ТРУД ЧЕЛОВЕКА КОРМИТ, А ЛЕНЬ ПОРТИТ

Да, он беспокоился, очень беспокоился за сына, за своего Антонио Лусио, который угасал с каждым днем. Теперь Диого Релвас отдавал себе отчет, что болезнь совсем не пустяковая, хотя врачами молодой человек приговорен не был — покой, покой и только покой, однако это проклятое отсутствие аппетита… Должно быть, это врачебная этика, чтобы обмануть его или оттянуть необходимость сказать правду Так чем же все это завершится? Ведь правду не утаишь.

И хуже всего то, что он никому не мог доверить своей тревоги. Действительно никому. Ведь что может быть ужаснее минуты уныния у сильного человека. Тем более что он, Релвас, всегда клеймил слабость в других — ведь слабость, по его мнению, была не более чем гнилой кровью: малодушие — это проклятая злокачественная штука, которая поселяется в человеке и опустошает его. Пустая раковина… Он столько раз говорил о ней.

«Друзей у него хватает», — говорили, как правило, о Диого Релвасе. Да, действительно, но им он рассказывал об отваге сына, который один переправился через реку и поехал в Лезирию, зная — это ему говорил сам Антонио Лусио, — что близится сильное наводнение; но нужно было предупредить людей, и он, его сын, пошел туда, рискуя своей собственной жизнью, чтобы спасти их. Да-а! Для этих рассказов у него хватало друзей и в конном клубе, и в клубе любителей корриды, и в Португальском банке, и прочих местах, где он садился в хозяйское кресло: в Ассоциации сельского хозяйства и в разных компаниях. Но говорить с ними о предчувствиях, которые не давали ему покоя, о панике, которая его охватывала, как только он слышал шум едущего по улице экипажа или цокот копыт, — нет, он не мог, да и не было у него никого, кому бы можно было излить душу. Розалия тоже не годилась для этого, да и жила она далеко, в Лиссабоне, и была целиком поглощена делами магазина на Шиадо, совладелицей которого он ее сделал. Он как будто дал ей крылья, позволил улетать из дома… Да не все ли равно ему сейчас, дома Розалия или нет?! Ведь в конце концов и ей он не стал бы поверять не оставлявшие его ночные страхи; о детях он никогда не говорил с ней, а уж сейчас, когда один из них тяжело болен, этого совсем делать не следовало. Он просто видел ее перед собой, ее и ее улыбающиеся бархатные глаза, догадываясь, что она будет чувствовать себя отмщенной за их общего сына, которого она так хотела иметь и в котором он категорически ей отказал.

И ему ничего не оставалось другого, как подняться в Башню четырех ветров и, воззвав к отцу и деду, искать у них поддержки и помощи, чтобы выстоять в этот трудный час, вынести тяжесть обрушившейся на него неизбежности, в объятьях которой он оказался. Но бедно обставленная комната Башни не позволяла расчувствоваться и, пожалуй, впервые была молчаливой свидетельницей его печали, была самой печалью. Но почему теперь? Почему именно теперь?! Никогда раньше смерть не казалась ему такой ужасной. Все его родственники, которые умерли, отжили отпущенный им срок, и сам он считал его предельным. Что же касается Антонио Лусио, то тут он был не согласен, видя явную несправедливость, оспорить которую у него не было возможности, ведь, по существу, сын-то для него родился только в тот день, когда в Лезирии над ним нависла угроза смерти. Лошадь вырвала его зубами из рук костлявой, но та, неотступная, пришла к нему в дом. И здесь, в доме, кружила у его постели, подтачивала его изнутри и уничтожала медленно, по кусочкам, которые с мокротой вылетали у него изо рта… Этот образ смерти, который Диого Релвас видел собственными глазами, довел его до рыданий. В отчаянии он хотел заглушить их, уткнувшись лицом в подушку, чтобы предки не упрекнули его в слабости духа. Но тут же, взбунтовавшись, высоко вскинул голову, стараясь показать им текущие по щекам слезы. Да, он плакал, и что из этого?! Нет, на этот раз бог несправедлив. Если сказанное ересь, то пусть или простит, или накажет; может, он заслуживает и большего наказания, но то, что имеет, то, что имеет, — несправедливо. Он с себя вины не сбрасывал, он виноват, он никогда не давал сыну возможности проявить себя. Он всегда смотрел на него как на одного из этих Вильяверде — самонадеянных и слабохарактерных, а ведь виноват-то он, позор-то был его, разве не он влюбился в красивую женщину, не думая о том, что же в человеке главное, что делает его действительно красивым в жизни, а главное — решимость, смелость в действии, достоинство… Из его четверых детей, похоже, только девочки отвечали этим требованиям. И больше всех Эмилия Аделаиде… Потом, со временем и без его участия, настоящим Релвасом проявил себя Антонио Лусио, который сделал то, на что сам Релвас вряд ли был способен.

