Круги ужаса

Рэй Жан

Бельгийский писатель Жан Рэй, (настоящее имя Реймон Жан Мари де Кремер) (1887–1964), один из наиболее выдающихся европейских мистических новеллистов XX века, известен в России довольно хорошо, но лишь в избранных отрывках. Этот «бельгийский Эдгар По» писал на двух языках, — бельгийском и фламандском, — причем под десятками псевдонимов, и творчество его еще далеко не изучено и даже до конца не собрано.

В его очередном, предлагаемом читателям томе собрания сочинений, впервые на русском языке полностью издаются еще три сборника новелл. Большинство рассказов публикуется на русском языке впервые. Как и первый том собрания сочинений, издание дополнено новыми оригинальными иллюстрациями Юлии Козловой.

 

КРУГИ УЖАСА

 

Круги

Написано для Лулу

У моей маленькой дочки Лулу глаза чернее ночи, а волосы струятся, как ливень из грозовой тучи. Она красива и серьезна — ее прабабка, индианка забытого племени да коты, в молодые годы занималась колдовством.

Я спрашиваю дочь:

— Твои куклы говорят?

— Говорят, бегают, играют и дерутся, — отвечает она.

— А оловянные солдатики двигаются?

— А как же! Перед смертью… ведь они солдаты и созданы для смерти. Видишь, у многих нет головы. Их отрубают саблями в бою.

Я безуспешно наблюдаю через замочную скважину за играющей Лулу — ее солдаты несут недвижную стражу, а куклы безропотно сидят в кружок. Но когда вхожу, на полу лежат убитые и изувеченные солдаты, а щеки кукол влажны от слез.

— Солдаты вели войну, а куклы их оплакивали, — сообщает она.

Она мелом начертила на полу круг и посадила в него Мисси, крохотного рыжего котенка.

Мисси жалобно мяукает, фыркает и пытается убежать.

— Я заперла его, — говорит Лулу.

— Где?

— В кругу!

— Он не сможет выйти?

— Никогда!

— И что?

— Он умрет от голода и жажды!

— Бедный Мисси!

Лулу берет носовой платок и стирает меловой круг. Освобожденный Мисси стремглав уносится из комнаты.

Лулу — великая волшебница. Если я однажды навлеку на себя ее гнев, она превратит меня в мышку и позовет котенка Мисси или в муху, посадив на паутину за шкафом.

Или запрет меня в круге, где я умру от голода, жажды и отчаяния.

Изредка мы прогуливаемся с Лулу по старому и угрюмому саду. Деревья в нем высотой с башни, так массивны, тяжелы и растут так тесно, что в сумерках становятся похожими на мрачные надгробия в соборе.

Как-то вечером Лулу схватила меня за руку.

— В саду горит костер, — сказала она.

Ее ручонка лежит в моей ладони как в перчатке.

Костер горит зловещим пламенем; рука дочурки слегка дрожит.

— Там три злюки, — шепчет она. — Не отпускай мою руку. Если они схватят меня, то поджарят на костре и съедят. Быть может, убьют и тебя.

Я вижу всю троицу — уродливые и неказистые карлики кружат в печальном хороводе вокруг костра.

— Я их знаю, — объявила Лулу, — их зовут Грох, Гандипет и Крабби. Завтра днем я их убью.

— Как ты их отыщешь?

— Каждый живет на своем дереве, а спускаются они только ночью, чтобы разжечь костер.

Назавтра, в яркий солнечный полдень, Лулу потащила меня в сад, выбрала три самых высоких дерева и начертала вокруг их стволов три меловых круга.

— Все, — сказала она, — они больше не разведут костер.

Несколько вечеров подряд я тайком ходил в сад. Костер не горел, а в мрачной высоте надрывно стонали три голоска.

С каждой ночью голоса звучали все жалобнее и умоляюще.

Маленькие чудовища, несомненно, молили о помощи человека, могущего вызволить их из безжалостной темницы магических кругов. Но Лулу запретила мне трогать круги, и, хотя мое сердце кололо от жалости, я поворачивался спиной к саду, чтобы не слышать нечеловеческих стонов.

Сегодня вечером голоса умолкли.

Злые карлики умерли.

Так пожелала Лулу.

Это случилось однажды вечером в Копенгагене.

На далекой окраине Остергаде есть с трех сторон огороженная гавань, где забылись в вечном сне мертвые корабли.

Я устал и хотел спать.

Высокая и длинная баржа, изъеденная червем, зияла провалом, приглашая бродягу отдохнуть. Я выспался на сухой скамье, а когда ледяное солнце Зунда пробудило меня своими лучами, то понял, что перестал быть балтийским бомжем, который спит на мраморных плитах отвратительной Мармор-кирхи. Я мог остаться там до конца морских и земных дней, чтобы через пустые глазницы иллюминаторов следить, как умирают жалкие поколения людей, а их дворцы рассыпаются в прах, не найдя под скамьей куска мела, длинного и круглого, как палец.

Вечером при яркой луне одинокому сердцу понадобилось утешение и чье-то присутствие.

На грязном от сажи дереве переборки я нарисовал трех безмолвных компаньонов. Кусок мела, который, несомненно, выпал из раненой руки какого-то бога, извлек их из черного небытия.

Первому, высокому толстяку, я приделал нос в виде хобота, а широкий лоб украсил единственным, круглым глазом. Назвал его Красмуссеном и написал имя под животом, раздутым, как полный бурдюк.

Второй родился длинным и тощим верзилой, острый череп которого терялся в углу на потолке. Он мне кого-то напоминал, и я присвоил ему имя Мармадьюк Пиг.

Но мне не понравилось лицо чудовища, и я переделал его в свиное рыло.

Я долго колебался, как окрестить гомункула с мордой крысы и брюхом опоссума, который возник последним рядом с дверными петлями.

В вечернем воздухе прокричала серебристая чайка, одна из самых отвратительных морских птиц. Она не больше крупного попугая, но голос словно позаимствовала у ада. Чайка плачет и угрожает — ее крохотное горло наводит ужас на бледную бесконечность Балтики.

Если в конце земного существования божий суд не сжалится над моей мрачной душой скитальца, меня осудят на вечные муки и назначат серебристую чайку в преследователи.

Встречая сумерки, она прокричала: «Кукелю!» Так маленькое меловое чудище стало зваться Кукелю.

При свете фитиля, привязанного к валу, я рассказывал им грустные истории и поносил их отборной бранью.

Утром ушел и вернулся вечером в грязное убежище, вооружившись тряпкой, ибо весь день придумывал злую пытку, которой подвергну их, уродуя плоские структуры.

Когда фитиль вспыхнул слабым желтым пламенем, они не стелились на переборке, а сидели на моей скамье.

Под скамьей я спрятал унцию табака.

Красмуссен курил его.

В тайничке лежала поллитровка доброй датской водки.

Мармадьюк Пиг допивал ее.

От вчерашнего ужина оставалась четверть копченой селедки.

Кукелю дожирал ее.

Я в гневе замахнулся тряпкой.

— Вернитесь на переборку, и я вас сотру.

— Нет, — ответили они, продолжая курить, пить и есть.

Потом Красмуссен с силой ударил меня хоботом.

— За то, что ты наделил меня таким носом, — усмехнулся он.

— Ты приставил мне длиннющие ноги! — выкрикнул Мармадьюк Пиг. — Как думаешь, для чего?

И дал мне два болезненных пинка.

— Если думаешь, что, изобразив меня маленьким уродом, лишил возможности творить зло, то ошибаешься! — проскрипел Кукелю. И плюнул в лицо липкой слюной.

— Жалкие меловые карикатуры! — завопил я.

Но не смог их стереть. Они осыпали меня ударами, щипали, царапали и плевались…

С тех пор они наступают мне на пятки, не расставаясь ни на суше, ни в морях, ни в пустынях, ни в вечных льдах.

Они никогда не отвяжутся от меня!

Не все тюрьмы материальны; эта троица заключила меня в безграничную темницу пространства и времени, ибо рожденные мыслью, они живут вечной жизнью мысли.

Я нарисовал их мелом, веществом всех эпох, чернилом, которое никогда не иссякает в пере Бога.

Я начертал мелом круги на стене. Пока они черны и пусты, но не останутся таковыми.

Это — огромные иллюминаторы, открывающиеся в рождающийся мир. Рождающиеся миры, как и миры умирающие, наполнены ужасом.

Вскоре в каждое из окон заглянет лицо, искаженное страхом перед неведомым.

Так рождаются истории — их рассказывают, чтобы насытиться собственным страхом, терзая свои душу и плоть, а потом скормить другим окровавленные объедки варварского и божественного пира.

Так в дантовой геенне поступали тени-избранники, приглашенные на кровавое пиршество.

 

Рука Геца фон Берлихингена

Мы жили тогда в Генте, на улице Хэм, в старом доме, таком громадном, что я боялся заблудиться во время тайных прогулок по запретным для меня этажам.

Дом этот существует до сих пор, но в нем царят тишина и забвение, ибо больше некому наполнить его жизнью и любовью.

Тут прожило два поколения моряков и путешественников, а так как порт близок, по дому беспрерывно гуляли усиленные гулким эхом подвалов призывы пароходных сирен и глухие шумы безрадостной улицы Хэм.

Наша старая служанка Элоди, которая составила свой собственный календарь святых для семейных торжеств и обедов, буквально канонизировала некоторых наших друзей и посетителей, и среди них самым почитаемым был, конечно, мой дорогой дядюшка Франс Петер Квансюис.

Этот знаменитый остроумный человек был не моим настоящим дядюшкой, а дальним родственником матери, однако, когда мы звали его дядюшкой, часть его славы как бы падала и на нас.

В те дни, когда Элоди насаживала на вертел нежного гуся или поджаривала на слабом огне хлебцы с патокой, он с охотой принимал участие в наших пиршествах, ибо любил вкусно поесть, а также с толком порассуждать о всяческих кушаньях, соусах и приправах.

Франс Петер Квансюис прожил двенадцать лет в Германии, женился и после десяти лет счастливой супружеской жизни там же похоронил и жену, и свое счастье.

Кроме ревниво хранимых нежных воспоминаний, он вывез из Германии любовь к наукам и книгам, трактат о Гете, прекрасный перевод героико-комической поэмы Захарии, вполне достойной принадлежать по своему юмору и остроумию перу Гольберга, несколько страниц удивительного плутовского романа Христиана Ройтера «Приключения Шельмуффского», отрывок из трактата Курта Ауэрбаха об алхимии и несколько скучнейших подражаний «Tagebuch eines Beobachters seines selbst» Лаватера.

Сейчас вся эта запыленная литература стала моей, ибо дядюшка Квансюис завещал ее мне в надежде, что когда-нибудь она принесет пользу его наследнику.

Увы! Я не оправдал его предсмертных надежд — в моей памяти только осталось восклицание: «Писание — это трудолюбивая праздность…» — отчаянный крик души Геца фон Берлихингена, удивительного героя-мученика, которого мой дорогой дядюшка особо отметил в своем трактате о Гете. Дядюшка подчеркнул эту фразу пять раз разными цветными карандашами.

Трудно нарушить обет молчания и приподнять покрывало забвения! И если я делаю это, то только потому, что мне было знамение из неизъяснимой тьмы.

Дядюшка Квансюис проживал в соседнем доме, на той же длинной, угрюмой и вечно сумрачной улице Хэм.

Дом был меньше нашего, совсем черный, но эхо гуляло там еще резвее в дни бурь и порывистых резких ветров.

Однако одну комнату там все же уберегли от мрачного холода подвальных кладовок и тьмы коридоров. Это была высокая светлая комната, обитая желтой тканью; ее обогревала чудесная марльбаховская печь, а из центральной лепной розетки потолка на трех позолоченных цепочках свешивалась лампа с двумя фитилями.

Днем массивный овальный стол кряхтел под тяжестью книг и коробок со старинными миниатюрами; но вечером, в час обеда, на нем расстилали коричневую, расшитую голубыми и оранжевыми узорами скатерть, а затем расставляли красивые тарелки из дорникского фаянса и богемский хрусталь.

В этих тарелках подавались изумительные кушанья, а из высоких бокалов пили бордоские и рейнские вина.

За этим столом дядюшка Квансюис принимал друзей, которых любил за внимание к своим речам и немой восторг перед его ученостью. Я словно сейчас вижу, как они поедают баранью ногу с чесноком, печеную курицу, тушеного ската или гусиный паштет и с явным удовольствием внимают мудрым рассуждениям хозяина.

Их было четверо — господин ван Пиперцеле, доктор каких-то, но отнюдь не медицинских наук; тихий и славный Финхаер; толстый и безмятежный Бинус Комперноле и капитан Коппеянс.

Коппеянс был таким же капитаном, как и Франс Квансюис моим дядюшкой. Когда-то он плавал, а теперь стал владельцем нескольких каботажных судов. Элоди считала его хорошим советчиком и человеком большой житейской мудрости, во что я продолжаю верить, хотя у меня нет на то никаких доказательств.

Однажды вечером, когда господин ван Пиперцеле делил на части миндальный торт, а капитан Коппеянс разливал по бокалам ром, кюммель и зеленоватый шартрез, дядюшка вернулся к своему трактату о Гете, к тому месту, на котором остановился накануне, в день, когда они лакомились телячьей головой под черепаховым соусом.

— Я возвращаюсь к шедевру Гете, к его превосходной драме «Гец фон Берлихинген».

«В одном из сражений против бамбергского епископа, нюрнбергских купцов или кельнских горожан благородный Гец потерял правую руку.

Искусный ремесленник, железных дел мастер, сработал ему руку с пятью пальцами на пружинах, обеспечив владение мечом с тем же искусством, что и прежде».

Тут в разговор вмешался тихий господин Финхаер:

— Можно сказать, чудо механики!

— Я припоминаю, — вступил в разговор господин Коппеянс, — что случилось с моим рулевым Петрусом Д’Хондтом, — ему отрезало руку, когда кисть его попала между шкивом и стальным тросом. С тех пор у него вместо руки медный крючок, а значит, в наши времена никто не может сделать руку, подобную руке Геца.

Дядюшка Квансюис снисходительно кивнул головой, соглашаясь с их пустыми речами.

— Друзья мои, вспомните, — сказал он, — достойные вечности слова, которыми кончается драма Гете: «Благородный муж! Благородный муж! Горе веку, отвергнувшему тебя!»

Тут мой дядюшка снял очки и подмигнул. Как всегда, услужливый доктор ван Пиперцеле подмигнул в ответ, словно знал тайну дядюшки.

— Но этот прекрасный конец, увы, не соответствует истине, и я сожалею об этом, — продолжал свою речь оратор. — «Гец фон Берлихинген был, как повстанец, заключен на два года в аугсбургскую тюрьму. Затем император разрешил ему вернуться в свои владения и жить в родовом замке Якстгаузен, взяв с него слово рыцаря, что он никогда более не покинет границ своих земель и не будет сражаться ни на чьей стороне.

Пятнадцать лет спустя Карл V освободил его от клятвы, и счастливый Гец последовал за императором во Францию, Испанию и Фландрию. После отречения императора от престола в Юсте Гец вернулся в Германию и семь лет спустя умер. Однако…»

Он снова подмигнул, и снова в ответ мигнул ван Пиперцеле.

— После пребывания во Фландрии Гец уже никогда не пристегивал свою железную руку!

— Она находится, — заговорил Финхаер, — в музее…

Но дядюшка Квансюис прервал его:

— Нюрнберга, Вены или Константинополя… Не все ли равно? Ибо это лишь железная перчатка, помещенная под стекло. А настоящая рука, та, которая позволяла Гецу держать меч и даже гусиное перо, была потеряна или похищена в… — он поднял руку, его глаза горели. — … в Генте, славном городе Карла V, в котором Гец фон Берлихинген был вместе с императором. И рука его до сих пор находится тут, тут я ее и найду!

Хотя Франс Петер Квансюис не был истинным эрудитом, ему нельзя было отказать в упорстве, с которым он вел свои кропотливые изыскания. Документы, которые я пересмотрел после его смерти, убеждают меня в этом. Но его поиски кажутся мне бесполезными и бесцельными, а библиотечные находки — случайными.

Он переписал часть текста из трех томов крайне странного фламандского писателя Деграва, который со всей серьезностью пытался доказать, что и Гомер и Гесиод были выходцами из Фландрии. Этот человек перевел с латинского подлинника диссертацию фламандского доктора Пашасиуса Юстуса «Об азартных играх, или болезни играть на деньги».

— Пашасиус… Пашасиус, — частенько бормотал дядюшка, — сколько прекрасных писаний оставил бы нам сей любознательный ученый XVI века, не преследуй его днем и ночью страх перед костром. Он себя так и называл в честь Пашаса Раббера, настоятеля корбийского монастыря в IX веке и автора прекрасных теологических сочинений. Ах! Мой милый Пашасиус… На помощь!.. О, мой старый друг, явись ко мне из глубины веков!

Я не могу сказать, каким образом тень этого ученого доктора помогла дядюшке в роковых поисках железной руки, но она, безусловно, сыграла свою роль.

За неделю, что прошла с памятного вечера, дядюшка Квансюис переоборудовал часть подвальной кухни в лабораторию. Туда допускался только господин Финхаер да я, но моего присутствия в этом таинственном месте они, скорее всего, просто не замечали.

По правде сказать, я старался быть полезным и с усердием раздувал с помощью маленького кузнечного меха голубое пламя в печи.

В этом приюте тайных наук было холодно, а из толстых стеклянных колб поднимались отвратительные запахи; но лицо моего дядюшки все время оставалось серьезным, а толстые щеки господина Финхаера, несмотря на низкую температуру, блестели от пота. Однажды, когда уже пробило четыре часа утра, а вонь, исходившая из одной колбы, стала особенно отвратительной, дядюшка поднял голову, освещенную странным зеленым светом, и взглянул на потолок.

Господин Финхаер испуганно закричал:

— Смотрите! Ох! Смотрите же!

Мне было плохо видно, ибо я сидел против света, рядом с мехом, но мне показалось, что зеленый туман стал обретать какую-то явственную форму.

— Паук… Да нет же, краб бежит по потолку! — в ужасе закричал я.

— Замолчи, негодник! — рявкнул дядюшка Квансюис.

Существо быстро потеряло свои очертания, только и осталось, что струйка дыма под потолком, но я видел, как по лицам дядюшки и господина Финхаера струились крупные капли пота.

— Я же вам говорил, Финхаер… тексты древних мудрецов никогда не лгут!

— Она исчезла, — пробормотал Финхаер.

— Это была только ее тень, но теперь-то я знаю…

Он не сказал, что именно знает, а господин Финхаер не задал ни единого вопроса.

На следующий день лаборатория была замкнута на ключ, а я получил в подарок мех. Этот дар большого удовольствия мне не доставил, и я тут же продал его за восемь су лудильщику.

Дядюшка Квансюис очень любил меня; он ценил и даже, наверное, переоценивал значение тех мелких услуг, которые я оказывал.

Ему было трудно ходить — у него болела левая нога, и много позже я узнал, что он страдал плоскостопием, — потому мне приходилось сопровождать его во время редких и коротких прогулок. Он всей тяжестью опирался на мое плечо и, переходя улицы и площади, не отрывал взгляда от земли, словно слепой, бредущий за поводырем. Во время прогулок он рассуждал на разные ученые и полезные темы, но я, к сожалению, забыл, о чем он говорил.

Некоторое время спустя после закрытия лаборатории и продажи меха он попросил меня пойти с ним в город. Я согласился с удовольствием, ибо прогулка освобождала от школы на целых полдня; к тому же просьба дядюшки Квансюиса была приказом для моих родителей, которые только и жили надеждой на будущее наследство.

В тот день наш древний и суровый город закутался в туман; моросил мелкий дождь, и капли его, словно мышиные коготки, стучали по зеленому полотнищу громадного зонта, который я держал над нашими головами.

Мы шли по мрачным улицам вдоль прачечных, перешагивая через ручьи, вздувшиеся от мыльной мутной воды.

— Подумать только, — шептал мой дядюшка, — ведь эти мостовые, от которых у нас болят ноги, звенели под копытами лошадей Карла V и его верного Геца фон Берлихингена! Башни уже давно обратились в прах и пепел, а плиты мостовых остались. Запомни этот урок, мой мальчик, и знай: все, что близко к земле, живет долго, а то, что устремляется в небеса, обречено на гибель и забвение.

Недалеко от Граувпорте он остановился, чтобы передохнуть, и принялся внимательно рассматривать облезлые фасады домов.

— А где дом сестер Шутс? — спросил он у разносчика хлеба.

Тот перестал насвистывать веселую джигу — единственное утешение в его скучной работе.

— Вон тот дом с тремя гнусными мордами над дверью. Но те, что живут в доме, еще гнусней.

После нашего звонка дверь приоткрылась, и в щель высунулся красный нос.

— Я желаю поговорить с сестрами Шутс, — произнес мой дядюшка, вежливо приподняв шляпу.

— Со всеми тремя? — полюбопытствовал красный нос.

— Конечно.

Нас впустили в широкую, как улица, и темную, словно кузница, прихожую, в которой тотчас возникли три мрачные тени.

— Если вы продаете что-нибудь… — прогнусавили хором три голоса.

— Напротив, я хочу купить кое-что принадлежавшее славному, но, увы, давно почившему конюшему Шутсу, — добродушно сказал мой дядюшка.

Три грязных совиных головы вынырнули из мрака.

— Ну что ж, можно потолковать, — вновь заговорили они хором, — хотя мы и не расположены продавать, что бы там ни было.

Я стоял у двери, борясь с тошнотой, ибо весь коридор провонял прогорклым салом и луком, и не расслышал слов, которые дядюшка произнес тихо и скороговоркой.

— Входите, — произнесли сестры хором, — а молодой человек пускай подождет в гостиной.

Я провел долгий час в крохотной комнатушке с высоченным сводчатым окном, стекла которого представляли собой какой-то варварский почерневший витраж. В комнате стояли тростниковое кресло, прялка из темного дерева да красная от ржавчины печка.

За это время я раздавил семь тараканов, цепочкой шествовавших по голубым плиткам пола, но так и не смог достать тех, что ползали вокруг треснувшего зеркала, которое поблескивало в полумраке, словно гнилая болотная вода.

Когда дядюшка Квансюис вернулся, его лицо было красным, будто он долго просидел около раскаленной кухонной печи; три черных тени с совиными головами шли следом и визгливо благодарили его.

Очутившись на улице, дядюшка обернулся к фасаду с тремя масками, и его лицо стало злым и презрительным.

— Ведьмы!.. Дьявольские отродья, — проворчал он.

Он протянул мне пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.

— Неси с осторожностью, малыш, это довольно тяжелая вещь.

Пакет и вправду был очень тяжел, и бечевка всю дорогу резала мне пальцы.

Мой дядюшка проводил меня до дому, ибо, как уверяла Элоди, то был день святого праздника, когда мы обычно ели вафли с маслом и пили шоколад из голубых и розовых кружек.

Против обычая, дядюшка Квансюис был молчалив, ел неохотно, но в его глазах плясал радостный огонек.

Элоди мазала маслом дымящиеся вафли и поливала их кремом, который застывал, образуя квадратики; вдруг она яростно вскинула голову.

— В доме опять завелись крысы, — проворчала она, — слышите, как возятся эти проклятущие обжоры!

Я в ужасе оттолкнул тарелку, услышав вдруг шорох рвущейся бумаги.

— Никак не могу понять, откуда доносится их противная возня, — сказала она, бросая взгляды в сторону кухни.

Шорох доносился с десертного столика, на который обычно складывали ненужные предметы. Но сегодня столик был пуст, на нем не было ничего, кроме пакета из серой бумаги.

Я хотел заговорить, но заметил, что глаза дядюшки в упор смотрели на меня — они были красноречивы, и в них можно было прочесть настоящую мольбу о молчании.

Я промолчал, и Элоди ничего больше не сказала. Но я знал, что шорох доносился из пакета, и даже видел…

Что-то живое находилось в бумаге, обвязанной бечевкой, и это что-то пыталось освободиться с помощью когтей или зубов.

Начиная с того дня, дядюшка и его друзья собирались каждый вечер, меня же стали пускать в свое общество редко. Они часами вели серьезные беседы, словно забыв о радостях жизни.

На вот настал день святых Элуа и Филарета.

— Филарет получил от Бога и природы все, что делает жизнь приятной и нежной, — провозгласил мой дядюшка, — а святого Элуа следует любить за те радости, которые подарил нам славный король Дагобер! И будет несправедливо, если мы не отпразднуем, как положено, это двойное торжество.

Пятеро друзей ели анчоусный паштет, нашпигованных салом фазанов, индейку с трюфелями, майнцский окорок в желе и пили вино из многочисленных бутылок, запечатанных воском разных цветов.

Во время десерта, когда были поданы кремы, варенья, марципаны и миндальные пирожные, капитан Коппеянс потребовал пунша.

Дымящийся пунш был разлит в стеклянные кружки, и вскоре все захмелели. Бинус Компернолле соскользнул со стула и был отведен на диван, где тотчас заснул. Господин Финхаер решил спеть старинную оперную арию.

— Я хочу вернуть к жизни «Весталку» Спонтини, — произнес он, — пора покончить с несправедливостью!

Но арию он не запел, а вскочил на ноги и закричал:

— Я хочу ее видеть, вы слышите, Квансюис! Я хочу ее видеть, я имею на это право, ведь я помог вам ее отыскать!

— Замолчите, Финхаер, — гневно вскричал дядюшка, — вы пьяны!

Но господин Финхаер, не слушая его, уже выбежал из комнаты.

— Остановите его, он наделает глупостей! — завопил дядюшка.

— Да, да! Остановите его, он наделает глупостей, — поддакнул доктор ван Пиперцеле, еле шевеля языком и глядя мутными глазами на дверь.

Мы услышали шаги Финхаера, взбегающего на верхний этаж. Дядюшка бросился вслед за ним, волоча за собой обычно услужливого, но сейчас упирающегося ван Пиперцеле.

Капитан Коппеянс пожал плечами, выпил свой пунш, наполнил кружку снова и набил трубку.

— Глупости, — пробормотал он.

И в это время раздался крик ужаса и боли, а потом послышались восклицания, и что-то упало.

Я слышал, как Финхаер кричал:

— Она ущипнула меня!.. Она откусила мне палец!..

Дядюшка стонал:

— Она удрала… О боже! Как мне теперь ее отыскать?

Коппеянс выбил из трубки пепел, встал, вышел из столовой и начал с трудом взбираться по спиральной лестнице, ведущей на бельэтаж. Я последовал за ним, сгорая от страха и любопытства, и проник в комнату, в которой до этого никогда не бывал.

В ней почти не было мебели, и я сразу увидел дядюшку, доктора ван Пиперцеле и господина Финхаера, стоявших вокруг громадного центрального стола.

Финхаер был бледен как полотно, его рот кривился от боли. Залитая кровью правая рука висела, как плеть.

— Вы открыли ее, — повторял мой дядюшка, и в его голосе звучал ужас.

— Мне хотелось рассмотреть ее поближе, — хныкал Финхаер. — О! Моя рука… Как она болит!

И тут я увидел на столе маленькую железную клетку, с виду очень тяжелую и прочную. Дверца была открыта, а клетка пуста.

В день святого Амбруаза мне нездоровилось, как и любому лакомке, ибо накануне, в день святого Николая, я объелся сладостями, пирожными и леденцами.

Ночью мне пришлось подняться — во рту было противно, а в животе я ощущал тяжесть и колики. Когда мне полегчало, я выглянул на улицу. Было темно и ветрено, по стеклам стучал мелкий дождь.

Дом дядюшки Квансюиса стоял почти напротив нашего, и я удивился, что в столь поздний час сквозь шторы его спальни сочился желтый свет.

— Он тоже болен, — усмехнулся я со злорадством, вспомнив, что накануне дядюшка взял себе из моих подарков пряничного человечка.

И вдруг откинулся назад, еле сдержав крик ужаса.

По шторе носилась тень — тень отвратительного гигантского паука. Существо бегало вверх и вниз, бешено крутилось на одном месте и вдруг пропало из моих глаз.

И тут же с противоположной стороны улицы донеслись душераздирающие призывы о помощи, пробудившие улицу Хэм от глубокого сна. Во всех домах распахнулись окна и двери.

Этой ночью мой дядюшка Франс Петер Квансюис был найден в своей постели с перерезанным горлом.

Позже мне рассказали, что горло у него было разорвано, а на лице не осталось живого места.

Я стал наследником дядюшки Квансюиса, но я был слишком молод, чтобы вступить во владение его довольно значительным имуществом.

Однако мне, как будущему владельцу, разрешили бродить по всему дому в тот день, когда судебные исполнители составляли опись имущества.

Я забрел в холодную, черную, уже запыленную лабораторию и подумал, что придет время, когда я с удовольствием вернусь в таинственный мир старого алхимика с его колбами и печами.

И вдруг у меня перехватило дыхание — мой взгляд остановился на предмете, притаившемся в углу между двумя стеклянными пластинами.

Это была громадная перчатка из черного железа, покрытая, как мне показалось, не то клеем, не то маслом.

И тут сквозь мешанину смутных воспоминаний пробилась ясная мысль, возникшая в голове сам не знаю откуда, — железная рука герцога Геца фон Берлихингена!

На столе лежали большие деревянные щипцы, с помощью которых с огня снимались горячие колбы.

Я вооружился ими и схватил перчатку. Она была так тяжела, что моя рука опустилась почти к самому полу.

Окно погреба, расположенное на уровне мостовой, выходило прямо на маленький глубокий канал, впадавший затем в Прачечный канал.

Туда-то я и понес свою зловещую находку, отставив ее как можно дальше от себя. Я с трудом сдерживался, чтобы не закричать от невыразимого ужаса. Железная рука извивалась, как фурия, откусывая от щипцов щепки и норовя схватить меня за пальцы. А как она пыталась броситься на меня, пока я держал ее над водой!

Она упала в воду с громким всплеском, и долго еще громадные пузыри кипели на поверхности тихих вод, словно какое-то чудовище захлебывалось на дне в муках и отчаянии.

Мало что осталось добавить к странной и ужасной истории моего дорогого дядюшки Квансюиса, которого я до сих пор оплакиваю от всей души.

Я больше никогда не видел капитана Коппеянса, ушедшего в море и пропавшего в бурю вместе со своим лихтером где-то у Фрисландских островов.

Рана господина Финхаера воспалилась. Ему сначала отняли кисть, а потом и всю руку, но это не помогло, и он вскоре умер в ужасных мучениях.

Бинус Комперноле захворал и уединился в своем доме в Мюиде, где никого не принимал, ибо дом был печален и грязен. Доктор ван Пиперцеле, которого я изредка встречал, делал вид, что не знает меня.

Десятью годами позже маленький Прачечный канал был засыпан. И во время работ там по неизвестной причине погибли двое рабочих.

Примерно в то же время на улице Тер-Неф, что по соседству с улицей Хэм, было совершено три кровавых убийства, так и оставшихся безнаказанными. Там возвели красивый новый дом, в который сразу после ухода строителей вселились три сестры Шутс. Те самые старухи, с которыми я познакомился в прежние времена. Их нашли удушенными в собственных постелях.

Я покинул дом на улице Хэм, в котором поселилась смерть и откуда ушла радость. Там я оставил все, что осталось от наследства дядюшки, — большой гипсовый бюст римского воина в пластинчатой кольчуге. Но взял с собой дядюшкины записки, которые часто перелистываю до сих пор, в поисках какой-то неведомой мне тайны.

 

Тарелка из мустьерского фаянса

Согласен, у меня отвратительная репутация.

Но, когда люди сообщали это в неподходящий миг, они умирали, получив меж ребер удар четырехдюймовым лезвием. Скажу правду, сэр, вы щедры и угостили приличным виски; однако лучше не злоупотреблять пустыми и неблагозвучными словами в мой адрес.

Хаузер, который командовал бригом Единорог, умер от лихорадки в морском госпитале; всю свою жизнь буду сожалеть об этом достойном человеке. Говорили, он подцепил болезнь в проклятых туманах на реке Флиндерс; другие утверждают, его укусила рогатая гадюка, которыми кишат эти непредсказуемые воды. Их яд действует медленно, но смерть неотвратима.

Рулевой Клаппенс, разыскиваемый полицией трех или четырех стран, рассудил здраво и смылся; добрался до Фриско, а оттуда до Иллинойса, где, поговаривают, занимается разведением скота.

В 1907 году Единорог стал на вечный якорь в дальней гавани Сиднея в том месте, где за ним нет должного наблюдения. Но красть на борту уже нечего, если только вы не любите гигантских тараканов и серых крыс.

Бриг был неплохой, хотя мне не нравился слишком длинный и высокий гафель бизань-мачты, что превращало судно в широкую, плохо управляемую бригантину.

Если я проскользнул в кают-компанию, то не из дурных намерений, а, как уже говорил, из любви к Хаузеру — хотелось взять что-нибудь на память о нем.

Я ничего не нашел, впрочем, и не ожидал найти; однако в потайном отделении буфета среди битой посуды наткнулся на целую тарелку.

Я уже говорил, что происхожу из отличной семьи, давшей мне неплохое образование. Не хвастаюсь знаниями, но иначе вам не понять, как я распознал великолепный мустьерский фаянс с гротескной отделкой, относящийся к странному второму периоду производства при Клерисси, когда фигурки заимствовались у фламандца Флориса и прекрасного Калло.

Центральная фигура тарелки — отвратительный человечек с огромным свинообразным рылом, одетый в желтый кафтан с пышными рукавами и шляпу с пером и сидящий на химере, настоящей карикатуре на мифическое чудище, — не имела ничего общего с искусством этих художников, а, похоже, родилась по чьей-то неведомой фантазии.

Я бы сохранил этот сувенир, не проиграй девять шиллингов и два мексиканских пиастра в криббедж. Блох-Сандерсон, еврей с Шепперд-лейн, дал за тарелку фунт, пообещав еще два, если я принесу парный предмет.

Я тогда не особо рылся в шкафу, а потому вернулся на Единорог.

Было холодно и темно, фонарь светил очень плохо.

Я не нашел второй тарелки из мустьерского фаянса, но наткнулся на большую пузатую бутылку, наполненную приятно пахнущим напитком.

На берегах реки Флиндерс живет племя ловцов голотурий, людей ужасно уродливых, занимающихся любопытным промыслом. Они хоронят своих мертвецов в наряде из перьев, который тянет в Фриско на пятьсот долларов, и производят из озерных водорослей и ягод крепкий напиток изумительного вкуса. Я не сомневался, что мне в руки попала бутыль этого дьявольского вина, которому с удовольствием отдал должное. Когда же захотел выбраться на твердую землю, ноги у меня стали заплетаться, а голова затяжелела. Потому я решил улечься на скамье в каюте, где не раз отдыхал бедняга Хаузер.

Я проснулся при мрачном желтом свете зари. Судно качало, как бочонок в трюме.

— Боже, — пробормотал я, — что за поведение у судна, стоящего на вечном якоре.

Вышел на покосившуюся от качки палубу, и с моих уст сорвались гневная брань и крики ужаса.

Я был в открытом море!!!

Единорог шел под всеми парусами, рассекая пенные буруны.

— Что за сучий сын устроил такое? — воскликнул я.

— Я, — ответил высокий голос.

На планшире левого борта сидел ужасный человечек ростом с горшок. Я застыл с разинутым ртом.

— Черт подери, где я видел вашу поганую рожу? — закричал я, когда первое удивление прошло, и ко мне вернулась речь.

— Эта рожа принесла тебе фунт, — закудахтал человечек, — хотя стоит много больше. Не будь я в отличном настроении из-за чудной погоды, то принял бы твои слова за оскорбление, и ты, сушеная треска, дорого бы заплатил за свой язык без костей!

Ну и дела!

Меня обозвал сушеной треской какой-то недомерок ростом с сапог, тайком увезший в бурное море. Шутка показалась мне неудачной, и я, сжав кулаки, направился к нему, но он расхохотался.

— Успокойся, а то в дело вмешается Кроппи!

Я услышал за спиной свист, обернулся и столкнулся нос к носу с химерой с тарелки. Только размером она была с датского дога и выглядела опасной.

— Ну, ладно, — сказал я, — в бутылке был дурман, а теперь мне снятся кошмары.

— А вот и нет, — снова заговорил мерзавец, — забудь о кошмарах. В мире нет ничего реальнее, чем я и Кроппи… Иди, дружок, на камбуз и приготовь поесть.

Чудовище угрожающе засопело, и я подчинился. К великому моему удивлению, камбуз ломился от отличных припасов — мяса, сала, датского сливочного масла и сушеных овощей. Я сварганил рагу. Вывалил все на блюдо и крикнул, что еда готова.

— Накрой в кают-компании, идиот, — посоветовал карлик, — и поставь четыре прибора. Где твои глаза, матросик, если не заметил, что у Кроппи три головы?

Действительно, у чудища было три отвратительных и глупых головы. От него несло серой, чесноком и копченой рыбой.

— Ба! — утешил я сам себя. — В конце концов, кошмар не так уж отвратителен, поскольку жратва имеет вкус сала, красной чечевицы и карри. Завтра приготовлю пудинг с араком!

Наступила ночь. Я сварил кофе и приготовил сэндвичи с говядиной, соленой семгой, уложив их на свежие морские галеты. Без труда отыскал бочонок рома и выпил целую пинту, не спросив разрешения странных начальников.

На третий день путешествия слева по борту и по ветру появился остров.

Погода стояла ясная и тихая. Из моря выросли кокосовые пальмы, неподвижные, словно их вырезали из жести. Поверхность воды рассекали плавники и хвосты двух или трех синих акул.

— Совершим прогулку по бережку? — крикнул я. — Это будет легко. Вы меня слышите?

Бриг сам повернул бушпритом в направлении прохода в атолл.

— Следует убрать часть парусов, чтобы не разбить морду дюжине инфузорий, — добавил я, будучи в отличном настроении.

Ответа не последовало.

Я бросился на поиски карлика в желтом кафтане и трехголового дога, но не нашел их.

Между тем Единорог скользнул вдоль стен из серого коралла и словно приклеился к причалу.

Я потратил некоторое время, чтобы спустить паруса. Работа оказалась на удивление легкой, хотя обычно требует более одной пары рук.

— Послушайте, — крикнул я, — если нравится, прячьтесь, я а хочу походить по палубе для коров, местечко мне нравится.

Мне довольно хорошо известны южные острова, и тот, по которому ступал, ничем не отличался от островов, где приходилось бывать, добывая копру или трепангов.

Кокосовые пальмы были высокими, плодоносными и ухоженными; в прозрачной и спокойной воде атолла скользили рыбешки. На дне колыхались длинные водоросли. Твердая почва блестела, словно ее припудрили слюдой.

— Наверняка, здесь есть деревня, — бормотал я, двигаясь по утоптанной тропинке.

Прошел около лье сквозь заросли, не заметив ни малейшего дымка.

И вдруг, повернув почти под прямым углом, увидел дом.

Никогда бы не подумал, что такая усадьба из розового кирпича может стоять среди джунглей Океании.

— Хорошее гнездышко, которое сперла птичка Рокк где-то во Франции и перенесла в эту забытую богом дыру, — воскликнул я. — Но чему удивляться? Чего я только не увидел с того вечера, когда посетил наш славный Единорог! Смотри-ка, здесь живут люди!

Дверь в глубине высокого крыльца была приоткрыта, за ней открывалась красивая гостиная.

Я принюхался к запахам дома, похоже, принадлежащего зажиточному буржуа — ароматы кухни, варенья и испанского табака.

Я колебался, какую из трех или четырех дверей выбрать, когда нежный и вежливый голос пригласил:

— Входите в крайнюю справа, мистер Гроув!

Меня действительно зовут Натаниель Гроув. Но из всех необъяснимых вещей, случившихся во время моих приключений, та, что меня узнали, показалась мне самой удивительной.

— Меня и вправду зовут Натаниель Гроув, — сказал я, входя в гостиную, розовую как внутренность граната.

В низком кресле с сигаретой во рту сидела и улыбалась молодая дама с приятным лицом.

— Араковый пунш, виски или французское шампанское? — осведомилась она.

— Вы очень любезны, — сказал я, здороваясь. — А поскольку столь любезны, с охотой отведаю шампанского.

Золотистая пробка взлетела к потолку, и мне поднесли высокий хрустальный бокал.

— Коли вы знаете мое имя, — я уже осмелел, ибо незнакомка подмигнула мне с излишне игривым видом для дамы хорошего воспитания, — простите за нахальство, но с кем имею честь общаться?

— Называйте меня графиней! — со смехом ответила она.

— Охотно, — мой смех звучал еще громче, — тем более, я и сам маркиз.

Она извлекла из серебряного ящичка сигарету и дружеским, грациозным жестом бросила мне. Я поймал ее на лету.

— Значит, вы и были тем человеком, кто украл мустьерскую тарелку барона Нюттингена?

— Ого! — возразил я. — Вы, похоже, в курсе дела, но я ничего не знаю о вашем бароне.

— Он провел в вашей компании несколько дней вместе с верным Кроппи. Полагаю, после долгих лет заточения он воспользовался вашей глупостью, чтобы подышать свежим воздухом и немного размять ноги.

— Хм, — промычал я. — Не очень-то понятно. Кроме того, вы обвиняете меня в глупости. Было бы неплохо объясниться, ибо вопросы чести и вежливости, милая дамочка, простите, графиня, волнуют меня в первую очередь.

— Справедливо, — согласилась она, наполняя мой бокал. — Пора объясниться. Меня зовут Жанна Ардан, графиня Фрондевиль. Вам что-нибудь говорит это имя, мистер Гроув?

— Хм… если только… У меня есть кое-какие исторические познания… в связи с обучением, которое мне навязали в Кембридже. В начале XVI века где-то во Франции, кажется в Альби, жила некая дама Ардан, окончившая дни на костре за обман и колдовство.

Она кивнула.

— Знания делают вам честь, мистер Гроув. Так вот я и есть та самая дама Ардан, как вы сказали.

— Браво! — воскликнул я. — Вы любите посмеяться, но и я люблю хорошую шутку, а эта в моем вкусе. Я за свою жизнь видел нескольких людей, которые упрямо не хотели выходить из горящего дома, и поджарились живьем. Они не походили на вас.

— Вы мне делаете комплимент, — она мило погрозила пальчиком. — Однако надеюсь, вы считаете, что я говорю правду. Конечно, признаюсь, я выглядела не очень красивой, когда костер погас и альбигойский палач извлек мои останки. К счастью, мой учитель, специалист по черной магии, ученейший Бартоломе Луструс, с помощью могучих заклинаний вернул мне подходящий облик, который вы и видите перед собой, мистер Гроув.

— Он… действительно подходящий, — в изумлении пробормотал я.

— Не буду утомлять долгими рассказами, — продолжила она. — Человек, отдавший меня в руки судей, был моим кузеном, бароном Нюттингеном. Он ухаживал за мной. Вы знакомы с ним, мистер Гроув, и согласитесь, что у него неприятное лицо, отвратительный характер, и муж из него получился бы никудышный. Мой добрый учитель Луструс помог своей наукой, и я на тысячу лет засадила его в мустьерскую тарелку.

— Засадили в тарелку? — вскричал я.

— Вы не читали волшебных сказок, мистер Гроув, иначе у вас не было бы такого выражения лица. Великий царь Соломон точно так же поступал с раздражавшими его людьми и джиннами; волшебные сказки основываются на остатках древней и истинной мудрости. Итак, я заточила Нюттингена, а в охранники выделила отвратительного трехглавого Кроппи, которого скопировала с самой уродливой из античных химер. Ах, мистер Гроув, какую непоправимую ошибку вы совершили!

— Ошибку… я?

— Продав столь ценную тарелку из мустьерского фаянса за какой-то жалкий фунт мерзкому ростовщику-еврею. Ибо вы не знаете, что сделал Блох-Сандерсон с Шеперд-лейн.

— Действительно не знаю.

— Он соскреб изображение Нюттингена и Кроппи, чтобы с помощью умелого художника изготовить изображение, якобы принадлежащее Калло! Сделав это, он вернул свободу ужасному барону.

Я хотел возмутиться, но она властным жестом заткнула мне рот.

— Бывший претендент на мою руку разработал план мести и уговорил дурня Кроппи присоединиться к нему. Они на всех парусах понеслись к острову, где я живу, и заверяю вас, буду жить еще очень долго. К счастью, благодаря знаниям моего славного Луструса я умею опережать события. Вчера Нюттинген и Кроппи свалились за борт, и акулы славно пообедали. Но я назначала барону иное наказание и, честное слово, сожалею, что он избежал его.

Она снова налила мне шампанского.

— Должна вам сообщить, — печально произнесла она, — что по закону мести обязана по справедливости воздать за глупость. Вы — увы! — займете место противного Нюттингена. Но придется обойтись без Кроппи или другого компаньона.

Я засмеялся, вернее, захохотал…

— Если вам в голову ударило шампанское, — желчно сказал я, — мне понятно… Вы вовсе не колдунья, и вас никогда не сжигали, но вы очень красивы. Правда, сегодня… вы пьяны… очень пьяны.

— Жалкий кретин! — прорычала она.

Меня подхватило торнадо, и… я оказался в Сиднее, в дальней гавани Сиднея, напротив Единорога, который тихо покачивался, стоя на вечном якоре.

Я рассказал вам довольно приятный сон, которым меня наградили дама и ее шампанское.

Но скажу правду — я проспал трое суток кряду. Эти ловкачи с берегов реки Флиндерс с их вином из водорослей и являются подлинными колдунами в этой истории.

Здесь Натаниель Гроув временно исчезает из нашей истории.

Он рассказал об абсурдном приключении Мэплу Теобальду Фитцгиббонсу, уважаемому человеку, известному в морских кругах Сиднея и даже всей Австралии.

Фитцгиббонс ушел, пожав плечами и не жалея о нескольких шиллингах, потраченных на виски.

Но через неделю он оказался перед лавчонкой Блох-Сандерсона.

— Не желаете воспользоваться оказией, мистер Фитцгиббонс? — воскликнул еврей, увидев его. — У меня есть великолепная тарелка из мустьерского фаянса работы Жака Калл о. Вот она, что скажете?

— Это Калло? Вы смеетесь надо мной, — возмутился Фитцгиббонс, знавший толк в хороших вещах.

— Что такое? Несколько дней назад здесь был подлинный Калло, а теперь… Каким адским колдовством на моей тарелке оказался пьянчуга-матрос?

Мэпл Теобальд Фитцгиббонс узнал Натаниеля Гроува.

— Все равно, покупаю, — сказал он, едва скрыв волнение.

Дома рассмотрел приобретение в мощную лупу.

Изображение Гроува было заделано в фаянс по мустьерской технологии, при которой отлично выделенные контуры и линии немного приглушают цвета и оттенки. Детали поражали четкостью, а под лупой даже виднелась четырехдневная или пятидневная борода моряка.

Но больше всего поразил, даже ужаснул Фитцгиббонса взгляд — такую безысходность источают лишь глаза пленников, смотрящих из-за решеток пожизненных темниц.

— Гроув, — пробормотал Фитцгиббонс, — могу ли я что-нибудь для вас сделать?

Показалось ему или нет, а может, дернулась рука с лупой? Лицо Гроува скривилось, а губы шевельнулись…

На помощь Фитцгиббонсу пришло старое недомогание — в юности он страдал глухотой из-за слишком близкого взрыва в карьере, выучил язык глухонемых и умел читать по губам.

Гроув медленно произнес:

— Флин-дерс…

И все. Сколько Фитцгиббонс ни старался, Натаниель Гроув остался, как говорят детишки, нем, как картинка или золотые рыбки на китайском фарфоре.

Фитцгиббонс, человек действия, разбогатевший на фрахте и рыбной ловле, терзался от скуки и не знал, куда потратить нажитые фунты. Он раздумывал недолго и принял решение отправиться на поиски приключений.

Мортон и Дув, кредиторы покойного Хаузера, имели право распоряжаться Единорогом и только ждали случая заработать на нем.

За три недели бригада рабочих привела бриг в порядок, еще неделю Фитцгиббонс набирал экипаж из канаков и искал капитана. Капитаном стал толстяк Билл Тагби, имевший пятнадцать лет опыта в каботажном плавании и хорошо знавший залив Карпентри, куда впадали Флиндерс и ее столь же таинственная сестра Лейхард.

— Я готов подняться вверх по этому проклятому рву, — проворчал он, — и даже поглядеть, что творится на его берегу, поскольку там можно загрузиться перламутром или самородным золотом.

На Единорог поставили двигатель, и бриг ушел в море.

Через двенадцать дней в Таунсвилле на борт поднялся Фитцгиббонс. Остаток путешествия прошел без происшествий.

Когда судно встало на якорь на песчаном мелководье в стороне от устья Флиндерса, стояла чудовищная жара, и толстяку Биллу не хотелось рисковать своей персоной и снаряжать шлюпку на берег.

По соседству с Флиндерсом наблюдается странное уникальное явление «морских стрекоз» — не существующих морских насекомых, чей стрекот разносится над адскими водами Карпентри. Воздух звенит истошного жужжания — оно тысячами жал ввинчивается в мозг.

Билл Тагби не верил в морских стрекоз, а обвинял — без всяких оснований — в дьявольском шуме множество акул, кишащих в мутных водах залива.

— Не одну, так другую гадость они нам сотворят, — ворчал он по поводу хищников.

Позже Фитцгиббонс не раз спрашивал себя, почему извлек из чемодана мустьерскую тарелку; почему облокотился на перила правого борта, чтобы разглядеть рисунок на солнце.

Истекающий потом Билл курил трубку, прислонившись к кабине. Канаки спали на носу, поджав ноги и сверкая белыми зубами. Мисси, корабельная кошка, устроившись в кольце своего хвоста, смотрела желтыми глазищами вдаль, хотя свет слепил ее.

Тарелка вдруг выскользнула из рук Фитцгиббонса, легла на воду, несколько мгновений держалась на плаву, потом, медленно покачиваясь, пошла ко дну.

— Проклятье! — выругался Фитцгиббонс.

И вздрогнул от ужаса.

Окрест разнесся ужасный вопль смертельно раненного человека.

— Что случилось? — вскричал Билл, бросаясь к нему.

И снова послышался и внезапно затих крик агонии. В месте, куда упала тарелка, промелькнула огромная серая тень.

Послышался хруст, и поверхность воды окрасилась кровью.

— Дьявол! — взревел Билл Тагби. — Акула слопала человека?

Бросил взгляд на нос, где просыпались канаки.

— Все желтые морды налицо! — удивился он. — Пусть меня повесят за шею, пока я не умру, если хоть что-нибудь понимаю! А вы, мистер Фитцгиббонс?

Мэпл медленно покачал головой из стороны в сторону.

Вечером, когда Билл Тагби поднялся на палубу, Фитцгиббонс в одиночестве остался в кают-компании.

— Что я ищу? Хотел освободить беднягу Ната Гроува из странного заточения и окончательно сгубил?

Перед его глазами, раздвигая заросли, вырастала усадьба с прохладными комнатами. Он пересекал прихожую, толкал дверь и слышал, как приветливый голос предлагает французское шампанское.

Утром его пробудили от кошмаров ругательства, которые изрыгал Билл.

— Если бы речь шла о картах, я сказал бы, их составили невежды и горе-моряки, но я знаю Карпентри как свои пять пальцев…

Толстяку не хватало слов объяснить, что слева по борту возник остров.

— Здесь нет острова… И никогда не было. Конечно, Флиндерс не впервой откалывает шуточки, но ни разу не сотворял островов… тем более такого, каким он мне кажется! Даже грот Эйланда выглядит банановой шкуркой по сравнению с этим.

Фитцгиббонс увидел высокие кокосовые пальмы, которые синеватыми тенями вырисовывались в молочном утреннем небе.

В бинокль разглядел заросли и кусочек тропинки, блестевшей так, словно ее присыпали слюдой.

— К тому же атолл, — плакался Билл Тагби, — хотя в округе не наберется коралла даже на сережки для негритянки! Поверьте, мистер Фитцгиббонс, здесь пахнет нечистой силой.

Затянулся трубкой, помолчал и немного успокоился.

— В который раз Флиндерс огревает бамбуковой дубинкой того, кто подходит к его устью, — наконец философски изрек моряк. — Песок на дне и атолл перед носом!.. Так можно попасть и в Бедлам! Всё мы видели в Карпентри, но сегодня он превзошел самого себя. Зайдем в бухту?

— Подождем немного, — решил Фитцгиббонс.

Он целый день не отнимал бинокль от глаз, ожидая, что остров растает, как мираж.

Ничего не происходило, все так же синело безоблачное небо, сливаясь вдали с сапфирово-синим морем.

Вечером вспыхнули огоньки от китайских ламп, а ночь порадовала феерией серебра и черного бархата.

— Как быть? — спросил Билл Тагби, когда заря окрасила нежным цветом ватные полоски тумана.

Фитцгиббонс вздрогнул, словно его внезапно разбудили.

— Уходим, — тихо сказал он. — Включайте двигатель, Тагби, а когда поймаем ветер, не жалейте парусов.

— Будет исполнено. — Толстяк Билл даже не глянул на остров.

Кокосовые пальмы утонули в море, полоска прибоя вспыхнула на горизонте белым пламенем — остров исчез.

 

Кладбище Марливек

Длинная трубка из гудской глины, набитая добрым голландским табаком, тихо попыхивает и без устали пускает кольца в теплом воздухе комнаты.

Комната наполнена чудесными ароматами печенья с маслом, крутых яиц, сала, чая и земляничного варенья.

Улица сера и безмолвна, муслиновые шторы пропускают сквозь свое сито подвижные и неподвижные тени, но меня это не волнует; улице я предпочитаю свой садик, который вызовет зависть у любого геометра — четкий прямоугольник, заключенный в строгие стены и прорезанный ровными тропинками, проложенными по шпагату.

Последние дни осени лишили его последних тайн, но три ели и одна лиственница хранят зеленое богатство, ведь эти упрямые деревья заключили пакт с зимой.

Мой сосед, преподобный отец Хигби, говорит, что я счастливый человек, поскольку живу в одиночестве.

Я согласен с Хигби, когда сижу перед аппетитно накрытым столом, ощущаю спиной метание саламандры в очаге и тону в ватных клубах трубочного дыма.

На улице царит ночь, тротуары обледенели; мимо шествует церковный староста мистер Бислоп. Он поскальзывается и падает.

Я смеюсь, отпиваю глоток чая и чувствую себя на верху блаженства — я не люблю мистера Бислопа.

Честно сказать, я никого не люблю. Я — старый холостяк-эгоист, и мои желания закон. Если я делаю исключение из правила полного равнодушия к роду человеческому, то оно касается только Пиффи. Рост у Пиффи равен шести футам, но он худ, как нитка; головка у него крохотная и словно продырявлена заплывшими свиными глазками и смешным круглым ротиком. Не буду говорить о носе, ибо у меня не хватает слов, чтобы описать пуговку розовой плоти, криво торчащую между глазками и ротиком.

На Пиффи всегда надет редингот немыслимой длины и невероятный жилет, на котором я однажды пересчитал пуговицы — их было ровно пятнадцать, и походили они на присоски осьминога.

Когда идет дождь или стоит холод, он накрывается желтым плащом, становясь похожим на бродячую будку.

У Пиффи длинные конические пальцы, которыми он извлекает из всех предметов противные протяжные звуки. Мне кажется, эти предметы должны испытывать боль от его постукиваний, хотя люди отказывают предметам в способности ощущать.

Мой единственный друг — о! какое смелое слово — довольно часто занимает у меня деньги, не очень большие, но никогда их не возвращает. Я не требую их обратно, поскольку обязан ему странными и весьма яркими переживаниями. Пиффи — истинный охотник за тайнами и делится со мною своими потрясающими открытиями. Благодаря ему я познакомился с Человеком Дождя, а вернее, с бродячим зонтиком, огромным зонтом из зеленой хлопковой ткани, который самостоятельно прогуливается по пустырям Патни Коммонс, и никто его не держит в руке.

— Если кто-то по случайности или из храбрости спрячется под ним, то навсегда провалится под землю, — утверждал Пиффи.

Однажды вечером, когда я следовал за одиноким зонтиком, нищенка попросила у меня денег.

— Дам тебе полкроны, если посмотришь, что находится под этим зонтиком, и расскажешь мне.

Она бросилась исполнять мое пожелание. Немного воды и песка взметнулось с поверхности земли, а Человек Дождя безмятежно продолжил путь по Патни Коммонс. Я был доволен, поскольку опыт доказал, что моя вера в Пиффи основывалась на солидных фактах.

В другой раз он привел меня к большой, абсолютно гладкой стене, окружающей парк Бриклейерс.

— Видите, на этой стене нет ни окон, ни дверей. Однако иногда в ней возникает квадратное окошко.

Однажды вечером я действительно увидел, как оно поблескивает тусклым красноватым светом, но приблизиться и заглянуть в него не осмелился.

— И правильно сделали, — объявил Пиффи, — иначе вам бы отрезало голову.

В то утро я испытывал невероятное чувство счастья, когда три резких удара сотрясли оконное стекло, и на муслиновых занавесях заколебалась огромная тень.

— А! Пиффи, — воскликнул я, — заходите, выпейте чаю и отведайте вкуснейшего печенья.

Его палец нарисовал в воздухе арабески и указал в определенном направлении — Пиффи предпочел выпить стаканчик выдержанного шерри, хотя я скуп на спиртное.

Но, пребывая в отличном настроении, наполнил два стакана хмельным напитком.

— Расскажите мне что-нибудь, — попросил я.

Пиффи забарабанил по столешнице.

— Я ничего не рассказываю, а касаюсь неведомого. Я отвезу вас на кладбище Марливек!

Стакан задрожал у меня в руке.

— Ах! Пиффи, — вскричал я, — неужели, правда, но такого быть не может. Вспомните о нашей прогулке в Вормвуд Скраббс… Его там не оказалось.

— Его там уже не оказалось, — поправил меня Пиффи мрачным голосом.

— Будь по-вашему. Мы дошли почти до конца Паддингтона, а вечер был преотвратительный. Я тогда сильно простудился, а кладбище…

— Исчезло незадолго до нашего прихода, уверен в этом, поскольку видел огромную черную и пустую равнину.

— К которой не хотелось приближаться. Она походила на зияющую бездну. Кто знает, что это за кладбище!

— Кто знает! — мечтательно повторил Пиффи. — Но сегодня оно не ускользнет от меня с привычной легкостью, ибо я отправлюсь на него днем.

— И я, наконец, его увижу? — осведомился я.

— Даже войдете, — торжественно пообещал мой приятель. — Я не дам ему возможности укрыться под землей, как кроту, или взлететь в воздух, как птице. Нет, нет, кладбище Марливек у меня в руках!

Саламандра за спиной мурлыкала как кошка; на горячей тарелке грудой высилось жаркое, вино играло, как авантюрин, вспыхивая крохотными солнцами; плащ Пиффи блестел как брюхо улитки.

Моя трубка запыхтела «оставайся… оставайся».

— Пошли, — нетерпеливо сказал Пиффи. — Нам предстоит довольно длинная дорога. К счастью, нас сегодня подвезет трамвай.

Мы сели в трамвай на мерзкой поперечной улочке Бермондси, которую я знал, но на которой никогда не видел трамвайных путей. Вагончик был грязный, и его тащила пара лошадей, что меня удивило. Я поделился сомнениями с Пиффи.

— По специальному разрешению олдермена Чипперната, — заявил он и потребовал у кондуктора два билета до Марливека.

Кондуктор выглядел престранно, и я опять обратился к Пиффи.

Он яростно закивал головой.

— Что вы думаете о единороге или золотистой жужелице? — спросил он. — Но лучше сделать вид, что мы его не замечаем, никогда не знаешь, как держаться с такими личностями.

Кондуктор взял у нас деньги, плюнул на них и засунул в рот, потом, забыв о лошадях, уселся на перила платформы и принялся терзать свой нос, вытягивая его, словно хобот.

Трамвай катил с приличной скоростью, но я не мог понять, каким маршрутом он шел. Мы пересекли Мерилбон, а через мгновение понеслись вдоль Клапхэм-род. Я узнал Марбл-Арч, Сент-Пол, а через несколько секунд потянулись грязные набережные Лаймхауза. Я, кажется, даже заметил почтовый фургон перед мэрией Кенсингтона в момент, когда мы въехали во двор Чаринг-Кросс, хотя их разделяют целых двенадцать миль. Пиффи не обращал внимания на столь удивительные вещи; он извлек из кармана горсть монет и бросал их по одной в окошечко кондуктору, а тот ловил их желтыми зубами.

Вдруг он прекратил дурацкие игры и воскликнул:

— Мы на верном пути!

Верный путь оказался огромным глинистым пустырем противного желтого цвета, по которому с глухим шумом били грозовые капли. Горизонт тонул в туманах и дымке, но нигде я не видел и следа жилья.

Кондуктор прекратил обезьяньи ужимки и занялся лошадьми и вожжами; я заметил, что ошибся — в его облике не было ничего странного, на облучке сидел угрюмый желтолицый человечишко.

Он несколько раз обернулся к нам, жалуясь на желудок и печень и спрашивая, действительно ли пилюли Меррибингл соответствуют газетной рекламе. В этот момент, хотя ничто не указывало на это, мне показалось, что мы находимся где-то в Слутерсхилле. Я сказал об этом Пиффи. Он развлекался тем, что щелкал орехи, которые доставал из кармана плаща. Пиффи пожал плечами:

— Не все ли равно, Слутерсхилл или Земля Ван-Дамена? Главное, что мы ухватили кладбище Марливек за хвост!

— Приехали! — вдруг закричал кондуктор. — Вагон дальше не пойдет, не опоздайте к отправлению.

— Другого трамвая нет? — спросил я.

Он сурово посмотрел на меня и принялся загибать пальцы.

— Ровно через сто два года, к тому же с учетом полной луны, — объяснил он. — Поспешите, мы поговорим о пилюлях Меррибингл на обратном пути.

Пиффи уже вышагивал по каменистой тропинке между двумя ручьями, наполненными ревущей водой.

— Ага! — завопил он. — Вот оно!

Перед нами высилась громадная серо-стальная стена с острыми наконечниками по верху. Из-за нее торчали вершины хвойных деревьев. Я даже различил на фоне туч тени гигантских крестов.

— В окрестностях есть лишь одна таверна; считается хорошим тоном остановиться там и что-нибудь заказать. Успокойтесь, напитки здесь отменные, а пища — вкусна и обильна.

Я заметил узкое высокое строение, одиноко торчащее на глинистой равнине. Словно его вырезали из жилого квартала и оставили здесь, чтобы разжечь аппетит камнееда. Пиффи толкнул дверь, и мы оказались в высоком светлом помещении — по нему гуляли волны тепла от горящих в очаге поленьев и угля. Стены были покрыты странными, но великолепными фресками серебристо-серого цвета; на одной из них я узнал, как мне показалось, «Остров Смерти» Беклина и сообщил о своем открытии спутнику.

Он скривился и отрицательно покачал головой.

— Нет, милый друг, просто растрескалась штукатурка, а остальное довершили улитки, которыми буквально кишит эта местность. Но не отрицаю, что и улитки наделены душой художника, отнюдь!

Я перевел взгляд со странных миражей и в восхищении оглядел буфет и стойку. На ней, сверкая всеми цветами радуги, теснились бутылки с напитками всех четырех стран света.

— Есть сыр, говядина, холодная баранина, соленая семга, копченый окорок и бананы в сиропе! — воскликнул Пиффи. — Но я удовольствуюсь грогом с пряностями. Эй!.. Кто-нибудь!

Человек возник, словно из-под земли.

Невысокий толстяк, не более пяти футов ростом, кругленький и лоснящийся. Торчащее брюхо внушало доверие, но лысый круглый череп, на котором светились зеленые глаза, поражал отталкивающим уродством.

— Ах! господа, — произнес он девичьим голоском, разинув огромную черную пасть с тусклыми клыками, — добро пожаловать. Я подам все, что пожелаете!

Я выпил ледяного кюммеля, датского шерри-бренди, голландской имбирной с добавкой зеленой мяты.

— Сейчас или никогда, — шепнул мне на ухо Пиффи. — Пора пройтись по кладбищу. Решетчатые ворота в двадцати шагах отсюда.

— А вы?

Он покачал головой.

— Невозможно. Предпочитаю прогулке под дождем этот изумительный грог.

Я в одиночестве оказался перед величественной решеткой. Мое внимание привлек раскачивающийся шнур звонка, и я прочел табличку с рельефными буквами: «Позвоните три раза сторожу».

Я дернул три раза за шнур и услышал в кладбищенской тиши звук колокола.

Один, два, три.

К решетке выпрыгнул белый кролик с красными глазами, уселся столбиком, потер мордочку, посмотрел на меня и ускакал прочь.

Больше никто не появился, и я снова три раза позвонил.

Решетка заскрипела и распахнулась, словно под дыханием ветра; появился одноногий бентамский петух, пригладил перья, угрожающе ткнул клювом в мою сторону и исчез.

— Ну и ладно, обойдусь без сторожа, ведь решетка открыта, — проворчал я.

Передо мной простиралась обширная зеленая лужайка, окруженная могильными плитами и огромными памятниками с эпитафиями.

— Хорошо населенное кладбище, — буркнул я себе под нос, — но оно не очень отличается от тех, что уже посещал.

Впрочем, вон тот бронзовый проходимец, который виднеется сквозь ветви ив, выглядит необычно.

Мой взгляд привлекла тяжелая зеленоватая статуя, вдвое превышавшая рост человека; истукан держал в руке чудовищного размера песочные часы и опирался на могильную плиту.

— Ты не очень красив, но велик и силен и должен прилично весить.

Не знаю, какие катаклизмы или скрытная работа непогоды искалечили лицо символического хранителя мавзолея, но скульптура внушала страх — изъеденное серой зеленью лицо отвратительно скалилось.

Я прочел на плите — Семейство Пебблстоун.

— Должно быть, Пебблстоуны обладали мошной, набитой золотом, чтобы позволить себе такое могильное чудище, — сказал я и уселся на край плиты, чтобы выкурить трубку, ибо воздух был холодным и влажным.

На границе лужайки торчала настоящая изгородь из стел и пузатых камней, за ней проглядывалась ледяная поверхность — мне показалось, что там располагалось детское кладбище.

— Набито постояльцами, как нигде! — воскликнул я и с громадным наслаждением раскурил трубку.

В это мгновение кто-то коснулся моей спины.

Я повернулся и с удивлением отметил, что бронзовая статуя находилась намного ближе, чем прежде.

Кроме того, бронзовый человек поменял песочные часы на чудовищный серп.

Я вспомнил, что серп всегда идет в паре с песочными часами, и упрекнул себя в рассеянности. Повернулся спиной к статуе и испытал потрясение.

Стена стел и камней сдвинулась вправо, перекрывая дорогу к входной решетке; детское кладбище, похожее на бледное море, медленно колыхалось, смещаясь к выходу с кладбища.

Я вскочил на ноги и с ужасом заметил, что с опасностью для жизни задел железный серп.

— Черт подери, — сказал я себе, глянув на острое как бритва лезвие — такие игрушки нельзя оставлять в руках людей, даже если они из бронзы.

Я направился к выходу, но понял, что зрение не обмануло меня — на дорожке выросли стелы и камни, детское кладбище спешило преградить путь к отступлению. Ускоряясь, оно ползло в мою сторону.

Я бросился бежать и подскочил к решетке в миг, когда обломок колонны из красного мрамора бросился передо мной на землю, словно огромный безголовый питон. Чудом увернувшись от него, я выскочил за решетку — она захлопнулась за моей спиной, зловеще лязгнув. Я обернулся — странный бронзовый гигант одной рукой вцепился в решетку, другая с беспощадной свирепостью размахивала серпом.

В несколько прыжков я оказался на крыльце таверны.

Дверь была закрыта, я принялся стучать в нее, призывая Пиффи.

За стеклом возник лунный череп, и зеленые глаза трактирщика пронзили меня.

— Он уже ушел! — фальцетом проблеял он.

— Впустите!

— Вы не войдете! — завопил негодяй. — Убирайтесь!

— Не уйду, пока не выскажу все, что думаю о вашем поганом кладбище, — с внезапной яростью крикнул я.

Он усмехнулся и показал мне нос.

— Что скажут, если узнают, что его сторожит белый кролик?

— Бе… белый кролик? — он отвратительно икнул и взгляд его помутнел.

— А что скажут об одноногом бентамском петухе?

Круглое лицо побледнело и прижалось к стеклу.

— Скажите… — с усилием проговорил я. — Если я суну под дверь двадцать фунтов, могу рассчитывать на…

— Шиш, грязный поганец!

— Сто фунтов!

— Нет!

Лунный череп распух от ярости и отчаяния.

— Оставьте кладбище в покое, — взревел он, — иначе оно не оставит в покое вас… вы поняли меня?

Стекло почернело.

Вдали проревела пронзительная сирена; я увидел трамвайный вагончик ярдах в ста, кондуктор яростно размахивал руками.

— Отправляемся! Отправляемся!

Я уехал без Пиффи.

Вагон качался и переваливался с боку на бок, как шлюп во время бури. Желудок мой взбунтовался от приступа неожиданной морской болезни; я еще боролся с нею, когда меня бесцеремонно выбросили на мостовую неподалеку от пожарной башни Олдгейта рядом с лавчонкой торговки каштанами, которая обозвала меня пьяницей, хулиганом и прочими неприятными прозвищами.

Жаль, что не состоялась встреча с Пиффи, ведь за ним остался должок — я ожидаю объяснений по поводу кладбища Марливек.

Пришла зима, и я, укрывшись в теплом и уютном доме, мечтал о былом спокойствии, когда на меня обрушились несчастья.

Однажды, когда я курил трубку и наслаждался пуншем, оканчивая чтение занимательной книги, в саду поднялся непривычный шум.

Глухие медленные стуки, словно там работали мостильщики, укладывающие булыжники мостовой.

Небо было закрыто низкими тучами, но иногда в просветах появлялась луна.

Я прижался лицом к стеклу, и вдруг увидел, как посреди газона, которым очень горжусь, возникла красная стела. Я узнал ее… Это была колонна, рухнувшая к моим ногам у выхода с кладбища Марливек!

Стела неуклюже раскачивалась, как пьяный моряк, но гнусная штука была не одна — вокруг нее вырастали и странными медузами скользили небольшие плиты детского кладбища.

Не страх возобладал во мне, а гнев. Я любил свой сад, и кровь моя закипела, когда увидел, что его порядок нарушили мраморные чудища.

У меня есть крупнокалиберный револьвер и мощные пули. Он шесть раз рявкнул в ночной тиши, и видение рассеялось. Но утром газон был истерзан, лиственница вырвана с корнем, ели разбиты в щепки, а сад усеивали обломки розового гранита.

Кроме того, мне пришлось унижаться, чтобы сосед Хигби не подал жалобу за ночной шум.

Как-то я заметил Пиффи в новом плаще и широкополой шляпе. Я бросился к нему, но он ужом скользнул в толпе и исчез за углом, а меня едва не сшиб проезжающий кеб.

Демон!.. Я понял, откуда на него внезапно свалилось богатство — он соблазнился предложением отвратительного человечка с голым черепом, оставив меня заложником таинственного мерзавца и его своры.

Я забыл о прелестях дома, отправился на поиски неверного приятеля и во второй раз заметил его, когда тот входил в кондитерскую на Беттерси-роу. Я схватился за край плаща.

Одежда разорвалась с сухим треском, в моих руках остался огромный лоскут, но Пиффи исчез, и я больше никогда не видел его.

В канун Нового года, когда я собирался опустить шторы и отгородиться от вечернего полумрака, над изгородью сада промелькнул тонкий предмет — знакомый страшный серп. Он несколько раз чиркнул по черепицам конька и растаял.

Через мгновение из-за изгороди показалось мрачное лицо бронзового истукана.

На меня смотрели его глаза — два огромных глаза цвета жидкого янтаря, два хищных зрачка, сверливших ночь.

Все кончено.

Он в доме.

Дверь разлетелась в куски, словно от удара тарана, кирпичи обвалились.

Ступеньки лестницы застонали и полопались, как сухостой. Вдруг шум прекратился — в доме воцарился странный и ужасный покой.

— Что это? Клик… клак… клик… клак… Железо, ударяющееся о камень…

…Боже! Он затачивает смертоносный серп…

 

Последний путешественник

В клетчатой каскетке и древнем пальто он перестал быть импозантным официантом «Оушен Кинс Отеля» и на семь месяцев мертвого курортного сезона превратился в простого жестянщика с Хамбер-стрит в Халле.

Мистер Баттеркап, владелец гостиницы, с сердечной улыбкой протянул ему руку.

— До будущего года, старина Джон. Надеюсь открыть заведение пятнадцатого мая.

— Если таковы намерения Бога, — ответил Джон, с серьезным видом осушая прощальный стакан виски, наполненный хозяином.

Тусклый воздух плотного тумана словно гудел от недовольного рева сильного прилива.

— Сезон закончился, — сказал Джон.

— Мы последние, самые последние, — добавил мистер Баттеркап.

Десяток фигур, согнутых под тяжким грузом, тащились по берегу в сторону плотины и китайской крыши крохотного вокзала, разукрашенного изразцами, как голландская кухня.

— Сталкеры уезжают, — заметил Джон. — Сторож мола сказал им, что сегодня выпадет снег.

— Снег, — возмутился мистер Баттеркап, — но ведь сейчас только начало октября!

Джон глянул на небо, затянутое морским туманом. В нем печально кружились чайки.

— Летят мимо болот, — сказал он, — ничего хорошего это не сулит.

Белая птица пролетела в черном небе с криком «Снеег, снеег».

— Слышите? — спросил Джон, натянуто улыбаясь.

— Снег, надо же!.. Снег, — подхватил мистер Баттеркап и философски добавил: — А мне-то какое дело? Завтра за мебелью, которая не остается здесь на зиму, придут грузовики, а послезавтра я уже буду в Лондоне.

Джон хотел было посочувствовать недолгому одиночеству хозяина, но ничего не придумал.

— Ну и что? — подтвердил он, запутавшись в мыслях.

Вдали слышалась барабанная дробь молотка, стучавшего по дереву.

— Честное слово, — удивился мистер Баттеркап, — уезжают даже Винджери. Слышите, он забивает ставни своей виллы.

— А пока вы остаетесь в одиночестве, — сказал Джон, — совсем один, как только уйдет последний поезд, начальник вокзала отправится к себе в деревню.

Мистер Баттеркап вздрогнул — один!

— Вот что значит зарабатывать в этой дыре на востоке, — скривился он, — лучше было бы устроиться в Маргейте или Фолькстоуне.

— Но дела шли неплохо, — тихо возразил Джон, похлопывая по карману с тугим бумажником.

— Да-а, — согласился мистер Баттеркап.

Далеко за горизонтом жалобно просвистел локомотив.

— У вас еще есть время. Еще виски?

— Последнее, мистер Баттеркап, в моем возрасте не очень-то побегаешь за поездами.

Мистер Баттеркап остался один в пустом темном холле. Прекратился даже стук молотка.

Он видел, как медленно тают под приливными волнами песочные замки, построенные утром детьми Сталкера. Пустой безрадостный пляж под пронзительным ветром.

«Ко-нец, ко-нец», — проскрипел бекас, улетавший с соседнего пруда.

— Сезон, сезон, — добавил мистер Баттеркап, пытаясь доказать дюжине плетеных кресел, что он еще может шутить.

Но ни бекас, ни дюжина кресел не воздали должного состоянию его души.

Глянув в сторону вокзала, он увидел отчаянно бегущего человека.

Призыв локомотива подстегнул запоздавшего пассажира, и он припустил пуще прежнего, размахивая руками, как марионетка на ниточках.

Мистер Баттеркап хихикнул от удовольствия.

— Мистер Винджери опоздал на поезд. Но так ли это смешно?

Телефонный звонок оборвал его ворчливую радость. Звонил служащий электростанции, который предупреждал об отключении тока, поскольку сезон закончился.

— Но я еще здесь, — возмутился мистер Баттеркап.

— Продолжаете работать в одиночестве? — хохотнул служащий.

— Делаю что хочу, — разозлился хозяин гостиницы.

— Конечно, мы тоже. Я же не идиот крутить динамо-машину ради вашего карманного фонарика?

— Карманного фонарика! Карманного фонарика! — возмутился мистер Баттеркап, который развесил в ресторанном зале электрические гирлянды.

— Еще бы! Карманный фонарик, растяпа!

Новый голос вмешался в разговор, голос начальника вокзала.

— Алло! Алло! Телефонная связь прекращается. Вокзальная контора и телеграф закрываются.

— Он собирается отключить электричество, — возмутился мистер Баттеркап.

— А мне все равно, — проворчал железнодорожник. — Здесь нет ночной службы, к тому же вокзал освещается ацетиленовыми лампами. Я тоже отключаю.

Мистер Баттеркап лишился части флегматичного достоинства хозяина гостиницы и сравнил обоих собеседников с некими предметами сангигиены.

— Сэ-э-эр, — завопил начальник вокзала, — вы оскорбляете чиновника, вы, торговец горячей воды!

— Водная тварь! Соленая треска! Червяк для наживки! — разозлился электрик, который по воскресеньям отдавал все время рыбалке.

Обширный словарь грязных ругательств еще некоторое время несся по проводам, потом оба служащих в унисон пожелали мистеру Баттеркапу поскорее убраться с морского курорта в Лондон или в ад, если не хочет, чтобы на его белых фланелевых брюках остались грязные следы ботинок солидных размеров.

Несчастный владелец гостиницы услышал еще, как электрик предложил железнодорожнику разогреть паровозный котел, потом захватить его за компанию, чтобы подходящими инструментами искромсать этого каналью-хозяина, а начальник вокзала выразил сожаление, что не имеет подходящих инструментов. Затем оба сотоварища договорились встретиться в любимом кабачке, где подают чудесный эль, отличное виски и вкусную жареную рыбу.

