симпатичного мужчины, чья ментальность была очень похожа на ее собственную, эта дружба была не только желанна ей, но и вселяла в нее уверенность. Да, как ни странно, с этим нормальным мужчиной ей было куда легче, чем с Джонатаном Брокеттом, их мысли были в значительно большем согласии, и иногда она даже меньше сознавала свою собственную инверсию; хотя Мартин очевидно не только читал, но и много думал об этом предмете. Однако он говорил о своих исследованиях очень мало, просто принимал ее теперь такой, какой она была, без вопросов, и относился к большинству ее друзей с вежливостью, не принимая снисходительный вид и не вызывая подозрений в нездоровой заинтересованности. Так было в те первые дни, когда они, казалось, полностью возобновили свою дружбу. Только иногда, когда Мэри откровенно говорила ему, а это бывало довольно часто, о таких людях, как Ванда, о ночной жизни кафе и баров Парижа — в большинстве которых он, как оказалось, побывал сам — о трагедии Барбары и Джейми, которая никогда не покидала ее мыслей надолго, даже сейчас, когда великолепная весна спешила перейти в лето, Мартин бросал довольно серьезный взгляд на Стивен.

Но теперь они редко ходили в бары, потому что Мартин обеспечивал им развлечения, которые действительно были больше по душе Мэри. У Мартина, добродушного и полностью нормального, казалось, не иссякали идеи, чем им заняться и куда пойти на поиски развлечений. Сейчас он уже очень хорошо знал Париж, и тот Париж, который он показал им этой весной, стал для Мэри полным открытием. Он часто возил их на обед в «Булонский лес». За соседними столиками сидели мужчины и женщины; опрятные мужчины в хорошо пошитых костюмах; хорошенькие, мило одетые женщины, которые смеялись и разговаривали, сознавая свой пол и его важное значение — одним словом, нормальные женщины. Или, бывало, они отправлялись к Клэриджу на чай или к Сиро на обед, а потом на ужин в такой же модный ресторан, которых, как обнаружила Мэри, много было в Париже. И, хотя люди все равно поглядывали на Стивен, Мэри казалось, что все же меньше, благодаря присутствию Мартина.

В таких местах, конечно, не было и речи о том, чтобы две женщины танцевали вместе, но танцевали там все, так что в конце концов Мэри вставала и танцевала с Мартином.

Он однажды спросил:

— Ты ведь не возражаешь, правда, Стивен?

Она покачала головой:

— Нет, конечно же, я не возражаю, — и действительно, ее так радовало, что у Мэри появился хороший партнер для танцев.

Но теперь, когда она сидела в одиночестве за их столиком, зажигая одну сигарету от другой, с неловкостью сознавая интерес, который она возбуждала из-за своей одежды и своего одиночества — когда она замечала девушку в объятиях Мартина и слышала ее смех, если они оказывались близко, сердце Стивен странно сжималось, как будто рука в железной перчатке охватывала его. Что это было? Господи, неужели обида? Она чувствовала ужас перед этим возможным предательством дружбы, ее прекрасной, честной дружбы с Мартином. И, когда он возвращался с Мэри, улыбавшейся, раскрасневшейся, Стивен заставляла себя улыбаться тоже.

Она говорила:

— Я думала о том, как хорошо вы оба танцуете…

И однажды Мэри спросила довольно робко:

— Ты уверена, что тебе не скучно, когда ты сидишь тут одна?

Стивен ответила:

— Не глупи, дорогая; конечно, мне не скучно — иди танцуй с Мартином.

Но той ночью она сжимала Мэри в своих объятиях, беспощадных, подчиняющих любовных объятиях.

В теплые дни они вместе выезжали за город, как часто они с Мэри делали в их первые весенние месяцы в Париже. Теперь они часто ездили в Барбизон, потому что Мартин любил ходить по лесу. И там он останавливался, чтобы поговорить о деревьях, его лицо сияло удивительным внутренним светом, а Мэри слушала, наполовину зачарованная.

Однажды вечером она сказала:

— Но эти деревья такие маленькие… ты вселяешь в меня желание увидеть настоящие леса, Мартин.

Дэвид любил эти экскурсии — он тоже любил Мартина, не изменяя Стивен в прямом смысле слова, но угадывая в мужчине нечто более совершенное, спутника, приносящего ему более полное счастье. И это маленькое предательство, хотя и незначительное само по себе, ранило сверх меры, Стивен чувствовала почти то же самое, что много лет назад ей пришлось стерпеть от лебедя по имени Питер. Тогда она думала: «Может быть, он считает меня выродком», и теперь она иногда думала то же самое, когда наблюдала, как Мартин швыряет палку Дэвиду — странно, сколько смешных мелочей в последнее время стали способны ранить ее. И все же она отчаянно держалась за дружбу Мартина, чувствуя, что окажется совсем недостойной, если хоть на миг позволит сомнению овладеть собой; действительно, они оба крепко держались за свою дружбу.

Он просил, чтобы она принимала приглашения ее тети и сопровождала Мэри, когда она ездила в Пасси:

— Разве старушка тебе не понравилась? Мэри она так нравится. Почему бы тебе не приехать? Это нехорошо с твоей стороны, Стивен. Если бы ты там была, было бы раза в два веселее.

Он честно думал, что говорит правду, потому что прием, обед и что бы то ни было становились для него раза в два веселее, если там была Стивен.

Но Стивен всегда оправдывалась своей работой:

— Друг мой, я пытаюсь закончить роман. Мне кажется, я работаю над ним уже долгие годы; он становится дряхлым, как Рип ван Винкль.

2

Бывали времена, когда их дружба казалась почти совершенной, тем совершенством, которого они желали, и в один из таких дней полного взаимопонимания, Стивен вдруг заговорила с Мартином о Мортоне.

Они остались вдвоем в ее кабинете, и она сказала:

— Я кое-что хочу рассказать тебе… наверное, ты часто задавался вопросом, почему я покинула дом.

Он кивнул:

— Я не хотел спрашивать, ведь я знаю, как ты любила это место, как ты его любишь до сих пор…

— Да, я люблю его, — ответила она.

