Хмель начинает выветриваться у него из головы. Постепенно выходит наружу; воспоминания прошлого – словно камни, которыми Зе Мигел пытается, хоть это и больно, сбить с себя

непроницаемую оболочку опьянения. Стоит пробить эту оболочку в одном месте, и она сама собой разрушается сразу в нескольких других; а еще опьянение похоже на куцый огонек: быстро вспыхивает, быстро потухает.

Когда Зе Мигел вышел из бара, слова он выговаривал с запинкой, словно их выталкивало целиком, а какие-то слоги отрывались, слипаясь на языке, который еле ворочался во рту, вязком от алкоголя. Вернее, слова как будто попадали в мехи гармоники; она внезапно сжималась, а потом чуть растягивалась, но все-таки издавала какие-то звуки, выдавливая самые существенные слоги перевранного слова.

Но как только хмель начинает выветриваться – может, потому, что над песчаным пляжем дует свежий морской ветерок, – прежде всего от хмеля освобождается язык, он правильно выговаривает слова, хотя в голове все еще кружится медленно хоровод образов, неуправляемых сознанием, и время от времени Зе Мигел спотыкается или посмеивается.

Когда он вспоминал, как в последний раз был в доме у матери в ту ночь, слова он уже выговаривал чисто, но мысли еще путались.

И все-таки больно возвращаться к прежнему ощущению тревоги – той, которую испытывает живая плоть, когда кровоточит, – тем больнее, что ни в нем, ни вне его ничто не изменилось. Девчонка как будто слегка встревожена. Уж не выдал ли он себя неосторожным словом: сам не помнит, что говорил.

– У тебя лицо кислое. Что случилось?!

– Ничего, дорогой.

– Что значит «ничего»?…

– Ничего значит ничего!

– Тогда незачем делать такое лицо.

– Чувствую, что устала, дорогой. Вдруг почувствовала, что устала. Мы перепили. Я стала пить вровень с тобой и опьянела. У меня язык не ворочается, точно весь распух.

– Когда пьешь, обо всем забываешь.

– Ненадолго, дорогой. Ненадолго хватает. Хуже всего, что я, когда выпью лишнего, всегда вспоминаю, странное дело…

– О чем вспоминаешь?

– О чем-нибудь таком, от чего мне тошно делается.

– Скажи, о чем. Выложи, что у тебя на душе, легче станет. Когда выкладываешь всю правду, хмель проходит быстрей, чем от соды.

– Не стоит, дорогой. В моей жизни уже ничего не исправить.

– Я вижу, ты от вина грустнеешь. А меня от вина подраться тянет. Там, в баре, мне хотелось все разнести в клочья, всю обстановку, и светильники, и типов этих…

– Меня.

– Тебя – нет. Ты мне нужна.

Сжимает ей голову ладонями, заставляет глядеть себе прямо в лицо, глаза в глаза, сжимает крепко – зачем? для чего? – потом гладит ей голову.

– Ты мне нужна.

Она думает: дай-ка скажу старику что-нибудь красивое.

– И ты мне… Если бы не ты – вот честное слово, честное-пречестное! – я бы давно покончила со всем этим, дорогой.

– Ты меня так любишь?

– И никогда не любила никого, кроме тебя, дорогой.

– Рассказывай эти сказки другим.

– Не смей сомневаться во мне. Если бы ты оставил меня навсегда, я больше никого не полюбила бы. Не верю я людям, дорогой!

– Ну вот!

– Да, не верю. Может, потому, что не верю ни отцу, ни матери.

– Что они тебе сделали?

– Ты знаешь не хуже меня. Я заметила, между вами что-то есть… Между тобой и матерью.

– Потише, потише ты! Разговор опасный, думай, что говоришь.

– Вы с нею выпили и меня напоили. Стали хватать друг друга за руки, а я притворилась пьянее, чем была. Вы меня за нос водили.

– Не говори так.

– Мы с матерью часто вспоминаем тот день. Мы с ней творим правду друг другу, помогаем одна другой обмануть старика. – Она горько улыбается. – Старик давно обо всем знает. Может, раньше меня узнал. А потом меня подсунули тебе, чтобы люди не болтали. Это гадость, дорогой! Ужасная гадость!

– Не говори об этом.

– Сейчас мне хочется говорить, сама не знаю отчего, но хочется. У меня такое чувство, будто вот-вот что-то случится, дорогой, и нужно высказать все самое плохое, что у меня накопилось.

– Думаешь, скоро умрешь?

– Не знаю. Не знаю, в чем дело, дорогой. Но чувствую, что сейчас мне пора сказать некоторые вещи.

Они сели в машину. Зе Мигел смотрит на часы: осталось полчаса. Совсем мало, черт побери, мне не добраться раньше половины восьмого. Отпускает тормоз, ставит ногу на педаль сцепления, дает задний ход и, маневрируя, выезжает из парка с профессиональной ловкостью.

– Видала?

– Ты хорошо водишь.

– Машины – да. В некоторых местах могу водить с закрытыми глазами. Дорогу от Пенише до Вила-Франка знаю как свои пять пальцев. Все повороты, все спуски, дома, деревья, даже камни. Странно, как запоминаешь дороги.

Сцепление – передача, машина визжит на повороте – и прямо на повороте обгоняет малолитражку. Зе Мигел смеется, девушка вытирает слезу, оба оглядываются, и водитель малолитражки грозит им кулаком.

– Типчик перепугался: дрожит, как воробышек.

– Ты его так обошел, что и тореро в дрожь бросило бы.

Он не отвечает. Задумался над одной из фраз Зулмиры, наморщил лоб, шрам вздулся, побагровел. Он попробует узнать, что означают ее слова; к белой стене решил поехать попозже.

Чтобы не попасть на перегруженную магистраль Байши, он выезжает на автостраду, которая идет вверх, это направление на Кашиас, он снижает скорость, поворачивает голову к реке и чувствует волнение при мысли, что видит ее в последний раз. Рыбацкое суденышко выходит в море, еще два следуют за ним в кильватере по левому борту; Зе Мигел даже угадывает головы людей, только их и видно из-за бортов. Мысленно он переносится в Пенише, вспоминает, как на рассвете сидел в порту, в таверне Ильо, ожидая возвращения рыбаков, ел и играл в карты, хорошее времечко, Зе, хорошее времечко! К чему человеку память в такие минуты, как сейчас?… У девушки такое чувство, будто пленку грусти у него на лице можно прощупать пальцами, пальцами ощутить его боль.

– О чем ты думаешь?

– О чем думать не должен. По-моему, животные счастливее нас, людей.

– Животные говорить не умеют, дорогой.

– Может, для нас, людей, лучше, что не умеют. Мой конь, если бы он заговорил нынче утром…

– Принц?

– Кто же еще?!

– У тебя есть еще две лошади.

– Но конь только он, только он заслужил это название. С ним кончено…

– Что?!

– Ничего.

Нет, не буду ей рассказывать, как я убил его сегодня утром. Выстрелом. Он умер, как умер мой сын, – от пули. Я приношу смерть всему, что люблю, родился проклятым, мать мне много раз говорила; так мне на роду написано – губить то, что люблю больше всего.

Глаза его уже не видят реки, перед ними горделивая голова его вороного коня, вороной ржет от радости при виде хозяина, входящего в конюшню, и бьет подковами по каменным плитам, словно предлагая отправиться на прогулку по Лезирии. Все у меня заберут, кроме коня и девчонки. Конь уже вне опасности. На остальное в моем распоряжении немногим более получаса.