Мистер Баттеркап взял пару зеленых стеариновых свечей, торчащих в подсвечниках пианино, сотворил из бутылки из-под лимонада подсвечник и печально нацедил себе стакан виски.

Бледно-жемчужные всплески сорвались с последних лучиков света на западе.

Склоны дюн и остатки тумана тьма использовала для возведения в воздухе величественных храмов.

Пламя свечи колыхалось из стороны в сторону, погружая в опасную тень самые далекие уголки холла.

И вдруг кто-то толкнул дверь и со вздохом уселся в одно из плетеных кресел.

* * *

Мистер Баттеркап недоверчиво глянул на посетителя.

В глубине души он принял человека за одну из теней, бесцеремонно скользящих в пустом холле, но новый унылый вздох, доказал, что кресло действительно занял человек.

Свеча позволила ему рассмотреть гостя, только когда он оказался в двух шагах от него.

— Мистер Винджери! — воскликнул с облегчением хозяин гостиницы. — Вот так сюрприз!

Он забыл свой грубый язык, вновь превратившись в учтивого владельца гостиницы.

— Я видел, как вы бежали к вокзалу.

— Опоздал на поезд, — задыхаясь, ответил гость.

— Но вы здорово бежали. Боже, вам все еще не хватает дыхания.

— Грудь, — выдохнул человек, — очень слабая… больные легкие… хотел уехать… снег.

— Опять! Уверяю вас, снега не будет!

Вместо ответа мистер Винджери протянул прозрачную руку к потемневшим окнам, и хозяин гостиницы увидел мелкие хлопья снега, мелькавшие в вечернем воздухе.

— Ба! — пробормотал он. — Ба! Ну и что?

— Плохо для меня, — пожаловался гость.

— Я отведу вас домой, — сжалился мистер Баттеркап.

Мужчина покачал головой.

— Бесполезно. Вилла пуста и заперта. Останусь здесь, если у вас есть комната и немного горячего чая.

— А как же! — поспешил любезно ответить мистер Баттеркап. — Будете ужинать? Осталась холодная говядина, рыбные консервы и сыр…

— Спасибо, горячего чая с парой капелек выдержанного рома, если позволите.

— Вы мне составите компанию, — сказал мистер Баттеркап, пребывая в отличном настроении. — Представьте, я остался в полном одиночестве на всем курорте. Все уехали. Вы были последним. Октябрьская ночь. Не с кем поговорить, а в сотне шагов ревет море, да крики диких гусей — вот и все живые голоса вокруг вас. Худшее наказание для почтенного человека.

Но гость оставался столь же холодным, как и наступившая ночь. Мистер Баттеркап с ужасом увидел, как краснеет носовой платок от обильной слюны, хотя 6 слабом свете свечи кровь казалась черной и выглядела еще отвратительней.

Пожелав со стоном доброй ночи, мистер Винджери поднялся в номер, захватив с собой вторую витую свечу, которая дрожала в его руке, словно гость был пьян.

Мистер Баттеркап остался один перед пламенем, которое уже добралось до горлышка бутылки. Виски показалась ему горьким, и он допил его большими глотками, даже не ощущая вкуса. Изредка он бросал яростные взгляды на плетеную скамейку, где, как ему казалось, сидел начальник вокзала.

Но кресло было пустым, ломаные тени раздражали — только дрожащий отсвет снега немого разгонял тьму.

* * *

Когда мистер Баттеркап проснулся, по его коже неизвестно почему бежали мурашки ужаса.

Однако ночь была тихой, а лунный свет играл на мягком снегу.

Засыпая, он проворчал от недовольства, что слышит гулкий кашель мистера Винджери, сейчас ничего слышно не было.

— Он спит, — сказал он сам себе, но не мог объяснить себе, почему неведомый инстинкт заставил его сжаться в комок и укрыться в теплом убежище одеяла.

Вечер с его шествиями теней должен был показаться ему более враждебным, чем эта бесшумная и совершенно светлая ночь. Мистер Баттеркап не боялся ночи, но голоском более тонким, чем волос ребенка, он жалобно простонал:

— Ну что же творится здесь?

Ничего не происходило. Лунный свет подчеркивал тишину ночи и ничего больше.

— Что это может быть? — проскрипел он тем же тоненьким голоском.

И вдруг из глубины неподвижной ночи пришел ответ.

Он пришел в виде тяжелого стука свинцовых подметок без всякого эха.

Эти шаги звучали в доме и теперь наполняли его мрачным и монотонным гулом.

— Мистер Винджери! Мистер Винджери! — позвал мистер Баттеркап.

Его крику ответил лишь непоколебимые шаги. Казалось, они покидают номер гостя. Он хотел воспротивиться налетающему безымянному ужасу, который накатывал, как темные волны, и попытался отшутиться:

— Что я жаловался на отсутствие компании… Сначала был один, потом явился Винджери.

Он перегнулся через перила, но ничего не увидел, хотя лестничная клетка была наполнена серебристым светом.

Шаги раздавались на нижних ступеньках лестницы.

— Э!.. — проблеял мистер Баттеркап. — Мистер путешественник… мистер последний путешественник… хоть покажитесь.

Но его голос был по-прежнему тонок и едва преодолел трясущиеся губы.

Он замолчал, даже не думая больше призывать мистера Винджери, но заставил себя спуститься вниз.

Шаги теперь звучали в холле, хотя мистер Баттеркап не слышал ни скрипа открывающихся дверей, не щелканья ключа в замочной скважине. Шум затерялся в глубинах подвала.

Позже хозяин гостиницы признал странным свое поведение — он даже не удосужился прихватить какое-нибудь оружие.

Шаги стихли, и безмолвие дало ему мужество осторожно продолжить спуск.

Он двигался с такими предосторожностями, что показался сам себе вором в собственном доме. Дверь номера мистера Винджери не была заперта на ключ, хотя в трех местах висело объявление: «Запирайте на ночь ваши двери». Он бесшумно распахнул дверь.

Лунный свет тут же позволили мистеру Баттеркапу увидеть всю драматическую и мрачную сцену.

Мистер Винджери лежал на кровати, его голова тонула в подушке, а черный провал рта открылся в беззвучном крике, который словно продолжался и теперь. В открытых глазах отражался голубоватый свет луны, бьющий в окно.

— Умер!.. — прошептал мистер Баттеркап. — Умер! Боже, ну и дела!..

Пару секунд спустя он, забыв обо всем, несся на верхние этажи. Вдруг послышались шаги, пересекшие холл и поднимающиеся по лестнице.

Если бы какой-нибудь ученый муж однажды сказал мистеру Баттеркапу, что в эту минуту седьмое чувство, родственное непогрешимому инстинкту самосохранения животных, овладело всем его существом, готов поспорить, что он встретил бы подобное утверждение недоверчивым пожатием плеч или попросту отмахнулся бы от него. Но сейчас, без всяких сомнений, мистер Баттеркап убегал охваченный безраздельным ужасом.

Противный внутренний голосок человеческой логики с первой минуты воздержался от совета спрятаться в каком-нибудь уголке, полном теней, и чем-нибудь вооружиться.

Настойчивый инстинкт наполнял его душу:

«Надо бежать! Против этого все бесполезно, абсолютно бесполезно!»

Мистер Баттеркап добрался до последнего этажа мансард, где жил обслуживающий персона и курьеры, споткнулся в беспорядочном нагромождении мусора, оставленного недовольной прислугой. Шаги доносились из номера в номер, словно кто-то проводил тщательный осмотр.

— Он в 12, — пробормотал хозяин гостиницы, — в 18… в 22… в 29. Боже, он уже в моей спальне!

У него на сердце захолонуло при мысли, что ночной Незнакомец движется среди привычных и личных вещей, от которых он только что бежал, но которые никак не покидали его воспоминаний.

В последней мансарде для служанок он заметил в углу гипсовый бюстик святого и кусочек освященного дерева. Неожиданная мысль посетила его: он воздвиг в коридоре хрупкую баррикаду из мебели и водрузил на самом верху бюстик святого и священную веточку.

— Он должен пройти здесь и тогда…

Мистер Баттеркап весьма бы затруднился объяснить, что за личность этот «Он».

Впрочем, у него не оставалось времени ни на раздумья, ни на логические выводы. Тяжелый шаг грохотал по ступенькам, которые вели к его убежищу.

Еще никогда шум не казался ему столь зловещим и угрожающим. Ему казалось, что все здание вопит от ужаса.

— Еще выше, — простонал несчастный беглец.

Он забрался на чердак, покрытый ковром из пыли, пустой и звонкий, со скрипучим полом, словно уложенным лунными плитами.

Мистер Баттеркап обвел чердак безумными глазами.

Могло ли это пустое помещение, полное пыли и паутины, стать жалкой декорацией его агонии? Вдруг он коснулся тонкой металлической лестницы — бельведер! Он бросился наверх, люк в потолке качнулся, но не повернулся на петлях, буквально заваренных пылью и грязью. Коридор перед мансардами загудел, потом шаги преодолели бессильную баррикаду.

— Даже это его не остановил, — прошептал хозяин гостиницы, размазывая по лицу слезы, и отчаянным ударом, от которого разом заболели голова и плечи, распахнул скрипучий люк: его встретила голубая ночь в блестках снега и сиянии звезд.

Бельведер был широкой террасой, возвышающейся над окружающей местностью.

Мистер Баттеркап никогда здесь не был. Даже наклонившись на стуле, он испытывал сильнейшие приступы головокружения.

— Лучше спрыгнуть вниз, — воскликнул он, — чем ждать, что это доберется до меня.

Он прошел по мягкому снегу до крайних перил. Его сердце ощущало невероятную тоску.

Вдали, на черной дороге вдоль моря друг за другом двигались два огонька, а желтый глаз маяка мола бесстрастно пронзал мрак.

— Скорее… скорее… — всхлипнул хозяин гостиницы..

Пронзительный скрип железа заставил его вздрогнуть — его издавали ржавые перекладины лестницы… Шум становился все сильнее и уже достиг люка.

Мистер Баттеркап вдруг различил длинный стержень громоотвода, отсвечивающий в лучах луны. Икнув от ужаса, он схватился за него, перебрался через балюстраду и с отчаянным криком заскользил в пустоту.

Что-то выпрыгнуло на террасу.

* * *

Близкие огоньки облизали горизонт.

В глубине заснеженного углубления железной дороги зажегся зеленый свет, стекла маленького вокзала белели от ледяного света ацетиленового фонаря. Еще невидимый первый поезд лениво прогудел вдалеке. Мистер Баттеркап вылез из-за штабеля пропитанных креозотом шпал, которые всю ночь служили ему убежищем, и, хромая от боли в суставах и окровавленных руках, с безумным видом бросился к маленькому вокзалу. Он бежал к крохотному зданию, освещенному и обитаемому, который казался ему самым желанным оазисом в мире.

* * *

Только в одиннадцать часов утра, после униженного примирения с начальником вокзала и разъяснений врача, приехавшего на велосипеде из соседней деревни и сообщившего, что мистер Винджери умер от застарелой чахотки, мистер Баттеркап решился на обход гостиницы.

Он не нашел ничего подозрительного и уже был готов во всем обвинить одиночество, страх и виски, когда выбрался на террасу бельведера.

Как любой добрый англичанин, даже любой гражданин мира, он читал Робинзона Крузо, но не подумал, что, укрывшись от страха в убежище из шпал, он повторил действия этого одинокого моряка, который однажды утром обнаружил на пляже своего острова угрожающий след.

Так вот, рядом со следами его ног, хорошо отпечатавшихся на податливом снегу, мистер Баттеркап увидел ужасающие отпечатки отвратительных, громадных ступней, которые заканчивались у балюстрады, но назад не возвращались, словно бродячее по ночам Это оттолкнулось от террасы и совершило гигантский прыжок в никуда…

Спустившись в холл, мистер Баттеркап радостно вскрикнул, увидев мрачную медицинскую карету, приехавшую за покойным беднягой Винджери.

Он задержал мрачных санитаров, предложив им виски и рассказав несколько анекдотов, пока не приехали грузовики, чтобы забрать мебель. Он предложил перевозчиком такие щедрые чаевые, чтобы все вещи отбыли за час до отхода поезда, что они в спешке едва не переломали мебель и заодно и собственные конечности.

За час до отхода последнего поезда мистер Баттеркап уже мерил шагами перрон.

Он принес с собой две бутылки выдержанного виски для начальника вокзала, который с нежностью брата помог ему погрузиться в вагон и махал ему на прощанье, пока последний вагон поезда не скрылся за горизонтом.

* * *

Сидя за длинным столом в «Серебряном драконе», прекрасной и гостеприимной таверне Ричмонда, мистер Баттеркап рассказал свою историю и попросил принести карты, кости и шашки.

— Это называется внушением, — сказал мистер Чикенбрид, продавец музыкальных инструментов из ближайшего магазина.

— Галлюцинация, — желчно возразил Биттерстоун, который торговал растительным маслом и жмыхом.

Мистер Баттеркап почесал побагровевшее лицо.

— Я не страдаю галлюцинациями, — оскорбленно ответил он, — если… вас зовут Баттеркап.

Он подумал, что сказал нечто неловкое, позорящее почтенное имя предков, и с довольным видом добавил:

— И если ты владеешь гостиницей «Оушен-Кинс».

Загремели кости, мушиные уколы на пожелтевшей кости показали выигрыши и проигрыши.

Белые шашки растаяли под натиском черных на безучастной шахматной доске; одна обойденная шашка в опасности застыла на пустой доске. Только старый доктор Хеллермонд оставался в задумчивости.

— Я знаю, — пробормотал он, говоря скорее для себя, а не обращаясь к невозмутимому Баттеркапу, — мне известны эти шаги… Долгие годы я работал интерном в больнице. И часто во время ночного безделья, когда в помещениях пахло формалином и слышались стоны страдальцев, эти шаги совершали угрюмый обход в красноватом сумраке ламп, никогда не производили эха в длинных больничных коридорах.

Они предшествовали ночным носилкам, которые тихо несли санитары в ледяной морг.

Мы слышали эти шаги, но между нами существовал уговор: и врачи, и медсестры, и санитары никогда о них не заговаривали.

Иногда новичок шептал молитву громче, чем обычно. Но каждый раз, когда Он звучал, мы знали, что чья-то страдальческая жизнь прекратилась в одной из выбеленных палат.

Мрачные сержанты Ньюгейтской тюрьмы, когда они готовят виселицу для утренней казни, слышат в каменных коридорах те же шаги, направляющиеся к камере смертника.

Доктор Хеллермонд замолчал и заинтересовался партией в шашки.

 

Человек, который осмелился

Как только служанка ввела его, он представился.

— Гилмахер.

— Я знал семейство Гилмахеров, — сказал я. Опасливое дрожание век выдавало его ложь, но я не придал этому никакого значения.

— К тому же, — добавил я, небрежным жестом отметая тени и прошлое, — к тому же это никак не связано с тем, что привело вас сюда.

Он кивнул.

— Речь идет о землях с призраками, — ответил он.

— Вы называете их землями с призраками? Пусть будет так. В конце концов, столь романтическое выражение может оказаться единственным, которое подходит. Но во времена, когда исключена фантастика, оно немного смущает, не правда ли?

— Нет, — отрезал он.

Я в упор посмотрел на него; я привык к уважительному отношению, и мне никогда не отвечают односложными, категоричными словами.

Я отметил скорбь в его облике и лихорадочность взгляда.

— Господин Гилмахер, — сказал я, — если вам удастся разгадать тайну этой… земли с призраками, коммуна выплатит вам сто флоринов. Речь идет об обширных пастбищах, которые, увы, нельзя использовать. Если вы возьмете на себя труд глянуть в окно на место, где в данный момент собираются тучи, вы увидите длинную полосу воды.

— Море?

— Нет, море образует линию на горизонте, оно не видно отсюда, а это большое болото, которое его продолжает и тянется вдоль высокой плотины, границе провинции. Вы слышали, мы называем это большим болотом. Так говорят в народе, а в учебниках географии говорится о больших прудах, что более точно.

Глаза Гилмахера жадно впились вдаль; в нем кипела странная жизнь, и мне казалось, что он загудит, как радостный шмель, но он проговорил глухим голосом:

— Значит, это там?

— Не совсем; гребень дюны заслоняет от вас эти земли площадью три квадратных километра, триста гектаров отменных пастбищ, образующих остров посреди опасных болотных вод и связанных с сушей природным перешейком. Рай для скота!

— Рай, в который пробрался змей, — усмехнулся он.

Я вздохнул; подобная шутка коробила меня, ибо эти проклятые земли стоили мне тридцати голов прекрасных голландок и шести чудесных альпийских коров, которых я собирался акклиматизировать. Я сообщил ему об этом.

— Как это случилось? — спросил он.

Я пожал плечами:

— Откуда мне знать? Настоящая адская тайна. Только Богу ведомо, какое проклятье висит над этими землями. Скот некоторое время пасется в полном спокойствии, но однажды животных охватывает невероятная паника. Они ревут, скачут и бросаются вперед сломя голову, словно пытаясь выбраться из горящего хлева, потом внезапный бросок в сторону болотного островка глубокой грязи.

— Островок глубокой грязи?

— Обманчивая твердь бледно-зеленого цвета, которая на самом деле является громадной топью; она за несколько секунд поглощает зверей, пытающихся ступить на нее.

— Мне также говорили о людях.

— Да, — озабоченно подтвердил я, — иди речь лишь о скотине, с этим можно было бы смириться, но мы потеряли и пастухов.

— Это становится интересным, — сказал он.

— Вы говорите об этом, как журналист, — оскорбился я.

— Вы ошибаетесь, — сухо возразил он. — Бог бережет меня от этих людишек и их уловок. Сколько пастухов вы потеряли?

— Как знать? Однако маленький бродяжка, который часто ночует в зарослях орешника на большой дюне и у которого необычайно острое зрение, похоже, кое-что видел.

Ламфрид Науен пас три сотни голов на одном из пастбищ. Это был угрюмый и молчаливый силач, который во время отдыха вырезал из тростника и букса лучшие в мире приманные дудки. Мальчишка следил за ним с суши из интереса, а не любопытства, поскольку хотел найти тайник со свистульками и опустошить его.

Как я уже говорил, Науен был мрачным и глупым существом, скупым на слова и жесты. Представьте себе удивление маленького шпиона, когда тот увидел пастуха, тяжело бегущего вдоль пруда, иногда падающего на колени и вскидывающего руки, словно тот безуспешно умолял о чем-то невидимку.

Ребенок испугался. В этих проклятых лугах уже пропали две коровы. Он поспешил в деревню, чтобы разнести весть о том, что Ламфрид сражается с водным дьяволом.

Первые люди прибежали на вершину перешейка и стали свидетелями финального и трагического бега стада к топи, но никто не заметил Науена.

Гильмахер слушал очень внимательно. Когда я закончил, он несколько минут молчал.

— Умолял невидимку, — пробормотал он, — это действительно… соответствует идее…

— У вас уже сложилось определенное мнение? — спросил я.

— Безусловно, господин бургомистр, — ответил он с улыбкой, показавшейся мне издевательской.

— И, — продолжил я, не желая стать объектом иронии, — естественно, нескромно просить вас изложить его?

— Естественно.

Надеюсь, Бог вознаградит меня за минуту терпения и всепрощения, которую я пережил тогда. Я не позвонил здоровяку Коену, чтобы вышвырнуть гостя за дверь с немым приказом поколотить его до того, как он выйдет за ограду сада.

Но я не сказал ему, что до него было четыре предшественника, желавших проникнуть в тайну и так не явившихся за вознаграждением в сто флоринов.

Я был само снисхождение и жалость, поскольку дернул за звонок и попросил Кати принести кружку пива и новые гудские трубки.

Когда, набитые добрым голландским табаком, они стали потрескивать, Гилмахер спросил:

— Вы, безусловно, прибегали к обряду изгнания дьявола?

Я кивнул, подтверждая его правоту.

— Два брата-францисканца храбро сложили голову, проводя этот обряд. С тех пор монастырь запрещает монахам приближаться к болотам, и они читают молитвы, оставаясь вдалеке. Я обращался к священнослужителям, чтобы удовлетворить пожелания жителей, большинство из которых католики. Я же по вечерам зажигаю лампу и читаю переписку Вольтера с великим королем Пруссии, почитываю и Жан-Жака.

— Но вы согласились на жертву монахов?

— Боже, да, и признаюсь, ожидал более счастливого результата от их вмешательства.

— Вольтерьянец хорошей школы, — пробормотал он.

— То есть? — возмутился я.

— Немного веры в Бога и сильная вера в дьявола!

— Да, господин Гилмахер, и если дьявол не замешан в этом деле, пусть унесет меня с собой!

— Господин бургомистр, вы оскорбляете дьявола. Кто поминает дьявола, унижает Бога. Я не соглашусь с тем, что у Творца есть желание заниматься нашими жалкими мыслями и делами на манер старушки, бесконечно гоняющей чаи, а роль Врага нахожу чрезвычайно мелкой, если он развлекается хулиганством, посылая стада и пастухов в смертельную топь болота.

Рано или поздно любая дискуссия на севере сводится к теологическому спору. Я уже вооружился цитатами и примерами, но Гилмахер внезапно сменил тему той памятной беседы:

— Море соединяется с болотом?

— Нет!

Его лицо омрачила тень разочарования.

— Невозможно! — услышал я его тихие слова, потом он вновь возвысил голос. — Кажется, столь ужасное положение вещей длится уже четыре года. Прошу вас припомнить, господин бургомистр. Не было ли в то время бедствия в этих местах, наводнения или прорыва плотины, когда болото воссоединилось с морем?

— Подождите! — воскликнул я. — Вы правы, странный человек. Но что вам известно?

— Ничего… Продолжайте, прошу вас.

— Была ужасная буря, невероятный прилив прорвал плотину, брешь составила сто метров.

— И через нее море залило болото?

— То есть вода быстро схлынула, но несколько особо больших волн докатилось до болота. На следующий день мы обнаружили множество морской рыбы, издохшей в пресной воде прудов.

Гилмахер перестал меня слушать; он мерил шагами комнату, глаза его горели. Мне показалось, что он даже пританцовывал.

— Да, да! Я знал это! Иначе, господин бургомистр, это было бы невозможно, поймите, не-воз-мож-но. Все, что вы мне рассказали, было бы глупостью и трепотней. А это все объясняет… Господин бургомистр, я вам крайне… признателен.

— Ба! — в растерянности произнес я. — Не за что.

— Вы так думаете? Впрочем, может, и так.

— Господин Гилмахер, теперь вы не станете утверждать, что ничего не знаете?

Выражение его лица изменилось, посуровело, замкнулось. Никогда дверца сейфа с сокровищами не захлопывалась столь решительно, как запечатались уста Гилмахера.

И через несколько минут его загадочные слова только сгустили саму тайну.

— Невероятные вещи объясняются только еще более невероятными вещами.

* * *

Он хотел немедленно отправиться в путь, но я указал ему на окна, горящие в закатном солнце.

— Проведете ночь на постоялом дворе за счет коммуны, — сказал я, — и к вам отнесутся с почтением. Завтра вас снабдят всем, что позволит прожить несколько дней в болотах, а также дадут одеяла, поскольку пастушеская хижина буквально рассыпается. А теперь выпьем пива, выкурим еще по одной трубке, и если небольшая дискуссия на религиозные темы поможет вам скоротать вечернее время, я к вашим услугам.

Мы провели самый лучший вечер; Гилмахер был удивительно образованным человеком, а земля для него была слишком мала. Когда он рассказывал мне о своей жизни в южных морях, мне казалось, что читаю дорогого моему сердцу Стивенсона.

— Послушайте, — сказал я, когда куранты небольшой башни звонко пробили одиннадцать часов, — я предлагаю вам развлечение, достойное ваших любимых островов Океании. Воды болота, которое приютит вас на несколько дней, кишат крупными карпами и угрями, но их трудно ловить. Я предоставлю вам редкую привилегию — разрешение использовать для ловли динамит. Завтра получите пять или шесть зарядов. Рыбный торговец охотно купит у вас рыбу, а сами вы сможете испечь карпа или угря на костре из сухого хвороста.

Пустые пивные кружки звенели, как плиты подвала.

— Господин Гилмахер, — пробормотал я, расставаясь с ним на крыльце под умиленным взглядом луны, — я силен духом, как вы могли убедиться, но, между нами, учеными людьми, не думаете ли вы, что дьявол…

— Господин бургомистр, — тихо выговорил он, и мне показалось, что его лицо выразило тоску, — если бы то был дьявол…

— Был бы?.. — вскричал, по-настоящему обеспокоенный.

— Поймите меня правильно. Против дьявола я использовал бы божественное оружие — молитву, вечное и всемогущее присутствие Бога, но против этого у меня есть лишь жалкое оружие.

— Какое? — спросил я.

— Мое сердце, господин бургомистр, мое бедное человеческое сердце, несчастное и тысячекратно разбитое.

* * *

Вооружившись мощным морским биноклем, я следил с вершины дюны, как он идет по перешейку, а потом шагает по зеленому лугу.

Яркий свет заливал просторы вод и низкую равнину; я с легкостью следил за его расхаживаниями взад и вперед, потом из-за дощатых стен взвился дымок, он решил отдохнуть.

Вечером с суши потянул ветер, и я услышал пару странных призывов, летящих над линией горизонта. Они походили на жалобу. В небе вспыхивали последние огоньки, когда мне показалось, что я слышу ответ на новый призыв Гилмахера.

Это была звонкая и чарующая нота, от которой небосвод зазвенел, как хрустальный колокол.

Бинокль упал на землю, а руки инстинктивно взметнулись к бесконечности, словно ища защиты от невидимой опасности, выползающей из тьмы, потом я схватился за сердце.

Последний отблеск света еще отражался в невероятных глубинах ночного зеркала вод, но тишину нарушали только хриплые споры лысух и шелковистый шорох крыльев летящих кроншнепов.

Я с тяжелым сердцем вернулся в теплую и дружескую обитель; меня охватила какая-то чарующая тоска, она следовала за мной упрямой, братской тенью.

На следующий день болото утонуло в густом тумане, из которого иногда выныривали цапли.

В полдень трижды взревели взрывы.

— Он ловит рыбу, — сказал я себе. — Пусть развлекается, в этом нет ничего необычного.

Вечером, когда я колебался, какой из четырех приключенческих романов выбрать, а из кухни доносился аромат горячего жаркого, в темном саду зловеще проскрипела решетчатая калитка.

А еще мгновением позже я едва сдержал вопль ужаса при виде призрака, распахнувшего дверь дома.

Гилмахер стоял передо мной, он или, быть может, его тень, явившаяся из ада. Думаю, он угадал мои ужасные мысли.

— Нет, — хрипло сказал он, — я не умер, но это не лучший выход.

Я протянул ему кружку.

Он единым глотком опустошил громадный сосуд и вдруг дико расхохотался.

— Господин бургомистр, — воскликнул он, — можете отныне посылать свой скот и пастухов на ваши дьявольские угодья, с вашим кошмаром покончено.

Я хотел обрадоваться.

— Правда? От всего сердца поздравляю. Я должен был бы провести проверку, но верю вам на слово.

Я порылся в ящике.

— Мы договаривались о ста флоринах.

Я выронил новенькую, хрустящую купюру, ибо из груди Гилмахера вырвалось ужасающее рыдание.

— Всю свою жизнь… — заикнулся он, — всю свою жизнь… ради этого я исходил всю землю, странствовал по океанам, чтобы найти… Ах, господин бургомистр…

Я обрел самообладание, поскольку призрак с искаженным ртом и горящими глазами, который распахнул мою дверь, превратился в бедного плачущего человека.

— Выпейте еще, — единственное, что я сумел предложить ему.

Он выпрямился. Я вновь схватил банкноту, но он отмахнулся.

Его плечи поникли, словно на них лег ужасающий груз.

— Вы говорили о дьяволе, — глухо произнес он.

— Неужели? Поделитесь! — вскричал я, радуясь началу объяснения.

Жалкая улыбка исказила его рот.

— Он был не в болоте, господин бургомистр, а здесь, в вашем кабинете, он склонялся над вашим плечом.

— Как? — пробормотал я, бросая назад испуганный взгляд.

— Увы, и он говорил вашими устами, когда вы разрешили использовать динамит для рыбной ловли.

Он схватился за дверную ручку, и пока я округлыми от недоумения глазами таращился на трубку и кружку, калитка заскрипела в последний раз, окончательно захлопнувшись за его спиной.

Я больше никогда не видел его.

* * *

Прежде всего, должен признаться, что этот странный Гилмахер говорил правду. С тех пор пастбища не были ареной каких-либо странных событий. Скоту луга нравились, и он возвращался с них сытым и упитанным.

Но вернусь к нити повествования.

Через день я решил проверить слова Гилмахера.

Я послал двух пастухов с несколькими коровами на болотный луг.

Пришлось угрожать и обещать, чтобы сломить их упорство, но они все же с недовольным ворчанием отправились в путь.

В четыре часа один из них поспешно вернулся, глаза его были круглыми от страха.

На берегу, в куче мертвых карпов, убитых взрывом, он наткнулся на нечто отвратительное. Среди разорванной динамитом крупной рыбы он обнаружил кровавые останки из-увеченной женщины; у нее были оторваны руки и ноги, но голова уцелела.

Думаю, еще никогда столь прекрасное девичье лицо не засыпало на подушке нежно светящихся под лучами заходящего солнца золотых волос, похожих на сноп спелой пшеницы.

 

Дюрер, идиот

До того рокового вечера я ежедневно в шесть часов обедал вместе с Дюрером в «Яром кабане». С Дюрером, журналистом, Дюрером, идиотом. Я недолюбливал этого глупца, который неизменно начинал обед с помидора под густым слоем майонеза.

Казалось, он насыщается нарывом.

Каждый вечер я приходил с твердым намерением заявить: — Дюрер, журналист не обязательно полный дурак, это — передовой человек с хорошей памятью, обладающий особым даром быстро найти ответ в энциклопедии, географическом атласе или на карте звездного неба. За время карьеры он постоянно обновляет знания, облекая свой мозг бриллиантовым слоем мудрости, кольчугой славы, которая сверкает и выдерживает выпады невежд, пытающихся его разрушить.

А у тебя, Дюрер, этот слой похож на грязную шкурку, которая тускло поблескивает, как плевок или стружка в машинном масле.

Я где-то записал эту тираду. Она казалась счастливой находкой, исполненной высокомерного презрения, разящей, как древний закаленный меч. Заучив ее наизусть, я в одиночестве декламировал ее перед зеркалом, а мое отражение подчеркивало каждое слово сдержанным жестом.

Но я никогда не произнес ее перед этим идиотом Дюрером.

Один или два раза в неделю за соседний столик садилась молодая студентка. Она, похоже, приезжала для участия в опытах, проводившихся в соседней промышленной лаборатории.

В эти дни Дюрер затевал разговор о своих подвигах, иными словами, громким голосом произносил монолог, чтобы соседка услышала его, и каждый раз я обещал себе одернуть нахала:

— Не хватит ли врать? Жри свой помидор и не вытирай майонез пальцами.

Но держал язык за зубами и даже угощал кофе, гордясь, что сижу рядом с чудовищным вралем.

Ибо он всегда врал.

Однажды он сказал:

— В тот день газета послала меня, чтобы написать отчет о смертной казни…

Я знал эту историю, он отправился на казнь, но потерял сознание, когда из вагона стали выгружать части эшафота. Он сумел встать на ноги, покачиваясь и вертясь, как уставшая планета в мировом эфире, когда деревянные детали позорного инструмента уже отмывали водой на месте публичной казни.

Девушка слушала и искоса поглядывала на него с опасливым восхищением, какое пробуждается в нас по отношению к людям, лицом к лицу столкнувшимся с ужасной смертью.

Женские взгляды всегда будут с любовью останавливаться на авиаторе в кабине аэроплана, на укладчике черепицы, ползущем по куполу колокольни, на матросе, взбирающемся на верхние реи, на альпинисте с ледорубом, восходящем на высочайшие вершины, потому что женщины обожают головокружение и опасности, которые испытывают другие.

Также они относятся к тем, кто сталкивается с ужасом и чьи души опасно зависают над немыслимой бездной неведомого.

С каждым разом студентка бросала на Дюрера, журналиста-идиота, все более восхищенные взгляды.

Глаза ее отличались задумчивостью и нежной глубиной, какие бывают только у влюбленных неопытных женщин.

В тот день…

В тот день Дюрер был отвратителен: девушка буквально задыхалась, ее нервные пальцы терзали хлебный мякиш, виноградные косточки, шкурки персика.

Дюрер не смотрел на нее, но не отрывал глаз — мерзавец — от ее отображения в зеркале напротив.

— Заведующий отделом информации сказал, — продолжил он, едва понизив голос, красивый голос умелого рассказчика, — каналья — «работа для тебя, Дюрер, как твое мнение?»

— Я высказываю свое мнение, — ответил я, — в статье, до ее написания его еще нет, а после уже нет.

— В глубине души я не верю в существование призраков, но категорично их не отрицаю. В нашей профессии есть примеры, когда журналисты заплатили разумом, даже жизнью за рациональный дух и явное презрение к суевериям.

Я отправился на задание — уверяю тебя, дорогой мой, испытывая некоторое беспокойство, поскольку даже захватил револьвер, что делаю крайне редко.

Помогли ли обстановка, погода и прочие обстоятельства усомниться в здравом смысле?

Я в одиночестве сошел с поезда на маленьком вокзале и потащился по глинистой дороге под ледяным дождем, размывающим землю и разбавляющим водой густой туман.

У самой земли кричали кроншнепы, а по едва видимому пруду строем плыли лысухи.

Я увидел старуху, которая пыталась зажечь свечу в нише перед статуей святого.

— Матушка, — спросил я, — где Дом с журавлями? Я на верном пути?

Она разинула черный рот с окостеневшими деснами и тремя зубами цвета старого воска.

— Журавли! О боже! Да… Журавли!

Быстро распрощавшись, я поспешил дальше — от старухи несло навозом. Я отошел довольно далеко, но расслышал ее крик: «Он идет к журавлям! Он идет к журавлям!»

Из лачуги, похожей на черепаший панцирь, выползли три старухи и безумными глазами уставились на меня.

Грязь под ногами чавкала, словно я попирал плоть.

Дом с журавлями с изъеденными решетками и визгливыми флюгерами появился внезапно — его нутро источало злобное презрение, несмотря на закрытые ставни окон. Проклятый дом присел, как злобный карлик, изрыгающий привидения. Отмытое дождем небо ядовито-зеленого цвета окружало его лунным ореолом…

Я прислушался, предвкушая, как сорву покров тайны с неизвестности.

Дюрер, идиот, врал и не заслуживал прощения, ибо выудил историю не из собственного воображения, а из бросовой газетенки, печатающей из номера в номер мрачные творения Энн Редклиф и ее собратьев.

Но обновил ее, как немецкие красильщики, работающие с новомодными анилиновыми красками. Подвесил лампу в пятьсот свечей в руинах замка, населенного ночными тенями, а в подвальном зале пыток усадил инквизитора в балахоне на клубное кресло последней модели.

Ради немого экстаза прекрасных глаз студентки он был готов похвастаться тем, что задушил букмекера или скототорговца.

История дома с журавлями закончилась бегством по пустырям со стрельбой из револьвера по летящим теням. Дюрер замолчал, потом заказал гамбургские сигары из светлого табака.

Он обладал великим искусством предварять рассказ или прерывать его в самом напряженном месте курительной паузой.

— Помнишь Краба, корреспондента Импресса? — спросил он. — Когда Стивенс, шеф отдела информации, сошел с ума, ему поручили «написать статью» об аде.

Крабб отправился на задание и вернулся через два года, утверждая, что выполнил поручение.

Его почти нельзя было узнать, словно он скрыл лицо под маской Горгоны.

Стивенс уже сидел в уютном санатории, а не в вонючем редакционном кабинете. Крабб нанес больному визит, и, похоже, заведение пришлось ему по вкусу, поскольку он так и не покинул его.

Статья Крабба о мире бесконечного мрака не увидела света.

— Юмористическая сторона ужаса, — усмехнулся я, — ведь нет никого забавнее, чем сумасшедший, не так ли?

Дюрер сделал вид, что смеется.

Смех и глупость, которую он сморозил в следующую минуту, лишили его галантного преимущества в беседе.

— Хотел бы, — провозгласил он, выпятив грудь и выглядя законченным идиотом, — получить задание взять интервью у властителей ада!

На полу яростно зазвенела ложечка. Мы оба буквально замерли в ступоре. Студентка вскочила, подошла к нашему столику и мрачно уставилась на Дюрера.

— Месье, — произнесла она, — вы заслуживаете, чтобы вам сказали: «Заметано!»

И удалилась, с силой хлопнув дверью.

— На языке школьников это означает, — с издевкой сообщил я, — тебя ловят на слове.

Журналист выглядел растерянным.

— Не знаю, — пробормотал он, — что вызвало ее выходку, она так увлеченно слушала.

Меня переполняла жгучая радость.

— Ты пересказал несколько страниц из романа — и какого романа! Но пока не превратил невероятное в смешное, милый ребенок, похоже, верил тебе, но как только здравый смысл твоими же устами стал издеваться над дьяволом, она возмутилась!

Мы вышли из таверны. Настал тихий час сумерек, когда зажигаются фонари.

— Не могу же я изобретать ад ради нее, — прошептал он.

Столкновение с хаосом и непоследовательностью в логическом развитии событий случилось внезапно.

Мы шли по узкой улочке старого города вдоль домов с темными фасадами, где вся жизнь протекала в далеких кухоньках, выходивших в замшелые задние дворики. Вдруг перед нами возник чистенький розовый домик с нежно-зелеными ставнями; в светлом окне виднелось старческое личико, сморщенное, как кулак прачки. Старик читал книгу с мятыми страницами. Дюрер каким-то странным движением попытался вцепиться в мою руку, потом одним прыжком оказался у двери — та распахнулась и захлопнулась, мгновенно проглотив Дюрера.

Я остался один, застыв в тупом недоумении.

Старичок продолжал читать, а через некоторое время его заслонили старые шторы.

Я в испуге бросился прочь.

Дюрер исчез ужасающе быстро.

Наш разум требует предисловия к любому событию. Он ненавидит неожиданное, тратит три четверти сил в попытке предвидеть будущее и хочет, чтобы все происходило в замедленном темпе.

Не сомневаюсь, в действие включились неведомые силы; я не ощущал ужаса, а был шокирован, словно кто-то нарушил светские условности.

Дюрер не вернулся в «Ярый кабан».

Его больше никогда не видели.

Его исчезновение никого не волновало.

Он был идиотом.

Позже два или три собрата по перу утверждали, что якобы столкнулись с ним в Париже. Я промолчал. Зачем лишние слова? И что я мог сказать?

Дюрер был идиотом, повторял я себе, полным идиотом.

Но избегал ходить по древней улочке.

Через пару месяцев мне приснился кошмар. И три ночи повторялся в неизменном варианте.

Перепуганный Дюрер удирал от светлых теней — их яркое сверкание резало глаза.

Он в отчаянии смотрел на меня и хныкающим голосом выкрикивал:

— Твоя вина! Твоя вина!

Я пытался объяснить, что не люблю смотреть, как пожирают помидоры под майонезом. Заикался и кричал, что подобная история могла приключиться только с таким идиотом, как он, но Дюрер продолжал обвинять меня.

Что-то неопределенное, вроде изувеченной руки гигантских размеров, высовывалось из зловеще светящейся массы, расталкивало огоньки, и размазывало Дюрера по земле.

Эта масса притягивала мои взгляды и внушала неописуемый страх; я чувствовал, за призрачным пламенем скрывается абсолютное зло.

На третью ночь оно приняло столь угрожающую форму, что я с воплем проснулся.

Но на мой вопль ответил мрачный стон, прошуршавший во тьме.

— Твоя вина! Твоя вина!

— Дюрер, — крикнул я. — Дюрер!

В тот же миг сильнейший удар сотряс дом. Утром двери и окна открывались с огромным трудом, их таинственным образом перекосило. Приглашенный столяр некоторое время жил в Буэнос-Айресе.

— Весьма странно, — недоумевал он, — такое бывает с дверьми и окнами южноамериканских домов после землетрясения. Если дома устояли.

Я решил пройтись по той улочке.

Розово-зеленый домишко был выставлен на продажу.

Владелец его погиб. Лошадь в упряжке, степенно двигавшаяся по улице, вдруг понесла, задела хозяина на пороге дома и оставила лежать с проломленным черепом.

Его наследником стал скупой на слова деревенский нотариус.

Я за разумную цену приобрел дом со всем его содержимым, в том числе и попугаем. Единственное, что мне сообщил угрюмый законник, было имя покойного — Муус и кличка попугая — Чандернагор.

Прежде всего, сообщу, что не нашел в доме ничего особого, совершенно ничего.

Я мог бы растянуть историю, начав с подробного описания нового владения. Но не сделаю, ибо это не имеет ни малейшего значения.

Обычная, удобная мебель, старинные хрустали, очаровательные нюрнбергские часы, мягкие кресла, узенький садик, в котором чахли две хилых груши.

Преподнеси я вам сочинение вместо подлинной истории, то мог бы с блеском использовать попугая, превратив в некое проклятое животное, воплощение жалкой личности журналиста Дюрера, идиота Дюрера, или сумрачной души Мууса.

Увы, мне досталась глупая птица, грязная и прожорливая, в чей репертуар входили единственное яванское слово «Сьямбук», что, если не ошибаюсь, означает кнут, и несколько бессмысленных восклицаний.

Поскольку дом мне понравился, я переехал и несколько недель прожил без кошмаров и загадочных происшествий.

И сразу стал донимать соседей вопросами о предшественнике. Они вспоминали лишь о молчаливом и диковатом человечке, который уходил от любой попытки сближения и ничего не покупал в округе. Враждебное отношение частично перешло на меня, ко мне отнеслись или с прохладцей, или с равнодушием. Быть может, через некоторое время я бы поверил домику, но чувствовал, что спокойствие было наигранным. Дом ревниво хранил свою тайну — я ее чувствовал, как каждый человек чувствует чуждое присутствие, затаившегося чужака, выжидающего своего часа. Дом притворялся.

Я безуспешно выискивал нарушения неизменного порядка в доме. Разглядывал через дверные скважины и щели пустые комнаты, в которых не пахло тайнами, и с подозрением вглядывался в безжизненные предметы, в шкафы, в стулья.

Но вещи-сообщники тоже не доверяли мне; они общались между собой неведомыми путями, о которых остается только догадываться.

Вам никогда не случалось удивляться враждебному отношению какого-то привычного предмета мебели, обычно хранящего нейтралитет?

Каждому знакомо это ощущение — попади вы ему в лапы в минуту злобного пробуждения, вам несдобровать, вас ждет мучительная пытка!..

Лик тайны не открывался.

До дня грозы.

Гроза пришла с юга, принесенная дыханием африканской пустыни. Туча наползла на небо сизой, невероятно угрожающей тенью, нависшей над людьми.

На улице послышался шум, быстрый топот детских каблучков, потом стаккато захлопывающихся дверей.

Во внезапно потемневшем небе выросли желтые башни пыли.

Заметив, что жена шорника из противоположного дома с ужасом смотрела на мой дом, я пересек улицу и постучал в дверь.

Она не открыла.

Эхо ударов прокатилось по длинным коридорам, но мой призыв остался без ответа, а странный рисунок четырехцветия на двери вдруг безмолвно расхохотался.

— Гроза, — пробормотал я, — превратила людей в пугливых животных. Вековые страхи.

В древние времена первобытные люди прятались под сенью леса или в пещерах при первых вспышках фиолетовых зарниц, а страх преодолевали совместным пением молитв.

Я повторил эту фразу для успокоения собственной персоны и пообещал себе запомнить ее.

Вся моя жизнь была усыпана подобными сентенциями, похожими на ненужные вехи-указатели поворотов бессмысленного путешествия.

— Посмотрим, — сказал я себе, возвращаясь домой, — что изменилось?

Никаких изменений. Но мои глаза по-иному воспринимали каждую вещь.

Обе груши дрожали всеми своими листьями, как два пугливых маразматика.

— И они, — усмехнулся я. — Сруби я их топором, думаю, они бы убежали в соседний дом и захлопнули дверь перед моим носом.

Тучи потяжелели, обвисли, словно на корточках присев на коньки крыш; одна из них невероятно походила на череп с двумя глазами из расплавленной латуни.

В столовой царило спокойствие, но на каждой вещи, словно плесень, лежала пленка маслянистого света.

Чандернагор превратился в комок взъерошенных перьев, сотрясаемых боязливой дрожью, из комка выглядывала красная пуговка глаза.

Немецкие часы отсчитывали секунды — они преподавали всем вещам, подверженным временному безумию, урок механической честности, и я был им благодарен за это.

— Нагор! Нагор! — позвал я.

Глаз закрылся, страх сотрясал тельце пленной птицы.

— В древние времена первобытные люди… — начал я, словно извиняясь за испуг птицы и ища ее согласия.

— И все же, — произнес я, — кое-что изменилось.

Над стеной неподвижно висел туманный череп, тучи застыли, словно остановленные вечностью.

Один из высоких желтых хрусталей в буфете беспричинно зазвенел, взорвав фантастическое безмолвие.

Безмолвие!

Внезапно остановились немецкие часы; тиканье словно обрезало ножом.

Будто перестало биться большое братское сердце, работавшее в унисон с моим сердцем.

Пульс среды, их тиканье, угас. Похоже, чуждое присутствие стало явью, до меня дотронулся невидимый труп.

Я поднял опечаленный взгляд к жизнерадостному лику часов и с ужасом отвернулся.

Циферблат обернулся призрачной маской, чей остекленевший взгляд с жадным недоверием разглядывал нечто недоступное мне.

Но безмолвие и неподвижность прекратились, послышались вопли, ожившие прожорливые тени приплясывали, обретя вещественность.

— Ты хотел узнать тайну розово-зеленого домика.

Мы здесь, безжизненные и безмерно жестокие вещи с темными душами. Ты и твои братья отвергли нашу одушевленность! Вы забыли о злобной радости, с какой тяжелая мебель исподтишка бьет вас в темноте; вы обвиняете себя в неловкости, когда острые стекла режут вам губы, гвозди исподтишка протыкают вашу плоть, а шторы выплескивают вам в лицо отравленную пыль.

Мы — восхищенные зрители. И ждем подходящего мгновения, чтобы отправить на последнюю, кровавую пытку человека, решившего рассеять мрак нашего дома? Нам известно, что его ждет!

Неподвижное множество трепетало от безмолвного нетерпения.

Чувствовалось — разгадка тайна близка, ее покровы уже спадали.

Долгие недели я искал тайну в подвалах и на чердаках, погруженных в полночную тьму, израненную кровавыми всполохами свечей и потайных фонарей. Разгадка ускользала — я в бессилии и немой ярости натыкался на оккультный, непреодолимый барьер.

Тайну открыла насыщенная электричествам гроза, прорвав гигантский мочевой пузырь, раздувшийся от нечеловеческой ярости. Я ухватился за соломинку здравого смысла, пока его не захлестнул океан ужаса.

— Значит, это — естественная причина… науч… научная.

Не знаю, произнес ли эти слова вслух; не думаю. Плотный воздух вряд ли проводил бессильные волны звука, ибо дверь… ибо дверь стала медленно и бесшумно отворяться на смазанных маслом петлях.

В этом доме, где я был один — один — и в минуту, когда ничто не двигалось, в тишине, где стих даже шелест дыхания… дверь открывалась сама, сама, сама!

Господи! Я не мог опустить глаза; я был обречен смотреть, как в комнату входит тайна, ставший видимым ужас, о котором мне кричал жалкий призрак Дюрера на излете сна.

Открылась часть коридора, и на внешней ручке двери показалась…

Невероятно огромная рука, пылающая внутренним пламенем, словно перегретый чугун, когтистая до безобразия, а за ней…

Боже! Мой кошмар!

Вихрь молочно-белого пламени, рушащиеся горы, падение в бездну из бездн вдоль отвесных стен с вопящими, вопящими и вопящими ртами…

Молния ударила в розово-зеленый домик и превратила его в пыль.

Меня нашли под слоем тончайшего пепла.

Такова история слепца, с которым я сталкивался несколько дней подряд в старом и мокром парке ученого города Гейдельберга.

Его сопровождала молодая женщина с задумчивым взглядом, словно смотревшим внутрь себя. Она ухаживала за инвалидом с нежностью и состраданием.

 

Таверна призраков

Тайна палеолита…

Фрейман повествовал о гигантских рептилиях четвертичной эры, излагая одну из ученых и неудобоваримых теорий. Его слушали с нарочитым вниманием, хотя мысли сотрапезников витали в иных сферах.

Он с друзьями заканчивал обед; день был постный, и хозяин подал только яйца, поджарку из пескарей и овощи на прогорклом сливочном масле. Эль оказался кислым, а вино, несмотря на дороговизну, отвратительным.

Через открытое окно врывалось раскаленное дыхание лета; юго-восточный ветер, пронесшийся над тридцатью пятью милями красного песка и высохшего вереска, впитал в себя весь жар самума.

Рассказывай Фрейман о белых медведях, а не о тропических джунглях и болотах с почти кипящей водой, быть может, аудитория слушала бы с неослабным вниманием. Десерта не подали, поскольку хозяин сказал, что банки с печеньем пусты, а муравьи сожрали последнюю клубнику на грядках. Он поставил на стол жестяную коробку с несколькими сигарами и тут же подал счет.

— Я запрягаю в три часа и отправляюсь в Маркенхэм, — сообщил он. — Заведение закрываю, но, если хотите, можете остаться. Зал и бар в вашем полном распоряжении. Вернусь к семи часам и привезу на ужин свежую семгу и форель.

— Предпочитаю остаться, — сказал мистер Шон. — Я решил провести весь день в деревне… Клянусь Господом, так и сделаю!

Фрейман безразлично махнул рукой.

Третьим, и последним, гостем за круглым столом был Пилчер; он спал, сидя на стуле, и промолчал.

Впрочем, кто собирался выслушивать мнение существа вроде Пилчера, а тем более считаться с ним?

Замочная скважина скрипнула, потом прогрохотала двуколка, удаляясь по дороге на Маркенхэм, и вскоре исчезла за дюной.

Фрейман прервался на середине фразы, в которой упоминалось о зубре и неандертальце, и ладонью шлепнул по сверкающему черепу Пилчера.

— Я не виноват… У меня есть алиби, а говорить буду только в присутствии адвоката, — всполошился тот, просыпаясь.

— Ему опять приснился сон, что его доставили в участок, — презрительно проворчал мистер Шон.

Фрейман сверился с часами, как врач, отсчитывающий пульс у пациента.

— Подождем двадцать минут — повозка хозяина, поднявшись на холм Трех Беляков, вновь окажется на виду. Тогда будет уверенность, что он не развернет свою клячу и не потревожит нас до семи часов.

— Если он оставляет свою лавочку в распоряжении первого встречного, значит, здесь нечего спереть, — осклабился Пилчер. — Плохое заведение, вот, что я скажу.

— Кто говорит о воровстве? — возразил мистер Шон. — Дело, насколько я знаю, задумано не вами.

Пилчер пожал плечами. Не все ли равно? Аванс заплатили, остальное его не заботило.

Глупость, однако, не мешала ему вскрывать замки, не оставляя ни малейших следов.

Тишина обрушилась, невыносимая, как обжигающий луч солнца, который воспламенял бокалы и волнистое стекло стойки; слышалось только тиканье часов Фреймана.

Мистер Шон нарушил молчание.

— Все предусмотрено, Фрей, — пробормотал он. — Кроме хозяина, никого нет, его отъезд в Маркенхэм, зал с баром оставлен в распоряжении посетителей до семи часов.

— Чему удивляться? — хмыкнул Фрей. — Все совершенно логично. Так он поступил с Тревиттером и Москомбом…

— …А те не сумели воспользоваться оказией, — прошипел собеседник.

Фрейман обратил взор к далекому холму — пустая вершина блестела на солнце — и вновь опустил глаза на циферблат.

— Не знаю, может, этот чертов тип нарочно дает возможность людям вроде нас, чтобы… — он явно колебался прежде, чем закончить глухим голосом. — …Чтобы сделать то, что мы хотим сделать.

На далеком холме появилась двуколка — она медленно поднималась по светлой петляющей дороге.

Фрейман захлопнул крышку хронометра и похлопал по плечу вновь заснувшего Пилчера.

— За работу! — приказал он.

Лысый бандит вскочил на ноги, извлек из кармана жакета длинный плоский футляр и с любовью глянул на него.

— Я отработаю свои пять фунтов, — осклабился он.

Троица пересекла просторное помещение, распахнула дверь и цепочкой двинулась по длинному коридору, где царила подвальная прохлада, истинное наслаждение после африканской жары обеденного зала.

— Здесь? — спросил Пилчер, указывая пальцем на ряд закрытых дверей.

— Бесполезно, это должно находиться выше, — ответил Фрейман.

В глубине вестибюля в потолок ввинчивалась темная лестница. От первой площадки размером с холл отходили три широких коридора с множеством дверей.

— Настоящий караван-сарай! — хмыкнул мистер Шон. — И этот человек в полном одиночестве живет в домище, могущем соперничать размерами с аббатством!

Фрейман решил дать несколько разъяснений.

— Этот домище, как вы его назвали, построили в 1784 году, если судить по гербу на фасаде. Вначале служил почтовой станцией, потом постоялым двором для извозчиков, поскольку в этом мире песка и вереска нет и тени крыши, чтобы приютить людей и лошадей. Несомненно, у прежних владельцев была обширная клиентура.

Пилчер оглядывал двери с видом знатока.

— Хорошее дерево, — сказал он, — и достойные замки… Как насчет небольшой надбавки… скажем, комиссионных, если за ними лежат денежки?

Мистер Шон мрачно усмехнулся:

— Дурак, там нет ни гроша!

— Ладно… но вдруг… драгоценности… сокровище, откуда мне знать? — не отставал толстяк.

— Довольно, Пилчер, здесь кладами не пахнет!

Пилчер вздохнул и извлек из футляра тонкие инструменты из синеватой стали.

— С чего начинать? — спросил он.

— Поднимемся на второй этаж, — приказал Фрейман.

Фрейман внезапно застыл в глубине бесконечного бокового коридора и дрожащим пальцем указал на темную дверь, сливавшуюся в полумраке со стеной.

— Может, там? — прошептал он.

Мистер Шон с опаской отступил.

— Начинайте, Пилчер!

Несколько минут спустя толстяк отошел от двери, удивленно пялясь на скрученный в штопор металлический стержень.

— Ничего себе!.. — пораженно воскликнул он. — Даже сейф не посмел бы выкинуть такую шутку!

Он трижды менял инструмент, пока не послышался легкий щелчок.

— Слава богу! — вздохнул он, выпрямляясь, лицо его было залито потом.

Он хотел толкнуть дверь, но Фрейман остановил его.

— Хотите войти первым, мистер Шон? — спросил он.

Мистер Шон судорожно сжимал сухие руки, губы его дрожали.

— Наконец, — с трудом выговорил он… — наконец мы сможем узнать, почему этот треклятый дом называют «Таверной призраков»?

Он толкнул дверь с такой силой, что она с грохотом ударилась о стену.

Перевалив через вершину холма, двуколка остановилась. Возничий выбрал для отдыха лужайку у небольшого болотца с зеленой водой, берега которого заросли бирючиной и худосочной травой.

Лошадь тут же принялась щипать желтыми зубами чахлые травинки, а хозяин устроился в тени, чтобы выкурить трубку.

Вдали по черной равнине в ореоле солнечных лучей неторопливо двигался высокий темный силуэт.

Владелец таверны, изредка выпуская в раскаленный воздух колечко сизого дыма, смотрел на приближающегося человека.

Гость уселся в тенистом уголке, достал длинную черную сигару и коротко поздоровался.

— Ну что, Кэсби?

Владелец таверны ткнул чубуком трубки в сторону мрачного жилища за горизонтом.

— Они там, мистер Куотерфедж.

— Фрейман и Шон?

— И толстый, лысый коротышка, который все время спит.

— Несомненно, Пилчер, медвежатник.

Некоторое время они курили в полной тишине, потом долговязый неторопливо и с какой-то печалью в голосе сказал:

— Они наверняка преуспеют там, где Тревиттер и Москомб потерпели неудачу. Шон умен. Фрейман чуть глупее, но дьявольски настырен, логичен и рассудителен в делах, которые предпринимает.

— Если бы очистка от этой мерзости помогла процветанию заведения… — начал Кэсби.

Собеседник, похожий на священнослужителя, прервал его резким жестом.

— Не пользуйтесь подобными терминами, когда говорите о чрезвычайно опасных вещах, Кэсби. Очень жаль, что двум таким достойным людям, как Шон и Фрейман, придется расплатиться здоровьем или жизнью, столкнувшись с воплощением ужаса. Иногда я сожалею, что дал вам совет… вами руководит мелкая корысть.

Кэсби разъяренно глянул на собеседника.

— Я плачу за изгнание бесов из дома. О чем вы сожалеете, мистер Куотерфедж?

Священнослужитель застонал.

— Изгнание бесов… неверный термин, Кэсби, но я почти готов с вами согласиться, не зная иного, лучше отвечающего истинному положению дел. Когда Тревиттер и Москомб из Общества Физических Исследований узнали, что одна из дверей дома запечатана знаком царя Соломона, они решили выяснить, что находится за нею, но забыли прихватить взломщика.

Кэсби наклонился к соседу.

— Вот уже семь лет, как я приобрел постоялый двор, но у меня ни разу не возникло желания посмотреть, что скрывает запретная комната… хотя… из-за нее меня преследует дьявольское невезение. А вы, мистер Куотерфедж? Вы представляете себе, что это такое?

Священнослужитель в ужасе отмахнулся.

— Великий Боже! Нет… Предпочитаю ничего не придумывать. Вам известна история рыбака из «Тысячи и одной ночи», который освободил зловредного джинна, заключенного в свинцовый сосуд, запечатанный перстнем царя Соломона и брошенный в море.

— Мне ее рассказывали в детстве, — признался Кэсби.

— Не могу не вспоминать о ней… Помните, что произошло на постоялом дворе сразу после вашего приезда.

У вас на ночь остановились трое индусов, гранильщиков, известных на всех ювелирных рынках Европы.

Двое заняли ныне запечатанную комнату, а третий остановился в соседней.

Утром двух цветных джентльменов нашли убитыми и ограбленными. Преступник словно испарился.

Их компаньон оставался на постоялом дворе до завершения следствия, а перед отъездом предал анафеме комнату, где произошло преступление.

«Я заключаю в этой комнате беды и страшной несправедливости нечто более безжалостное, чем сама смерть, — заявил он. — И заклинаю людей, которые окажутся под этой крышей, никогда не освобождать это».

И прижал печатку кольца к дереву — дверь задымилась, как от раскаленного клейма.

Когда знак разглядели, стало ясно, что наложена устрашающая пентаграмма царя Соломона, и никто не решился нарушить запрет заклинателя, даже люди, облеченные официальными полномочиями.

— Значит, там действительно обитает призрак? — прошептал Кэсби. — Я иногда подслушивал у запертой двери, и никогда ничего не слышал, но клянусь, тишина эта ужаснее воплей под пыткой.

Куотерфедж промокнул платком лоб, покрытый крупными каплями пота.

— В данный момент, — едва слышным голосом прошептал он, — они, быть может, уже знают… Вы захватили бинокль?

Кэсби направился к двуколке и принес два морских бинокля в футляре из красной кожи.

— С вершины холма можно увидеть все, — пробормотал Куотерфедж.

— Что увидеть? — спросил Кэсби, но ответа не дождался.

Оба улеглись на горячий песок, едва приподняли головы над гребнем и принялись наблюдать.

Внезапно пространство сотряс глухой рокот.

— Гром, — сказал Кэсби, с удивлением разглядывая бесконечное синее небо, висящее над пустынной равниной… И добавил: — Ого! Поглядите на деревья в саду! В воздухе ни ветерка, чтобы затрепетал хоть один березовый листок, а…

Наблюдатели видели в бинокль, что далекие деревья гнулись, словно тростник под напором бури.

— Вон они! — закричал Куотерфедж. — Я их узнаю… Шон во главе, потом Фрейман, а за ними бежит Пилчер… Они удирают, словно сошли с ума… Господи!

Из груди Куотерфеджа и Кэсби вырвался крик ужаса.

Беглецов оторвало от земли, словно их схватила чудовищная невидимая рука и подбросила на невероятную высоту.

Их силуэты быстро уменьшались, взлетая на немыслимое расстояние, и вскоре растворились в ослепительном свете.

Земля вздрогнула, и Кэсби пронзительным голосом выкрикнул:

— Боже, мой дом!

Постоялый двор, подняв облако золотистой пыли, рассыпался и рухнул, как карточный домик.

Куотерфедж и Кэсби скатились вниз по склону и, вопя от страха, уткнулись лицами в песок, чтобы не видеть гигантского и чудовищного гриба, который взметнулся над развалинами, черный, как Эреб, — он разрастался с невиданной скоростью, затмевая пылающий диск послеполуденного солнца.

 

История Вулкха

Вейбридж познакомился со старым таксидермистом в маленькой таверне Лимерика. Он только что отохотился в Сиу Фелл, подстрелив трех гоголей с отдающим лазурью оперением и прекрасного розового крохаля.

Старика согнули годы, но его хилое тело согревала пелерина из морской выдры, стоившая немалых денег.

Вейбриджу исполнилось тридцать лет, и под его свитером из коричневой шерсти угадывались железные мышцы.

— Меткие выстрелы, — произнес старик. — Крохали крайне осторожны, к ним всегда трудно подобраться.

Охотник не относился к любителям поболтать, но задели его слабую струнку; он пересел за столик соседа и заказал грог, ибо на улице дул пронизывающий ветер и сыпал противный дождь.

— Я следил за крохалем около часа, — поведал он, — пока тот кружил над болотом. С безбрежного неба прорывался лишь единственный лучик солнца, и он его поймал, словно превратившись в летающую призму, когда пикировал на воду, включив все огни.

Старик взял мертвую птицу, на теле которой едва виднелись две рубиновых капельки.

— Жаль, — проворчал он, — если бы крохаля поразили в крыло, любой натуралист дорого бы заплатил за него.

Вейбридж беззаботно пожал плечами; он любил не деньги, а охоту с подкрадываниями и хитростями, победами и поражениями, а болото ощущал буквально всем своим нутром.

— Неважно, — сказал он, — мне однажды случилось подстрелить дрофу, но той охотой не горжусь, поскольку птица, измотанная трехдневной борьбой с западной бурей, притаилась в зарослях солероса и едва ли могла вновь встать на крыло. Однако плясал от радости, когда всадил двойной заряд в стаю лысух, которые умело, как катера, маневрировали между полосами тумана и островками камыша.

— Ах, молодость, — прошептал старик и велел слуге наполнить стаканы.

Они молча выпили, потом таксидермист продолжил:

— Вы охотитесь в Сиу? Никогда не добирались до Фенна в Шенноне?

Вейбридж бросил на него удивленный взгляд; собеседник, явный иностранец, задал странный вопрос.

Фенн. Отвратительное болото по соседству с Ирландским морем. Оно считалось опасным из-за зыбучих песков и глубоких топей, а потому охотники из осторожности обходили его стороной.

— Нет, — откровенно ответил он, — ибо умею отличать мужество от безрассудства; там слишком вероятны несчастья, а результаты, какими бы успешными ни были, не компенсируют потерь.

— Даже если удастся подстрелить Вулкха? — прошептал старик.

Вейбридж, человек откровенный и веселый, давно растерял зачатки хорошего воспитания от одинокой и дикой жизни, которую вел на охотничьих угодьях, а потому расхохотался:

— Вы сошли с ума, сэр!

Старика, похоже, не оскорбило столь беспардонное поведение; он тихо покачал лысой головой.

— Вы, сэр, любите спорт, спорт благородный, охоту. А я человек науки и отвечаю вам: «Нет, сэр, я не сумасшедший».

Серьезный тон старика отрезвил Вейбриджа.

— Два раза в жизни слышал об этой сказочной птице, которую вы называете Вулкх, — признался он, — и каждый раз при трагических обстоятельствах.

В первый раз это случилось, когда Нэт Лэмб отправился в Фенн на ее поиски. Лэмб был грубияном без воображения, но истинным охотником. Я видел, как он плачет над старым ружьем, которое оружейник отказался ремонтировать из-за неминуемой опасности разрыва. Он целыми ночами, морозными ночами, высиживал в засаде, выслеживая пеганок… птиц прекрасных, но хитрых, как дьяволицы, какими они и являются на самом деле.

Какой-то ученый попросил его подстрелить Вулкха. Он не верил в успех… но не хотел упускать ни малейшего шанса, чтобы убить птицу. Долгими днями бродил по Фенну, и каждое утро, наблюдая за его уходом, пастор тихим голосом читал отходную молитву.

Однажды вечером он не вернулся — зыбучие пески Фенна проглотили его.

— Вот как? — произнес старик. — А во второй раз?

Рот охотника горько скривился.

— Это была женщина, Тильда Эскрофт, чудесная девушка, лучший стрелок Ирландии. Она охотилась на тигра в запретных джунглях Тераи, несколько месяцев без жалоб прожила на Фарерах с охотниками на птиц, а острова эти продуваются пронзительными северными ветрами и кишат серыми крысами. Она согласилась на фантастическую миссию… — лицо Вейбриджа помрачнело, и он заговорил тихим голосом, словно ему было трудно продолжать. — Она пошла на риск ради денег, ибо жизнь ее, полностью посвященная охоте, требовала больших расходов. У нее накопились долги, а ей хотелось отправиться на Крайний Север, чтобы поохотиться на полярную фауну. В случае успеха ей обещали заплатить огромную сумму. Она попала в зыбучие пески недалеко от центрального островка Фенна, нечто вроде скалы, высящейся над зловещим озерным простором. Ей было двадцать восемь лет, а ее жених, Лью Саммервилль, чемпион по теннису Белфаст-колледж, если помните, покончил с собой после ее гибели.

— Простите, — вежливо произнес старик, — ничего не смыслю в спорте и не знаю его героев. Я живу среди книг, скальпелей, инструментов и чучел. Но уверяю вас, юный друг, Вулкх существует, и сомнений в этом нет.

Он подал знак бармену, и вновь стаканы наполнились обжигающим, пряным грогом.

Голова у Вейбриджа кружилась, но, когда представлялась возможность побеседовать об охоте, он охотно засиживался за столиком таверны, где его слова буквально впитывала благодарная аудитория.

— Расскажите о Вулкхе, — внезапно потребовал он.

Старик долго, похрустывая суставами, потирал сухие руки, глаза его превратились в щелочки, из которых вырывалось зеленое пламя.

— В далекие времена, — начал таксидермист, — простите, что начинаю в столь ученой манере, земля, воды и небеса населяли, по всеобщему мнению, чудовищные существа, хотя то были образцы силы и могущества. Не стану отягощать ваш слух варварскими именами бронтозавров, плезиозавров и прочих созданий.

В безбрежных болотах жило удивительное существо — птеродактиль. Живой кошмар — перепончатые крылья рукокрылых, когти орла, голова рептилии и острые зубы. Когда в подлунном мире исчезли динозавры, он еще властвовал в небе, но уже менялся, уменьшался, не теряя чудовищного облика. Он покинул жаркие края, перебрался к северу, привык к умеренному климату, но не решился сражаться с холодами Крайнего Севера.

Таксидермист помолчал и топнул ногой.

— Здесь, в этом районе, прогретом теплым течением Гольфстрима, он достиг границы пригодных для своего обитания земель. Вернулся сюда… и остался! Глупое имя Вулкха прилепилось к нему из-за крика, который он издает, лавируя среди мощных атлантических ветров. Поверьте, охотник, если и есть в мире место, где он может скрываться от людей, то только в Фенне, на непроходимом болоте.

— Как бы не так! — вскричал Вейбридж. — Если ваш Вулкх существует, я сумею его подстрелить. Клянусь.

— Ваша цена? — холодно спросил старик.

Вейбридж окинул его гневным взглядом.

— Повторяю, сэр, вы сумасшедший… Если ваш Вулкх годится в пищу, изжарю на вертеле; если несъедобен, как трехлетняя лысуха, прибью к дверям сарая, чтобы отпугивать кошек и ворон.

— Да будет так, — согласился таксидермист, — понимаю, что люди могут рисковать ради чести. А потому просвещу вас — эти животные всегда поднимаются в небо в конце бури.

— Спасибо, сэр, за ценную информацию! — с жаром воскликнул Вейбридж. — Тот не охотник, кто не знает привычек животного, которое выслеживает и собирается убить. До скорого, сэр. Если останетесь в Лимерике, еще услышите обо мне.

Вейбридж обошел лачугу, разглядывая прекрасных собак, которые подняли лай, почуяв, что хозяин собирается на охоту.

Предпринятое дело было опасным, и он знал, что собачий инстинкт убережет от зыбучих песков и топей.

Он не мог рассчитывать ни на Сноу, ни на Флейма, сеттеров, одного белого как снег, второго рыжего, как яркий костер, животных умных и осторожных. Его взгляд замер на Тампесте.

Пойнтер лучших кровей, гибкий как плеть, и подчиняющийся лишь необоримому желанию преследовать зверя.

Вейбридж любил его, как отец, питающий слабость к непокорному сыну.

— Единственный из псов, который не является рабом, — говаривал он, — и не только не раб, но и почти не слуга!

Те, кто не понимал охотника, спрашивали:

— А кто ваш Тампест?

— Друг, — серьезно отвечал Вейбридж, — и союзник.

Он открыл дверцу будки, и пойнтер стремглав бросился к курам, клюющим зерно во дворе. Остальные псы завыли от разочарования и ревности.

— Тамп, — прошептал хозяин, — день будет великолепным или ужасным.

После недолгих колебаний он выбрал автоматическую пятизарядную винтовку.

Он не любил это оружие, охота с которым казалась ему несправедливой и бесчестной.

Дичь могла надеяться на спасительное бегство от двустволки, но теряла всяческие шансы, попадая под залп скорострельной винтовки.

Вейбридж относился к животным, на которых охотился, по возможности справедливо — стыдился убивать зайца на лежбище; в принадлежащем ему заказнике, он запрещал сплошной сенокос, оставляя островки травы и позволяя дичи найти укрытие.

Автоматическая винтовка, которая скашивает разом половину стаи куропаток, уничтожает утренний квартет кроншнепов и позволяет стрелку дважды промахнуться, была оружием охотника без чести и совести.

— Ба, — сказал он, тщательно проверяя выбрасыватель, — на другую чашу весов ложатся зыбучие пески; я рискую собственной шкурой!

Тампест занял место рядом, ибо не любил покорно плестись по пятам хозяина — он был компаньоном и не отказывался от дружеской беседы.

Вейбридж оставил Сиу слева и направился к морю. Пойнтер поднял подрагивающий нос к близким болотцам, откуда взлетали чирки, потом застыл перед водяной курочкой, торчащей на высоких ногах. Птица с криком бросилась прочь, оставляя двойной след на шероховатом зеркале воды.

— Пойдем через холмы, — сказал Вейбридж, и Тампест понял его, бросившись к темной линии горизонта. Он, наверное, уже думал о криках взъерошенных улит и черном одеянии турпанов, которые в великом множестве водятся у соленых вод.

Добравшись до холмов, Вейбридж сделал остановку и оглядел длинную стену пепельных скал.

Он знал, что в миле отсюда гряда внезапно прерывается, открывая проход речушке, вытекающей из Фенна. Пройдя вверх по течению, можно было выбраться в запретный район.

Утром было серым, но светлым. Горизонт, отмытый вчерашним ливнем, трепетал от испарений. Кое-где высились округлые полушария дюн.

На самом верху обрыва с довольным писком друг за другом гонялись птенцы тупиков, а нетерпимого нрава фламандские чайки сгоняли с насиженных мест толстых поморников.

Вейбридж улыбнулся при виде привычной картины; его охватило странное и меланхолическое чувство. Сам не зная почему, он мысленно заключил перемирие с противниками, на которых охотился в другое время.

В десяти шагах от него, шурша крыльями, взлетел малый веретенник; Вейбридж не реагировал, и Тампест застонал от непонимания.

Охотник смутно ощущал родственность страха всех этих существ, принимающих смерть от руки человека; через несколько часов он, быть может, сам станет оставляющей горячий след добычей, которую преследует мрачная тень…

Фенн открылся из-за большой скалы — поблескивающий водный простор, усеянный бледно-зелеными ромбиками. Почти в самом геометрическом центре торчал конус, тянущийся к низкой полосе тумана.

— Я знаю милю суши, Тамп, — сказал Вейбридж, — а потом… да направит нас Господь!

Пойнтер убежал вперед, он не искал, а принюхивался к низовому ветру, доносившему до него вонь падали и болота. Вейбридж приблизился к почти ровному квадрату вод и заметил шилоклювок.

Шилоклювка — красивая голенастая птица с вздернутым клювом, похожим на курносый нос парижского мальчишки на побегушках. Она худощава и подозрительна, а потому оставляет сушу и наносы заносчивым крохалям и задиристым ржанкам. И держится на дальних отмелях, зная, что недостижима для облака свинца.

Птицы заметили человека и подняли крик, удивленные подобной наглостью.

Они находились на границе твердой земли, но тут же мелкими боковыми прыжками сместились на обманчивый ковер водного мха и притопленных камышей.

Вейбридж обошел птиц, потом, пробуя почву кончиком тростинки, продолжил путь по Фенну.

На первый взгляд окружающий мир выглядел умиротворяющим: языки твердой и сухой земли остриями уходили в болото; они без труда выдерживали его вес, а следы ног не заполнялись водой. Иллюзия игры в классики рассеялась, но память о ней сохранилась. Его преследовал стойкий образ — в этой призрачной партии он стал главной ставкой, помещенной в самый центр игральной доски.

Окружение воспринималось, как необычная смесь спокойствия и яростного завершения северной бури, когда друг друга сменяют то полное затишье, то внезапные порывы ветра. Вдали над водными просветами рассыпалась черная туча чибисов, иногда до Вейбриджа доносился приглушенный крик пеганок.

Обернувшись назад, увидел, что обрыв дальше, чем он полагал, и сердце сжалось от невероятно враждебного безлюдия, в котором охотник был главным действующим лицом.

Миражи приближали горизонт. Там, где человеку казалось, что он видит море, мерцала молочная белизна откоса; заросли тростника на юге растворились, превратившись в продолговатые островки мертвых водорослей. Он вздрогнул, попав под очарование озерной магии, но мало-помалу его охватил ужас от вида бесконечных водных просторов.

К близкому центральному островку вела дорожка охряного песка. Этот скалистый нарост показался человеку безопасным и спасительным убежищем.

Взобравшись на вершину, он окажется над враждебной землей, зная путь отхода к суше — тайна Фенна открылась ему. В болоте расстояния обманчивы. Вейбридж прошагал по песчаной полоске еще полмили, но так и не приблизился к цели.

Тампест снова шествовал рядом, и ничто в его поведении не выдавало привычного веселья. Изредка задумчивый взгляд собаки останавливался на хозяине. Вдруг пес замер, принюхался к ветру и застонал, его хвост яростно колотил по дрожащим бокам.

— Тамп, — обратился к псу хозяин, — что случилось?..

Пойнтер растерялся, на холке дыбом встала шерсть.

— Боишься? — удивился Вейбридж.

Со стороны водяной равнины послышался шум.

Необычные звуки в сопровождении эха — резкий шелест рвущейся бумаги и пронзительный визг напильника, терзающего железо.

Охотник не припоминал ничего похожего, но решил, что так ревут хищники, вспугивая добычу.

— Тамп… — начал Вейбридж и ощутил болезненный укол в сердце. Пойнтера рядом не было.

Охотник развернулся и тоскливо вздохнул. Вдали, там, где кончалась песчаная дорожка, к горизонту уносилось белое пятно с рыжими пятнами… Тампест дезертировал, Тампест предал…

— Я остался один, — пробормотал Вейбридж, — если Тампест сбежал, опасность, несомненно, велика.

Что-то забилось между водой и небом, бросив тень на холм.

Охотник заметил двойное лезвие мощных крыл, похожих на изувеченную руку, терзающую воздух, уши его зазвенели от визга несмазанных дверных петель.

Вулкх.

Он выстрелил — один раз, второй, третий.

Воздушное чудовище развернулось на крыле, хаотически вращаясь, рухнуло в болото и сразу ушло под воду.

— Есть! — завопил Вейбридж, бросаясь вперед. — Есть!

В двадцати шагах от него всплыла громадная туша, похожая на сдувающийся воздушный шар.

Охотника охватила неимоверная радость.

Он одной рукой ухватил воздушное чудовище за левую лапу, а второй — за правую. Ощутил два рывка — неведомая сила тянула его в глубины. Уровень болота внезапно поднялся, холм подпрыгнул в небо. Вейбридж вдруг ощутил свою незначительность. Он потерял в росте — колени опустились на уровень тропы. И понял, что попал в смертоносные объятия зыбучих песков, а короткий триумф стал завершением его человеческой судьбы.

Когда песок накрыл плечи охотника, он уже ничего не видел и не слышал.

Те, кто думает, что жертва медленно погружается вглубь, вспоминают о литературной выдумке. Но проза лжет. Агония заканчивается до того, как пески закроют глаза.

Как только в роковые тиски попадает грудь, человеческая душа отлетает прочь.

Глаза Вейбриджа в отчаянии вглядывались в зыбкий перламутр тумана, хотя он уже почти ослеп. В это мгновение в двух милях от него на южном роге появился человек и принялся неспешно устанавливать мощную подзорную трубу.

— Кончено, — пробормотал он, глядя в точку, где его слабые глаза различали только подвижные тени. Уселся на покрытый травой холмик, достал из коробочки несколько пастилок и принялся их лениво жевать. Потом усталым жестом снял с головы широкополый боливар, обнажив странный грушевидный череп, покрытый жесткой рыжей щетиной.

