Тем ранним утром Зе Мигел проснулся внезапно от гула оптового рыбного рынка и от шума на складе вдовы. От ночного холода он чувствует себя непривычно легким. Вглядывается в сутолоку, обычную перед началом работы, но фигуры видны смутно, он еще не узнает людей по голосам, это придет через некоторое время. Подходят все новые рыбообработчицы, постукивая деревянными башмаками, смеясь и переговариваясь, заполняя, все своим присутствием. Сигналя, подъезжает еще один груженный ящиками автофургон, и шум нарастает.

Зе Мигел по-прежнему сидит у двери: утренняя вялость путами обвилась вокруг его тела, и он не спешит встряхнуться. С работой все уже улажено. Заслышав голоса на складе у вдовы, он быстро встает и переходит к соседней двери, к которой и прислоняется. От движения ему становится холоднее. Надо бы заморить червячка – чашечкой кофе и стопкой водки, помужски, – хотя он не отказался бы и от ломтя хлеба. Он думает обо всем этом с ленцой, делать ничего неохота.

Тело затекло и ноет, он вспоминает, как сеньор Элиас полетел с табурета, и хохочет. Никогда он не думал, что ему придется иметь дело с такими типами; надо было сунуться в экспорт-импорт «Фрукты Португалии», чтобы напороться на такого типа. Всех их следовало бы перебить, думает он.

Но через полчаса забывает про ту историю.

Да, только что он услышал добрую весть: Розинда, вдова, торговка рыбой, сказала, что у нее ему обеспечена постоянная работа.

– Все прочее зависит от тебя и твоей смекалки. И никаких шашней с моими девчонками; при первой же интрижке – а я все сразу узнаю, есть у меня пальчик-угадчик, как в сказках говорится, – ты уплывешь отсюда на всех парусах и с попутным ветром.

– Можете не беспокоиться…

– Присматривай за моим добром, как за своим собственным.

– Можете не беспокоиться…

– Мне нужен помощник; если сумеешь помочь мне, будет польза нам обоим. Я не богачка, как думают у нас, но кое-что у меня есть. И что у меня есть, того мне хватит… Тебе еще придется ездить вместе с шоферами. С ними нужен глаз да глаз.

– Можете не беспокоиться…

– Конечно, могу не беспокоиться, но ты, парень, помолчи! Дай мне подумать и поговорить. Когда я говорю, ты слушай. С ними нужен глаз да глаз, я не доверяю Антонио Испанцу. Позже объясню. А сейчас ступай на разгрузку. Будь благоразумен и не пори горячку, вот так!

Розинда, вдова, остается на рынке, а Зе Мигел идет на разгрузку и посвистывает в лад тысяче колокольчиков, звучащих у него в груди мягким звоном, как на шее у смирных быков. Сделан первый шаг на пути, который он намерен проторить собственными ногами, он еще получит вороного коня, столь желанного с детских лет, даже если потом его придется продать.

На первый же заработок он покупает кепку и еще – но это уже в кредит – рубашку из тонкой шерсти. Берет убирает в котомку, прячет все в укромном местечке на складе и посылает весточку домой, чтобы не думали, что он умер. Сознает, что понизился в ранге, но ждать он умеет. Слова вдовы подтверждают, что он не ошибся, когда оставил место табунщика. Он еще выйдет в шоферы. Обещает себе, что после первой самостоятельной поездки, когда наконец возьмется за руль, угостится вволю пивом. Должно быть, вкусное оно, пиво, размышляет он, высматривая фары автофургона из Пенише.

Ирия проходит мимо и даже не говорит «день добрый». А он говорит – шепотом. Хоть «день добрый» услышать, черт побери! А то живешь, сам не зная где: то ли на суше, то ли в воде.

Так проходит несколько месяцев. Он спит на топчане в складском помещении, получает еду с хозяйского стола и обзавелся курткой из овчины с черным мерлушковым воротником; у него уже есть ботинки, коричневые с белым, черный плащ с капюшоном на случай холода, чемодан из папье-маше, набитый всякой одежкой.

Вчера ему исполнилось девятнадцать. Вчера был день святого Михаила, и Розинда послала ему блюдо сладкого риса, большое блюдо, украшенное цветами из молотой корицы. Потом кликнула его с лестницы и спросила, не хочет ли он выпить бокал хорошего вина; он ответил – еще бы, а то нет, кто же откажется! Сладкое вино, свадебное, еще бокал, еще. В глазах у него все плывет, а язык развязывается. Он разговорился вовсю. Рассказывает вдове истории про быков и лошадей, хорошее времечко, Зе, хорошее времечко! – описывает кобылу Красотку и ее жеребенка, до чего же красивый, ножки высоконькие, а уж сметливый, чертенок.