И она обрушила все преграды, с блаженным осознанием того, что делала. С тех пор, как Паддл покинула ее, она не была способна ни с кем поговорить без умолчаний о своем изгнании. И, когда она начала, то не имела ни малейшего желания остановиться, она рассказала ему все, не опуская ни одной подробности, кроме той, что запрещала ей честь — она скрыла имя Анджелы Кросби.

— Это так жестоко по отношению к Мэри, — сказала она под конец, — подумай только, Мэри никогда не видела Мортона; за все эти годы она даже не встречала Паддл! Конечно, Паддл не может приехать и остаться здесь — как она тогда вернется в Мортон? И потом, я хочу, чтобы она жила вместе с моей матерью… Но все это кажется таким возмутительным по отношению к Мэри.

Она продолжала говорить с ним о своем отце:

— Если бы мой отец был жив, я знаю, он помог бы мне. Он так любил меня, и он понимал… я обнаружила, что мой отец знал все обо мне, только… — она замешкалась, потом договорила: — Возможно, он слишком любил меня, чтобы мне рассказать.

Мартин довольно долго молчал, и, когда он заговорил, то его голос был очень серьезным:

— Мэри… насколько ей известно обо всем этом?

— Я старалась ей сказать как можно меньше. Она знает, что я не могу больше жить с моей матерью, и что моя мать не пригласит ее в Мортон; но она не знает, что мне пришлось покинуть дом из-за женщины, что меня выгнали — я хотела пощадить ее, насколько могла.

— Ты считаешь, что была права?

— Да, тысячу раз.

— Что ж, только ты можешь судить об этом, Стивен, — он посмотрел на ковер, потом резко спросил: — Она знает о тебе и обо мне, о…

Стивен покачала головой:

— Нет, понятия не имеет. Она думает, ты просто был моим хорошим другом, как сейчас. Я не хочу, чтобы она знала.

— Ради меня? — спросил он.

И она медленно ответила:

— Ну да, я думаю… ради тебя, Мартин.

Потом случилось нечто неожиданное и очень растрогавшее ее; его глаза наполнились слезами сочувствия:

— Господи, — произнес он, — почему все это должно было навалиться на тебя… этот немыслимый промысел Божий? От такого можно веру в Бога потерять!

Она ощутила огромную потребность утешить его. В эту минуту он казался настолько моложе, чем она, когда стоял со слезами сочувствия на глазах, усомнившийся в Боге из-за своего человеческого сострадания:

— Ведь есть еще деревья. Не забудь о деревьях, Мартин — ты же верил в Бога благодаря им.

— И ты стала верить в Бога? — спросил он.

— Да, — сказала она ему, — это странно, но теперь я знаю, что должна верить — многие из нас чувствуют это, в конечном счете. Я не религиозна по-настоящему, как некоторые другие, но я стала признавать существование Бога, хотя иногда все еще думаю: «Неужели Он может действительно существовать?» От этого никуда не денешься, когда увидишь то, что я видела в Париже. Но, если нет Бога, то где некоторые из нас находят даже ту небольшую смелость, которой мы обладаем?

Мартин молча глядел в окно.

3

Мэри снова становилась нежной; теперь она по временам бывала бесконечно нежной, ведь счастье способствует нежности, а в эти дни Мэри была странно счастливой. Утешенная присутствием Мартина Холлэма, вновь утвержденная в гордости и самоуважении, она могла созерцать мир без прежнего чувства отдаленности, могла на некоторое время вложить в ножны свой меч, и эта передышка принесла ей благополучие. Она обнаружила, что в глубине души не была ни такой храброй, ни такой мятежной, как представляла себе, что, как многие другие женщины до нее, она радовалась тому, что чувствует себя защищенной; и постепенно, пока шли недели, она начинала забывать свою горькую обиду.

Только одно угнетало ее — то, что Стивен отказывалась сопровождать ее, когда она ездила в Пасси; она не могла понять этого, и ей приходилось относить это на счет влияния Валери Сеймур, которая встречала когда-то тетю Мартина, та не понравилась ей, и, похоже, это было взаимно. Так смутная неприязнь, которую Валери внушала девушке, начала становиться менее смутной, и вот Стивен с удивлением и потрясением осознала, что Мэри ревнует ее к Валери Сеймур. Но это казалось таким нелепым и преждевременным, и Стивен решила, что это чувство могло быть лишь мимолетным, и оно не было настолько значительным, чтобы омрачить эти дни, заполненные Мартином. Ведь теперь, когда его зрение почти восстановилось, он говорил, что собирается осенью отправиться домой, и каждую свободную минуту, которую он мог урвать у своей тети, ему хотелось проводить вместе со Стивен и Мэри. Когда он говорил о своем отъезде, Стивен иногда казалось, что тень проходила по лицу Мэри, и сердце выдавало ее, хотя она говорила себе, что, разумеется, обе они будут скучать по Мартину. К тому же и Мэри никогда не была с ней такой верной и преданной, она так явно старалась доказать свою любовь в тысячах ее маленьких проявлений. Бывало даже, что ее манеры по контрасту казались резкими и недружелюбными по отношению к Мартину, когда она спорила с ним из-за каждой мелочи, подкрепляя свое мнение ссылками на Стивен — да, несмотря на свою вновь обретенную нежность, иногда она не бывала нежной с Мартином. И эти внезапные, непредвиденные перемены настроения оставляли у Стивен чувство неловкости и удивления, так что однажды ночью она заговорила, довольно тревожно:

— Почему ты так вела себя с Мартином сегодня вечером?

Но Мэри притворилась, что не понимает ее:

— Как я себя вела? Я вела себя, как обычно. — И, когда Стивен стала настаивать, Мэри поцеловала шрам на ее щеке: — Милая, не начинай сейчас работу, уже так поздно, и потом…

Стивен отложила работу, потом вдруг сильно прижала к себе девушку:

— Ты очень меня любишь? Скажи мне скорее, скорее! —  ее голос дрожал от чего-то, очень похожего на страх.

— Стивен, мне больно… не надо, мне больно! Ты знаешь, что я больше жизни тебя люблю.

— Ты моя жизнь… вся моя жизнь, — прошептала Стивен.