— Прекрасная работа, красавчик, — хмыкнул он, — мистер Вейбридж медленно опускается к центру земли, где присоединится к жеманной красотке и прочим, клюнувшим на живца… Можешь возвращаться домой и отсыпаться в фосфорной ванне!

Крылатое чудовище тяжело приподнялось и с трудом взлетело, рассекая туман.

— Возвращайся! Возвращайся! — воскликнул человек.

Вулкх вздрогнул, развернулся на крыле и внезапно исчез — в вечернем воздухе закружились клубы дыма.

— Возвращайся, возвращайся, красавчик!

Крохотное дрожащее облачко скользнуло в сторону одинокого человека, на мгновение окружило его голову черным ореолом и растаяло.

Щетина дрогнула и вспыхнула, словно ее ожег луч солнца.

— Стоп! — простонал человек. Вдруг вскочил и пригрозил кулаком стае куликов, которые с криком неслись высоко в небе. — Я никогда не мог выстрелить в животных! Я никогда не мог поднять ружья, а отдача сбила бы меня с ног. Я хотел охотиться, как они, преследовать испуганное животное, загонять отчаявшуюся дичь в последнее убежище и убивать ее. Но природа отказала мне в силе! (Он в ярости задрал рукав, открыв худосочную, иссохшую руку, обтянутую бледной кожей.) Ко мне попадали лишь мертвые животные, вонючая падаль! Моими охотничьими трофеями были кишки, гидрофильная вата, чтобы набить пустое брюхо, йодоформ, которым они пропитаны, и парафин, которым они вымазаны! Я рыдал от яростного бессилия над приключенческими книгами, охотничьими рассказами, спортивными страницами газет. Мне было отказано в радости физических усилий, я считался слабаком и дебилом и не отличался красотой!

Он узловатым пальцем постучал по черепу, зазвучавшему, как деревянное полотно двери.

— Но пришла иная сила! — прорычал он. — Та, которая родила Вулкха… Та, которая родила Шиду… Шиду! (Он глянул на сверкающую гладь воды…) — Покажись, Шиду, красавица моя! Покажись!

Вода вскипела, выбросив на поверхность громадный серый кубок, наполненный тьмой.

— Погляди на меня, Шиду, красавица моя!

Два ужасающих глаза, две зловещие луны, пронзили шар двумя иллюминаторами жидкого пламени, потом с хищной медлительностью взметнулись длинные щупальца.

— Возвращайся, Шиду… на сегодня хватит, я уже не тот… тебе надо поспать.

Поверхность моря разгладилась.

Человек встал, и наступающая ночь превратила полы его пальто в громадные крылья.

— Меня зовут Хингль! Хингль! Я — воплощение ужаса, и мой ужас творит смерть! — крикнул он в пространство. Закашлялся, вдохнув шелковистый туман, и жалобно добавил: — Холодно, туман вреден для моей груди.

И длинным шагом косаря направился к границе болота, жадно жуя таблетки с привкусом камфары и йода.

 

Черное зеркало

Мистер Торндайк, державший публичную библиотеку на Стэпл-Инн, в тысячу первый раз вглядывался в странные дома с деревянными фасадами, которые выстроились перед его заведением.

Места за столами из черного дерева, заваленными книгами, пустовали, и он никому не мог в энный раз повторить, что обожает стиль тюдор этих строений, уцелевших после пожаров и злосчастий, которые обрушивались на Сити с XV века.

Никому…

Он грешил против истины, но единственный клиент, который рассеянно листал замусоленные лоснящиеся тома, к любителям старины, по его мнению, не относился.

Доктор Бакстер-Браун, простой квартальный врач, жил на Черч-стрит, где занимал две комнаты в одном из высоких светлых домов по соседству с Клиссольд-Парк. Он не имел ни собственной библиотеки, ни лаборатории, а незначительную клиентуру принимал в нищенской гостиной с креслами, набитыми черным конским волосом. Дважды в неделю он предпринимал долгое и скучное путешествие по городу в Холборн, чтобы провести пару часов в запыленном заведении Торндайка и удалиться с взятой напрокат за шесть пенсов книжкой.

На улице лил противный дождь, а стол безденежного посетителя располагался в самом темном углу библиотеки. Но мистер Торндайк даже не подумал о том, чтобы зажечь одну из ламп с зеленым абажуром.

Бакстер-Браун, шурша страницами, листал толстенный том «Истории Англии», которую не собирался читать. Он осторожно подсовывал под него проеденную книжным червем тоненькую брошюру в пятнах ржавчины.

В библиотеку зашла мисс Боуэс, и мистер Торндайк склонился в нижайшем поклоне. Она брала не только дорогие редкие книги, но и любила поболтать, позволяя библиотекарю хвастаться своими историческими познаниями.

— В последний раз, когда я имел честь и удовольствие видеть вас, мисс Боуэс, в моем скромном убежище, мы беседовали о Рене, который перестроил Гилдхолл после пожара 1666 года…

Бакстер-Браун встал, сунул припрятанную книженцию в карман плаща.

— Спасибо, сэр, до свидания, сэр, — сухо пробормотал букинист, кончиками пальцев беря монету, которую протянул ему посетитель в уплату за недавно изданный дешевый романчик.

Приземистый силуэт врача растворился в дожде.

— С такой практикой ему не каждый день доводится есть баранину, — едко заметил мистер Торндайк, глядя вслед посетителю и растянув губы в улыбке, возобновил любезную беседу с гостьей. — Однако следует признать, что башни, добавленные Реном к Вестминстерскому аббатству, не гармонируют с величием…

Бакстер-Браун ждал автобус на углу Холборна, смешавшись с мрачной и терпеливой публикой, чьи одежды давно пропитались водой. Он бережно прижимал к себе припухлый карман плаща, словно там лежало набитое деньгами портмоне, а не древний альманах Уоррена 1857 года, чудом избежавший кухонной печи мистера Торндайка или лап еврея Паанса, который дважды в год скупал по весу не пользующиеся спросом книги.

Бакстер-Браун вернулся домой поздно и столкнулся в вестибюле с владелицей дома, миссис Скиннер. Та недовольно фыркнула и не ответила на приветствие.

— Надо бы заплатить ей аванс, — печально пробормотал врач, карабкаясь на четвертый этаж по лестнице, покрытой вытертым до основы ковром.

Печь в его комнатах не топилась, а из газового рожка свисал лоскуток пламени, дававший скупой свет.

Бакстер-Браун положил альманах Уоррена на круглый стол с шершавой столешницей рядом с полупустой бутылкой виски и трубкой, проверил запор двери, заткнул замочную скважину бумажной пробкой и опустил зеленую хлопчатобумажную штору.

— Посмотрим, — прошептал он. — Но, прежде всего, призовем на помощь Полли.

Взял трубку, набил крупно нарезанным табаком, извлеченным из бумажного кисета, и с наслаждением раскурил ее.

— Полли, милая старушка Полли, — с грубоватой нежностью проворчал он.

Полли скрашивала его одиночество трудолюбивого человека, которого давно преследовали неудачи; прочтя полицейский романчик, он решил дать трубке женское имя и даже выгравировал на ее головке три маленьких крестика, пометив свою собственность.

— Чудесная вещь, — повторял он, вспоминая случайную удачу, когда задешево приобрел относительно дорогую трубку Честерфильд из толстого английского вереска.

— Посмотрим…

Прижал пальцы к вискам, поджал губы и углубился в чтение.

В 1842 году коллекция древних вещей, собранная в Страуберри-Хилл Горасом Уолполом, была распродана на торгах. Среди странных предметов, числившихся в ней, находилось знаменитое зеркало доктора Джона Ди, врача, хирурга и астролога королевы Елизаветы Английской. Его изготовили из тщательно отполированного овального куска антрацита и снабдили ручкой из темной слоновой кости.

Некогда оно фигурировало в коллекции графов Питербороу с пометкой: «Черный камень, с помощью которого доктор Ди вызывал духов».

На распродаже коллекции Уолпола раритет приобрело неизвестное лицо за двенадцать фунтов, и с тех пор, несмотря на тщательные поиски, его не удалось отыскать.

Напоминаем, что ни Питербороу, ни Уолполы никогда не пользовались магическим предметом, а бережно хранили, опасаясь больших несчастий, могущих произойти при неумеренном использовании таинственного зеркала.

Элиас Эшмол, автор странного и ужасающего «Театрум Кемикум», описывает его следующими словами: «С помощью сего волшебного камня можно увидеть всех тех, кого хотите увидеть, в любом уголке мира, где бы они ни прятались: даже в потайных комнатах зданий или в пещерах в глубине земли».

Следует допустить, что последние владельцы, напуганные таким могуществом зеркала, не решились на опыт…

Бакстер-Браун не дочитал до конца статью о печальной судьбе таинственного Джона Ди, а взял лупу, чтобы разобрать строки, написанные мельчайшим почерком на полях страницы.

Эдвард Келли, гнусный мерзавец, который тенью следовал за несчастным Джоном Ди, воспользовался зеркалом, чтобы отыскать спрятанное сокровище и продолжить мерзкие преступления.

Очевидно, что в руках негодяя эта замечательная вещь… (здесь книжный червь проел бумагу, и часть текста отсутствовала)… который ОБИТАЕТ в зеркале.

Слово «обитает» было не подчеркнуто, а написано прописными буквами.

Заметка на полях заканчивалась несколькими строчками, написанными иным поспешным почерком:

Украли зеркало Куотерфеджи. Они искали с его помощью сокровища… (снова работа книжного червя), да будут они прокляты до последнего поколения.

Бакстер-Браун вздохнул, нажал на пружину секретного отделения уродливого секретера Дидлоу и уложил альманах рядом с кожаным футляром. В футляре хранился инструмент из порыжелой стали, когда-то принадлежавший медвежатнику Стентону Миллеру по прозвищу Козел, которого вздернули на виселицу в Ньюгейте ненастным мартовским утром, когда лил проливной дождь с градом, разбившим немало витрин на Патерностер-роу.

Врач тряхнул головой; он оказывал помощь Стентону Миллеру, когда того, избитого разъяренной толпой, перенесли в полицейский участок Ротерхайта.

— Возьмите в качестве гонорара, док, — прошептал несчастный в момент, когда начальник участка отвернулся, — инструмент может пригодиться… Да и лучше будет, если его на мне не обнаружат.

Отсутствие инструмента не помогло Стентону Миллеру, но иногда Бакстер-Браун, не всякую неделю зарабатывавший один фунт, использовал подарок взломщика.

— Посмотрим, Полли… — пробормотал он, пустив в потолок струю дыма.

Через три дня он выяснил, что последний маркиз Куотерфедж жил на Эстейс-роу в старом доме с пыльными окнами, завешенными тяжелыми и дорогими бархатными шторами.

— Вон он, грязный скупец Куотерфедж, чтобы Бог и святые покарали его! — воскликнула торговка овощами в момент, когда Бакстер-Браун фланировал по Эстейс-роу.

Врач увидел низенького человечка с крохотной головкой в одежде от Бруммеля, который мелкими шажочками взбирался по каменным ступеням крыльца.

Эстейс-роу — крохотная улочка в Кенонбери, где редко увидишь прохожего днем и совершенно безлюдно ночью.

Дом Коутерфеджей защищала крепкая парадная дверь с замками и двойной предохранительной цепью, но калитка во дворе, выходившем на маленький канал Олвин, не выдержала нажима стального ломика полутора футов длиной. Бакстер-Браун пересек дворик-болотце, залитый дождевой водой, открыл шпингалет окна прачечной и без труда нашел дорогу в комнаты на первом этаже.

Стентон Миллер не солгал, и его инструмент действительно годился для дела! Бакстер-Браун понял это, когда без труда взрезал странный сейф с позолоченными завитушками и удивительными коваными украшениями.

Он закончил работу, когда в проеме двери возник маркиз Куотерфедж с кочергой в руке.

Доктор с улыбкой изъял из хилой руки маркиза оружие и несильно стукнул по крохотному яйцевидному черепу.

Старик проворковал, как голубок, и упал; профессиональный опыт подсказал Бакстеру-Брауну, что второй удар не нужен.

Он обследовал сейф без спешки и волнения. Нашел двенадцать фунтов бумажками и стопку новеньких шиллингов, а также зеркало доктора Ди в красном шелковом футляре.

Вернувшись домой, Бакстер-Браун на три четверти опустошил бутылку виски и извлек зеркало из футляра.

Со вздохом сожаления положил Полли на стол, поскольку в кисете не осталось табака. И углубился в изучение странного магического предмета.

Тонкий темный овал сиял, как клочок ночного безлунного и беззвездного неба, блестя и не отражая света. Однако доктор не увидел ничего необычного в сумрачных глубинах зеркала.

Собрав остатки воли, он мысленно обратился к таинственному создателю зеркала, иногда называя имя Эдварда Келли.

После часа тщетных усилий у него по спине текли струи пота, а руки, горевшие от внезапной лихорадки, мелко дрожали.

Под утро газовый язычок съежился, поскольку Бакстер-Браун забыл сунуть монетку в счетчик.

Свет погас, и врач увидел в глубине зеркала чудесное голубое сияние.

Вначале он испугался и убежал в соседнюю комнату.

Однако взял себя в руки и, хотя дрожал от противного страха, вернулся к столу.

Сияние немного ослабело.

— Надо… понаблюдать за этим явлением… в научных целях, — пробормотал врач. — Этот голубой свет как бы поляризуется… И, сдвинувшись влево от зеркала, я вижу…

Он увидел, но предпочел бы, чтобы странная черная поверхность осталась пустой и гладкой, хотя горел желанием воспользоваться оккультным могуществом предмета.

Видение оставалось размытым, и Бакстер-Брауну пришлось напрячь зрение, чтобы различить более или менее четкую фигуру.

— Похоже… хм, немного неясно… видно нечто вроде одежды… какой-то домашний халат. Хм… есть голова и… и ноги.

Видение обрело четкость.

Лицо, обрамленное окладистой бородой. Невероятно огромные, длинные и тонкие ноги, прикрытые отвратительными стальными поножами, какие можно увидеть на старинных гравюрах, изображающих последних рыцарей, участвовавших в войне Белой и Алой Розы.

— Не очень красиво и ничего не значит, — решил он, отчаянно храбрясь.

Но последняя попытка бросить вызов неведомому не удалась. Непонятный и гротескный персонаж насыщал атмосферу невыносимым ужасом. Призрачный свет заливал зловещими фосфорно-опаловыми лучами бутылку виски и Полли.

Врач смотрел на привычные вещи с непередаваемым страхом, словно те впитали часть угрожающей тайны зеркала.

Странный мираж, бывший четким буквально несколько секунд, быстро терял резкость: первой исчезла борода, потом расплылся халат, а змеящиеся конечности растаяли в завихрениях тумана. Видение исчезло как по мановению руки, и в комнате воцарился мрак.

— Черт возьми! — выругался Бакстер-Браун, яростно роясь в карманах в поисках монеты для счетчика.

Он сунул ее в щель, и тут же за спиной послышался звон разбитого стекла и бульканье.

Когда свет разгорелся, он увидел, как виски из разбитой бутылки двумя ручейками текло по столу. Черное зеркало вновь стало простой каменной пластиной.

— Интересно, — простонал врач, — может, это лишь дурацкая игра воображения?

Потом тряхнул головой:

— Но как могла разбиться бутылка и…

Его глаза округлились от ужаса и непонимания — исчезла Полли.

Прошла неделя, пока Бакстер-Браун набрался храбрости в тишине и мраке ночи повторить попытку разгадать тайну магического зеркала.

Чуда не произошло.

Он осмелел и проводил опыты каждую ночь, вызывая дух Ди и Келли и обращаясь к властителям ада, чьи имена отыскал в древнем колдовском трактате Поджерса.

Его ждало разочарование; мечты о сокрытых сокровищах таяли, и он даже признался себе, что не очень в них верил.

— Стоило трудиться… стоило ли… — то и дело бормотал он. Но никогда не заканчивал мысли и не мог утверждать, корит себя за убийство на Эстейс-роу или нет.

Преступление принесло двенадцать фунтов и несколько шиллингов, но деньги растаяли как снег под солнцем.

В день, когда последние новенькие шиллинги ушли на покупку сахара и чая, объявилась миссис Скиннер. Даже не объявилась, а прислала Дину Пабси, грязнулю, занимающуюся тяжелой работой по дому, с приказом доктору «не уходить из дома до беседы с миссис Скиннер, если он не хочет обнаружить по возвращении красные печати на своей двери».

Миссис Скиннер, довольно терпеливый кредитор, никогда не объявляла беспощадной войны жильцам, задержавшимся с оплатой жилья; но Бакстер-Браун задолжал за восемь месяцев, кроме того, он перехватывал у нее мелкие суммы, когда она бывала в хорошем настроении.

Хозяйка явилась в одиннадцать часов, иными словами, через два часа после сообщения Дины Пабси. На ее носу сидели очки в черепаховой оправе, а рука сжимала толстую пачку счетов.

— Доктор Браун, — начала она, — так продолжаться не может. Терпение мое велико и еще не совсем истощилось, но я сама нуждаюсь в деньгах. Если загляните в эти записи, то увидите, сколько должны…

Вдруг она замолчала, с отвращением принюхалась и воскликнула:

— Боже, какая мерзость!.. Что за отраву вы курите, доктор! Я не могу здесь оставаться. Какая вонь… Уходите, покиньте мой дом… Боже, как дурно пахнет!

И убежала, оставив, беспрецедентная забывчивость, счета, которые медленно спланировали на пол.

Бакстер-Браун с облегчением вздохнул, когда крикливая хозяйка покинула комнату, и в задумчивости застыл у стола. Он нахмурился, ничего не понимая — из соображений экономии он отказался от покупки новой трубки и не курил с момента исчезновения Полли!

И как ни принюхивался, не чувствовал запаха табака — ноздри щекотал лишь затхлый запах от раковины и ароматы от нескольких аптекарских склянок.

Пожав плечами, он полез в потайное отделение секретера.

Черное зеркало лежало на месте, темное и блестящее, лишенное тайны и призрака; рядом с ним в кожаном футляре спали стальные инструменты.

Бакстер-Браун с вздохом взял его.

В этот миг с нижнего этажа донесся вой.

— Доктор! Доктор!.. Она умирает!

Врач узнал пронзительный голос Дины Пабси.

Вопящая и обливающаяся слезами грязнуля стояла у открытой двери кухни.

— Она вошла и сказала: «Табак… Как им несет!..» Потом упала. И больше не двигается! Ой-ой-ой!

Бакстер-Браун увидел миссис Скиннер — та лежала на бело-красной плитке пола; очки ее отлетели в сторону и разбились.

Лицо владелицы дома искажала ужасная гримаса.

— Она больше не двигается! Видите! — рыдала служанка.

«И больше никогда не будет двигаться», — промолвил про себя врач, поскольку уже констатировал смерть несчастной.

Написав коротенькую справку для медицинской службы городской полиции, он поднялся к себе и положил на место кожаный футляр. Поскольку он первым констатировал смерть миссис Скиннер, то по закону примет участие в предварительном дознании и получит за труды три фунта и шесть шиллингов в качестве гонорара.

А значит, несколько дней передышки.

Почему с некоторых пор его печалила потеря Полли?

Трубка, издавна ставшая верным другом, помогавшим справиться с одиночеством и невзгодами, была ему так нужна, что он не хотел ей замены и даже потерял вкус к курению.

Вскоре серьезные заботы оттеснили бессмысленные сожаления. Кончились деньги, его отягощали долги — под угрозой оказались его свобода и жизнь.

Редкая клиентура вовсе исчезла. Ночные бродяги сорвали с парадной двери цинковую табличку с его именем и часами приема.

Он решил не вешать новую, уверенный в ее бесполезности.

— Сентон Миллер, — вздыхал он. — Пора вспомнить о тебе, бедный собрат по преступлению.

Он извлек из ящика стальные порыжевшие инструменты, отодвинув в сторону красный шелковый футляр с бесполезным зеркалом доктора Джона Ди и бросив на него взгляд, исполненный гневного презрения.

— Тебе, — проворчал он, — придется как-то утром отправиться на дно реки и строить козни там!

До этого дня он верил в свою темную звезду удачи, когда совершал малодоходные ночные набеги. Он уже забыл, что ограбление на Эстейс-роу принесло ему черное зеркало.

Он тщательно подготовился к очередной экспедиции, уповая на спасение от окончательной нищеты. Дом, который он заприметил на Блумсфильд, пустовал. Леди Эберлоу, его владелица, лечилась в клинике на Косвел-род и захватила с собой всех слуг. Он узнал обо всем от болтливых коллег, не подозревающих, что Бакстер-Браун внимательно прислушивается к их разговорам.

Одна из створок ставней первого этажа закрывалась неплотно, и он по опыту знал — она не станет серьезным препятствием во время ночного визита.

Было холодно и темно, когда он сошел с автобуса в Корн-хилле. А когда пешком добрался до Лондон-Уолл, мрачный и задумчивый, как гений дурного настроения, по улицам медленно растекался смог. Фонари плакали редкими рыжими слезами в населенном призраками тумане, в котором глохли даже шумы. Где-то вдали ревели сирены.

Бакстер-Браун облегченно вздохнул. Он мог найти Блумсфильд, дом леди Эберлоу и перекошенную створку, даже с закрытыми глазами.

Доктор без особых усилий проник внутрь; белый луч карманного фонарика скользнул по белым чехлам мебели и свернутым коврам в строгой викторианской гостиной.

Поднялся по широкой винтовой лестнице, исчезающей в сумрачной вышине, и распахнул на втором этаже дверь в спальню леди Эберлоу. И окаменел от ужаса, словно перед ним возникло чудище.

Комната была ярко освещена. Горели все двенадцать рожков огромной люстры с хрустальными подвесками, а позади диванчика, обитого желтым бархатом, сиял розовый светильник. Ночной посетитель не поверил, что обитатели, покидая дом, забыли погасить свет, ибо в пустой и холодной комнате все, кроме освещения, свидетельствовало, что здесь давно никто не живет.

Бакстер-Браун с трудом дышал, словно на плечи лег слишком тяжелый груз.

— Ну и пусть… — пробормотал он, — все равно надо… иначе я конченый человек.

Его глаза остановились на венецианском зеркале глубокой зеленой воды, висящем на дальней стене. Он подошел к нему и приподнял — ярко вспыхнули четыре медные головки болтов встроенного в стену сейфа.

Стальной инструмент справился с дверцей без особых усилий.

— Наконец-то… наконец-то… — всхлипнул Бакстер-Браун. По его лицу потекли слезы радости, когда он увидел толстые стопки банкнот и три желтых столбика соверенов.

Карманы его раздулись; он весело взмахнул полуторафутовым ломиком, которым вскрыл сейф. И вдруг его сердце тоскливо сжалось; внизу хлопнула дверь, на лестнице послышались быстрые шаги, сухо щелкнул взвод револьвера. Бакстер-Браун превратился в каменную статую. И даже не шелохнулся, когда увидел тяжелый могучий силуэт в проеме двери и крохотную злую мордочку револьвера, нацеленного ему в лоб. Но роковой выстрел не последовал, а мужчина не успел даже крикнуть. Стальной ломик выскользнул из рук взломщика, со свистом ракеты пронесся по воздуху и нанес удар. Взломщик не успел мигнуть, как тело охранника рухнуло на пол — из головы хлестала кровь, образуя лужу крови. Лицо трупа обратилось в месиво.

Бакстер-Браун с невероятным усилием оторвал приросшие к полу ноги. Но, собравшись с силами, невероятным прыжком перескочил через труп.

На лестничной площадке обернулся.

Яркий свет заливал вскрытый сейф, разбитую голову охранника, а под светильником…

Врача не трогало зрелище насильственной смерти — он привык к ней, — но между абажуром светильника и подушками дивана в воздухе, словно в зубах невидимого курильщика, висела Полли.

Он сразу узнал любимую трубку по обожженной головке и трем крестикам. Его охватило необоримое желание вернуться, перепрыгнуть истекающий кровью труп и забрать ее, как вдруг из головки вырвалось кольцо дыма, второе, третье… потом Полли яростно запыхтела, наполняя комнату плотным голубоватым туманом — она курила сама… сама…

Бакстер-Браун бросился в ночь, окунулся в смог и, блуждая в густом тумане, потратил три часа, чтобы добраться до Клиссольд-Парк и своей ледяной комнаты.

Пока он отсутствовал, порыв ветра распахнул окно, и серые волокна тумана призрачной каруселью клубились вокруг лампы.

Прошло десять лет. Знакомые доктора Бакстер-Брауна не подозревали, что у него среди массы ненужных вещиц хранится самый ужасающий магический инструмент, когда-либо оставленный людям адскими силами, а именно черное зеркало доктора Джона Ди.

Не будем упоминать о кольце Тота, гримуарах Соломона, сосудах с гомункулами Карпантье. Только черное зеркало позволяло людям ускользать из тесной тюрьмы плоти и чувств и находить дорогу в тумане ненависти, любви и знания, из которых Верховным Божеством сотворены призраки и вечные духи-скитальцы.

Откупив в Камден-Таун консультационный кабинет старого врача, мечтавшего о сельском доме на берегу ручья с форелью в родном Девоншире, Бакстер-Браун обрел счастье и спокойствие. Отрастил брюшко, отпустил галльские усы. Лицо его лоснилось, ибо он пристрастился к хорошей кухне.

Теперь врач носил костюмы в клетку от Карзон Броз и обедал в ресторане Баччи, где ценил рагу из кролика в соусе и печенного на решетке угря.

Вступил в члены клуба игроков в вист в таверне «Кингфишер» и неплохо играл.

И последние годы вряд ли больше трех или четырех раз извлек из красного шелкового футляра темное магическое зеркало.

Без любопытства и ужаса он склонялся над ним, не пытаясь разгадать страшную тайну, и больше никогда не воспользовался могуществом, заключенным в глубинах черного камня.

Однако полного равнодушия не проявлял, и иногда перед его взором проносилась бородатая фигура в поножах.

Некоторые события не позволили полностью забыть о Полли.

И, прежде всего, жалкая смерть Сламбера.

Бакстер-Браун снял в Камден-Таун один из живописных домов, гордость рантье двадцатых годов девятнадцатого века, сложенных из древнего камня с таким хитроумием и умением, что им удалось избежать алчности разрушителей древностей и строителей новых безвкусных сооружений.

На первом этаже, где тянулась анфилада низких комнат, он устроил приемную, врачебный кабинет и крохотную лабораторию для приготовления мазей и сиропов собственной рецептуры, пользовавшихся заслуженной славой и спросом.

Гостиная на втором сверкала новой мебелью и ремесленными подделками — здесь доктор отдыхал, не стремясь к иным развлечениям.

Он редко звал в гости, оставаясь истинным мизантропом.

Среди малочисленных друзей, кому он охотно открывал доступ в грошовый рай, был добряк мистер Сламбер, бывший надзиратель лицея. Он не нажил богатства и с трудом перебивался с хлеба на воду, занимаясь корректурой в третьестепенных издательствах. В таверне его ежедневные расходы сводились к двум пинтам эля, а если он выпивал третью, то только благодаря щедрости Бакстер-Брауна.

Поговаривали, что его вечернее меню состояло из единственного яйца вкрутую или тушки селедки. Что побуждало доктора угощать приятеля холодным мясом или запеченной в соли дичью, заказанным в соседней таверне?

Мистер Сламбер не славился красноречием, если речь не заходила о его коньке — старинных методах освещения. Молчальник превращался в лирического поэта, когда говорил о подсвечниках, фитилях и лампах Карселя. Поэтому бывший надзиратель превратил Бакстер-Брауна чуть ли не в бога в день, когда тот приобрел у старьевщика Чипсайда длинную и высокую лампу из синего стекла, снабженную водяной лупой и медным крючком, которая светила влажным зеленоватым светом.

— Клянусь вам, это — Кантерпук! — вскричал он в приступе энтузиазма.

— Кантерпук?

— Так звали знаменитого жестянщика, жившего в Боро в 1790 году, — сообщил мистер Сламбер, — подобные лампы заслуженно создали ему громкую славу.

Бакстер-Браун промолчал, но при каждом посещении Сламбера луна Кантерпука радовала мягкую и простецкую душу бывшего надзирателя лицея.

Как-то ночью Бакстер-Браун проснулся от чувства опасности.

Он уже несколько лет не мог спать в темноте и оставлял у изголовья ночничок с поплавком, чье желтое пламя без особого успеха боролось с молчаливой ордой теней.

Крохотный язычок огня выхватил из мрака враждебную тень с блистающим кинжалом в руке. Испуганный Бакстер-Браун увидел, как взметнулся клинок, а из тьмы выступила черная маска. Он зажмурился, ожидая удара, когда произошло непонятное. Нож вдруг выпал из руки убийцы и воткнулся в пол, из-под маски донесся короткий хрип, потом стон боли и отчаяния. Человек умирающим голосом прошептал:

— Простите меня… Я хотел взять Кантерпук.

Вор, умерший с этим жалким признанием на устах, был беднягой Сламбером.

Врач хотел спросить себя, каким образом внезапный сердечный приступ сразил его старого друга и спас жизнь ему, когда увидел Полли.

Она висела в футе над ночником, выпуская маленькие круглые кольца из головки, помеченной тремя крестиками. Кольца были ровные и плотные, довольные, если так можно сказать, своей идеальной формой.

Бакстер-Браун приглушенно вскрикнул и протянул к ней руку; жест его оказался неудачным, ибо загасил хлипкое пламя. Когда он зажег ночник, трубки и в помине не было, а в комнате воняло дешевым табаком.

Он спас репутацию мистера Сламбера, спрятав маску и кинжал и уложив труп на скамейку сквера в ста шагах от дома.

Эдди Бронкс была бы красива, даже очень красива, не придай базедова болезнь какого-то испуганного выражения ее светло-голубым глазам.

Бакстер-Браун встретил ее у Литтлвуда, корнхильского фармацевта, которому обещал передать свою лабораторию и тайну изготовления мазей.

Эдди с удовольствием беседовала с ними, поскольку, как любила с гордостью повторять, «была собратом по профессии». Она работала помощницей медсестры в Нью-Чарити Хоспитал.

Бакстер-Браун никогда особо не жаловал женщин, но образ Эдди Бронкс заполонил его думы.

— При следующей встрече попрошу ее стать моей женой, — неоднократно повторял он сам себе.

Но следующая встреча, как и многие другие, заканчивались, а предложение руки и сердца так и не срывалось с уст доктора. Беседы касались лишь достоинств литтлвудских лекарств, лечения базедовой болезни и ее частных случаев, которые встречались у его пациентов.

Однажды осенним вечером Бакстер-Браун зашел к Литтлвуду — тот стоял, облокотившись на прилавок, у него дрожали губы, а руки были ледяными.

— Подумайте только, — простонал он, — малышка Бронкс только что ушла отсюда в полном отчаянии. Ее уволили после перепалки с главной медсестрой. Она хочет покончить с собой… Нет, нет, я знаю толк в этом, Браун… Не забывайте, что болезнь предрасполагает к неврастении… Она направилась в сторону Уотер-Воркс.

Литтлвуд сильно хромал и не мог догнать отчаявшуюся девушку.

Бакстер-Браун, как сумасшедший, понесся по темной улице и остановился, запыхавшись от бешеного биения сердца. Впереди под луной блестела поверхность водохранилищ.

— Эдди! Эдди! — в отчаянии закричал он.

И заметил девушку — та опасно перегнулась через хрупкие перила… Ночная вода готовилась принять ее в свои ледяные объятия.

— Дорогая… я хотел только…

Именно в этом странном месте и в более чем странных обстоятельствах произошло объяснение в любви и предложение руки и сердца.

Рыдающая Эдди Бронкс последовала за ним.

Он развел огонь в камине в гостиной, зажег все лампы, даже лунный Кантерпук, и дрожащими руками приготовил грог.

— Завтра, дорогая, я займусь брачной лицензией.

Она не слушала его, лицо ее поднялось к потолку, в глазах появилось тоскливое выражение.

— Что это, доктор Браун? — выдохнула она.

— Что? Но…

Она рухнула в глубокое кресло рядом с камином.

— Простите… кружится голова… сердце… Доктор, прошу вас, не курите!

Бакстер-Браун отставил в сторону стакан с грогом.

— Дорогая, я не курю!

Эдди Бронкс рывком вскочила на ноги.

— Там, в углу, человек с шлемом на голове… он прячется… я вижу его ноги под столом… они похожи на змей, — и вдруг закричала: — Он приближается! Боже правый!

Бакстер-Браун хотел ее удержать, когда она рванулась к двери, с невероятной силой оттолкнув его.

Он покачнулся, потерял равновесие и ударился головой о кресло, где она только что сидела.

А когда поднялся, услышал хлопок входной двери и бросился к окну.

Девушка бежала по пустынной улице, а когда он нагнулся, заклиная ее вернуться, различил чудовищную тень, которая бесшумно скользила вдоль поблескивающего тротуара.

Наутро из резервуара 2 водохранилища Уотер-Воркс в Камдене извлекли труп Эдди Бронкс.

Бакстер-Браун умер через год после ее трагического конца.

Последнее время его мучили приступы астмы, но он не лечился.

Литтлвуд часто навещал его, и именно он поведал о последних мгновениях жизни доктора.

— Он допустил роковую оплошность, — рассказывал аптекарь. — Хотя доктор Россендил велел ему сидеть дома и лежать в постели, он решил выйти на улицу. Лил проливной дождь, и он вернулся домой насквозь промокшим.

Я упрекнул его в небрежности и тут же уложил в постель.

— Что за безумие выходить в такую погоду, — пожурил я его, — зачем лишний риск?

— Надо было расплатиться с долгами, — загадочно ответил он.

Я измерил температуру — она подскочила до сорока, он бредил. Заговорил о непонятных вещах, в том числе о каком-то зеркале.

— Я хотел знать после стольких лет… Он обитает в нем… Он…

Слово Он произносилось с надрывом, и я приказал ему замолчать и успокоиться.

К утру доктору полегчало, температура упала. Я надеялся, что кризис миновал и он заснет.

Воспользовавшись передышкой, я решил отдохнуть и задремал в кресле.

Меня разбудили его крики.

Он сидел в кровати, задыхаясь, грудь вздымалась, как кузнечные мехи. Его окружало облако табачного дыма, хотя я знал, что он не курил.

— А, — кричал он, — вон он… конечно, он… теперь я знаю… она мне известна… Мерзавец, ты украл у меня трубку!!!

И рухнул бездыханным — жизнь его прервалась.

Но в последний момент доктор сделал странный жест, словно выхватывал что-то из воздуха. Когда рука его упала, кулак сжимал вересковую трубку с головкой, помеченной тремя крестиками.

Ее не удалось извлечь из его скрюченных пальцев. Думаю, Бакстер-Брауна похоронили вместе с ней.

Конец

 

Вне кругов

Написано для Лулу

Вероятно, я заснул в теплой постели под желтым туманом ночника с книгой Диккенса или Ройтера в руке. Потухшая трубка, как всегда, лежала на полу. Так я ежевечерне расстаюсь с повседневной жизнью, отправляясь в недвижное путешествие сна. Я проснулся у ночного ревущего моря. В ночном пробуждении нет ничего удивительного, поскольку оно граничит с фантазией сновидений, но, обретя равновесие в пространстве и времени, я убеждаю себя:

— Все это реально.

Реальность есть только там, где ты близок к Богу. Ближе всех к нему душа покойника. Я собирался задать вопрос пескам, морене и пенному приливу вод, когда послышался знакомый голос, а из-за дюны показалась Лулу.

Малышка — она навсегда осталась ребенком в моем сердце и памяти — яростно терла глаза.

— Дадди, — сказала она, — я отлично выспалась.

Доверчиво сунула свою лапку в мою большую неловкую ладонь.

Мы повернулись спиной к пустынному морю, и наши шаги зазвенели на плитах бесконечного бульвара, тянувшегося вдоль домов с безжизненными окнами.

Лулу устремила вдаль свои чудные темные глаза.

— Дадди, мне кажется, мы оба умерли, но это ничего не меняет, не так ли?

Она проглатывала слоги, как в далеком детстве.

— Нет, — подтвердил я и с силой сжал ее руку, — это ничего не меняет.

Теперь я знал, что ее рука никогда не вырвется из моей ладони, потому что никто не мог забрать ее у меня, никто — две вечности слились в одну.

— Дадди, — попросила она, — расскажи сказку.

— Жил-был однажды, — начал я.

— Хорошо, — кивнула она, — никогда не следует начинать сказку другими словами; они красивы, как сама сказка.

— Жил-был однажды бедный человек, которого люди заперли в тюрьму, запретив глазам и сердцу любоваться окружающим миром и радоваться ему.

Он постарел, ощущая постоянную боль, но боль была так велика, что продлевала жестокие годы заточения, а не сокращала их число. Но однажды боль перестала питать его сердце надеждой, и он умер.

— Принеси мне человека, пережившего самые сильные муки, чтобы я мог вознаградить его по справедливости и доброте, — велел Бог одному из архангелов. Дух Неба доставил душу умершего человека, и Он сказал: — Твое страдание было безмерным, и я хочу дать в награду безмерную радость. Вот мое небо, где звезды стали цветами, пусть оно станет твоим садом. Твое дыхание зажжет новые туманности, движение твоей руки погасит звезды, которые тебе не понравятся, ты мыслью изменишь орбиты, по которым несутся миры, ибо моя воля и моя радость станут отныне твоими.

— Не хочу, — отказался бедный мертвый человек.

— В согласии с моей волей и добротой, — настаивал Бог, — выбери себе награду, так хочу я.

— Тогда, — попросил человек, — позволь на день вернуться на землю, посадить любимую дочурку на колени и рассказать ей сказку.

— Ах, — воскликнула Лулу, — очень интересная сказка, ведь в ней говорится о другой сказке, которая будет рассказана. Она словно не имеет конца. Конца… конца…

Лулу говорила правду; бесконечно добрый Бог не желает, чтобы души мертвых людей лишились радости.

Я знал, что Он решил мою участь — мой удел в Вечности есть бесконечное счастье, могучие крылья вознесут меня над временем, ибо за мной светлой тенью последует моя дочка, и я без устали буду рассказывать ей сказки.

 

СУМРАЧНЫЙ ПЕРЕУЛОК

 

Сумрачный переулок

Краны роттердамского причала извлекали из трюмов грузового корабля тюки старой спрессованной бумаги. Ветер лохматил разноцветные наклейки, когда вдруг один из тюков лопнул, как уголек в пламени.

Докеры поспешно схватили лопаты и сгребли в кучу шелестящие бумаги, но большая часть их осталась нетронутой на радость маленьким детишкам из еврейских семей, которые часто гуляли по вечно осеннему порту.

Там были великолепные гравюры Пирсонса, разрезанные пополам по распоряжению таможни, зеленые и розовые связки акций и облигаций, последние всплески громких банкротств, несчастные книги с так и не разрезанными страницами, похожие на сжатые в отчаянной мольбе руки. Я тростью разворошил огромную кучу отходов мысли, в которой умерли и стыд, и надежды.

Из всей этой английской и немецкой прозы я извлек несколько страниц на французском языке; номера «Магазен Питтореск» в отличном переплете, чуть порыжевшие от огня.

Я пролистал журналы с очаровательными гравюрами и бездарными статейками. В их груде я наткнулся на две тетрадки, написанных одна на немецком, вторая на французском языке. Их авторы, похоже, не знали друг друга, но можно сказать, что французский манускрипт проливал некий свет на черную тоску, сочившуюся из первой тетради, как ядовитый дым.

Настолько, чтобы свет мог вывести наружу эту историю, в которой скрытно бушевали самые злые и враждебные силы!

На обложке было имя Альфонс Архипетр, а также слово Учитель. Я перевел немецкие страницы:

Немецкий манускрипт

Пишу для Германна, когда он вернется из плавания.

Если он меня не найдет, если я вместе с моими бедными подругами сгину в окружающей нас жестокой тайне, хочу, чтобы он узнал из этой тетрадки о пережитых нами днях ужаса.

Это будет самым нежным доказательством моей любви, ибо нужно истинное мужество для женщины вести дневник в эти безумные часы. Я пишу и для того, чтобы он молился за меня, если сочтет, что моя душа в опасности…

После смерти моей тетушки Ядвиги я не желала оставаться в нашем печальном жилье на улице Хольцдамм.

Сестры Рюкхардт предложили мне пожить в их доме на Дойчештрассе. Они занимали обширные апартаменты в просторном доме советника Хюхнебейна, старого холостяка, который не покидает первого этажа, заполненного книгами, картинами и эстампами.

Лотта, Элеонора и Мета Рюкхардт, очаровательные старые девы, старались сделать мою жизнь приятной. Фрида, наша служанка, последовала за мной. Она нашла благосклонное отношение у древней фрау Пилц, гениальной кухарки сестер, которая некогда отклонила щедрое предложение герцога, чтобы остаться на скромной службе своих хозяек.

В тот вечер…

В тот вечер, с которого начался ужас в нашей тихой и спокойной жизни, мы решили не идти на праздничное гулянье в Темпельгоф из-за жуткого ливня.

Фрау Пилц, которая любит, когда мы остаемся дома, устроила нам великолепный ужин — форель, испеченная на открытом огне, и индюшачий паштет. Лотта произвела настоящие раскопки в погребе и принесла бутылку водки, которая старела там вот уже двадцать лет. Когда убрали со стола, прекрасный темный напиток наполнил бокалы из богемского хрусталя.

Элеонора разлила китайский чай Су-Чон, который нам привез из одного из плаваний старый моряк из Бремена.

Сквозь рев дождя мы услышали, как на колокольне Сент-Пьер отбили восемь ударов. Фрида, сидевшая у камина, клевала носом в иллюстрированную Библию, которую не читала. Она попросту любила рассматривать гравюры. Она спросила разрешения отправиться спать. Мы остались вчетвером, подбирать цветные шелка для вышивок Меты.

Внизу советник закрыл свою комнату на ключ, шумно повернув его в замочной скважине. Фрау Пилц поднялась к себе, в комнату в глубине этажа, пожелав нам спокойной ночи через дверь и добавив, что плохая погода, несомненно, лишит нас свежих овощей для завтрашнего обеда. Водосточная труба соседнего дома извергала настоящий водопад, и вода с шумом ударялась о мостовую. Из глубины улицы доносился вой урагана, развеянная им вода буквально звенела, а на верхних этажах хлопнуло окно.

— Окно служанки, — сказала Лотта. — Она никогда не закрывает его.

Потом приподняла штору из гранатового бархата и выглянула на улицу:

— Так темно еще никогда не было.

Издали донесся пронзительный голос обходчика, возвещавший о половине девятого.

— Сна ни в одном глазу, — пожаловалась Лотта, — и, вообще, нет никакого желания отправляться в постель. Мне кажется, что уличная тьма последует за мной, захватив с собой ветер и дождь.

— Дурочка, — сказала Элеонора, не отличавшаяся нежными чувствами. — Ну что ж! Раз мы не ложимся, поступим, как мужчины, и наполним стаканы.

В комнате воцарилась тишина.

Элеонора поставила в подсвечник три свечи, которые принесли славу свечнику Симе. Они горят чистым розовым пламенем и распространяют восхитительный аромат цветов и ладана.

Я видела энергичное лицо Элеоноры, внезапно потемневшее от дурного настроения. Мне показалось, что и Лотта дышала с трудом. Только лицо Меты, склонившейся над вышивкой, оставалось безмятежным.

Однако я чувствовала, что она внимательно прислушивалась, словно хотела различить какой-то звук в наступившей тишине.

В этот момент распахнулась дверь и вошла Фрида. Она, шатаясь, добрела до кресла у камина и рухнула в него, по очереди обводя нас замутненным взглядом.

— Фрида, — воскликнула я, — что с вами?

Она глубоко вздохнула, пробормотала что-то нечленораздельное.

— Она все еще спит, — сказала Элеонора.

Фрида резко покачала головой. Она пыталась собраться с силами, чтобы заговорить. Я протянула ей мой стакан с водкой. Она осушила его одним махом, как пьют кучера и грузчики.

В любое другое время нас бы возмутил такой вульгарный поступок, но у нее был столь несчастный вид, что мы этого не заметили, тем более что несколько минут назад сами погрузились в какую-то тоскливую атмосферу.

— Девушки, — сказала Фрида, — есть…

Ее взгляд на мгновение смягчился и снова стал тревожным.

— Я не знаю, — прошептала она.

Элеонора трижды стукнула по столу.

— Нет, не могу объяснить, — сказала Фрида.

— Есть что-то? Что вы видели или слышали? Да, что с вами происходит, Фрида?

— Послушайте… — Фрида глубоко задумалась, — я не знаю, как выразиться… но в мой комнате присутствует большой страх.

— Вот как! — воскликнули мы втроем, одновременно успокоенные и взволнованные.

— Вам приснился кошмар, — сказала Мета, — мне знакомо это: когда просыпаешься, то прячешь голову под одеяло.

Но Фрида вновь отрицательно покачала головой:

— Все совсем не так. Мне не приснилось. Я вдруг проснулась и тогда… И в моей комнате был большой страх.

— Боже, — воскликнула я, — это ничего не объясняет!

Фрида с отчаянием тряхнула головой:

— Предпочла бы просидеть всю ночь на пороге дома под дождем, чем вернуться в эту проклятую комнату. Я ни ногой туда!

— Пойду посмотрю, что там происходит, — заявила Элеонора, накидывая на плечи шаль.

Она с минуту поколебалась перед старой рапирой отца, висевшей среди университетских наград, пожала плечами и, схватив канделябр с розовыми свечами, вышла, оставив после себя ароматное облако.

— Не позволяйте ей идти одной! — с испугом воскликнула Фрида.

Мы медленным шагом подошли к подножию лестницы. Свет от свечей Элеоноры терялся, растворяясь в полумраке лестничной площадки перед чердачными помещениями.

Мы остались стоять в полумраке у первых ступенек… Потом мы услышали, как Элеонора открыла дверь. Минута томительной тишины. Я почувствовала, как рука Фриды сжалась на моей талии.

— Не оставляйте ее одну, — простонала она.

И в то же мгновение раздался ужасающий вопль. Я предпочла бы умереть, чтобы не услышать его вновь. Тут же Мета вскинула руку и крикнула:

— Там!.. Там!.. Лицо… Там…

Дом наполнился звуками. Советник и фрау Пилц возникли в ореоле высоко поднятых свечей.

— Элеонора, — икнула Фрида… — Боже, как мы ее найдем?

Ужасающий вопрос, на который я тут же ответила:

— Мы никогда ее не найдем.

Комната Фриды была пуста. Подсвечник стоял на полу, а свечи продолжали безмятежно гореть, распространяя нежный розовый свет.

Мы обыскали весь дом, шкафы, крышу: мы больше никогда не увидели Элеонору.

* * *

Мы сразу поняли, что на помощь полиции рассчитывать нечего. Полицейские участки заполнили сумасшедшие толпы, мебель была опрокинута, все покрылось пылью, а чиновников терзали, как кукол на ниточках. Ибо этой ночью исчезло восемьдесят человек. Одни по дороге домой, другие — у себя дома!

Мир обычных представлений исчез, осталось лишь вмешательство сверхъестественных сил.

После драмы прошло несколько дней. Наша жизнь стала тусклой, мы плачем и испытываем ужас.

Советник Хюхнебейн поставил мощную дубовую перегородку перед чердачными помещениями.

Вчера, я искала Мету; мы начали было переживать, опасаясь нового несчастья, когда наткнулись на нее: она сидела на корточках около дубовой перегородки. У нее были сухие глаза и выражение ярости и гнева на обычно милом лице.

Она держала рапиру отца и выглядела недовольной, что ей помешали.

Мы попытались выспросить ее, что за лицо она видела, но в ее взгляде было полное непонимание вопроса.

С тех пор она замкнулась в полном молчании и не только не отвечает на вопросы, но, похоже, не замечает нас.

По городу ходят слухи, одни невероятнее других. Шепчутся о тайной криминальной банде. Полицию обвиняют в бездействии. Хуже того, всю вину возложили на чиновников.

Но это не помогло.

Странные преступления продолжаются: на заре были найдены изодранные в клочья тела.

Даже хищники не могли проявить больше свирепости в этой бойне в отличие от неведомых негодяев.

Карманы некоторых жертв обчистили, но у большинства ничего не тронуто.

Не хочу разбираться в том, что происходит в городе. Всегда найдется множество людей, говорящих о событиях вслух. Я ограничусь нашим домом и нашей жизнью — они полны ужаса и отчаяния.

Дни идут, настал апрель, более холодный и ветреный, чем любой зимний месяц. Мы стараемся проводить время вместе у камина, выпивая громадные порции пунша, вздрагивая при малейшем шуме и по пять-шесть раз в час восклицая:

— Вы слышали?.. Вы слышали?..

Фрида разорвала свою Библию и приклеила или прикрепила в каждом углу священные страницы; этим она надеется остановить духи зла.

Мы не мешаем ей, а поскольку несколько дней прошли тихо и мирно, мы сочли идею неплохой, и святые изображения теперь висят повсюду.

Увы! Нас ждало суровое разочарование. Тот день был особенно мрачным, облака висели над самой землей, и вечер наступил раньше обычного. Я вышла из гостиной, чтобы поставить лампу на широкую лестничную площадку — с той ужасающей ночи мы расставляли в доме множество светильников, а потому вестибюль и лестницы оставались освещенными до утренней зари. Вдруг я услышала бормотание на верхнем этаже.

Темень еще не наступила. Я смело поднялась наверх и увидела ошарашенные лица Фриды и фрау Пилц, которые подали мне знак помолчать и указали на недавно возведенную перегородку.

Я встала рядом с ними, не нарушая тишины, и внимательно прислушалась. И тогда расслышала непонятный шум позади деревянной стены. Это походило на удары громадных гонгов, перемежающихся с ревом далекой толпы.

— Фрау Элеонора, — простонала Фрида.

Ответ пришел немедленно, и мы с воплями бросились вниз по лестнице: раздался пронзительный крик ужаса. Он доносился не из-за перегородки над нашими головами, а шел снизу, из комнат советника.

Мы услышали отчаянные призывы о помощи. Лотта и Мета выскочили на площадку.

— Надо спуститься к нему, — храбро заявила я.

Мы не сделали и трех шагов, когда взлетел новый отчаянный вопль, но на этот раз у нас над головой.

— На помощь! На помощь!

Нас со всех сторон окружали призывы о помощи: снизу от герра Хюхнебейна, сверху от фрау Пилц — мы узнали ее голос.

— На помощь! — слова едва слышались.

Мета схватила лампу, которую я принесла. На полпути мы встретили Фриду. Фрау Пилц исчезла.

* * *

Здесь я должна поделиться восхищением перед спокойствием и мужеством Меты Рюкхардт.

— Мы ничего не можем здесь сделать, — сказала она, нарушив наше упрямое молчание последних дней. — Спустимся вниз и посмотрим…

Она держала отцовскую рапиру, и это не выглядело гротескным. Чувствовалось, что она умеет орудовать ею, как мужчина.

Мы последовали за ней, загипнотизированные ее холодной силой.

Рабочий кабинет советника был освещен, словно ярмарочный балаган. Бедняга не оставил мраку ни единого шанса появления. Две огромные лампы в виде белых фарфоровых шаров стояли по бокам камина и спокойно сияли, как полные луны. Маленькая хрустальная люстра в стиле Людовика XV спускалась с потолка, бросая повсюду всполохи — она походила на горсть драгоценных камней. В каждом углу на полу стоял медный подсвечник с зажженной свечой. На столе целый ряд длинных свечей словно освещал невидимый катафалк. Мы вначале застыли ослепленные, а потом тщетно принялись искать советника.

— Ох! — внезапно вскрикнула Фрида. — Смотрите. Он там. Он прячется за шторой окна.

Лотта резким движением откинула тяжелую занавесь. Герр Хюхнебейн лежал на подоконнике, свесив голову наружу.

Лотта приблизилась и резко откинулась назад, с ужасом воскликнув:

— Не смотрите! Заклинаю Небом, не смотрите! У… него… нет… головы!..

Фрида пошатнулась, теряя сознание и падая, когда голос Меты призвал нас к спокойствию.

— Осторожно, здесь пахнет опасностью!

Мы сгрудились вокруг нее, словно она защищала нас своим присутствием духа. Неожиданно что-то щелкнуло на потолке, и мы с ужасом увидели тень, которая сгустилась в двух противоположных углах комнаты, а свет тут же погас.

— Быстрее! — задыхаясь, крикнула Мета. — Защищайте свет!.. Ох!.. Там… вот она…

В то же мгновение лампы у камина взорвались, разбрызгивая искры, и погасли.

Мета застыла в неподвижности, но ее взгляд обегал комнату с холодной яростью, которую я в ней не подозревала.

Свечи на столе были задуты, только маленькая люстра мерцала огнями. Мета не отрывала от нее глаз. Вдруг ее рапира взрезала воздух, и в яростном броске она нанесла удар в пустоту.

— Защищайте свет, — крикнула она. — Я его вижу, я держу его… Ах!..

Мы увидели, как рапира в руках Меты выделывает странные порывистые движения, словно невидимая сила пытается завладеть ею.

Странное и счастливое вдохновение, которое спасло нас в этот вечер, исходило от Фриды.

Она внезапно издала яростный вопль и, схватив тяжелый подсвечник, подскочила к Мете и стала наносить удары по пустоте своим массивным оружием. Рапира не двигалась, что-то очень легкое словно упало на пол, потом дверь сама собой распахнулась, и послышался душераздирающий вой.

— Одному конец, — сказала Мета.

* * *

Вы спросите меня: «Почему вы упрямо продолжали жить в доме, наполненном опасными призраками?»

Сотня, если не более, жилищ в таком же состоянии. Уже не перечесть преступлений и исчезновений. Это даже уже никого не волнует.

Город в мрачном настроении. Люди десятками кончают с собой, предпочитая эту смерть смерти от призрачных палачей. Кроме того, Мета хочет отомстить. Она теперь выискивает невидимок.

Она хранит суровое молчание. Только приказала нам запирать на ночь все двери и ставни. Как только темнеет, мы все вчетвером перебираемся в гостиную, превращенную в спальню и столовую. Из гостиной выходим только утром. Я спросила у Фриды о ее странном вооруженном вмешательстве. Она дала невнятный ответ.

— Не знаю. Но мне показалось, что я увидела что-то, лицо… — она замолчала, испытывая затруднение… — Не могу подобрать слов, чтобы описать это. Но в первый день в моей комнате скрывался большой страх.

Больше ничего я от нее не добилась. Но нашим сердцам пришлось испытать беды.

Однажды вечером в середине апреля, пока Лотта и Фрида задерживались на кухне, Мета открыла дверь гостиной и крикнула им, чтобы они поторопились.

Я видела, что мрак уже накрыл лестницу и вестибюль.

— Мы идем, — ответили они хором, — вот и мы!

Мета захлопнула дверь. Она невероятно побледнела. Снизу не доносилось ни малейшего шума. Я тщетно прислушивалась — шагов двух женщин не слышалось. Тишина давила, словно к дверям подступила вода потопа.

Мета заперла дверь на ключ.

— Что вы делаете? — спросила я. — А Лотта и Фрида?

— Бесполезно, — сухо ответила она.

Ее глаза, неподвижные и ужасные, в упор глядели на рапиру. Наступила мрачная ночь.

Так Лотта и Фрида, в свою очередь, растворились в тайне.

* * *

Боже, что это?

В доме ощущается чужое присутствие, неведомое существо ранено и страдает, оно пытается получить помощь. Понимает ли это Мета? Она упрямо молчит, но баррикадирует двери и окна, словно опасаясь не вторжения, а бегства. Моя жизнь превратилась в ужасающее одиночество. Мета похожа на некий оскалившийся призрак.

Днем я иногда наталкиваюсь на нее в самых неожиданных местах. В одной руке она держит рапиру, в другой — мощный фонарь с рефлектором и линзой, который наводит в темные углы.

Однажды во время одной из таких встреч она без тени сомнения посоветовала отправиться в гостиную, а поскольку я слишком медленно направлялась прочь, она яростно крикнула мне в спину, чтобы я никогда не путалась у нее под ногами, когда она выполняет свой проект…

Знала ли она мой секрет?

Это уже не ее безмятежное лицо, которое несколько дней назад склонялось над вышивкой из ярких шелков, а лицо с диким выражением, горящее двойным пламенем ненависти, которое иногда обращается в мою сторону. У меня есть секрет…

Любопытство, извращенное чувство или жалость двигали мною?

Молю Бога всем сердцем, чтобы это было чувство сострадания, вдохновившее меня. Стыд и жалость, и ничего более.

Я наливала холодную воду из фонтана прачечной, когда услышала приглушенную жалобу.

— Мо… Мо…

Я думала лишь о наших исчезнувших женщинах и внимательно осмотрелась. В прачечной имелась едва заметная дверь в заросший пылью и паутиной закуток, где бедный Хюхнебейн хранил картины и книги.

— Мо… Мо…

Звук доносился изнутри. Я приоткрыла дверь и вгляделась в сизый полумрак. Все было мирно и спокойно, стон прекратился. Я сделала несколько шагов… и вдруг ощутила, что меня схватили за платье. Стон послышался рядом со мной, болезненный, умоляющий:

— Mo… Mo… — и по кувшину несколько раз постучали.

Я поставила его на пол. И услышала легкое бульканье, словно из кувшина осторожно лакала собака. Уровень воды понизился. Нечто, Существо утоляло жажду!

— Мо!.. Мо!..

Меня погладили по волосам, касание было нежнее дыхания.

Мо!.. Мо!..

И жалоба превратилась в человеческий плач, плач ребенка. Я пожалела невидимое страдающее чудовище. В вестибюле послышались шаги. Я приложила ладони к губам, и существо замолчало.

Я бесшумно закрыла дверь тайного закутка. Кто шел по коридору? Мета?

— Вы кричали? — спросила она.

— Ногу подвернула…

Я стала сообщницей призраков.

* * *

Я принесла молоко, вино и яблоки. Ничто не появилось. Но когда я вернулась, молоко было выпито до последней капли, а вино и фрукты остались нетронутыми. Потом меня окружил какой-то ветерок и долго гладил меня по волосам…

Я снова принесла молоко.

Тихий голос больше не плакал, но касание ветерка было более продолжительным, даже более страстным.

Мета, похоже, заподозрила меня. Она бродит рядом с закутком с книгами…

Я выбрала более надежное убежище для моего загадочного протеже. Объяснила все знаками. Как странно махать руками перед пустотой! Но гость понял. Он, словно дыхание, последовал за мной по коридорам, но мне внезапно пришлось спрятаться в уголке.

По плитам скользил бледный свет фонаря. Я увидела Мету, которая спускалась по спиральной лестнице в глубине коридора. Она шла осторожно, как волк, прикрывая свет фонаря. Рапира сверкала. Я почувствовала, что существо рядом со мной испугалось… Ветерок лихорадочно забился вокруг меня, и я услышала жалобное: «Мо!.. Мо!..»

Шаги Меты затихли вместе с отдаленным эхом. Я сделала успокоительное движение рукой и перебралась в новое укрытие: что-то вроде кабинетного шкафа, о котором, похоже, все позабыли и никогда не открывали.

Дыхание на мгновение коснулось моих губ, и меня охватил странный стыд…

Наступил май.

Двадцать квадратных ярдов садика, который бедняга Хюхнебейн оросил своей кровью, покрылись белыми цветами.

Под чудесным синим небом лежал почти молчаливый город. Только яростное хлопанье дверей, поскрипывающих засовов и щелканье замков отвечали на крики ласточек.

Существо перестало осторожничать. Оно старается меня увидеть. Я внезапно ощущаю его вокруг себя. Мне трудно описать это — меня окружает облако безмерной нежности. Я пытаюсь внушить ему, что опасаюсь Меты, и тогда он исчезает, как затихающий ветерок.

Я с трудом выдерживаю пламенный взгляд Меты.

* * *

Четвертое мая: жестокий конец.

Мы сидели в гостиной, лампы горели, я закрывала ставни. Вдруг я почувствовала присутствие. Я с отчаянием вздрогнула и обернулась — встретилась в зеркале с ужасающим взглядом Меты.

— Предательница! — крикнула она и быстро захлопнула дверь.

Он стал пленником в гостиной.

— Я знала, — прошипела Мета, — я видела, как ты уходила с кувшином молока, дьявольское отродье. Ты вернула ему силы, когда он умирал от раны, которую я нанесла в вечер смерти Хюхнебейна. Он уязвим, твой призрак! Теперь он умрет. Я верю, что смерть для него будет столь же мучительной, как и для нас. Потом настанет твой черед, сучка! Слышишь меня?

Она прокричала свою тираду короткими фразами. Быстро открыла фонарь.

Луч белого света пронзил комнату, и я увидела какой-то легкий серый дымок. И тут же рапира ударила прямо в туман.

— Мо!.. Мо!.. — раздался душераздирающий крик, и тут же неловко, но с нежностью было произнесено мое имя. Я бросилась вперед и ударом кулака опрокинула фонарь, он тут же погас.

— Мета, — умоляюще простонала я, — послушай меня… Пожалей.

Лицо Меты исказилось, превратившись в маску демонической ярости.

— Предательница! — завопила она.

Рапира выписала горящую букву перед моим взором. Я ощутила укол ниже левой груди и упала на колени.

Что-то громко всхлипнуло рядом со мной, словно умоляя Мету, в свою очередь. Рапира вновь поднялась. Я пыталась найти последние слова примирения с Богом. Лицо Меты вдруг исказилось, и рапира выпала из ее рук.

Что-то вокруг нас зашуршало. Какое-то узкое пламя развернулось лентой и подожгло шторы.

— Горим! — крикнула Мета. — Сгорим все вместе… проклятые!

В момент, когда все должно было провалиться в смерть, дверь распахнулась. Огромная, невероятно огромная старуха, вошла в комнату — я запомнила только ужасные глаза, горевшие зеленью на неописуемом лице.

Укус пламени ожег мою левую руку. Я отступила, собрав последние силы. Увидела, что Мета застыла со странной гримасой на лице. Я поняла, что ее душа отлетела. Глаза без зрачков чудовищной старухи медленно обежали комнату, которую охватывал огонь. Ее взгляд остановился на мне.

* * *

Я заканчиваю свой труд в странном маленьком домике. Где я? В полном одиночестве. Однако вокруг постоянный шум, невидимое лихорадочное присутствие. Он вернулся. Я снова услышала, как он произносит мое имя, неумело и нежно…

Так внезапно завершился немецкий манускрипт — конец словно отрезали ножом.

Французский манускрипт

Теперь я осведомлен.

Мне указали на самого старого извозчика города, который проводит время в дымной пивной, где пьет октябрьское пиво, густое и ароматное.

Я поставил ему выпивку, потом угостил отличным табаком и голландской водкой. Он поклялся, что я принц.

— Конечно принц! — воскликнул он. — Кто благороднее принца? Пусть, тот, кто против, найдет меня, я его отделаю своим кнутом!

Я указал ему на дрожки, обширные, как маленькая гостиная:

— А теперь отвезите меня в тупик Сент-Берегон.

Он ошарашенно глянул на меня, потом расхохотался:

— Вы хитрец? Забавный человек!

— Почему?

— Устроили мне испытание. Я знаю все улицы города. Да что улицы!.. Все мостовые! Нет улицы Сент-Бере… как ее?

— Берегон. Простите, это не в районе Молденштрассе?

— Да нет, — уверенно заявил он, — такой улицы здесь нет, как Везувия в Санкт-Петербурге.

Никто не знал города лучше, вплоть до самых мрачных закоулков, как этот велеречивый любитель пива.

Один студент, сидящий за соседним столиком и писавший любовное послание, услышал наш разговор и вмешался:

— А разве нет святой с этим именем?

Жена хозяина гневно вмешалась в разговор:

— Имена святых не производят, как еврейские колбаски.

Я успокоил всех, поставив вина и пива, мое сердце посетила радость.

Полицейский, который с раннего утра до позднего вечера ходит по Молденштрасе, похож на массивного английского дога, но свое дело знает отлично.

— Нет, — медленно протянул он, вернувшись из длительного путешествия по своим мыслям и воспоминаниям, — такой улицы нет ни здесь, ни во всем городе.

Но через его плечо я вижу желтый разрез тупика Сент-Берегон между водочным заводиком Клингбома и конторой какого-то торговца зерном.

Мне пришлось поспешно и невежливо отвернуться, чтобы скрыть счастье. Тупик Сент-Берегон! Ха-ха! Он не существует ни для извозчика, ни для студента, ни для местного полицейского — он существует только для меня!

* * *

Как я сделал это неожиданное открытие?

Да… почти по научному наблюдению, как помпезно сказали бы в нашем профессорском кругу.

Мой коллега Зейферт, преподающий естественные науки и взрывающий перед носом студентов шары, наполненные странным газами, не сможет ничего возразить.

Когда я иду по Молденштрассе, надо от заводика Клингбома до конторы торговца пройти некоторое расстояние. На это требуется три шага и пара секунд. Но я заметил, что люди, идущие рядом, немедленно переходят от одного здания к другому, и их тени не показываются в углублении тупика Сент-Берегон.

Осторожно опросив разных людей и сверившись с кадастровым планом города, я узнал, что существует невысокая стена, соединяющая оба здания, которую и видят люди.

Я заключил, что для всего мира, кроме меня, этот переулок существует вне времени и пространства.

Мне нравится играть словами, которыми мой коллега Митцшлаф любит усыпать свои философские лекции: Вне времени и пространства.

Ха-ха! Если бы этот педант с мордой буйвола знал столько же, сколько я! Все, что он рассказывает про эти туманные измерения, просто пустые фантазии, которые могут зацепить любопытство пары-тройки невежд.

Уже несколько лет мне известна эта таинственная улица, но я ни разу не осмелился войти в нее. Думаю, что и более мужественный человек, чем я, испытывал бы колебания.

Какие законы управляют этим неведомым пространством? Захваченный этой тайной, смогу ли я открыть свой собственный мир?

У меня много причин считать этот мир негостеприимным для человеческого существа. Мое любопытство превозмогло страх.

Однако то малое, что я видел на этой непонятной улице, было так банально, так обычно, так уныло!

Должен признать, что перспектива почти тут же обрывалась, буквально в десяти шагах, где был поворот переулка. И все, что я мог видеть, были две высоких стены. Они были наспех вымазаны известкой, и на одной углем вывели буквы: «Санкт-Берегонгассе», зеленоватая, истертая мостовая с провалом перед поворотом. В провале рос куст калины.

Этот худосочный кустарник, похоже, жил в соответствии с нашими временами года, ибо иногда я наблюдал нежную зелень или несколько снежинок на ветках.

Я мог бы провести любопытные наблюдения, противопоставив этот кусок странного космоса нашему миру. Но это потребовало бы от меня более или менее долгих остановок на Молденштрассе, а Клингбом, который часто наблюдал, как я в упор гляжу на одно из окон его здания, думал нечто непотребное о своей жене и бросал на меня злые взгляды.

С другой стороны, я спрашиваю себя, почему в обширном мире такая странная привилегия выпала только мне.

Я спрашиваю себя…

И тут же вспоминаю о своей бабушке по материнской линии. Эта крупная мрачная женщина, которая мало говорила и, казалось, своими бескрайними зелеными глазищами следила за перипетиями иной жизни на стене перед собой.

Ее история была смутной. Мой дед, бывший моряк, вроде вырвал ее из рук алжирских пиратов.

Иногда она гладила мои волосы своими длинными белыми руками, шепча:

— Быть может, он… Почему бы и нет?.. В конце концов?

Она повторила это в вечер своей смерти и добавила, когда ее взгляд, горящий бледным огнем, уже бродил среди теней:

— Туда, куда я не смогла вернуться, быть может, отправится он…

В тот день разыгралась черная буря. Когда бабушка скончалась и мы зажгли свечи, огромная ночная птица разбила окно и умерла на постели усопшей, окровавленная и угрожающая.

Это — единственная странная вещь, которую я помню в своей жизни. Но имеет ли это хоть малейшее отношение к тупику Сент-Берегон?

Ветка калины стала началом приключения.

* * *

Откровенен ли я, пытаясь найти в этом тот первоначальный щелчок, который приводит в движение миры и события?

Почему бы не вспомнить об Аните?

Несколько лет назад ганзейские порты еще принимали похожие на чудищ выплывавшие из тумана маленькие странные суда с латинскими парусами: тартаны.

И тут же колоссальный смех охватывал порт до самых глубоких пивных погребов. Со смехом хозяева выгружали свои напитки, а голландские моряки с лицами, похожими на часовой циферблат, пожевывали свои длинные гудские трубки.

— Ага! Прибыли раздатчики мечты!

Но моя душа расстраивалась, видя, как героические мечты умирают под напором германского смеха.

Рассказывали, что грустные экипажи этих судов жили на золотых берегах Адриатики и Тирренского моря и хранили сумасшедшую мечту о фантастической обетованной стране на нашем жестоком севере, сестру древнего Туле.

Не столь знающие, как их предки тысячного года, они сохранили в памяти легенды об островах алмазов и изумрудов, легенды, которые родились, когда их отцы встретились со сверкающим авангардом взломанных вечных льдов.

Их мало затронул прогресс последних веков, если не считать морского компаса, чья намагниченная стрелка всегда поворачивала свое синее острие на север, что было для них последним доказательством тайны высоких широт.

В день, когда мечта двинулась, как новый Мессия, по водам Средиземного моря, когда сети принесли лишь рыбу, отравленную глубоководным кораллом, когда Ломбардия не прислала ни зерна, ни муки на скудные земли юга, они подняли паруса, воспользовавшись береговым ветром.

Их флотилия вздыбила море своими жесткими крыльями, потом одно за одним их суденышки растворились в бурях Атлантики. Гасконский залив ощипал флотилию, выпустив жалкие ее остатки из гранитных зубов северной Бретани. Часть деревянных корабликов были проданы немецким и датским торговцам деревом. Одно суденышко умерло в мечте, столкнувшись с айсбергом, сверкавшем на солнце вблизи Лафотенских островов.

Север украсил могилы этих судов, нежно назвав их «Суда мечты», и если грубые немцы смеются над ними, то меня они увлекли в мечту, которая влекла моряков до самого их конца.

Может быть, и потому, что Анита их дочь.

* * *

Она прибыла оттуда, крошкой на руках матери, на тартане без половины парусов. Суденышко продали. Мать умерла; ее маленькие сестры тоже. Отец, ушедший на американском паруснике, так и не вернулся, впрочем, как и сам парусник. Анита осталась одна, но ее мечта, которая привела суденышко к причалам из замшелого дерева, не покинула ее: она верит в северную фортуну и жадно хочет ее достичь, я бы сказал, даже с какой-то ненавистью.

В Тампельгофе, в лучах белого света, она танцует, она поет, она разбрасывает красные цветы, которые кровавым дождем падают на нее или сгорают в пламени фонарей.

Затем она обходит публику, протягивая вместо шапки раковину розового перламутра. В нее бросают монеты, даже золотые, и в этот момент ее взгляд становится мягче, когда она на секунду дарит ласку щедрому человеку.

Я давал золото, золото, а я ведь скромный преподаватель французской грамматики в гимназии. Я платил за взгляд Аниты.

Короткие заметки

Я продал своего Вольтера. Я иногда читал своим ученикам отрывки из его переписки с королем Пруссии. Это доставляло удовольствие директору гимназии.

Я должен за два месяца фрау Хольс за проживание в пансионе, она постоянно повторяет, что она бедна…

Эконом заведения, у которого я попросил очередной аванс в счет будущей зарплаты, с неловкостью ответил, что ему затруднительно это сделать, что регламент гимназии запрещает… Я не стал его слушать. Мой коллега Зейферт сухо отказался одолжить мне несколько талеров.

Я положил тяжелый золотой соверен в перламутровую раковину: взгляд Аниты долго согревал мне душу.

Тут же я услышал смех, доносившийся из лавровых зарослей Темпельгофа, и узнал двух прислужников гимназии, которые скрылись во мраке.

Это моя последняя золотая монета. У меня больше нет денег…

Когда я проходил мимо дома Клингбома по Молденштрассе, меня задела ганноверская упряжка с четырьмя лошадьми.

Я дважды испуганно отпрыгнул и оказался в Берегонгассе. Моя рука невольно сломала ветку калины.

Ветка у меня на столе. Она внезапно открыла мне необъятный мир, словно палочка волшебника.

* * *

Приступим к рассуждениям, как сказал бы скупец Зейферт.

Прежде всего, мое испуганное отступление в таинственный проулок и последующее возвращение на Молденштрассе показали, что это пространство легко доступно мне, как для входа, так и для выхода, словно любая обычная улица.

Но ветка есть достижение, скажем… невероятное, философское. Этот кусочек дерева «лишний» в нашем мире. Если в любом лесу Америки я сломаю ветку кустарника и привезу сюда, это никак не изменит количества веток, существующих на всей земле.

Но принесенная с Берегонгассе ветка калины увеличивает это количество на некую единицу, которую ни один тропический лес не смог бы добавить к растительному царству земли, потому что она попала сюда из иного мира, а он реален лишь для меня!

Значит, кроме нее, я могу принести любой предмет в мир людей, и никто не сможет оспорить мое владение им. Никогда владение не может быть более абсолютным, потому что вещь не произведена земной промышленностью. Данный предмет увеличивает общее количество объектов, которое остается неизменным на земле…

Я выстраиваю аргументацию, она течет, как полноводная река, увлекает за собой флотилию слов, окружает островки обращений к философии: она обрастает обширной системой логических притоков, чтобы доказать мне самому, что кража на Берегонгассе не является таковой на Молденштрассе.

Сила этой галиматьи приводит меня к понятному действию. Достаточно избежать репрессий загадочных обитателей проулка или мира, куда он ведет.

Думаю, что в праздничных залах Мадрида и Кадиса конкистадоры, тратя золото из новых Индий, не обращали внимания на гнев далеких ограбленных народов.

Завтра я отправлюсь в неизвестность.

* * *

Клингбом заставил меня потерять драгоценное время.

Думаю, он ждал меня в маленьком квадратном холле, который имеет вход в магазин и в его кабинет.

Когда я шел мимо и уже собирался, сжав зубы, с головой окунуться в авантюру, он ухватил меня за полу пальто.

— Ах! Господин профессор, — простонал он, — как я мог так ошибиться в вас! Это не были вы! А я подозревал именно вас, слепец! Она сбежала, господин профессор, не с вами! Нет, вы человек чести! Она сбежала с начальником почты, полукучером, полуписцом. Какой позор для дома Клингбом!

Он увлек меня в заднее помещение магазинчика и налил мне водки, настоянной на апельсиновой цедре.

— А я опасался вас, господин профессор! Я всегда видел, как вы смотрите на окна моей жены, но теперь я знаю, что вы смотрите на жену торговца зерном.

Я скрыл свое недоумение, высоко подняв бокал.

— Да! — сказал Клингбом, вновь наливая мне красноватый напиток. — Я бы порадовался, сыграй вы такую же шутку с этим злобным зерноторговцем, который радуется моему несчастью.

И с сообщнической улыбкой добавил:

— Хочу доставить вам удовольствие: дама ваших мыслей сейчас в саду плетет и расплетает гирлянды из вьюнков. Смотрите сами.

Он увлек меня за собой по спиральной лестнице к кривому оконцу. Я увидел грязные дымящие сараи спиртоперегонного заводика Клингбома, которые сплетались в невообразимый лабиринт двориков со скучными садиками колючих кустарников шириной не более шага. Именно сюда тянулся странный проулок.

Но там, где я должен бы видеть с высоты наблюдательного пункта этот проулок, торчали лишь строения Клингбома и чахлый садик его соседа, зерноторговца, где худющая женщина возилась со своими бесплодными грядками.

Последний глоток апельсиновой водки придал мне храбрости. Покинув Клингбома, я сделал всего несколько шагов и углубился в Берегонгассе.

* * *

Три небольших желтых двери в белой стене…

За поворотом проулка заросли калины бросали зеленые и черные тени на булыжную мостовую, потом появились дверцы. Они выстроились рядком, что было странным и немного ужасало на мирной улице типичной фламандского городка.

Мои шаги четко звучали в тишине.

Я постучал в первую из дверей, позади нее слышалось лишь эхо.

Улочка тянулась дальше до нового поворота через полсотни шагов.

Неизвестность открывалась передо мной со скупостью. Моим сегодняшним открытием были только две стены, плохо выбеленные известью и три двери. Но разве любая закрытая дверь не таит позади себя могучую тайну?

Я с силой постучал во все три двери. Громкое эхо разрывало тишину, притаившуюся в глубине длинных коридоров. Иногда шум напоминал очень легкие шаги, но это был единственный ответ закрытого мира.

В дверях были замки, как в любых виденных мною дверях. Накануне вечером я целый час тренировался открывать замок моей комнаты куском изогнутой проволоки. Это было проще простого.

По моим вискам стекал пот, мне было стыдно. Я достал из кармана привычный крючок и сунул в замочную скважину первой двери.

Она открылась с той же легкостью, что и дверь моей комнаты.

* * *

Я вернулся домой, сижу среди книг, смотрю на красную ленту, упавшую с платья Аниты на мой столик, и держу в сжатом кулаке три талера.

Три талера!

Признаюсь, своими собственными руками я уничтожил свое самое яркое приключение.

Этот новый мир открывался только для меня. Что ждал от меня мир более таинственный, чем миры, которые вращаются в глубине Бесконечности?

Тайна делала мне реверансы, улыбалась мне, как юная дева. Я повел себя, как мошенник.

Я был мелочен, отвратителен, жалок.

Я…

Но три талера!

Как рассыпалось это приключение, обещавшее стать чудом!

Три талера, которые антиквар Гоккель с недовольным ворчанием выложил за резное блюдо. Но три талера… Это — улыбка Аниты.