Вот этим— то и казнился землевладелец. Винил себя в том, что так и не понял сына и что забыл тот день на травле зайцев, когда Антонио Лусио, будучи еще шестилетним ребенком, подрался с Зе Андраде, мальчиком старше его на четыре года, теперь свояком, подрался из-за кошки, которую тот пнул ногой. Ведь уже тогда, именно тогда нужно было увидеть в нем Релваса. Почему же это выпало из его памяти?… Зе Андраде был сильным парнем, а Антонио бросался на него без страха, пуская в ход кулаки и зубы, и брал верх, и все без единого крика, не прося помощи у слуг, которые вмешались только тогда, когда Диого Релвас приказал это сделать, увидев, что мальчишки уже измотаны. Но Антонио Лусио тут же, и все молча, бросился на пастуха, схватившего его за руку, и так и не простил того, всю жизнь надеясь, что выпадет момент отомстить за предательство. А он и в тот день был несправедлив к сыну: отшлепал его и пригрозил наказать, разнимая мальчишек. Почему? И вот теперь он пожинал плоды собственной несправедливости. Да, ведь он отшлепал сына, потому что отец Зе Андраде ведал в компании заливных земель продажей возвышенных участков, которые он, Релвас, хотел купить. Выходит, променял сына на клочок плодородной земли под пшеницу.

И только спустя двадцать лет Диого Релвас понял, что его Антонио — человек, а он, его отец, в течение стольких лет держал его в черном теле. Нет, он не преувеличивал… Что ведает взрослый о том несправедливом наказании, которое терпит ребенок, безропотно покоряясь?… Он вспомнил еще и то, как сын потом пугался, слыша его голос, а он считал это малодушием и трусостью. Ведь Вильяверде были зеркалом общественного малодушия. И он смотрел на них только так, а не иначе, потому и сына зачислил как неизбежного рекрута в ряды малодушных. Теперь он чувствовал, что всегда подавлял его своим авторитетом. И сколько раз просто из мести?!

Все это растравляло душу Диого Релваса. Мучило, не давало покоя. Вот потому-то он и проводил столько времени у постели больного, точно его присутствие могло предотвратить смерть, завладевающую его сыном. Ему было необходимо, чтобы смерть отступила, а он искупил свою вину перед сыном, которому нанес столько оскорблений. Однако дни жизни Антонио Лусио были сочтены, и все они были во власти быстротечной чахотки, которая обнаружилась вскоре же после наводнения.

Теперь Диого Релвас, входя в Башню, уже не произносил обычную свою фразу: «Вот мы и здесь!» Похоже, и это убежище не принимало его. Он шел сюда, чтобы получить ответ на свои вопросы, а здесь к нему приходили новые.

Семья хотела увезти Антонио Лусио куда-нибудь, врач советовал горный воздух местечка Звезда, и Диого Релвас не чувствовал себя вправе вмешиваться. Он только молча присутствовал, мучительно и неловко, никогда не навязывая свою волю. Он предоставлял решение этого вопроса невестке, хотя желал, чтобы сын был рядом или на расстоянии, но не большем, чем сейчас.