 

Глава пятьдесят четвертая

1

Судьба, которая теперь крепко держала их всех в своих руках, начала быстрее разыгрывать свои карты. Этим летом они отправились в Понтрезину, потому что Мэри никогда не видела Швейцарии; но графиня должна была лечиться, сначала в Виши, потом в Баньоль де л'Орн, и это позволяло Мартину присоединиться к ним. И вот Стивен впервые заметила, что с Мартином Холлэмом что-то не так.

Как он ни старался, он не мог обмануть ее, ведь этот человек был почти болезненно честным, и любой обман так был ему не к лицу, что, казалось, бросался в глаза. Но теперь бывали времена, когда он избегал ее взгляда, когда становился очень молчаливым и неловким со Стивен, как будто что-то неизбежное и злополучное вмешалось в их дружбу; более того, такого рода, что он боялся сказать ей об этом. И однажды, как ослепительная вспышка, к ней пришло озарение — дело было в Мэри.

Это ошеломило ее, как удар между глаз, так что сначала она не могла ничего видеть вокруг. Мартин, ее друг… Но что это значит? И Мэри… Такое невероятное несчастье, если это правда! Но правда ли, что Мартин Холлэм полюбил Мэри? И другая мысль, еще более невероятная — полюбила ли Мэри, в свою очередь, Мартина?

Туман постепенно рассеялся; Стивен была холодна, как сталь, ее восприятие стало острым, как кинжал, что вонзился в ее душу, впивая кровь из самой ее глубины. И она стала присматриваться. Ей казалось, она вся превратилась в слух и зрение — это было чудовищно, совершенно унизительно, и все же в ней появилось почти невыносимое мастерство, тонкость, превосходящая ее собственное понимание.

И Мартин не мог сравняться с такой Стивен. Влюбленный, он не мог прятать свои предательские глаза от ее глаз, ведь они тоже были глазами влюбленной; он не мог скрыть некоторые нотки в своем голосе, когда он говорил с Мэри. Ведь все, что он чувствовал, уже давно стало частью Стивен, как он мог надеяться скрыть это от нее? И он знал, что она раскрыла правду, а она, в свою очередь, ощущала, что он это знает, но никто из них не заговаривал — в мертвенной тишине она следила за ним, и в тишине он выдерживал ее слежку.

Это было ужасное лето для всех троих, тем ужаснее, что они были окружены красотой и великим покоем, когда вечер сходил на снега, превращая нетронутые белые вершины в сапфировые, а потом в темно-пурпурные; вывешивая невероятные крупные звезды над широкими уступами ледника Розег. Ведь их сердца были полны невысказанного страха, бурных страстей, потрясений, которые никак не шли к этому блаженному покою, к мирному, улыбающемуся довольству природы — и Мэри была потрясена не меньше. Передышка, наступившая для нее, теперь казалось жалкой и мимолетной; теперь ее разрывали противоборствующие эмоции; она была испугана и удивлена пониманием, что Мартин значит для нее больше, чем друг, но меньше, о, конечно же, намного меньше, чем Стивен. Страсть к этой женщине запылала в ней, как огненное кольцо, ограждая ее от любви к этому мужчине; ведь не меньше, чем тайна самой девственности, велика власть того, кто разрушил ее, и эта власть все еще принадлежала Стивен.

Один в своей маленькой, скромной гостиничной спальне, Мартин боролся с удручавшей его проблемой; в душе он был убежден, что, если бы не Стивен, Мэри Ллевеллин полюбила бы его, нет, больше — что она уже его полюбила. Но Стивен была его другом, это он разыскал ее, чуть ли не навязал ей свою дружбу; самовольно вошел в ее жизнь, в ее дом, в ее доверие; она доверяла его чести. И теперь он должен был или предать ее, или, оставаясь верным дружбе, предать Мэри.

Ему казалось, он знал, слишком хорошо знал, что сделает жизнь с Мэри Ллевеллин, что она уже сделала с ней; ведь разве он не видел в ней горечь и обиду, способные привести лишь к отчаянию, мятежность, способную привести лишь к беде? Она, в своей слабости, стоит против всего мира, и медленно, но верно, мир смыкается вокруг нее, пока в конечном счете не раздавит. Сама ее нормальность опасна для нее. Мэри, всецело женщина, не может так сражаться с жизнью, как сражалась бы, будь она похожей на Стивен. О, достойный сожаления союз, такой сильный и все же такой беззащитный; такой плодородный страстью, но так горько бесплодный; приносящий отчаяние, разрывающий сердце, но отважный союз, который даже сейчас безжалостно удерживает их вместе! Но если Мартин должен разорвать его, увести девушку прочь, к покою и безопасности, завоевать для нее одобрение мира, чтобы ей никогда больше не чувствовать его плетей, чтобы ее сердце не ослабло от боли — если он, Мартин Холлэм, должен сделать это, что будет со Стивен в день его победы? Хватит ли у нее смелости продолжать бой? Или она, в свою очередь, будет вынуждена сдаться? Господи, он не может так предать ее, не может привести ее к погибели… и все же, если он пощадит ее, тогда он может погубить Мэри.

Ночь за ночью, один в своей спальне, пока шли недели этого несчастного лета, Мартин пытался отыскать какой-нибудь луч надежды в том, что казалось почти безнадежным положением. И ночь за ночью властные руки Стивен обхватывали теплое, нежное тело Мэри, и она дрожала, как от страшного холода. Она лежала, содрогаясь от ужаса и любви, и ее муки передавались Мэри, так, что иногда она плакала от боли, но никогда не могла дать ей имени. «Стивен, почему ты дрожишь?» «Я не знаю, любимая». «Мэри, почему ты плачешь?» «Я не знаю, Стивен».

Так горькие ночи переходили в дни, а тревожные дни снова переходили в ночи, и не приносили этой удивительной троице ни света, ни утешения.

2

Только после того, как они вернулись в Париж, однажды утром Мартин застал Стивен одну.

Он сказал:

— Я хочу поговорить с тобой. Я должен.

Она отложила ручку и посмотрела ему в глаза:

— Итак, Мартин, в чем дело? — но она уже знала это.