Я внезапно сбросил их в ящик стола. В мою дверь постучались. Явился Гоккель.

Неужели это был злобный антиквар, который с презрением бросил металлический диск на прилавок, загроможденный варварскими и замшелыми безделушками?

Он улыбался, то и дело добавляя к моему имени, которое он произносил с трудом, «герр доктор» и «герр учитель».

— Думаю, — произнес он, — я был крайне неправ по отношению к вам, герр доктор. Это блюдо стоит намного больше.

Он достал кожаный кошель, и я вдруг увидел желтый оскал золота.

— Быть может, — продолжил он, — у вас есть предметы того же происхождения… Я хотел сказать того же толка.

Оттенок не ускользнул от меня. Под вежливостью антиквара прятался дух скупщика краденого.

— Дело в том, — сказал я, — что один из моих друзей, знающий коллекционер, попал в затруднительное положение, должен рассчитаться с некоторыми долгами и желает получить деньги за кое-какие предметы своей коллекции. Он желает остаться неизвестным. Он человек ученый и очень робок. Он уже несчастен из-за необходимости расстаться с сокровищами своих витрин. Я хочу помочь ему избежать дальнейших печальных переживаний. Я помогаю ему.

Гоккель яростно закивал. Он словно таял от восхищения мною.

— Именно так я вижу нашу дружбу. Ах! Герр доктор, я перечитаю сегодня О друзьях Цицерона с двойным удовольствием. Почему у меня нет такого друга, как ваш несчастный ученый! Но я хочу немного помочь в вашем прекрасном деле, покупая все, с чем ваш друг пожелает расстаться, и буду платить дорого, очень дорого…

Какое-то любопытство охватило меня в эту минуту:

— Я особо не разглядывал это блюдо. Это меня не касалось, да и мало в этом я смыслю. Что это за работа? Византийская, вероятно?

— Э-э-э… Не могу сказать вам с точностью. Византийская, да… быть может… Нужно продолжить изучение. Но, — продолжил он, внезапно успокоившись, — в любом случае, на нее найдутся любители.

И тоном, который ставил точку в дальнейших исследованиях:

— Главное, что это необходимо нам двоим… и вашему другу.

В этот вечер я провожал Аниту по улицам, залитым лунным светом, до набережной Голландцев, где в зарослях высоких лилий прятался ее домик.

Но следует вернуться в рассказе к блюду, проданному за талеры и золото, что позволило мне снискать дружбу самой красивой девушки в мире.

* * *

Дверь открылась в длинный коридор, выложенный синей плиткой. Окна с узорчатым стеклом давали рассеянный свет и дробили тени. Моим первым впечатлением было, что я попал в дом где-то в Фландрии, и оно усилилось, когда в конце вестибюля открытая дверь привела меня в просторную сводчатую кухню с деревенской мебелью, сверкавшую чистотой и воском.

Атмосфера была столь успокоительной, что я громким голосом спросил:

— Эй! Есть кто-нибудь?

Загремело звучное эхо, но никто не появился.

Должен признать, что полное молчание и отсутствие какой-либо живой души не удивили меня, словно я ожидал именно этого.

Даже теперь, как и с момента обнаружения загадочного переулка, я не думал о возможных обитателях его.

Однако я проник в этот мир, как ночной вор.

Я не принял никаких предосторожностей, когда рылся в ящиках со скудным количеством столовых приборов, скатертей и салфеток. Мои шаги отдавались звонким эхом в соседних комнатах, меблированных, как монастырские кельи, на лестнице из великолепного дуба, который…

Да, в этом посещении было много удивительного!

Никуда не ведущая лестница!

Она ныряла прямо в серую стену, как если бы продолжалась за каменной стеной.

И все это купалось в желтоватом свете от витражей из волнистого стекла, которыми был выложен потолок. Я заметил или решил, что заметил, на крашеной стене какую-то чудовищную форму, но, присмотревшись, увидел, что это были тончайшие кракелюры, только похожие на чудовищ, которые мы видим в облаках или кружевах штор. Это меня не смутило и, в очередной раз приглядевшись, понял, что вижу сетку трещин на гипсе.

Я вернулся в кухню, где через зарешеченное окно увидел сумрачный дворик, похожий на колодец меж четырех высоченных и замшелых стен.

На сервировочном столике лежало тяжелое блюдо, которое показалось мне ничего не стоящим. Я сунул его под пальто.

Я был безумно разочарован. Мне казалось, я украл какие-то гроши из детской копилки или из потертого шерстяного кошелька бедной старухи.

И пошел к антиквару Гоккелю.

* * *

Три домика идентичны: в каждом я нашел чистенькую кухоньку, простую и сверкающую мебель, один и тот же нереальный и сумеречный свет, ту же спокойную безмятежность и громадную стену, перед которой заканчивается лестница. Повсюду я нашел тяжелое блюдо и подсвечники.

Я их унес и…

А на следующий день нашел их на том же месте.

Я отношу их Гоккелю, и тот платит, радушно улыбаясь.

От этого можно сойти с ума. Мне кажется, в меня вселилась монотонная душа вращающегося дервиша.

Я вечно ворую в том же доме, в тех же обстоятельствах и беру те же предметы. Я спрашиваю себя, может эта начальная месть неизвестности без тайны. Не первый ли круг проклятия, по которому иду?

Не состоит ли проклятие в обыденном повторении греха на вечные времена?

Однажды я не пошел туда. Я решил реже проводить эти жалкие походы. У меня образовался запас золота. Анита была счастлива и относилась ко мне с великой нежностью.

В тот же вечер меня навестил Гоккель, спросил, нет ли у меня чего-нибудь на продажу, к моему удивлению, повысил цену и скорчил гримасу, когда я сообщил ему о своем решении.

— Господин Гоккель, — сказал я, когда он собрался уходить, — вы, несомненно, нашли постоянного покупателя?

Он медленно обернулся и посмотрел мне прямо в глаза.

— Да, герр доктор. Я ничего вам не скажу, вы же не говорите мне… о вашем друге, продавце.

Голос его стал серьезным.

— Приносите мне каждый день такие предметы. Скажите, сколько золота вы за них желаете получить, я заплачу, не торгуясь. Мы повязаны одним делом, герр доктор. Быть может, позже нас ждет расплата. А пока давайте жить, как мы любим жить — вы с красивой девушкой, я — с моим состоянием.

Мы с Гоккелем больше никогда не касались этой темы. Но Анита вдруг стала крайне требовательной, и золото антиквара стремительным потоком утекало в ее маленькие нервные ручки.

Вдруг, если можно так выразиться, изменилась атмосфера переулка.

Я услышал мелодии.

По крайней мере, мне казалось, что я слышу далекую и чудесную музыку. Я снова набрался мужества и решил исследовать переулок за поворотом, добравшись до источника доносящейся издалека музыки.

В момент, когда я прошел через третью дверь и сделал первый шаг в зону, которую еще никогда не проходил, мое сердце отвратительно сжалось. Я сделал всего три или четыре неверных шага.

Потом я обернулся. Я еще видел отрезок Берегонгассе до поворота, но он как-то сузился. Мне казалось, что я опасно удаляюсь от своего мира. Однако в приступе неоправданной храбрости я побежал, потом упал на колени, как мальчишка, заглядывающий поверх изгороди. И рискнул взглянуть на неведомый отрезок переулка.

Разочарование было подобно пощечине. Дорога продолжалась, петляя, но я вновь увидел три небольших двери в белой стене и кусты калины.

Я конечно бы вернулся, если бы в этот момент не начался прилив мелодии, далекий призыв пенящихся звуков…

Я преодолел необъяснимый страх, чтобы вслушаться и, если возможно, проанализировать музыку.

Я сказал прилив: это был звук, родившийся на большом отдалении, но мощный, как рев моря.

Я прислушивался и уже не различал первого дыхания гармонии, которую, казалось, обнаружил.

Возник тяжелый разлад звуков, яростный шум жалоб и ненависти.

Вы не замечали, что первые наплывы отвратительной вони бывают иногда нежными и даже приятными? И вспомнил, как однажды выйдя из дома, я почувствовал на улице восхитительный запах жареного мяса.

— Отличная утренняя кухня, — сказал я себе под нос. Но через сотню шагов аромат превратился в тошнотворную вонь горящей ткани. Действительно, горела лавочка торговца тканями, наполняя воздух огненными искрами и дымящимися обломками. Наверное, первое сходство мелодичного шума обманывало меня.

— А если пройти новый поворот? — уговаривал я себя. Действительно мои первые опасения почти исчезли. Я за несколько секунд преодолел пространство перед собой, на этот раз спокойным шагом… чтобы обнаружить в третий раз то, что я оставил позади.

Нечто вроде горькой ярости, которой сменилось любопытство, овладело всем моим существом.

Три идентичных домика, и опять три идентичных домика.

Хотя открыв первую дверь, я уже взломал межпространственную тайну.

Мрачная решимость овладела мной. Теперь я двигался по переулку, и мое разочарование росло с ужасающей скоростью.

Поворот, три желтых дверцы, куст калины, новый поворот и появление трех дверец в белой стене и тень от кустов. Это повторялось, как в последовательности цифр, вот уже полчаса, став каким-то наваждением во время моего яростного и шумного движения.

И вдруг, после нового поворота, эта ужасная симметрия исчезла.

Были те же три дверцы и калина, но появился и большой портал из серого дерева, словно покрытый патиной. И эта дверь испугала меня.

Теперь шум налетал ревущими порывами. Я отступил к Молденштрассе. Музыкальные периоды стали похожи на жалобные катрены — три дверцы и калина, три дверцы и калина…

Наконец замигали первые фонари реального мира. Но шум преследовал меня до самого выхода на Молденштрассе. Он разом оборвался, перейдя в веселые шумы вечерней заполненной народом улицы. Таинственная и ужасная череда звуков обернулась звонкими детскими голосами, поющими какую-то песню.

* * *

Невероятный ужас обрушился на город.

Я не стал бы упоминать о нем в этих кратких мемуарах, интересных только для меня, если бы не нашел таинственной связи между сумрачным переулком и кровавыми преступлениями, которые еженощно происходят в городе.

Более ста человек внезапно исчезли. Сотня других была убита с чудовищной жестокостью.

Когда я начертал на плане города извилистую линию Берегонгассе, непонятный тупик, врезающийся в наш земной мир, то с невероятным удивлением обнаружил, что все эти преступления были совершены вдоль этой линии.

Несчастный Клингбом исчез одним из первых. По словам его приказчика, он растаял, как дым, когда входил в помещение перегонных кубов. Жена торговца зерном последовала за ним, унесенная из своего печального садика. Ее мужа нашли с пробитой головой в сушильне.

В одном доме на улице Старой Биржи исчезли все обитатели. На улице Церкви нашли два, три, четыре, а потом шесть трупов. На улице Почты было пять исчезновений и четыре убийства. И это продолжается, ограничиваясь Дойчештрассе, где снова есть убитые и похищенные.

Теперь я отдаю себе отчет, что говорить об этом равнозначно тому, что я сам распахну двери Кирхауза, мрачного приюта для сумасшедших, могилы, где не будет Лазаря. Либо я стану жертвой толпы религиозных фанатиков, которые в раздражении разорвут меня на куски, словно колдуна.

Однако после моих монотонных, ежедневных краж во мне растет гнев, заставляя разрабатывать смутные планы мести.

— Гоккель, — сказал я себе, — знает больше, чем я. Надо поставить его в известность, тогда он выложит тайну.

Но в тот вечер, когда антиквар сыпал содержимое тяжелого кошелька в мои руки, я ничего не сказал, и Гоккель ушел, как обычно, с вежливыми словами, лишенными какого-либо намека на странное дело, которое сковало нас одной цепью.

Мне кажется, события ускорятся, ураганом ворвутся в мою слишком размеренную жизнь.

Я все больше уверен в том, что Берегонгассе с ее домишками всего лишь прикрытие, за которым прячется неизвестно какая страшная реальность.

До сих пор, и, несомненно, ради моего непомерного счастья, я отправлялся туда в разгар дня, ибо, если правду сказать, не зная почему, я опасался вечера и мрака.

Но однажды я слишком долго возился, обшаривая мебель, опрокидывая ящики, отчаянно надеясь отыскать что-то новенькое. И «снова» послышался глухой рев, похожий на треск тяжелых плит, катящихся по гальке. Я поднял голову и увидел, что опаловый свет потускнел, превратившись в пепельный полумрак. Витражи лестничной площадки побледнели, дворики наполнились тенями.

У меня сжалось сердце, но поскольку шум продолжался, усиленный эхом, мое любопытство оказалось сильнее, и я поднялся по лестнице, чтобы посмотреть, откуда доносится шум.

Становилось все темнее, но перед тем как, словно безумец, броситься к нижним ступеням лестницы и убежать, я смог увидеть…

Стены больше не было!

Лестница исчезала в бездне, проделанной в ночи, откуда поднимались неясные чудовища.

Я добежал до двери. Позади меня что-то опрокинулось.

Молденштрассе сверкала передо мной спасительным убежищем. Я бросился бежать. Вдруг меня с невероятной яростью схватил какой-то коготь.

— Вы с луны свалились?

Я сидел на мостовой Молденштрассе перед моряком, который с гримасой боли почесывал свою голову и смотрел на меня с пораженным видом.

Мое пальто было разорвано в клочья, рана на шее кровоточила. Я не стал терять времени на извинения, а поспешно убежал к крайнему возмущению моряка, кричавшему мне вслед, что после такого болезненного столкновения хотел бы мне предложить выпить.

* * *

Анита уехала, Анита исчезла!

Сердце мое разбито, я опустошен и безутешно рыдаю в подушку.

Хотя набережная Голландцев далека от опасной зоны. Боже! Сколько я упустил, излишне осторожничая и нежничая!

Зачем показал Аните, не упоминая о переулке, пресловутую линию, сказав ей, что опасность сосредоточена вдоль этой извилистой кривой?

Глаза девушки в этот момент опасно сверкнули.

Я должен бы предполагать, что невероятный дух авантюры, двигавший ее предками, не умер в ее душе.

Быть может, в то же мгновение, своей женской интуицией, она сопоставила мое внезапное обогащение и эту криминальную топографию… Моя жизнь обрушилась!

Новые убийства, новые исчезновения…

Мою Аниту унес кровавый и необъяснимый вихрь!

Случай Ганса Менделла навел меня на безумную мысль: туманные существа, как он их описал, может быть, и не такие неуязвимые?

Ганс Менделл не относился к людям с приличной репутацией, но его слову можно верить. Опасный человек, одновременно бурлак и бандит.

Когда его нашли, в его кармане лежали кошельки и часы двух несчастных — их окровавленные тела лежали неподалеку от него.

Можно было счесть его полностью виновным, если бы не то, что, когда на умирающего хрипящего Менделла наткнулись, обе его руки были оторваны.

Мужчина могучего сложения, он смог протянуть достаточно долго, чтобы ответить на лихорадочные вопросы судебных чиновников и священников.

Он признал, что уже несколько дней следовал за одной тенью, похожей на черный туман, которая убивала людей, а Менделл затем обчищал их.

В день своего несчастья он увидел в лунном свете, как черный туман выжидал, неподвижно застыв посреди улицы Почты. Менделл спрятался в будке отсутствующего полицейского и принялся наблюдать. Он заметил и другие туманные формы, мрачные и неловкие, которые прыгали, словно детские мячи, а потом исчезли.

Вскоре он услышал голоса и увидел двух молодых людей, идущих по улице. Черный туман исчез, но два человека внезапно опрокинулись на спину и стали корчиться, а потом затихли.

Менделл сказал, что уже наблюдал по крайней мере раз семь один и тот же порядок в совершении преступления.

Каждый раз он выжидал ухода тени, чтобы обчистить трупы.

У этого человека было чудовищное хладнокровие, достойное лучшего применения.

Пока он проверял карманы двух жертв, он с ужасом увидел, что туман не удалился, а только взлетел в воздух, оказавшись между ним и луной.

Он различил некую человеческую фигуру довольно грубых очертаний.

Он хотел укрыться в будке, но не успел. Туман обрушился на него.

Однако Менделл был невероятно силен; он нанес, как он сказал, сильнейший удар и почувствовал легкое сопротивление, словно ударил по сильному потоку воздуха.

Больше он ничего не смог добавить. Ужасная рана позволила ему протянуть целый час после окончания рассказа.

Моим мозгом овладела мысль отомстить за Аниту. Я сказал Гоккелю:

— Больше не приходите. Я должен отомстить, а ваше золото мне не поможет, я слишком сильно их ненавижу.

Он внимательно посмотрел на меня, мне знаком этот взгляд.

— Гоккель, — повторил я, — я буду мстить.

Вдруг его лицо осветилось, словно он испытал огромную радость.

— И… вы считаете… Герр доктор, что «они» исчезнут?

Тогда я велел ему подготовить тележку, нагрузить ее связками хвороста и бутылками с маслом и чистым спиртом, уложить бочонок пороха и оставить утром все это на Молденштрассе. Он низко поклонился, как услужливый официант, и, уходя, дважды повторил:

— Да поможет вам Бог! Да придет Господь вам на помощь!

* * *

Я знаю, что пишу последние строки в этом дневнике.

Хворост, пропитанный маслом и спиртом, свален перед большим порталом, ручейки пороха соединяют соседние дверцы с другими промасленными вязанками. Порох заложен в расщелины стен.

Таинственный шум волнами прокатывается вокруг меня: сегодня я различаю ужасающие жалобы, отдаленные человеческие стоны, эхо ужасных мучений плоти. Но мое существо дрожит от радости, поскольку я ощущаю безумное волнение, идущее от них.

Они видят мою подготовку, но не могут мне помешать, поскольку я понял, что только ночь наделяет их могуществом.

Я неторопливо достаю зажигалку.

Проносится стон, а кусты калины трепещут, словно их сотрясает мощный ветер.

Голубое пламя вздымается… хворост начинает трещать, порох взрывается…

Я бегу по извилистому переулку от поворота к повороту, чувствуя головокружение, и слишком быстро несусь по спиральной лестнице, которая уходит глубоко под землю.

* * *

Дойчештрассе и весь квартал охвачены пламенем.

Из окна мансарды я вижу, как белеет небо.

Погода стоит сухая. Воды, похоже, нет. По улице бежит красная полоса огня, и взлетают горящие угли.

Вот уже целый день и целую ночь все вокруг пылает. Но огонь еще не добрался до Молденштрассе!

Там тупик. В нем царит спокойствие, только дрожат кусты калины. Вдалеке грохочут взрывы.

Новая тележка, снаряженная Гоккелем, ждет.

Ни одной живой души — все собрались на грандиозный спектакль огня. Здесь его не ждут.

Я иду вперед, сгибаясь под тяжестью вязанок, пропитанных маслом и спиртом и присыпанных порохом.

И вдруг за впервые преодоленным поворотом я застываю. Три домика, вечные три домика спокойно горят желтым пламенем в спокойном воздухе. Словно сам огонь уважает их безмятежность, поскольку исполняет свой долг без шума и ярости. Я понимаю, что нахожусь на красной поляне пожара, уничтожающего город.

Я отступаю с тревогой в душе перед тайной, которая вот-вот умрет.

Молденштрассе рядом. Я замираю перед одной из дверец, которая с дрожью открыл несколько недель назад. Здесь я разожгу новый огонь.

Я в последний раз пробегаю по кухне, суровым кельям, по лестнице, которая вновь уходит в стену, и чувствуя, что все это стало мне привычным, почти родным.

— Что это?

На большом блюде, которое я неизменно находил каждый следующий поход, лежат исписанные листки.

Элегантный женский почерк.

Я хватаю свиток. Это будет мое последнее преступление в этом сумрачном переулке.

Демоны! Демоны! Демоны!

* * *

— На этом кончается французский манускрипт.

Последние слова, где упоминаются нечистые духи ночи, написаны поверх текста через все страницы — почерк угловатый, поспешный, свидетельствующий об отчаянии и ужасе.

Так должны писать те, кто на тонущем судне передает последнее прощай семье, которая, как они надеются, их переживет.

* * *

Это произошло в прошлом году в Гамбурге.

Санкт-Паули, Зиллертхал, ошеломительная Петерштрассе, Альтона и питейные заведения доставили мне мало удовольствия во время вчерашней и позавчерашней прогулки. Я бродил по старому городу, где носился запах свежего пива, приятный моему сердцу, ибо напоминал мне города, любимые еще с юношества. Там, на звучной, пустой улице я увидел имя антиквара «Локкманн Гоккель».

Я купил древнюю баварскую трубку с яркими миниатюрами. Торговец выглядел приветливым, и я спросил, известно ли ему имя Архипетр. У антиквара был серый землистый цвет лица, но в этот вечерний час оно побелело, выступив из полумрака, словно его осветило внутреннее пламя.

— Ар-хи-петр, — пробормотал он. — Господин, что вы сказали? Что вам известно?

У меня не было никаких причин скрывать тайну этой истории, найденной в грязном, ветреном месте.

Я рассказал ему все.

Мужчина зажег газовый рожок древней модели, его пламя засвистело и запрыгало.

Я разглядел усталые глаза продавца.

— Это был мой дед, — сказал он, когда я упомянул об антикваре Гоккеле.

Я закончил рассказ, и из темного угла донесся горестный вздох.

— Это — моя сестра, — сказал он.

Я поприветствовал еще юную девушку, красивую, но чрезвычайно бледную, которая, застыв в густой тени, слушала меня.

— Почти все вечера, — продолжил он тревожным голосом, — дед пересказывал эту историю моему отцу, а тот поведал нам этот фатальный рассказ. Теперь, когда он умер, мы вспоминаем ее.

— Но, — нервно сказал я, — благодаря вам мы сможем провести поиски, касающиеся таинственного переулка. Я прав?

Антиквар медленно поднял руку.

— Альфонс Архипетр преподавал французский язык в гимназии до 1842 года.

— Ого! Это было очень давно!

— В год великого пожара, который едва не спалил Гамбург. Молденштрассе и огромный квартал между ней и Дойчештрассе превратились в единый пылающий костер.

— А Архипетр?

— Он жил неподалеку отсюда, в стороне Блейхена. Огонь не добрался до его улицы, но в середине второй ночи, шестого мая, ужасная ночь, сухая и безводная, его дом, и только он, запылал. Остальные окружающие дома чудом уцелели. Он погиб в огне. Во всяком случае, его так и не нашли.

— История… — спросил я.

Локкманн Гоккель не дал мне договорить. Он был так счастлив найти возможность продолжить рассказ, что тут же завладел инициативой, подхватив едва затронутую тему. К счастью, он рассказал почти все, что я хотел узнать.

— Дело в том, что в этой истории сжалось время, как пространство сжалось вокруг рокового тупика Берегонгассе. В архивах Гамбурга говорится об ужасных преступлениях, которые совершила во время пожара банда таинственных злоумышленников. Неслыханные преступления, грабежи, бунты, кровавые галлюцинации толпы — все это действительно случилось. Но эти ужасы творились и за несколько дней до пожара. Вы понимаете выражение, которое я употребил по поводу сжатия времени и пространства?

Его лицо немного разгладилось.

— Современная наука уже не сосредоточена только на эвклидовом видении мира, благодаря теории потрясающего Эйнштейна, которому сейчас завидует весь мир. Не стоит ли с ужасом и отчаянием признать этот фантастический закон сжатия Фитцджеральда-Лоренца? Сжатие это слово, которое скрывает многое!

Разговор, похоже, изменил тематику.

Девушка бесшумно принесла высокие бокалы, наполненные золотистым вином. Антиквар поднял свой бокал к пламени. Вино вспыхнуло чудесными переливами, словно в его хрупкой руке замер драгоценный камень.

Он забыл о научных рассуждениях и вернулся к рассказу о пожаре.

— Мой дед и люди того времени рассказывали, что невероятные зеленые всполохи поднимались до самых небес. Фанатики видели в них лица женщин неописуемой свирепости.

…У вина есть своя душа. Я опустошил бокал и улыбнулся, слыша ужасающую речь антиквара.

— Эти же зеленые всполохи взлетали из дома Архипетра и ревели так ужасно, что, как говорят, люди на улице умирали от страха.

— Господин Гоккель, — спросил я, — не говорил ли ваш дед о таинственных приобретениях? Ведь он ежевечерне покупал одни и те же блюда и подсвечники?

За него ответил усталый голос. Я услышал почти те же слова, какими заканчивался немецкий манускрипт:

— Громадная старуха, невероятная старуха с глазами осьминога на неописуемом лице. Она платила мешками золота, столь тяжелого, что нашему деду приходилось делить их на четыре части, чтобы перенести в сундуки.

Девушка продолжила:

— Когда профессор Архипетр пришел к нам, дом Локкманн-Гоккель был близок к разорению. Вдруг он разбогател. Мы богаты до сих пор, очень богаты из-за золота… этих ночных существ!

— Их больше нет, — пробормотал ее брат, наполняя бокалы.

— Не говори так! Они не могли нас забыть. Помнишь о ночах, об ужасных ночах? Все, на что я могу сейчас надеяться так это на присутствие среди них человека, которого они боготворят и который вступается за нас.

Ее прекрасные глаза широко раскрылись, как бы заглянув в черную бездну ее мыслей.

— Кати! Кати! — воскликнул антиквар. — Ты снова видела…

— Все ночи они здесь, эти сущности. Ты это прекрасно знаешь, — тихим голосом, похожим на болезненный стон, произнесла она. — Они осаждают наши мысли, как только мы засыпаем. Я почти не могу спать!..

— Мы почти не спим, — эхом отозвался ее брат.

— Они появляются из своего золота, а мы, несмотря на это, любим его. Они выходят из всего, что мы приобретаем с помощью этого адского достояния… Они всегда будут возвращаться, пока будет живы мы и эта несчастная земля!

 

Господь, ты и я…

После двадцати лет отсутствия я возвращаюсь в Уэстон, крохотный городок моего детства, который покинул, гонимый и бедный, как церковная крыса. Мое возвращение не было вызвано ни призывом родных колоколов, ни желанием примириться с прошлым. Двадцать успешных лет флибустьерства на семи морях превратили вшиваря в набоба. Мой верный Буревестник отправился на вечный покой в дальнем затоне порта, а деньги с банковских счетов в Кингстоне, Сингапуре и Александрии я перевел в Мидленд-банк Уэстона.

Я сошел с поезда в час, когда красный горизонт начинал чернеть. На перроне из тени возник человек и приподнял шляпу.

— Нотариус Маджетт… Ваш нотариус, капитан! Я получил ваши распоряжения из Коломбо и приобрел дом, который, надеюсь, понравится вам. Какая приятная случайность, ведь вы делаете первые шаги по мостовым родного города!

Проныра! Он высматривал меня каждый раз, когда на вокзал прибывал поезд из Лондона.

— Маджетт, — сказал я, — вы старше меня на несколько лет, но Маджетт, который свидетельствовал против меня и засадил в тюрягу, был намного старше.

— Мой отец, — вздохнул нотариус. — Он умер, и надеюсь, Бог сжалился над его бедной душой. Он сокрушался, что навредил вам, капитан.

— Хотелось бы выпить.

— Почту за честь угостить вас в связи с приездом, капитан. «Бальморал» уже открылся. Хотя это — частный клуб, думаю, вас с удовольствием примут.

Поверенный в делах явно проговорился, ибо сидевшие за столиками джентльмены встретили меня сердечными улыбками и приветствиями. Прислуга подобострастно кланялась.

Некоторые лица были знакомы, хотя безжалостное время поработало над ними.

Кто-то в глубине зала не сдержался:

— Почти миллион фунтов!

На моем банковском счету лежала примерно такая сумма.

Услышав цифру, владелец и директор «Уэстон-Эдвертайзера», местной газетенки, едва не подавился виски. Проходимец создал мне репутацию негодяя за несколько невинных проделок.

— Старая развалина, — сказал я сам себе, — через неделю приползешь на брюхе просить деньги для своего гнусного листка. Получишь по заслугам!..

Я не успел осушить второй стакан, а большинство присутствующих уже напомнили о себе и пожали мне руку. Я не жалел сил, пытаясь каждому вывихнуть плечо.

Ад и проклятия! Я надеялся насладиться божественным блюдом мести! Но стоило прекрасной белой ручке приподнять уголок шторы, чтобы я забыл о прошлом и капитулировал. Даже подписал щедрый чек, наполнив пустую кассу газеты. Судьба воспользовалась любовью с первого взгляда, превратив меня в осла и заставив переступить через собственную гордость.

В окно выглянула соседка и, увидев меня, приветливо улыбнулась. Ручка, которая приподняла гипюровую занавеску, слегка дрожала, а странный перекрученный браслет из рубинов на запястье бросал ослепительные блики.

Штора упала, но я успел разглядеть фигурку, настоящую танагрскую статуэтку, и прекрасные глаза цвета грозовой тучи.

В тот же вечер нотариус Маджетт сообщил:

— Мисс Мартина Мессенджер… из знатного семейства Шропшира. Живет в Уэстоне пятнадцать лет; значит, вы ее знать не могли. Когда приехала сюда, ей едва исполнилось двадцать. Надеюсь, не нарушим приличий, назвав ее возраст.

— Богата?

— Нет! Обходится без прислуги, впрочем, домик у нее небольшой, — и с сожалением добавил: — Нет и долгов…

Утром я позвонил в дверь мисс Мессенджер.

Она приняла меня в доме, недостойном ее красоты, ледяная гостиная, монашеская мебель, охапки бумажных цветов в гипсовых вазах.

— Я — ваш сосед и пришел с визитом, — начал я.

— Рада, ведь обычай давно утерян, — ответила она с дьявольской улыбкой.

Я заготовил несколько фраз, чтобы изложить свое предложение. Фразы бежали прочь, как трусливые солдаты, но предложение, четкое и категоричное, прозвучало:

— Мисс Мессенджер, я желаю взять вас в жены.

Ее пальцы выбили дробь на столешнице. Браслет вспыхнул тысячами огней.

— А я не желаю, — ответила она, — но сохраним добрососедские отношения.

Улыбнулась и протянула мне окруженную пламенем руку. Я был покорен, пленен, потерял голову и готов на все, чтобы ее улыбка, глаза с темными всполохами, огненная рука стали моими…

Жители Уэстона обрели мир, хотя я готовил им иную участь.

На нашей огромной земле женщины, отказавшие мне, встречались редко. Уйдя от соседки, я выпил несколько коктейлей, чтобы собраться с мыслями.

— Прекрасная чертовка, — сказал я себе, — могу допустить, что ты отказываешь мужчине, но не понимаю, как можно отказаться от миллиона фунтов, даже если у тебя нет долгов. Может, ты попала в лапы сутенера?

Но в Уэстоне смазливые красавчики по улицам не слоняются, а представить себе головы уэстонцев на подушке Мартины Мессенджер я не мог. Но однажды около полуночи она дала повод для ревности. Наши сады, разделенные высокой изгородью, лежали по соседству с давно заброшенным коммунальным лугом, похожим на настоящие джунгли. Я собирался закрыть дверь на веранду, как вдруг услышал скрип калитки в соседнем саду и различил в свете луны неясный силуэт, быстро уходящий прочь.

— Прекрасная Мартина отправляется в город странным путем.

Минуту спустя я крался за ней, продираясь сквозь колючие кусты, дикий овес и сорняки.

Вот это да!

Я едва не выкрикнул эти слова вслух.

Она сошла с утоптанной тропинки и двинулась в сторону Гровса, кладбища, заброшенного после судебной тяжбы между коммуной и местным землевладельцем. Новый некрополь Уэстона устроили на другом конце города.

Мисс Мессенджер приблизилась к остаткам изгороди, и в этот миг луна скрылась за облаками — далекую фигуру поглотила накрывшая пустырь тьма.

— Что за место для нежных свиданий, — с раздражением пробормотал я. И целых два часа расхаживал по пустырю, надеясь увидеть, как возвращается мисс Мессенджер.

Но увидел ее только утром на пороге дома, когда она бросала хлебные крошки воробьям.

Пора рассказать о своем сновидении. Оно связано с одним давним происшествием, и я напомню о нем.

Это случилось в Сиднее. Буревестник стоял в сухом доке, а я снял комнату на Уэйн-стрит. Окна выходили в парк Виктории, где — слава богу! — не росли ужасные эвкалипты, не имеющие листвы и не дающие тени. Из-за жары, спалось плохо. Вдруг я ощутил прохладное дуновение воздуха — лицо мое обвевали веером.

Я в полусне схватил благодетельную руку.

Услышал крик и получил пару пощечин.

Проснувшись, понял, что веду борьбу с лохматой и крикливой тварью, которая с яростью отбивалась от меня. Я дотянулся до выключателя у изголовья кровати — на потолке вспыхнула лампа.

Я едва не выпустил пленника, а вернее пленницу.

Меня атаковал огромный крылан, одна из гигантских летучих мышей Австралии, которую нередко называют летучей лисицей.

Ослепленное светом, ночное животное свирепо зашипело, морда ее напомнила Тину, собачонку, которая долго была амулетом Буревестника.

— Тина, — сказал я, — успокойся. Я не собираюсь убивать тебя.

И увидел в зеркале залитое свежей кровью лицо.

— Вот как, — воскликнул я, — ты, как и твои дрянные сестры, следуешь гнусным обычаям вампиров. Проклятая кровопийца! Но сегодня ночью я благодарен тебе, поскольку врач обнаружил у меня полнокровие и посоветовал сделать кровопускание. Ты сэкономила мне полкроны! Если хочешь еще порцию, прошу!

Она отказалась, но успокоилась и, похоже, прислушалась к моим словам и даже с удовольствием внимала им.

— Лети, Тина, и если тебе понравилось, до завтра…

С этими словами я вернул ей свободу, и она исчезла во тьме парка.

Верите или нет? Но Тина возвращалась все последующие ночи. Мы подружились, она будила меня, покусывая за нос и уши, иногда наносила легкие пощечины перепончатыми крыльями и тихо гавкала, как моя покойная собачка. Думаю, она сожалела о моем отъезде. Я не осмелился захватить ее с собой, поскольку жизнь на борту судна вряд ли подходила летучей мыши.

Вернемся к моему недавнему сну.

Я словно вернулся в прошлое, в Сидней, в комнату на Уэйн-стрит. Ласковый ветерок от веера обвевал мне лицо, потом я почувствовал легкий укол в горло.

— Тина, ты вернулась… пей, малышка! — ласково воскликнул я и схватил за лапку.

Услышал крик, она пыталась вырваться.

Сон окончательно отлетел. Я был не в Австралии, а в собственном доме в Уэстоне, кто-то во тьме отбивался от меня.

Я нажал выключатель, вспыхнул свет, из моей глотки вырвался удивленный вопль. В моих руках билась Мартина Мессенджер.

Огромные глаза, полные ярости и ужаса. В уголке рта блестела красная жемчужинка, а в зеркале отражалось мое окровавленное лицо.

— Тина… — пробормотал я, по привычке обращаясь к сиднейскому крылану.

— Не называйте меня Тиной, — хрипло проворчала пленница.

Я собрался с мыслями и сказал:

— Тина была крыланом, который подружился со мной, то была громадная летучая мышь, кровосос…

— Вампир, — сказала мисс Мессенджер.

— Как и вы?

— Как и я.

Я повидал многое, но ничего подобного ранее не случалось; однако ситуация мне нравилась.

Вампирша выглядела красавицей! Ее обтягивала серая шелковая туника, подчеркивая вызывающие округлости, а рот от крови соблазнительно припух.

— Тина, — сказал я, не выпуская ее запястья, — хочу рассказать небольшую историю. Однажды в Марселе я застал в номере воровку, которая пыталась завладеть моим кошельком. Я мог сдать ее в полицию, но не сделал этого — красивая и отлично сложенная чертовка сочла справедливым, что должна рассчитаться удовольствием, а поскольку острота наслаждения превзошла ожидания, я оставил ей кошелек. Та история закончилась, наша — начинается. Гостиничная воровка и вампир платят одной и той же монетой.

И потянул Мартину в постель.

Но ее глаза выражали такую мольбу, что я сжалился.

— Нет… нет, — простонала она, — пока не могу вам объяснить… Нет, нет, я ни в чем не отказываю, но только… не здесь!

«Здесь» было постелью, на которую она смотрела с нескрываемым ужасом.

— Пошли, — шепнула она, — любовь возможна только… там.

Там… Она вывела меня в сад и, держа за руку, бросилась вперед с такой скоростью, что я несколько раз едва не упал. Мы пересекли коммунальный луг и остановились перед Гровсом.

Мартина обогнула несколько черных стел и остановилась перед разверстой могилой.

— Только здесь духи ночи позволяют мне забыться сном и насладиться любовью. Я мертва… Я была уже мертва, когда пятнадцать лет назад прибыла сюда…

Серая туника распахнулась, меня обожгло ее жаркое дыхание.

Открытая могила приняла нас.

От могильных стенок, окружавших нас, как стенки саркофага, веяло любовным пылом многих свадеб, состоявшихся в глубинах земли. К этим черным свадьбам добавилась и наша.

— Иди, — сказала она, — дай мне выспаться.

Она положила палец мне на губы, в ее глазах читался вопрос.

— Бог, ты и я — единственные, кто будет знать об этом, — шепнул я, обязуясь хранить тайну будущих ночей.

И выбрался из могилы. Невидимая рука накрыла ее плитой.

Моя глупость привела к фатальной развязке. Женщина, которая вела хозяйство в доме, заболела и прислала вместо себя дочь.

Черноволосая наглая девчонка была отлично сложена. Встав передо мной, она вонзила в меня черные глаза и выставила грудь вперед, словно фигура на носу корабля.

— Правду ли говорят, — спросила она, — что вы можете купить мне меховую шубу, золотые наручные часы с бриллиантами и шелковые чулки, не став менее богатым?

— Истинная правда, — ответил я.

— Так чего вы ждете? — хихикнула она.

Я не стал ждать.

Но в день, когда она появилась на публике в роскошных нарядах и весь город начал сплетничать, ставни соседки остались закрытыми. Звонок тщетно посылал звонкие ноты в глубины дома — мои призывы остались без ответа.

Вечером я перемахнул через ограду сада, но, переступив порог задней двери, ощутил, что дом давно пуст и тонет в пыли забвения.

Ночью я поспешил в Гровс.

Ужасное зрелище — в открытой могиле скалился череп, к бесформенному гнилью прилип клочок шелка, рубиновые всплески на обглоданной кисти и невероятное зловоние, поднимавшееся из глубины земли.

Я всю ночь умолял и ад, и небо, пока вдали не пропел зарю петух.

Буревестник выглядит как новый.

Но внешность обманчива, впрочем, такое положение дел устраивает меня. Я набрал экипаж из самого гнусного портового отребья. Вскоре мы выйдем в море, и в первую же бурю мой латаный-перелатаный кораблик уйдет под воду.

…Слишком тяжело всю жизнь делить тайну с Богом и останками трупа.

 

Я убил Альфреда Хивенрока!

Я прислонил велосипед к километровому столбу и развернул карту, которую мне вручили у «Колсона, Миввинза и Миввинза».

Это была карта Кента и части Саррея, но служащая уверила меня, что в Кенте заработать легче.

Она соврала, ибо мне никогда не приходилось встречать людей, почти не расположенных приобретать шеффилдские бритвы, тюбики с мыльным кремом и пузырьки с освежающей туалетной водой — все то, что позволяет получить гладкую и чистую кожу на лице.

Карта была достаточно подробной, чтобы вывести меня к Сент-Мэри-Грей при выезде из Лондона через Левисхэм, но после Орпингтона она пестрела возмутительными ошибками и пробелами. А потому я понапрасну искал Челсфилд, который служащая отметила красным карандашом, чтобы заставить меня поверить в то, что там был рай для торгов-ли. К счастью, мне на помощь пришло встрепанное худое существо.

Человек вылез из зарослей, где, вероятно, с пользой для себя отоспался. Он был весь покрыт былинками и красным песком.

— Огонька не дадите? — осведомился он, коснувшись пальцами остатков шляпы.

Я сообщил, что огонька дать могу.

— Но у меня нет и сигарет, — добавил он.

Я дал ему сигарету и огонька, и он бросил на меня взгляд преданной собаки.

— Что-нибудь ищете? — спросил он между двумя затяжками.

— Ага, Челсфилд.

— Вы стоите спиной к нему, но не жалейте, ибо он полон кретинов. А здесь Рагглтон.

— Рагглтон? Его нет на карте.

— В этом нет необходимости, ведь немецкие Фау-I сделали все, чтобы стереть его с лица земли. Вы поставили велосипед у последнего остатка моего дома.

— Этот столбик?

— Это был угловой камень очага в столовой. Время от времени я прихожу сюда, чтобы смести листья с могилы Полли.

— О… Ваша жена?

— Нет, моя ослица, славное животное. Никак не возьму в толк, как ее смерть могла помочь фрицам выиграть войну.

Он собрался распрощаться со мной.

— Если вы явились сюда, чтобы что-то продать, направляйтесь лучше в сторону Эльма, там люди не так глупы, как в Челсфилде.

— Значит, это все, что осталось от Рагглтона? — спросил я, поглаживая столбик.

— Не совсем. Есть еще чудом уцелевший дом мисс Флоранс Би. Вы проедете мимо, направляясь в Эльм. Он стоит почти напротив кладбища. Дом сдается, но где тот безумец, который возьмет его в аренду?

Он покрутил рукой у виска.

— Рагглтон… Полли… Я прощаюсь с вами навсегда, — торжественно заявил он.

— Навсегда?

— Я отыскал работу на судне, которое уходит на Карибы. А когда окажусь там, свалю на берег и попытаю счастья на земле.

Ведя велосипед, я прошел вдоль кладбища, которое было изрыто вражескими бомбами тщательнее, чем Царская долина сотрудниками лорда Карнарвона, и вскоре увидел мисс Флоранс Би, которая смотрела на меня, положив руки на ограду сада.

Женщине было около сорока, у нее было приятное, хотя и чуть суровое лицо. Она заметила, что я, проходя мимо зарослей остролиста, бросил взгляд на желтую табличку, и улыбнулась.

— Если вас послало бюро аренды… — начала она.

Я покачал головой.

— Будь вы джентльменом, я бы попытался продать вам тюбик крема для бритья, — сказал я, улыбаясь в ответ.

Возможность перекинуться несколькими словами с себе подобными была, по-видимому, так редка для мисс Би, что она произнесла несколько избитых фраз по поводу трудных и смутных времен с явным намерением не слишком быстро возвращаться в мир молчания и одиночества.

С момента, когда я поступил за комиссионные на службу к «Колсону, Миввинзу и Миввинзу», и в промежуток времени между расставанием с бывшим хозяином Полли и улыбкой мисс Би, у меня не было иных намерений, как продавать бритвы и мыло обитателям Кента.

Но, улыбнувшись ей, я сразу принялся разрабатывать план, кардинально отличающийся от тех, которые должны были снабжать меня хлебом насущным.

И именно в это мгновение родился Альфред Хивенрок.

Я медленно обвел глазами окрестности и задумчиво покачал головой.

— Странно, — сказал я вполголоса, — действительно странно…

Произнося эти слова, я переводил взгляд с таблички на кладбище, избегая глядеть на мисс Би.

— Странно? — спросила она.

— Да, если вспомнить, что мне пару дней назад говорил Альфред. Альфред Хивенрок, мой кузен, необычный человек, особенно в том, что касается его мыслей. Странный мошенник, хотя и мой кузен.

— Хивенрок, — задумчиво протянула мисс Би, — это имя мне не совсем незнакомо.

Безусловно, она лгала в надежде продолжить нежданную беседу.

— Ба, — продолжил я, — не думаю, что когда-то был Хивенрок в Гастингсе и вряд ли он будет заседать в Палате Лордов или Общин. Единственный, у кого есть деньги, Альфред Хивенрок, а я просто воевал.

Она с симпатией глянула на меня.

— Не хотите присесть, сэр?

— Дэвид Хивенрок. Друзья звали меня просто Дейв, а если я говорю о них в прошлом, то потому, что они оставили свои шкуры на французской земле, когда гнали бошей.

Мы сели на садовую скамейку.

— А почему вы сказали «странно», переводя взгляд с таблички об аренде на кладбище, ведь я следила за вашим взглядом, — вдруг спросила она.

Я довольно умело изобразил замешательство застигнутого врасплох человека, когда он погружен в свои мысли.

— Вы действительно заметили это? — с наивным видом произнес я. — Дело в том…

Над нами пролетел ангел. Воцарилось молчание, полное надежд для мисс Би и прекрасно сыгранного смущения для меня.

Мой проект обретал жизнь…

— Дело в том, — вновь заговорил я тоном, в котором сквозило истинное замешательство, — в тот день Альфред сказал мне:

«Послушай, Дэвид, — он никогда не называет меня Дейвом, — мне порядком поднадоели Лондон, далекие путешествия и большие города».

«Поезжай в Бас, Маргейт или в Сорлинг», — посоветовал я.

Он заворчал.

«Захлопни свои туристические проспекты; ты наверняка, пытаешься заработать комиссионные, но со мной это не пройдет. Ибо мне нужен дом в пустынном месте неподалеку от кладбища, которое перестало принимать покойников и визитеров».

Вот, что он мне сказал.

У мисс Би округлились глаза.

— Боже, возможно ли это! — воскликнула она.

— Альфред — необычный тип, — повторил я, — но я не стану утверждать, что он безумец, ибо нет человека хитрее его, чтобы округлить капиталец, но у него есть… свои… мании.

— Неужели до такой степени?

— Дело в том, что его хобби — столоверчение и чтение спиритических трудов. Он клянется только доктором Ди, колдуном времен королевы Елизаветы, который выманивал мертвецов из их могил.

— Какой ужас! — вскричала мисс Флоранс. Ее глаза блестели от радости и надежды услышать еще что-нибудь.

Но я поостерегся обнадеживать ее.

— Все эти глупости выводят меня из себя, — продолжил я, — но я вынужден их выслушивать, ибо, следует признать, иногда Альфред мне кое-что подкидывает. Но я, быть может, окажу ему услугу, рассказав о вашем доме, который так кстати сдается в аренду.

Я встал, чтобы распрощаться, хотя в моих проектах была более продолжительная беседа.

— Позвольте мне предложить вам… стаканчик вина, — после легкого колебания предложила мисс Би.

Я вежливо отказался:

— Не пью ни вина, ни других напитков.

Она бросила на меня восхищенный взгляд.

— В таком случае не откажитесь от чашки чая. У меня отличный чай, довоенный, из Лиона.

Я принял приглашение, хотя и изобразил колебание.

Она провела меня в гостиную, мило обставленную и даже богатую, ибо уже с порога я увидел два полотна Хистлера и роскошные серебряные подсвечники, но не выразил ни малейшего удивления.

Чай был великолепен, как и сигареты Мюратти.

— Расскажите мне о вашем кузене, — попросила мисс Би, — ведь он может стать моим жильцом.

— О нет! — воскликнул я. — Я ничего вам не обещаю! Альфред такой необычный тип, к тому же дьявольски суеверный, поэтому не надейтесь выжать из него большие деньги. Когда речь заходит о деньгах, он становится холодным и точным, как электронно-счетная машина.

— У меня даже не было такого намерения, — запротестовала она. — Я буду рада сдать дом с мебелью за разумную цену, чтобы получить возможность навсегда покинуть эти треклятые места. Надеюсь наконец уехать в Донкастер, где у меня есть имение.

— Какое счастье, что вы можете сказать такое, — пробормотал я.

Женщины всегда говорили, что у меня красивый рот, если поглядеть на него в момент, когда я опускаю уголки губ, выражая горечь. Думаю, они правы.

Я быстро состроил подходящую гримасу, и мисс Флоренс заметила ее.

— Не надо так печалиться, мистер… Дейв, — прошептала она. — Вряд ли имение в Донкастере может составить счастье.

— Меткая пуля, скажем, прямо в сердце, — возразил я, помрачнев, — пуля вроде той, что получил Перси Вудсайд в Октевилле и Брэм Стоун чуть позже…

Перси Вудсайд и Брэм Стоун никогда не существовали, а мне подобная пуля могла достаться совершенно случайно, ибо я служил в глубоком тылу помощником фармацевта.

— Не надо столько горечи, Дейв, — умоляюще произнесла она.

Ее рука легла на мою руку.

— У каждого есть свои заботы… Кстати, а вы женаты?

Я пожал плечами:

— Слава богу, нет. Я смог бы предложить своей жене лишь любовь и чистую воду, которыми, как говорит пословица, особо не прокормишься.

И на этот раз я не солгал.

Она улыбнулась.

На нее было приятно смотреть, и мои взгляды с удовольствием останавливались на ее чуть крупном рте, сверкающих зубах и темных глазах. Одновременно я восхищался чудесной камеей, приколотой к корсету. Я сразу оценил ее в сотню фунтов.

— Расскажите мне о своем кузене, — повторила она, явно сожалея, что приходится менять тему разговора.

— Я могу вам описать его. Он считает себя красавцем, но, увы, он невероятно уродлив со своими усиками клочком. У него пышные рыжие брови, и он носит ужасные затемненные очки. У него брюшко — терпеть не могу толстых мужчин — и всегда грязные руки, словно он роется в барахле на чердаке, и он… он пьет!

— А вы, — с улыбкой сказала мисс Флоренс, — вы трезвенник, чем объясняется ваше отвращение, хотя вам не хватает немного сострадания к нему.

— Пей он виски и даже джин, как все, могло бы сойти, но он не выходит из дома без фляжки кирша, какой ужас! И если бы только это… Он считает оскорблением, если отказываешься пригубить его питье, ибо это единственная вещь, которую он готов делить с ближним. Он не раз заставлял меня страдать, силой заставляя глотать столь чудовищное пойло!

Мисс Флоренс расхохоталась:

— Вы преувеличиваете! Иногда и я не отказываюсь от стопочки холодного ароматного кирша.

Я вскинул брови, а потом недовольно насупился.

— Не злитесь, — мило сказала она. — Не надо слишком строго судить других. Надо уметь прощать им маленькие недостатки. Разве у вас их нет?

Я вонзил взгляд в ее глаза.

— Есть, и не только маленькие, но и большие. И это не только недостатки, но и изъяны. Прежде всего, я хочу уважительного отношения к мертвым и не люблю, когда их покой тревожат мерзкие колдуны…

— Но это же не изъян! — воскликнула моя новая приятельница.

— Согласен, при условии, что ты не ведешь себя, как пьяный грузчик, и нарушаешь то, что я считаю святым законом.

— А вы… не бываете излишне… яростным?

— Бываю. Я не раз бил Альфреда по лицу по этому поводу. Видите ли, я из тех, кто защищает своих друзей, мои друзья умерли… Но я продолжаю защищать даже мертвых!

Я заметил, как у нее задрожали губы.

— Боже, — медленно протянула она. — Дейв, вы — настоящий мужчина.

Я встал и дождался, чтобы она протянула мне руку для пожатия.

— Прощайте, мисс Би, — сказал я. — Я поговорю с Альфредом, но помните, я не имею на него никакого влияния.

— А почему вы сказали «прощайте»?

Я опустил глаза, рот мой быстро сложился в горькую усмешку.

— Потому что… я просто не знаю. Прощайте!

Я ушел быстрым шагом, не оборачиваясь, и сел на велосипед. Крутя педали, я не отрывал глаз от зеркальца заднего обзора.

Мисс Флоранс Би недвижно застыла у изгороди, держа руку на сердце и провожая меня взглядом…

* * *

Мне понадобилось несколько дней, чтобы завершить разработку проекта и раздобыть пять или шесть фунтов.

Велосипед принадлежал «Колсону, Миввинзу и Миввинзу», но я продал своего Шекспира, прекрасное издание, о котором буду жалеть всю жизнь. Я выручил за него два шиллинга и поставил их на Галифакса, который бежал в Норвуде.

Дьявол был на моей стороне, ибо лошадь принесла мне десять фунтов.

Мне понадобилось некоторое время, чтобы раздобыть бутылку кирша. И почти сразу приобрел синильную кислоту, поскольку в войну, как я уже говорил, я работал у фармацевтов.

Труднее было отыскать краску для волос, превратившую мою шевелюру в рыжее пламя, но я сумел сделать и это.

Накладные усики, подходящий, но очень крикливый костюм, очки с затемненными стеклами не потребовали особых ухищрений.

В колледже я иногда играл в салонных комедиях, и многие считали театр моим предназначением.

Жизнь постаралась опровергнуть пророков. С тех пор я перепробовал сотню профессий, но ни разу не попытал счастья в актерстве.

Это не помешало мне увидеть в зеркале отражение идеального Альфреда Хивенрока. Мои расчеты отводили этому усатому и очкастому новорожденному всего сутки жизни.

* * *

— Мистер Альфред Хивенрок, — сказала мисс Флоренс Би, — я сразу вас узнала. Ваш кузен великолепно вас обрисовал.

— Наверное, он позлословил на мой счет, — ответил я пронзительным голосом, — ибо не мог поступить иначе.

— Он ничего не сказал, — ответила мисс Би.

— Полноте, я знаю Дэвида, завистливое существо и неудачник в жизни; он утверждает, что нет ничего лучше пустой честности. Каков дурак?

— Я так не считаю, — мисс Флоранс поджала губы.

— Та-та-та, он — громила. И не колеблется пускать в ход кулаки, когда затрагиваются его интересы. Хотя это сослужило ему службу во время войны. Должен согласиться, он отважен, хотя я не из тех, кто ценит сию военную добродетель. Как вы нашли его? Несомненно, приятной наружности?

— Он совсем неплох, — честно ответила мисс Би.

— Видите! Все женщины повторяют одно и то же. Вы думаете, он извлекает из этого какую-либо выгоду, как мог бы? Ничего подобного, он — добродетельный осел!

— Не хотите осмотреть дом? — ледяным тоном спросила мисс Би.

— Именно для этого я и явился, — проворчал я, оглушительно расхохотавшись, — а также поглядеть, так ли вы красивы, как он мне сказал!

— Как, он вам сказал, что…

— Сказал, сказал, но не надейтесь что-нибудь получить от этого образчика ходячей добродетели.

Мисс Би выпрямилась, щеки ее горели.

— Оставим это, мистер Альфред Хивенрок, — произнесла она, делая упор на имени, — прошу вас следовать за мной.

Дом был прекрасен, уютно меблирован и поддерживался в отличном состоянии.

— Во что вам обходится прислуга? — спросил я.

Я ждал ответа с тоскливым чувством.

— Вот уже несколько месяцев я обхожусь без нее. Место пустынное, но мне здесь нравится. Однако поддержание дома в порядке становится трудным для меня одной.

Я недовольно махнул рукой.

— Вы, несомненно, найдете прислугу в Эльмсе, — быстро ответила она.

— Или в Лондоне, не беспокойтесь, — сказал я. — Одиночество мне по нраву.

Я подошел к окну и принялся любоваться кладбищем. Время от времени, словно погруженный в собственные мысли, я бормотал:

— Да! Именно так… Это, похоже, мне подойдет.

Я повернулся к ней, и голос мой стал более визгливым, чем прежде.

— Послушайте, малышка… — я заметил, что она подавила возмущенное движение головой, — я — человек откровенный и чистый, как золото, но это не означает, что собираюсь бросать золото через окна и двери. Ваша лачуга мне нравится, чтобы взять ее в аренду, но не требуйте от меня заоблачных цен, иначе сделка не состоится.

— Сто фунтов в год? — осведомилась она. — И договор на три года.

— Гуляйте, — завопил я. — Половину и не больше.

— Не хотите, не надо, — устало сказала она, — я назвала разумную цену.

— Скажем, шестьдесят фунтов и плачу наличными…

Я вытащил из кармана пачку банкнот. Это были деньги для розыгрышей, за которые я заплатил по три шиллинга за сотню. Мы сговорились на шестидесяти фунтах, и я не скрывал радости.

— Расписочку, дорогуша. Вы совершили прекрасную сделку. Я не жалуюсь, хотя, на мой взгляд, аренда высоковата. Ну а теперь по стаканчику?

— У меня нет вина, чтобы угостить вас, — холодно сказала она.

— У меня есть, что надо, — сказал я, извлекая бутылку из кармана, и схватил два стакана, стоявших на буфете.

Кости брошены: мисс Флоранс умрет. Напиток, которым я ее угощу, убьет ее за несколько секунд.

Я уже заметил сейф, не имевший даже диска с секретом. Ее приоткрытая сумочка лежала на столике. Она раздувалась от банковских билетов и драгоценностей.

После этого Альфред исчезнет, вновь превратившись в Дэвида.

Но я вдруг отказался от этого соблазнительного проекта, придумав новый план, на который не падала тень от виселицы.

Не могу сказать, сколько времени все это заняло. Думаю, речь даже не шла о времени, настолько все произошло внезапно, спонтанно, хотя и выглядело грандиозно!

Я поставил стаканы на буфет и спрятал бутылку.

— Скажите, малышка, — пробормотал я, — знаете ли вы, что Дэвид не такой большой дурак, как я считал?

Она положила ручку, ибо готовилась писать расписку, и вопросительно глянула на меня.

— Красивая… Думаю, так и есть, черт подери, и если я вам это говорю сейчас, то только потому, что до этого думал лишь о нашем деле, а дела, красотка, всегда прежде всего.

— Ну и что?

— Вы знаете, что эта тряпка Дэвид больше не хочет вас никогда видеть?

Перо выскользнуло из пальцев мисс Би, и на чистой расписке расползлась огромная клякса.

— Ведь он в вас влюбился… С первого взгляда! Он сказал — смех, да и только, — что он никогда не сможет полюбить другую женщину. Да, да, он, идиот недоделанный, сказал это!

Она провела рукой по лбу и задрожала всем телом.

— Глупый мальчишка, — еще визгливее заорал я, — будь я на его месте, знаете, что бы я сделал?

Она промолчала, не сделала ни жеста, но мне показалась, что по ее щеке скользнула слеза.

— Вот, что бы я сделал!

Я подскочил к ней и внезапно чмокнул ее в шею. Ах, друзья! Какая тигрица! Она вскочила, стул с грохотом опрокинулся, что-то (кажется, чернильница) на столе разбилось, и я получил самую оглушительную пощечину, которая когда-либо позорила щеку мужчины.

— Вон! — прорычала она. — И чтобы ноги вашей здесь больше не было!

— А дом?.. — пробормотал я.

— Я лучше отдам его под приют для бездомных собак, чем стану сдавать его такому мерзавцу, как вы. Вон отсюда, Альфред Хивенрок!

С какой силой и с каким презрением вылетело это «Альфред»!

Я сунул бутылку с киршем в карман и удалился. Оказавшись в саду, я обернулся и бросил мисс Би самое гнусное ругательство, какое может бросить мужчина в лицо женщине.

Альфред Хивенрок исчез в тот же день со своими усиками, рыжей шевелюрой, очками, бутылкой кирша и деньгами для розыгрышей, а Дэвид Хивенрок вновь занял свое место в жизни.

Через двое суток я позвонил у дверей мисс Флоренс, и мне на мгновение показалось, что она вот-вот шлепнется в обморок.

Я живо захлопнул дверь за собой.

— Не думаю, что меня кто-нибудь видел, — прошептал я. — Я добрался до вас окружными путями.

— Почему? — спросила она. — Вы можете приходить сюда открыто.

— Нет, — голос мой звучал глухо.

И только теперь она заметила мой растрепанный вид, бегающие глаза и дрожащие руки.

— Я в последний раз пришел к вам, Флоранс, — с трудом выговорил я.

— Боже правый, что с вами случилось, Дейв?

— Со мной случилось… Нет, позвольте мне задать вам один вопрос, но вопрос будет неприятный!

— Вы не сможете задать подобный вопрос, я достаточно хорошо вас знаю! — воскликнула она, заключая меня в объятия.

— Но он будет таковым.

— Тогда задавайте!

И я заговорил тихим голосом:

— Альфред сказал мне, что… что вы… о, Боже, слова не хотят слетать с моих уст. Нет, я не могу спрашивать вас!

— Я настаиваю, — сказала она, и губы ее оказались рядом с моими.

— Что он попытался ухаживать за вами, и вы ему ни в чем не отказали, что… О нет!..

Я вдруг ощутил ее губы на своих.

— Он солгал, этот последний из мерзавцев! Вы мне верите, Дейв?

Я отшатнулся и схватился за голову.

— Я вам верю, но теперь… простите меня, я подумал и…

— И?

Я с яростью выпрямился:

— Я потерял голову, глаза мне застлала красная пелена, я схватил что-то со стола, что-то тяжелое и ударил.

— Вы ударили? — переспросила она.

— Он упал… и больше не шевелился.

— Он… больше… не… шевелился, — с расстановкой повторила она.

— Умер…

Воцарилось молчание, долгое, тяжелое, потом она громко всхлипнула и рухнула мне на грудь.

— Любимый мой, мой великий… вы сделали это… ради меня!

Я легонько отодвинул ее.

— Я должен уйти. Не сожалейте ни о чем, Флоранс, ибо я ни о чем не сожалею. Пусть исполнится моя судьба. Прощайте!

— Нет!

И она закрыла засов.

* * *

Она задала мне всего один вопрос по поводу «моего преступления» и только один раз.

— А тело?

— Бросил в реку. Ужасно, не правда ли?

— Прекрасно.

* * *

Я ожидал, что она даст мне денег, чтобы уехать за море и начать новую жизнь.

Я ошибся. Мы уехали из Рагглтона через несколько дней, перебрались в Донкастер, а через три недели поженились.

Еще ни одна семья не была так идеальна и счастлива. Жена у меня оказалась богачкой и запретила мне искать работу. Годом позже у нас родился ребенок. Мальчик.

* * *

Лайонелу исполнилось двадцать месяцев, когда Флоранс вернулась с прогулки расстроенной и дрожащей.

— Дэвид, вы уверены, что Альфред мертв? — спросила она меня.

Я пораженно уставился на нее.

— Конечно, дорогая. Почему такой вопрос?

— Потому что я его видела!

— Невозможно!

— Однако это так. Я шла вдоль стены кладбища, когда отворилась решетка и он оказался передо мной. Именно он с рыжими волосами, ужасными усиками, с грязными руками землекопа и в темных очках.

— Простое сходство, — пробормотал я.

— Нет, о нет! Он ухмылялся и вдруг своим ужасным фальцетом бросил мне в лицо ругательство, то самое ужасное ругательство, которое он произнес в мой адрес перед уходом!

Мне показалось, что все вокруг меня рушится, и я вдруг понял, что такое настоящий ужас.

Через несколько дней сидевшая у окна Флоранс испустила крик:

— Вон он!

Дело шло к вечеру, сумерки сгущались, и слышался крик зимородка. Я приклеился носом к стеклу.

Вдали, в тумане таяла расплывчатая фигура: Альфред Хивенрок.

Но в сумерках и тумане глаза часто видят фантасмагории.

* * *

Мой ненаглядный Дейв!

Я больше не могу. Он вернулся. Он разговаривает со мной. Он требует. Он угрожает. Я вынуждена уступить ради вас, мой любимый, ради нашего Лайонела. Я ухожу с ним. Не думаю, что мы снова встретимся.

Да сжалится надо мной Господь!

Ваша несчастная Флоранс.

Прошло три года, как я получил это письмо и перечитываю его ежедневно. Флоранс не вернулась. Она никогда не вернется. Я чувствую, я знаю это. Нельзя безнаказанно испытывать силы ада.

Лайонел растет. Он рыж, как огонь, голос у него пронзительный и звонкий. В какой воде его ни мой, у него всегда грязные руки. Он злобен и отчаянно любит деньги. Для него нет большей радости, чем заполучить новенькие, блестящие шиллинги. Во время прогулок его всегда тянет к кладбищу.

— А что под камнями? — спрашивает он.

— Покойники…

— Я хочу их достать оттуда! — вопит он.

Однажды у соседей угощали напитками. Лайонел долго разглядывал бутылки и вдруг закричал:

— Хочу эту! Хочу эту!

Его палец указывал на бутылку кирша.

Его маленькие друзья зовут его Фредди. Почему?

…О, мой прекрасный Шекспир, как я жалею о том собрании сочинений. Ваши глубокие, полные смысла слова вспыхивают в моей, охваченной ужасом памяти: «И в небе и в земле сокрыто больше чем снится вашей мудрости, Горацио…»

 

Ночной властитель

I

Перезвон железа и бронзы смешался с гулким шумом ливня, который с зари безжалостно лупил город и его пригороды.

Господин Теодюль Нотте мог следить из глубины туманной улицы по зажигающимся одна за другой звездочками невидимый путь фонарщика. Он поднял двойной фитиль лампы «Карсель», стоявшей на углу прилавка, заваленного штуками тусклых тканей и бледного коленкора.

Пламя осветило древнюю лавочку с этажерками из темного дерева, заполненными серыми тканями.

Для торговца галантерейными товарами этот час первых вечерних огней был часом традиционного отдыха.

Он осторожно приоткрыл дверь, чтобы не загремел колокольчик, и, остановившись на пороге, с удовольствием втянул влажный воздух улицы.

Вывеска, огромная катушка из крашеного железа, защищала его от воды, льющейся через дырявую водосточную трубу.

Он раскурил трубку из красной глины — из осторожности он никогда не курил в магазинчике — и, оставив за спиной ежедневный труд, принялся наблюдать за прохожими, которые возвращались домой.

— Вот господин Десмет, вышел из-за угла улицы Канала, — пробормотал он. — Хранитель башни может сверять по нему городские куранты, господин Десмет очень респектабельный человек. Мадемуазель Буллус запаздывает. Обычно они пересекаются у кафе «Трубы», куда господин Десмет заглядывает лишь по воскресеньям после одиннадцатичасовой мессы. А, вот и она!.. Они поздороваются только перед домом профессора Дельтомба. Если бы не шел дождь, они бы на минуту остановились, чтобы поговорить о погоде и здоровье. А собака профессора принялась бы лаять…

Лавочник вздохнул. Такое нарушение нормы его раздражало. Октябрьский вечер тяжелым грузом ложился на крыши Хэма. Потрескивающий огонек трубки бросал розовый отсвет на подбородок господина Нотте.

Из-за угла моста выехал фиакр с желтыми колесами.

— Едет господин Пинкерс… Трубка скоро погаснет.

Это была трубка с миниатюрной головкой, куда влезало всего две щепотки крупно резанного табака Фландрии. Колечко дыма, крутясь, поднялось вверх и рассеялось в вечернем воздухе.

— Как удалось колечко! — восхитился курильщик. — И оно удалось без всяких усилий с моей стороны. Обязательно поделюсь этим с господином Ипполитом.

Так закончился рабочий день Теодюля Нотте, и начались часы отдыха, которые он посвящал дружбе и удовольствиям.

Ток, ток, ток.

Трость с железным наконечником простучала по мостовой в далеком сумраке улицы, и появился господин Ипполит Баэс.

Тщедушный, коротконогий человек, одетый в удобный редингот «веронезе» и увенчанный высокой, безупречной шапкой. Вот уже тридцать лет он приходил вечером сыграть партию в шашки в «Железную катушку». Его точность всегда приводила Теодюля в восхищение. Они на пороге обменялись пожеланиями здравствовать, на мгновение полюбовались бегом облаков, несущихся с запада, обсудили прогноз погоды и вошли в дом.

— Я закрою ставни…

— Кто бы ни постучал, нам все равно! — возвестил господин Баэс.

— И возьму лампу.

— Светильник, — произнес господин Ипполит.

— Сегодня вторник, мы вместе отужинаем, а потом я побью вас в шашки, — жеманно протянул Теодюль.

— Ну, уж нет, мой друг, надеюсь сегодня одержать победу…

Эти извечные реплики, которыми они обменивались столько лет, произносились одним и тем же тоном, сопровождались одними и теми же жестами, пробуждали в них одну и ту же радость с оттенком хитрецы, наделяя стариков умиротворяющим ощущением неизменности времени.

Те, кто обслуживает время, не позволяя вчерашним дням отличаться от дней завтрашних, сильнее смерти. Ни Теодюль Нотте, ни Ипполит Баэс этого не произносили, но воспринимали это, как глубокую истину, важнее которой ничего нет.

Столовая, которую теперь освещала лампа «Карсель», была маленькой, но очень высокой.

Однажды господин Нотте сравнил ее с трубой и сам испугался точности определения. Но именно такой с ее таинственностью и высоким потолком, тонувшим во мраке, который едва рассеивал свет лампы, комната очень нравилась двум друзьям.

— Ровно девяносто девять лет назад в этой комнате родилась моя мать, — говаривал Теодюль. — Ибо в то время этаж частично сдавался капитану Судану. Да, сто лет без одного года. Мне сейчас пятьдесят девять. Моя мать вышла замуж довольно поздно, а Бог послал ей сына в сорок лет.

Господин Ипполит провел свои подсчеты, использовав толстые пальцы.

— Мне шестьдесят два года. Я знал вашу мать, святая женщина, и вашего отца, который поставил вывеску «Железной катушки». У него была роскошная борода, и он любил хорошее вино. Я знал сестер Беер, Марию и Софию, которые посещали ваш дом.

— Мари была моей крестной матерью… Как я ее любил! — вздохнул Теодюль.

— …и, — продолжил господин Ипполит Баэс, — я знал капитана Судана, ужасного человека!

Теодюль Нотте вздохнул еще глубже:

— Верно, ужасный человек! Когда он умер, то оставил свою мебель моим родителям, а они ничего не изменили в тех комнатах, где он обитал.

— Как не изменили и вы…

— О нет, я… вы прекрасно знаете, я бы никогда не осмелился.

— Вы поступили мудро, друг мой, — серьезно ответил тщедушный старик, снимая крышку с блюда. — Хе, хе! Холодная телятина в собственном соку. И готов поспорить, этот куриный паштет куплен у Серно.

Баэс непременно выиграл бы это пари, ибо порядок вечернего меню вторника менялось крайне редко.

Они ели медленно, тщательно пережевывая тоненькие тартинки с маслом, которые господин Ипполит потихоньку макал в сок.

— Вы прекрасный кухарь, Теодюль!

Конечно, и этот комплимент никогда не менялся.

Теодюль Нотте жил один. Будучи гурманом, он проводил долгие часы безделья, которые ему оставляла мало посещаемая лавочка, для приготовления разных яств.

Работы по уборке дома были доверены одной глухой старухе, которая ежедневно возилась в доме пару часов, приходила, двигалась и исчезала, словно тень.

— За трубки, бокалы и за дам! — провозгласил Ипполит, когда они отведали на десерт по большому куску айвового торта.

Черные и оранжевые шашки начали свое движение по шахматной доске.

Так происходило каждый вечер, кроме среды и пятницы, когда господин Ипполит Баэс не ужинал вместе с другом, а также в воскресенье, когда он не приходил вовсе.

Когда гипсовые часики прозвенели десять раз, они расставались, и Нотте провожал друга до двери, высоко подняв древний ночник из синего стекла. Затем он забирался в постель в спальне третьего этажа, которая некогда принадлежала его родителям.

Он быстро миновал площадку второго этажа, пройдя мимо запертых комнат капитана Судана. В них вели узкие и высокие двери, столь черные, что выделялись даже на стенах, потемневших от грязи и ночного мрака. Он никогда не рассматривал их, и никогда ему в голову не приходила мысль открыть их и пропустить свет синего ночника в комнаты, охраняемые этими дверьми.

Он входил в комнаты только по воскресеньям.

* * *

Однако в апартаментах капитана Судана не было ничего таинственного.

Безликая спальня с кроватью под балдахином, цилиндрический ночной столик, два шкафа из орехового дерева и круглый стол, лак которого был прожжен трубкой и сигарами. На нем также остались круглые пятна от стаканов и бутылок. Но капитан, похоже, восполнял недостаток обыденности спальни уютом и убранством гостиной.

Огромный роскошный буфет закрывал одну стену. Обстановку дополняли два вольтеровских кресла, обитые утрехтским бархатом, массивные стулья с мягкими сиденьями из кордовской кожи, окаймленные медными позолоченными шляпками гвоздей, камин с тяжелым таганом, резной стол, две тумбочки, высокое, чуть позеленевшее зеркало над камином, а также библиотечные полки, забитые книгами до самого потолка. Гостиная была так заставлена, что передвигаться здесь было затруднительно.

Для господина Теодюля Нотте, который покидал дом только ради коротких визитов к поставщикам, гостиная капитана Судана была местом молчаливых, незабываемых воскресных праздников.

Он оканчивал обедать, когда часы отбивали два удара, наряжался в прекрасный китель со стоячим воротничком, влезал в расшитые домашние тапочки, возлагал на лысеющую голову черную шелковую шапочку и открывал дверь гостиной. Застоявшийся воздух был насыщен запахом кожи и пыли, но Теодюль Нотте ощущал в нем далекие, таинственные и чудесные ароматы.

О капитане Судане он смутно вспоминал, как об огромном старике, одетом в красноватую хламиду, который курил тонкие черные сигары. А вот лица отца с роскошной черной бородой, худой и молчаливой матери и красивых и белолицых сестер Беер казались ему исчезнувшими лишь накануне.

Смерть быстро унесла их одного за другим тридцать лет назад. Он помнил, что за какие-то пять лет угасли эти четыре человека, которые так плотно заселяли его жизнь.

Все собирались на трапезу в маленькой столовой на первом этаже и наслаждались едой. Но по воскресеньям, когда старухи Хэма, с головами, покрытыми большими капюшонами из черного шелка, тянулись на вечерню в церковь Сен-Жак, стол накрывался в гостиной второго этажа.

Господин Теодюль Нотте вспоминал…

Дрожащей рукой папа Нотте извлекал из полок одну или две книги, несмотря на чуть осуждающий взгляд супруги.

— Послушай, Жан-Батист… из книг ничего хорошего не почерпнешь!

Бородач неуверенно протестовал:

— Стефани, я не думаю, что причиняю зло…

— Причиняешь… Для чтения хватает книги молитв и часослова. Кроме того, ты показываешь дурной пример ребенку…

Жан-Батист с несчастным видом покорялся.

— Мадемуазель Софи нам что-нибудь споет.

Софи Беер откладывала в сторону цветное шитье, которое носила в громадной сумке из гранатового плюша, и подходила к буфету. Этот жест был предметом постоянного восхищения юного Теодюля. В нижней части буфета скрывался короткий и низкий клавесин, который выдвигался в комнату с помощью бокового рычага. Им же музыкальный инструмент вновь убирали в громадный шкаф. Клавиши инструмента желтые, как тыква на срезе, издавали при прикосновении высокие дребезжащие звуки.

Мадемуазель Софи пела приятным и чуть блеющим голоском:

Откуда несешься гонимое ветром прекрасное облако…

Или исполняла песню о высокой башне, ласточке и потоках слез.

Эти музыкальные слезы вызывали настоящие слезы у мамы Нотте и дрожь пальцев папы Нотте, вцепившихся в черную бороду.

Только мадемуазель Мари, похоже, не испытывала волнения. Она сажала Теодюля на колени и прижимала к груди, обтянутой синим сюром.

— Мы отправимся в сад с тремя тысячами цветов… цветов… цветов… — тихо напевала она.

— А где этот сад? — так же тихо спрашивал Теодюль.

— Никогда тебе не скажу. Его надо найти.

— Мадемуазель Мари, — шептал малыш, — когда я вырасту, то стану твоим мужем, и мы отправимся вместе…

— Тсс, тсс, — смеялась она и целовала его в губы.

Тонкий аромат цветов и фруктов от синего корсажа пьянил, и Теодюль говорил себе, что нет никого прекраснее и нежнее в мире, чем эта розовощекая дама с кукольными глазками в платье из шуршащего шелка.

Когда в один жаркий июльский день он бросил горсть песка на ее гроб, Теодюль Нотте ощутил, как сильно он любил эту женщину, которая была старше его на сорок лет, ведь мадемуазель Мари была подругой детства его матери. Они почти не отличались по возрасту.

Однажды, через много лет после ее смерти, в навсегда проклятое им воскресенье он обнаружил в ящике стола капитана письма, которые доказывали, что старый капитан Судан и мадемуазель Мари…

Господин Теодюль Нотте не смог перевести в слова ужасающий образ, убивший единственную влюбленность в его жизни. Он глубоко страдал всем существом и терзал свою память. Целую неделю он проигрывал в шашки к величайшему удивлению господина Ипполита Баэса. Ему не удалось филе с ореховым пюре, удивительный рецепт которого ему передала мать.

Кстати, это было единственным событием, которое омрачало его дни с того дня, как он в полном одиночестве стал жить в вековом доме в Хэме, до мартовского воскресенья, черного от дождя, ветра и града, когда, по неизвестно какому тайному катаклизму, с верхней полки упала книга из библиотеки капитана Судана.

II

Было бы неверным сказать, что господин Теодюль никогда не видел эту книгу, но это случилось столь давно, что многие, но не он, давно забыли бы об этом.

Итак, тот вечер 8 октября, погребенный во времени полвека назад, остался удивительно живым в его памяти.

Кстати, разве его истинная роль в жизни не казалась постоянным воспоминанием?

Неправдоподобно, странно, но все, что вызывает у вас приступы тоскливой тошноты, бросалось ему в лицо, как разъяренная кошка, когда в тот день в четыре часа пополудни он вернулся из школы.

Четыре часа — спокойный час. Он вкусно пахнет свежим кофе и горячим хлебом, он никому не причиняет зла.

Мокрые тротуары блестели, отражая солнце. Старухи, исчерпав запасы колкостей, покинули свои наблюдательные посты, затянутые тюлем, и удалились в задние помещения с кухнями, где плавал дымок от готовящегося обеда.

Теодюль шел прочь от школы с усталостью юного лентяя и невежды. Трудная арифметическая задачка терзала его мозг.

— Ну чему послужит эта ужасная задачка с людьми, которые никогда не догонят друг друга? Папа и мама зарабатывают достаточно денег, оставят мне в наследство лавочку, и я буду зарабатывать в свою очередь…

— Голуби шорника бродят по маленькой площади, я буду бросать в них камни, потому что я хочу убить сизаря, — кто-то ответил ему.