Розинда, вдова, смеется и слушает как зачарованная.

Зе Мигел так славно рассказывает; у Зе Мигела такие славные глаза; Зе Мигел так славно смеется, и он такой славный, когда с восторгом повествует про быков и лошадей.

А на улице ветер гудит и гундосит, гремит стеклом балконной двери. Гудит и грохочет, грохочет и гундосит.

Зе Мигел все говорит и говорит. Рассказывает, откуда у него шрам на лбу, но еще не думает о том, что то была его первая встреча со смертью. Затем рассказывает про голубой фургон и про деда, про Антонио Шестипалого, того самого, который врезал Диого Релвасу.

Оба смеются. А отсмеявшись, не могут отвести глаза друг от друга. Розинда, вдова, велит ему сразу же идти спать. Парень не понимает, с чего это, было так хорошо: сладкое вино, приятный разговор. Ему даже захотелось сказать ей: «Чего ради спать? Ночи не только для сна!…» Он мог порассказать ей немало о бессонных ночах в поле, когда нужно было перегонять стада и табуны в степи, потому что река грозила уж очень разлиться.

Укладывается на топчан, но ему не спится. Слышит, как этажом выше, прямо у него над головой, вдова ворочается на пухлом тюфяке, набитом кукурузной соломой, и все говорит, говорит сама с собою – может, молится, может, думает вслух. Затем слышит шаги, вдова босиком прошла по всей комнате; он чувствует, что она остановилась за балконной дверью, глядит во тьму, а может, на луну, если ночь лунная, либо на фигуру прохожего, бредущего по улице к пристани. Он тоже был бы не прочь выйти на улицу проветриться. Понимает, какой хворью мается.

А может, запеть?! Кому будет хуже, если он запоет?!

Прислушивается и различает в тишине звуки ее голоса. Голоса и вздохов. Или стонов. Если бы Роза Плакса, старуха-служанка, уже заснула!… Что бы он сделал?! А что должен сделать девятнадцатилетний парень, когда этажом выше вздыхает женщина?

Затем, уже много позже, когда часы на башне муниципалитета пробили два, этажом выше становится тихо. А в три ему вставать – надо наполнить водой чан для мойщиц рыбы, оттащить к двери пустые ящики. Что еще?! Сделать все, что требуется: на аукционе встретить и разгрузить автофургоны, привести в порядок счета.

Уж лучше встать, чем так валяться. В теле словно скачут шарики ртути, от желания больно, такое ощущение, что на руках наросли дополнительные мышцы – он чувствует, что руки налились силой, стали сильнее, чем прежде. Могут стиснуть кого-нибудь или что-нибудь, разорвать, изломать – или мягко обхватить тело женщины, которая тоже не спит, хоть ее и не слышно.

Он сует голову под кран, льет воду себе на грудь, затем, раздевшись, обливается с ног до головы. Успокаивается, теперь его меньше лихорадит. Снова растянулся на топчане, глядит в потолок, словно можно глазами просверлить доски, отделяющие его от вдовы. Руки у него дрожат, голова горит, он пытается привести в порядок мысли.

Проезжает поезд, земля содрогается от металлического неистовства скорости. Зе Мигел представляет себе, как вылетают из-под колес вихри пыли и бумажек, когда поезд по небольшому мосту уносится вниз, во тьму. Ради опыта Зе Мигел как-то раз забрался под этот мост, когда должен был пройти скорый из Порто; сидел на корточках, тихо-тихо; хотел проверить, будет ему страшно или нет. Струя воздуха отшвырнула его к стене, вокруг стало светло-светло от бессчетных искр и угольков, красивое зрелище, но он не мог выдержать и закрыл глаза, потому что страшный грохот пронизал ему все тело и, казалось, поток воздуха вот-вот унесет его вместе с пылью и бумажками, взметнувшимися вокруг.