Он очень просто ответил ей:

— Дело в Мэри. — Потом он добавил: — Я ухожу, потому что я твой друг, и я люблю ее… Я должен уйти ради нашей дружбы, и еще потому, что, мне кажется, Мэри становится неравнодушна ко мне.

Он думает, что Мэри к нему неравнодушна… Стивен медленно поднялась с места, и вдруг она перестала быть просто Стивен — она олицетворяла всех себе подобных, и все они вступали в схватку с этим мужчиной, чтобы требовать своих прав, чтобы доказать, что их смелость непоколебима, что они не признают и не страшатся никаких соперников.

Она холодно сказала:

— Если ты уходишь из-за меня, потому что воображаешь, что я испугалась — тогда оставайся. Уверяю тебя, я нисколько не боюсь; здесь и сейчас, я заявляю, что ты не отнимешь ее у меня! — И, сказав это, она удивилась сама себе, ведь она боялась, ужасно боялась Мартина.

Он вспыхнул, услышав спокойное пренебрежение в ее голосе, задевшее все, что было в нем мужского и соревновательного.

— Ты думаешь, что Мэри не любит меня, но ты неправа.

— Очень хорошо: докажи, что я неправа! — сказала она ему.

Они поглядели друг на друга с холодной враждебностью, потом Стивен сказала мягче:

— Ты не хотел оскорбить меня своим предложением, но я не согласна с тем, чтобы ты уходил, Мартин. Тебе кажется, что я не могу удержать от тебя женщину, которую люблю, потому что у тебя есть преимущество передо мной и перед всеми мне подобными. Я принимаю этот вызов. Я должна принять его, если хочу остаться достойной Мэри.

Он склонил голову:

— Пусть будет так, как ты пожелаешь, — и вдруг он быстро заговорил: — Стивен, послушай, мне так не хочется это говорить, но, ей-Богу, тебе нужно это сказать! Ты смелая и прекрасная, и у тебя добрые намерения, но жизнь с тобой духовно убивает Мэри. Разве ты не видишь? Разве ты не понимаешь: ей нужно все то, что ты не властна ей дать? Дети, защита, друзья, которых она сможет уважать, и которые будут уважать ее — разве ты не понимаешь, Стивен? Есть немногие, кто способен пережить такие отношения, как ваши, но Мэри Ллевеллин не из их числа. Она недостаточно сильна, чтобы сражаться со всем миром, чтобы выстоять против преследований и оскорблений; это приведет ее на дно, и уже приводит, она уже вынуждена обернуться к таким людям, как Ванда. Я знаю, что говорю, я видел все это — бары, выпивка, жалкий бунт, ужасная, бесполезная растрата жизни — говорю тебе, это духовно убивает Мэри. Я ушел бы в сторону, потому что я твой друг, но перед этим я все равно сказал бы тебе все это: я умолял бы и заклинал, чтобы ты освободила Мэри, если любишь ее. Я встал бы на колени, Стивен…

Он остановился, и она услышала свою речь, довольно спокойную:

— Ты ничего не понимаешь. Я верю в свой труд, очень верю; однажды я доберусь до самой вершины, и это заставит мир принимать меня такой, как есть. Это вопрос времени, но ради Мэри я собираюсь добиться успеха.

— Пусть Господь сжалится над тобой! — вдруг выпалил он. — Если твоя победа и придет, она придет слишком поздно для Мэри.

Она уставилась на него, ошеломленная:

— Как ты смеешь? — запинаясь, проговорила она. — Как ты можешь подрывать мою смелость? Ты называешь себя моим другом и говоришь такие вещи…

— Я обращаюсь именно к твоей смелости, — ответил он. И снова тихо заговорил: — Стивен, если я останусь, я начну сражаться с тобой. Понимаешь? Мы будем сражаться, пока один из нас не признает свое поражение. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы отнять Мэри у тебя — конечно, все, что остается в рамках чести, — ведь я собираюсь играть в открытую, и, что бы ты ни думала, я друг тебе, только, видишь ли… я люблю Мэри Ллевеллин.

И она нанесла ответный удар. Довольно медленно, глядя в его чувствительное лицо, она заговорила:

— Видно, ты как следует все обдумал, хотя, конечно же, наша дружба дала тебе время на это… — он вздрогнул, и она улыбнулась, зная, что способна ранить его: — Может быть, — продолжала она, — ты расскажешь мне о своих планах? Предположим, ты одержишь победу… могу ли я выдать Мэри замуж за тебя? Может ли она уйти к тебе из моего дома, или это будет тяжким прегрешением против общества? Предположим, она вскоре захочет покинуть меня ради любви к тебе — куда ты отведешь ее, Мартин? В дом твоей тетушки, ради приличия?

— Не надо, Стивен!

— Но почему? У меня есть право знать — видишь ли, я тоже люблю Мэри, и я тоже беспокоюсь об ее репутации. Да, я считаю, мы должны обсудить твои планы.

— Ее всегда радушно примут у моей тети, — твердо сказал он.

— И ты приведешь ее туда, если она убежит к тебе? Ведь кто знает, что может случиться — ты говоришь, она уже к тебе неравнодушна…

Взгляд его стал твердым:

— Если Мэри согласится жить со мной, Стивен, я первым делом устрою ее в доме моей тети в Пасси.

— А потом? — с насмешкой спросила она.

— Там я женюсь на ней.

— А потом?

— Я приведу ее в свой дом.

— В Канаду… ну да, конечно, это довольно безопасное расстояние.

Он протянул к ней руку:

— Ради Бога, не надо! Почему-то это так ужасно… Будь милосердной, Стивен.

Она горько рассмеялась:

— Почему я должна быть милосердной к тебе? Разве не достаточно, что я принимаю твой вызов, что я свободно приму тебя в своем доме, что я не прогоняю тебя и не запрещаю сюда приходить? Приходи, когда тебе угодно. Ты даже можешь пересказать наш разговор Мэри; я не стану этого делать, но пусть тебя это не остановит, если ты считаешь, что это может дать тебе преимущество.

Он покачал головой:

— Нет. Я не буду пересказывать его.

— Что ж, вероятно, ты делаешь то, что считаешь нужным. Я предлагаю вести себя так, как будто ничего не случилось — а теперь я должна вернуться к своей работе.