Теодюль не ждал ответа, поскольку говорил сам с собой. И только сейчас обратил внимание, что шел вместе с парнишкой на толстых кривых ногах, который сидел на задней парте.

— Смотри-ка, я не знал, что ты рядом… Мне казалось, что я иду из школы с Жеромом Мейером, а оказалось с тобой, Ипполит Баэс.

— Разве ты не заметил, что Мейер спрятался в сточной канаве? — спросил юный Ипполит.

Теодюль криво усмехнулся, чтобы понравиться собеседнику. Он едва его знал, поскольку Ипполит считался плохим учеником, которого не любили школьные учителя, и дружить с ним считалось неприличным. Однако в этот день Теодюля влекло к нему.

Улицы опустели, но были наполнены желтым солнечным светом и жарой конца сезона; голуби разлетелись и с деловитым видом уселись на дальний конек. Ипполит выбросил камни, собранные для бросания в голубей. Мальчишки поравнялись с печальной и мрачной булочной.

— Смотри, Баэс, — оживился Теодюль, — на прилавке всего одна буханка хлеба…

Действительно, в плетеных корзинах лежали лишь унылые сухари. Единственная буханка серовато-глинистого хлеба лежала на мраморном прилавке, словно островок в безбрежье океана.

— Ипполит, — сказал малыш Нотте, — что-то во всем этом мне не нравится.

— Тебе никогда не решить задачку с курьерами, — ответил спутник.

Теодюль опустил голову. Ему казалось, что худшим несчастьем для него будет невозможность найти решение.

— Если разломать эту буханку, — продолжил Баэс, — мы увидим, что она полна живых существ. Булочник и его семья боятся их. Поэтому они спрятались в печи, вооружившись ножами.

— Сестры Беер отнесли им булочки с сосисками для поджаривания. Это очень вкусно, Ипполит. Если бы я мог спереть одну из них, я бы принес ее тебе…

— Не стоит трудов, булочная сгорит сегодня ночью, и все внутри изжарятся, а также существа внутри буханки.

Теодюль не нашел возражений, хотя пожалел, что булочки с сосисками так и не будут поджарены.

— Ты все равно бы их не поел, — заметил Баэс.

И опять юный Нотте не нашел, что возразить.

Он не мог выразить, насколько в этот момент любая деталь, любой кусочек мысли, любая увиденная вещь были ему неприятны.

— Ипполит, — сказал он, — мои глаза плохо видят, ты говоришь так, словно терзаешь меня железной расческой. Было бы прекрасно, чтобы ветер не донес до меня запаха конюшен, иначе я стану вопить, а если мне на голову сядет муха, то ее шесть стальных лапок пронзят мне череп.

Ответ походил на непонятный гул.

— Ты сменил измерение, и твои чувства бунтуют.

— Ипполит, — взмолился он, — как происходит то, что я вижу старика Судана рядом с полками, и он сражается с книгой!

— Отлично, отлично, — последовал ответ Баэса, — все это правда. Но между тем, чтобы просто видеть и видеть во времени, чем ты занят сейчас…

Теодюль ничего не понимал из его слов. Сильнейшая головная боль терзала череп. Присутствие спутника было ему отвратительно, хотя одновременно безлюдная улица наполняла его ужасом.

— Мы, наверное, уже давно ушли из школы, — сказал он.

Ипполит отрицательно покачал головой:

— Нет. Разве тени сместились?

И действительно, на маленькой площади тени ни от высокой и смешной пожарной вышки, ни от тележки булочника, обращавшей к небу молитвенно вскинутые оглобли, не изменились.

— А! Наконец кто-то! — воскликнул Теодюль.

Площадь, которую они неторопливо пересекали, называлась Большой Песчаной. Она была треугольной, и каждый угол был началом длинной и унылой улицы, похожей на водосточную трубу.

В глубине улицы Кедра двигался человеческая фигура.

Теодюль не узнал ее. Это была дама с длинным тусклым лицом и невыразительным взглядом. На ней было темное платье с мишурой, а серые волосы прикрывал тюлевый капот.

— Я ее не узнаю, — пробормотал он, — но она напоминает мне малышку Паулину Буллус, которая живет рядом с нами, на улице Кораблей. Она очень тихая и ни с кем не играет.

Вдруг он глухо вскрикнул и вцепился в руку Баэса.

— Смотри… смотри! На ней уже не черное платье, а халат с цветами. И… она кричит! Я ее не слышу, но она кричит. Она падает… вокруг нее сплошная краснота.

— Ничего нет, — сказал Баэс.

Теодюль вздохнул:

— Действительно, ничего нет, больше ничего нет.

— Все это находится где-то во времени, — сообщил Баэс, беззаботно махнув рукой. — Пошли, угощу тебя розовым лимонадом.

Теперь тени на площади сдвинулись; солнечные лучи высветили фасады. Оба школьника пробежали часть улицы Кедра.

— Выпьем ситро, — сказал Баэс. — Хотя оно розовое, но это ситро. Пошли.

Теодюль увидел странный маленький домик, словно увенчанный фитилем, беленький и, похоже, новый, с множеством кривоватых окон и отделанный радужными изразцами.

— Красиво, — сказал он. — Я ни разу не видел его! Особняк барона Писакера вплотную прилегает к дому господина Минюса, а теперь между ними это милое здание. Эге!.. Мне кажется, дом барона короче на несколько окон.

Баэс пожал плечами и толкнул дверь, сверкающую, как огромный драгоценный камень, на котором светлыми буквами на серебристом фоне читалось Таверна Альфа.

Они вошли в уголок металлического и странно освещенного рая, словно попав внутрь редкого кристалла.

Стены были сплошными витражам без четких рисунков, но за витражами плясали живые огоньки. Пол был застелен темными коврами, а вдоль стен тянулись диваны, накрытые ярко расцвеченными тканями.

Маленький идол с удивительно кривым взглядом отражался в помутневшем зеркале. Его чудовищный пупок в виде курильницы благовоний был вырезан из змейчатого камня. В курильнице еще краснел ароматный пепел.

Никто не появился.

Через матовые стекла можно было видеть, как наступает вечер. Зодиакальный свет за настенными витражами бегал, словно от испуга, с резкими бросками насекомого, которого пытаются поймать.

С верхних этажей доносился плеск текущей воды.

Внезапно из ниоткуда возникла женщина и замерла на фоне застывшего света витражей.

— Ее зовут Ромеона, — сказал Баэс.

И вдруг Теодюль не увидел ее. На сердце его было тяжело. Что-то закрутилось перед его глазами, и он испытал настоящее недомогание.

— Мы вышли, — шепнул Баэс.

— Слава богу, — воскликнул Теодюль, — наконец кто-то, кого я знаю. Это — Жером Мейер!

Жером сидел на самой верхней ступеньке дома зерноторговца Грипеерда.

— Глупец, — прошипел Баэс, когда малыш Нотте хотел подойти к нему. — Тебя укусят. Не можешь отличить человека от обычной крысы?

Он с невыразимой болью увидел, что принятое им за Жерома существо комически пожирало горсти круглых зерен, и с ужасом ощутил, как розоватая и жирная плеть хлещет по его ногам.

— Я же тебе говорил, что он спрятался в сточной канаве!

Наконец появился Хэм, как спасительная гавань. Сестры Беер ждали на пороге отцовской лавочки, а растрепанная голова капитана Судана свешивалась из окна второго этажа. Его рука, выступавшая за подоконник из синего камня, держала книгу грязно-красного цвета.

— Боже! — воскликнула мадемуазель Мари. — Малыш горит от лихорадки.

— Он болен, — подтвердил Ипполит Баэс. — Я с трудом довел его. Всю дорогу он бредил.

— Я ничего не понял в этой задачке, — простонал Теодюль.

— Противная школа, — огорчилась мадемуазель Софи.

— Тихо, тихо! — перебила их мадам Нотте. — Надо немедленно уложить его в постель.

Его уложили в спальне родителей — она показалась ему странной и качающейся.

— Мадемуазель Мари, — вздохнул Теодюль, — вы видите картину передо мной?

— Да, мой мальчик, это — святая Пульхерия, достойная избранница Господа… Она защитит тебя и вылечит.

— Нет, — простонал он, — ее зовут Буллус… Она называется Ромеона… Ее называют Жером Мейер, и он крыса из сточной канавы.

— Ужас! — заплакала мама Нотте. — Он бредит! Надо звать доктора.

Его на мгновение, всего на мгновение оставили одного.

Вдруг он услышал негромкие стуки от ударов в стену. Юный больной увидел, как полотно картины запузырил ось под быстрыми щелчками.

Он хотел закричать, но ему было трудно обрести голос. Ему казалось, что его голос звучит вне спальни.

Затем по дому разлился серебряный звон. Град камней ударил по фасаду, разбивая окна, камни запрыгали по спальне.

Шторы на окне раздулись. Пламя пожирало их с яростным ревом.

* * *

Так началась долгая болезнь Теодюля Нотте, собравшая у его постели лучших врачей города, но по выздоровлении ему уже не пришлось возвращаться в школу.

С этого дня началась его большая дружба с Ипполитом Баэсом, который отнес к бреду все несвязные воспоминания дня 8 октября.

— Ромеона… Таверна Альфа… Трансформация Жерома Байера… бредни, малыш!

— А картина со святой Пульхерией, каменный дождь и горящие шторы?

Мадемуазель Мари взяла ответственность на себя: она зажгла спиртовку, чтобы подогреть чай. А камнепад вызван был тем, что часть высокого фронтона фасада обрушилась из-за скрытой работы осенних дождей.

Все было жутким совпадением.

Все было забыто. Только Теодюль помнил все, но следует допустить, что и было его ролью в жизни.

III

Итак, книга упала на паркет гостиной, хотя ничто не могло объяснить ее падения. Правда, что в последние дни тяжелые грузовики с товарами из порта шли через Хэм, и все дома дрожали от самого основания, словно от грозных толчков землетрясения.

Господин Теодюль тут же узнал книгу по ее красному переплету, потускневшему от пыли и грязи. Он долго созерцал ее — пятно на голубом шерстяном ковре — потом с колебанием поднял книгу.

Вначале его непонимание было полным. Он не знал, что подобные труды существуют.

Это был тривиальный трактат Великого Альберта с последующим кратким изложением Премудростей царя Соломона и резюме работ некоего Сэмюэля Поджерса на тему Каббалы, Некромансии и Черной Магии, написанный в соответствии с гримуарами древних мэтров Великой Герметической Науки.

Господин Нотте пролистал ее без особого интереса и положил бы на место, не привлеки его внимания вставные рукописные листочки.

Драгоценная бумага была тонкой выделки, а строки с миниатюрными буквами, выписанные красными чернилами, явно выдавали руку отличного каллиграфа.

Вообще, после окончания чтения господин Теодюль почти не ощутил, что стал более ученым. Даже перечитав эти страницы, он почти не проявил интереса.

В них упоминалось о темных, так называемых адских силах и выгоде, которую люди могли получить от этих опасных существ. В действительности это была критика древних методов, описанных в книге, которые следовало отбросить за неэффективность и даже смехотворность.

Люди, писал неведомый комментатор, не могут достичь измерения, где обитают падшие ангелы. Совершенно очевидно, что последним отнюдь неинтересно покидать свое убежище ради ПРЯМОГО вмешательства в нашу жизнь.

Слово «прямого» было написано заглавными буквами.

Но следует допустить, что существует промежуточное измерение. Это измерение Ночного Властителя.

Приписка была сделана в конце страницы, и господин Теодюль, перевернув страницу, заметил, что продолжение, которое должно было занимать несколько страниц, отсутствовало.

Следующие страницы возвращались к предыдущей критике, а господин Нотте, которого поразило имя Ночного Властителя, желал получить более подробные объяснения. Он нашел лишь запутанные пометки. Несомненно, автор считал, что сообщил достаточно в потерянных страницах.

Очевидно, что Ночной Властитель опасается, что его обнаружат, и знание это для людей, отыскавших его, приведет к созданию защиты против него, а значит, и к ослаблению его могущества.

Господин Теодюль нарисовал себе понравившийся ему довольно простой образ: существо, если это было существо, являлось чем-то вроде прислужника Великих Сил Мрака, которого ради темных и преступных деяний отправили в мир людей.

Не испытав особых потрясений, он вернул книгу на место. Его смутило лишь воспоминание о мимолетном видении красной книги среди беспорядочных снов, преследовавших его во время болезни. Он выждал некоторое время, а потом рассказал все Ипполиту Баэсу. Тот, в свою очередь, пролистал том и вернул его, заметив, что за шесть су он найдет множество таких же букинистических редкостей. А манускрипт едва просмотрел.

— Все это пустая трата времени, отнятая от игры в шашки, — заключил он.

В тот вечер они отведали по большому куску жареной индейки, и господин Теодюль отнес на счет несварения желудка последовавший ночной кошмар.

* * *

По правде сказать, кошмар начался не со сновидения, а с реального происшествия.

Господин Теодюль проводил друга и с синим ночником в руке стал подниматься наверх, чтобы лечь спать. Но когда он достиг площадки второго этажа, дверь гостиной капитана Судана открылась и Нотте ощутил резкий запах сигары. Немного ужаснувшись, он остановился. В любой другой вечер он сбежал бы вниз, прыгая через четыре ступени, и даже очутился бы на улице.

Но он выпил три порции отличного виски, купленного в порту у какого-то моряка.

Волшебный напиток зарядил необычной храбростью его трусоватую душу, и он смело вошел в темную комнату. Все вещи стояли на своих местах, и он снова втянул запах сигары. Ему показалось даже, что он ощущает еще один аромат, более нежный и стойкий, аромат цветов и фруктов.

Он покинул жилище капитана, проверив обе комнаты, и тщательно запер дверь, а потом поднялся в свою спальню.

Когда он улегся, его охватило легкое головокружение, но он превозмог недомогание и заснул.

Откуда несешься гонимое ветром прекрасное облако…

Он проснулся и уселся в кровати, во рту ощущался вкус виски, горький и липкий, но мозг был светлым и незатуманенным.

Клавесин звучал очень тихо и четко в ночной тиши.

— Мадемуазель Софи, — сказал он сам себе. И его сердце радостно забилось. Он ничуть не испугался.

Он услышал, как хлопнула дверь, потом шаги, поднимающиеся по лестнице. Это был тяжелый и медленный шаг бесконечно усталого человека.

— Мадемуазель Мари! Да, да, я чувствую, что это она. Но как она устала, неся на себе все эти годы груз песка, засыпавшего ее. Этот песок с шуршанием падал на ее гроб.

Ночник едва светил, но освещал дверь, и господин Теодюль увидел, как она медленно распахнулась.

В просвете появилась тень. Тонкий лунный луч светил через высокое окно заднего фасада.

Кто-то шел по комнате, но Теодюль никого не видел, хотя было достаточно светло.

Вторая половина кровати скрипнула — кто-то тяжелый уселся на нее.

— Мадемуазель Мари, — повторил он сам себе. — Это не может быть никто другой.

Что-то тяжелое двигалось, и Теодюль протянул руку к месту, где прогибалось красное шелковое одеяло.

И вдруг все его существо замерло от ужаса.

Его руку схватило когтями и потянуло к себе нечто отвратительное. На него набросились с невероятной яростью.

— Мадемуазель Мари, — взмолился он.

Нечто отступило на край кровати, где в одеяле и подушках образовался невероятный колодец. Теодюль ясно различил две громадных руки, упирающихся в невероятное ложащееся тело.

Он ничего не услышал, но ощутил чудовищное дыхание рядом с собой.

Внизу вновь заиграл клавесин, песня возобновилась чредой чудовищно пронзительных звуков, потом внезапно затихла.

— Мадемуазель Мари… — начал он.

Он не смог продолжить, нечто бросилось на него и вжало в подушки.

Он вступил в борьбу с неведомой сущностью, напавшей на него, и, собрав последние силы, вытолкнул ее из кровати.

Он не услышал никакого удара, но возникло ощущение, что сумрачный враг потерпел поражение.

Сущность была бесформенной и совершенно черной, но он прекрасно знал, что в этом сумрачном вихре находилась мадемуазель Мари, испытывавшая невероятные страдания.

Сущность, однако, собралась с силами, и это он тоже почувствовал. Он знал также, что на этот раз он будет позорно повержен в борьбе, завершение которой станет для него хуже смерти. Внезапно он услышал странный звук, прекрасный и чудовищный одновременно, в комнате возникла новая сущность, невероятно страшная.

Клавесин издал стонущие, нежные звуки, потом черная масса растаяла, всплыла дымком по лунному лучу и исчезла. Удивительная нежность затопила сердце Теодюля. Сон немедленно свалил его, подхватив спасительной волной.

Но перед тем, как забыться в блаженстве забвения, он увидел громадную тень, заслонившую свет ночника.

Он увидел громадное лицо, обращенное к нему, такое огромное, что оно подняло потолок, а его лоб окружил нимб из звезд. Оно было темнее ночи и излучало такую великую и безмерную печаль, что все существо Нотте содрогнулось от боли.

И он понял, каким-то таинственным чутьем, возникшем в самой глубине его души, что он только что встретился лицом к лицу с Ночным Властителем.

* * *

Господин Нотте ничего не скрыл от друга Ипполита и пересказал ему все в мельчайших деталях.

— Дурной сон, не так ли? Крайне странный сон, — сказал Теодюль.

Господин Баэс промолчал.

Впервые в жизни господин Нотте увидел, что его старый приятель отступил от повседневных норм поведения.

Худосочный старик поднялся на второй этаж, запер дверь гостиной капитана Судана и спрятал ключ себе в карман.

— Я тебе запрещаю отныне входить туда! — сказал он.

Господину Теодюлю потребовалось три недели, чтобы изготовить новый ключ и открыть запретную дверь.

IV

Мадемуазель Буллус прошлась желтой шагреневой кожей по мрамору камина, спинкам стульев и безделушкам из бисквита и фальшивого севрского фарфора, хотя их не покрывала ни одна пылинка.

На мгновение она задумалась, не стоит ли заменить засохший лунник однолетний несколькими хризантемами, но при мысли, что надо наполнять водой высокие и тонкие вазы из белого порфира, стоявшие по краям камина, она вздрогнула.

Зеркало отражало в мягком свете люстры образ, который был ей привычен. Она взбила свои тонкие волосы и наложила чуть-чуть пудры на щеки.

Обычно она носила длинное домашнее платье из толстого коричневого драпа, похожее на монашескую сутану, но сегодня вечером она заменила его тонким шелковым пеньюаром с пурпурными цветами. Блюдо из китайского лака царило в центре стола, накрытого вышитой цветами скатертью.

— Кюммель… анисовка… абрикотин, — вполголоса пробормотала она, разглядывая на свет грани трех пузатых графинчиков.

Немного поколебавшись, она достала из буфета жестяную коробку, из которой пахло ванилью.

— Вафли… соломка… леденцы… — перечислила она с видом кошки-лакомки. — Сегодня не очень холодно. Кстати, большая бежевая лампа в люстре привносит тепла.

В тиши улицы послышались шаги. Мадемуазель Буллус осторожно приподняла край золотистой шторы.

— Это не он… Интересно…

Поскольку она жила одиноко в маленьком доме на улице Прачек, она привыкла разговаривать сама с собой или обращаться к привычным вещам своей обстановки.

— Станет ли это великим изменением в моем существовании?

Она повернулась к керамике, которая бледно-желтым цветом выделялась на фоне кирпичной стены. Это было простоватое и улыбающееся лицо, которое художник назвал «Элали». Вопрос не затуманил безмятежности маски из темного кирпича.

— Не знаю, у кого спросить совета!

Она наклонилась к шторам, но услышала лишь ветер, который нес из порта первые сухие листья осени вдоль тротуара.

— Час еще не пришел…

Паулине показалось, что по тяжелому лицу Элали пронеслась тень иронии.

— Он может прийти только поздно ночью! Поймите, моя дорогая, как быть с соседями? Одним махом разрушится моя репутация!

Проведя дрожащей рукой по худой груди, она прошептала:

— Я впервые позволяю мужчине нанести мне визит. И тем более поздним вечером! Когда большинство людей уже спит! Господи, неужели я дурная женщина?.. Не впаду ли я в самый ненавистный грех?

Ее взгляд застыл на круглом пламени лампы.

— Это — секрет… Я не убереглась, чтобы не проболтаться об этом.

— Ах!

Она не расслышала шума шагов, но крышка почтового ящика легонько стукнула. Она открыла дверь гостиной, чтобы осветить темный вестибюль.

— Это вы… — прошептала она, вздохнула и приотворила дверь. — Входите!

Тонкая дрожащая рука указала на кресло, графинчики и печенья.

— Кюммель, анисовка, абрикотин, вафли, соломка, леденцы…

Послышался один мощный глухой удар.

Твердая рука поставила на место напитки и жестянку с печеньями, потом гость опустил лампу и, дыхнув на пламя, загасил ее. На темной улице поднялся ветер и теперь с яростью терзал плохо прилаженные ставни старых домов.

— Хе, хе! Ни криков, ни красных пятен на пеньюаре с цветами… хе, хе… воспоминаю, однако… но это была неправда, архинеправда… ни криков, ни красных пятен… Хе, хе!

Ветер унес к близкой реке эти визгливые слова.

Это было в среду вечером, когда господин Теодюль Нотте, не принимал в гости Ипполита Баэса. Он сидел, сжавшись в кресле, в гостиной капитана Судана рядом с буфетом с клавесином и медленно переворачивал страницы красной книги.

— Ну и ладно, — пробормотал он, — ну и ладно…

Он словно ждал чего-то, но ничего не произошло.

— Стоило ли это трудов? — произнес он.

Его губы горько скривились. Он вернулся в столовую, чтобы выкурить трубку и почитать при свете лампы одну из своих любимых книг Приключения Телемаха.

* * *

— Два преступления за две недели, — простонал комиссар полиции Сандерс, нервно расхаживая по своему кабинету на улице Урсулинок.

Его секретарь, толстяк Портхалс, подписал длинный раппорт.

— Уборщица мадемуазель Буллус утверждает, что из дома ничего не пропало, даже подушечки для иголок. Она поддерживала отношения только с соседями и никого у себя не принимала. Кстати, никаких следов взлома нет… и других тоже. Задаюсь вопросом, а было ли преступление!

Комиссар окинул секретаря яростным взглядом.

— Ну не сама же она пробила себе голову! Может, щелчком пальца?

Портхалс пожал толстыми, округлыми плечами и продолжил:

— Что касается бедняги Мейера, то вообще непонятно, что и подумать. Его труп извлекли из сточной канавы Мельницы в Фулоне. Крысы основательно попортили его физиономию.

— Вы можете употреблять более подходящие выражения, — поправил его комиссар. — Бедный Жером, у него были только друзья! Перерезано горло. Мерзавец, который сделал это, не церемонился! Фу!

— Кого-нибудь арестуем? — осведомился секретарь.

— Кого именно? — рявкнул комиссар. — Проверьте журнал записей гражданского состояния и выберите кандидата среди новорожденных!

Он прижал побагровевшее лицо к оконному стеклу и коротким кивком головы поздоровался с господином Нотте, который шел мимо.

— Впрочем, наденьте наручники на этого славного Теодюля! — воскликнул он.

Портхалс расхохотался.

Господин Нотте пересек Песочную площадь, дружески посмотрел на высокую пожарную вышку и свернул на улицу Королька.

Его сердце екнуло перед особняком Минюса.

На мгновение мелькнула красно-медная дверь и горящие буквы «Таверна Альфа». Но, подойдя ближе, он увидел лишь обычные безликие фасады.

Когда он пересекал древнюю улицу Прядильщиков, то через открытую дверь заметил в жалком садике высокую худую женщину, которая кормила кур. Он на секунду задержался, чтобы посмотреть на нее, а когда она подняла глаза, он поздоровался с ней. Она, похоже, его не узнала и не поздоровалась в ответ.

«Интересно, — подумал Теодюль, — где я мог ее видеть, ведь я действительно где-то видел ее».

Следуя вдоль каменного парапета моста Кислого Молока, он хлопнул себя по лбу.

— Святая Пульхерия! — воскликнул он. — Как она похожа на святую с картины!

Сегодня он рано закрыл лавочку и решил пройтись по привычному Хэму.

— Вечером отведаем петуха в вине, — пробурчал он себе под нос, — и господин Ипполит возьмет с собой один или два хлебца с сосисками, которые мне поджарит булочник Ламбрехт.

* * *

Пульхерия Мейре с отвращением оттолкнула тарелку, на которой остывала малоаппетитная луковая кашица.

— Одиннадцать часов! — проворчала она. — Посмотрим, может, еще грошик удастся заработать.

С одиннадцати утра до часу пополудни она обходила ночные кафе, предлагая запоздавшим любителям выпить жалкий набор крекеров, крутых яиц и вареных бобов.

Некогда она была красивой девушкой, за которой приударяли мужчины, но эти счастливые годы остались далеко позади. Ее крайне удивило, что на выходе из улицы Булавок за ней увязалась какая-то тень.

— Могу ли я вам предложить… — донесся из тени дрожащий голосок.

Пульхерия остановилась и указала на розовые окна соседнего кабачка.

— Нет, нет, — запротестовал мужчина, — у вас дома, если пожелаете.

Пульхерия рассмеялась, вспомнив пословицу, что ночью все кошки серы.

— Если я не упущу вечернюю выгоду, — сказала она. — Иногда я зарабатываю до сотни су.

Вместо ответа мужчина позвенел серебряными монетами в кармане.

— Хорошо, — согласилась Пульхерия, — откажусь от работы на один вечер… У меня дома есть пиво и можжевеловка.

Они прошли вместе по совершенно пустой Рыночной площади. Разговор поддерживала только Пульхерия.

— У одинокой женщины тяжкая жизнь, мой муж бросил меня ради грязной сучки, которая торгует на провинциальных ярмарках. У меня есть право принимать гостей у себя дома, не так ли?

— Ваша правда! — кивнул мужчина.

— Но я не смогу оставить вас на ночь… из-за злобных соседей.

— Договорились!

Она открыла калитку крохотного садика и взяла спутника за руку.

— Позвольте провести вас. Осторожно, здесь две ступеньки…

Кухня, куда она провела ночного гостя, была бедной, но чистой. Красная плитка сверкала, а в алькове притягательно белела постель.

— Ведь чисто? — с гордостью заметила она.

Потом повернулась к нему и ворчливо продолжила:

— Значит, пристаешь к женщинам на улице, маленький злюка?

Мужчина что-то промычал, не отводя взгляда от двери.

— Пива или можжевеловки?

— Пива!

— Хорошо! И я выпью капельку!

Она направилась к игрушечному шкафчику и достала две кружки из синей керамики. В углу, накрытый мокрой тряпкой, стоял бочонок и ронял капли пива в большой фаянсовый сосуд.

— Пиво от Дьюкреса, — объявила она. — Вам должно понравиться!

— Хорошо, — проворчал он. — Иногда я его пью.

Они стукнулись кружками.

Женщина зажгла лампу с плоским фитилем, которая едва освещала стол с кружками.

— Вы хорошо устроились, — вежливо сообщил мужчина.

Пульхерия Мейре любила внимательное отношение к себе, которого давно лишилась.

— Мой дом хотя и маленький, но это — хозяйский дом. Старик Минюс отделил его от собственного владения неизвестно зачем и сдал в аренду.

— Минюс… — повторил полночный гость.

— Да, старый барон с улицы Королька. Если проделать дыру в этой стене, можно сразу попасть к нему на кухню.

Она весело рассмеялась:

— Готова побиться об заклад, что там найдется побольше выпить и поесть. Еще пива? Я бы приняла еще капельку.

Она вернулась к бочонку и принялась лить пиво, низко опустив кружку, чтобы было побольше пены. Когда она наклонилась, ее длинный синий шарф развязался.

Внезапно удавка стала давить, давить…

Пульхерия Мейре попыталась вздохнуть. Она не была очень сильной и почти без сопротивления опустилась на пол.

Лампа опрокинулась, и зеленое пламя побежало вдоль промасленного асбестового фитиля.

Петли пронзительно взвизгнули, когда дверь закрылась. Потревоженная во сне курица встряхнулась и едва слышно закудахтала.

Во тьме сцепились два кота, издавая воинственные вопли.

Куранты на Башне отсчитали двенадцать ударов в момент, когда сторож Дьерик с помощью рожка поднял тревогу, увидев, как высокое пламя поднялось над крышей старого дома.

* * *

— Пришла беда, открывай ворота, беды творятся прямо по соседству, — хныкал комиссар Сандерс. — Пожар и труп! Я вопрошаю себя…

— Не совершилось ли двойное преступление, — закончил Портхалс. — Возможно. Все случилось в три этапа, если верить моралистам, но останков Пульхерии Мейре недостаточно, чтобы доказать это. Не стоит вешать на шею еще одно преступление.

— Это я и хотел сказать, — кивнул комиссар Сандерс. В его голосе слышались слезливые нотки. — Но повторяю вам, Портхалс, в воздухе пахнет чем-то дурным, как во времена эпидемий.

Сторож Дьерик, стоявший на часах, просунул свою овечью голову в приоткрытую дверь.

— Доктор Сантерикс желает вас видеть!

Сандерс вздохнул:

— Если и есть что-то подозрительное в деле Пульхерии Мейре, этот проклятый Сантерикс обязательно отыщет это.

И действительно, доктор отыскал.

— Передал мой отчет королевскому прокурору, — сообщил он, — женщина Пульхерия Мейре была задушена.

— Ба! — возмущенно воскликнул Портхалс. — От нее осталось всего несколько горстей пепла.

— Шейные позвонки сломаны, — возразил доктор. — Петля виселицы лучше бы не сработала!

— Третье! — вздохнул Сандерс. — Почему до отставки еще далеко!

Тонким и сжатым почерком он принялся заполнять листки бумаги в клеточку, которые по мере заполнения передавал помощнику. Один из полицейских принес лампу. Два полицейских продолжали заполнять страницы, когда уже зажглись окна кафе «Зеркало».

— Прощай, счастливая жизнь! — проворчал Сандерс, потирая сведенные судорогой руки.

— Попади мне в руки этот сучий сын, который устроил нам все это, — прошипел Портхалс, — я бы перехватил работу у палача!

V

Господин Теодюль некоторое время прислушивался к шумам, доносившимся с улицы. Шаги господина Баэса быстро стихали, и только царапанье его трости по бордюрному камню тротуара слышалось еще несколько секунд.

Теодюль зажег в гостиной капитана Судана все свечи, стоявшие в канделябрах, и уселся в кресло.

Красная книга лежала на столе на расстоянии протянутой руки, и Нотте торжественно возложил на нее ладонь.

— Или я плохо усвоил вашу науку, или я выполнил все ваши условия, и вы мне должны то, что должны! — с несвойственным ему пафосом произнес он.

Обвел комнату взглядом, ожидая чего-то.

Но дверь не отворилась, а пламя свечей не шелохнулось, воздух был неподвижен — никакого сквозняка. Теодюль убрал ладонь и поднес ее ко лбу.

— Для человека, который еще в школе ничего не понял в задачке о курьерах, мне понадобилось приложить немало усилий, чтобы сообразить, что вы можете сделать для меня, о, странная книга, а еще больше усилий понадобилось, чтобы… поступить по вашей жуткой воле!

На его висках выступили капли пота.

— Повиноваться судьбе… все в этом, как сказал бы Ипполит. Но мне это ничего не объясняет. И мне кажется, что моя судьба является частью того дня 8 октября. Тогда моя жизнь как бы остановилась, она была заблокирована как бы тормозом, останавливающим телегу. Кто может отжать тормоз?

Глядя с упреком на красную книгу, он жалобно продолжил:

— Неужели вы мне солгали, о мудрая книга?

Он вздрогнул.

Ничего не случилось, ничего не шелохнулось в комнате, но он уже стоял на ногах и поспешно шел к двери под воздействием какой-то силы, овладевшей им.

— Я ничего не просил, — разглагольствовал он, спускаясь по лестнице, — но кто-то знает, чего я желаю, и это — единственная цель моей жизни! Неужели я узнаю это сегодня?

Хэм был безлюден. Теодюль направлялся к верхней части города. Мост Кислого Молока гулко прозвучал под его ногами, а когда он пересекал эспланаду Сен-Жак, он не увидел ни одного огонька в многочисленных кафе.

— Должно быть, очень поздно, — сказал он себе.

Он не испытал ни малейшего удивления, увидев обширное облако света, разгонявшее тьму улицы Королька.

Он глубоко вздохнул и внезапно проникся лихорадочным ожиданием.

— Наконец… Она там… Таверна Альфа!

Он толкнул дверь и вновь увидел низкие диваны, чудовищного каменного идола и витражи, за которыми играл таинственный свет.

— Ромеона! — воскликнул он.

Она оказалась рядом, хотя он не видел, как она появилась.

— Вот и вы, — сказал он, — теперь я знаю, чего желал всю свою жизнь.

Она устремила на него пронзительный взгляд, потом тихо выговорила:

— Ах, как хорошо мне станет жить теперь!

— Жить?

Она прижалась к нему, и он ощутил жуткий холод, пронзивший все его существо.

— Я мертва уже много лет, мой малыш!

Теодюль вскрикнул от ужаса, но одновременно его охватила безумная радость.

— Ромеона… я вас узнаю, но я чувствую, что внутри вас сидит и кто-то другой.

Гибкая и крепкая рука обняла его и притянула к плотному, но холодному телу.

— Мадемуазель Мари!

— Если хотите, — сказала она. — Однажды вы, может быть, заметите, что, будучи странной и ужасной, истина проста: нас разделяло время, теперь этого нет… Пошли!

Свет позади витражей вдруг словно сошел с ума. Теодюль показал на витражи пальцем, но Ромеона быстро отвела его руку.

— Нет, нет, поступайте так, словно его нет!

— А что позади? — спросил он.

Женщина с ужасом вздрогнула.

— Придет время узнать это, малыш, когда мне придется вернуться туда и вам тоже…

Она коснулась губами его губ, избегая нового вопроса.

— Прошло столько лет с того момента, когда я вас так поцеловала, — лихорадочно выговорила она. — Вы ощущаете, кто я теперь?

— Да! Ромеона… нет, мадемуазель Мари, я вас так любил! Теперь я знаю свою судьбу: любить вас! Ради вас я подчинился книге, призвал на помощь… Ночного Властителя.

Женщина издала ужасающий вопль:

— И ради этого вы вырвали меня из могилы!

Теодюль попытался отодвинуться от нее.

— Прошлое… я — человек, который жил только ради того прошлого… который потратил все свое время на воспоминания. Я понял: меня возвращают прошлому!

* * *

Три дня спустя комиссар Сандерс приступил к написанию нового рапорта, который его помощник перечитал, исправил и переписал в трех экземплярах. К нему был приложен апостиль с надписью в виде круга: Исчезновение некоего Теодюля Нотте.

Бедняга Сандерс был готов впасть в самое черное сумасшествие, если бы мог видеть в эту минуту, что некий Теодюль Нотте безмятежно курил трубку перед высокой пожарной вышкой на площади в тридцати шагах от полицейского участка. Двумя часами позже он столкнулся с ним перед светлыми окнами кафе «Зеркало», а к полуночи одновременно свернул вместе с ним на улицу Королька, чтобы войти в Таверну Альфа.

Но эта таверна не существовала ни для Сандерса, ни для кого другого, поскольку располагалась вне времени комиссара и его сограждан, как, впрочем, и жизнь самого господина Нотте.

Но ни Сандерс, ни остальные не были причастны к тайнам старой красной книги, и Ночному Властителю до них не было дела.

Эта жизнь Теодюля Нотте ничем не напоминала сновидение. Прекрасного декора таверны и горячей любви Ромеоны, или мадемуазель Мари, хватало, чтобы сделать ее радостной и беззаботной.

— Хотите вновь увидеть «других»? — спросила однажды любимая женщина.

Теодюлю потребовалось некоторое время, чтобы понять ее слова.

Это произошло в один прекрасный полдень, прохладный, но светлый и приятный.

Они покинули таверну и спустились по улице Королька. Площадь Сен-Жак была заполонена народом, поскольку была сооружена эстрада и деревенский оркестр играл во всю мощь медных инструментов и больших барабанов.

Они невидимками прошли сквозь веселящуюся толпу, ибо жили вне времени толпы.

Когда они пересекали мост и увидели, как залитые солнцем глубины Хэма открылись перед ними, господин Нотте вздрогнул.

— Мы идем… ко мне? — спросил он.

— Никаких сомнений, — ответила мадемуазель Мари, нежно сжимая ему руку.

— А?.. — начал он с некоторым страхом.

Она пожала плечами и увлекла его за собой.

Когда он толкнул дверь лавочки, то услышал, что с этажа доносится нежная песня.

Откуда несешься гонимое ветром… прекрасное облако…

Он вовсе не удивился, когда увидел в гостиной капитана Судана, мадемуазель Софи, сидящую перед клавесином, свою мать, вышивающую ужасные желтые комнатные тапочки. Его не удивило, что он уселся рядом с отцом, который курил длинную голландскую трубку.

Ничто в этом воскресном собрании не позволяло думать, что эти существа были отделены от него тридцатью годами загробной жизни. Никто его не приветствовал добрым словом, и никто не удивился, что пятидесятилетний Теодюль сидит рядом с мадемуазель Мари.

Теодюль обратил внимание, что на его подруге толстое шерстяное платье, расшитое бисером, а не легкий шелковый туалет с серебряными нитями, в котором красовалась Ромеона, когда они покидали Таверну Альфа. Но он воспринял все это как само собой разумеющееся.

Они с аппетитом отужинали, и Теодюль вспомнил вкус винного соуса к луку шалот. Секрет этого блюда мать тщательно оберегала от других.

— Послушай, Жан-Батист… из книг ничего хорошего не почерпнешь!

Так мама Нотте нежно журила мужа, который жадным взглядом окидывал библиотеку.

Они расстались с наступлением ночи. Теодюль и мадемуазель Мари вернулись в Таверну Альфа.

— Однако, — вдруг сказал он, — мы не увидели капитана Судана.

Его спутница вздрогнула.

— Не говорите о нем, — умоляюще произнесла она, — ради нашей любви, никогда не упоминайте о нем!

Теодюль с любопытством глянул на нее.

— Хе-хе! Да будет так… хорошо.

Потом его мысли пошли по другому пути.

— Мне кажется, — обронил он, — что все сказанное мамой и папой уже говорилось. Я уже слышал концерт на площади Сен-Жак и даже вспоминаю, что съел…

Спутница нетерпеливо прервала его:

— Конечно… Это всего-навсего образы прошлого, среди которых ты бродишь.

— Значит, папа и мама Нотте, а также мадемуазель Софи так и остались… мертвыми?

— Именно так или почти так.

— А ты?

— Я?

Она выкрикнула вопрос, дрожа от ужаса.

— Я? Ты меня вырвал из лап смерти, чтобы я стала твоей…

И в этот момент ему показалось, как в ней что-то изменилось: мелькнуло что-то черное, чудовищное и невероятно враждебное, но это исчезло так быстро, что он подумал об игре теней, ибо одновременно тонкое пламя свечей забилось от вечернего ветра, ворвавшегося в приоткрытое окно.

— Я всегда желал только этого, — сказал он с неожиданной простотой, — но никогда не мог ни ясно сформулировать свое желание, ни выразить его словами.

Они больше никогда не заговаривали об этой странной и болезненной перепалке. Они жили спокойной жизнью и больше не покидали одинокую таверну, а господин Теодюль больше не хотел возвращаться в Хэм, чтобы бродить там среди образов прошлого.

Однажды ночью он проснулся и протянул руку к подушке, где должна была лежать голова его подруги.

Она была пустой и ледяной.

Он позвал и, не слыша ответа, вышел из спальни.

Дом показался ему совершенно незнакомым, он словно погружался в мир сновидения, нереальный и расплывчатый. Теодюль взошел по одним лестницам, спустился по другим, пересек комнаты, залитые тусклым и зловещим светом. Вернулся в спальню и нашел постель пустой.

Его сердце сжалось, новое и щемящее чувство родилось в самой глубине его существа.

Она ушла… она ушла к нему… я знаю это, ведь у меня есть доказательства из писем, найденных в маленьком секретере!

Он бросился на улицу, как пловец в море, и быстрыми шагами пронесся по площади Сен-Жак, по двум мостам и нырнул в густой мрак Хэма.

Лунный луч цеплялся за железную катушку галантерейной лавочки. Теодюль некоторое время разглядывал фасад. Лунный свет перекрывал неяркий свет, который, как ему казалось, проглядывал изнутри через разрывы в шторах.

— А! — вдруг зарычал он. — Он у себя в комнате, он зажег свечи, он читает свою нечистую красную книгу, а она рядом с ним!

Он открыл ключом дверь магазинчика, засовы не были опущены.

Когда он добежал до первых ступеней лестницы, то ощутил запах сигары.

Он без труда перемещался в темноте. Ему немного помогала луна, чей свет просачивался через круглое окошко на верхнем этаже. На втором этаже он заметил полоску света, тянущуюся из-под двери.

Теодюль ворвался в гостиную.

В высоких медных канделябрах горело шесть свечей, а в очаге краснели еще не остывшие угли.

— А! — хрипло воскликнул он. — Вы все же здесь!

Старый капитан Судан, сидевший в вольтеровском кресле, поднял тяжелую голову и отложил книгу.

— Где она? — выкрикнул он.

Старик уставился на него, но ничего не ответил.

— Вы скажете мне… Вы не отнимете ее у меня… Я сделал все, что ваша отвратительная книга посоветовала мне сделать. Я ее хочу, вам понятно?

Остекленевшие глаза капитана на мгновение загорелись.

— Ушла? — спросил он противным скрипучим голосом. — Да… Да… Для бегства нужен лишь лунный луч. Значит, она ушла…

Он вновь взял красную книгу.

— Бросьте эту поганую книгу и отвечайте мне! — закричал Теодюль. — Я хочу знать, где она.

— Где она? Правда? Хороший вопрос: где она?

На противоположной стене затрепетала большая тень, и Нотте увидел, что три свечи одного из канделябров разом погасли. Через отверстие между шторами просочился живой лунный свет и направился к креслу капитана.

Теодюль ринулся к нему, сжимая кулаки.

— Ненавижу вас, — прохрипел он. — Вы забрали ее у меня в юности и опять собираетесь украсть.

Его руки почти лежали на плечах старца, а тот оставался неподвижным, зарывшись в подушки кресла.

Погасло пламя и трех последних свечей, словно их разом задули, но лучи луны четко обрисовывали на экране из мрака сжавшуюся фигуру капитана.

— Я вас убью, Судан! — выкрикнул Теодюль.

Он коснулся чего-то холодного и вязкого, услышал хрип и смех — его пальцы сжали пустоту.

— Мертвец! — закричал он. — Больше ты ее у меня не заберешь!

Вдруг хлопнули и широко открылись ставни, и море лунного света затопило гостиную.

Теодюль завопил от ужаса: туманная форма билась в комнате и катила к нему с невиданной яростью. Он скорее догадывался об этом, чем видел.

В лунном свете показались гигантские призрачные руки, над ними все четче вырисовывалось ужасающее лицо.

— Мадемуазель Мари! — всхлипнул он, вспомнив кошмар далекой ночи.

Невообразимая сущность ринулась на него, душа, раздавливая и обдавая отвратительной могильной вонью.

И кошмар продолжился так же, как и той ночью: чудовищный туман отступил и дымчатыми струями унесся по лунным лучам.

На какую-то секунду Теодюль мельком увидел необозримое и серьезное лицо, висящее в небе среди звезд, потом оно уменьшилось и с невероятной скоростью приблизилось к окну. Свечи зажглись, ставни хлопнули, закрываясь. Теодюль находился в гостиной, уставившись на пустое кресло.

Но перед догорающими углями очага стоял господин Ипполит Баэс и смотрел на него с печальной улыбкой.

* * *

— Ипполит! — воскликнул Теодюль.

Он не видел своего старого друга с тех пор, как последовал судьбе, предписанной красной книгой.

Господин Баэс был в своем привычном костюме «Веронезе», а подбитая железом трость висела у него на руке.

Он вдруг поднял ее и указал на кресло.

— Ты его больше не видишь?

— Кого? Капитана Судана?

Ипполит Баэс коротко хихикнул.

— Проклятый мелкий демон… Там его зовут Теграт. Он считал себя демоном книг. Он единственный оставался на земле.

— Демон… демон… — пробормотал Теодюль, ничего не понимая.

Баэс нежным взглядом окинул его.

— Мой бедный малыш, время подгоняет, и я больше ничего не смогу сделать для тебя. Ты буквально уничтожил то немногое, что оставалось в нем от человечьей жизни, когда сжал шею это мелкой пакости, которую ад сохранил на земле.

Но, сделав это, ты вернулся в другое измерение времени, которое уже не сможет тебя принять.

Теодюль ладонями сжал виски.

— Что со мной случилось? Что я сделал?

Ипполит положил ладони на плечи друга.

— Я сообщу тебе нечто, что крайне огорчит тебя, мой бедный малыш. Капитан Судан… нет, Теграт был… твоим отцом… И ты…

Теодюль закричал от ужаса и отчаяния:

— Мама… Значит, я… сын де…

Ипполит Баэс закрыл ему рот.

— Пошли, — сказал он, — пришло время…

Теодюль вновь увидел Хэм, два моста, площадь Сен-Жак, но пространство теперь не было столь безлюдным, как ему показалось. Он повсюду видел тени и слышал неясный говор.

Таверна Альфа осветилась всеми огнями, когда Ипполит толкнул дверь.

— Осторожно! Сегодня она существует для всех… — шепнул он.

— Один человек родился от Бога. Он стал Искупителем людей, — пробормотал он. — А… когда ночной дух по-обезяньи покусился на любовь и свет, то родился человек…

Он глянул на Теодюля с ласковым презрением.

— Он создал самого печального и самого жалкого из людей.

— Я, — сказал Теодюль, — печальный и жалкий, да!

Он оглядел теплый и привычный декор одинокой таверны.

— Меня предали все, — вздохнул он, — и… вовсе не любили меня.

— Любили!

Глухой крик разорвал воздух.

— Ромеона… Мадемуазель Мари! — воскликнул Теодюль, и его глаза радостно засветились.

Но Ипполит Баэс отрицательно покачал головой:

— Кто-то сжалился над твоим огромным несчастьем, мой бедный друг. Он не мог перечить судьбе, предназначенной тебе. Но он шел рядом с тобой, он защищал тебя от ужасных сущностей кошмара. Он попытался остановить время и быть с тобой в прошлом, потому что будущее грозило тебе самыми чудовищными ужасами…

— Ипполит! — вскричал Нотте. — Как в тот день, когда я заболел. Но я ничего не понимаю во всем этом… и в вас тоже.

Баэс внезапно повернулся к двери.

— Люди идут по улице, — пробормотал он. Потом возобновил свое повествование. — Он последует за тобой туда, куда назначено отправиться тебе, хотя, быть может, он предал самого себя…

Теодюль понял, что его друг говорит для себя, не адресуясь к нему.

И вдруг его разум открылся.

— Ночной Властитель! — воскликнул он. Баэс улыбнулся и взял его за руку.

— Хе, хе! — хмыкнул голос за его спиной.

Ипполит повернулся к маленькому будде.

— Молчи, истукан! — приказал он.

— Молчу, — ответил голос.

Улица наполнилась смутным шумом.

Теодюль не спускал глаз с настенных витражей, за которыми взлетели сполохи пламени.

Он поднес руку к сердцу.

— Ипполит, я вижу… Паулина Буллус лежит на боку с пробитой головой… Крысы из сточной канавы обгрызли лицо несчастного Жерома Мейера, женщина Мейре горит в охваченном пламенем доме. Да, мне пришлось убить три раза по закону красной книги.

Вдруг окна и стеклянное панно двери разлетелись в осколки, и внутрь таверны полетел град камней.

— Каменный дождь! — вскричал Теодюль. — Судьба свершилась. Выходит, этот ужасный день 8 октября я проживал всю свою жизнь!

Орущая толпа уже заполнила черную улицу. Кучерские фонари и факелы освещали искаженные ненавистью лица.

— Смерть убийце!

Позади разбитого окна показалось бледное лицо комиссара Сандерса.

— Теодюль Нотте, сдавайтесь!

Ипполит Баэс протянул руку, и воцарилась внезапная тишина. Теодюль пораженно смотрел на него.

Старец схватил каменного будду, словно сделанного из неподвижного тумана. От него в какую-то неописуемую красноватую даль тянулась дорожка.

— Нам туда, — тихо сказал Ипполит Баэс.

— Да… кто вы? — прошептал Теодюль.

С яростным ревом толпа ворвалась в Таверну Альфа, но Теодюль не видел и не слышал ее — его ноги попирали мягкий черный бархат.

— Кто вы? — переспросил он.

Ипполита Баэса уже не было рядом, а высилась громадная тень, чью голову окутывал облачный нимб.

— Ночной Властитель! — вздохнул Теодюль.

— Идем, — голос, казалось, долетал из неизмеримых высот, но Теодюль Нотте узнал сущность, поднимавшуюся рядом с ним, то был его друг по скромным пирам и партиям в шашки.

— Идем… Даже там есть блудные сыновья!

В сердце Теодюля Нотте воцарился мир, а шумы мира, который он покидал навсегда, доходили до него последним шорохом ветра в высоких тополях, охраняющих счастливый мир прекрасного вечера.

 

Ярмарочная карусель

Много лет назад в Лондоне на Бетнал-Грин между Шоредит-Стейшн и Бриклейн имелась небольшая площадь Альтуотер-сквер. Это название оставалось за ней до того дня, как обрушилась стена, на которой были начертаны эти слова.

Позже, когда там стали проводить постоянные празднества, жители квартала назвали ее «Французской ярмаркой», ибо не без справедливости полагали, что французские ярмарки походили на нее, как близняшки.

В зимние месяцы палатки и строения закрывались — первые закутанные в свои же полотна, вторые заколоченные, словно ящики. В фургонах, стоящих по соседству, ярмарочные торговцы переживали холодное время, как бы впадая в летаргию и по-медвежьи сося лапу, чтобы люди и вещи проснулись только весной.

Вначале «Французская ярмарка» обладала конным цирком, загоном для животных и несколькими каруселями с деревянным лошадьми — ярмарочными каруселями, — большой палаткой иллюзиониста, клоунов, шоу феноменов и множеством лотерей, а также местами для гаданий на картах.

Но после нескольких лет относительного процветания «Французская ярмарка» стала угасать, многие из «профессий» (если использовать ярмарочный жаргон) утратили популярность. Потом квартал обеднел.

Лошадиный цирк стал бродячим и уже не вернулся на Бетнал-Грин. Львы и тигры умерли от старости или воспаления легких. Лондонский Зоопарк купил медведей. Гигантский питон сбежал, чтобы найти жалкую гибель в канализационных трубах, куда он забрался. Обезьяны стали работать с итальянскими шарманщиками.

Неожиданный указ запретил гадалкам и ясновидящим заниматься своим делом. Все постепенно пришло в окончательный упадок.

Эл Бласс родился на «Французской ярмарке» в период, когда его отец Сайлас Бласс зарабатывал приличные деньги со своей каруселью с деревянными лошадьми.

В момент, когда началась эта история, последняя ярмарочная карусель принадлежала Элертону Блассу.

Сайлас был хитрецом, который уверял всех, что является сторонником прогресса, а потому, благодаря его новым идеям, вынудил конкурентов ретироваться.

В частности, он заменил часть лошадок львами и свиньями. Вы и представить не можете, насколько его клиентура предпочитала оседлать льва или свинью, а не садиться на обычную лошадку.

Эл рос в этой шумной и приятной атмосфере.

Орудуя резко хлопающим кнутом, он подгонял старую клячу, которая приводила в движение карусель; он подкрашивал деревянных зверей и даже изготовил пару новых, поскольку он был мастер на все руки. Ему исполнилось двадцать пять лет, когда умер старик Сайлас, оставив ему в наследство неплохо идущее дело.

Уже поговаривали о его браке с Бетти, которая во время праздников крутила лотерейный барабан.

Но незадолго до свадьбы красавица вдруг продала свое дело и сбежала с капитаном на половинном жалованье. Элертон утешился, когда узнал, что Рыжуха Бетти была обычной потаскухой, которую матросы, гуляющие по Коммершал-род, могли взять за несколько стопок джина и горсть сигарет, но с тех пор сохранил некое недоверие к прекрасному полу и остался холостяком.

Он взял на службу мрачного и молчаливого старика Джила Баркера, бывшего клоуна, которому поручил собирать деньги, гнать в шею любителей дармовщины и крутить ручку поворотного механизма.

Однажды утром старую клячу нашли мертвой в загоне, и ее увез живодер.

Эл купил бывшую беговую лошадь, которая предпочитала ржать и брыкаться, но не служить крутящимся дервишем. Он продал ее с убытком одному проходимцу, который занимался извозом и имел экипаж.

И тогда ему пришла в голову великолепная мысль модернизировать карусель. Речная полиция сняла с эксплуатации двухтактные двигатели, работающие на газойле, которые уже не подходили для их катеров. Эл приобрел один из них, заплатив, как за лом.

Иллюзионист, который немного разбирался в механике, показал ему, как с помощью ремня и шкива приводить в движение поворотный механизм и саму карусель. Все пошло как по маслу. Карусель теперь вращалась быстрее, механический орган производил больше шума, чем фанфары, но клиентуре нововведения пришлись по вкусу.

Увы, со временем дела шли хуже и хуже, и другие, более современные развлечения отвлекали молодежь квартала. Эл был человеком с малыми запросами и держался на плаву без особых забот.

До того дня, когда Харрикан сломал круп и ноги.

Харрикан был чудесной лошадью коричневой масти с мягким фетровым седлом и позолоченной уздечкой, украшенной камнями. Он производил хорошее впечатление и редко оставался без седока, когда начинала вращаться карусель.

Какой-то толстяк, до горла налитый пивом и бренди и весящий к тому же все двести двадцать фунтов, выбрал Харрикана и запрыгнул в седло. Но также быстро рухнул на пол под градом осколков и щепок бывшего Харрикана.

Эл с трудом выбил из толстяка несколько шиллингов возмещения убытков и отправился к изготовителю ярмарочных принадлежностей, чтобы найти замену бедному Харрикану. Но времена изменились, и конструктор заломил за работу немыслимую цену. Эл вернулся с пустыми руками.

Отсутствие коричневой лошади не мешало карусели вращаться, но пустота в цепочке животных терзала сердце Эла Бласса. Вскоре он не смог больше выносить эту тоску.

Джил Баркер был старым ворчуном и дураком, но он ощутил боль хозяина. Однажды он явился, сгибаясь под тяжелым грузом.

— Вот, — проворчал он, — из чего можно изготовить нового Харрикана!

Эл увидел, что груз состоял из огромного куска дерева.

— Где ты это отыскал, Джил? — спросил он.

Старик пожал плечами, махнув рукой в сторону доков, и глухо сказал:

— Да… Там!

Потом набил трубку и, молча, раскурил ее.

— Никогда не видел подобной древесины, — пробормотал Эл. — Она не очень твердая, но тяжелая, словно залита свинцом. И какой странный запах!

Действительно, сладковатый, почти отталкивающий запах исходил от куска дерева, а его зеленоватый цвет был совсем непривлекательным.

Но поговорка мидлендцев, а может быть, и других говорит, что не стоит смотреть на зубы дареного коня. Эл взял резец и молоток и тут же взялся за работу. Дерево хорошо поддавалось обработке, и вскоре родился новый скакун.

Это была умелая работа. Прекрасно получился корпус с его гибкими и твердыми обводами. Только голова не отвечала пожеланиям Эла Бласса, хотя он неоднократно пытался изменить ее форму.

Но все же это была голова лошади, но выглядела она отвратительно из-за выражения дьявольской свирепости, больше присущей львам, похожим рядом новой лошадью на бедных испуганных овец.

Последняя попытка исправить голову почти обернулась крахом.

Неверное движение, и резец надрезал губы животного так, что пасть широко раскрылась в какой-то ужасной угрозе. Скульптор из осторожности убрал инструменты, опасаясь ухудшить положение дел.

Но дела пошли совсем неладно, когда в работу вмешался Джил Баркер.

Старик хотел быть полезным и, пожертвовав частью ночного отдыха, выкрасил нового обитателя карусели.

Он выбрал ужасный пунцовый цвет и сверкающую белую эмаль для устрашающего ряда зубов, украшающих широко раскрытую пасть лошади. Остаток красок пошел на малевание пары громадных, неправдоподобных глаз, которые как бы висели на ножках, как у чудовищного краба.

Эла сотрясла дрожь при виде этого шедевра, но ни за какие деньги в мире он не хотел огорчать старого служаку, критикуя и отбрасывая его произведение. Так новый скакун занял место предыдущего.

Но имя ему дали другое, потому что Джил заявил, дружески похлопав чудовище по крупу:

— Сью… почему бы назвать ее Сью?

— Почему? — осведомился Эл.

— Когда я был дрессировщиком хищников… — начал Джил Баркер.

Действительно, до того, как старый бедняга стал развлекать публику жалкими фарсами и неловкими кульбитами, он показывал в цирках диких животных.

— Я работал с одной тигрицей, настоящим чудовищем. Она прикончила четырех дрессировщиков, но мне не причинила ни малейшего зла. Ее звали Сью.

— Пусть будет Сью, — со смехом согласился Эл, — и мы представим себе, что это кобыла.

Сью вступила в игру, она следовала за львом Рабо и очень понравилась юным седокам, гордым от того, что сидят на столь чудовищном звере, не опасаясь, что их разорвут на куски или сбросят на пол.

* * *

Элертон Бласс был любителем одиночества, а мысли его вращались по кругу, как и звери его карусели.

Иногда он пытался обменяться мнениями с Джилом Баркером, но тот в ответ лишь ворчал или притворялся глухим, как ковбой из басни, который слышит лишь то, что хочет слышать.

Но однажды утром Джил нарушил свое молчание, чтобы с гневом вскричать:

— Хотел бы я знать, что за сучий сын так отделал Рабо!

Рабо, лев, потерял хвост, а часть его бедра зияла глубокой раной.

Старик еще поворчал и сообщил, что подтянет гайки Сью, а то ее голова сильно наклонилась.

Пока он занимался делом, Эл расслышал его бормотание:

— Проклятая дьяволица… Ты, вероятно, слишком сильно вытянула шею!

А через несколько минут услышал:

— Будь поумнее, красотка… Нельзя кусать остальных зверей… Нельзя… Нельзя…

Началась буря, которая длилась трое суток подряд. Лондон растворился в тумане воды и дыма. Порывы ветра превратили деревья парка в дрова и сорвали множество крыш.

«Французская ярмарка» закрыла свои палатки, и все попрятались в свои фургоны или отправились заливать печали в соседние кабачки.

Кроме несколько опрокинутых прилавков, особых повреждений не было, и праздник не был нарушен дурной погодой. Нормальная жизнь возобновилась.

Перед тем как включить карусель, Джил осмотрел ее, чтобы удостовериться, все ли нормально.

Вдруг он вскричал:

— Черт подери! Мы три дня не работали, а гайки этого проклятого животного совсем ослабли!

Джил оглянулся, но не увидел Элертона, стоявшего в стороне за перегородкой.

Бласс чувствовал, что должно произойти что-то необычайное.

Старик с раздражением пнул Сью и буквально прорычал:

— Гадина… Будто я не знаю, что это ты и никто другой превратил Радо в щепки!

Было темно, поскольку тент еще не убрали, и Эл мог разглядеть в полумраке только призрачные формы деревянных скакунов и жестикулирующую фигуру своего помощника.

— А… сволочь… падаль!

— Что случилось? — спросил Элертон, выходя из-за укрытия.

— Ничего особенного… Гвоздь в пасти Сью, о который я оцарапался.

Всю неделю Джил Баркер носил на руке повязку, а по ночам Эл слышал, как он стонал и глухо бранился.

* * *

Однажды в сумрачный полдень, когда было мало публики, внезапно заглох двигатель. Карусель несколько мгновений кружилась по инерции и должна была вот-вот остановиться, но внезапно завертелась рывками.

Эл не верил своим глазам: ярмарочная карусель вращалась все быстрее, и полдюжины катающихся мальчишек вопили от ужаса.

Вращение головокружительно убыстрялось в гнетущей, плотной тишине, которая только подчеркивала дикость случившегося, поскольку рычаг не действовал, а музыкальные приспособления застыли в ужасающей неподвижности.

Эл Бласс не сводил глаз с Сью. Юный всадник, сидевший в седле, вцепился в шею деревянной лошади, рыдал и кричал, что он вот-вот сорвется и разобьется насмерть.

Бах! Бах! Бах! Двигатель на мгновение остановился и вновь заработал. Музыкальные приспособления тоже заработали, отбивая ритм на барабанах и треугольниках.

— Скажи, — воскликнул мальчишка, соскочивший на пол, когда движение замедлилось, — почему поганое животное вспотело, стало клейким и воняет… Ужас, как воняет!

Он с отвращением тряс руками.

Эл видел широкие пятна влаги, блестевшие на боках Сью, но не пытался понять. А можно ли было что-то понять?

Ночью он расслышал непрекращающийся шум, словно полчища крыс что-то грызли. Может, это и впрямь были крысы, ведь на «Французской ярмарке» их хватало.

Утром Джилу Баркеру пришлось снять Радо. Лев превратился в щепки. Эл Бласс видел, как старик скрытно извлекал щепки из пасти Сью.

* * *

— Послушай, Бласс, — сказал Сол Колтер, иллюзионист. — Неужели старик Баркер взялся за старое и тайно занялся дрессурой хищников?

— Ну и вопрос? — удивился Эл.

— Он уже должен фунт и четыре шиллинга Граддену, который держит лавку, торгующую кониной в Бриклейне, а вчера он почти стоял на коленях, умоляя продлит ему кредит. Он все же выпросил немного мяса.

Эл задумался и во время краткого отсутствия помощника более внимательно осмотрел Сью.

Древесина, из которой была изготовлена Сью, никогда не пахла розами, а сейчас от нее исходило ужасающее зловоние гнили.

— Где я уже чувствовал такой запах? — прошептал он.

Позже, днем он хлопнул себя по лбу, потому что вспомнил, и мысли его совершенно смешались.

— Да это дыхание тигров из зверинца Вестлока, — пробормотал он.

* * *

Ночью он проснулся от ледяного дыхания сквозняка.

Свет фонаря проникал в фургон через стекло, и он увидел, что постель Джила пуста.

В этом не было ничего удивительного, но снаружи доносился странный шум, не похожий на шум дождя и грохот капель по палаткам и крышам фургонов.

На карусели горел огонек, образуя треугольник света.

Расслышав глухой стук ударов, прыжков и падений, Эл вошел внутрь.

Происшедшее было молниеносным и смутным. Он увидел перед глазами окровавленное лицо Джила Баркера, искаженное отчаянием и страданием, потом в пустоте закружилась какая-то форма.

Он обо что-то ударился или его толкнули. Он упал лицом вниз и ощутил в груди острую боль.

В тот же момент фонарь сорвался с мачты и разбился рядом с бидоном, наполненным газойлем.

— Пожар! — завопил Эл Бласс. Но его уже окружало ревущее пламя.

…Уже через час все жалкие строения из досок и полотна, которые некогда были «Французской ярмаркой» превратились в багровый пепел, который с шипением гасил дождь.

Чудом было то, что единственной жертвой оказался Элертон Бласс, чье наполовину обгоревшее тело нашли в руинах ярмарочной карусели.

— Это требует изучения, — заявил сержант полиции, который присутствовал на спасательных работах, — потому что мне кажется, что его исполосовали ножом.

И принялся искать исчезнувшего Джила Баркера.

Его труп обнаружился на маневровом поле Шоредит-Стейшн.

— Хорошо, — заявил доктор Эндрью Мэттис, который по требованию полиции обследовал тело, — что сохранилась часть головы, поскольку остальное лишь обрывки тканей, словно его пропустили через мясорубку для изготовления пудинга из говядины!

Действительно, сохранилась еще часть руки, способная держать топор, лезвие которого было искорежено и вымазано то ли клеем, то ли патокой.

Около трупа нашли кусок очень плотного зеленоватого вещества, от которого исходил столь отвратительный запах, что Эндрью Мэттиса едва не вырвало.

* * *

Десять лет спустя доктор Эндрью Мэттис стал членом английской экспедиции в пустыне Гоби.

Однажды вечером англичане встретились с американской экспедицией профессора Хаттерли, и две научных группы быстро сдружились в зловещих просторах пустыни.

— Мы, — рассказал профессор, — сделали уникальную, беспрецедентную находку на берегу этих ужасных соленых озер, которых здесь масса… Но мне не стоит их слишком сильно проклинать, потому что благодаря им я обнаружил относительно хорошо сохранившийся труп.

— Труп? — удивился доктор Мэттис. — Ему должно быть немало лет, ведь здесь уже несколько веков нет ничего живого, кроме тарантулов и кузнечиков!

— Веков? Скажите тысячелетий, мой дорогой коллега, хотя большая часть трупа разложилась или распалась. Однако мы продолжим более тщательные раскопки.

Доктор Мэттис едва сдержал вопль ужаса, когда Хаттерли показал ему чудовищную, удивительно отвратительную голову.

— Вроде… тигр… но такой ужасный! — вскричал он.

— Действительно. Думаю, не ошибусь, сказав, что это махайрод, доисторический саблезубый тигр. Смотрите, морда вытянута, как у лошади или у осла, и вряд ли встретишь нечто подобное среди крупных хищников. Какой гигант это был? Вдвое больше буйвола!

Он указал пальцем на другой ящик, откуда доносился отвратительный запах.

— Мышцы наполовину разложились… Обращаю ваше внимание на их странный зеленоватый цвет с бронзовой патиной. Наверное, воздействие солей, по крайней мере, частичное. А запах, думаю, происходит не из-за разложения, а был присущ зверю… Столь же странна и плотность вещества: 6,50, почти как у сурьмы.

Рихтер, австрийский ученый, который участвовал в американской экспедиции и несколько лет провел в Сибири, вмешался в разговор:

— На севере местные племена иногда находят такие тела, вмерзшие в лед. Они опасаются их трогать, поспешно уходят и ставят юрты как можно дальше от находки, которую называют, почему не знаю, вещью, которая остается ужасной и никогда не умирает.

Эндрью Мэттис подумал, не видел ли он подобные останки, распространяющие столь же гнилостную вонь.

Он вспомнил об этом несколько дней спустя, и его мозг разработал ужасающую и неправдоподобную гипотезу.

Но он сообразил, какой шум поднимется в ученом мире, какие страстные обвинения обрушатся на его голову, какие язвительные насмешки и оскорбления раздадутся, а поскольку он надеялся получить кафедру в Оксфорде или Кембридже, то предпочел молчание.

 

Владычица тигров

Раскаты барабанной дроби затихли вдали; протяжно зазвучал гонг, но вскоре замолк и его зловещий голос; последние пурпурные блики угасли над баньянами, и ночь вступила во владение лесом.

Энди Грейг улыбнулся уродливому каменному изваянию, глядевшему на него из мрака; крестьяне и работники соседней плантации, обеспокоенные долгим отсутствием охотника, отложили поиски на завтра.

Энди часто приходилось ночевать в лесу, но впервые он остался на ночь в Лингорском лесу, древнем, как мир, где смертельные опасности поджидали на каждом шагу.

До исхода быстротечных тропических сумерек ему удалось разыскать развалины старинного буддийского храма, где охотник собирался устроиться на ночлег.

В некоторых нишах до сих пор таились статуи странных и ужасных божеств, которые словно оживали в неверной игре света и тени — над деревьями всходила луна. Ее суровые и неумолимые лучи пронзали ночь огненными стрелами.

Энди ненавидел луну — она была соучастницей всех ночных преступлений. Разом, словно по команде, стихли последние отзвуки дня — стрекотанье попугаев и крики обезьян.

Энди услышал шорох — невдалеке прополз питон, затем жалобно всхлипнул лори, и его ужасающие глаза засветились в листьях зонтичной пальмы.

Ночную тишь разорвали дикие рыки, в которых ясно ощущалась радость — на охоту вышла пара пантер и сразу наткнулась на горячий олений след.

Захлопали крылья — за добычей вылетели ночные птицы, гнездившиеся в развалинах храма.

И в этот миг появился тигр.

Его Энди Грейг и ждал.

Энди поклялся, что ни с кем не разделит чести покончить с людоедом.

Но не мог предположить, что тигр будет столь ужасен.

Грейг убил немало хищников, а тигров ему приходилось стрелять и в Бенгалии, и на Яве, и в Сиаме, но впервые он очутился лицом к лицу с громадным владыкой Лингорского леса.

В голубовато-стальном свете луны животное казалось нереальным, словно сотканным из ослепительных полос света и густейших теней. Тигр застыл на месте, опустив морду к земле.

Энди вскинул винтовку и тихонько свистнул.

Громадная голова медленно поднялась от земли, и два ужасающих зеленых глаза вонзились в охотника.

— Эй ты, соня, дай-ка пройти! — прорычал тигр.

Болтонский автобус только что прибыл в Стоктон, и торговке птицей, сидевшей вместе с Грейгом на заднем сиденье, не терпелось сойти первой.

Энди держал в руках не винтовку, а чемодан с личным барахлом, которое, как он считал, могло пригодиться во время более или менее длительного пребывания в небольшом городке, раскинувшемся на берегах Тиза.

Тонкое пальтишко, легкая фетровая шляпа и слишком короткие брюки были неподходящей одеждой для охотника на тигров, но полностью соответствовали той роли, которую надлежало играть в жизни в самом ближайшем будущем — его ждало место классного наставника в скромном школьном пансионе со звучным названием Спенсер-Холл.

Октябрьский день угасал — где-то в витринах лавочек зажигались первые огни.

Одна из витрин выглядела особенно притягательно — в ней были разложены аппетитные окорока и паштеты.

Но в карманах молодого человека бренчала лишь мелочь, а кроме того, он надеялся, что не опоздает к ужину в пансионе.

— Простите, как добраться до Седар-стрит? — обратился он к человеку, облаченному в какую-то форму.

— Садитесь на трамвай Р.

— Спасибо, но хотелось бы пройтись, — пробормотал Энди.

— Как будет угодно, — ухмыльнулся человек, ибо начал накрапывать дождик. — Идите вон по той улице, потом по мосту перейдете на другой берег Тиза, но только не заплутайте на заводском пустыре.

— А это далеко?

Но прохожий уже удалялся широкими шагами. Дождь шел все сильнее.

Энди побрел по бесконечной улице, мимо фабричных фасадов, в которых только-только засветились окна.

Дорогу указали неверно, ибо, пройдя из конца в конец злополучную улицу, он оказался на глинистом берегу реки. Моста не было и в помине.

Дождь пошел с градом, поднялся резкий ветер, река вспенилась барашками.

Энди скользнул безнадежным взглядом по дороге с рытвинами и колдобинами, тянувшейся вдоль реки куда-то в бесконечность. Безмерная усталость охватила его; он был готов улечься прямо в раскисшую глину и уснуть, забыв о холоде, ветре, дожде и голоде, терзавшем его урчащий желудок.

Он сделал несколько шагов и сказал себе:

— Буду идти вперед и считать. Досчитаю до ста, нет, до трехсот, и увижу мост.

Когда он досчитал до трехсот, дорога по-прежнему тянулась вдоль забора, ограждавшего какую-то стройку. И вдруг увидел домишко, из трубы которого клубился дымок. Будка сторожа. Там горел огонь, а значит, кто-то был…

Он постучится в дверь, и, пока сторож будет объяснять дорогу, ни холод, ни промозглый дождь не будут мучить его.

Он свернул к домику, и в тот же миг луч света ярко осветил дорогу, а в нескольких шагах от него остановился мотоцикл.

— Мистер Грейг?

Когда человек слезал с седла мотоцикла, руль его повернулся, и ослепительный свет фары ударил прямо в глаза Энди. Человек выровнял машину, и световой луч уткнулся в илистые воды Тиза.

Позади молодого человека хлопнула дверь — сторож отправился в ночной обход.

— Мистер Грейг? — нетерпеливо повторил мотоциклист, но Энди недоуменно молчал.

Он прибыл из Лондона; ехал почти весь день, выбирая самые дешевые рейсы. Молодой человек направлялся на новое место работы, предложенное агентством по найму, в Стоктоне-на-Тизе, крохотном городке, о котором Энди понятия не имел до сегодняшнего дня; он только приехал — и вдруг какой-то незнакомец окликает его по имени на безлюдной улице.

— Да, это я, — ответил он.

— Я должен был с вами встретиться до вашего отъезда из Болтона, но у меня забарахлил мотоцикл. До Стоктона добрался лишь после прибытия автобуса. Однако надо было увидеться с вами до вашего появления в Спенсер-Холле. По счастью, я наткнулся на маркировщика речного порта. Вы у него спрашивали, как пройти к Седар-стрит, и он указал вам неверную дорогу.

Энди с удивлением смотрел на незнакомца в шинели и кепке из черной блестящей кожи. Это был человек среднего возраста, с серьезным и даже немного суровым лицом.

— Мне кажется… я вас не знаю, — нерешительно сказал Энди. Мужчина достал из кармана значок и поднес его к горящей фаре.

— Полиция… Инспектор Ривз из Лондона.

— Из Скотленд-Ярда? — воскликнул Энди, предчувствуя, что стоит на пороге необычайного приключения.

— Спецбригада. Итак, вас ждут в Спенсер-Холле?

— Конечно, служащий из бюро найма советовал отправляться незамедлительно.

— Явитесь завтра утром. А сегодня мы остановимся в отеле и побеседуем.

— Но… — заикнулся молодой человек, вспомнив о последних пенсах в кармане.

— Все расходы за мой счет, — отрезал инспектор. — Кладите чемодан на багажник и садитесь позади меня.

Мотоцикл развернулся и несколько минут спустя остановился перед маленьким гостеприимным отелем.

Энди положил вилку — он только что доел толстенный кусок вырезки и пышный омлет, — и Ривз тут же заказал пунш. Затем раскурил трубку.

— Итак, — начал он, — вы Эндрю Грейг, автор приключенческого романа «Владычица тигров»? Ведь Адельсон Летхем — ваш псевдоним. Книга совсем неплоха.

Энди покраснел — он и впрямь был автором этого романа. Издателям жаловаться на спрос не приходилось, хотя сочинителю заплатили сущие гроши.

— Вы бывали в Индии и охотились в Лингорском лесу? — осведомился Ривз с легкой улыбкой.

— По правде говоря, я ни разу не покидал Лондон, — признался Энди.

— Прекрасно. Я боялся, что вы солжете, хотя такая ложь вполне простительна. Бюро по найму, в которое вы обратились с просьбой подыскать работу, по возможности преподавательскую, ввело нас в курс дела. Мы собрали сведения о вас, и они оказались хорошими, даже превосходными. Мы могли послать на Седар-стрит своего человека, но Спенсер — большой пройдоха, и быстро бы его раскусил.

— Спенсер? — спросил Энди.

— Так зовут директора, владельца школы, куда вы приглашены школьным наставником, а также для преподавания нескольких дисциплин…

— Я… не понимаю… — пробормотал молодой человек.

— Терпение, мой друг. Хотите работать на нас?

— На Скотленд-Ярд?

— Да, но больше на правосудие.

— Конечно, — тут же согласился Энди и покраснел от гордости.

Инспектор заметил это и усмехнулся:

— Грейг, только не лезьте в воду, не зная броду. Ведь задание, которое мы вам поручим, не совсем обычно. Мы даже не можем точно его сформулировать. Выслушайте меня внимательно. Что такое Спенсер-Холл, вернее, что скрывается за вывеской сего учебного заведения? Ибо за ней что-то действительно скрывается. К нам не поступало никаких жалоб, мы даже не заметили ничего подозрительного. По местным отзывам, школа хорошая. Персонал весьма малочислен — два преподавателя и директор, который ведет математику, два человека обслуги, а также одна гувернантка. Школьники — полсотни ребятишек от тринадцати до шестнадцати лет — живут в пансионе при школе и являются детьми горожан среднего достатка.

— Я, кажется, должен кого-то заменить, — вставил Энди.

Ривз утвердительно кивнул.

— Совершенно справедливо, и в этом вся загвоздка. А вернее сказать, кое-что выглядит странным. Ваш предшественник, некто Кентел Толл, однажды явился в Скотленд-Ярд. Он выглядел больным и суетливым, чувствовалось, что он на грани нервного истощения и весьма взволнован. Вначале он заявил, что желает дать показания, потом сказал, что разговаривать будет только с главным инспектором Сиднеем Триггсом. Тот был на континенте. Мы предложили Толлу прийти в другой раз… Он этого сделать не смог, так как умер на следующий день.

— Его убили! — с ужасом вскричал Энди.

— Нет, умер своей смертью — острейший сердечный приступ. Но наш медицинский эксперт доктор Миллер, который производил вскрытие, сказал, что, по его мнению, причиной смерти был страх, а наш доктор далеко не дурак.

— И по этой причине… — начал Энди.

— Не совсем. Мы порылись в прошлом покойника. Оказалось, что его звали не Толл, а Стурм, и он в свое время был тик-мастером. Думаю, вы знаете, что это такое.

— Конечно, — живо ответил Энди Грейг. — В моем романе тик-мастер, искатель редких пород деревьев, играет определенную роль.

— Наряду с охотником на тигров, не так ли? — еще шире ухмыльнулся Ривз.

— О, да!

— Так вот, нас в данный момент интересует именно бывший охотник на тигров, похоже, настоящий демон в облике человека. Зовут его Берендс, он родом из Голландии, а любимым местом его охоты был… — полицейский выдержал паузу, а потом медленно сказал: — Лингорский лес, что у залива Пегу.

— Боже! — воскликнул Энди.

— Теперь этого человека зовут Спенсер, и он директор школы на Седар-стрит, — закончил инспектор.

Воцарилось долгое молчание, и нарушил его Грейг.