Услышав цокот лошадиных копыт, он, полный мучительного беспокойства, бросился к одному из окон. Он ждал самого худшего. Но слава богу, цокот копыт слышался с другой стороны, не из имения сына. Окончательно же он успокоился, когда появилась Мария до Пилар в сопровождении Зе Педро и гувернантки. Их радостное веселье он встретил враждебно. Открыл окно и крикнул:

— Один из хозяев этого имения болен!…

Зе Педро Борда д'Агуа, услышав голос хозяина, снял шляпу.

— Тебе что, нечего делать на манеже? — грубо спросил он объездчика.

Ответила же ему Мария до Пилар:

— Отец, вы же разрешили, чтобы он сопровождал нас…

— Я забыл добавить, что только тогда, когда в нем нет необходимости на манеже. Ты слышала? Мне кажется, прогулок слишком много…

Диого Релвас понял, что объездчик лошадей хочет ему что-то сказать, но не дал тому открыть рта:

— По-моему, всем известно, что, когда я здесь, я хочу, чтобы мне не мешали. Имейте терпение. Умейте ждать…

И с силой захлопнул окно. И тут же подумал: «А смерть? Может, и смерть способна ждать?»

Он взволнованно ходил по Башне и не мог успокоиться. Одиночество теперь причиняло ему страдание. Он наполнил фарфоровый таз холодной водой и вымыл лицо. Ему чуть-чуть полегчало. Тогда он опустил голову в таз и стал трясти ею, заливая пол водой. Ему хотелось шума, движений. Он подошел к окну, выходящему на восток, в сторону звезды Алдебаран, и стал ждать, что с реки подует ветер и высушит его лицо.

Посмотрел вдаль, в сторону Азамбужской степи, где уже не был более года. Что там происходит?… Это были двадцать гектаров пустующих каменистых земель, на которых росли дубы, редкая трава и водилась дичь. И вспомнил историю, которую ему рассказывал отец о тех людях, которые там жили:

«Еще был жив дед, дед Кнут, когда сделалось первое из тех наводнений на Тежо, что способны покрыть водой всю землю. Гонимые ветром воды залили все возвышенные и низменные заливные земли, все-все, и разбушевавшаяся не на шутку стихия унесла бы в море весь скот и весь хлеб, находившийся в амбарах, если бы там не было ранчо поденщиков, которое стояло на северной стороне, и они бы не вступили в борьбу со взбесившимися водами. И после такого сверхчеловеческого труда, на который их никто не подряжал, они сказали, что не хотят денежного вознаграждения. А просят — это говорил старик Моитиньос, единственный, кто осмеливался разговаривать с землевладельцем, — просят, чтобы хозяин Кнут отдал им в аренду степные земли. „Зачем вам эти каменистые земли?“ — „Чтобы жить на них“. — „Но что вы с этой землей будете делать?“ — „Обрабатывать…“ — „Но она же ничего не дает“. — „Труд человека кормит, а лень портит, знайте это, хозяин“, — надменно ответил ему Моитиньос.

Кнуту поговорка понравилась, и он согласился. Пробковый дуб он оставлял себе, они же могли обрабатывать землю, не причиняя ущерба дубам, ну и жить на ней, конечно. «А. какова, хозяин, будет арендная плата за год?» — «Не будет никакой! Я земли в аренду не сдаю. Земля — моя, что хочу, то с ней и делаю. Я ее вам одалживаю». — «А на какое время?» — «На то, которое вы и ваши внуки захотят ее иметь. Условие одно — никаких беспорядков. Если что услышу, тут же выставляю вон». — «Договорились! — сказал Моитиньос. — И когда можно начать там жить?» — «Да хоть сегодня!»