Он помедлил:

— Разве мы не пожмем друг другу руки?

— Конечно, — улыбнулась она, — разве ты не мой добрый друг? Но, знаешь, теперь ты действительно должен оставить меня одну, Мартин.

3

После того, как он ушел, она зажгла сигарету; это был чисто машинальный жест. Она была охвачена странным волнением и странным оцепенением — удивительно причудливое смешение чувств; потом у нее вдруг страшно закружилась голова, и ей стало дурно. Она ушла в спальню, умылась, села на кровать и пыталась собраться с мыслями, сознавая, что ее мысли совершенно пусты. Она не думала ни о чем — даже о Мэри.

 

Глава пятьдесят пятая

1

Горькой и необычайной была война, которая теперь велась между Мартином и Стивен, но втайне, чтобы тому созданию, которое они любили, не приходилось страдать; одной из самых странных сторон в этой войне было то, что им часто приходилось старательно защищать друг друга, следить за своими глазами и словами, когда оказывались рядом с Мэри. Ради девушки, которую оба стремились защитить, им часто приходилось защищать друг друга. Ни один не унизился бы до клеветы или злобы; хотя сражались они втайне, они сражались с честью. И все равно их сердца изнывали от этой жестокой и коварной войны, наложившей руку на их обреченную дружбу — действительно, горькой и необычайной была эта война.

Теперь Стивен, вдруг оказавшись лицом к лицу с угрозой бесконечного одиночества, призывала себе на помощь все оружие, что было в ее распоряжении, чтобы утвердить свое право на обладание. Каждое звено в той цепи, которой годы сковали их с Мэри, каждое нежное и страстное воспоминание, что привязывало их прошлое к их пылкому настоящему, каждаую минуту радости и даже печали — все это она использовала в своей защите против Мартина. И среди ее оружия не самым слабым было совершенное товарищество и понимание, великая сила таких союзов. Она была хорошо вооружена, ее оружием было настоящее и прошлое — но единственным оружием Мартина было будущее.

С тонкостью, которую пробудила в нем любовь, он очень мягко направлял мысли девушки к безопасной и мирной жизни, которую сулил ей брак с ним. Он находил тысячи мелких способов, чтобы стать необходимым ей, окружить ее теплой, радостной защищенностью, которая заставляла даже враждебный мир казаться приветливым. И, хотя он еще воздерживался говорить открыто, разыгрывая свою партию с большим мастерством и терпением — хотя, прежде чем заговорить, он хотел быть уверен в том, что Мэри Ллевеллин по своей свободной воле пойдет с ним, когда он позовет ее, потому что любит его — но все же она угадывала его любовь, ведь мужчины не могут скрывать такие вещи от женщин.

Мэри достойна была жалости в эти дни, разрываясь между двумя враждующими силами; ее преследовало ощущение неверности, если она думала о том, какое это несчастье — расстаться с Мартином, она ненавидела себя за трусость и измену, если иногда тосковала по той жизни, которую он мог бы ей предложить, а прежде всего — мучительно боялась этого человека, который втиснулся между ней и Стивен. И самый этот страх заставлял ее отдаваться этой женщине с новой, более отчаянной пылкостью, так что узы между ними были крепки как никогда — возможно, дни принадлежали Мартину, но Стивен принадлежали ночи. И все же, когда Стивен лежала без сна в рассветных сумерках, победа казалась ей похожей на поражение и обращалась в прах перед словами Мартина: «Если твоя победа и придет, она придет слишком поздно для Мэри». Утром она шла за свой стол и писала, работая лихорадочно, как будто теперь шло жестокое состязание между этим миром и ее окончательной победой. Никогда прежде она не работала так; она чувствовала, что окунает в кровь свое перо, и каждое ее слово писалось кровью!

2

Рождество пришло и ушло, уступило место новому году, и Мартин продолжал борьбу, но с большей мрачностью. В эти дни его осаждал призрак поражения, болезненного сознания: что бы он ни делал, почти все преимущества были на стороне Стивен. Все то, что он любил в Мэри и чем восхищался в ней больше всего — ее открытость, ее нежная и преданная душа, ее сострадание к любым мучениям — все это обращалось против него и лишь крепче привязывало ее к тому существу, которому она была предана. Лишь одно все это время поддерживало его — убеждение, что, несмотря ни на что, Мэри Ллевеллин его полюбила.

Она была так осторожна, когда они бывали вместе, так следила за собой, чтобы не выдать свои чувства, таким жалким образом настаивала на том, что все идет хорошо и что жизнь вовсе не убавила в ней смелости. Но Мартина не обманывали эти протесты, он знал, как она стремилась к тому, что он мог ей предложить, с какой радостью она тянулась к тем простым вещам, которые сами собой приходят к тем, кто нормален. За всей ее демонстративной храбростью он угадывал огромную усталость души, огромное стремление быть в согласии с этим миром, встречать других людей с утешающим сознанием, что ей не нужно их бояться, что их дружба будет на ее стороне, стоит лишь попросить о ней, что все их законы и обычаи встанут на ее защиту. Все это чувствовал Мартин; но Стивен чувствовала еще вернее и глубже, ведь к ней пришло отчаяние от сознания, что ее любимая глубоко несчастна. Сначала она закрывала глаза на эту правду, ее поддерживало страстное напряжение битвы, стремление противостоять этому мужчине. Но пришел день, когда она уже не могла быть слепой, когда ничто на свете не имело значения, кроме этого горестного страдания, которое молчаливо сносила Мэри.

Если бы Мартин жаждал мести, сейчас он мог бы черпать ее полной мерой. Он почти не видел, как Мэри уступает свои линии обороны, одну за другой; как постепенно слабеет ее воля, ее суровая решимость держаться, ее непокорство, обязанное собой мужской стороне ее натуры. Об этом он не мог узнать никогда; это была тайна Стивен, и она умела хранить ее. Но однажды ночью она вдруг оттолкнула Мэри, вслепую, едва понимая, что она делает, и сознавая лишь то, что оружие, которое она сейчас отбрасывает, стало совершенно недостойным, оно оскорбляет ее любовь к этой девушке. И в эту ночь к ней пришла ужасная мысль, что ее любовь — сама по себе оскорбление.