— А не кажется ли вам странным, что в Спенсер-Холл приглашают именно меня, автора приключенческого романа, действие которого происходит в Лингоре. Может, простое совпадение?

Лицо Ривза стало серьезным.

— Ничего не могу утверждать, дружище. Я не верю в совпадения, хотя они вполне возможны. Наше доверие к бюро по найму, а в особенности к данному бюро, далеко не безгранично. Эти люди сообщают сведения по капле, да и то в надежде на всякий случай заручиться поддержкой полиции. Кого ждет Берендс, ныне Спенсер, Эндрю Грейга или Адельсона Летхема?

— В чем суть задания, которое вы собираетесь мне поручить? — спросил Энди.

— Открыть глаза и уши и быть настороже, — ответил сыщик. — Вы, впрочем, как и мы, будете блуждать в потемках.

Графин с пуншем опустел, и инспектор привстал, как вдруг с неожиданной резкостью спросил:

— А как вам в голову пришла мысль написать роман, действие которого происходит в неизвестной, практически запретной для иностранцев местности?

Энди смешался.

— Я всегда писал… скорее кропал, — пробормотал он, — а идея… видите ли, я прочел множество приключенческих книг. Невольно совершишь плагиат…

Лицо полицейского посуровело.

— Мистер Грейг, когда будете более расположены к откровенности, скажете мне больше, чем сейчас, — произнес он и вышел из-за стола.

Выдержка из письма, отправленного Энди Грейгом, преподавателем Спенсер-Холла, мистеру Эдварду Ривзу, эсквайру, по домашнему адресу: Реймонд Террас, 317, Лондон.

…обычная жизнь, как в любой школе. Кроме обязанностей массного наставника, на мне лежит преподавание географии, истории, физики, французского языка и латыни. Ученики послушны, но мало прилежны.

Директор школы Спенсер — ему за пятьдесят. Невысок и толст, кирпично-красное лицо, черные пронзительные глаза, черные волосы и борода. Преподает математику и любит ее, но больше ничем со школьниками не занимается.

Эммануель Галлант. Шестьдесят лет. Выпускник Оксфорда. Неисправимый пьяница, частенько появляется на уроках в нетрезвом виде. Преподает литературу, рисование, чистописание, древнюю историю и основы греческого языка. Иными словами не учит ничему. Во время его уроков школьники занимаются всем, чем хотят, но не шумят.

Аман Шортен — человек без возраста, блондин, болезненный, лимфатический, совершенно отупел от наркотиков. Учился медицине и, возможно, является врачом, так как умеет оказывать больным квалифицированную помощь. Преподает ботанику, основы гигиены, немецкий язык.

Слуги Петерс и Камп — два мужлана невероятной тупости, но крепкие и работящие. Камп к тому же и повар, свое дело знает хорошо.

Гувернантка — по словам Галанта, ее зовут Эдит, однажды он оговорился «Сарепа», но тут же поправился и три раза повторил имя Эдит. Я ее еще ни разу не видел. Она живет в том крыле здания, доступ в которое закрыт для всех, кроме Петерса. Сарепа — имя малазийской принцессы прошлого века.

Питание очень хорошее для столь скромного заведения — меню весьма разнообразное, а продукты отменного качества.

К ученикам относятся хорошо и заботливо. Однако я заметил, что они отличаются от сверстников какой-то усталостью, а также отвращением к физкультуре и силовым играм.

Имеется превосходный, спортивный зал, но туда никто не заглядывает. Шортен, который преподает и физкультуру, прямо валится с ног от усталости, обходя двор во время перемен.

Ученики никогда не покидают стен школы, не ходят на экскурсии, но пока не знаю, как проводят каникулы.

По воскресеньям в зале, используемом как часовня, какой-то священник, мистер Дилмот, служит обедню. Высокий человек с бараньим лицом, распевающий псалмы козлиным фальцетом и останавливающийся затем, чтобы отхлебнуть из плоской фляги, которую носит в кармане рясы.

Мистер Спенсер выдал мне аванс в счет будущего жалованья, хотя я и не просил об этом. До сих пор он только раз обратился ко мне со следующими словами:

— Я заметил, мистер Грейг, что вы слишком мало едите в столовой. Вы подаете дурной пример ученикам.

Больше сказать не о чем. Я могу уходить в город, когда мне заблагорассудится. Но школа расположена на далекой окраине, и надо долго идти по бесконечным пустырям, грязным и заросшим сорняками, пока доберешься до моста через Тиз, который я так тщетно разыскивал в прошлый раз.

Выдержка из следующего письма мистеру Эдварду Ривзу, эсквайру.

…Ничего особенного сообщить не могу. Весьма удивлен, что ни разу не видел гувернантки, а однажды, когда хотел пройти в правое крыло здания, которое про себя именую «запретной зоной», передо мной вырос Петерс. Он знаком велел мне удалиться, и на его лице в этот момент появилось довольно свирепое выражение.

Я чувствую себя усталым. Боюсь, слишком обильная пища мало подходит для моего слабого желудка.

Шортен предложил мне делать уколы, но я отказался, так как в его тусклых глазах зажегся какой-то пугающий огонь.

В общем, нет ничего такого, что могло бы Вас заинтересовать. Кроме, пожалуй, небольшого происшествия.

Ученики мало общаются с преподавателями, но один из них относится ко мне с явной симпатией.

Это некто Мендавен, француз, сын владельца баржи. Он живее других, да и крепче.

Однажды, зайдя в пустой географический кабинет, я увидел Мендавена около одной из карт. Он дружески кивнул мне и, подойдя ближе, шепнул на ухо:

— Знаете… я видел, как вы пытались пройти в правое крыло, но вам помешал Петерс. Если вы хотите ЕЕ увидеть, следует идти в то время, когда Петерс гасит свет в дортуарах.

— Увидеть ее? О ком вы говорите, Мендавен? — спросил я.

— Не притворяйтесь, — ответил он, — ее… гувернантку. Знаете… она — негритянка.

Ничего больше узнать не удалось. Кроме того, у меня складывается впечатление, что после этого разговора Мендавен избегает меня.

Последнее письмо Энди Грейга мистеру Эдварду Ривзу, эсквайру.

…Несколько дней тому назад — клянусь Вам, дело именно в этом, — даже предположение о наличии тайны в Спенсер-Холле казалось мне чистейшим абсурдом. Теперь дело обстоит иначе.

Мендавена больше нет. Но не думайте, что случилась трагедия, — его просто отчислили из школы. Приезжал его отец и выглядел крайне недовольным.

Перед отъездом парнишка едва успел перемигнуться со мной, и я понял, что его неожиданное отбытие и те несколько слов связаны между собой, как нитка с иголкой.

Кроме того, я постоянно ловлю на себе взгляды исподтишка: угрожающе-мрачные — Спенсера, жадные и жестокие — Шортена, смертельно-ненавидящие — Петерса.

Я принял отчаянное решение — хочу проникнуть в «запретную зону». Если от меня не будет вестей, Вы поймете все — за смелость я поплачусь жизнью.

Но одна из Ваших фраз по-прежнему звучит в моей голове: «Когда будете более расположены к откровенности, скажете мне больше…»

Этот день настал.

«Владычицу тигров» написал не я. Я не автор, а переписчик и вор.

Как-то вечером, когда шел сильнейший дождь, совсем как во время нашей встречи, я бродил по улицам Лондона, замерзший и голодный. Особенно меня донимал холод. Я проходил по Холборну и вдруг увидел афишу, сообщающую, что некий мистер Рэквей прочтет в Народном лектории лекцию о жизни и повадках тигров.

Народу в зале было мало. Я не помню, о чем говорил докладчик, ибо блаженно дремал на стуле и наслаждался теплом. Рядом со мной сидела молодая элегантная дама, которая, похоже, внимательно слушала сего знатока тигров.

Меня эти хищники вовсе не интересовали, но вход в Народный лекторий был бесплатным, а зал превосходно отапливался.

В конце концов я заснул — меня разбудили слова сторожа: «Дамы и господа, мы закрываем!»

Соседка моя уже ушла, но на ее стуле лежала сумочка. Никто не видел, как я присвоил ее и спрятал под пальто. В сумочке не было ничего ценного — несколько шиллингов, они пришлись, как нельзя, кстати, да пачка листов, исписанных тонким женским почерком.

Я прочел их позже — мне в руки попала рукопись романа, действие которого происходило в пресловутом Лингорском лесу.

Как раз в эти дни издательство «Грейп и сыновья» объявило о намерении опубликовать книгу об экзотических приключениях.

Я переписал рукопись, кое-что прибавляя, кое-что выбрасывая.

«Грейп и сыновья» заплатили пять фунтов и придумали автору новое имя — Адельсон Летхем.

Обидно, что моя откровенность ни на йоту не продвинет Вас в интересующем нас деле.

Постскриптум. Готовясь к экспедиции в «запретную зону», я обнаружил тайник, куда Петерс прянет свое виски, и накапал в бутылку капель тридцать снотворного, которое мне очень расхвалил один аптекарь.

Спенсер-Холл погрузился в сон. Последним погасло окно Шортена. Энди выскользнул из дортуара, где спали его ученики, и направился в правое крыло здания.

Он не стал зажигать карманный фонарик, так как коридоры заливал лунный свет.

Проходя по часовне, он едва не споткнулся о темный мягкий предмет, который вначале принял за кучу тряпья. Но, приглядевшись, узнал пальто отца Дилмотта, сшитое из грубого черного драпа. Позади аналоя, где во время службы восседали Спенсер, Галлант и Шортен, виднелась низенькая дверь, ведущая в правое крыло. Она не была заперта, и Энди беспрепятственно миновал ее. Он очутился в холле, едва освещенном венецианским фонарем, и снова чуть не споткнулся, но на этот раз о тело Петерса.

Слуга храпел словно орган, от него разило крепчайшим виски.

Энди Грейг огляделся. В холл выходило три двери, взгляд притягивала одна из них — великолепные позолоченные створки с резными фигурками азиатского типа.

Он приблизился и, преодолев последние колебания, толкнул дверь. Дурманящий аромат ладана и цветов пахнул ему в лицо, а ярчайшие краски заставили на миг зажмуриться.

Странное видение! Вначале ему показалось, что он попал в самый центр громадного кристалла авантюрина. Через несколько минут он вынырнул из призрачного мира и различил окружающие его предметы.

Огромные пузатые Будды, восседавшие среди цветов, искоса смотрели на гостя, повсюду высились чудовищные божества с звериными ликами, а к потолку клубами поднимался голубой дым с одурманивающим запахом.

Вдруг Энди с ужасом отступил — из цветочных зарослей выполз розоватый питон-гигант и стал медленно сворачиваться в кольца.

Грейг сделал несколько шагов в этом невероятном мире, и до него сквозь позолоченную дверь еще долетал вульгарный, но успокоительный храп слуги!

Неожиданно страх ушел, и Энди услышал имя, повторенное несколько раз: «Сарепа… Сарепа…»

Бам! Молодой человек подскочил на месте — воздух вокруг задрожал от звуков исполинского гонга, и тут же фон декорации, бывший, скорее всего, ярко-пестрым театральным занавесом, внезапно исчез, и незваный гость увидел…

…Три или четыре ступеньки, на которых стояли Спенсер, Шортен, Галлант и Дилмотт.

Шортен смотрел на него своими светлыми сумасшедшими глазами. Галлант уставился в пол; взор Спенсера был устремлен куда-то вдаль, а Дилмотт медленно листал страницы какой-то книги.

Священник запел козлиным фальцетом, и Энди услышал слова отходной молитвы.

В его голову пришла нелепая мысль:

«А черное пальто он забыл в часовне…»

Мысль исчезла, он поднял взгляд вверх и содрогнулся.

В кресле, больше походившем на трон, восседала женщина ослепительной красоты.

Ему вспомнились слова Мендавена: «Гувернантка… она — негритянка».

Женщина была не негритянкой, а одной из сказочных малайских красавиц, героинь древних легенд, которые до сих пор рассказывают в странах, лежащих вокруг Индийского океана. Но Энди Грейга потрясла не ее трагическая красота. Он узнал в ней женщину, оказавшуюся его соседкой в Народном лектории в тот холодный и голодный вечер, когда он украл ее сумочку.

Он долго не мог сообразить, что Спенсер обращается к нему. И тут же заметил стоящего перед ступеньками Петерса, облаченного в черно-красный саронг малайских палачей. Спенсер говорил тихо и быстро:

— Эндрю Грейг, вы дважды предали принцессу Сарепу. Вначале похитив ее записки, а затем опубликовав их. К счастью, ваши читатели сочли их заурядным приключенческим романом, плодом разгоряченного воображения и бесталанного ума. Кто поверит, что принцесса несравненной красоты на самом деле тигрица, принявшая человеческий облик? Даже ученые, верящие в ужасающих оборотней, не разглядели истины.

К несчастью, к нашему несчастью, случилось так, что один из лучших сыщиков Скотленд-Ярда прочел вашу отвратительную пачкотню и подослал сюда в надежде погубить нас. Частично он в этом преуспел, и, может быть, сия мысль послужит вам утешением в ваш смертный час, Энди Грейг. Вы сейчас умрете, а посему мы откроем вам истину.

Мы, служители принцессы Сарепы, были вынуждены покинуть наш древний Лингорский лес, ибо нас начали преследовать английские, французские и голландские власти.

Владычица тигров, пищей которой служит не человеческое мясо, а человеческая кровь, существо реальное. Она перед вами.

Какова же тайна Спенсер-Холла, где нам удалось найти укрытие? Теперь вы имеете право узнать ее — здесь никогда не совершалось убийств. Мы брали немного свежей крови у учеников, которых воспитывали. Они не очень страдали от этого, клянусь вам.

Теперь нам придется покинуть надежный приют и пуститься вместе с принцессой навстречу неизвестности. Может быть, вы, Эндрю Грейг, будете последним человеком, наполнившим кубок ее жизни. Смотрите!

Молодая женщина сидела, не шелохнувшись, веки ее были сомкнуты.

Она медленно-медленно разомкнула их…

Энди закричал от ужаса.

Два горящих зеленых глаза — ужасные тигриные зрачки — вонзились в него, губы разошлись, обнаружив огромные клыки.

Вместо сказочной темноволосой принцессы Энди увидел гигантского тигра с оскаленной мордой, который готовился к прыжку…

И хрипло прорычал: «Эй, соня, завтрак готов!»

Энди увидел склонившееся над ним лицо с пышными усами и ощутил аппетитный запах кофе и жареного сала.

Он с трудом узнал сторожа стройки, который вчера вечером растаял во тьме.

— Уже не впервой разные бедолаги проводят ночь в моей лачуге, — проговорил старик, — поэтому я всегда оставляю в печке огонь. Я видел, как вы входили, но вернулся только через час. Вы спали как убитый, и я не смог вас ни разбудить, ни прервать ваши сны. Вы несколько раз говорили о тиграх… Брр, бывают сны приятней. А теперь за стол!

Сало было сочным, кофе — превосходным, и Энди не заставил просить себя дважды.

Во время еды сообщил добряку-сторожу, зачем прибыл в Стоктон-на-Тизе.

— Спенсер-Холл? — воскликнул сторож. — Вы же, мил-человек, направились совершенно в противоположную сторону. Это недалеко отсюда. Директор Спенсер — пожилой джентльмен, обожающий своих юных шалопаев и любящий, когда все вокруг него счастливы. Успеха вам, захаживайте ко мне. Для вас всегда найдется чашечка доброго кофе!

Утро было тихим и светлым. Ничто не напоминало о вчерашнем, темном и холодном, вечере. Энди увидел, как на солнце блестит розовая черепица Спенсер-Холла.

Вдруг он хлопнул себя по лбу и открыл чемодан. Порывшись в вещах, извлек две книжонки: «Владычицу тигров» и «Похождения знаменитого сыщика Эдварда Ривза» и с яростным воплем зашвырнул их в воды Тиза, поняв, откуда на него обрушились ночные кошмары.

Потом с легким сердцем Энди, напевая модную песенку, двинулся навстречу своей судьбе.

 

Золотые зубы

Абель Тил.

Рулон.

Патентованный ключ № 3.

Рычаг-гвоздодер.

Четыре фунта гипса.

Мягкий портленд.

Начало в 23 часа.

Электрический фонарь с красным и желтым фильтрами.

Резиновые перчатки.

Формалин.

Сайлас Хамблетт.

Гроб — массивный дуб.

Крышка — закрыта восемью болтами с восьмигранной головкой и двумя плоскими пружинами.

Склеп — заделан плоской боковой плитой и портлендским гипсом (не цементом).

Восход луны — 2.15; барометр.

V переменная; вероятно, плотные тучи.

Ночной сторож — последний обход в 21.15.

Умер от рака кишки — быстрое разложение.

В моей бухгалтерской книге Сайлас Хамблетт числится мертвым, а я, Абель Тил, — живым. И поскольку я не лишен чувства юмора, то могу сказать, что С.Х. — золотой прииск, а А.Т. — старатель. Немного терпения, и вы все поймете.

Каждый раз перед тем, как приступить к работе, я составляю подобный список. В этом я следую советам доктора Уиллера, моего бывшего учителя, преподававшего методо-логию в Кембриджском университете в те времена, когда я готовился к карьере преподавателя.

Но тогда речь шла о другой карьере. Не терять времени и сводить вероятность неуспеха к минимуму — такова была теория Уиллера. Именно этой превосходной теории я обязан своему преуспеванию и личной безопасности.

Я с великим вниманием слежу за некрологами в газетах; под благовидными предлогами я вхож в самые роскошные клиники города и поименно знаю больных, готовых покинуть сей бренный мир.

Я внимательно слежу за тем, что происходит в лучших зубных кабинетах метрополии, что же касается кладбищ, то мне известны все их тайны.

По каким причинам? Господи боже… наверное, лучше было бы сказать сразу, а то можно и забыть.

Я забираю у мертвецов золотые челюсти и думаю, это не может оскорбить Создателя, поскольку трупы уже не пользуются своими зубами, будь они золотыми, пластмассовыми или теми, которыми их наградила матушка Природа.

Сайлас Хамблетт похоронен на кладбище Бромптон. Он скончался в клинике доктора Мардена и унес в свой последний приют золотую челюсть с полным набором зубов.

Могила Хамблетта расположена в западной зоне кладбища по соседству с оградой и окружена лиственницами и карликовыми хвойными деревцами, что облегчит мои труды.

Луна еще не взойдет, а я уже покину некрополь с несколькими унциями золота высочайшей пробы в кармане.

Могилы богачей, похожие на мавзолеи, как нельзя лучше соответствуют моим желаниям — убираешь лопатой несколько кубических футов земли и получаешь доступ к вертикальной плите, служащей дверью к их обитателям.

Но не думайте, что я собираюсь учить вас, как осквернять могилы.

В Англии, в местах вечного успокоения, жилища для мертвецов редко находятся под землей; их замуровывают несколькими кирпичами на гипсовом растворе, а поверх вертикально устанавливают могильную плиту.

Эти кирпичи, пока раствор не застыл, легко вынимаются и ставятся на место; самое трудное — извлечь гроб.

Я без труда делаю это с помощью аппарата, который не изобретал, а изготовил по образцу машины, получившей поощрительный приз на конкурсе изобретателей Лепин в Париже.

Два тонких стальных валика, приводимых в движение рукояткой, и металлический захват, который подводится под гроб. Несколько поворотов ручки, и гроб послушно движется к вам, а потом без труда возвращается на место.

Патентованный ключ № 3 отворачивает восемь специальных болтов за четыре минуты, а обратно я их ставлю за две.

Одним движением руки взрезается свинцовый лист толщиной четыре миллиметра, поскольку нужно квадратное отверстие со стороной в десять сантиметров на уровне рта покойника. Все прочее сущий пустяк.

Итак, я живу за счет Смерти и считаю себя ее компаньоном — еще немного и обрету уверенность в том, что мы неплохо ведем совместное хозяйство. Не утверждаю, что время от времени Она не выставляет меня на посмешище, как это было с усопшим Тотгри. Я исходил потом и кровью, извлекая криво посаженные винты. К свинцу, похоже, примешали сурьму, поскольку сломалось лезвие № 1. Когда все было сделано, и я извлек челюсть, то с яростью заметил, что ее изготовили из какого-то металлического эрзаца, и она не стоила даже паршивого голландского гроша.

Чума возьми этих скупцов, которые подстраивают вам такие штучки после смерти!

Но Смерть, моя кума, поспешила загладить неприятность.

Леди Боллингэм улеглась на вечный сон на кладбище неподалеку от Гровса со своими шестнадцатью золотыми зубами во рту, который при жизни излил невероятное количество желчи и яда.

Когда я хотел взрезать свинец, то заметил, что его заменили на цинк. Это было неприятно, ибо следовало прибегнуть к паяльной лампе.

От такой работы меня тошнит, поскольку пламя касается мертвой плоти, и та начинает потрескивать и издавать тлетворный дух.

Я немного поджарил леди Боллингэм, но был вознагражден за труды — мне достались чудесные кубики золота.

И тут в свете электрического фонаря я заметил сияние. Боже! Благородная мегера велела похоронить себя с бриллиантовым колье на шее! Тогда я сказал себе, что вряд ли она ограничилась этим, и снова зажег паяльную лампу. И не ошибся — на ее иссохших пальцах сидели четыре массивных перстня с бриллиантами, а запястья украшали два браслета, усеянные огромными изумрудами. Эта ночь принесла мне двадцать тысяч фунтов и на целую неделю отбила у меня аппетит к ночным походам, и она же стала отправной точкой моего счастья.

Я бросил меблированную комнату в Сток-Ньюингтоне и снял очаровательный домик на Бьюри-сквер, а также купил себе автомобиль «моррис».

Машина верно служила мне во время полуночных экспедиций, хотя я оставлял ее довольно далеко от места действия, предпочтительно перед пабом или дансингом.

Затем я начал подыскивать домохозяйку, вещь все более и более редкую в Лондоне и в Англии.

Мне повезло с мисс Маргарет Блоксон. Это была высокая костистая женщина, угрюмая и упрямая, которой было трудно пристроиться на место из-за нередких пребываний за государственный счет в Пентонвиле и Скраббсе. Она благословила меня, когда я взял ее на службу, и мне не раз пришлось радоваться столь удачному выбору.

У нее не было ни друзей, ни знакомых, она никогда не ходила в гости, галопом носилась за покупками и ложилась в постель ровно в восемь вечера. Она неплохо стряпала, не любила разговаривать и интересовалась лишь своей работой. Единственное, в чем бы я ее мог упрекнуть, были грязные передники и невероятных размеров шляпа гринвей, которую она никогда не снимала и скорее всего отыскала на помойке. Столь редкая жемчужина, как нельзя лучше подходила мне.

А поскольку жемчуга и цветы состоят в самых ближайших родственных отношениях, я буду теперь говорить о цветке.

Цветок этот — Руфь Конклин.

Она живет со своей старшей сестрой, мисс Эльзой, на Бьюри-сквер в нескольких шагах от меня.

Я познакомился с ними при романтических обстоятельствах.

Дамы возвращались от мясника по Блум-стрит, когда одна из громадных бродячих собак, буквально заполонивших Лондон, силой решила ознакомиться с содержимым их корзины. Я бросился вперед, огрел пса зонтиком по загривку, и тот отправился на поиски более легкой добычи.

Я поклонился дамам и представился:

— Абель-Грегори Тил, эсквайр.

— Мисс Эльза Конклин… Мисс Руфь, моя сестра.

Сыпал ледяной дождь, и я предложил им свой зонтик.

— Вы, мистер Тил, мужественный человек, — сказала мисс Эльза, — собака могла вас укусить.

— Или сожрать, — добавила с дрожью мисс Руфь, пытаясь мне улыбнуться.

Улыбка красивой женщины открывает жемчуга зубов, но улыбка мисс Руфь блестела золотом.

«Какие прекрасные золотые зубы!» — подумал я.

И поскольку я, прежде всего, деловой человек, то добавил про себя, что, будучи красивой, она невероятно бледна и, быть может, больна туберкулезом…

— Мистер Тил, — продолжила мисс Эльза, — боюсь, вы испытали нервное потрясение. К тому же дождь становится все сильнее. Не согласитесь выпить с нами ромового грога?

После того, как я осушил мелкими глотками превосходный грог, сидя в удобном кресле в небольшой милой гостиной, уставленной старинной мебелью, я стал завсегдатаем дома дам Конклин.

Мисс Эльзе было около пятидесяти; она женщина крепкая, лицо у нее строгое, с холодными, проницательными глазами. От нее веет свежестью, поскольку она пользуется лавандовой водой. Ее рыжие волосы похожи на пламя.

Сестра ее намного моложе, она худа и изящна, как танагрская статуэтка. У нее приятное личико, обрамленное темными волосами, и она не пользуется духами.

Что не мешает ей быть золушкой, поскольку она занимается кухней, стиркой, уборкой, шитьем и штопаньем…

Эльза, напротив, женщина, наделенная умом; она читает латинских классиков, Чосера и Шекспира, но самое главное — понимает их.

Моя склонность к черноволосой мягкой Руфь не ускользнула от ее внимательных глаз, но уверен, что это ее не раздражало. Она часто оставляла нас одних, и именно в эти восхитительные минуты и произошло неизбежное.

Я безумно влюбился, что присуще человеку, но кто мог подумать, что я, Абель Тил, начну писать стихи тридцатипятилетней даме!

Признаю, кое-что я заимствовал у Саути и Бернса, но очаровательная Руфь ничего не заметила.

При первой встрече мисс Эльза назвала меня мужественным человеком.

Быть может, я именно таков, когда имею дело с голодной собакой, но в иных обстоятельствах, особенно в делах любовных… И все же однажды вечером я сделал решающий шаг, сжег за собой корабли и попросил руки мисс Руфь.

— Надо поговорить с сестрой, — ответила она, и зубы ее блеснули, как лучи заходящего солнца.

Я почерпнул храбрости в двух или трех стаканчиках виски и открыл сердце суровой Эльзе с проницательным взглядом.

— Женитьбу нельзя воспринимать с легкостью, — сказала она, — мне надо подумать.

Но уже с этой минуты я считал себя женихом мисс Руфь.

* * *

Гром и молния! Все шло как по маслу…

Ночь была темной, ветер грозил бурей, а улочки вокруг старого кладбища Бромптон были пустынны, как островки в Тихом океане.

Лиственница и ели вокруг могилы Хамблетта скрывали меня от любопытных глаз.

Несколькими ударами лопаты я снял рыхлую землю, гроб послушно выехал ко мне, винты отвернулись без труда, а свинец был мягок, как паштет.

— Гром и молния! — воскликнул я.

Когда мои пальцы скользнули меж ледяных губ старика Сайласа, они встретили пустоту. С таким же успехом можно было искать золотую челюсть в клювике воробья!

Как я мог так ошибиться? Ведь я довольно хорошо знал Хамблеттов — они никогда бы не пошли на то, чтобы извлечь золотые зубы изо рта старого властителя.

И вдруг я нашел ключ к тайне — по свинцу бежал тонкий шов, выдававший работу электропаяльника, а, осмотрев винты, я обнаружил на них следы масла.

Короче говоря, кто-то опередил меня! Кто-то, кто работал столь умело и столь же тихо, как я, кто владел не только таким же, но и более современным инструментом вроде электропаяльника.

Я вернулся домой, дрожа, как лист под осенним ветром, и улегся в постель, проливая горючие слезы…

* * *

Мне пора спускать флаг!

Полковник Джеймс Гаскетт — Новое кладбище Хакни Марш.

Миссис Джанет Фарлонг — Кладбище Бромли.

Эбенезер Шарп — Далвичское кладбище.

Рубен Гудвин — Холи Кросс Черч-Ярд.

Лайонел Чапмен — Малое кладбище Гровс.

Гюстав Петерсен — Кладбище Ледиуелл.

Семь пустых ртов за три недели! Семь неудачных экспедиций, хотя они были тщательно подготовлены. Семь раз таинственный грабитель опережал меня!

Должен признать, этот таинственный грабитель работает лучше меня и обладает более совершенным инструментом.

Не буду вдаваться в технические подробности, но даже я, несмотря на долгий опыт, теряюсь перед его возможностями.

И каждый раз, когда оказываюсь перед пустым ртом, у меня возникает странное ощущение, что кумушка Смерть прячется за одним из могильных камней, смотрит на меня и посмеивается, радуясь, что нашему согласию пришел конец.

* * *

Однако рядом с Руфь и Эльзой я забывал о своих необъяснимых неудачах; тени и призраки оставляли меня, стоило мне усесться под розовой лампой их гостиной. Но не будем забегать вперед.

Мы восседали втроем вокруг стола и заканчивали ужин, насладившись жареной рыбой, телячьим филе и пудингом с клубникой.

Эльза уже положила нам на тарелки этот восхитительный десерт.

И вдруг повернулась к сестре.

— А знаете ли вы, дорогая, кого похоронили сегодня утром в Сток-Ньюингтоне?

— На кладбище Абни? — машинально спросил я.

— Оно так называется? — в свою очередь осведомилась она.

— Именно так. Кстати, я раньше жил по соседству.

Эльза снова обратилась к Руфи:

— Сам Золотой Клюв, старый дурак Гастон Друм, который во время путешествия в Америку выдрал себе все зубы, заменив их челюстью из массивного золота такой тяжести, что едва мог кусать и жевать пищу. Вы должны помнить о нем, Руфь.

— Действительно, но очень смутно.

— Невыносимый мерзавец… Пусть Боже все же сжалится над его жалкой душонкой! — в заключение произнесла мисс Эльза и приступила к пудингу с клубникой.

Я нахмурился. У меня испортилось настроение.

Последнее время я забросил свои дела; мои записи пестрели пустотами, я даже перестал делать заметки.

Ничего удивительного, что Гастон Друм выпал из поля моего зрения. Однако я решил не упускать случая.

Я быстро выпил свое кофе и распрощался с дамами Конклин.

Мой крохотный «моррис» пронесся по безрадостным улицам Сток-Ньюингтона, и через три часа я располагал всеми необходимыми сведениями, чтобы нанести ночной визит покойному сэру Друму.

По ночам на кладбище Абни-парк нет обходов; это не кладбище богачей.

Склеп Друмов располагался в удобном месте — на боковой аллее рядом с колумбарием и был окружен хвойными деревьями и кустами остролиста.

Луна в первой четверти висела над вершинами деревьев, но мне она не мешала из-за плотных полос тумана от близких прудов и полной изолированности места.

Ниша склепа была еще прикрыта деревянным щитом, а узкий колодец, ведущий к входу, даже не засыпали землей, поскольку могильщики Абни-парка славятся своей медлительностью.

Гроб подъехал ко мне после нескольких вращений рукоятки, винты и болты были послушны, а пружины сработали от легкого нажима.

Внутренняя металлическая обшивка была цинковой, но ее даже не заварили, и мой ломик без особого труда выгнул ее.

Мне не пришлось зажигать лампу, хватало света луны, а сэр Гастон, похоже, решил облегчить мне работу, поскольку лежал с разинутой пастью.

Я протянул руку за легендарной челюстью из массивного золота.

Клац!

Я испустил пронзительный вопль — мертвец захлопнул рот, и его зубы через резиновые перчатки глубоко вонзились в мои пальцы.

Я хотел выдернуть руку… Мартышкин труд.

Как я не дергал и не выворачивал руку от ужаса и отчаяния, я только приподнимал голову мертвеца, даже слышал хруст позвонков, но зубы не ослабляли хватки.

— Отпусти меня, дьявольское отродье, или я отрежу тебе башку, — прохрипел я и протянул руку к сумке с инструментом…

Я продолжал тянуться к ней, но зубы только сильнее вонзались мне в плоть — проклятые мертвые челюсти смыкались все плотнее.

В темноте прошелестели крылья ночного хищника, рядом пробежало несколько крыс, но только эта живущая во мраке мерзость слышала меня. Меня начало охватывать странное чувство смирения. Сэр Друм пленил меня своими золотыми зубами крепче стальных наручников.

Мое освобождение будет концом моей карьеры, полным крахом надежд — ведь меня на долгие годы упекут в темницу.

Вдруг у меня за спиной колыхнулись ветви елей и раздался голос:

— Не стоит так суетиться… Это — волчий капкан.

Таинственный грабитель, это мог быть только он, стоял в трех шагах от могилы. Я разглядел его силуэт сквозь ночной туман.

— Миниатюрный волчий капкан, но столь же надежный, как и капкан нормальных размеров, — продолжил голос.

— Освободите меня, и я оставлю вам поле деятельности, — умоляюще произнес я.

— Условия будут другими!

Я узнал голос и поражено воскликнул:

— Мисс Эльза!

— Действительно, Эльза Конклин, а вскоре, надеюсь, миссис Эльза Тил, если только мой дорогой Абель желает, чтобы сэр Друм отпустил его.

— Таковы ваши условия? — пробормотал я.

— На них можно ответить только «да» или «нет».

— Да! — без раздумий заорал я, поскольку ответил бы утвердительно даже семиглавому дракону.

Минутой позже я стоял по другую сторону еловой изгороди, и мисс Эльза разглядывала мою израненную руку.

— Ничего серьезного… Зубья капкана были дезинфицированы; капельку йода, хорошую повязку и через несколько дней все пройдет. А теперь отдыхайте, я закрою могилу.

Обычно я трачу на эту процедуру двадцать минут, но Эльза справилась с ней за десять, и работа была хорошо сделана.

— Отвезите меня домой, — потребовала она, — но не ищите машину в Боуври, где полицейский проявлял к ней слишком пристальное внимание. Я отогнала ее на Парк-стрит.

Мы медленно ехали по пустынным улицам. После долгого молчания Эльза заговорила:

— Я добилась того, чего хотела, Аб. Сочувствую за тот страх и те страдания, что вы испытали, но надеюсь, этого мы обсуждать больше не будем. Завтра отправляйтесь за брачным контрактом. Не волнуйтесь за Руфь, я сама займусь ею. Мы переедем к вам, и Руфь будет вести хозяйство. Рассчитайте Мег Блоксон. Пять фунтов и свидетельство о хорошей службе удовлетворят ее. Итак, дело закончено.

Машина остановилась у ее дома.

— Спокойной ночи, Аб. У вас есть право поцеловать меня.

Она положила мне в руку что-то тяжелое и холодное.

— Челюсть сэра Друма, — улыбнулась она, — она действительно весит более фунта.

* * *

Теперь следовало объявить великую новость мисс Блок-сон, и я решил сделать это весьма дипломатично.

— Мег, — сказал я, — у нас скоро появится много народа.

— Вы решили сдавать часть дома? — осведомилась она. — Меня это не колышет, если жильцы будут платить в срок и не станут скупиться на чаевые.

— Нет, все не так, Мег. Однако будет две…

Она оборвала меня и недовольно покачала головой.

— Две собаки или две кошки, — проворчала она. — Добрая весть для экономки.

— Не угадали! — со смехом воскликнул я и положил на стол билет в пять фунтов, а потом объявил ей о своей женитьбе.

— Тысяча несчастий! Ждала ли я подобного, как говаривала душа несчастного грешника, вступая в ад.

Она посмотрела на деньги, как на мокрицу или таракана, потом уперла руки в боки.

Когда мисс Блоксон начинает гневаться, сразу видно, что она увидела свет в Шедуелле или в Уоппинге, а язык ее в эти мгновения сверкает перлами, достойными носильщиков и грузчиков. Она втянула воздух, трижды сплюнула — один раз на пол, второй раз на бумажку в пять фунтов, третий раз мне под ноги.

— Это тебе за суку, которую ты собираешься приютить, свинья. Жалею, что не пожевала табака, иначе харкнула бы тебе в рожу. Итак, его благородство собирается жениться! А я, которая вкалывала здесь долгие годы за несколько грошей, должна мириться с его развратом? Нет, мой золотых зубов мастер, твой номер не пройдет, а твоя потаскуха и ногой сюда не ступит. Ясно?

Мебель и стены пошли кругом — эта дьявольская сука сказала про золотые зубы!

Я не успел ничего спросить, а ее язык заработал с бешеной скоростью:

— Ты думаешь, дерьмо, я ничего не знаю, но ты глубоко заблуждаешься, дантист дохлятины, которая была настолько глупа, что лезла под землю со своими золотыми жевалами. Кретин… Я знаю все от а до я, но до сих пор это меня не касалось. Даже если бы ты работал с живыми тварями, которым до операции взрезал глотку, я бы и слова не сказала. Но теперь мистер собираются жениться! Если ему нужна женщина, чтобы храпеть рядом с ним в супружеской койке, сошла бы и Мег Блоксон. Не то чтобы мне нравились грязнули вроде тебя, но мне приглянулось местечко, и я не собираюсь его покидать. Теперь, когда ставки объявлены, предлагаю тебе выбор — Мег Блоксон и никакой другой, иначе я выкладываю все полиции!

Она топнула ногой и продолжила с кривой усмешкой:

— Тил…Тил… Мне когда-то говорили, что так называют маленькую жирную дичь. Сыщики оближут губки, когда я подам им на блюде ощипанную, выпотрошенную и хорошо поджаренную птичку.

Она захохотала, распахнув свою пасть, что позволило мне разглядеть два отличных коренных зуба из золота, которые я некогда подарил ей взамен собственных, выбитых тюремными товарками точным прямым ударом.

«Вот и имей доброе сердце!..»

Я был уязвлен. Я невысок ростом и толст, но не люблю, когда мне напоминают, что Тил означает утка-мандаринка. Несмотря на уверения мисс Эльзы, я был человеком далеко не мужественным.

— Мег, — сказал я, — я должен на несколько дней уехать; обещаю обдумать ваше предложение.

— Как хочешь, но легче передвинуть Тауэр, чем заставить Мег Блоксон изменить свое решение!

Я тут же побежал к Эльзе и рассказал, что произошло.

— Завтра моя тайна станет тайной полишинеля, — простонал я.

Она не потеряла спокойствия и заставила меня выпить стаканчик виски.

— Вы говорили о небольшой поездке, — сказала она, — неплохо придумано, чтобы выиграть время. Поезжайте отдохнуть в Кингстон, остановитесь в таверне «Королевская корона». Ешьте, пейте, спите и не думайте больше о Мег Блоксон.

Короткое пребывание в «Королевской короне» пошло мне на пользу; я еще никогда не едал лучшего паштета из анчоусов и более сочной индюшки с клюквой.

На третий день я в ожидании яиц с беконом пробегал полицейские новости в утренней газете и наткнулся на следующее сообщение: «Вчера в 17 часов некая Маргарет Блоксон, домохозяйка, проживающая на Бьюри-сквер, 44, была сбита на Блум-стрит неизвестным автомобилем и скончалась на месте».

В зале никого не было, и я мог рассмеяться от удовольствия. Яйца с беконом показались мне просто восхитительными, и я заказал вторую порцию.

Проглотив завтрак, я тут же вернулся в Лондон.

Эльза встретила меня виски и сигарами Клей.

— Чтобы успокоить ваши волнения, — просюсюкала она.

Затем передала мне пакетик, обернутый шелковой бумагой.

Я достал из него золотые коренные зубы, которые подарил Мег Блоксон в минуту глупой щедрости.

— Боже! — воскликнул я. — Как вы смогли?..

— К тому же среди бела дня, — закончила она с иронией.

Господи, какая женщина?.. Какая замечательная женщина!

* * *

Жизнь втроем в моем доме по Бьюри-сквер была очень приятной. Я никогда бы не поверил, что можно так обхаживать и любить мужчину.

В поведении Руфь ничего не изменилось, словно она сочла, что моя женитьба на ее сестре была самым обычным делом в мире.

Она с блеском заменила Мег Блоксон; дом блестел от чистоты, как новенькая монета, а еда была выше всяких похвал. Она вела себя так, словно мы никогда и не заговаривали о браке.

Мое уважение к жене росло с каждым днем.

Она усовершенствовала мои методы, преодолевая трудности с удивительной легкостью и расширяя горизонты моих операций.

Без ее руководства и помощи я бы не осмелился ограбить древние мавзолеи Торрингтонского аббатства — они принесли одиннадцать золотых распятий, усыпанных драгоценными камнями.

О Боже, почему весна с криками ласточек и запахами сирени сыграла со мной дурную шутку?

Я столкнулся с Руфь на лестнице, когда солнце светило через окошко на лестничной площадки и вокруг ее головки сиял нимб святой.

На ней была чудная зеленая блузка с большим вырезом…

Я обнял ее и расцеловал в глаза и губы.

— Ты еще любишь меня? — прошептал я.

— Я никогда не переставала тебя любить, Аб, — просто ответила она, и ее улыбка осветилась золотым блеском зубов.

Скрипнула ступенька лестницы, и мы сразу отскочили друг от друга, но увидели только кота Гримми — он не спускал с нас глаз.

Однако мне показалось, что я ощутил запах лаванды, но это были лишь игра моего воображения и замешательство. За ленчем, когда Руфь отсутствовала, супруга спросила меня:

— Вы не находите, что Руфь изменилась?

— Нет, совершенно нет, — ответил я нетвердым голосом.

— Она плохо себя чувствует… и плохо спит. Надо сходить к аптекарю и купить тюбик веронала.

Я облегченно вздохнул — волноваться не следовало. Эльза пила кофе с удовольствием — она всегда наслаждалась вкусными вещами.

* * *

Я не жаворонок и люблю поваляться в постели до той минуты, пока из кухни не донесется запах свежесваренного кофе и жареного сала.

В то утро, хотя солнечные лучи уже давно освещали шторы, этот аппетитный запах заставлял себя ждать.

Вдруг я услышал снизу голос Эльзы:

— Аб, спускайтесь скорее… с Руфь неладно…

Руфь неподвижно лежала на спине. Она была бледнее обычного, губы ее были полураскрыты, и на солнце сверкали ее золотые зубы.

— Она спит? — спросил я.

— Думаю, дело серьезнее; идите за доктором Стиллером на Блум-стрит.

На ночном столике лежал пустой тюбик веронала.

Доктор Стиллер явился без особых упрашиваний. Это был небрежно одетый человек с грязными руками и лицом. От него несло спиртным, несмотря на раннее утро.

Он склонился над Руфью и одобрительно махнул рукой.

— Что и называется смертью! — сказал он.

Он достал из кармана бланк и принялся писать.

— Да, да, — кривился он, покрывая бумагу неровными буквами, — жизни наступает конец, как и всему прочему. Мы говорим коронарный тромбоз… или остановка сердца. Так проще. Вот свидетельство о смерти. Шесть шиллингов. Разрешение на похороны еще шесть шиллингов и пять шиллингов за вызов в часы приема, что привело к потере нескольких клиентов. Семнадцать шиллингов, которые мы округлим до фунта, чтобы не возиться со сдачей. И дайте мне выпить чего-нибудь покрепче, поскольку я не люблю утренней свежести.

Он осушил полбутылки виски и похлопал Руфь по щеке.

— До встречи в раю, моя красотка! И удалился, насвистывая.

* * *

Мы с Эльзой не поскупились на расходы. Руфь спит на маленьком кладбище Гровс в могиле из шотландского гранита. Она обратится в прах, и ее никто не потревожит, ибо мы решили оставить ей ее золотые зубы.

 

Мистер Глесс меняет жизнь

В день, когда Дэвид Глесс отпраздновал свою пятидесятую годовщину, он вернулся в прошлое, вспомнив людей и события.

Отпраздновать — слишком сильно сказано, ибо никто не подарил ему ни цветка, ни безделушки, никто не сказал доброго словца; сам же он позволил себе только лишнюю пинту эля. Воспоминания, впрочем, длились недолго и завершились несколькими словами: «И что за свинячья жизнь!»

Именно в это мгновение в лавочку мистера Глесса ворвалась мисс Труссетт и обвинила в том, что он продал ей красную фасоль, которая никак не хотела развариваться.

Дейв Глесс не питал особой злобы к мисс Труссетт, хотя та была паршивой покупательницей, недовольной всем и вся, но в тот день — почему именно в этот день, а не другой? — она вызвала в нем раздражение.

— Полагаю, — добавила сплетница, — что рис, полфунта которого собираюсь купить, будет дробленым и разбавлен мышиными какашками, а в той полуунции перца, в котором нуждаюсь, будет недовес.

Бакалейная лавка Дэвида Глесса находилась между Лавендер-Хиллс и Клепхэм-Коммон, на углу кривой улочки и неподалеку от пустыря, превращенного в свалку; по непонятной причине, когда поднимался смог, черный лондонский туман, он зарождался именно здесь.

В этот момент за окнами заскользил жирный дым, стены дома напротив отдалились и исчезли.

— Аннабелла Труссетт, — тихо произнес Дейв Глесс, — идите к дьяволу.

— Э!.. Что?.. Вы сказали, — женщина задыхалась, держась за живот, словно ее ударили.

— Что я сказал?.. Если хотите лучше расслышать, слушайте: вы — отвратительное создание… любовница старого точильщика с Систерс-стрит, порочного и страдающего экземой, и воруете в больших магазинах!

— Святые небеса! — завопила мисс Труссетт, которая частенько помогала активисткам Армии Спасения… — Спасите меня… С ума сошел! С ума сошел!

— Моя фасоль доброкачественна, и я никого не обвешиваю, — продолжил Дейв, — и могу вам сказать, дорогая и старая потаскуха, что…

Он говорил тихим голосом, прислушиваясь к приближающемуся шуму, доносящемуся из ватного, черного тумана.

— Я говорил…

— Ничего не хочу слышать, — взвизгнула мисс Труссетт, затыкая уши.

— Прекрасно, — сказал бакалейщик, — лучшего вы сделать и не можете.

Шум становился все отчетливей: грр… грр… грр…

Женщина распахнула дверь и нерешительно замерла перед стеной дыма, загородившего ей дорогу.

— Грр… грр…

Дейв Глесс хорошо знал этот привычный шум.

— Идите к дьяволу, Аннабелла Труссетт, вы будете у него через мгновение.

И с силой толкнул в спину.

Она сделала несколько шагов и во весь рост растянулась на мостовой в то мгновение, когда появился огромный грузовик, груженный тюками хлопка для фабрики «Брезилиен Ко».

* * *

В мире, быть может, и есть места, где о мертвых принято говорить лишь хорошее. В лавочке Дэвида Глесса все было иначе, особенно когда там собирались местные домохозяйки.

Смог ушел, уступив место веселому солнышку. Утренний дождь уже смыл нарисованные мелом очертания трупа мисс Труссетт.

Развешивая муку, маринованную семгу и патоку, Дейв с некоторым удивлением слушал высказывания соседок.

— Да сжалится Боже над ее бедной душой!.. Но надо же, бедняга носила шляпу и котелок святых дам из Армии Спасения, а сама была подстилкой Слайку, этому сгнившему заживо лудильщику!

«Смотри-ка, — сказал про себя Дейв, — он был не точильщиком, а лудильщиком. Одно стоит другого…»

— У нее дома обнаружили множество вещичек, исчезнувших из магазина безделушек миссис Хук, где она занималась уборкой.

«Ага, — подумал Дейв Глесс, — магазин миссис Хук не очень большой, но сучка там воровала… Она воровала!»

— Ну что ж, — поставила точку в обсуждении одна из мегер, — земле будет предано тело, а душа отправится к дьяволу!

«К дьяволу, — опять возликовал бакалейщик, — а ведь я первый послал ее к нему! Надо поразмышлять над этим».

Его размышления ни к чему не привели, но ночь Дейв провел неспокойно, и ему на ум пришли новые мысли.

Его сон был нарушен кошмаром, в котором мисс Труссетт не играла никакой роли, но в нем было много необычного, и пробуждение он встретил с облегчением и радостью, хотя до рассвета было еще далеко.

Он увидел, что ночничок погас, а около окна высилась слегка светящаяся фигура.

В то же мгновение начала потрескивать мебель, хотя была она древней, и дерево уже давно не издавало никаких звуков.

С почти человеческим стоном распахнулась дверца зеркального шкафа. Хотя Дейв был уверен, что, как обычно, запер ее на замок. Затем прозвучало три четких и резких удара по стенам и потолку.

Светящаяся фигура расплылась и исчезла.

Дейв тут же заснул, едва успев подумать:

«Аннабелла Труссетт… Я подарил ее дьяволу… Быть может, он так благодарит меня…»

* * *

Ранним утром, когда он поднимал ставни, ему в лицо ударил слюнявый комочек жевательной резинки, и донесся звонкий голос:

— Это тебе, старая сосиска… дожуй ее!

Хэнк Хоппер, юный курьер «Брезилиен Ко», всегда делал подобные гадости. Он ненавидел бакалейщика за то, что тот поймал его на краже пары сушеных орехов из мешка, стоявшего на пороге магазина, а потому мальчишка сравнивал Дейва с сосиской на ножках. Сравнение было оскорбительным, но соответствовало истине.

— Мы еще встретимся, дрянной мальчишка, — пробормотал Дейв, — и тебе придется заплатить по счету.

За завтраком, пережевывая поджаренные хлебцы, он прочел в газете полицейские новости. Две строчки было посвящено несчастному случаю, унесшему мисс Труссетт, а три четверти страницы отводилось последнему преступлению «нового Джека-потрошителя».

Вот уже месяц ночной убийца множил свои преступления в портовых районах, но изредка его лезвие — красное лезвие — работало и в менее пустынных районах метрополии.

Впервые в жизни Дэвид Глесс прочел эти сенсационные и страшные новости, а ведь до сегодняшнего дня его интересовала лишь хроника политических событий и театральных новостей.

У него не было определенных намерений; он просто чувствовал, что вокруг него что-то меняется. Но все было смутным, бесформенным, вроде той фигуры, которую, как ему показалось, он видел ночью.

* * *

— Свинячья жизнь!

В этот памятный день своей годовщины он обратил взор в свое прошлое, и причина такой злой оценки собственного существования выкристаллизовалась в образе одного человека — мистера Энтони Брака.

Дэвид Глесс не всегда был владельцем мелкой бакалейной лавки в Лавендер-Хилл.

В двадцать лет он занимал пост экспедитора в Уотер-Воркс в Баттерси. Его взяли на эту должность из-за прекрасного почерка. Он был истинным каллиграфом, умевшим выводить округлые буквы с замысловатыми завитушками. Его мечты не шли дальше должности сборщика морских налогов. Но он не учел ревности своего начальника, мистера Энтони Брака, который тоже умел красиво писать.

В какой ошибке этот злобный человек уличил юношу? Вряд ли проступок был серьезным, поскольку Дейв не помнил о нем, но дело было раздуто с таким искусством и злобой, что бедного каллиграфа попросили найти применение своим талантам в другом месте.

Он уже был готов пополнить несчетную армию лондонских голодающих, когда его дядя Бернард, державший бакалейную торговлю в Лавендер-Хилл, был найден задохнувшимся от дыма неисправной печки. Он умер без завещания, и Дейв по полному праву унаследовал лавку и достаточно крупные сбережения, четверть которых ему щедро оставили налоговые службы.

После этого счастливого дня Дэвид Глесс не вспоминал о мистере Энтони Браке.

— Какая свинячья жизнь!

Занимая должность сборщика налогов и имея то, что могла принести продажа дядюшкиного наследства, он мог бы жениться на служащей Уотер-Воркс, мисс Джейн Грейвс, жить в удобной квартирке далеко от свалки Клепхэм-Коммон и не дышать запахами маринада, пряностей и черного мыла.

Он мысленно произвел небольшой подсчет:

«Мне было двадцать два, когда меня уволили из Уотер-Воркс, а Энтони Браку исполнилось сорок. Сейчас ему должно быть около семидесяти пяти. Но жив ли он еще?»

Этот же вопрос Дейв Глесс задал себе и в воскресное утро, выходя из англиканской церкви на Лавендер-Свип.

Близился апрель, небо и необычная мягкость погоды приглашали к прогулкам. Тем хуже для клиентов, которые, презирая его право на воскресный отдых, колотили кулаками в закрытые ставни бакалейной лавки.

Дейв направился в сторону Мосбери-род — там располагалась контора Уотер-Воркс. Напротив нее открывался проезд к Клепхэм-Джанкшэн, где красноватые стены железнодорожного склада обрамляли крохотный оазис зелени, которому забыли дать имя.

Некогда в обеденные часы Дейв отправлялся туда, чтобы проглотить огромные бутерброды, потом спешил уйти, ибо на единственной скамейке сквера любил переваривать более обильный завтрак сам мистер Энтони Брак.

Оазис не исчез; на деревьях уже появился белый пух, а в синем небе выделывали пируэты ласточки.

Дейв не удивился, увидев на скамейке хилого старичонку с козлиным профилем и узнав в нем своего бывшего начальника.

Он сел рядом, и старик заворчал от неудовольствия.

— А вот и вы, Брак! — сказал Дейв.

Старик мрачно глянул на него и прошепелявил:

— Я ваш не жнаю.

— Зато я хорошо вас знаю… У нас все те же верблюжьи ноги? — усмехнулся лавочник, вспомнив, что мистер Брак всегда страдал от мозолей и торчащих косточек.

— Я… вам жапрещяю… — заикаясь, проблеял мистер Брак.

— Вы не можете мне ничего запрещать, вернее, больше не можете мне ничего запрещать, старая каналья; я — Дэвид Глесс, помните меня?

— Нет… оштавьте меня! — фальцетом пропищал старик.

Но Дейв видел, что его узнали.

— Пора свести старые счеты, — сказал он и охватил рукой цыплячью шею своего бывшего начальника.

— На по… — прохрипел мистер Брак.

Но Дейв не закончил жеста. Его взгляд упал на ступни жертвы и на обувь, в которой были проделаны многочисленные вырезы для прохода огромных мозолей.

— Вот тебе! — сказал он, ударив пяткой по правой ноге мистера Брака.

Тот икнул и сжался на скамейке, словно под ударом пресса.

— И еще! — продолжил Дейв, с той же силой нанеся удар по левой ноге старика.

На этот раз мистер Брак закричал, но это был скорее писк, едва ли более громкий, чем щебет ласточки; струйка слюны стекла на его жилет.

— Я слыхал, что люди умирают, если им внезапно наступить на мозоль, — сказал себе Дейв Глесс, вставая со скамьи.

Ибо мистер Энтони Брак, который тридцать лет назад разрушил его мечты о будущем, был мертв.

* * *

Однажды вечером Дейв на оселке затачивал нож, которым пользовался для резки итальянской мортаделлы. Шкура этой толстой колбасы была так крепка и груба, что ее надо было, перед тем как нарезать на куски, сначала проткнуть острием; поэтому и требовался нож с очень острым концом.

Когда он заканчивал заточку, ставни затрещали от сильнейшего удара и донесся издевательский голос:

— Старая сосиска! Сосиска на ножках!

— Славный Хэнк, ты пришел в удобное время! — улыбнулся лавочник.

Хэнк Хоппер проводил вечера в «Седаре», кабаре, в задней комнате которого стояли механические игры и игральные машины. Он возвращался домой вдоль строительных площадок, которые пересекал канал, куда стекали сточные воды квартала.

Дейв слышал, как он приближается, насвистывая глупую мелодию модного блюза.

— Прекрасная песня, Хэнк, — сказал он, внезапно возникая перед ним.

— Ого! — икнул юный мерзавец. — Сэр…

На этом уважительном и вежливом слове и закончилось его бренное существование, поскольку колбасный нож насквозь проткнул ему сердце.

* * *

Полиция и газеты отнесли покойника из «Седара» на счет таинственного убийцы, поскольку преступление ничем не отличалось от тех, что совершало чудовище, — удар остро заточенным ножом с длинным лезвием в самое сердце и случайная жертва, у которой ночной убийца не брал ничего. Но стражей порядка удивило, что в ту ночь в сотне ярдов от первого преступления убийца прикончил старую пьянчужку, в мешке которой среди тряпья и объедок лежала пачка банкнот, так и не тронутых преступником.

Ведь убийца всегда ограничивался лишь одной жертвой в ночь и никогда не отступал от своей кровавой нормы.

Когда Дэвид Глесс прочел в газете, что труп Хэнка Хоппера был извлечен из канала сточных вод, он удивился, поскольку оставил его на краю дороги, тянущейся вдоль стройки.

* * *

Весна перестала улыбаться; ветер подул с северо-запада; полил плотный и ледяной дождь, и Дейв зажег лампу в задней комнате лавочки. Комната была тесной и уютной, особенно когда горела лампа с розовым абажуром, а пламя очага плодило тени. Устроившись в глубоком мягком кресле, Дейв наслаждался затихающими шумами вечерней улицы.

Шварцвальдская кукушка спряталась в свой домик, объявив о наступлении полночи, когда кто-то робко постучался в ставни.

Дейв вначале решил, что капризничает ветер, но стук повторился с большей настойчивостью. Крадущимися шагами он пересек магазинчик и приложил ухо к двери. Ему показалось, что он слышит прерывистое дыхание, и в то же время затряслась ручка двери.

— Кто там? — спросил Дейв.

Глухой голос ответил:

— Откройте, прошу вас, но не зажигайте свет.

Совершенно очевидно, что в любой другой отрезок своей жизни Дейв Глесс ответил бы на эту просьбу однозначно, послав ночного визитера куда подальше, но сейчас открыл без колебаний.

Темная и хлипкая форма проскользнула внутрь и пробормотала:

— Я вас благодарю. Вы очень любезны.

Когда Дейв ввел незнакомца в заднюю комнату, то увидел перед собой пожилого мужчину в очках, худого, бедно, но чисто одетого, с черного плаща которого стекали струи воды.

— Снимите плащ, — сказал он, — и сядьте у огня… Не хотите выпить чего-нибудь горячего? Грог или пунш?

— Спасибо… я очень смущен… я никогда не пью крепких напитков, но чашечка чая доставит мне удовольствие.

— Очень сладкого, полагаю?

— О да!

Гость выпил чай с видимым удовольствием и аппетитно причмокнул губами; потом поставил чашку и сказал:

— Меня зовут Шип. Я работаю в страховой компании.

Он был скромным служащим, поскольку пиджак у него был потрепан, а галстук протерся до основы.

— Дурная погода, — сказал Дейв, — барометр не обещает на завтра ничего хорошего.

— Три дня назад, — сказал мистер Свип, — простите, четыре, погода была хорошей. Вечер был тихий и чудесный. Я восхищался серпом луны, которая всходила позади «Седара», она светилась, словно… словно…

— Словно только что отточенное лезвие ножа, — сказал Дейв, — этого, к примеру…

Он взял с буфета нож, с помощью которого резал мортаделлу.

— Действительно, — кивнул мистер Шип, и щеки его порозовели. — Очень хороший нож.

— Почему вы столкнули тело Хэнка в канал? — спросил Дейв Глесс.

Мистер Шип с несчастным видом застонал.

— Я надеялся, что его не отыщут ранее, чем через два или три дня, но одна его нога зацепилась за проволоку и торчала наружу. Я не… хм… убиваю никогда двух человек за одну ночь. Таков мой принцип. Вы себе и представить не можете, как я уважаю принципы, лишь одна мысль об их нарушении делает меня больным.

— Значит, вы меня видели?

— Да, и если бы я уже не… хм… убил старуху, я бы вернулся домой, ничего не сделав, ибо знал, что полиция запишет молодого человека на мой счет.

Шкаф затрещал; в очаге завыло пламя, а на противоположной стене возникла фигура с пугающими очертаниями.

— Скажите, — спросил мистер Шип, — вам не кажется, что…

— Быть может, — ответил Дейв самому себе, поскольку ему не требовался законченный вопрос — он думал о странном видении.

— Еще чашечку чая? — предложил он, тряхнув плечами, словно скидывая с себя груз.

Тень исчезла, а пламя успокоилось.

— Охотно, — согласился мистер Шип, — он просто восхитителен. Могу ли я теперь задать вам один вопрос? Да? Рассчитываете ли вы… э-э-э… Нескромно вас спрашивать, если…

— Вы хотите сказать, повторю ли я? Точнее будет, «продолжу», — закончил Дейв с улыбкой.

— Спасибо, что вы помогли мне избежать столь затруднительного вопроса. — Лицо Шипа выразило истинное удовлетворение.

— До сих пор я мстил за старые оскорбления, за все оскорбления, которым подвергся, но их было немного. Поэтому я могу ответить вам со всей откровенностью. Это так ново!.. Капельку рома? — спросил он с некоторой резкостью.

Очки мистера Шипа запотели.

— Пусть будет так, — с каким-то сожалением произнес он, — не все искушения исходят от дьявола, не так ли? Можно, но чуть-чуть, иначе я начну икать.

Крепкий напиток прошел без затруднений, и мистер Шип облегченно вздохнул.

— Я никогда… хм… не убивал из мести, — сказал он, — хотя причин хватало. В школе меня били одноклассники, потому что я не защищался. В конторе коллеги прозвали меня рогоносцем, хотя я никогда не был женат и никогда не имел ни малейшей связи с женщинами, курьер втыкает иголки в мое кресло. Но я никогда не помышлял о мести.

Он отпил еще глоток рома и заговорил быстрее:

— Я не знаю, почему начал. Быть может, хотел обмануть самого себя, убедить себя, что не рогоносец и не мишень для юного мерзавца, я считал себя сильным, суровым человеком, могучим и ужасным существом, существом, которого должен бояться весь мир. Наконец, я смог восхищаться самим собой и больше не стыдиться упреков зеркала, которое отражало образ хилого человечка, лишенного энергии и могущества. А потом…

Он наклонился вперед, словно тайну могли подслушать стены и мебель.

— Это так просто… Невозможно поверить, как нетрудно… хм… убивать.

В небе пронесся ангел… Тишину разорвал крик кукушки.

— Мы почти соседи, — продолжил мистер Шип, вставая. — Я живу на Маллинсон-род в Баттерси, недалеко от кладбища. Надеюсь, мы увидимся, вы навестите меня. У меня есть прекрасные книги.

— Этой ночью, вы?.. Хм… — тихо спросил Дейв.

Мистер Шип энергично тряхнул головой.

— Нет, нет, ни в коем случае!

Лавочник открыл ему дверь. Дождь прекратился, ветер стих, а небо усеяли звезды.

— Все может мгновенно измениться, — сказал он, — к примеру, погода. Если я вас немного провожу?

— Нет ничего лучше, — с жаром ответил мистер Шип.

Они двинулись по пустым и тихим улицам, залитым лунным светом. Они шли мелкими шажками, как старики, и, беседуя, выясняли, что у них много общих черт — любовь к некоторым блюдам, игре в шашки и красивым иллюстрированным книгам.

У стены кладбища мистер Шип кашлянул и, сунув руку в карман, предложил:

— Ментоловую пастилку?

— Охотно.

— Нет ничего лучше от кашля, — добавил мистер Шип.

В то же мгновение колбасный нож скользнул меж его ребер и пронзил сердце.

— Посмотрим-ка на эту ментоловую пастилку, — сказал себе Дейв, обшаривая карманы мертвеца.

В них не завалялось ни одной конфетки, но лежал длинный и остро заточенный стилет.

* * *

Артур Биллинг, найден убитым в Рейлвей-Ворф на Баттерси-Рич.

Марта Галлент, девица легких нравов, найдена мертвой на Фентимен-род, Саус-Ламберт.

Маргарет Кокс, хористка, найдена около Лондон-Нью-Док в Шедвелле.

Ирма Мур, цветочница, найдена на Хилл-стрит.

Трагический список удлинялся: газеты словно сошли с ума; полиция была в отчаянии, а люди не осмеливались выйти ночью на улицу. Еженедельник опубликовал ужасную карикатуру на агентов полиции, судей в париках и мантиях и виселицу, на которой рядом с пустой петлей стоял палач. Он выглядел скучающим и держал руки в карманах.

Подпись гласила: бездельники.

Но в начале осени кровавая серия внезапно оборвалась.

25 сентября Дэвид Глесс выиграл 2000 фунтов в Большой благотворительной лотерее, организованной герцогиней Стейнброк.

На следующую ночь дом его был ограблен, сейф вскрыт и опустошен, а хозяина нашли задушенным в постели.

 

Сторкхаус, или Дом с журавлями

Есть в Ганновере, чуть повыше Селле, маленькое озерцо, которое питается водами реки Аллер. Берега его чрезвычайно живописны, но пустынны. Именно по этой причине я и бросил там якорь после бродяжнической жизни по семи морям и нашел существование вполне терпимым.

— Хелло, капитан!

Меня уже давно так не называли, и я с удивлением и недоверием глянул на окликнувшего меня человека с нетвердой походкой.

— Привет, капитан!

И тут я узнал Билла Кокспура, своего многолетнего помощника на борту Тадорны, который, как я полагал, вместе со многими другими уже давно сгинул под знаком Козерога.

Я всегда считал его шельмой, хотя лично мне никогда не приходилось на него жаловаться. Было довольно приятно встретить старого товарища по морским странствиям, тем более что я уже решил окончить свои дни на берегах крохотного пресноводного моря.

— Добро пожаловать, Билл, — сказал я и налил ему. — Но какого черта ты ошиваешься в Ганновере, где океаном и не пахнет?

— Вообще-то ничего… Кроме того…

— Ответить можно было бы и пояснее, но поскольку я уважаю тайны других, ответ меня удовлетворяет.

— Послушайте, босс! Если нам удастся сговориться, можно подзаработать.

— В таком случае договориться всегда можно.

— Хорошо сказано, босс. Я и не ждал иного от вас. Но прежде позвольте рассказать не совсем обычную историю.

— Прекрасно! Обожаю всяческие истории, особенно если они приносят ощутимый доход.

И Билл Кокспур заговорил, но поскольку речь у него тяжелая, со многими повторами и ненужными длиннотами, перерывами на выпивку и поминаниями Бога, я сам перескажу его историю.

* * *

Это, по выражению Билла, началось однажды вечером в Бремерсхавене…

Произошло много мерзкого, очень мерзкого, о чем мой компаньон не стал распространяться, но в чем сыграл зловещую роль его нож. Биллу пришлось бежать, скрыться в непроглядном мраке со скоростью дикого зверя, которого преследует разъяренная свора, и без единого гроша в кармане, поскольку какой-то мошенник ощипал его как курицу.

От кого-то Билл узнал, что я живу в районе Ганновера, и надеялся найти у меня убежище до тех времен, пока ему не удастся добраться до границы или иностранного порта. Он пустился в путь по мрачным ганноверским землям, обходя деревни и большие дороги, ночуя в лесу и живя мелкими кражами. Однажды он услышал лошадиный топот и, опасаясь погони, спрятался на заброшенном кладбище с церквушкой в руинах. Он рухнул в грязь и забился под кусты, не имея сил подняться.

Утром, дрожа от лихорадки, Билл решился покинуть убежище. Выбравшись из-за старых могильных плит, он увидел на одной из них человека, сидящего на корточках и пьющего из фляжки в соломенной плетенке.

— Не хотите?

Кокспур ужасно страдал от жажды; он кивнул и припал к горлышку.

Напиток был вкусным и холодным.

Человек, укутанный в широкий плащ из серого драпа, и с неказистой шляпой на голове, выглядел недовольным.

— Пейте! — приказал незнакомец, и Билл не осмелился перечить. Он ощутил, что лихорадка покинула его измученное тело, и решил, что его спас приятный напиток.

— Хотите заработать талер? — вдруг спросил человек.

— Та…алер? — протянул Кокспур, пораженный внезапным предложением.

— Даже два или три? Если да, то идите до свекольного поля и затем следуйте по речке вверх по течению.

— Речка это Иннерсте? — спросил Билл.

— А городок, куда вы придете, называется Хильдесхайм. Теперь дайте мне подумать и выкурите свою трубку.

— У меня нет табака. Хотя можно использовать и сухие листья.

Вместо ответа человек бросил ему кисет с крупно нарезанным золотистым табаком.

— Замечательно! — вздохнул Кокспур. — Уже давно я не испытывал такого наслаждения.

Незнакомец сидел, погрузившись в глубокую думу. Из-под его опухших полуприкрытых век едва сочился тяжелый взгляд, и от него Кокспуру было не по себе.

«Вино у него отличное, табак превосходный, а денежки будет приятно взять, хотя сам человек… не очень располагает к себе».

Наконец человек пожал плечами, сунул фляжку в карман и протянул Кокспуру несколько серебряных монет.

— Здесь пять талеров, а не три! — воскликнул последний.

— Ну и что! Берите их. Вам предстоит довольно простая работа, хотя и сопряженная с риском. После Брюнненплац вы отыщете улицу Ферроньер. Дом по названию Сторкхаус легко найти по каменному гербу над дверью и двум журавлям по бокам. Постучите или позвоните; вам откроют, передадите этот ключ открывшему.

— Слишком мало за пять талеров… А риск?

Человек в замешательстве скривился.

— Ах да!.. Весьма возможно, тот, кто вам откроет, будет держать за спиной остро наточенный топор. Постарайтесь опередить его. Вот вам ключ.

Он протянул Биллу странно изукрашенный медный ключ.

— Тяжелый, — сказал Кокспур. — Замок, должно быть, очень сложный.

— А как же!.. — воскликнул незнакомец со странным смешком.

Кокспура поразило, с какой быстротой его собеседник исчез среди могильных плит.

— Пять талеров. Я разбогател на несколько дней.

И тут же принялся обдумывать меню обеда в ближайшей таверне — капустный суп, жареная колбаса, паштет из говяжьего филея, а на десерт пирожное со свекольным сиропом. Билл явился в Хильдесхайм только через день, поскольку не смог переварить пирожное со свекольным сиропом.

Было унылое воскресенье, тяжелое и враждебное ко всему, что не пряталось за запертыми дверьми домов.

Дождя не было, но Кокспуру казалось, что он слышит рев ливня, обрушивающегося на мостовую. Только завернув за угол улицы Юнгферстиг, он понял, откуда доносился шум. Четыре бронзовых грифона на Брюненплац извергали потоки воды в бассейн из черного мрамора.

Улица Ферроньер и Сторкхаус должны были быть по соседству, и Билл, вспомнив о заточенном топоре, хотел было выпить стакан серого вина, чтобы придать себе храбрости. Но закон воскресенья держал двери кабаков закрытыми надежнее, чем замки и засовы.

«Чем быстрее сделаю работу и покончу с риском, тем быстрее смогу заняться собственными делами».

Угрюмая и безлюдная улица Ферроньер тянулась вдаль, а два журавля по бокам герба Сторкхауса меланхолично разглядывали невидимых лягушек.

Ручка звонка покачивалась, как маятник. Кокспур дернул за нее и расслышал позвякивание колокольчика.

Быстро открылось и захлопнулось окошечко в двери.

Но даже в эту секунду Биллу удалось увидеть, сколь ужасный взгляд метнул в него огромный глаз с блестящим как эмаль белком.

— Меня предупредили, — пробормотал он, сжимая в левой руке медный ключ, а в правой — рукоятку морского ножа с длинным прямым лезвием.

Дверь бесшумно распахнулась.

* * *

Здесь Билл Кокспур надолго замолк, чтобы выпить и вновь наполнить стакан. Лоб его покрылся бисеринками пота, и он дважды пробормотал:

— Только теперь все начинается…

Мне было трудно уследить за его мыслью, а особенно передать его чувства, настолько далеки они были от обычных.

Что-то невероятно могучее втащило его внутрь дома. Он увидел, как в воздух взметнулся топор, но его нож оказался быстрее. Существо, как водопад, обрушилось на пол, потом смешно забулькало.

«Некто», открывший ему дверь и поднявший топор, лежал на плитках пола, быстро теряя остатки жизни. По словам Билла, это был отвратительный бледный пузырь, в котором сидел всаженный по рукоятку нож. Существо теряло человеческие очертания и вскоре превратилось в подобие дрожжевого теста, убежавшее из квашни. Только огромные белые глаза не изменились, и Биллу даже захотелось их выколоть.

Несколько минут он стоял на месте и переводил дыхание. Он не знал, что делать дальше. Наконец опомнился.

— Я не могу передать ключ этой дохлятине, но свои пять талеров заработал честно, — пробормотал он.

Тут Кокспур вспомнил, что у него осталось всего два талера и что вскоре снова придется искать средства к существованию.

Он стоял в обширной темной прихожей, напротив него на верхние этажи вела спиральная лестница.

— В таком камбузе наверняка есть, что взять.

И поскольку Билл по-прежнему держал в руке медный ключ, он решил, что ключ должен открывать какую-нибудь дверь, за которой лежит что-то прибыльное.

Мертвая тишина означала, что в доме никого нет, а потому он без опасений приступил к поискам.

Его ждало огромное разочарование. Он увидел множество абсолютно пустых комнат и чуланов, не найдя, по его выражению, даже ржавого гвоздя, чтобы почесать задницу.

Почему, когда он возвращался в прихожую, ему на память пришла глупая песенка, которую он слышал в Бремерсхавене?

Маленький ключик… Маленький ключик… Девица в пышной юбке распевала ее, сопровождая недвусмысленными жестами: Маленькому ключику подходит маленький замочек… Большому ключу…

— Ключ. У меня в руках большой ключ, а где замок? Ведь он должен открывать его, иначе зачем мне дали пять талеров, чтобы принести сюда с риском для жизни? — бормотал Билл, сбегая вниз по ступеням спиральной лестницы.

Он внимательно оглядел прихожую, которой посвятил меньше времени из-за тестообразного трупа, на который ему было неприятно смотреть.

При жидком дневном свете он заметил массивную дубовую дверь, почти сливавшуюся со стеной.

Замочная скважина сначала показалась ему огромным тараканом, и он уже хотел его прихлопнуть, когда сообразил, что это.

Ключ скользнул как в масле; дверь распахнулась, и Билл отпрыгнул назад.

Кислый запах разложения и блевотины обжег ему ноздри.

То, что он увидел в скупом свете дня, было странным и не вызывало желания войти. Это был чулан, похожий не на помещение, а на внутренность странного цилиндра. Стены походили на стены только своей протяженностью — они были обтянуты кожей с огромными складками и провалами.

Биллу надо было привыкнуть к свету, чтобы заметить, что стены сотрясались от конвульсий и словно ползали на месте. Вдоль складок сочилась жидкость, потом она потекла рекой. Запах блевотины становился все явственней.

— Какая погань… — начал было Билл.

Он не успел окончить фразу. Стенки с отвратительным клекотом содрогнулись и выбросили на пол прихожей кучу отходов. Дверь с треском затворилась.

Рухнув на нижнюю ступеньку лестницы, Кокспур переводил взгляд с трупа с бело-эмалевыми глазами на выброшенные таинственной комнатой останки — берцовые кости, ребра, позвонки. Билл расхохотался и произнес строку, заученную еще в школе:

Что-то круглое большое подкатилось к нему.

У его ног лежал череп.

В этом месте рассказа Билл Кокспур принялся говорить о «духе дома», и я плохо понял его.

— Пора ставить паруса, — сказал он сам себе, очнувшись от оцепенения.

Он с трудом встал, направился к выходной двери и вдруг застыл на месте.

Он не мог сказать, почему медлил с бегством, почему повернулся к трупу и с усмешкой пнул его.

— Палач превратился в могильщика!

Он прочел эту строку в одном романе ужасов, полном преступлений и призраков. Он подтащил мертвеца к двери в глубине прихожей, открыл ее и швырнул труп внутрь чулана.

— Жри, ты не знаешь, кто сожрет тебя.

Он прокричал эти давно забытые слова, которые произносила мать, потчуя его скудной пищей.

За дубовой дверью послышались бульканье и сопенье.

— Словно кто-то месит тесто для пудинга! — захохотал Билл. Он вдруг мысленно увидел кока, месящего ржаную муку с топленым салом.

Потом повернулся к двери и крикнул:

— Силы ада!.. Там кто-то ест!

В ответ на это восклицание Фальстафа из кукольного театра, которым он наслаждался в детстве, послышался смех из глубин таинственного жилища, и Билл подпрыгнул от внезапного металлического звона — с лестницы покатились монеты и рассыпались у его ног.

Серебряные талеры, золотые соверены.

— Я есть то, что есть, но плачу за оказанные мне услуги.

В старой сказке кормилицы эти слова произносил нечистый дух, обитавший в развалинах древнего замка. Но почему Билл вспомнил их, почему они звучали четко и ясно, словно он услышал их одновременно со звоном денежного дождя? Дом разговаривал с ним образами из его прошлого.

— …Пройдите в гостиную, — сказал паук мухе.

Когда-то эта басня очень нравилась Биллу. Он вспомнил ее и прошептал:

— Я был мухой, но прикончил паука… Однако речь идет о гостиной.

Он отыскал ее — комната была прекрасно обставлена. Раньше она служила «пауку», но Билл не заметил ее во время первого осмотра.

Теперь он понял, что столь странным способом с ним пытался общаться дом, а вернее, «дух» дома. Но не был уверен в этом, пока однажды бродяга…

* * *

В комнате, которую занял Билл, по-прежнему называя ее гостиной, Билл нашел ключ от входной двери, а потому решил временно поселиться в Сторкхаусе. Он выходил из дома только по вечерам, ел на постоялом дворе у крепостных стен; он буквально пировал, поскольку мог ни в чем себе не отказывать после благодатного денежного ливня.

— Полное брюхо презирает голодный желудок.

Черт подери, он услышал слова священника-оратора из Гайд-парка в момент, когда доедал паштет из куропатки.

«Дух дома выражает недовольство», — сказал он сам себе. И вернулся в Сторкхаус с огромной говяжьей ногой.

Комната выбросила ее, как кости в прошлый раз.

— Когда не любишь что-то, требуешь другое…

Так говорила его мачеха, бросая ему в лицо кашу, которую он отказывался есть. Дом не любил такую пищу и просил иную; он сообщал об этом своему гостю…

Однажды вечером, когда Билл возвращался с постоялого двора и собирался уже войти в Сторхаус, его дернули за плечо. Какой-то бродяга с гнусной рожей размахивал обломком оглобли, требуя жизнь или кошелек. Билл никогда не расставался с ножом, и бродяга едва ли сообразил, что с ним случилось.

— Опять у меня на руках дохлятина, — проворчал Билл.

И тут же принялся напевать на мотив вальса И не забудь про меня, который слышал в раннем детстве.