И там, в этой каменистой пустыне, они прижились и жили уже тридцать лет. Теперь вряд ли кто-нибудь мог представить себе эти земли такими, какими они были во времена Кнута. Людям была нужна вода — они ее искали и находили, нужна плодородная земля — и в поте лица они создавали ее своими собственными руками. И зацвели у них виноградники, зазеленели огороды, поднялись пашни и заплодоносили фруктовые деревья. Дед Кнут забыл о них и думать. И вот однажды в имении Кнута появился Моитиньос. Выглядел он нищим, но желал поговорить с хозяином, настаивал, шумел и даже разозлился, сказав, что в каменистой степи он нашел горсть золота и принес его владельцу Алдебарана. Только тогда управляющий сдался и доложил о его приходе Кнуту. Кнут не сразу узнал Моитиньоса: «Ты кто?» — «Я тот, что выпросил у вас в аренду каменистые земли в тот день, когда случилось наводнение…» — «Ну, и что теперь?» — «А теперь я принес вам этот хлеб (и он вытащил из мешка кусок хлеба) — первый хлеб, который дала нам в этом году земля…» — «Чем же вы питались все эти годы?» — «Верой и голодом, хозяин. Помните, что я вам сказал в тот день?» — «Нет, не помню». — «Я сказал, что труд кормит человека… Вот он, результат нашего труда. Хлеб этот растет в той степи и ждет, что, вернувшись, я буду его есть. Мне бы хотелось, чтобы хозяин его попробовал…»

Дед, как потом и отец, частенько повторял эту поговорку. Релвас почти забыл ее. А вот теперь вспомнил, она была, как никогда, созвучна его душе, измучившейся тревогой за больного сына.

«Съезжу— ка туда как-нибудь», -подумал он.

По лестнице Башни четырех ветров он спускался не спеша. Он желал и в то же время боялся кого-нибудь увидеть. Глаза его еще горели от слез, и он не хотел, чтобы это заметили. Ведь никто даже предположить не мог, что Диого Релвас способен плакать.

И как только он подошел к воротам усадьбы, увидел стоящую у ворот женщину, а рядом с ней задранные вверх детские головы, неотрывно на него глядящие. Он спросил управляющего, что это значит. Тот ответил ему, что это жена Тоиньо Землекопа и его шестеро детей. Диого Релвас пришел в ярость:

— Ты что, не передал, им мой приказ?

— Передал, хозяин.

— Ну и что же?

— Она все равно пришла…

— А он? Почему не пришел он?… Они же знают, что я не люблю подобные дела решать с бабами.

— Она сказала, что Тоиньо остался дома и плачет…

Землевладелец почувствовал толчок в груди.

— Нечего сказать — мужчина, остается дома плакать. — И опять пришел в ярость: — Почему же они не слушают моих приказаний? Они что, не понимают, что если я сделаю вид, будто ничего не произошло, и оставлю все, как было, то завтра другие будут ждать от меня того же? Я люблю всякий вопрос решать однажды.

Он смотрел в сторону ворот враждебно и видел силуэт стоящей там женщины.

— Раз сказано — и дело с концом… Что ты ей сказал? Управляющий стал говорить что-то очень невразумительное, разводя руками.

— У тебя что, языка нет?

— Сказал, что они должны оставить дом… Это самое! И вчера в пятый раз напомнил…

— А он? Говори, что он ответил?

— Что несчастен. Он родился в этом доме, в нем женился, в нем же у него появились дети. Знать бы, куда податься, мол, хозяин, может, простит его…

— Это ты меня просишь? — закричал Диого Релвас, грозно глядя на него.

— Все это — сказал он.

Тут землевладелец поспешно, точно за ним гнались, взялся за ручку двери, из которой вышел. Только с просьбами, только с просьбами! И даже сейчас, в такой момент! Потом он изменил свое намерение и направился в кабинет. У двери он повернулся к управляющему.

— Пусть она идет сюда… Что я могу сделать? Только без детей… Я не хочу их видеть. Кто-нибудь из вас пусть за ними присмотрит. Они надоедают мне даже в такой тяжелый для меня момент. Быстро, только быстро!

Он сел за конторку, делая вид, что перебирает бумаги. И тут же почувствовал, что жена Тоиньо уже здесь, но ждал, что она даст знать о своем присутствии. Он мысленно видел ее, закутанную в шаль с головой, но лица припомнить не мог. Она закашляла. И так как она молчала, он спросил, не поднимая головы:

— Есть здесь кто? Кто это?

— Это я, хозяин…

— Кто ты?

— Жена Тоиньо…

— Какого Тоиньо?

— Тоиньо Землекопа…

— Ты пришла поговорить со мной?