Теперь ей пришлось дорого расплатиться за свое врожденное уважение к нормальным, которое не могли разрушить даже долгие годы преследования — эту добавочную ношу возложили на нее безмолвные, но зоркие основатели Мортона. Ей пришлось расплачиваться за тот инстинкт, который в самом раннем детстве заставлял ее почти благоговеть перед тем совершенством, что она угадывала в любви между своими родителями. Никогда прежде она с такой ясностью не видела все то, чего не хватало Мэри Ллевеллин, все, что с уходом Мартина утекло бы сквозь ее пальцы, может быть, безвозвратно: дети, дом, который этот мир будет уважать, узы привязанности, которые этот мир будет почитать священными, блаженная безопасность и покой, свобода от преследований. Мартин вдруг показался Стивен бесконечно щедрым существом, в его руках были все те бесценные дары, которых ее любовь-обманщица никогда не могла предложить. Только один дар Стивен могла предложить своей Мэри — и этим даром был Мартин.

Она ощущала все это, как во сне. Теперь она жила и двигалась, как во сне, едва сознавая, к чему приведет этот сон, и все же ее восприятие стало ярче. Этот сон был бесконечно убедительным, все, что она делала, казалось ясно предопределенным; она не могла бы поступить иначе и не могла бы сделать ложного шага, хотя и жила во сне. Как те, кто, пребывая во сне, без колебаний идут по краю пропасти, лишенные всякого чувства опасности, так Стивен шла по кромке своей судьбы, зная лишь один страх — ужасный страх перед тем, что она должна сделать, чтобы подарить Мэри свободу.

Повинуясь могучей, но незримой воле, которая овладела ей в этом сне наяву, она больше не отвечала на нежность девушки и не соглашалась на их любовную связь. Безжалостной, как сам этот мир, была она, и почти такой же жестокой, способной непрестанно ранить. Ведь, несмотря на очевидные опасения Мэри, она все чаще и чаще заходила к Валери Сеймур, и с течением дней Мэри охватывали подозрения. Но Стивен снова и снова наносила ей удары, и при этом отчаянно ранила себя, хотя она почти не чувствовала боли рядом с тем горем, что она приносила Мэри. Но, даже когда она наносила удары, казалось, узы между ними лишь крепли, с каждым новым ударом они связывали их все надежнее. Теперь Мэри всеми фибрами своей расстроенной и оскорбленной души цеплялась за каждое воспоминание, которое разворошила Стивен; за ту страсть, что питала к ней Стивен; за свою инстинктивную верность, которая была союзницей Стивен в битве с Мартином. Та рука, что сковала Мэри этими узами, казалось, была бессильна их снять.

Пришел день, когда Мэри отказалась встретиться с Мартином, она обернулась к Стивен, бледная и обвиняющая:

— Разве ты не понимаешь? Ты что, совсем слепая — или глаза нужны тебе лишь для того, чтобы смотреть на Валери Сеймур?

И губы Стивен оставались сомкнутыми, как будто она вдруг онемела, и она ничего не отвечала.

Тогда Мэри заплакала и крикнула ей:

— Я не отпущу тебя, не отпущу, говорю тебе! Это твоя вина, что я так тебя люблю. Я не могу без тебя, ты приучила меня нуждаться в тебе, а теперь… — ее словам, порожденным наполовину стыдом, наполовину дерзостью, приходилось молить о том, что не давала ей Стивен, и Стивен приходилось выслушивать эти мольбы от Мэри. Потом, не успев осознать своих слов, девушка добавила: — Если бы не ты, я могла бы полюбить Мартина Холлэма!

Стивен, как издали, услышала свой голос:

— Если бы не я, ты могла бы полюбить Мартина Холлэма.

Мэри в отчаянии обвила руками ее шею:

— Нет, нет! Все это не так… я сама не знаю, что говорю.

3

Первое слабое дыхание весны возникло в воздухе и принесло нарциссы на прилавки парижских цветочниц. Молодое вишневое деревце Мэри в саду снова выбросило листья и тугие розоватые бутоны по всей длине своих юных веточек.

Тогда Мартин написал: «Стивен, где я могу с тобой встретиться? Только наедине. Лучше не в твоем доме, если не возражаешь — это из-за Мэри».

Она назначила место. Они должны встретиться в Auberge du Vieux Logis на улице Лепик. Они встретятся завтра же вечером. Когда она покидала дом, не сказав ни слова, Мэри думала, что она идет к Валери Сеймур.

Стивен села за угловой столик, чтобы ждать, когда придет Мартин — она пришла слишком рано. Столик оживляла новая скатерть в шахматную клетку — красный и белый, белый и красный, она считала квадраты, аккуратно следуя за ними пальцем. Женщина за стойкой толкнула в бок своего компаньона:

— En voila une originale — et quelle cicatrice, bon Dieu!

Шрам, пересекавший бледное лицо Стивен, был почти синим.

Мартин пришел и тихо сел рядом с ней, заказав кофе ради приличия. Ради того же приличия, пока кофе не принесли, они улыбались и беседовали друг с другом. Но когда официант повернулся, чтобы уйти, Мартин сказал:

— Все кончено… ты победила меня, Стивен. Узы были слишком крепки.

Их измученные взгляды встретились, когда она ответила:

— Я старалась их укрепить.

Он кивнул:

— Я знаю… Что ж, моя дорогая, тебе это удалось. — Потом он добавил: — Я покидаю Париж на следующей неделе, — и, несмотря на его попытки быть спокойным, голос его дрогнул: — Стивен… пожалуйста, береги Мэри.

Она обнаружила, что он держит ее руку. Или кто-то другой сидит рядом с ним, глядит в его чувствительное, измученное лицо, говорит эти странные слова?

— Нет, не уезжай — пока что не надо.

— Но я не понимаю…

— Ты должен доверять мне, Мартин, — она слышала свой серьезный голос: — Ты доверишься мне до такой степени, чтобы сделать все, о чем я попрошу, даже если это будет звучать довольно странно? Ты доверишься мне, если я скажу, что прошу об этом ради Мэри, ради ее счастья?