Ворчащая комната приняла труп ночного вора, а по спиральной лестнице снова скатился дождь золотых монет.

Теперь Билл Кокспур знал, как угодить духу дома.

* * *

Поскольку с этого момента в игру вошел я, то возьму слово у Билла и начну рассказывать от себя.

Фантастическая история моего бывшего компаньона не очень меня потрясла. К тому же и Билл не ожидал от меня бурных эмоций.

Мы видали и не такое. Так в Пуэнт-а-Питр мы скормили акулам двух зомби, которых наслал на нас один антильский колдун, а затем свели счеты и с ним, натравив на него гадюку. Мы с Биллом научились справляться с ужасными созданиями, пришедшими неизвестно откуда, даже если они являлись из ада.

Когда Билл замолчал и приготовился отдать должное бутылке рома, я спросил его:

— В самом начале разговора речь шла о какой-то выгоде. Пора затронуть этот вопрос.

Билл почесал подбородок и выждал некоторое время прежде, чем приступить к столь важной проблеме. Наконец он выпалил:

— Если Сторкхаус щедро платит каждый раз… э-э-э… за поступление, значит, у него где-то припрятан шерстяной чулок. Надо отыскать его, не поставляя ему… любимого блюда.

Можно начать с камбуза и развалить дом по камешку, но не думаю, что это хороший метод. Мерзавец, кроме странного пищеварительного тракта, обладает еще и «духом». За него и надо взяться. Дух против духа или разум против разума. А этим разумом, мне сдается, вы и наделены, капитан! Не сердитесь, если я напомню, что голландский шкипер — а он был далеко не дурак — говорил, что капитан Тадорны не только самый опасный бандит в Карибском море, но и хитрец из хитрецов.

— Итак, — ответил я, — речь идет о том, чтобы выманить у Сторкхауса талеры и соверены, не кормя его. Следует попытать счастья.

Билл сплюнул на землю, пожал мне руку, и мы опустошили бутылку рома. Пакт был заключен.

* * *

Когда я вошел в Сторкхаус, бросил взгляд на дьявольский кожаный мешок, издававший урчание, и обследовал весь дом, то подумал об иголке в стоге сена.

— Не каждый день так везет, что на тебя нападает бродяга, — простонал Билл Кокспур.

Это вопль души навел меня на размышления.

Я попытался войти в контакт с «духом» дома, но тщетно; тот оставался глух к моим мысленным поклонам и увещеваниям.

Однако некая мыслишка у меня затеплилась, но я ее отбросил, вернее, похоронил в глубине души и… сделал это из страха. Я опасался, что «дух» пронюхает о моей мыслишке, найдет защиту от нее, а вернее, от ее носителя. И защита будет на уровне его дьявольских возможностей!

Билл выходил из Сторкхауса только по ночам, думая — и не без оснований, — что его по-прежнему разыскивает полиция. Я встречался с ним на постоялом дворе, где он не скупился на траты.

Каждый вечер, когда нам подавали груши и сыр, дверь открывалась, и миленький женский голосок предлагал:

— Цветы, господа… Цветы, пожалуйста!

Светловолосая очаровашка-цветочница доставала из плетеной корзины букетик фиалок и протягивала нам.

— Покупаю всю корзину! — говорил Билл, и по его лицу было видно, что он втрескался в малышку по самые уши.

Хотя я уже давно считал себя свободным от такого горя, как радости любви, что-то в моем старом сердце вздрагивало, когда появлялась Энни. Я считал ее совершенством и не только из-за шапки волос цвета спелых колосьев, золотых блесток в авантюриновых глазках, насмешливой складке в уголках рта, но и из-за простенького платья из органди, легкой накидки и шляпки, вздернутой на эльзасский манер…

«В моем возрасте, — повторял я себе, — было бы глупо ревновать Билла. Он и помоложе, и пока побогаче, но если он причинит малышке зло, я сверну ему шею, как цыпленку».

Это была интермедия в повседневной жизни, заполненной пустыми хлопотами, которых требовал от нас Сторкхаус. У Билла начало портиться настроение. Небольшая кучка талеров таяла, как снег под солнцем, и он задавал себе вопрос, отыщем ли мы средство сорвать куш с «духа» дома. Если только не…

* * *

Погода стояла собачья, и на пустынные улицы Хильдесхайма падало столько же черепиц, сколько и градин, когда я, вымокши до костей, вошел в Сторкхаус. Я замерз и был в поганом настроении. Мне хотелось поделиться с угрюмым Биллом своей идеей, даже если на нас обрушатся все силы ада.

Я шел через прихожую и вдруг застыл на месте: в воздухе носилось что-то странное и ужасное. У подножия лестницы валялась огромная золотая монета… Из глубины прихожей доносились бульканья и отрыжка: комната переваривала пищу. К обычному зловонию примешивался легкий запах фиалок.

Я в ужасе покачнулся. И заметил в углу платьице, накидку и эльзасскую шляпку. Потом едва не наступил на корзину из золотистой соломы.

Я обернулся, услышав крадущиеся шаги.

В нескольких шагах от меня стоял бледно-белый Билл Кокспур, в его глазах горело пламя убийства.

— Раз вы не были столь умны, чтобы отыскать клад чудовища! — взревел он.

Я не произнес ни слова, но он прочел на моем лице свою участь, ибо вдруг сверкнуло лезвие его ножа. Но он забыл, что есть кое-что быстрее ножа, особенно если я держу руку в кармане пальто. Ведь я без промаха стреляю сквозь одежду…

Нож выпал из его рук и залился серебряным смехом на плитах пола. Билл Кокспур рухнул, держась обеими руками за живот.

— Вы выиграли… Я умираю…

— Не совсем еще, в тебе остается достаточно жизни, чтобы окончить ее рядом с цветочницей Энни.

Он в ужасе закричал:

— Нет… нет… не это, босс… Прикончите меня пулей, но не это!

Я не снизошел к его отвратительной просьбе. С плачем и руганью я подтащил его к проклятой комнате.

Он исчез в луже слюны и кислоты.

По плитам пола зазвенел водопад золота и серебра.

* * *

Я всегда утверждал, что деньги не имеют ни запаха, ни цвета. В моей собачьей жизни карманы не раз были полны мокрыми от крови монетами. Но есть такие деньги, которыми я не оскорблю и подошвы своих сапог. Поэтому я плюнул на богатство, рассыпанное вокруг меня.

Приди идея ко мне раньше, события могли бы принять иную окраску. Идея была проста, и даже безмозглый Билл Кокспур мог до нее додуматься.

Вместо того чтобы кормить гнусный дом, стоило просто отнять у него деньги, как раньше делали разбойники с большой дороги! Костерок у ног жертвы помогал развязать язык и заставить сказать, где она хранила свой шерстяной чулок. Горящее полешко, брошенное в прожорливую комнату, могло стать полезным орудием пытки, чтобы получить нужный результат!

— Итак, адское отродье, талеры и соверены или огонь тебе в брюхо!..

Через несколько минут, когда я пересекал Брюненплац, я едва сдержал крик радости: ИДЕЯ не исчезла в небытие, а разрослась до размеров апофеоза!

* * *

В сумерки я вернулся с бидоном спирта и факелом. Догадается ли «дух» о моих намерениях до того, как я воплощу их в жизнь, и не противопоставит ли он мне свои адские возможности? Следовало попытаться использовать свой шанс.

Но прихожая спокойно спала в рождающейся темноте, и дверь живой комнаты послушно открылась, открыв моему взору подрагивающие блестящие стенки.

И все же я чувствовал, что действовать надо быстро. Я бросил в гнусный чулан бидон со спиртом, предварительно пробив его крышку. За бидоном последовал факел. Когда я закрывал дубовую дверь, то увидел взметнувшееся синее пламя.

И ад разбушевался.

Раздались вопли и стоны, они превратились в гром, пронесшийся над крышами городка и перелетевший через крепостные стены. Он эхом отразился от холмов, утроился, удесятерился…

И дом обратился против палача — под моими ногами вздыбились плиты. Ступеньки лестницы отделились и превратились в зубастые, готовые растерзать пасти, а перила взметнулись осьминожьими щупальцами, пытаясь пленить меня.

Я все же сумел переступить порог и выпрыгнуть на улицу в момент, когда в двух дюймах от моей головы просвистел огромный камень с фасада.

Я, наверное, пробежал не одну милю, пока не рухнул от усталости у подножия заросшего травой холма. Издали доносился смутный шум, его прорезал тоскливый перезвон колоколов, а на горизонте сияло жуткое пламя.

* * *

Если бы меня обуревала жажда знания, я бы мог проникнуть в самые черные тайны потустороннего мира. Но меня вел только дух флибустьера, и я считал, что мой акт возмездия и справедливости поставит точку в этом приключении.

Я вернулся на реку Аллер к своим удочкам, но однажды утром, отправившись за сетями, встретил человека в пальто из серого драпа и в странной шляпе, который расхаживал по берегу и читал газету. Через несколько мгновений он прочитал ее, и исчез в сосновой роще. Ветер подхватил листок, поднял высоко в воздух и уронил на землю.

Вернувшись домой, я увидел, что он зацепился за изгородь. Это была страничка из старой иллюстрированной газеты, прочитав которую я понял, что приключение далеко не завершено.

В верхней части страницы была репродукция гравюры XVII века на дереве. На ней был изображен Сторкхаус, рисунок сопровождался несколькими строчками:

«Дом в Хильдесхайме, подаренный принцем Питеру Сторкху. Этот художник конца Средневековья прославился, а вернее, обрел всеобщую ненависть своими картинами с муками ада, черпая свое вдохновение в Дантовом Аде. Эти картины были столь ужасны, что все церкви, за исключением Святого Себада в Нюрнберге, отказались от них даже в качестве дара».

Слово Ад было подчеркнуто красным карандашом.

Я не очень много читаю, но в свое время читал Дантов Ад, потому что однажды присутствовал на споре студентов-теологов, где Данте называли истеричным лжецом, а его произведение — оскорблением божественной доброты.

Прочтя эту книгу, я согласился с теологами и счел самым глупым и отвратительным среди всех описаний сжиганий, сдираний кожи и членовредительств вечную пытку Искариота, которого бесконечно пожирает адское чудище.

Словно жало вонзилось в мою плоть. Человек в шляпе был тем самым человеком с ключом с кладбища, и он передал мне листок, чтобы напомнить о Сторкхаусе и о том, что этот дом был вечной пыткой для Иуды, которого вечно пожирает демон. Образ Иуды вдохновил Сторкха, живописателя Дантовых ужасов — все это было звеньями одной цепочки и скрепляло все в одно целое.

Я, похоже, понял главное — «дух» Сторкхауса давал объяснение. Он заговорил со мною, как и с Биллом Кокспуром, образами, почерпнутыми из моих воспоминаний.

В доме моего дядюшки Бена в Кенте властвовал полтергейст. Мы пригласили из Фландрии монаха, который изгнал духа. Его слова и пришли мне на память: «Несчастная душа, полная грехов и преступлений, которая из ужаса перед Вечностью и перед тем, как окунуться в нее, избрала себе пристанищем эти камни…».

* * *

Но кто-то то и дело шлет мне конверты, набитые прекрасными банковскими билетами?

 

ПОСЛЕДНИЕ КЕНТЕРБЕРИЙСКИЕ РАССКАЗЫ

 

Фантастический пролог

Сколько же в мире глупцов!

Ярчайшим доказательством справедливости этой мысли должно служить, на мой взгляду основание литературного клуба Верхней Темзы, члены которого собирались в задней комнате таверны «Ученая сорока».

И вину за это я возлагаю на старую каналью, сэра Дэниэла Кресуэла, который сыграл в мерзкую посмертную игру с наследниками, завещав огромные суммы куче подозрительных фондов.

На средства одного из них основали литературный клуб Верхней Темзы.

«Какая чудесная затея, — злорадно повторяю я, — скажите-ка, литературный клуб Верхней Темзы!» Ютился он на мрачной улице, где есть место только конторам маклеров по морским сделкам, барам для моряков, складам, закладным конторам, постам таможни и речной полиции.

И над этим клубом, шедевром душевного расстройства, распростерлась тень зловредного Дэна Кресуэла.

От его завещания несет безумием и хитростью, как от дьявола серой и миролюбием. В нем перечислены двенадцать постоянных членов, в том числе один президент и один секретарь, а также оговорено право выбирать двух или трех почетных членов из иностранцев.

Надлежало собираться по субботним вечерам, посвящая заседания литературным трудам. Участникам дискуссии подавался холодный ужин, три пинты эля и два стакана пунша или грога, одна глиняная трубка, набитая унцией доброго голландского табака, а также один жетон стоимостью в один фунт, который обменивался на деньги в конце собрания, если вы на нем присутствовали.

Поверенным в делах назначали старого адвоката из Твикенхэма, мистера Грейхаунда.

Президенту, мистеру Шилду, полагалось два фунта, а секретарю, Тобиасу Уипу, — фунт и десять шиллингов.

Сим банальным именем меня нарекли при рождении, и оно не доставляет мне ни радости, ни гордости.

В тот памятный октябрьский вечер в клубе собрались: мистер Милтон Шилд, президент, Сэмюэл Джобсон, Герберт Дж. Пэйн, Рейд Ансенк, Роберт Литтлтон, Николас Терви, Чарльз Роулидж, Бенджамин Доулер, Френк Гоблинг, Джон Сепсун, Филип Брэдл и ваш покорный слуга Тобиас Уип, секретарь.

На заседании выбрали двух почетных членов: Питера Кюпфергрюна, немца из Ганновера, и доктора Каниве, француза из Тарба.

В честь иностранцев президент угостил всех пуншем, корнуэльскими устрицами и маринованной семгой.

После выборов мистер Герберт Дж. Пэйн — ненавистный тип — взял слово, чтобы сообщить нам о своих трудах:

— Господа, таверна, в которой мы собираемся, расположена, как вы знаете, неподалеку от Саутворк-Бридж. Если перейти мост и пересечь наискосок квартал Саутворк в направлении Блэкфрайерза, попадаешь в лабиринт старинных улочек Боро.

— Чистая правда, — шепнул я на ухо своему соседу Рейду Ансенку. — Очень жаль, что ничего не могу возразить…

— В глубине одного из тупиков сего древнего квартала есть таверна под названием «Плащ рыцаря». В этом переулке торговцы овощами и рыбой оставляют на ночь свои тележки.

Мистер Герберт Дж. Пэйн сделал большой глоток пива и с хитрецой оглядел аудиторию.

— Вы, господа, из тех, кто — увы! — ничего не знает о Чосере…

— Только не я! — проворчал я. — Не я, попрошу вас не забываться!..

— Вот как! — мистер Герберт Дж. Пэйн ожег меня взглядом змеи. — Отлично, готов отдать должное господину секретарю за его обширные познания, но пусть скажет, какие мысли вызывает в его голове название «Плащ рыцаря».

Я не знал, но сосед мой, Рейд Ансенк, тихо подсказал:

— Это — древний постоялый двор в Саутворке, где Джеффри Чосер встретился с паломниками, направлявшимися в Кентербери.

Никто не расслышал уместной подсказки Ансенка, а Герберт Дж. Пэйн, как мне показалось, был весьма раздосадован правильным ответом.

— Хвала господину секретарю, — сказал он, — но знает ли он, что нынешняя таверна «Плащ рыцаря» на границе Боро и Саутворка и та, где Чосер сочинил эти удивительные рассказы, являются лишь…

— Доказательств не существует, — перебил его я. — За шесть с лишним столетий квартал подвергся сильным перестройкам…

Герберт Дж. Пэйн рассвирепел:

— Я знаю, о чем говорю, и другие могут подтвердить мои слова. Прикусите язык, юноша Уип!

Наградил же бог такой фамилией — я вовсе не похож на плаксу! В разговор бесцеремонно вмешался мистер Сэмюэл Джобсон, приятель Пэйна, и обратился к остальным членам клуба:

— А кто принимал в наши ряды этого молокососа Уипа?

— Простите, — гневно отпарировал я, — не считая многочисленных мемуаров, ценимых знатоками, а вы в их число не входите, мистер Джобсон, я опубликовал две сказочки в «Еженедельных рассказах». Очень хорошие сказочки.

— Так считаете только вы, — проворчал Джобсон.

— Мне заплатили по два шиллинга за страничку, кроме того, я удостоился множества похвал.

— Неужели?! — ухмыльнулся мистер Герберт Дж. Пэйн.

Президент громыхнул никелевым колокольчиком.

— Успокойтесь, господа! Здесь у каждого есть заслуги: у Пэйна, Уипа, Джобсона и всех остальных. Регламент клуба категорически требует проявлять во время дискуссий уважение ко всем участникам. Ставим предложение на голосование.

— Но предложения не было! — воскликнул я.

— Было, Уип. Вопрос, можно ли считать нынешнюю таверну «Плащ рыцаря» той, где родились удивительные истории Чосера…

— Та самая и есть, — последнее слово осталось за мистером Пэйном.

Мы проголосовали. Два почетных члена воздержались, и «предложение» было принято единогласно, если не считать двух голосов, моего и Рейда Ансенка, поданных против.

— Решение принято, — сказал президент. — Поручаем секретарю, уважаемому мистеру Тобиасу Уипу, составить письменный отчет о памятном заседании, подчеркнув его литературную значимость.

Пришлось согласиться, хотя я ощущал горечь во рту и ярость в сердце.

Впрочем, утешала мысль, что президент обладал правом оплачивать особо ценную работу, а поскольку он благожелательно относился ко мне, я порадовался неожиданному заработку.

Милтон Шилд не был злобным человеком, но ненавидел пустые склоки, даже если они касались вопросов грамматики или синтаксиса, которые могли возникнуть во время заседаний.

Ему, бывшему профессору риторики в некоем заведении Кенсингтона, мы обязаны изданием прекрасной книги о школе Салерно и исследованием тождественности звуков у знаменитых писателей. Поскольку он осмелился покуситься на Колриджа и Теккерея, его заслуженно назвали мужественным человеком.

Кстати, стоит напомнить, что именно он обрек издателей миссис Беркли на несколько бессонных ночей, процитировав в подтверждение своего тезиса бессмысленную слащавую фразу, сочиненную сим знаменитым синим чулком:

— Пассроуз, угостите пастора пастилкой.

Когда мы с Ансенком направились в Боро, на нас обрушился противный ледяной дождик. Мой низкорослый и нескладный компаньон имел желтую кожу и черные волосы; голос его отличался хрипотцой, но вещи он говорил разумные.

— Единственная литературная заслуга Пэйна в том, что он убедил всех: Чосер родился в 1329 году, а не в 1328, как утверждают классические учебники. Я сказал «убедил», поскольку сам остаюсь сторонником гипотезы, изложенной в учебниках.

Я раскурил трубку, поскольку от реки поднималась ужасная вонь, и с мрачной издевкой перевел разговор на другую тему:

— Оценим заслуги остальных членов нашего клуба, мой дорогой Ансенк. Джобсон перевел страниц тридцать из немецкого труда о Конфуции. Сделал из перевода брошюру и издал на свои деньги, напечатав двести экземпляров.

— Чуть меньше, чем Литтлтон, — усмехнулся мой спутник. — А что сказать о Терви, который вырвал у кенсингтонских маразматиков премию за тоненькую книжонку, где говорится о странных животных Южной Америки, в том числе и о неком подобии курицы, именующейся агами, которая бегает почти с той же скоростью, что и фаворит эпсомских бегов. Что касается остальных… С ними никто не сравнится в умении молчать, курить трубку, пить эль, облизывать тарелки и получать свой еженедельный фунт. Вы это хотели сказать?

— Вы крадете слова с моих уст, Ансенк!

— Мы остались вдвоем, — улыбнулся мой друг. — Я ценю ваши сказочки, Уип, хотя их всего-навсего две. Но меня больше интересует ваш труд о детских песенках «Арфа детства».

Я покраснел от удовольствия.

— Однако, — продолжил Ансенк, — злые языки утверждают, что он списан с «Волшебного рога мальчика» одного талантливого немца — его, кажется, звали Брентано. Книгу издали примерно сто лет назад.

— Неужели, — пробормотал я, словно обожженный ядом гадюки.

— Впрочем, ряд ваших статей о «Магическом кубке Иден-Холла» Мюсгрейва достойны того, чтобы их читать и перечитывать. Но не сочтите упреком, если скажу, что, сочиняя их, вы пользовались небольшой скучной книжонкой сэра Уортона о жизни святого Катберта, которому, кстати, этот кубок и посвящен.

Я окончательно расстроился, а гордость моя растрескалась, как стекло, когда Ансенк заявил — все с той же снисходительностью, — что существует огромное сходство в форме и экспрессии между моей сказочкой «Заклятие лошади» и злой сатирой, которую написал в конце XVI века доктор Донн.

— Черт подери, Ансенк! — проворчал я. — Вы удивительный человек и крайне опасный собрат по перу!

— Не обижайтесь, Уип, — мягко посоветовал Ансенк. — Мы, быть может, созданы для взаимопонимания. Я только хотел доказать, что знаю, как держаться с членами клуба Верхней Темзы, включая и вас, мой дорогой.

Я с видом побежденного опустил голову.

От предложения Ансенка о возможности договориться отказываться не стоило.

Этот коротышка с неприятным выражением лица прославился своим трудом, имеющим подлинную историческую ценность, ибо писал о знаменитых пленниках Тауэра: Дэвиде Брюсе, Уильяме Уоллесе, короле Джоне, Томасе Море, великой Елизавете, Анне Болейн и Кэтрин Говард, Соммерсете, Джейн Грей, Норфолке, Арунделе, Эссексе…

Мы, продолжая разговор, шли по темным улицам и мрачным старым бульварам.

— А вот и «Плащ рыцаря», — вдруг произнес мой спутник.

— Никакого желания начинать работу сегодня, — отмахнулся я.

— Да будет так. Что такое несколько дней безделья в сравнении с шестью веками пыльного забвения? — таинственно кивнул Рейд Ансенк.

Дружески хлопнул меня по плечу и свернул в сторону.

— Ансенк! — воскликнул я. — Еще рано расставаться!

Но он уже растаял в тумане. Издали донесся его смех:

— Отличная ночь для безумцев!

— Я направляюсь в «Плащ рыцаря»! — крикнул я.

Никакого ответа.

Я едва не сломал себе шею во тьме, дважды натыкался на пирамиду пустых бочек, вонявших копченой селедкой и палтусом.

В глубине длинного и темного коридора забрезжил слабый свет. Огонек двигался мне навстречу, и я увидел необъятного толстяка с горящей свечой в руке.

— Значит, и вы добрались? — устало спросил он.

— Откуда, старина? — недовольно осведомился я.

— Из Кентербери.

— Как? Что вы сказали?

— Очень долго плестись по времени, а не по дороге, отсчитывая мили, — простонал он, словно не слыша меня. — Шесть сотен лет… О боже, шесть сотен лет!

Я крепко схватил его за руку и ухмыльнулся.

— Сколько пунша надо было выпить, чтобы настолько опьянеть, Фальстаф?

— Входите быстрее, — продолжил он. — Пора завершить неоконченные дела.

И подтолкнул меня в спину.

Я оказался в низком зале, где в очаге пылали ясеневые поленья, а в железном подсвечнике плакали три жировые свечи.

— Добрый вечер, господин Уип!

Здесь, похоже, собралась приличная компания, но люди прятались во мраке.

— Добрый вечер, Уип!

Два знакомых голоса пожелали мне приятного вечера.

— Мы заждались вас.

Я подошел к двум фигурам, склонившимся над пламенем очага, и узнал в них герра Кюпфергрюна и доктора Каниве.

— Тсс! — остановил меня немец, когда я собрался заговорить. — Мы — иностранцы и из уважения к аудитории первыми расскажем свои истории. Ваш черед еще наступит, мистер Уип.

Из тьмы выплыло бородатое лицо — ко мне с задумчивым видом приблизился толстяк. Указал на деревянную скамью и поставил на стол огромную кружку пива.

— Даем слово нашему дорогому гостю, прибывшему из-за моря, мессиру Кюпфергрюну, — произнес негромкий, печальный голос. — Хотя он и не входит в число святых паломников в Кентербери, мы не можем отказать ему в почестях, положенных гостю. Пусть он станет одним из наших, как и его уважаемый спутник, ученый доктор Каниве.

Я повернулся в сторону говорящего. Человек медленно выходил из тени. Худое бледное лицо, удлиненное бородкой клинышком. Сутулые плечи, похоже, с трудом удерживали тяжелый плащ из коричневого драпа.

— Чосер! — в ужасе воскликнул я.

Он кивнул, но в этот момент одна из свечей погасла, и его лицо растворилось во мраке.

— Да, — пробормотал я, — Ансенк не зря сказал: отличная ночь для безумцев.

Мне на колени вскочил огромный черный кот.

— Не смущайтесь, — проворчал он.

Я завопил от ужаса.

— Говорящий кот!

— Эка невидаль? — ответил он. — Я ведь Кот Мурр Гофмана!

— Ночь безумцев! — в отчаянии повторил я.

— Не принимайте призраков за безумцев, — наставительно посоветовал Кот Мурр. — Когда наступит мой черед рассказывать, вы узнаете, почему я сюда явился.

И снова послышался негромкий, печальный голос.

— Отправляясь в паломничество в святую церковь Кентербери, где нас ждало отпущение грехов, мы дали торжественный обет собраться здесь и продолжить увлекательную беседу. Наконец мы сошлись все вместе. Желаю всем приятного времяпровождения. К нам присоединились иностранцы — мы счастливы принять их с благословения Господа.

— Но вы же ушли отсюда шестьсот лет назад! — воскликнул я.

— Неужели прошло шестьсот лет? — подхватил насмешливый голос. — Ужасное и великое заблуждение считать годы. Кто думает о времени, давая обет перед лицом Вечности? Дорогой чужеземец, куда проще и быстрее преодолевать века и тысячелетия, чем мили, если всегда поминать Бога, который создал пространство, но не время. Саутворк отделяет от Кентербери большее расстояние, чем тысячный год от современности.

— У меня поручение от литературного клуба Верхней Темзы и…

— Мне ясно, что это начало великолепной истории, — прервал меня тот же голос, — но слово предоставляется герру Кюпфергрюну.

Кот Мурр вонзил в меня когти, и я замолчал.

 

Слово берет герр Кюпфергрюн

Господин Кюпфергрюн вышел вперед, и сияние одной из высоких свечей залило жидким золотом его хитрое лицо проходимца. Оказавшись на свету, он, казалось, слегка растерялся в этом тонувшем во мраке крохотном театре теней, готовых внимать его словам, а потому отвернулся от аудитории и уставился на единственное окошечко, прорезанное в стене напротив, сквозь которое сочился бледный лунный свет. Потом вздохнул, вежливо поклонился невидимкам и запыхтел трубкой.

— Битте, битте, — пробормотал он.

А когда, наконец, заговорил, я ощутил истинное удовольствие, слушая его жеманную, но все же приятную речь.

— Не выслушай я рассуждений о времени и ничтожестве его, я бы не осмелился раскурить в вашем присутствии набитую вонючим табаком трубку, поскольку сия вредная привычка давно изжила себя. И все же буду курить, ибо поведу рассказ о старых временах. Думаю, не оскорблю вас своим пристрастием, хотя, признаюсь, вначале решил, что попал в гости к призракам, но несколько мгновений назад, господа, понял, вы реальны, вы — живые люди, перенесенные из другой эпохи волей или снисходительностью высшей, божественной Мудрости.

— Превосходно сказано.

— Существо, путешествующее во времени, а вернее, живущее в многовековом настоящем, должно знать обо всем, что произошло за несколько последних сотен лет…

«Ну и белиберда», — подумал я, но Кот Мурр ожег меня своими изумрудными глазами и проворчал:

— Он прав! Остерегайтесь, Уип, ибо вульгарные мысли оскорбляют меня…

— Моя трубка не отвлечет вашего внимания, — продолжал герр Кюпфергрюн, — а потому расскажу историю, случившуюся в первой половине столетия, не рискуя, что меня не поймут, не так ли?

Я возмутился.

— Если, герр Кюпфергрюн, согласиться с вами, эти шестисотлетние люди будут слушать нас и разговаривать с нами. Я не в силах допустить столь еретическую мысль! Куда ни шло призраки: в крайнем случае, можно поверить в тени, выбравшиеся из своих могил. Но разве живые имеют право бросать дерзкий вызов смерти!

— Смерть, — произнес тихий голос, — пустое слово, мистер Уип, и оно оскорбительно и неприемлемо для вечной Мудрости! Впрочем, можно допустить, что всему виной заблуждение, упрямство людей вводить жалкое понятие времени в любые свои дела.

— Если так будет продолжаться, наша встреча обречена на провал, — разозлился Кот Мурр. — А мы собрались…

— Чтобы завершить… — подхватил я.

Герр Кюпфергрюн улыбнулся и вновь поклонился.

— Простите… — начал он по-немецки и спохватился: — Я решил, что небольшая преамбула необходима. Кто смирится с моей трубкой, тот смирится и с образами, возникающими при виде паровой машины и даже самолета.

Во тьме соударялись кружки; пиво было замечательным, и я громко потребовал еще одну кружку.

Герр Кюпфергрюн замолчал.

Во тьме послышалась возня, и я попытался разглядеть, что происходит. Тщетно! Глаза не могли пронзить столь плотный мрак, несмотря на яркое пламя очага и колыхание огоньков трех свечей.

К счастью, мне на помощь пришел видящий в ночи Кот Мурр.

— Хм, — возмутился он, — нарушен заведенный порядок. Я знаю классиков. Вы этого сказать не можете, Уип, и, изучи вы шедевр Чосера так, как я, вам бы было ведомо, что еще должны взять слово Франклин, шкипер, красильщик и пристав церковного суда. Но я их здесь не вижу. Я различаю во мраке отвратительные лица, но мне они незнакомы. Быть может, с нами сыграл злую шутку сам дьявол… Вернее, не с нами, а с нашим замечательным Чосером, и такое происходит не впервые. Вам понятно?

— Нет, — жалобно простонал я. — Нет и нет!

— Ну и дела, — проворчал Кот Мурр, — мне бесконечно стыдно лежать на коленях непроходимого тупицы, пропахшего грошовым табаком и кислым пивом, к тому же одетого в дешевую колкую шерсть!

Я уже не слушал его: мои глаза свыклись со скупым светом и стали различать неясные формы.

В зале присутствовали не только люди, но и какие-то странные существа с неясными очертаниями. Мне даже показалось, что в отблеске очага или свечи возникало издевательское лицо Рейда Ансенка. Я поделился наблюдением с Котом Мурром. И тот ответил:

— Само собой разумеется. Он у себя дома.

Я хотел убежать, но не смог даже привстать — Кот Мурр, устроившийся на моих коленях в позе Сфинкса, весил целую тонну.

— Господа, — произнес наконец герр Кюпфергрюн, печально всхлипнув, — я расскажу вам ужасную историю…

Окончилась война 1914 года, мир, пребывавший в печали по жертвам, по-прежнему терзали беспокойные события. Над многими странами продолжали реять черные птицы несчастья… В том числе и над Ирландией… Кошмар смутных годов, 1919 и 1920, призывал новые кошмары…

 

Ирландское жаркое

Ирландское жаркое — Бараньи отбивные — Лепешки с телятиной или беконом.

Меню было написано мелом на школьной доске. Доска вместе с фонарем, источающим синеватое пламя, и вырезанной из жести вывеской, с которой дожди смыли название, выглядела своеобразной рекламой нищеты на углу Найт-Рэвен-стрит.

Только название улицы и было забавным: Найт-Рэвен-стрит — улочка Ночного Ворона, и над ней нависало тяжелое, дождливое и закопченное небо Лимерика.

Дейв Ламби поднялся по нескольким ступенькам и попал в многоугольную прихожую, настоящее логово паука.

Из-за неприятных ассоциаций в голове сразу возник образ гнусного насекомого. Но привычная тяжесть револьвера в кармане у левого бедра успокоила. Он пожал плечами и шагнул в темную щель, оказавшуюся коридором с тусклой коптящей лампой.

Аппетитный запах горячего рагу встретил его, как гостеприимный хозяин гостя, вымокшего под октябрьским дождем.

— Что-нибудь съем, — пробормотал он.

И тут же мысленно отметил странную атмосферу заведения — свет, шумы, запахи.

Лампа оказалась единственным кружком света, лучиком, пробивавшимся сквозь дырку в занавеси.

— Взгляд одноглазого кота, — усмехнулся Дейв, отбросив ее.

В глубине коридора колыхалось пламя печей — красная заря в конце туннеля. Из кухни доносились приятные звуки — шкварилось горячее сало, булькала вода в кастрюлях, потрескивало мясо на сковородах, звякали тарелки, из бутылок с бульканьем лилась жидкость, словно пародируя влажные поцелуи взасос.

Исходя голодной слюной, он принюхивался к аромату горячего мяса и острых приправ, к которому примешивался странный сладковатый запах.

— Он знаком мне, — прошептал Дейв.

Вдруг перед его глазами побежали кадры немого кино — залитые грязью траншеи, где кровью истекали трупы томми и серо-зеленых.

— Здесь пахнет смертью и кровью… Фу!

На улице от порыва ветра грохнула вывеска; вдалеке хлопнул выстрел, и кто-то пронзительно взвыл от боли.

Красные отдушины печей ответили эхом предсмертного хрипа. Но тут в стене открылась дверь, из проема хлынул свет, и донеслась разудалая музыка модного регтайма, звон треугольников, колокольчиков и ксилофона.

— Нигде, — убеждал Дейва сосед по столу, — вы не получите столько мяса за десять пенсов.

Но длинные розовые ломти мяса сразу отбили аппетит у Дейва — коричневый соус с тонко нарезанным жареным луком уже успел застыть.

— Ах! — пробормотал сосед. — Телячье жаркое с луком… Деликатес!

— Вы действительно считаете, что это телячье жаркое? — робко спросил Дейв.

— А если даже мясо кита, шакала или белого медведя? — огрызнулся собеседник. — Его величество желают получить за десять центов осетрину на вертеле или молочного поросенка под острым соусом?

Дейв Ламби обратил внимание, с какой жадностью люди набрасываются на мясо, топчась перед небольшими железными столиками.

Они торопливо пожирали порции розового мяса, залитого бурым соусом, и запивали мутным пивом горы тушеной баранины с луком. Чавканье и сытая отрыжка изредка прерывались веселыми возгласами, рассекавшими тяжелую атмосферу зала:

— Всего за десять пенсов… Всего за десять пенсов!

В толпе людей, чьи внутренности точил вековой, наследственный голод, мелькал силуэт странного человечка в синем рединготе и цилиндре из розовой бумаги.

— Чокнутый? — осведомился Дейв Ламби.

Его сосед вскинул гневные глаза.

— Спятил, что ли! Скотти Белл чокнутый? Оригинал и наверняка филантроц. Он-то и кормит нас мясом за десять пенсов. Гип-гип-гип-ура Скотти Беллу!

Весь зал подхватил клич.

Цилиндр из розовой бумаги наклонился, отзываясь на безыскусный порыв посетителей. Музыкальная машина сухо щелкнула, внутри нее послышалось ворчание, и грянул дикий марш гвардейцев, размывая вековую печаль обездоленных людей.

— Фиалки, сэр?

Крохотная белая ручонка протягивала Дейву букетик замасленных бумажных фиалок, пропитанных дешевыми духами. Над жалким букетиком сияли два печальных синих глаза.

Несмотря на бедность, Дейв сохранил обходительность бывшего лейтенанта Рочестерского гвардейского полка.

— Мне больше нравится цвет ваших глаз, а не цветов, мисс, — улыбнулся он, протягивая девушке шиллинг.

Наградой ему была робкая чарующая улыбка.

— Могу ли я вас угостить? — спросил бывший офицер и указал на порцию дымящегося мяса, которую старый официант с внешностью злобного клоуна водрузил перед его соседом.

Цветочница бросила странный взгляд на сочные ломти мяса.

— Нет, только не это, — шепнула она. — Лучше пива.

Дейв осторожно накрыл ладонью ее белую лапку и ощутил сильную дрожь; он проследил за взглядом цветочницы и не без отвращения заметил, что тот прикован к лицу Скотти Белла.

Скотти Белл не походил на сурового и сухого шотландца, высеченного из горной скалы. Он был низок и толст; в его совиных глазах, круглых и неподвижных, зеленью стыл свет лампы.

— Мне хочется уйти, сэр, — шепнула девушка. — Прошу вас, проводите меня.

Как все случилось?

Дейв Ламби не узнал этого никогда.

Он смутно помнил, как шел по темному коридору вместе с испуганно дрожащей девчонкой и получил болезненный удар по затылку, — затем шум яростной борьбы и бесконечное падение во тьму.

Но в памяти навсегда остался женский вопль, вопль ужаса и боли, и предсмертный хрип.

Очнувшись, он увидел вокруг мундиры хаки конной полиции Ирландии.

— Вам невероятно повезло, лейтенант, — раздался над ухом дружеский голос. — А того вы не упустили.

Дейв Ламби узнал в сержанте полиции своего бывшего ординарца Бига Джонса. В двух шагах от Дейва из пробитой головы официанта с лицом клоуна на пол текла струйка крови.

— К счастью, не упустили, — повторил полицейский.

Только теперь Ламби ощутил, что мертвой хваткой сжимает рукоять револьвера.

— А туда смотреть не стоит! — воскликнул Биг Джонс. — Хватит ужасов на сегодня.

Но Дейв успел разглядеть труп цветочницы с перерезанным горлом… Вдали, в красноватом свете лампы, полицейские складывали на стойку ужасные предметы — руки, ноги, женские груди, человеческую голову с отвратительной ухмылкой…

На улице Ночного Ворона топталась молчаливая испуганная толпа. Дейв Ламби видел, как уводили Скотти Белла в наручниках. На черепе шотландца висел клок розовой бумаги.

— Клиент для виселицы! — крикнул кто-то.

— Он кормил своих клиентов человечиной! — воскликнул другой.

Бывший офицер заметил соседа по столу. Тот стоял с печально опущенной головой и в отчаянии бормотал:

— У нас больше никогда не будет столько мяса за десять пенсов.

 

Повествует доктор Каниве

Чей-то хриплый голос затянул песню, едва господин Кюпфергрюн кончил говорить.

— Принесите мне твердые орешки, кусочек мягкого хлеба и семечки. Вы знаете, кого называют «каниве»? Огромного американского попугая размером с орлана-белохвоста, который устраивает гнезда в дымящейся земле холмов на Антильских островах. Каниве прослыл умелым логиком, знает таинственные и опасные языки, короне говоря, он — колдун и весьма ученая персона.

Такие речи повел господин Каниве из Тарба во Франции. Не испытывая уважения к присутствующим и греша пошлыми шуточками, он поспешно развязал галстук и бросил его в огонь, скинул редингот, накинул его на голову герра Кюпфергрюна и, наконец, предстал…

…в облике громадного злого попугая с взъерошенными перьями и грозно сверкающими глазками.

— Слушайте! — прохрипел он. — Мерзавцы, бродяги, подонки и прочая шелупень. Слушайте правдивую историю великого доктора Каниве!

 

Свадьба мадемуазель Бонвуазен

Шел 1880 год. Однажды туманным утром в конце зимы из Америки прибыл парусник. Его взял на буксир крохотный голландский пароходик, отвел вверх по морскому каналу Тернезен и подвел к причалу Коммерческой гавани благородного и мужественного города Гента, что во Фландрии.

В полдень старший рулевой Тиест де Вильдеман покинул судно со всем своим скарбом, уложенным в большой мешок из индийского полотна. За шестнадцать месяцев плавания ему заплатили золотыми и серебряными монетами, которые весело бренчали в его карманах. Кроме того, Тиест де Вильдеман почти волочил по земле необычную клетку из железного дерева, где в полной неподвижности сидел замызганный серый попугай, больше похожий на замасленную тряпку.

— Это — антильский каниве, — сообщил он господину Волдерсу, чиновнику таможни. — Я продам его за приличные деньги господам из зоологического сада.

— Пошлина за ввоз двенадцать франков, — сказал таможенник.

— Ни в коем случае, — заупрямился Тиест де Вильдеман, — но готов поставить стаканчик в заведении мадам Ландшеер.

— Договорились, — согласился таможенник.

Они пропустили не по одному стаканчику и вскоре завели дружескую беседу.

— Я покинул Гент четыре года назад и скоро встречусь с женой.

— Ха-ха! — ухмыльнулся господин Волдерс.

— Что смешного? — обиделся Тиест, которому не понравилась издевка собутыльника.

— Молчу, вернее, пока молчу.

— Выкладывай?

— Впрочем, слушай, Тиест, — с показным сочувствием произнес господин Волдерс. — Ваша жена сошлась с Тоном Босмансом, и они с большим прибытком содержат кабачок «Зеленая бутылка» на Канальной улице.

— Так-так! — воскликнул Тиест де Вильдеман. — Вот, значит, как обстоят дела?

И заказал бутыль доброй голландской можжевеловки. Расстались они поздним вечером. Тиест с мешком за плечами и клеткой с попугаем в руке поплелся по указанному адресу.

— Клянусь серебряными галунами фуражки, там сегодня будет большая разборка, — философски изрек господин Волдерс, — но это не мое дело.

И отправился в подвальный кабинет на складе составлять протокол на некого Тиеста де Вильдемана, обвиняя моряка в контрабанде антильского попугая и неуплате двенадцати франков пошлины таможенной службе.

Утром по городу разнеслась страшная весть.

— Слышали? Тон Босманс и жена Тиеста де Вильдемана расплатились за содеяное. Боже, «Зеленая бутылка» за ночь стала красной! Бойня, да и только! А Тиеста поймали на набережной Пеердемеерш — он сошел с ума и кричал: «Это не я… Это попугай… Говорю вам, это попугай!»

Когда полицейские вошли в помещение, то вместо Тона Босманса и его сожительницы увидели кровавое месиво. На стойке стояла клетка из железного дерева — попугай невозмутимо заканчивал завтрак, доедая четвертинку апельсина.

Но стоило полицейским взять клетку в руки, как он завопил изо всех сил:

— Любовь!.. Это — любовь!..

На углу Канальной улицы, в глубине сада с кустами ранней сирени, припущенными зеленью, прятался дом мадемуазель Сильвии Бонвуазен, высокой и чернявой женщины, походившей на закутанную в ткань огромную булавку. Она и купила клетку с попугаем за сто су на аукционе таможни, а господин Волдерс, умело помешавший честным торгам, получил в подарок коробку с дюжиной сигар.

После тщетных попыток женить на себе члена Церковного Совета, разорившегося шляпника и коротышку-глашатая, объявлявшего о приливах, мадемуазель Сильвия Бонвуазен дала зарок навсегда остаться в девах.

И когда на следующий день после воцарения в доме попугай принялся повторять глупый рефрен: «Любовь!.. Это — любовь!..», хозяйка возмутилась и попыталась заткнуть ему глотку.

Но попугай разорался пуще прежнего.

Разозлившись, Сильвия просунула в клетку руку, чтобы удавить болтливую птицу.

Каниве не обладает ни мягкостью жако, ни наглой крикливостью ара, ни показной яростью гвинейского попугайчика. Он зол и крепок и, как Давид из мира пернатых, готов сражаться с Голиафом.

Ударом клюва он сломал безымянный палец на левой руке мадемуазель Бонвуазен.

Хозяйка захлопнула дверцу, забинтовала палец и прониклась уважением к храброй птице.

Вскоре она привыкла к странным призывам говорящего попугая: «Любовь!.. Это — любовь!..»

Тем более что в голосе птицы появились странные нежные интонации.

— Хотелось бы знать… — часто начинала Сильвия, но не осмеливалась закончить мысль.

Мадемуазель была начитанной женщиной; многие считали ее сведущей во многих вещах.

Она начала верить в переселение душ.

Однажды вечером, когда лампа рассеивала по комнате розовый свет, мадемуазель приблизилась к клетке и прошептала:

— Я… вас… люблю…

Каниве скосил на нее громадный круглый глаз, в котором сверкали зеленые огоньки.

— Я… вас… люблю…

Птица нахохлилась и хрипло выдавила:

— Я… вас…

Часом позже попугай без всякого приглашения вдруг сообщил:

— Я… вас… люблю…

— Боже! — вскричала мадемуазель Сильвия.

Так с ней еще никто не разговаривал.

Отныне каждый вечер мадемуазель Бонвуазен беседовала с попугаем о любви.

Но око ада никогда не дремлет — старая дева свела знакомство с Константеном Ханнедушем, священником-расстригой, бесчестным, отвратительным существом, бабником и попрошайкой, который брался отслужить черную мессу за пятнадцать су.

Однажды в полночь он дал ей взглянуть на стеклянный шар, наполовину прикрытый черной тканью. Она увидела в нем лицо мужчины.

— Красив, как Люцифер, — произнес Ханнедуш. — Пожертвуйте три золотых монеты, и я открою вам его имя. Мартен Каниве (мошенник жадно схватил желтяки). Пожертвуйте еще три, и я соединю вас в браке. Этот человек — воплощение вашего попугая.

Старая дева согласилась, сходя с ума от неразделенной любви к существу, которое однажды произнесло и ежедневно повторяло: «Я вас люблю!»

В ближайшую ненастную ночь Константен Ханнедуш назначил старой деве свидание на паперти церкви Святого Иакова, попросив захватить попугая.

Она принесла клетку с птицей, накрытую черной материей, чтобы предохранить попугая от ветра и ливня.

Расстрига взломал дверь колокольни, провел Сильвию через темную церковь, где рубином сверкал глазок лампадки, велел ей преклонить колени перед алтарем и зажег свечу из черного воска.

— Хотите ли вы взять в мужья Мартена Каниве?

— Да, — с трудом выдавила несчастная, потеряв от нежности и ужаса разум.

Как ни странно, но птица на тот же вопрос выкрикнула:

— Да!

— Соединяю вас в браке! — объявил Ханнедуш и надел одно крохотное золотое колечко на лапку попугая, а другое — на поврежденный палец мадемуазель Бонвуазен.

В тот же миг красное зарево осветило церковь — из чаши со святой водой взметнулось высокое пламя. Ханнедуш с криком убежал, а мадемуазель Сильвия с попугаем неведомым образом очутилась дома.

— Муж мой… Муж мой… — икала она.

В прекрасном господском доме, расположенном в благородном и мужественном городе Генте, проживает почти столетний врач, принимавший необычные роды пятидесятилетней женщины. У нее родился уродец с головой и клювом попугая, а его бесформенные конечности заканчивались когтями хищника.

Чудовище хрипело и издавало ужасающие вопли, больше похожие на рев хищника, чем на плач новорожденного. Врачи, считая, что существо не жилец на белом свете, велели тут же окрестить его.

Но едва святая вода коснулась бесформенной головки, чудище скрючилось, взревело и испустило дух.

Врачи без промедления сунули трупик в бутыль с формалином, намереваясь сохранить удивительный экземпляр для потомства.

Увы!.. Они не ведали о тайне, окружавшей эту невероятную историю! Раствор вспыхнул, бутыль взорвалась, как бомба, ранив присутствующих, а синее пламя пожрало чудовищные останки.

Мать выжила, но разучилась говорить. Она навсегда лишилась разума.

Как-то ночью она исчезла, и никто не знал, что с ней сталось.

Звали безумную старуху Сильвия Бонвуазен.

Народ приписал отцовство вероотступнику Ханнедушу, хотя спустя несколько дней после святотатственного бракосочетания труп негодяя нашли на пустыре Пеедермеерша — лицо его было изодрано в клочья…

— Словно его исклевали птицы, — сказал полицейский.

Господин Каниве закончил рассказ.

Он уже не походил на гигантского попугая и постепенно принимал человеческий облик.

Но Кот Мурр вдруг спрыгнул с моих колен, схватил существо и свернул ему шею.

В пламени свечей закружились окровавленные перья. Из тьмы высунулась чья-то рука, схватила взъерошенный труп птицы и бросила в очаг.

Мертвая плоть с треском сгорела, распространяя жуткую вонь.

 

Рассказывает аббатиса

Чей-то голос воскликнул:

— Вам слово, аббатиса!

На фоне красного пламени очага мелькнул силуэт женщины — до сих пор она стояла на очажном тагане.

Я удивился, увидев существо женского пола, хотя добряк Чосер допустил женщин в компанию набожных паломников. Когда она приблизилась к канделябру, я увидел одутловатое задумчивое лицо. Женщина была одета в бумазейное платье с небольшим кружевным воротничком, волосы ее скрывала аккуратная шапочка.

Гостья вскинула удлиненное запястье с невероятно острыми ногтями на пальцах к волосам и сообщила:

— На самом деле, я имею право на квадратную шапочку… Вы вскоре сами убедитесь в этом!

— К черту ученых женщин! — вскричал чей-то голос во мраке.

— Вам повезло, что не встретились мне на пути, — ухмыльнулась женщина, и взгляд ее мгновенно стал жестоким, — в те времена, когда площадь Тайберн была самым страшным местом в Лондоне.

Мурр весь сжался, и по его загривку пробежала дрожь. Он тихо прорычал:

— Призрак… Призрак…

— Я родилась в Эппинг-форест, где родители с трудом зарабатывали на жизнь, изготовляя древесный уголь. Знания я добыла в трудном учении, а также с помощью таинственного растения фунарии, что произрастает на месте потухших угольных ям.

В возрасте двадцати лет я вызнала все секреты этой рожденной от огня травки и прослыла в крае целительницей. Я не любила лечить, ибо равнодушна к страданиям человеческим, но больные щедро платили за советы и лекарства. Собрала достаточно денег, чтобы осесть в Лондоне, купила роскошный дом на углу Спайт-стрит в непосредственной близости от площади Тайберн, на которой то возводили эшафот или виселицу, то устанавливали колесо или дыбу, то складывали костер.

Я могла, глядя из окон, наслаждаться последними муками людей, коих королевский суд отправлял на позорную смерть.

Поскольку один и тот же ритуал кровавых празднеств навевал скуку, я с помощью чудодейственной травки нашла иные способы развлечения.

 

Тайберн

В мае месяце 1601 года лондонский палач по имени Беснэч соорудил высокий эшафот, украсив его дорогой красной тканью с золотой бахромой — предстояла казнь знатной персоны.

Персона прибыла в сопровождении шести вооруженных солдат и двух священников. Ею оказалась девушка с длинными и пушистыми светлыми волосами, заплетенными в косы; тело красавицы облегала белая туника из чистого льна, а, по привилегии, ей оставили на ногах обувь из тонко выделанной кожи. Священнослужители расстались с ней у подножия эшафота, а вверх по крутой лестнице, покрытой алой шерстяной тканью, ее сопроводили только два стражника. Потом солдаты поспешно спустились вниз и заняли место в тени эшафота.

Хью Беснэч, палач, усадил девушку на скамеечку с мягкой подушечкой из красного шелка и застыл в ожидании.

Толпа начала роптать, ибо ей не терпелось насладиться мучениями красотки. Я не знала, какое преступление она совершила. Впрочем, меня это не интересовало.

Наконец, короткий призыв трубы возвестил о прибытии человека, которого ждали. То был судья Хандрингэм — ему вменялось зачитывание приговора и утверждение порядка казни.

Я ненавидела тщеславного судебного чиновника, похожего на уродливого и жирного енота. Он, прихрамывая, подошел к осужденной и помахал пергаментом, который держал в руке, перед ее лицом.

Поступок возмутил меня своей бестактностью.

Беснэч рассмеялся, также нарушив правила приличия и гражданский долг.

Не знаю, что провозглашал судья, водя пальцем по строкам на пергаменте, но приговор, несомненно, содержал ужасные вещи, ибо девушка принялась испускать жалобные стоны и ломать от отчаяния руки.

Увидев, что Беснэч протянул руку к сумке из красной кожи, висящей у него на поясе, я поняла, что он собирается извлечь стальные инструменты, предназначенные для сдирания кожи с лица жертвы.

Он выхватил длинное шило, которым собирался проткнуть щеки осужденной, но в этот миг меня осенила замечательная мысль.

Я призвала дух травки и устремила пристальный взгляд на Хандрингэма, Беснэча и тяжелые светлые косы девушки.

Косы немедленно взметнулись вверх, словно плети хлеща воздух и издавая сухие щелчки — ха-ха, меня разбирал смех! — потом оплели шеи судьи и палача.

Осужденная потеряла сознание, но косы держали крепко и трясли парочку, будто судья и палач были соломенными куклами, пока не удавили их.

— Чудо! Чудо!

В дело вмешалась толпа и с криками, что вершит правосудие, прикончила солдат и священнослужителей, освободила девушку и на руках унесла прочь.

Не знаю, что с ней сталось: впрочем, это меня не интересует.

Стоял жаркий июньский день, когда на площади Тайберн собирались отрубить голову малышу Уинтерсету.

Скажу откровенно — я недолюбливала Уинтерсета. Ибо худшего висельника не было в квартале между Кингстоном и Тауэр-хилл. Прибегнув в тот день к колдовству, я не собиралась наказывать палача, которому предстояло отрубить столь отвратительную голову.

Но, будучи не в силах справиться с игривым настроением — я пила из серебряного кубка свежий камденский эль и наслаждалась вкуснейшим паштетом из жирных куропаток. Кроме того, под моими окнами расположился шут по прозвищу Чокнутая Ворона и до колик в селезенке рассмешил меня.

Столь хорошо начатый день требовал достойного завершения.

Уинтерсет смело взошел на эшафот, стал на колени и широкий меч палача обрушился на его шею.

— Клинг! — звякнуло дрожащее лезвие, и голова покатилась по настилу эшафота.

Но в тот же момент палач и два его помощника испуганно вскрикнули — Уинтерсет стоял по-прежнему на коленях… с головой на плечах!!!

К счастью, присутствующий на казни судья отличался редким здравым смыслом.

— Колдовство! — рявкнул он и приказал. — У него вновь отросла голова! Палач, исполняйте долг! Прикончите эту гидру!

Меч просвистел вновь, и с колоды скатилась вторая голова.

— Кол… — заикнулся судья.

Больше из его глотки не вырвалось ни звука, ибо он испугался, увидев на шее Уинтерсета крепко сидящую голову.

— Клинг! — голова отскочила в третий раз.

Палач с помощниками и судья кубарем скатились по лестнице, а Уинтерсет встал с колен и сказал:

— Хватит!

Но я недолюбливала Уинтерсета и не стала вызывать дух фунарии, когда три часа спустя его заживо сожгли на костре, обильно полив маслом и варом.

Увы! Даже самая лучшая жизнь надоедает.

Однажды я заставила одного висельника с затянутой на шее петлей два часа подряд трубить в рог.

Я раскидала полдюжины костров или заливала их водой, когда палач поджигал дрова.

Некого Твикенхэма должны были разорвать на части четыре мощных сассекских жеребца, но те внезапно обратились в голубок, и негодяй, воспользовавшись всеобщей сутолокой, скрылся с места казни.

Забавы пришлось прекратить, ибо Парламент собирался объявить площадь Тайберн непригодной для исполнения смертной казни, что лишило бы меня занимательного зрелища.

Я перестала мешать исполнению правосудия, но как-то с помощью фунарии на два дюйма удлинила носы всем обитателям Спайт-стрит.

Хотя по рассеянности забыла проделать ту же операцию с собственным носом, и была немедленно брошена в тюрьму по обвинению в преступной ворожбе. Как понимаете, задерживаться в темнице я не стала и сбежала, обернувшись мышкой…

Что за черт дернул меня за язык:

— Прекрасная и могущественная дама, вам не удастся повторить подвиг!

— Ошибаетесь, юный хвастун. Я еще не забыла заклинания. Раз!

Ее массивная фигура растаяла, как дым. Маленькая серая мышь вскарабкалась по канделябру и с видимым удовольствием принялась грызть жирные слезы свечей.

— Два! — взревел Кот Мурр, прыгнул вперед и в мгновение ока сожрал зловредную мышь.

— Мяу! — мяукнул мой компаньон и, облизнувшись, снова устроился у меня на коленях. — Ничего нового. Мой приятель Кот в сапогах уже проделывал такое.

 

Одиссея мистера Галлахера

— Галлахер, если вам угодно… Чарльз Галлахер…

Если когда-либо под небесными сводами жил столь ничтожный человечек, его, несомненно, звали Чарльз Галлахер.

Увидев это существо, я ощутил горячее желание раздавить каблуком сию мокрицу, смешать ее с землей, презрительно фыркнуть и бросить грязное ругательство в пасть ветру.

Тощий гном, от которого, наверное, несло кислятиной и прогорклым салом.

Какой дьявол раздобыл ему такую дурацкую шляпу, нахлобученную на голову?

Почему он завязал галстук, как Роберт Пил?

Почему его голос напоминал одновременно треск сверчка и писк свирели?

— Чарльз Галлахер, к вашим услугам…

Представляясь, он покачивался на коротеньких ножках, словно его трясла лихорадка, но я сообразил, что он злоупотреблял крепкими напитками и крупно нарезанным нюхательным табаком, крошки которого пристали к его жилету в цветочек. Долг обязывает меня пересказать его отвратительную историю, но я приступаю к ней, ощущая презрение и отвращение.

Таракан, дьявольское отродье!

Его облик вызывал тошноту, ибо, казалось, человечка слепили из бледно-желтой гнойной плоти шлюх-утопленниц, извлеченных драгами между Лаймхаусом и Шэдуэллом.

 

Мистер Галлахер возвращается домой

Да поможет мне Господь!

Я — ничтожный человек и всю жизнь испытывал страх перед Богом. Главной заповедью своего существования я считал порядочность, стремился делом доказать свое христианское милосердие, ибо не считая раздавал милостыню обделенным, а если изредка грешил, тут же исповедовался и искренне раскаивался в содеянном. Я верю в Его справедливость и Его доброту. За что Он ниспослал мне испытания, оказавшиеся превыше моих сил?

Господи, почему Ты отказываешь моей душе в праве восхвалять Тебя? Могу ли я просить о снисхождении? Я попал в особое… положение — вы поймете, выслушав мой рассказ.

Трепещите все, кто собрался здесь, ибо не стоит зарекаться от сумы и тюрьмы.

Меня зовут Чарльз Галлахер — я уже имел честь представиться, — и до того ужасного дня обитал на тихой Стенуорт-стрит в Бермондси, продолжая дело отца и расширяя прибыльную торговлю скобяным товаром.

Моего дядю, Барнэби Галлахера, с почестями проводили на пенсию и поселили за казенный счет в Виндзорском замке в одном из очаровательных коттеджей, предназначенных для отставных военных, ибо он преданно служил Ее Очаровательному Величеству, заработав в награду дворянство. Он был беден, но горд, и каждую пятницу вечером я принимал заслуженного ветерана в кругу семьи.

Ах, моя семья!.. В каких глубинах ада ее подвергают незаслуженным и ужасным мукам?

Представляю вам своих родичей… Увы!.. Вы испытаете ужас и сострадание, поскольку члены моего семейства превратились в безутешные окровавленные тени. Вот они: Джейн, урожденная Уэйр, моя ненаглядная супруга; юный сын Майкрофт, нежный и прекрасный отрок, похожий на одного из сыновей Эдуарда на портрете кисти Хильдебрандта из Дюссельдорфа; любимая свояченица Эльфрида Уэйр, старшая сестра моей чудесной жены; Дайтон, долгие годы служивший нам верой и правдой и ставший членом нашей дружной и любящей семьи. Не стану исключать из нее и важного Грималкина, преданного кота, который защищал дом от пиратских набегов крыс и мышей.

Мой дом!.. Тихий вековой дом на Стэнуорт-стрит, пропитанный запахами чудесных кушаний, которые стряпала Эльфрида, и горьким ароматом лавра, растущего в саду, где с мирным журчанием по увитым лианами камням стекали струи фонтана…

В тот пятничный вечер меня ожидали суровые испытания.

Старый мистер Панкейдроп отошел от дел и угощал всех пуншем в таверне «Длинная змея» в Докхиде, и я не мог, не нарушив правил приличий, отказаться от его сердечного приглашения.

Весь вечер я ощущал себя мучеником.

Празднество началось с того, что в честь старика Панкейдропа нас угостили вином, до того кислым, что оно драло глотку, затем полились скучные речи, в которых я ничего не понял. У меня слабый желудок, и горячий пунш, похожий на фейерверк, крутил мне внутренности.

Я с печалью думал о своем чудесном доме, где сейчас принимали достойного Барнэби. Уходя из дома, я заметил на кухне жирный паштет с золотистой корочкой и словно чуял запахи жареной телятины и окорока, которые обожаю.

Когда старик Панкейдроп стал прощаться, меня охватила радость, что я не очень припозднился.

— Вернусь как раз к десерту, — сказал я себе. — Горячие пироги с яблоками и пудинг с клубникой.

Знаете ли вы блюдо вкуснее, чем пудинг с клубникой, крем которого полит выдержанным киршем? Я не знаю…

От Докхида до Стэнуорт-стрит идти не далеко, особенно если сократить путь по проулкам. Кажется, я даже бежал, ибо, добравшись до дома и ковыряясь ключом в замочной скважине, тяжело дышал.

— Ку-ку! Вот и я! — крикнул я из коридора.

Никто не ответил.

В вестибюле не было света.

Газовый рожок не горел. Ни единый лучик света не просачивался из-под двери столовой.

А где аппетитный запах горячего соуса и паштета?

По спиральной лестнице в углу прихожей стекала мертвая тишина.

— Эй! Почему молчите, словно умерли?

Я толкнул дверь столовой, и в лицо мне пахнуло ледяным ветром.

Я зажег свет.

В холодной и мрачной комнате было пусто.

Как и во всем доме.

Куда подевались Джейн, Майкрофт, Эльфрида, Барнэби, Дайтон и кот Грималкин?

Почему кастрюли и блюда были пусты и вычищены, словно никогда не служили для приготовления вкусных сочных яств? Почему очаг заполняла холодная зола?

Почему?

Я задавал эти вопросы себе и задаю всем, кого интересует моя таинственная история.

Вопросы остались без ответа.

Через полгода я превратился в грязного пьянчужку — меня ежедневно подбирали на улице, а судья из Олд-Бэйли, едва скрывая отвращение, приговаривал к штрафам.

Однажды в пятницу вечером, когда я перебрал в таверне «Длинная змея» в Докхиде, появился мистер Панкейдроп и угостил пуншем. Бармен принес полную салатницу, и я, похоже, вылакал большую часть пойла. Мистер Панкейдроп выразил недовольство мною и заработал пощечину.

Меня выставили за дверь.

Но настроения не испортили.

— Во всем виноват этот старый дурак! — вслух повторял я про себя. — Без того поганого пунша в его честь сидел бы в кругу семьи, наслаждаясь жареной телятиной и окороком, объедаясь пирогами с яблоками и пудингом с клубникой. Нет ничего лучше пудинга с клубникой!

Я вернулся на Стэнуорт-стрит и вошел в дом.

В воздухе носился чудесный запах жаркого, а из-под двери столовой тянулась полоска света.

— Ку-ку! — вскричал я, толкнув створку.

Меня встретил радостный хор приветственных криков.

У залитого светом стола собралась вся семья.

Но Джейн с торчащим языком висела на люстре. Эльфрида, скорчившись на плюшевом кресле, усмехалась, и руки ее удерживали кишки, выползавшие из распоротого брюха.

Посреди стола в кровавом соусе плавала голова Барнэби — искаженный рот изрыгал ужасные ругательства.

Невероятно бледный Майкрофт красными от крови руками заканчивал обдирать труп Грималкина.

Я бросился назад с воплем ужаса и едва успел увернуться от розового призрака. Однако успел узнать Дайтона — со слуги живьем содрали кожу.

И это кровавое адское сборище, воя в один голос, упрекало меня в том, что я опоздал к десерту…

Разрешите, господа, удалиться. Меня ждут. Чистая правда. Кое-где ждут.

Я поджег свой любимый дом на Стэнуорт-стрит.

Вместе с ним сгорели семь соседних жилищ.

В огне погибло множество людей.

Меня повесили.

Теперь вы понимаете, почему я говорю, что меня ждут…

 

Странная женщина восклицает

— Господа!

Голос ее зазвенел как яростный удар гонга.

— Господа! Я явилась сюда не ради того, чтобы поглощать неудобоваримые напитки и развлекаться в компании случайных людей. Уходя, суну, если надо, мелкую монетку одному из слуг в оплату за ваше короткое гостеприимство. Темные улицы вымерли — промозглая погода и сырость от ночного тумана разогнали людей по домам. От Монтэгю-стрит, где живу, я разглядела всего три освещенных окна, но они, увы, соседствовали с закрытыми дверями. А на пороге этого дома, размахивая фонарем и приглашая зайти, стоял человек — так я оказалась среди вас.

Я вас не знаю, и вы не возбуждаете во мне особого любопытства, а потому не собираюсь вглядываться во тьму, которая ревниво скрывает ваши лица. Я, мисс Грейс Аберкромби, не прячу лица, ибо происхожу из знатного мидлендского семейства. Мой долгий путь не завершен. Но боги наделили меня упорством и терпением.

Я ищу герра Хазенфраца.

 

Я ищу герра Хазенфраца

Однажды вечером, сидя на террасе боннского университета, я смотрела, как на другом берегу реки в лунном свете проступают семь башен Зибенгебирге.

Я смотрела, а не любовалась, ибо сердце мое воспринимает лишь внутреннюю красоту и величие духа. В тот вечер, как в никакой другой, я избрала для размышлений исключительно трудную и увлекательную тему.

Доктор Далмейер, чью память ученого я чту до сих пор, сообщил в одной интереснейшей лекции о мирном договоре, заключенном между карфагенянами и царем Сиракуз Геоном. Среди прочих условий выставлялось требование покончить с обычаем приносить в жертву Ваалу, или Молоху, своих собственных детей.

Далмейер, заядлый спорщик, внимательно выслушал мои доводы.

— Если в 311 году до нашей эры карфагеняне, осажденные Агафоклом, были близки к гибели, то только потому, что настроили против себя великого бога Ваала, жертвуя детей рабов или чужеземцев, а не своих собственных.

— Значит, вы, мисс Аберкромби, верите в могущество Молоха? — в раздумье спросил профессор.

— Иначе, герр доктор, история Карфагена пошла бы по иному пути, — убежденно ответила я.

— Вы разделяете идеи герра Хазенфраца, — пробормотал он.

— У меня свои идеи, — оскорбленно возразила я. — А кто такой этот герр Хазенфрац?

— Да так, — уклончиво ответил профессор, — один странный тип. Он неоднократно путешествовал по Сардинии и привез оттуда любопытное исследование о сардоническом смехе. Вам, мисс, наверное, известно, что в Кабинете Кальяри на острове Сардиния есть несколько бронзовых статуэток Молоха. Жрецы-сардинцы Ваала делали предсказания по искаженным страданиями устам жертв, брошенных в огненное чрево бога. Они утверждали, что последняя гримаса на лице была улыбкой величайшего блаженства, наступавшего в момент воссоединения жертвы с огненным божеством.

— Хотелось бы познакомиться с герром Хазенфрацом.

Далмейер любил иногда пошутить.

— Быть может, ему удастся покорить ваш разум, мисс, но никак не сердце. Он низок, черен волосом, желт кожей и хром. Крайне неприятный тип.

В тот вечер, глядя на феерию реки и гор, я повторяла про себя: «Хочу познакомиться с герром Хазенфрацом».

Утром я оказалась в поезде, идущем в Базель, а через три дня добралась до Генуи, где села на грузовой пароход, направлявшийся в один из портов Сардинии. В Кальяри ознакомилась с произведениями сеньора де ла Мармора, ученого антиквара из Пьемонта, который в деталях описал бронзовые фигурки бога Ваала, найденные во время раскопок на диком острове. Но почти ничего не узнала о герре Хазенфраце; хранитель Кабинета Кальяри повторил слова Далмейера: низенький невзрачный хромоножка с черной шевелюрой и болезненно желтой кожей.

Я вернулась домой в Мидленд.

Недалеко от истоков реки Оуз мне принадлежит большой замок Аберкромби-Манор, к сожалению, пришедший в жалкое состояние из-за отсутствия надлежащего количества слуг.

Однако его изолированность и запущенность могли послужить моим замыслам.

Я тайно выписала из Италии рабочих-специалистов, по реке Оуз несколько раз по ночам прошел с грузом меди и олова зафрахтованный мною коф, такелаж которого я велела усилить шпринтовом и марселем.

Рабочие разместили в подземельях Аберкромби-Манора литейную и кузнечную мастерские. Они работали с предосторожностями, используя экраны и дымопоглотительные трубы, и в окрестностях никто не заметил ни вспышек света, ни сажи, ни дыма. Через полгода в большом оружейном зале замка, на укрепленном железобетоном полу, возник бронзовый идол, высотой в тридцать шесть футов.

Коф совершил последнее путешествие и доставил из Ньюкасла уголь и нефть.

Полая статуя бога Ваала была выполнена точно по описаниям ученого антиквара де ла Мармора. Идол с человечьим туловом и бычьей головой — символ мужской силы и могущества. Разведя руки в стороны, божество с семью отсеками в чреве — каждый для одной живой души — наклонялось немного вперед, чтобы без помех заглатывать жертвы.

Я уволила всех рабочих и дала денег на дорогу в Америку.

Оставила при себе лишь мавра гигантского роста и невероятной силы.

Мне с трудом удалось вдолбить в его голову, что требовалось исполнить, ибо он говорил на ужасном диалекте, но, когда подручный понял замысел, затея ему, похоже, понравилась.

Помощь мавра оказалась неоценимой.

За пару недель он добыл семерых детишек, ловко похитив их вдали от Аберкромби-Манора.

Он докрасна раскалил огромную статую Молоха, хотя работа потребовала немалых усилий.

И без устали развлекал детишек, строя гримасы и выделывая акробатические трюки. Наблюдая за ним, я поняла, что мавр очень любил детей. Мне нравилось, как идут дела; однако тревога не покидала меня, и я неустанно повторяла:

— Ах! Если бы удалось встретиться с герром Хазенфрацем!

Мавр почти с материнской лаской опустил детишек в огненное чрево бога. И я увидела на их лицах долгожданную гримасу сардонического смеха.

О, если бы рядом был герр Хазенфрац!

Когда статуя Молоха остыла, а прах семи жертв был пересыпан в серебряные урны, мавр покинул замок с карманами, набитыми золотыми соверенами.

При расставании я долго наставляла его, но он, увы, либо не внял предостережениям, либо не понял моих слов.

В Лондоне он напился, поссорился с полицейским и убил его.

Его приговорили к смерти и повесили в Пентонвилле.

Но перед казнью он проболтался…

Как-то утром, когда, сидя перед богом Ваалом, я до блеска начищала серебряные урны, полицейские окружили замок, выломали двери, заковали меня в позорные кандалы и увезли.

Я представила бирмингемским судьям научное объяснение своих исследований, но те не оценили глубины моих познаний, объявили виновной в «жестоком преступлении, постыдном для человечества» и приговорили «повесить за шею до тех пор, пока не наступит смерть».

В тюрьме, несмотря на строгие правила, я написала эссе о сардоническом смехе и отправила свой труд профессору Далмейеру в Бонн с просьбой по возможности передать его герру Хазенфрацу.

Накануне казни в камеру ввели худющего пастора с бледным лицом.

— Дитя мое, — произнес он, давясь слезами, — готовьтесь представить отчет о своих проступках Всевышнему. Покайтесь, пока еще есть время, ибо завтра станет вашим последним днем на земле. Да смилуется Господь над вашей заблудшей душой!

— Сэр, — возмутилась я, — думаю, всемогущий Ваал вознаградит меня за веру и поддержание его культа. Я принесла ему такую жертву, какой он не удостаивался с древних времен, когда его ублажали великие жрецы.

Священнослужитель убежал прочь, стеная от печали и гнева.

Наступила ночь. Тюремщики приковали меня цепями к отвратительному ложу и, решив, что темнота полезна для покаяния, погасили свет и удалились.

В полночь начали бить часы.

— Один, два… одиннадцать, двенадцать…

Вдруг, к моему неописуемому удивлению, раздался тринадцатый удар.

Но тринадцатый удар прозвучал иначе. Словно кто-то глухо застонал. От могучего удара распахнулась дверь темницы, и на пороге возникла тень.

Незнакомец подошел к ложу, наклонился и сказал:

— Пойдем!

Оковы пали, и я оказалась на ногах.

Я шла по пустым, едва освещенным коридорам, тяжелые, окованные железом двери бесшумно распахивались передо мной на смазанных маслом петлях, а тень шествовала рядом.

Через мгновение я вдохнула восхитительно свежий ночной воздух и услышала шелест ветра в ветвях деревьев.

Свобода — стены темницы растаяли позади.

Вдали раздались ритмичные удары молота по дереву.

— Кто вы? — спросила я у тени-спасительницы.

Она исчезла, но вдали прошелестел странный, словно ночное дыхание ветерка, голос:

— Я — герр Хазенфрац!

— Господа! На Монтэгю-стрит стоит принадлежащий мне господский дом, старинный и просторный. В его глубоких и темных подвалах легко заблудиться. Я спрятала там семерых детишек.

А теперь ищу герра Хазенфраца!!!

Тонкая темная фигура на миг заслонила окошечко и скользнула к двери.

Но в то же мгновение из мрака, скрывавшего таинственных гостей, сгустилась еще одна фигура и прошла мимо пламенеющего очага.

— Рейд Ансенк! — воскликнул я.

Коготь Кота Мурра впился в мое бедро.

Ужасающий крик агонии разорвал ночное безмолвие безлюдных улиц.

 

Мистер Типпс повествует о своей жизни…

— Позвольте мне?..

Тот, кто просил слова, казалось, искал света, ибо тщательно очистил свечи от нагара, чтобы пламя их залило его от шляпы до грациозных туфелек.

Какой прелестный человечек! Я ощутил к нему столь же внезапную, сколь и великую симпатию.

На нем были камзол из полосатой тафты, украшенный помпончиками, галунами и блестками, штаны до колен из серебряного муара с шитьем в виде длинных и узких листьев и ярко-красные рейтузы.

Глядя на незнакомца, я вспомнил, что некогда тщеславная и развратная французская знать, входившая в свиту Маргариты Валуа, одевалась таким же образом.

Позже эту глупую моду переняли щеголи Букингемского дворца, чем сначала вызвали восхищение, а потом презрение простого люда… Впрочем, неважно. Новый гость очаровал меня нежным кукольным личиком, мелодичным голоском с пленительными интонациями и очевидным намерением доказать свою воспитанность и обходительность.

— Господа, — продолжил он, сделав изящный поклон, — воздаю почести сеньору Коту, который справедливо отомстил паршивой колдунье за ее дела и одновременно…

— …сожрав ее, — пробормотал я, вспомнив о некогда прочитанной басне.

— Надеюсь, пищеварение почтенного сеньора Кота не пострадает от столь грубой пищи, пропитанной к тому же худшими ядами ада. Но если вдруг он почувствует недомогание, готов предоставить в его распоряжение мои скромные познания. Поскольку среди вас нет моих современников, то обязан представиться: Бенджамин Типпс, возведенный в дворянское достоинство за многочисленные верноподданнические услуги. Я служил государю все двенадцать лет Его августейшего правления. Многие звали меня сэром Бенджамином Типпсом, а то и просто сэром Бенджамином, но не осмеливаюсь просить вас об этом, хотя, признаюсь, питаю слабость к подобным знакам внимания. Я служил хирургом и цирюльником Его Высочества сэра Биллоуби, пока Брэм Беснэч, сын Хью, властитель площади Тайберн и палач правосудия Его Величества, не почил страшной и насильственной смертью на дороге в Верхний Кенсингтон. Ненавистная колдунья — ее звали Деборра Мапп, и пусть ее имя вечно останется проклятым в памяти людей — обесчестила Тайберн своим гнусным колдовством. Да будет мне дозволено, господа, реабилитировать сию благородную и увенчанную славой лондонскую площадь, где столетиями суровое Правосудие лишало жизни преступников, еретиков, богохульников и врагов Его Величества.

 

Продолжение Тайберна

В то время, когда площадь Тайберн не облачалась в суровые одежды вершителя правосудия, она олицетворяла мир и спокойствие.

Треугольной формой она напоминала шапку булочника, уложенную на землю, причем скрытый яркой зеленью зарослей крепостной вал Гровс был бы тульей, а превосходная таверна «Раскаявшийся грешник» — кисточкой.

Восславьте милость судей и членов городского совета, которые позволили несчастным сводить последние счеты с жизнью в столь очаровательном уголке столицы.

Когда я вешал знаменитого разбойника с большой дороги Тэда Фенуика, он умолял о разрешении повернуться лицом к таверне «Раскаявшийся грешник».

— Типпс, я выпил там немало галлонов доброго пива, — сказал он мне. — В Лондоне не сыщешь харчевни лучше — в ней не иссякают запасы отличной контрабандной можжевеловки и потчуют лучшим индюшачьим паштетом с испанским вином…

Разве можно отказать в такой просьбе, а потому утверждаю, Фенуик умер счастливым и довольным, ибо я повесил его на самой верхней перекладине, и он смог заглянуть в низкий зал таверны и даже в кухню, освещенную веселым пламенем очага.

Вижу, вам нравится моя одежда; я ношу ее с огромным удовольствием, ибо она напоминает о прекрасном и благородном поступке достопочтенного сэра Уэрлоу, который умер от моей руки на площади Тайберн.

Сего еретика приговорили к обезглавливанию, обвинив в предательстве, взяточничестве, симонии и заговоре против Короны.

— Сэр Типпс, — сказал он мне, — будьте любезны развернуть плаху на юго-запад, ибо в этом направлении я вижу в окне красивую девушку. Невежливо умирать, повернувшись спиной к столь свежей и хорошенькой мордашке.

— Готов услужить вашей чести, — ответил я и тут же развернул тяжеленную плаху, обитую медью.

— Вы унаследуете шесть моих наилучших костюмов, — сказал он, и, повернувшись к исповеднику, заявил, что выражает свою последнюю волю.