— Если хозяин разрешит…

— Можешь войти. Подойди ближе, быстрее!

Женщина хотела было побежать, но, увидев ковер, испугалась и оторопела. Ступая по нему, она глядела то на ковер, то на свои ноги, которые, казалось, утопали в мягкой пыли.

— Что, Мануэл не дал вам указаний?

— Дал, хозяин. Он все время говорит…

— А вы не понимаете?

Она опустила голову, боясь что-либо произнести.

— Отвечай.

— Мы понимаем приказы, сеньор. Это ведь обычные законы, да, мы знаем. Но мы не виноваты…

— А я тем более.

— Да, хозяин. Хозяин Диого ни в чем не виноват. Так и надо.

— Что так и надо?

— Мы должны оставить дом…

— Ну так почему же ты пришла?

— Чтобы просить вас разрешить нам остаться… Нас же больше никто не возьмет, никто, это так, ваша милость, я точно знаю.

Он поднял глаза на женщину, тронутый жесткими нотами ее голоса, который не смягчило даже горе. Но увидел только лихорадочно блестящие глаза и впившиеся в шаль пальцы.

— Ты неспособна понять… Сейчас я тоже мало что понимаю. Моя деревня для тех, кто у меня работает, это всем известно. Терпеть не могу беседовать с бабами обо всем этом. Твой муж болен?

— Он вроде бы умирает, хозяин. Плачет, и все…

— Потому пришла ты?…

— Я уже все слезы выплакала.

— Ладно!

Он подошел к окну, поднял занавеску и посмотрел во двор.

— Как я уже сказал, Алдебаран для тех, кто у меня работает. Я не хочу, чтобы у меня в деревне жили те, кто ни на что не способен. К тому же всем, кто здесь рождается — ведь вы рожаете десятками, — я дать работу не могу. Тебе понятно?!

— Я очень хотела избавиться от последнего… Но было поздно, я побоялась…

— Вот-вот… Как мне решать подобные дела?… После четвертого надо было остановиться. Вина-то твоя!

— Моя, синьор, моя. Вы все верно говорите, ваша милость… Но я пришла сказать… вот поэтому мой Тоиньо и плачет…я самого последнего… это девочка… подкинула этой ночью к двери приюта…

— Если это узнают, тебя арестуют.

— Ну и пусть, пусть все лучше, чем Тоиньо сделает еще одну… Я думаю он тронулся головой…

Только теперь Диого Релвас повернулся к ней и взглянул на нее в упор. Женщина была одета в черное,

— Кто у тебя умер?

— Никто… Нет-нет, никто. В трауре мы всегда…

Она разволновалась. Слезы навернулись на ее глаза, и она улыбнулась, словно слезы были не ее, а кого-то другого. Диого Релвас подошел к ней и принудил ее сесть.

— Не говори никому о том, что здесь было. Не говори, что со мной разговаривала. Как решить мне это дело? Сколько твоему старшему?

— Десять, ваша милость… Уже большой.

— Он в поле?

— Да, да, сеньор. Он с семи лет работает в поле…

— Тогда скажи мужу, чтобы больше его домой не брал. Он будет жить в поле. Я скажу управляющему, чтобы он подыскал ему постоянную работу помощника. А если есть еще семилетний или восьмилетний…

— Есть, мой Руй… Крестник барышни Эмилии Аделаиде…

— Пришли его сюда. Ну, а с четырьмя останешься в доме. Я скажу Таранте, чтобы тот определил его на конюшню.

Теперь уж женщина плакала безо всякого страха. И потянулась поцеловать его руку, но Диого Релвас уклонился, возможно из-за брезгливости.

— Оставь, пожалуйста, оставь. Иди…

И, не обращая на нее больше внимания, он широким шагом направился к двери. Потом обернулся:

— Молись за хозяина Антонио Лусио. Ты обязана ему, слышишь? Молись, мне это необходимо первый раз в жизни. Прощай!

Уже во дворе он кликнул Таранту и приказал подать экипаж. Он ехал в имение сына. Он торопился как можно скорее сменить дежурившего около него Мигела Жоана.