Его пальцы сжались:

— Клянусь перед Богом — да. Ты знаешь, что я тебе доверяю!

— Хорошо, тогда не уезжай из Парижа. Только не сейчас.

— Ты действительно хочешь, чтобы я остался, Стивен?

— Да. Я не могу это объяснить.

Он помедлил, потом, видимо, вдруг решился:

— Хорошо… Я сделаю все, о чем ты ни попросишь.

Они расплатились за кофе и встали, чтобы уходить:

— Позволь мне проводить тебя до дома, — попросил он.

Но она покачала головой:

— Нет, нет, не сейчас. Я напишу тебе… очень скоро… До свидания, Мартин.

Она смотрела, как он спешит вниз по улице, и, когда он наконец затерялся в ее тенях, она медленно повернулась и пошла вверх, мимо крикливых огней Мулен-де-ла-Галетт. Жалкие паруса мельницы, вертевшейся на ветру, вечно перемалывающей жалкие грехи — сухую мякину из сточных канав Парижа. И через некоторое время, взобравшись на холм, она прошла через пыльные пролеты каменных ступеней и медленно открыла тяжелую дверь; дверь могучего храма веры, несущего свой тревожный, но неутомимый дозор.

Она понятия не имела, почему это делает и что она скажет серебряному Христу, приложившему одну руку к сердцу, а другую протянувшему в терпеливой мольбе. Шум молитв, монотонный, тихий, настойчивый, исходил от тех, кто молился, протянув руки или сложив их крестом — как волны океана, он нарастал, утихал и снова нарастал, он бился о берега небес.

Они взывали к Божьей матери: «Sainte Marie, Mere de Dieu, priez pour nous, pauvres pêcheurs, maintenant et à l'heure de notre mort».

«Et à l'heure de notre mort», — услышала Стивен свой голос.

Он выглядел ужасно усталым, этот серебряный Христос; «но Он же всегда выглядит усталым», — как в тумане, подумала она; и она стояла, ничего не в силах сказать, смущенная, как часто чувствуют себя люди перед чужой бедой. По отношению к себе она не чувствовала ничего, ни жалости, ни раскаяния; ее удивительным образом покинули все чувства, и через некоторое время она вышла из церкви и пошла дальше через выметенные ветром улицы Монмартра.

 

Глава пятьдесят шестая

1

Валери удивленно поглядела на Стивен:

— Но… твоя просьба неслыханна! Ты уверена, что права, собираясь сделать подобный шаг? Мне-то все равно; почему бы нет? Если ты хочешь притворяться моей любовницей, что ж, моя дорогая, откровенно говоря, мне хотелось бы, чтобы это было правдой — я уверена, из тебя получилась бы очаровательная любовница. И все же, — теперь в ее голосе слышалась тревога, — подобные вещи так легко не делаются, Стивен. Разве ты не приносишь себя в жертву самым нелепым образом? Ты можешь очень много дать этой девушке.

Стивен покачала головой:

— Я не могу дать ей ни защиты, ни счастья, и все же она меня не покинет. Это единственный способ…

Тогда Валери Сеймур, которая всегда избегала трагедий, как чумы, чуть не вышла из себя:

— Защита! Защита! Меня тошнит от этого слова. Обойдется она без защиты; разве ей недостаточно тебя? Господи, да ты стоишь двадцати таких Мэри Ллевеллин! Стивен, подумай, прежде чем решать — мне это кажется безумием. Бога ради, удержи эту девушку и берите все счастье, которого сможете добиться от жизни!

— Нет, я так не могу, — мрачно сказала Стивен.

Валери поднялась с места:

— Видно, такая, как ты есть, ты и вправду не можешь — ты из тех, кто становится мучениками! Хорошо, я согласна, — резко заключила она, — хотя из всех удивительных ситуаций, в которые я когда-либо попадала, это превосходит все!

Этим вечером Стивен написала Мартину Холлэму.

2

Два дня спустя, когда она переходила улицу, направляясь домой, Стивен увидела Мартина в тени под аркой. Он сделал шаг вперед, и они поглядели друг на друга, стоя на мостовой. Он сдержал свое слово; было ровно десять.

Он сказал:

— Я пришел. Почему ты посылала за мной, Стивен?

Она веско ответила:

— Ради Мэри.

И что-то в ее лице было такое, от чего у него захватило дух, и вопросы угасли на его губах:

— Я сделаю все, что ты хочешь, — прошептал он.

— Это очень просто, — сказала она ему, — все это совершенно просто. Я хочу, чтобы ты ждал, вот под этой аркой, вот здесь, где из дома тебя не будет видно. Я хочу, чтобы ты подождал, когда ты будешь нужен Мэри, а я думаю, ты будешь ей нужен… это недолго… Могу ли я рассчитывать на то, что ты будешь здесь, когда она будет нуждаться в тебе?

Он кивнул:

— Да, да!

Он был совершенно обескуражен и слишком испуган ее непостижимым взглядом; но он дал ей пройти мимо него и войти во двор.

3

Она вставила ключ в скважину и вошла в дом. Это место, казалось, было наполнено тишиной, способной говорить, выскакивать с криком из каждого угла — упрямой, кривляющейся, мстительной тишиной. Она оттолкнула ее, взмахнув рукой, как будто эта тишина была чем-то осязаемым.

Но кто оттолкнул прочь эту тишину? Это была не Стивен Гордон… о, нет, конечно же, нет… Стивен Гордон была мертва; она умерла прошлым вечером: «A l'heure de notre mort…» Совсем недавно многие повторяли эти пророческие слова — возможно, они думали о Стивен Гордон.

Но кто-то же сейчас медленно поднимался по лестнице, кто-то задержался на площадке, чтобы прислушаться, открыл дверь в спальню Мэри, замер на месте и глядел на Мэри. Это был человек, которого Дэвид знал и любил, он ринулся вперед, приветствуя его коротким лаем. Но Мэри отшатнулась, как будто ее ударили — Мэри, бледная, с красными глазами, потому что она так мало спала, или потому что так много плакала.

Когда она заговорила, ее голос казался незнакомым:

— Где ты была прошлой ночью?