Он снова вживается в тот миг – тогда ему представилось, что поезд тянет его за собой на канате и он летит по воздуху, словно бумажная птичка, то поднимаясь, то опускаясь по прихоти ветра. Страшно не было, нет, он ничуть не испугался, когда там, внизу, испытал внезапное наслаждение от металлического грохота и огня, хотя и расслышал чей-то крик, словно поезд сбил кого-то в своем все сметающем движении, а может, это был крик самого Зе Мигела, он не знал или не хотел признаться в этом даже себе; распрямился, оглушенный, и на четвереньках выполз на улицу, усталый, одурелый. Только когда он убедился, что дома остались на своих местах и они того же вида и цвета, что раньше, он наконец пришел в себя, только тогда, да, только тогда ему захотелось бежать, и он побежал на площадь, где были люди и можно было услышать человеческий голос.

В этот миг его полностью захватило воспоминание. Но сейчас он улыбается. Улыбается, сам не зная чему.

Вскакивает, торопливо надевает рубашку и брюки, босиком подходит к двери. Садится у двери и сразу же засыпает. Да, я уснул, но она не осталась без ответа; в девятнадцать лет мужчина – владыка мира, даже если мир не признает его владыкой; но женщина тоже может быть целым миром; да, женщина стоит целого мира, черт побери! Когда вскорости после того мы с нею повстречались, я еще ничего не знал о том, какими путями идут к главной цели, я сунулся к ней этаким жеребеночком, хотел подольститься, подладиться, а она меня словно ногой отпихнула – такой у нее был жесткий голос, жесткий и неприветливый, как всегда, когда дела шли не так, как ей по нраву; она задала мне жару, сделала из меня мяч футбольный, поручала самую грязную работу; можно было подумать: баба хочет меня доконать, чтобы я даже взглядом не посмел оскорбить ее достоинство. Тут я разобиделся, сделал мрачное лицо, думаю – надо держаться как мужчина: иду к ней и прошу дать мне расчет к обеденному часу; а она-то уже была на крючке.

Ну, тут и говорит мне она, как сейчас слышу: «Какой-такой расчет? Ты дурачок или притворяешься?» А я ей говорю так: «Мне никогда не правилась жизнь под кнутом. В поле мне случалось пришпоривать кобыл, но я их после этого угощал из рук стручками. Норовистым коням сахарку дают. Вы, ваша милость, начали ко мне придираться». А она мне тогда выдает в ответ: «Сразу видно, что у тебя в голове пусто, дурачок несчастный! Ты что – хочешь, чтобы я тебя на виду у всех на ручках носила? Пойдут разговоры…» А я стою на своем: «Не хочу я, чтобы вы меня на руках носили, но и под ноги себя класть не позволю!» И тут она мне такое говорит: «Я тебя под кровать к себе положу, возле ночного горшка». И подмигнула мне, изапела. Я выскочил за дверь, побежал на рынок, а в ширинке у меня горячо.

Вот уж чертова баба! Я почувствовал, что должен довести себя до изнеможения. Никогда столько не работал за всю свою жизнь; словно сам дьявол мне в тело вселился; пошел в одиночку разгрузил автофургон из Сезимбры, пошел помог девчонкам, с Ирией пересмеиваюсь, пускай вдова ревнует. К вечеру был полумертвый, весь потом изошел. Когда кончилась работа, свалился на топчан и вспомнил ту ночь, когда улегся в яслях, все думал, что же мне делать.

И тут я снова стал думать о жизни; мне всего лучше думается, когда я на спине лежу, брюхом кверху – такая привычка. Уснул, долго спал. Только открыл глаза, понять не могу, где это я, где же я, черт побери, потому что свет шел откуда-то мягкий, словно бы утренний; и тут я сел на топчане и сообразил, что заснул и проспал до зари.

И тут вдруг сдается мне, что на складе люди; оглядываюсь – никого, но ошибиться не мог, чувствую – есть здесь кто-то, не знаю сам как, но почувствовал, что кто-то еще, кроме меня, дышит этим воздухом, видит свет этот тусклый. «Кто тут?» Вижу, она стоит у двери на лестницу, палец прижала к губам, чтобы я не шумел; гляжу ей прямо в глаза, она свои опустила, говорю ей что-то, а сам дрожу, она молчит, а я ей тут, уже смелей: «Если вы, мол, рассчитаться со мной пришли, присели бы лучше на кровать». А она как в рот воды набрала!

Тогда кладу я eй, руку на плечо, ничего больше не сделал, не успел, потому что она птицей метнулась мне в объятия и сжала меня, аж ногтями мне в бока впилась, а сама плачет тихонько и, когда поцеловала меня – всем ртом, сказала только: «Не знаю, чем ты меня приворожил, бездельник!»