— С Валери Сеймур. Я думала, ты все равно узнаешь… Лучше быть честными… мы обе ненавидим ложь…

Чужой голос раздался снова:

— Господи Боже… а я так старалась не верить! Скажи мне, что ты лжешь; скажи, Стивен!

Стивен… значит, она не умерла? Или все же умерла? Но Мэри крепко вцепилась в нее:

— Стивен, я не могу поверить… Валери! Это из-за нее ты всегда меня отталкиваешь? Из-за нее ты даже не подходишь ко мне в последнее время? Стивен, ответь; ты ее любовница? Скажи что-нибудь, ради Христа! Не стой, как немая…

Туман сгущается, плотный, черный туман. Кто-то отталкивает девушку прочь, не говоря ни слова. Чужой голос Мэри слышится из мрака, приглушенный складками плотного черного тумана, только отдельные слова прорываются сквозь него: «Всю свою жизнь я отдала… ты убила… я любила тебя… Жестоко, как это жестоко! Ты немыслимо жестока…» И потом звуки безобразных, жалких рыданий.

Нет, конечно же, это не Стивен Гордон стояла, совсем не тронутая этими жалкими рыданиями. Но что делала эта фигура в тумане? Она двигалась, рассеянно, бессмысленно, не переставая плакать: «Я ухожу…»

Уходит? Но куда она может уйти? Прочь из тумана, куда-то на свет? Кто-то сказал… да, что это были за слова? «Дать свет тем, кто пребывает во мраке…»

Никто больше не двигался рядом с ней — там был только пес по имени Дэвид. Надо было что-то сделать. Пройти в спальню, в спальню Стивен Гордон, с окнами во двор… несколько коротких шагов, и вот уже окно. Девушка с непокрытой головой, солнце падает на ее волосы… она почти бежит… она слегка спотыкается. Но вот уже в саду двое — руки мужчины лежат на поникших плечах девушки. Он расспрашивает ее, да, конечно, расспрашивает; и девушка рассказывает ему, почему она здесь, почему она бежала из этой густой, страшной тьмы. Он смотрит на этот дом в изумлении, сам не веря; он колеблется, будто хочет войти; но девушка уходит дальше, и мужчина поворачивается, чтобы следовать за ней… Они идут рядом, он сжимает ее руку… Они ушли; они прошли через арку.

Вдруг тишину разбивает крик:

— Мэри, вернись! Вернись ко мне, Мэри!

Дэвид дрожал, сжавшись в комок. Он подполз к кровати и лежал там, наблюдая своими янтарными глазами; он дрожал, потому что это страдание настигло его, как удар хлыста, и что он мог сделать, бедное бессловесное животное?

Она обернулась и увидела его, но лишь на мгновение, потому что ей показалось, что комната полна людей. Кто они, эти незнакомцы с несчастными глазами? Но разве это незнакомцы? Ведь это, конечно же, Ванда? И еще кто-то, с аккуратным отверстием в боку — Джейми, она сжимает руку Барбары; Барбара, с белыми цветами смерти на груди. О, как их много, этих незваных гостей, и они зовут, сначала тихо, потом все громче. Они зовут ее по имени: «Стивен, Стивен!» Живые, мертвые и еще не рожденные, они зовут ее по имени, сначала тихо, потом все громче. Да, и эти пропащие люди, ужасные братья из бара «У Алека», они тоже здесь, и тоже зовут: «Стивен, Стивен, поговори со своим Богом, спроси Его, почему Он оставил нас брошенными?» Она видит их омраченные лица, полные упрека, с загнанными, печальными глазами инвертов — глазами, что слишком долго смотрели на мир, в котором не было для них ни жалости, ни понимания: «Стивен, Стивен, поговори со своим Богом, спроси Его, почему Он оставил нас брошенными?» И эти ужасные мужчины, показывающие на нее дрожащими, белыми, изнеженными пальцами: «Ты и тебе подобные украли наше врожденное право; ты отняла у нас нашу силу и отдала нам свою слабость!» Они показывали на нее дрожащими пальцами.

Ракеты, горящие ракеты боли — их боли, ее боли, всей боли, сплавленной в одно огромное, всепоглощающее страдание. Ракеты боли, которые стреляют и взрываются, роняя на душу жгучие слезы огня… ее боль, их боль… все злополучие, обитающее «У Алека». Толкотня и шум этих бессчетных людей… они боролись, они затаптывали ее, они погребали ее под собой. В своем безумном стремлении обрести речь через ее посредство они рвали ее на части, погребая под собой. Теперь они были повсюду, они преграждали ей путь к отступлению; ни запоры, ни решетки не могли бы спасти ее. Стены падали и крошились перед ними; от криков их страдания падали и крошились стены: «Мы идем, Стивен, мы все еще идем, и имя нам легион — ты не смеешь отрекаться от нас!» Она подняла руки, пытаясь отразить их удары, но они обступали ее все теснее и теснее: «Ты не смеешь отрекаться от нас!»

Они завладели ею. Ее пустое чрево стало плодотворным — оно болело от своей страшной и бесплодной ноши. Яростные, но беспомощные дети ее чрева тщетно взывали о своем праве на спасение. Они обращались сначала к Богу, потом — к миру, и теперь — к ней. Они кричали и обвиняли: «Мы просили хлеба; дашь ли ты нам камень? Ответь нам, дашь ли ты нам камень? Ты, Бог, в Кого мы, отверженные, веруем; ты, мир, в который нас безжалостно бросили; ты, Стивен, что осушила нашу чашу до дна — мы просили хлеба; дадите ли вы нам камень?»

И вот остался лишь один голос, один призыв; ее собственный голос, в который слились эти миллионы. Голос, похожий на страшные, глубокие раскаты грома; призыв, подобный великим водам, собранным вместе. Ужасающий голос, от которого бился пульс в ее ушах, бился в горле, бился во всем ее существе, пока она не зашаталась, чуть не падая под этой пугающей ношей звуков, которые душили ее, стремясь вырваться наружу.

— Боже, — выдохнула она, — мы веруем; мы говорили Тебе, что веруем… Мы не отрицали Тебя, так поднимись и защити нас. Признай нас, о Боже, перед всем миром. Дай и нам право на существование!