Когда я хотел завязать ему глаза повязкой из черной тафты, он воскликнул:

— О нет! Тайберн — сказочное местечко. Жалею, что редко захаживал сюда в былые времена, и хочу любоваться им до последнего мгновения.

Во время казней и публичных пыток площадь кишела народом и была шумной, но после разборки эшафота ее несправедливо забывали, и она становилась тихой и пустынной.

Такое отношение людей печалило меня, ибо мне казалось, что прекрасная площадь Тайберн страдала от людской неблагодарности, а потому я отдавал ей лучшие часы отдыха.

Завсегдатай таверны «Раскаявшийся грешник», я часто обедал там, особенно в те дни, когда подавали паштет из индюшки с испанским вином.

На одном углу Спайт-стрит находилась кондитерская почтенного булочника Миффинса, постоянным клиентом и другом которого состоял. По праздничным дням он выпекал для меня пряничные виселицы, и я до сих пор с волнением вспоминаю о том дне рождения, когда получил в подарок карающий меч из посеребренного сахара, на котором запеклась злодейская кровь из клубничного сиропа.

Беднякам, ютившимся в лачугах близ Уордэр-хэм, я позволял забирать несгоревшие или превратившихся в уголь поленья от костров. И отдавал им старые пеньковые веревки, негодные для повторного употребления. Из благодарности они вскоре стали величать меня «уважаемым сэром Бенджамином» и даже назвали первым благодетелем после Бога и короля.

Торговцы и лавочники вели себя сдержанней, хотя не отрицали, что «в конце концов, уважаемый сэр Типпс кормит весь квартал, умерщвляя всяческих злодеев». Я соглашался, что «злодеи прибывают на площадь Тайберн лишь затем, чтобы умереть». И эти мои слова вошли в поговорку.

Я имел право на казенную квартиру в Тауэре; однако, честно говоря, Парламент поскупился, ибо домик, расположенный позади конюшен, состоял из двух крохотных комнатушек, и мне приходилось вести нескончаемую войну с крысами и мухами. В конце концов, я отказался от столь сомнительной привилегии и за весьма умеренную плату снял у галантерейщицы, миссис Скуик, соседки булочника Миффинса, пустовавшую квартиру. И с этого дня стал счастливейшим из людей, живущих на площади Тайберн. Да что я говорю? В Лондоне, а то и на всей земле!

Мне приписывают множество остроумных выражений. Увы, моя прирожденная скромность не позволяет настаивать на авторстве. Но взаймы дают лишь богатым, не так ли?

Однажды какой-то осужденный начал громко стенать, увидев поднятый топор.

— Ай-яй-яй, — с укоризной покачал я головой, — так-то вы приветствуете ключи от рая?

Смертный приговор ужасному убийце Бобу Смайлсу включал не только дыбу, но и ослепление рукой палача.

Судья, который читал указ у подножья эшафота, уважаемый сэр Брикноуз, славился своим уродством.

Поэтому когда я поднес двойные клещи к глазам Смайлза, то шепнул ему на ухо:

— Счастливчик! Ты больше никогда не увидишь сэра Брикноуза!

Зрителям показалось, что несчастный скорчился от боли, когда орудие пытки коснулось его глаз. Они жестоко ошибались. Он буквально трясся от смеха — так его развеселили мои слова! А священник Пиппи восхвалял меня в таких выражениях:

— С тех пор, как Бенджамин Типпс состоит на службе, о правосудии нельзя сказать, что оно имеет тяжелую руку. Сей палач необычайно ловок и весьма тактичен.

Площадь Тайберн, которая кормила и вознесла меня на вершину славы, наделила меня и наивысшим счастьем — любовью.

Моя почтенная хозяйка, миссис Скуик, которая вдовствовала пятнадцать лет после безвременной кончины мужа, обратила свое благосклонное внимание на меня, отвергнув других претендентов на ее руку.

Я помогал ей за прилавком в дни, когда долг не призывал меня на площадь. Я быстро наловчился мерить толстый шотландский драп, мягкое принстонское полотно, тафту, сатин, газ, штофные французские ткани.

Иногда благородные дамы, желавшие подчеркнуть блеск туалетов, спрашивали, что им лучше к лицу, серебряная или золотая сетка, вытканная с зелеными либо с вишневыми нитками. Они требовали советов по поводу кисточек, жемчужных ожерелий, кошельков и муаровых браслетов, предназначенных для окончательной отделки туалетов.

И вскоре я прослыл не только остроумным палачом, но и человеком с отменным вкусом.

Дважды в месяц миссис Скуик запрягала в повозку кобылу Уипи и в сопровождении верного слуги, старика Ника Дью, отправлялась на ярмарку в Кингстон, Дептфорд, Саутворк либо в Сток-Ньюингтон. Во время ее многодневных поездок я замещал ее в лавочке и ни разу не ущемил интересов клиентов.

Ах, как прекрасен и памятен тот день, когда я предложил ей свою руку и имя, а она, порозовев от счастья, дала свое согласие.

В тот день я облачился в лучший костюм, завещанный уважаемым сэром Уэрлоу. Его украшали розочки из голубой ленты с оранжевыми нитями и серебряной бахромой; склонившись в глубоком поклоне, я поднес избраннице сердца букет пурпурных роз, за который заплатил новенькую серебряную крону садовнику сэра Виллоуби. На следующий день после официального сообщения о помолвке состоялось веселое празднество.

Утром я сварил в кипящем масле знаменитого фальшивомонетчика, с которым, перед тем как столкнуть его в котел, поделился своей радостью. И сей достойный клиент пожелал поздравить мою невесту, стоявшую у окна бельэтажа и учтиво ответившую на приветствие.

— Это принесет счастье, — сказал я себе.

И действительно, преступник перед смертью раскаялся в грехах столь искренне, что рассеял всяческие сомнения в спасении души. Убежден, что, пребывая среди избранных, он вспоминает о прекрасных манерах моей будущей супруги.

Помолвка поразила всех роскошью. Но с еще большей помпой прошло наше бракосочетание. Нас благословил капеллан Пиппи, а судья Брикноуз прислал собственный перевод трактата Цицерона «О пытках» с хвалебным автографом. Владелец таверны «Раскаявшийся грешник» изготовил паштет из тридцати двух индеек и двенадцати бутылок прекрасного испанского вина. Миффинс же ошеломил гостей, подав к десерту позорный столб из сахара и нуги в половину натуральной величины.

Некий оксфордский бакалавр произнес спич, последняя фраза которого навсегда врезалась в мою память:

— Сэр Бенджамин, в сей торжественный день Правосудие, чьим достойным и верным слугой вы являетесь, снимает с глаз повязку, чтобы с нежной улыбкой наблюдать за вашим счастьем. Оно кладет на чаши своих весов ароматные плоды апельсинового дерева и увивает свой меч розами и лавровыми ветками.

После наступления ночи площадь осветили сто восемьдесят лампионов, заправленных маслом, оставшимся после казни раскаявшегося фальшивомонетчика.

Как говорится в Священном Писании, сердце мое распустилось, словно роза, и благоухание этого чудесного цветка заполнило площадь Тайберн, свидетельницу моей удачи и счастья.

Через несколько месяцев после свадьбы заболел мой коллега, кингстонский палач Дик Уоллет, и попросил заменить его, дабы вздернуть на виселицу трех головорезов, бандитов из кровавой шайки «Ножи и топоры», наводившей ужас на окрестности.

Я не мог отказать в услуге старому приятелю, хотя день казни не устраивал меня.

Моя нежная супруга собиралась на дептфордскую ярмарку, и нам с тяжелым сердцем пришлось временно закрыть торговлю.

Наш отъезд задержался из-за опоздания охраны, шести солдат и сержанта, а потому мы тронулись в путь поздно вечером.

— Поедем кратчайшим путем, через Хэмптон, — сказал сержант. — Придется пересечь Башайский лес глубокой ночью, а у него дурная слава.

Я вздрогнул: логово банды «Ножи и топоры» находилось именно в этом густом и темном лесу с одной-единственной дорогой.

Но шесть солдат под командой сержанта — отличный конвой, с ним нечего бояться кровавых разбойников с большой дороги. Ночь была темной, хоть глаз выколи, а когда мы добрались до опушки зловещего леса, с соседних болот пополз густой туман.

После двух часов тяжелого пути сержант решил устроить привал.

— Готов поставить на кон недельное жалованье, если мы не заблудились в этом проклятом лесу! — проворчал он.

— Дорога сузилась, — заметил один из солдат. — Думаю, мы сбились с пути, и тропинка ведет прямо в сердце адского леса!

— Ба, — возразил я, пытаясь шутить, — если все дороги ведут в Рим, то они должны привести и в Кингстон.

После сих превосходных слов, подбодривших нас, мы снова пустились в путь.

— Еще час к тем двум, — проворчал сержант.

Вдруг шедший впереди солдат подбежал к нам.

— Туман расходится, и, кажется, меж деревьями мерцает огонек.

— «Ножи и топоры»! — испуганно прошептал кто-то.

— Тише! — приказал сержант. — Приготовить оружие. Если захватим Серебряную кошку, честь нам и хвала, а к тому же и денежки!

— Серебряную кошку? — переспросил я.

— Прозвище предводителя — вернее, дьяволицы, которая возглавляет банду. Да, мой дорогой мистер Типпс, это чудовище в юбках искусно владеет ножом и топором, убивает, режет и выпускает кишки бедным путешественникам, попавшим в ее сети.

Солдат, посланный на разведку, доложил:

— Впереди лужайка и подозрительная хижина!

Я вдруг задрожал и едва сдержал крик отчаяния.

Издали донеслось неистовое ржание лошади, и я без труда узнал голос нашей славной кобылы Уипи, ибо храброе животное, которое я холил, узнало меня и призывало на помощь.

— Моя бедная жена попала в лапы бандитов, — взмолился я. — Господин сержант, поспешим. Надо освободить ее, если еще есть время!

У меня вылетело из головы, что моя дорогая супруга отправилась в Дептфорд, а не в Кингстон…

Один из солдат одолжил мне саблю, и мы, крадучись, подобрались к таинственному лесному убежищу.

Уипи больше не ржала, а яростно била копытом; умное создание ощущало скорую развязку и освобождение любимой хозяйки.

— Похоже, все тихо, — прошептал сержант.

Едва он произнес эти слова, дверь распахнулась, и прогремели два пистолетных выстрела. Один солдат рухнул на землю.

— Вперед! — крикнул сержант. — Никакой пощады канальям!

Я ворвался в дверь одним из первых и успел разглядеть в темноте силуэт человека, целившегося в меня. Моя сабля сверкнула словно молния, и бандит свалился с перерезанным горлом.

В этот момент прибежал солдат с громадным смоляным факелом, от которого во все стороны летели искры. Красный отблеск упал на лицо негодяя, над которым я совершил акт правосудия.

Я завопил от ужаса, не в состоянии понять, что происходит: чудовищно скалящийся труп у моих ног был нашим слугой Ником Дью…

Позвольте не продолжать описание ужасного происшествия, ибо оно пробуждает во мне боль и стыд.

Серебряная кошка и вся банда были схвачены.

Я прятался в тени, глотая слезы и не сдерживая рыданий, ибо закованная в цепи женщина, которую взяли в плен солдаты и с уст которой срывалась ужасная брань, была миссис Скуик… вернее, бывшая миссис Скуик, а ныне миссис Бенджамин Типпс, моя супруга…

Судьи проявили снисхождение и великодушие.

Учитывая мою верную и беспорочную службу, они приговорили миссис Типпс к повешению, а не сжиганию на костре. И не подвергли пыткам.

Капеллан Пиппи исповедал ее и примирил с небесами — она покаялась в грехах.

И на казнь отправилась с достоинством и бесстрашием.

— Бенджамин, — сказала она, — не надо так дрожать. Вы произведете плохое впечатление на начальство, если выкажете слабость. Судьи были великодушны, ибо не конфисковали мое имущество, которое я завещала вам в надлежащей форме. Не забудьте, любезный друг, отнести шесть локтей розовой тафты мисс Парсонс и получить с миссис Биттрстоун три кроны и два шиллинга за кружева и шнуры для свадебного платья ее дочери. Я заказала у Миффинса черный венгерский мед, который вам следует пить каждый вечер, ибо последнее время у вас появилась склонность к простудам. До свиданья, мой друг. Я буду присматривать за вами и за нашей лавочкой из загробного мира.

Господа, уверен, эта грешная женщина, сторонница строгого порядка, очень любила меня.

Отказавшись от места в пользу одного из дальних родственников, кузена с незапятнанной репутацией, — он, по моему разумению, не мог посрамить чести Тайберна, я купил небольшую ферму в окрестностях Далвича… Да, господа, меня терзала тоска, но я мужественно расстался с любимым уголком.

Я разводил кур и уток, и каждое лето в моем саду цвели пурпурные розы, чьи саженцы происходили из теплиц сэра Биллоуби.

В 1783 году площадь Тайберн перестала существовать и исчезла с карты Лондона. Так как я уже был в мире ином, это не принесло мне страданий, ибо там, где нам суждено пребывать вечно, иная суть забот и радостей.

На месте, где некогда стояла галантерейная лавка миссис Скуик, построили большой красивый дом; я посещаю его ежегодно в день, а вернее, в ночь ужасной драмы в Башайском лесу. Вначале владельцы дома пугались, но потом привыкли к миролюбивому призраку. И если в полночь сталкиваются со мной в коридоре, учтиво здороваются:

— Доброй ночи, сэр Бенджамин!

Я отвечаю вежливостью на вежливость и кланяюсь им.

Сегодня вечером этих славных людей не было дома, а мне хотелось провести время в доброй компании. Я доверился своей звезде и с большим удовольствием общался с вами. Доброй ночи, господа, а если здесь были дамы, которых я не заметил, мой нижайший поклон им, коли они не колдуньи и не испорченные девицы.

Мистер Типпс обратился в белое облачко: оно на мгновение зависло над пламенем очага и, словно нехотя, вылетело в трубу.

 

История марионетки

— Я — Майе… Ой! Что я говорю? Я же Урия Чикенхэд!

Слово взял смешной полишинель, ростом с три яблока, горбатый и кривоногий, одетый по ужасной моде 1830 года.

— Граждане, признайте во мне человека Майе, родившегося во Франции в тени Лувра… Хотите маринованной семги?.. Простите, вы не в силах понять меня! Я сказал «Майе», поскольку вынужденная эмиграция позволила получить вид на жительство в Англии! И если иногда моя речь перемежается предложениями ничтожных услуг и восхвалениями гастрономических изделий, не обращайте внимания на эти слова! Они составляют тайну моей личности.

… Тихий голос прошептал слова приветствия и добавил:

— Говорите, господин Майе. Заметьте, я сказал «господин Майе», а не «Урия Чикенхэд»…

— Ах! — воскликнул карлик. — Вы, наверное, великий чародей, ибо мысли мои вдруг воспарили, а дух просветлел. Наконец-то мои слова не будут расходиться с мыслями.

Но сначала обязан сделать небольшой экскурс в историю.

1830 год! Вечный и славный год! Покачнулся трон — Карл X свалился с лошади, и пришел Луи-Филипп с зонтиком под мышкой. Добропорядочный и солидный буржуа, как и я!

Ибо я — французский буржуа, здравомыслящий и уравновешенный духом гражданин. Атлас в рединготе — часть мира лежит на моих преданных плечах.

Дабы покарать меня за добродетели, злые силы создали меня таким, каким видите — горбатым, колченогим, с гноящимися глазами, смешным и отвратительным, как телом, так и одеждами. Ибо я был смешной карикатурой, недвижным двухмерным существом, символом позора. Меня отпечатали на бумаге по тридцать су за пачку, чтобы все прониклись ненавистью и презрением к буржуа.

Я оставался пугалом до того дня, когда король, бессильный перед большинством, бежал в 1848 году в Англию.

А теперь послушайте, как презренная карикатура превратилась в человека, страдающего от унизительной жизни.

 

Человечек Майе

В 1849 году я был всего-навсего мерзкой картинкой в пятнах ржавчины и масла, пришпиленной к дверце шкафа в кухне замка Клермон, что в пяти французских милях от Лондона.

Повар Трошар, сражавшийся под Вальми за половину жалованья, преданный королю-изгнаннику и разделивший его судьбу, в минуту злобной вспышки приковал меня к этому месту, как к позорному столбу.

— Ты, проклятый дрозд, глупец и болтун, виноват в падении короля, — кричал он мне после каждой крепкой выпивки. И поносил грязными словами, бросая в безответную карикатуру объедки и помои.

Историк, несомненно, осудил бы его, но Трошар едва разбирал названия газет, приходящих из Франции.

К счастью, идеально плоские создания не знают страданий и горестей трехмерных существ, а потому я не возмущался и не собирался мстить.

До того дня… вернее, до той ночи…

В Клермоне обитал призрак.

Прошло немало времени, пока я не узнал, почему он бродит по ночам и влачит столь жалкое существование.

Бледное и хилое создание бесшумно скользило в лунном свете и иногда издавало вздохи и стоны.

Полагаю, вначале оно пугало всех слуг, за исключением Трошара, который, засиживаясь допоздна за бутылкой джина, обзывал его плесенью и пытался прогнать с помощью половой тряпки.

Однажды в особо противную и туманную ночь призрак прошел сквозь закрытую дверь и остановился перед шкафом, к дверце которого было пришпилено мое карикатурное изображение.

— Здравствуйте, — сказал он.

Жалкие двухмерные существа не наделены даром речи, а потому я не мог ответить вежливостью на вежливость.

— Почему вы заняли мое место? — жалобно спросил он. — Оно по праву принадлежит мне.

Мое молчание, похоже, расстроило его.

— Меня зовут Чикенхэд. Урия Чикенхэд… Со слов грубияна и нахала Трошара я знаю, что вас именуют Человечком Майе. Здравствуйте, господин Майе!

Часы пробили час, и он удалился.

Через несколько ночей он направился прямо ко мне и продолжил:

— Это мой шкафчик, господин Майе, ибо в нем я сознательно свел счеты с жизнью. Я был лакеем в замке Клермон и влюбился в кухарку Сару Пинкслоп, но она отдала сердце и руку местному здоровяку, фермеру Паркинсону. Я не пережил жгучей ревности и покончил с собой, повесившись на галстуке из коричневого шелка. Не знаю, почему еженощно возвращаюсь на место своих мук, но, кажется, господин Майе, я обязан делать это.

С этой ночи я стал как бы доверенным лицом привидения Урии Чикенхэда, но должен признать, речи его особого интереса не вызывали. Однако в одну из ночей мне показалось, что его хилый дух обрел уверенность.

— Я говорил с призраком, обладающим обширными познаниями, — поделился он новостью. — Похоже, вы, заняв мое место в шкафу, стали моим должником. К примеру, я могу заставить вас бродить по замку вместо меня, но предпочитаю заключить с вами в договор, будучи по натуре добрым и честным призраком, противником ненужных ссор.

Прошло немало времени прежде, чем он продолжил монолог.

— Один и два равны трем!

Эта арифметическая истина и решила нашу общую судьбу, судьбу карикатуры Майе и призрака Чикенхэда.

Туманная фигура моего полуночного компаньона повторяла математическую аксиому, словно пересказывала магические заклятия. С уст покойника срывались вещие слова:

— Один и два равны трем! Мой ученый коллега из загробного мира, знаток — так нашептывает мне память, хотя дух мой ничего не понимает, — древних и новых наук, составляющих безмерное сокровище божественного знания. Он изучил Тантры, вник в герметические обряды жрецов, и стал посвященным… Он сообщил, что привидения, простейшая форма мыслящей жизни, населяют одномерный мир. Вы же, господин Майе, рождены богатой человеческой мыслью и обрели двухмерность… Не гордитесь, ибо каждое из измерений только усложняет нашу суть!.. Человек и вещи, относящиеся к его сфере, трехмерны, а потому тяжелы и грубы в отличие от тех, что созданы воображением. Быть может, некая наука будущего познакомит людей с существами, перемещающимися в пока еще неизвестном измерении, четвертом, и последнем. Мечтатели, которые приобретут невероятные атрибуты богов, умрут от ужаса и страданий, оказавшись в миллионы раз плотнее железа и свинца. Они будут раздавлены материей, не успев обратить взгляд к свету… Господин Майе, я в последний раз держу речь существа, близкого к божественной сути. Но мне все равно! Я не смог освободиться от земного тяготения и радуюсь, что цепи удерживают меня в этом мире… В данное мгновение вам дана невероятная привилегия приподнять завесу над величайшим людским заблуждением.

Призрак Урии Чикенхэда помолчал. А когда вновь заговорил, казалось, голос его сплетался из вибраций бледных лунных лучей:

— Один и два равны трем! — Его горящие зеленым огнем глаза не отрывались от моего неподвижного силуэта. — Мысль вскоре превратит вас в человека, господин Майе, и я возвращу свой облик, ибо наши измерения воссоединятся.

Он начал странно жестикулировать, словно неумело выделывал гимнастические упражнения — вздымал руки, закидывал голову, покачивался на ногах, тряс запястьями.

Он на моих глазах медленно растаял в лунном свете. Дохнул ледяной ветер, сорвал с дверцы бумажку с моим плененным изображением и погнал по полу, как опавший лист.

Я вдруг упал плашмя на пол из красной плитки и впервые в жизни ощутил боль от падения с трехфутовой высоты.

Картинка после волшебного слияния измерений стала господином Майе, человеком.

Хромая, я взошел по лестнице из голубого мрамора, где состоялась моя первая встреча. Человек стоял на лестничной площадке в конусе розового света от лампы. Он опирался на тяжелую палку с набалдашником из слоновой кости.

Вначале я узнал кружевное жабо, затем редингот и, наконец, одутловатое лицо, на котором оставили свои следы разочарования и заботы. Король-изгнанник Луи-Филипп.

Он заметил меня и бесстрастно оглядел с ног до головы.

— Человечек Майе, — с болью в голосе произнес он. — И вы вступили в ряды жалкой армии призраков, предсказывающих мне скорую кончину.

— Сир, я не призрак, но, по правде говоря…

Он, похоже, не услышал меня.

— Я заслужил наказание — ваш последний визит, господин Майе. Вы — символ моего падения, причина моего разорения, отвратительное воплощение моего отчаяния. Я безмерно ошибся, не приняв уродливую карикатуру всерьез. Вы — грязный буржуа, кривоногий горбун, который по собственной глупости разрушил свое государство, пытаясь подмять под себя всех и вся.

Он грубо расхохотался и повернулся ко мне спиной.

— Сир, — вскричал я. — Вы ошибаетесь. Я… Урия Чикенхэд!

Он, не слушая меня, удалился, постукивая палкой в такт шагам.

В ту же неделю он скончался.

Я перебрался жить в Боро, где открыл бакалейную лавку.

Не помню а может, не знаю, кто дал мне большой кредит.

Меня не покидало ощущение, что в душе моей сталкиваются противоположные силы.

Я собирался написать на вывеске, висящей на фасаде дома: «Майе — Приправы — Вина, напитки, французская кухня».

А художник намалевал крупными разноцветными буквами: «Урия Чикенхэд — Бакалея».

Тщетно я представлялся клиентам, называя себя господином Майе, они с вежливым упрямством величали меня мистером Чикенхэдом, а поставщики, не обращая внимания на письма, подписанные именем Майе, присылали счета на имя Урии Чикенхэда.

Я — большой любитель произносить речи, а поскольку у прилавка слушателей всегда хватало, зычно восклицал: «Граждане!»

Я хотел восхвалять хартии и свободы, а с моих уст срывалось: «Гуталин Уоррен — самый лучший в мире!»

Во Франции я знавал красивого парня, бледного и нежного, как девушка. Его звали Альфред де Мюссе, и писал он милые стишки, которые до сих пор сидят у меня в памяти.

Бледная вечерняя звезда, Далекая посланница.

Я стремился прочесть их людям, а из моей глотки вырывался клич разносчика:

Гуталин Уоррен так хорош, Что не нужно вам калош.

Однажды какой-то пьянчужка распахнул дверь моей лавочки таким сильным ударом ноги, что оторвался звонок.

— Черт подери, клянусь Вальми! — воскликнул он, увидев меня. — Человечек Майе!

Я узнал мерзкую рожу Трошара.

— Боже! — с гневом вскричал я. — Вы ответите за грубость, бурдюк с прокисшим вином!

И схватил палку…

То есть… На самом деле я поклонился и пробормотал:

— Вы ошибаетесь, сэр, меня зовут Урия Чикенхэд.

И вместо того, чтобы преподать ему надлежащий урок палкой, угостил сигарой.

Такова история человечка Майе… нет, нет… Урии Чикенхэда…

— Месье Майе, — осведомился Кот Мурр, когда странное существо собиралось уйти в тень, — помните ли вы те жесты, которые проделал призрак Урии Чикенхэда в ту памятную ночь, когда ваши измерения слились?

Человечек почесал подбородок.

— Наверное… Это не так уж сложно.

Он начал извиваться, как кролик в руках живодера, переступал кривыми ножками, приседал и кланялся и… вдруг пропал.

В воздухе парил квадратик бумаги, на котором можно было различить краски и контуры злобной карикатуры.

Рисунок скользнул к очагу, и пламя пожрало его.

— Три! — вздохнул Кот Мурр.

 

Повествует шкипер…

У Чосера среди паломников был славный бородач, пропахший варом и пенькой, который внимательно слушал истории своих компаньонов, но сам слова не брал.

Моряку, как правило, есть, что рассказать удивительного людям, которые заперты в тесных горизонтах суши.

Перед нами вместо немногословного коллеги, затерявшегося в глубине веков, предстал другой моряк.

История его показалась нам странной и невероятной, хотя ее не наполняла магия дальних морей и неизвестных земель.

«Приключение частенько ходит на костылях, а в качестве судна выбирает кресло у жаркого комелька».

 

Розовый ужас

Сократ Бедси задумчиво покачал головой и сказал мне:

— Жаль, Бидди, что не уходишь с нами. Нет, нет, старина, никаких обещаний! Когда мы вернемся, тебя здесь не будет… Ты не первый, кого свели с ума эти проклятые каолиновые карьеры.

Гоорман, рулевой-фламандец, кивнул:

— Мы вчетвером доведем «Майского жука» от Фоуи до Роттердама с полным грузом фарфоровой глины. Судно не перегружено, ветер дует попутный, море спокойно. Ты не самый лучший моряк, Бидди, но образован, и твои рассказы помогали коротать долгие часы штиля и отлива. Ты поделился со мною знаниями о сухопутных вещах, что же касается моря… Не злись, что я частенько посмеивался, слушая тебя, но в морских делах ты разбираешься, как зебра, а бегаешь не так быстро…

Сократ Бедси, хозяин, пожал мне руку.

— Пора сниматься с якоря… Через пару часов надо покинуть бухту. Если хочешь прислушаться к совету не совсем глупого человека, повернись спиной к этому местечку, засыпанному рисовой пылью, и отправляйся на запад к Солсбери или на восток к Винчестеру.

Я ответил стихом, который справедливо или нет, считал принадлежащим перу Колриджа:

Мне путешествие не светит, Но скажет кто, куда сердечко метит?

— Хватит, — сказал Гоорман, — когда ты начинаешь говорить, как шуты на день Святого Валентина, пора прощаться.

Целых пятнадцать месяцев я состоял членом экипажа небольшой шхуны «Майский жук», которая возила каолин из Фоуи и портландский цемент в Голландию и Бельгию. Капитан и его помощник неплохо относились ко мне, хотя мой послужной список был не ахти какой.

— Кстати, — посоветовал Сократ, — не стоит слишком много общаться со священником из Барнстэйпла. По-моему, этот человек из Северн…

Он хотел закончить фразу, но не найдя достойного завершения, пошел прочь, печально и задумчиво покачивая головой, что случалось с ним в минуты серьезных раздумий.

Я остался на причале в одиночестве; над волнами пронеслась чайка, а позади меня засвистел локомобиль, с помощью которого в карьере выбирали лебедки.

Сердце мое сжалось от чувства одиночества. Мне захотелось пуститься вдогонку за бывшими попутчиками, чьи силуэты исчезли за молом, но самолюбие удержало меня на месте.

Я еще стоял на причале, когда шхуна с надутыми парусами скользнула по волнам, держа курс к французским берегам.

— Интересно, что собирался сказать Сократ по поводу человека из Барнстэйпла…

Чайка с криком развернулась на крыле и растворилась в беспредельной синеве моря.

— Ах, какая чудесная синь! — воскликнул я, вглядываясь в просторы моря и неба и стараясь не отводить глаз в сторону, ибо знал, на земле синь исчезнет, уступив место цепкому и всесильному розовому цвету: розовая дорога, проложенная сквозь дюну и покрытая чертополохом такого оттенка, который не встретишь в иных местах, два семафора, выкрашенных розовой известью, розовые флажки на сигнальной мачте и, наконец, гигантский карьер розового каолина, ныне заброшенный, поскольку из-за превратностей спроса и предложения заграницы на суда теперь грузили только белую и желтую глину.

— Я знаю, что это такое, друг мой. Это начинается с безграничного очарования. Ощущаешь себя в сердце рая, внутри гигантского, драгоценного камня с востока. Вас покорила магия розового и держит в плену, воздействуя на ваши чувства и вашу душу…

Накануне, прощаясь, именно эти слова произнес священник из Барнстэйпла, против которого меня настраивал в момент разлуки славный Сократ Бедси.

Розовый не является истинным цветом, он — незаконное дитя ликующего красного и греховного света; он зачат в кровосмешении, в его появлении одинаково замешаны ад и небо, а потому он символизирует стыд. Но это я ощутил позже, когда не нашел сил выбраться из геенны огненной.

Знание, приходящее слишком поздно, чтобы обеспечить спасение души, напомнило, что розовое повенчано с ужасом.

Кровавый цветок чахоточных легких, пена на губах агонизирующих с пробитой грудью, липкие ткани зародыша, отвратительные зрачки умирающих альбиносов, индикатор вирусов и спирохеты, спутник сукровицы и воспалений. Только невинность и восхищение детей и девушек превратили его в цвет желания и любви, что лишний раз доказывает, розовый цвет хитер и темен по своей сути.

Карьер грозил небу разверстой пастью, его глубина превышала сто двадцать футов, а на дне собрались дождевые воды, образовав озеро цвета зари — единственное, что могло принести прощение этому чудовищному цвету.

Отвесные стены карьера пробуждали ужас — стоило глянуть вниз, и вас охватывало смертельное головокружение.

Машины выгрызали куски плотной жирной глины, как из громадного торта, не оставляя ни борозд, ни выступов, где могли бы прятаться тени.

Взгляду было не за что уцепиться — он падал в озеро с прямотой нити отвеса.

Я возвращался к выработкам десять дней подряд и со странным лихорадочным чувством волнения склонялся над ужасным феерическим зеркалом, вглядываясь в крохотный, темный кружок, отражение моего лица.

Каждое утро я поспешно завтракал в расположенной в полулье от карьера таверне, сложенной из розового известняка, жевал волокнистое розовое мясо, розоватый от спорыньи хлеб, пил розоватое пиво, похожее на дешевое вино, — все это подавала служанка с розовыми, розовыми, розовыми щеками, губами и руками.

Я убегал, едва сдерживая тошноту, и, проклиная себя, занимал место в сердце этого сладковатого великолепия.

Человек из Барнстэйпла появился лишь в тот час, когда в голове моей зародился весьма странный проект.

— Что вы собираетесь делать с этой удочкой, наживкой и куском сырого мяса? Розового мяса?

Он стоял рядом, не глядя в глубины озерка, и я был благодарен ему за черное облачение священника, а не мерзкий розовый наряд редких жителей острова, предпочитающих этот цвет любому другому.

— Хочу заняться рыбной ловлей. Насажу мясо на крючок и заброшу наживку, благо у меня длинная леска.

Он провел ладонью по взмокшему лбу.

Фу!.. Огромные, розовые капли блестели на его висках, и меня чуть не вырвало от отвращения.

— Вы ничего не поймаете, — с усилием произнес он. — Эти воды препятствуют появлению жизни.

— Безусловно, — согласился я.

И забросил удочку. Она оставалась в таком положении трое суток, а когда я выбрал леску, наживка осталась нетронутой, но, пробыв на дне столь долгое время, пропиталась нежно-розовым цветом.

Полагаю, розовое колдовство, как я его называл, постепенно стало терять хватку, освобождая мой дух; в голове постепенно складывались мысли об уходе отсюда; я даже начал письмо Сократу Бедси с просьбой взять меня на борт «Майского жука».

Вечером я снова встретил человека из Барнстэйпла — его звали Тартлет, занятное и смешное имя. Это случилось в таверне, неподалеку от карьера белого каолина, где можно было укрыться от розовых объятий и где подавали отличное темное пиво из Портленда.

Постепенно наш разговор отклонился от первоначальной темы, и как-то вечером Тартлет вдруг крикнул и так стукнул кулаком по столу, что опрокинул стаканы.

— Оно не берет наживку, и этому есть причина!

— Что вы хотите сказать? — спросил я, ибо мысли мои витали в тысячах миль от места неудачной рыбной ловли.

— Оно не клюет, потому что вы пользуетесь розовой наживкой. Почему лягушка не хватает кусок зеленой ткани, а жадно бросается на красную шерсть? Почему бык не замечает синий шарф, а с яростью кидается на пунцовый плащ? Почему оранжевый тукан яростно преследует серых воробьев, оставляя в покое птиц в наряде Арлекина? Завтра я пойду удить, и наживкой будет черная ткань. Я выманю это оно из укрытия и отомщу за все страдания от всевластия мерзкого розового цвета!

Он заикался от гнева, на губах его пузырилась пена.

Видя его странную ярость, я не осмелился спросить, кем было таинственное оно, которое он обвинял в своих страданиях.

Рано утром, карабкаясь на дюну, я увидел Тартлета — тот подошел к краю карьера и насадил наживку.

Заря только занималась, и его силуэт отлично вырисовывался на розовом горизонте.

К счастью, я держался поодаль, иначе бы разделил его ужасную участь.

Он решительно забросил удочку. Черная ткань высоко взлетела и исчезла в глубине.

И тогда…

Мне показалось, что задрожала твердь, ибо меня бросило ничком на землю. Когда я поднял глаза, то увидел темный силуэт в ужасе воздевшего руки Тартлета — он отчетливо вырисовывался на утреннем небе.

Но изменился карьер.

В его центре вздымался гигантский ярко-розовый конус, словно из внезапно родившегося вулкана изливалась лава. Лава жила невероятной жизнью; казалось, ее толща складывалась из искаженных человеческих лиц… Конус рос, поднимаясь к небу.

Я стал свидетелем невыразимо ужасного зрелища.

Начал расти Тартлет. Превратился в гиганта; его голова вонзилась в облако и исчезла в нем. Увеличиваясь в размерах, его тело меняло консистенцию, становилось туманным и прозрачным, и вскоре превратилось в громадную тень.

Гигантская вспышка разорвала небо, землю сотряс сильнейший взрыв, меня перебросило через дюны — они провалились и засыпали песком берег, на который накатывались бурные водные валы.

Следует думать, что Бесконечная Мудрость решила сохранить жизнь единственному свидетелю ужасного события.

Разрушительное торнадо опустошило местность, Солсбери и Винчестер лежали в руинах, пострадал даже Лондон. Невероятная приливная волна подхватила в Ла-Манше суда водоизмещением до двух тысяч тонн и выбросила на сушу вдали от берега.

Во время бедствия погибли тысячи человек, а я отделался только страхом, не получив ни единой царапины. Но не обмолвился ни словом об этом приключении, ибо сумасшедший дом Бедлам всегда готов принять неразумных болтунов.

Через два года, снова плавая на «Майском жуке», я оказался проездом в Алтоне, когда столкновение с шведским пароходом отправило нашу несчастную шхуну на три недели в док. Мои друзья уехали в Англию, а я остался сторожить суденышко.

Я не большой любитель шляться по тавернам и предпочитаю посещать маленькие гостеприимные залы, где выступают с лекциями ученые люди.

Вскоре я завязал дружбу с одним толстяком-профессором, бородатым и волосатым человеком. Лицо у него было жуткое, но характером он отличался тишайшим.

Герр доктор Граупилц двадцать лет работал в обсерватории Трептов, а после выхода на пенсию стал делиться знаниями со скромными гражданами родной Алтоны, уроженцем которой был.

Как-то за выпивкой я рассказал ему о своем приключении, и, к моему удивлению, он воспринял его серьезно.

— Припоминаю, — сказал он изменившимся голосом, — два года назад во время великого катаклизма, о котором вы рассказали, в районе созвездия Козерога появилось громадное космическое облако. Мы сфотографировали его и с удивлением обратили внимание, что оно напоминает человеческую фигуру. В то же время Хоппе из Маунт-Уилсон наблюдал в этом же созвездии сверхновую и отметил, что облако с невероятной скоростью направлялось к ней. Аппаратура не позволила проследить за дальнейшими событиями, но Хоппе пришел к выводу, что в этой пустынной области космоса родилась новая галактика.

Доктор Граупилц говорил больше для себя, и я почти не понимал его ученых речей.

Однако он снизошел до моего уровня знаний и разъяснил:

— Предположив, что человек был разложен не на атомы и не на электроны, а превратился в чистую энергию, из которой, быть может, состоят некоторые космические объекты, он в пространстве принял форму галактики. Быть может, Высший Разум так поступил с мятежниками во время первого Творения… Но дух — если хотите, душа — вряд ли участвовал в этом чудовищном преображении. Я в это не верю.

— Значит, — пробормотал я, — Тартлет?..

— Быть может, способствовал рождению нового мира. Через миллиард или десяток миллиардов лет — время едва заметный фактор в жизни Небес — Тартлет-галактика обзаведется обитаемыми мирами, множеством солнц, спутниками, планетными системами, а дух его задаст свои законы, добрые или дурные, в зависимости от его ума.

— Бог! — вскричал я.

— Тартлет-Бог, — с улыбкой подхватил ученый. — Почему бы и нет?..

— А розовый конус? — пробормотал я.

Он пожал плечами.

— Не задавайте лишних вопросов, дорогой мой. Назовите это, если хотите, розовым катализом. Я всегда распознавал в том, что некоторые ученые называют тайной, некий холодный и упорядоченный разум.

— Мерзкий розовый цвет!

— Кстати, — сказал профессор Граупилц, — помню, что в спектральном анализе облака присутствовал в основном именно этот цвет, но разве это доказательство? Закончим дискуссию, ибо развитие знания проходит через множество ошибок и неверных гипотез…

 

История безумца

В дрожащем пламени свечей появился человек, в котором с первого взгляда угадывался безумец…

 

Уху

Компаньоны мои были пьяны.

— Хотелось бы знать, — начал я.

Вскинулось шесть подозрительных голов.

Ни моряки, ни люди побережья не любят, когда им задают вопросы, даже если их внутренности омыты виски, бесплатным, как святая водица.

Особенно если в прибрежных водах рыскают подозрительные шхуны, а из тумана доносятся таинственные призывы. В такое время никто никому не доверяет.

— Может, расскажете…

Из шести глоток вырвался звериный рык — меня обожгли двенадцать ненавидящих и испуганных глаз.

Мы сидели на пыльных скамейках в нищенской припортовой таверне-развалюхе, где виски наливали в оловянные стаканчики из пропитанной мазутом бочки, стойкой служило нагромождение красноватых деревянных ящиков, а хозяин с безумным взглядом — горбатый карлик, приземистый и черный, как локомотив — был уродливее экспоната кунсткамеры. Убогая обстановка была залита кроваво-красным светом гигантской медной лампы, в которой сиял адский шар пламени размером с яблоко.

— Хотелось бы знать…

Разъяренные тем, что, согласившись на угощение, попали в ловушку, пьянчуги отодвинули в сторону виски, черное, как плохой рассол.

Жалкая таверна торчала на обширном пустыре с жадными вонючими болотами, которые еще ни разу не выпустили из цепких объятий свою добычу. Серые камышовые заросли кишели прожорливыми птицами — стоячие воды были пристанищем для вестников смерти кроншнепов с их кошмарными клювами, лысух, крикливых бекасов, бесстрашных гаршнепов, суетливых чирков, пьяных от гнили свиязей, бдительных и таинственных пеганок, воинственных турпанов, меланхоличных улит, жалких выпей, плаксивых ржанок, вонючих и когтистых камышниц, ловких чибисов и грязных пастушков.

На севере тянулась бледно-чернильная полоса моря; на западе торчали крыши трех или четырех домов, где жили рабочие с торфяников. Над пустошью висело пустое небо, хотя на горизонте изредка возникали величественные косяки перелетных птиц.

— Послушайте! — начал я. — Хотелось бы знать… Прошу вас, расскажите об Уху.

— Проклятье!

Ругательство вырвалось из всех шести глоток; крохотные оконца, в которые заглядывала ночь, зазвенели. Я опустил голову и прошептал:

— Я не знал…

— Надо знать — сказал один.

— Вы осмелились, — добавил другой.

— Вы — дрянь и безумец.

— Если что-нибудь случится, мы вас прикончим.

— Как пить дать, прикончим.

— Но… — едва слышно возразил я. Сердце тоскливо защемило.

— Говорить о нем этой ночью!

— Именно этой ночью!

Под порывами ветра гремели ставни, снаружи доносились голоса, издевающиеся над нашими страхами.

— Пеганки, — сказал один.

— Нет, начинающаяся буря, — возразил второй.

— Пеганки!

Все вдруг успокоились.

— Налейте еще виски, — велел я хозяину.

— Лучше помолиться, — предложил один из присутствующих.

Комнату наполнило пчелиное гуденье: оно взвилось к потолку и закончилось сухим «амен», словно лязгнула челюсть.

Воцарилось гнетущее молчание, более ужасное, чем ураган гневных восклицаний, — все лица повернулись к черному окну.

Окно, глядящее в беспросветную ночь, всегда вызывает страх. Я знал людей, которые сошли с ума, опасаясь, что возникшее из мрака кошмарное чудище прижмет уродливое лицо к стеклу. Безлунная ночь за окном тянула в комнату черные щупальца, словно пытаясь украсть у нас свет и тепло.

Вдруг с наших уст сорвался вопль ужаса.

По пустырю кто-то бежал.

— Боже!.. Шаги снаружи, — выдохнул кто-то.

— Они не похоже на шаги человека! — простонал второй голос.

— В эту ночь, Господи!

— Именно в эту ночь!

В дверь забарабанили, послышались крики, рыдания, мольба.

— Не открывайте, — потребовали пьянчуги.

— Помогите, ради Бога! — взвыл за дверью женский голос.

— Женщина! — воскликнул я. — Откройте…

— Нет, — в один голос взревели собутыльники. Глаза их стали жестокими и злыми. — Это ваша вина! Говорить этой ночью о…

Но я уже откинул тяжелую задвижку и под испуганную брань собутыльников распахнул дверь — в комнату вкатилась, словно ей дали пинка под зад, женщина.

— Боже, — воскликнул один из присутствующих. — Маргарет!

— Что ты делала?..

Все внезапно замолчали. Глаза испуганной женщины — невероятные глаза, которые видели воплощение Ужаса — широко открылись. Маргарет вздрогнула, ее зубы застучали, и она прошептала:

— Уху…

— Проклятье!

Маргарет рухнула на пол и осталась лежать, как груда старых тряпок. Пустырь наполнился невероятным ревом.

— Господи, спаси нас! — взмолились мужчины.

— Боже, мы пропали, — прошипел владелец таверны.

— Уху, — взвыла Маргарет.

— Заткнись, потаскуха, рвань, сука! — завопили все шестеро.

— Поминать его имя в такую ночь, — жалобно пробормотал кто-то.

Рев нарастал и внушал ужас — разум отказывался воспринимать поступь неведомого чудовища, великана, которое головой доставало до туч.

— Мираж, — заявил я.

От страха взвыл весь пустырь.

Адская какофония криков, свиста, жалоб, биения крыл — хижину накрыла ревущая буря.

Одно стекло лопнуло с барабанным грохотом, затем другое — на полу в крови билась чайка.

— Погасите свет! — крикнула женщина. — Он манит их! Они летят…

Мы не успели шелохнуться — из мрака к свету рванулась бесчисленная армия белых чудовищ.

В вихре безумного маскарада взвился вопль. Я едва успел заметить, как громадный кулик точным ударом клюва пронзил глаз карлика-хозяина. Хлынула кровь, по потолку побежало голубое пламя, со всех сторон доносились жалобные стоны.

Вокруг хаотически бушевала жизнь — ее ужасал неведомый, ночной кошмар.

Я в безумном ослеплении сворачивал шеи в перьях, ломал хрупкие лапки, ногти мои сладострастно терзали горячую плоть и внутренности.

Я не жалел бедных птиц, хотя в эту ночь они по-братски делили страх вместе с нами.

Женщина снова закричала.

— Вот он…

Хижина сотряслась от ураганных порывов ветра. Великан занес над ней гигантскую стопу, опустил… Треск, хруст, бульканье, меня прижало к полу, словно вдавливая в утоптанную глину.

Отовсюду доносились глухие стоны умирающих.

Не знаю, сколько времени я разгребал обломки дерева, грязь и камни, отталкивал от себя что-то омерзительное и скользкое, пока, наконец, не увидел грязный проблеск рассвета.

Ощутил дыхание свежего воздуха, йодистый запах моря и тухлую вонь болота. Земля звенела, звенела и звенела от далеких шагов.

Я закрыл глаза, собрался с духом и решился…

Боже! Надеюсь, это неправда, ибо виденье было кратким, и я тут же зажмурился.

Хочется верить, что это было облако, дымка, туман, последний лоскут мрака.

Вдали, занимая весь горизонт, застыла ужасная маска… Два громадных глаза в упор разглядывали пустырь, словно из-за края стены выглядывал кровожадный бродяга…

Два чудовищных блеклых зрачка на востоке в тени исчезающей ночи… Я успел заметить только их и ничего больше: облака часто принимают самые невероятные формы… И с тех пор как заклинание повторяю: я видел облака и ничего больше, ибо уверен, подобное чудовище не пощадит лицезревшего его человека.

Иногда, в часы вахты в пустынном сером море, неведомое оно поднимается из глубин на поверхность вод, чтобы разглядеть, что за жалкие муравьи тревожат его покой. Шаги чудовища звенят на дне бездны, как тогда на пустыре…

Нет, я не видел его!.. Я не желаю видеть Уху!..

 

Человек с Ромового пути читает три истории

Джентльмен с добрым лицом наградил аудиторию широкой улыбкой.

— С удовольствием сообщаю, что припас не одну историю, а целых три. Видите ли, в благословенные времена сухого закона в Америке мы с друзьями заработали немало денег, занимаясь контрабандой спиртного для бедных янки. Вам известен Ромовый путь? Ромовая авеню? Путь возник в мгновение ока за пределами территориальных вод США.

Там вставали на якорь шхуны с трюмами, набитыми бочками с ромом, огромные суда с грузом дешевого виски ожидали благоприятного момента, чтобы обвести вокруг пальца американских таможенников и полицейских и освободиться от мерзкого пойла. Господа, то была прекраснейшая из авантюр со времен великих флибустьеров. Ромовый путь обзавелся своими каторжанами, палачами, предателями и доносчиками и не обошелся без поэтов и хроникеров. Сегодня ночью я представлю на ваш суд творения этих заблудших, но в глубине души превосходных парней, чем и заплачу за ваше внимание и гостеприимство.

Моряк Ромового пути заговорил…

 

Самая красивая девочка в мире

Море… море… ночное море.

Голос ужаса взмывал с палубы, влажной, как лицо осужденного на смерть. Был и осужденный на смерть, ибо Тедди Раддл умирал, моля о помощи на краю вечности.

Выпейте за упокой его души еще стаканчик этого чудесного напитка.

Тедди Раддл ждал, когда его упакуют в полотно и отправят к акулам, как Людвига Шнабеля и Герцлиха, двух славных немцев из Алтоны или Бремена, Джека Брасса и негра Самми Коу, уже ушедших в последний путь.

Тедди Раддл видел странные вещи. Представьте, каждый раз, когда он открывал глаза, являлись два или три человечка ростом с бутылку виски в плащах из рыбьей чешуи и говорили неприятные вещи.

Ему казалось, что его преследует кошмар, и он исторгал пронзительный стон, похожий на вой ветра, который доносится из-за слюдяного экрана камина в вечернюю непогоду.

Море… море… ночное море…

Странное дело — после смерти Тедди Раддла эти три человечка остались на борту, крайне огорчив меня.

Они запутывали лини и фалы, проделывали дыры в фоке и хохотали, когда под напором бурного ветра парус срывался и улетал, как огромная черная птица, готовая проглотить часть тучи.

Я внушал им, что они ведут себя не по-джентльменски, но они смеялись еще громче, как дурно воспитанные и лишенные самолюбия люди низкого происхождения.

Но я отвлекся. Быть может, еще доведется рассказать о трех злобных паяцах в другой вечер, когда таверна наполнится стонами моря, а ветер, дождь, град и прочая дрянь, наполняющая грозовые тучи, устроят свару, как драчливые пьянчуги, которых бармен выбрасывает на улицу в холод и ночь.

Господа, я поведаю вам свою историю и историю «Майской улыбки», ведь и у вас есть маленькая дочка, которую зовут… Как ее зовут?

У меня была маленькая дочка. Самая красивая девочка в мире по имени Уинни. Сейчас она спит, и я прошу вас понизить голос, ибо, если вы разбудите ее, я ударю вас этой бутылкой.

Когда умерла Айви, мать Уинни, мы в безысходной нищете жили в грязной комнатке в Бромли.

Моя нежная Айви рассказывала Уинни прекрасные сказки из книжки «Дети в лесу», и теперь малышка плачет, поскольку нет матери, чтобы утешить ее, и повторяет, что ей хочется иметь замок в зеленом лесу, а также овец, карету и пажей.

Я пообещал ей, что у нее все будет, и, видит бог, дал клятву.

Я отправился к ростовщику Исааку Пфейлю и сказал, что хочу заработать кучу денег.

— Отлично, — обрадовался этот негодяй, которого Бог обязательно накажет, — вы смыслите в морских делах?

— Нет, — ответил я.

— Тем лучше, — усмехнулся он, — у меня есть подходящее дельце…

И разъяснил, что надо делать.

— Ладно, — согласился я, — я поведу твою гнилую шхуну на Ромовый путь, но поклянись содержать Уинни, как принцессу, если я не вернусь.

Он поклялся так, как я потребовал.

— Сначала плюнь на землю, — велел я, — любая предосторожность не будет лишней.

Он плюнул на землю и еще раз поклялся.

Я успокоился.

Но он не сдержал слова, хотя и плюнул на землю. Бог покарает его. Но меня осенила удачная мысль поговорить с Кролом, любителем виски и завсегдатаем бара «Волшебное местечко».

Крол умеет давать полезные советы, а познания его не имеют границ.

К примеру, он может одним духом выпалить названия всех виски в мире и мест, где их пьют. Знает он про голландский шидам, шведскую аквавиту, русскую водку, немецкий шнапс… Вот какой знаток!

— Крол, вы очень умный человек… — я запнулся, подыскивая уместное слово, чтобы понравиться ему, — и злокозненный…

Злокозненный очень трудное для произношения слово и может польстить человеку с обширными знаниями.

Крол сурово глянул на меня и приказал угостить лучшим виски, какое было в этом заведении.

— Исаак Пфейл дает мне шхуну «Майская улыбка», груженную виски и ромом, чтобы я отвел ее на Ромовый путь. Старая посудина пропускает воду, как дуршлаг. Она не отойдет от Гэлуэя и на сотню миль, как затонет, словно свинцовое ядро. А мы будем ждать в шлюпке, пока нас не спасет пароход. Когда вернемся, проклятый ростовщик выдаст нам премию.

— Прекрасно, — кивнул Крол, — страховку, конечно, выплатят, но можно сделать и кое-что получше.

Он склонился к моему уху и минут десять шептал наставления.

— Потребуй наполнить бутылки в ящиках и бочонки настоящим виски, а не водой, как не преминет сделать этот паршивец. Он не останется в накладе, когда получит страховку за «Майскую улыбку».

Так я и поступил. Исаак клялся, стенал и плакал, но я настоял на своем, говоря, что морские течения частенько прибивают ящики и бочонки к земле и у меня нет желания объясняться с канальями из морского суда.

Сучий сын загрузил судно спиртным под завязку, а затем застраховал на такую сумму, какой оно и не стоило.

Но это уже не мои дела.

Неделю спустя Крол и трое его помощников покинули судно, пожелав нам удачи.

— Поверь, — сказал на прощание этот выдающийся человек, — теперь шхуна выдержит любую бурю и вернется домой, ибо хороший ремонт есть хороший ремонт.

Той же ночью я забрал экипаж, трех матросов и кока-негра, а на восходе солнца шхуна «Майская улыбка» уже летела навстречу приключениям.

Едва туманы проглотили тень Уэссана своими ненасытными белыми глотками, я выбросил в море три спасательных круга, шлюпку, обломок доски с надписью «лыбка» и несколько бутылок с письмами, что капитан шхуны Мэппл Раллиш принял достойную смерть, как и положено моряку.

Пфейл вписал в фальшивые документы имя Мэппла Раллиша, а подделаны они были на славу, даю слово.

Затем я на люльке спустился за борт с банкой белой краски, и наша шхуна стала называться «Милая Уинни».

Мы чудесно завершили вечер, распив ящик виски и поколотив негра Самми Коу.

А теперь…

Боже! В моей голове словно образовалась дыра — сквозь нее видны море, небо и птицы.

Однажды утром мы бросили якорь в виду Лонг-Айленда. Там стояло множество пароходов и шхун в ожидании хорошего настроения и смелости бутлегеров.

Мы ждали долго. Но никто не явился.

На горизонте тянулись длинные шлейфы дымов. Проклятая флотилия береговой охраны следила за нами.

Но разразилась буря.

Она обрушилась на нас мраком и грохотом, словно небесам вспороли брюхо, и они растеряли все свои внутренности.

Я приказал Самми Коу читать молитвы, а матросам намертво закрепить груз, а потом вежливо произнес:

— Господи, вручаем свои жизни в Твои руки.

И буря шарахнула нас под зад.

Благословенная ночь!

Три американских патрульщика и пять катеров таможни затонули вместе с экипажами, а шхуна бросила якорь в чудной бухточке к северу от Провиденса, где милые люди купили весь груз по королевским ценам, хотя Герцлих рыдал целый час, сожалея, что мы не запросили больше. Пришлось призвать его к порядку, отходив веревкой с двумя узлами.

Затем подул ветер с запада, сухой, как ирландское виски, и понес нас к Англии. Словно мы его заказали на нужный час и день, как говорил Тедди Раддл.

Я настроился на философский лад.

Я по Гамбургу гуляю, Дев чудесных созерцаю, Но прекраснее тебя Не найду я никогда…

Так напевал Герцлих.

— Герцлих, — спросил я, — у нас много денег. Что ты сделаешь со своей долей?

— Куплю серебряную окарину, — тут же ответил он.

— Это же пустяк.

— Тогда засяду с окариной в пивнушке и не выйду из нее, пока у меня будет хоть один пфенниг.

— А я куплю замок. Замок в лесу для крошки Уинни. Она самая красивая девочка в мире…

— Тебе не хватит денег, — ухмыльнулся он. — Замки дорого стоят. Лучше пропей барыш.

Я мог бы растянуть свой рассказ, изложив планы Брасса, Шнабеля, Раддла и негра, но зачем. Их желания не шли дальше выпивки и гулянок с девицами. Раддл собирался играть на бегах. Я понял, что только мои планы чисты и прекрасны и Бог простит отцу, совершившему преступление ради самой красивой девочки в мире.

Я налил им в суп отравы.

Первым сдох негр Коу, он корчил ужасные гримасы, от которых мы едва не умерли со смеху, но через час стонали и плакали все, не отставал от них и я.

— Лихорадка… Желтая лихорадка, — икал Шнабель.

И я икал, передразнивая его.

Он умирал у трапа на палубе.

Затем стоны затихли, и слышался лишь шорох парусов.

Герцлих упал на руль.

Глаза его были широко открыты. Окоченевшие ноги Джека Брасса торчали из-за огромной бухты канатов и просмоленного полотна.

Закутанному в одеяло Тедди Раддлу удалось выбраться на палубу — он бредил и нес полную чушь.

Я похоронил остальных по морскому обычаю, зашив в мешки и прочитав положенные молитвы.

Разве можно было сделать больше?

Море… море… ночное море.

День был прекрасным — солнце и лазурное небо, — но в каюте царил полумрак.

Из-за отвратительной привычки Раддла и Брасса плевать в иллюминаторы стекла помутнели.

Я с осторожностью приоткрывал дверь и заглядывал в окно, но напрасно — ничего необычного не замечал.

Тедди Раддл никак не хотел умирать, но я видел по его лицу, что дела моряка плохи — его рвало черной жидкостью.

— Три человечка… размером с бутылку, — икал умирающий.

А я видел лишь двух черных тараканов, которые обменивались любезностями на краю котелка.

— Их трое… Их трое…

Его слова звучали с неумолимостью боя часов в комнате, где спят уставшие от жизни старики.

— Их трое…

На этот раз запел большой парус; я свирепо глянул на него, но он продолжал бубнить:

— Их трое…

Теперь проклятый рефрен повторяли все волны Атлантики, потом его проскрипел руль, просвистел ветер, завывавший в такелаже, и подхватили странные голоса из граммофона в трюме, где скопилась гниль последних тридцати лет плавания.

Я вышел на палубу, где Раддл продолжал вспоминать об отвратительном ночном призраке, не находящем сна, и нанес ему сильный удар бутылкой по голове.

Бутылка с радостным звоном разбилась. Раддл затих.

И тогда на палубу спрыгнули три маленьких человечка и завопили пронзительными голосками:

— Твоя душа! Твоя душа!..

А потом скрылись в наступающей ночи.

На шхуну обрушился ветер.

Ветер!

Он взвыл, словно пар в пароходной сирене.

«Милая Уинни» заскрипела, затрещала, легла на правый борт, мачты ее ударили по воде.

Бушприт, обмотанный рваным фоком, висел, как сломанная рука в грязной рубашке.

А я, кипя от ярости, гонялся за тремя человечками — они плясали и поносили меня отборными ругательствами.

Я вернулся!

Вернулся один!

Я не спал, я не ел, я починил бушприт, проделав каторжную работу.

Я мертвой хваткой держал руль, я ставил паруса…

Я…

Все это не имеет значения… Я без устали обращался к Богу:

— Господи! Накажи меня, сломай руки, выколи глаза, но помоги добраться!

«Папа везет дочке замок в лесу с каретой и пажами на запятках. Он везет подарок самой красивой девочке в мире».

Господь привел «Милую Уинни» в Гэлуэй.

Я слово в слово пересказал то, что поведал мне Боб Бансби в роскошной палате, которую занимает в санатории доктора Мардена для умалишенных.

Бансби вернулся с Ромового пути со сломанной левой рукой, начинающейся гангреной стопы, с выбитым правым глазом, опустошенный, как брюхо голодной рыбы, и привез сотню тысяч фунтов стерлингов… Этот Бансби покупал самолеты, поезда и автомобили, чтобы быстрее добраться до Бромли.

Он вернулся, — Боже, сохрани в моем сердце тех, кого люблю! — и узнал, что Уинни, самая красивая девочка в мире, умерла от холода и голода в грязной комнатенке. Бедная душа ее ушла в мир иной без горячих рыданий, ласковых слез, нежных слов сочувствия, а похоронили ее в общей могиле.

Сто тысяч фунтов стерлингов!

Проклятье!

Десять тысяч орхидей на могилу людей, умерших потому, что у них не хватило одного пенни на суп.

Двадцать тысяч церквям, дабы их башни гудели от лихорадочного перезвона колоколов, а в небеса возносились песнопения, молитвы и просьбы даровать несчастной Уинни замок в зеленом лесу, карету и пажей.

Клянусь вечным спасением, что Бансби-разбойник, Бансби-пират в один прекрасный день вознесется к Богу в ярком ореоле света, и архангелы своими крылами сметут звездную пыль с небесных ступеней, на которые ступит его нога.

Простите рассказчику — поверьте, я без малейшего упрека совести измордую вас, если нужно, — простите, если я, бросив стакан в огонь, закрою ладонями глаза и зареву, как дитя.

 

Танец Саломеи

Ненавижу предисловия и преамбулы.

Да здравствуют истории, в которые входишь, как нож в плоть!

Я всегда любил лачуги, которые, стоит лишь распахнуть дверь, встречают вас теплом очага, улыбкой обитателей и ароматом кастрюль.

Длинные коридоры, столь же фальшивые, как смех женщины, сразу отбивают желание попасть в курительные комнаты или на веранды, пристроенные в их конце.

Если хотите что-нибудь понять в глупом происшествии с Ньюменом Болканом Саллом, следует пояснить, что такое плавучий клозет с романтическим именем «Русалка».

Ньюмен Болкан Салл, такой же мультимиллионер, такой же идиот, такой же фат и такой же лицемер, как любой осел-янки…

Однажды, на горизонте Нантакета, очерченном синим и розовым цветами, появился пароход, плюющийся сажей, и тут же всплеск невероятной радости сотряс всю флотилию, стоящую в тоскливом ожидании на Ромовом пути.

«Русалка», дырявое корыто, которому давно пора покоиться на дне на глубине в пятьсот футов, явилась в новом обличье. В трюмах настелили полы из сосновых досок, к нему прикрепили столики, выкрашенные в голубой и кремовый цвет, в углу соорудили огромную стойку из непробиваемого, стального листа, иными словами, настоящую крепость, откуда бармен мог швырять в клиентов пустые бутылки, а иногда выпускать из револьвера пулю, сплав мельхиора и свинца.

«Русалка» стала плавучим дансингом, ибо между столиками и стойкой-крепостью ритмично отплясывали несчастные девицы, раскрашенные в красные и бело-кремовые цвета.

Они торговали усталыми ногами, бедрами и губами под звуки ста двадцати фокстротов, которые исторгал гигантский граммофон.

Клиентами «Русалки» были честные моряки, терпеливо ожидающие за пределами территориальных вод Штатов, иногда разбогатевшие на незаконной торговле спиртным бутлегеры, шпики американской полиции, которых узнавали по привычке обшаривать карманы пьяных моряков, а также наглые владельцы яхт, предпочитающие напиваться вне действия строгих законов.

Ньюмен Болкан Салл относился к последней категории клиентуры.

Ночью, когда яхта «Причуда» пристает к «Русалке», дансинг полон народу, а виски льется рекой.

— Думаю, мистер Ньюмен Болкан Салл допускает ошибку, собираясь в одиночку отправиться на этот плавучий притон, — замечает капитан Арчибальд Мидлей.

— Конечно, ошибка, — поддерживают его механик Кентакки Джонс и матрос Бредфорд Пилл.

— Словно нельзя выпить у себя на борту, — жалуется стюард.

Но экипаж тут же замолкает, ибо Ньюмен Болкан Салл выходит из крохотного роскошного салона, покашливая от промозглого морского бриза. С высоты своей щуплой и хлипкой фигуры бонвивана он окидывает взглядом темную массу «Русалки», высящуюся перед носом яхты.

«Тысяченожка, бросающая вызов бронтозавру».

Если такой образ и возникает в голове капитана Мидлея, он не высказывает своей мысли вслух. Его рука подобострастно взлетает в военном салюте к морской фуражке.

— Могу ли я напомнить мистеру Ньюмену Болкану Саллу об опасности, которая…

— Причаливайте, — приказывает щуплый миллионер тихим надтреснутым голоском.

Ньюмену Болкану Саллу не по себе, хотя перед ним водрузили ведерко со льдом, из которого торчит тонкое золотое горлышко бутылки, похожее на головку глупой водяной курочки, а у столика в приступе морской болезни сотрясается танцовщица.

Переборки трюма украшены крикливой рекламой и гирляндами дешевых цветов, перевитых лентами цветной бумаги.

Редкие лампочки, мигающие по воле кашляющей динамомашины, не в силах разогнать полумрак.

Огоньки сигар и сигарет превращают лица в чудовищные маски с провалами недобрых ртов с гнилыми зубами.

Два матроса-китайца с застывшими лицами цвета серы вслушиваются в меланхоличный припев, несущийся из граммофона:

Прошлой ночью На заднем дворе.

Ньюмен Болкан Салл с ужасом замечает, что за соседним столиком сидит богатырского сложения альбинос с маленькой головкой на плечах. Его налитые кровью глазки неприязненно сверлят миллионера.

— Официант, шампанского! — приказывает он.

Прошлой ночью На заднем дворе.

У громилы удивительно белые волосы. «Белые, как мясо рыбы, — думает про себя владелец „Причуды“, и сравнение вызывает тошноту, — а глаза…»

Что за глаза…

Эдип-пират.

Их следует выколоть, ибо красный цвет вызывает ужас, а темные мешки под ними похожи на сгустки крови.

Ба!.. Ньюмен Болкан Салл выдавливает из себя улыбку — у левого борта дансинга стоит «Причуда», яхта с экипажем крепких парней, вооруженных револьверами.

Но…

Надежное прикрытие исчезает — сирена тает в морском просторе.

— Сирена… яхты… — испуганно бормочет беззащитный Крез.

— Поймите, — объясняет бармен, — поднялось сильное волнение. Очень опасно для стоящих впритирку судов. Судно мистера отплыло. Но оно вернется за мистером.

Понимает ли Ньюмен Болкан Салл его слова!

Он остается в одиночестве и отдан на растерзание преступной толпы. Ему придется умереть, его убьют, как старого парижского консьержа.

Прошлой ночью На заднем дворе.

Китайцы не сводят с него своих антрацитово-черных глаз.

Девицы толпятся прямо перед ним — плотная масса разрисованной плоти, на которой вспыхивают блестки и бриллиантовая пыль юбчонок.

Движимый фанатичным желанием выжить, богатый коротышка бросается к громиле с пурпурными глазами, сует толстый бумажник ему в руки, опускает в карман его замызганной куртки булавку с тяжелым бриллиантом, сыплет сверкающие кольца на замызганный стол.

Громила сверлит кровавым взглядом бледного недоноска и скрипучим голосом произносит:

— Гад! Зачем мне это барахло.

И принимается бить его.

Покрытый синяками Ньюмен Болкан Салл, хныча, возвращается на место.

Молодой человек в матросском берете, зловеще улыбаясь, подходит вплотную к столику миллионера, вытаскивает из кармана никелевый футляр, извлекает помаду и начинает красить губы и подводить глаза.

— А я не такой… — сюсюкает он с акцентом обитателя дна, хватая бумажник и булавку.

Вспыхивает зеленая лампочка.

Она словно плавает в плотном дыму — призрачный огонек в сумрачном небе.

Ньюмен Болкан Салл с ужасом созерцает зал — он попал в страну смерти.

Все умерли!

Все — матросы, официанты, посетители, бармен, девицы. Все мертвы, позеленели и разлагаются.

Зеленая лампочка убила всех.

Боже!

Судно заполонила гниющая человеческая плоть из морских бездн.

Вся та плоть, которая уцелела после клешней крабов, присосок спрутов, медленного и неотвратимого поглощения моллюсками, не попала в пасть прожорливых акул и избежала неумолимого заглатывания вязким илом, вырвалась на поверхность, прорвав водосвод, чтобы послушать фокстроты, поглазеть на танцы оголодавших девиц и выпить виски.

Ньюмен Болкан Салл поспешно схватил бокал и тут же с отвращением поставил на место.

Он заполнен темной жидкостью, мутной и тусклой, — в него налили желчь.

Фу!

— Зеленый свет, — шепчет он. — Противно, но куда деваться.

— Официант, ша…

Он не успевает заказать шампанское, чтобы подавить страх, — в зале появляется новая танцовщица, высокая-высокая, стройная, нереальная.

«Ниточка худющей плоти», — говорит он про себя и хочет засмеяться, но понимает, что сравнение не так уж забавно.

Душам, обитающим в стройных и прекрасных телах продажных девиц, первыми предстоит нырнуть в звездную бездну, где их ждет Господь.

Граммофон замолкает, словно его медная пасть поперхнулась дымом.

Только звучит вечный стон моря, израненного людскими судами.

Девушка начинает танец без музыкального сопровождения, ей подыгрывает лишь ритмичный стон океана и болезненный звон натянутого гафеля, задетого беспокойным ветром.

Ньюмен Болкан Салл видит, как расслабляются удлиненные тугие мышцы, словно просыпаясь после тысячелетнего сна. Танец убыстряется, становится жгучим, как лихорадка, заламываются руки, грудь яростно вздымается от дыхания, пальцы рвут воздух, глаза разрывают тьму огнями, как зарницы в небе.

Вдруг страстный вихрь замедляется — томные движения танцовщицы сродни вкрадчивой поступи тигра в джунглях или едва заметному колыханию спрутов, затаившихся в морских безднах.

К окаменевшей статуе страсти и ярости приближается мрачная группа. Два человека в черном толкают перед собой мужчину в белом костюме с невероятно бледным лицом: тот пошатывается, умоляет, но из зеленой тьмы появляется рука. В руке танцовщицы сабля.

Короткое, тяжелое и неумолимое лезвие. Смертный приговор исполняется зеленоватой сталью.

«Фантазия, — хочет выкрикнуть Ньюмен Болкан Салл. — Слишком мрачная фантазия…»

Стальное лезвие остро заточено, и жертва корчится в безмерном отчаянии.

— Аха! Ах! Ах!

Танцовщица закричала, танцовщица прыгнула, танцовщица нанесла удар.

Над залом взлетает невыразимо печальная мелодия, плач невидимой скрипки.

Дарительница смерти кладет отрубленную голову на серебряное блюдо и с безумными рыданиями начинает гладить губы, волосы, кровоточащую рану.

У ног Ньюмена Болкана Салла судорожно подрагивает обезглавленное тело мужчины, а из ровного среза хлещет, хлещет и хлещет черный поток.

— Еще! Еще! Еще! — вопит толпа. — Еще!

Танцовщица исчезла в зверином прыжке, унося отрубленную голову, а люди в черном убирают обезглавленное тело.

— Повторить!

Жестокая и высокомерная танцовщица возвращается. И ждет с саблей наготове.

Ньюмена Болкана Салла охватывает ужас — его поднимает рука демона и бросает к ногам кровожадной ведьмы.

— Пора отрубить кочан этому недомерку, — приказывает хриплый голос.

Несчастный миллионер узнает громилу с красными глазами.

— Хочу видеть его мерзкую голову на блюде, — кричит безумец.

— Браво! Да, да! — подхватывает толпа.

Танцовщица занимает исходную позицию. Море издает жалобный стон.

Вновь вспыхивает зеленая лампа.

— Прочь, мерзавцы!

В зал врывается экипаж «Причуды»: капитан Арчибальд Мидлей, Кентакки Джонс, Бредфорд Пилл и стюард.

— Подумаешь, — ворчит громила, — и пошутить нельзя!

Удар дубинки расплющивает ему нос. Он возвращается за свой столик, вытирает кровь с лица и всхлипывает.

Посетители разражаются громогласным хохотом.

— Я, — усмехнулся Крол, — хорошо знаю этот трюк. В качестве жертвы всегда выбирают человека очень маленького роста.

Одевают в длинную белую рубашку и закутывают от макушки до пят, на голове крепят небольшое блюдо красного цвета, а на него приклеивают восковую голову.

Думаю, в голове есть какая-то механика, и она вращает глазами, как шестишиллинговая кукла.

Когда девица наносит удар саблей, приклеенная мастикой голова слетает на пол, а недомерок в ночной рубашке катится по полу. За каждое представление он получает полкроны и бесплатную порцию виски.

Вот и весь секрет трюка.

Быть может, ваше сеньорство угостит меня виски, ведь я раскрыл профессиональную тайну?

Оказавшись на полу, человек давит на резиновую грушу, спрятанную под рубахой, и через три или четыре дырки в подносе изливается черный кофе.

«Кофе?» — спросите вы. — Почему бы и нет? В зеленом свете кровь выглядит черной, как сок жевательного табака. А кофе меньше пачкает рубаху, чем вода с красной краской.

Соображения экономии.

Иногда танцовщица наносит удар ниже блюда, и тогда актер вопит и истекает кровью по-настоящему. Это повышает привлекательность танца, но актер все равно получает только пол кроны.

Справедливо ли это? Нет! Может, поговорим о социальных требованиях?

Авеню, пересекающая Бродвей.

На огромной низкой кровати, застеленной белыми простынями, как моржонок на полярном бархате льдины, бьется Ньюмен Болкан Салл.

— Не хочу! — вопит он. — Не хочу, чтобы моя голова попала на блюдо.

В спальню входит холеный и презрительный лакей-француз:

— Сэр, успокойтесь, время ленча прошло.

— На блюде, — стонет несчастный.

— Сэр, вам известно, с каким уважением я отношусь к вам, а потому тоже отказываюсь от еды.

— Правда? — недоверчиво спрашивает Ньюмен Болкан Салл.

— Даже соус берси не попробую, клянусь вам, сэр.

Ньюмен Болкан Салл успокаивается и засыпает: ведь француз сожрет и подошву сапога под соусом берси.

 

Вознесение Септимуса Камина

Танцовщица закричала, словно раненое животное, и разорвала на себе платье из розового шелка.

— О, Господи! Не могу больше!

Бармен схватил стакан виски и выплеснул его содержимое в лицо девушке.

Спиртное обожгло широко раскрытые глаза, и несчастная взвыла от боли.

— Ах, как нехорошо, — с укоризной сказал Септимус Камин.

Могучей рукой сгреб бармена за грудь, выволок из-за стойки, встряхнул и швырнул в кучку недовольных пьяниц.

Послышались крики, ругань, стоны, зазвенело битое стекло.

— Соблюдайте тишину, — вымолвил приятный, почти печальный голос, — иначе я всех вас отделаю вот этим железным столиком.

Рядом с Септимусом Камином вырос Джим Холлуэй, гигант-матрос, известный всему Ромовому пути. Публика стихла — Джима всегда окружало боязливое почтение.

— Если не оставите в покое малышку и не дадите ей залечить бобо, я натру вам морду битым стеклом, — пообещал Септимус Камин.

Кто-то завел граммофон.

Дело было на «Русалке» — я уже упоминал об этом грязном плавучем дансинге.

Народу собралось немного, потому что над морем висел черный и жирный туман.

Редкие люди решились выйти в море на яликах в эту густую, словно яблочный джем, ночную тьму. Уже дважды с моря доносился ужасный скрежет, вопли гибнущих и равнодушное чавканье винтов, взбивавших воду, пену, туман и кровь.

Таков финал короткой драмы — столкновение в тумане ялика и быстроходного океанского судна…

— Даже если дела идут из рук вон плохо, с дамами следует вести себя учтиво, — назидательно промолвил Септимус Камин, укладывая танцовщицу на узкую койку в каюте машиниста.

— Ой-ой! — простонала женщина. — Не оставляйте меня одну… Я вот-вот…

— Мы рядом, малышка, если тебе от этого легче, — проворчал Холлуэй.

— Ах! Ох! Ох! Ой!..

— Ну и песни, — проворчал Септимус Камин. — Может, хотите выпить?

Танцовщица отрицательно помотала головой. И вдруг застонала так сильно, что матросы вздрогнули.

— Дело-то нешуточное, — встревожился Холлуэй.

Септимус молчал. Он окаменел, увидев нечто невообразимое.

И тут же разразился самыми непристойными ругательствами…

Его глаза были прикованы к чему-то красному и липкому, испачкавшему кровью бежевые чулки танцовщицы. Раздался слабый писк.

— Ничего себе… — пробормотал Джим.

— Мой малыш. Я его не ждала так рано… Боже! Как больно! — Личико матери перекосили страдания. Она всхлипнула. — Пришлось танцевать… до последней минуты. Деньги нужны для двоих…

— Танцовщицу! Танцовщицу! — взревели голоса по ту сторону переборки.

— Минуточку, — крикнул в ответ Септимус.

— Надеюсь, парни, все ясно? Сидите тише мыши в богатом доме. Это — наша девочка. Я пойду с шапкой по кругу, чтобы собрать приданое новорожденной. Каждый дает, сколько хочет, но тому, кто положит меньше пятерки, я что-нибудь расквашу.

— Ура малышке!

— Назовем ее Русалка!

— Слышишь, хозяин, — торжественно объявил Септимус, — твоему плавучему бочонку оказывают честь. Но я согласен!

— Да здравствует принцесса Ромового пути!

— Она станет нашим талисманом!

Шапку наполнили с верхом, хотя посетителей было раз, два и обчелся. Комочек плоти, в котором тлела божественная искорка жизни, пробудил в давно зачерствевших сердцах небывалую нежность.

— Септимус! Эй, Септимус! Как быть? — расстроенный Холлуэй дернул Септимуса за рукав. — Мать-католичка хочет тут же окрестить малышку.

— Черт подери! — вздохнул Септимус. — Ну и дела.

— Она права, — подал голос один матрос. — Если малышка помрет некрещеной, то не попадет на небо, и ее несчастная душа будет стенать за бортом судов Ромового пути.

— Джентльмен прав, — кивнул Джим Холлуэй.

— Как же быть? — спросил Септимус Камин бармена.

— Обычно на голову льют воду и говорят: крещу тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа.

— Воду? — недоверчиво переспросил Септимус.

— Воду! — подтвердил бармен.

— Быть того не может!

— Сам видел.

— Скупердяй, — отрезал Холлуэй. — Хочешь, чтобы наша крестница была неправильно окрещена, а обряд не стоил тебе ни гроша. Получай, бутылочная душа.

Лицо бармена хрупнуло, как раковина моллюска, и он скошенным колосом рухнул за стойку.

— Неплохо, — сказал Септимус Камин, — но как же окрестить малышку? Впрочем, кажется, знаю, чем можно достойно восславить Бога и нашу крестницу.

— Браво!

— Официант, — крикнул Септимус. — Подай бутылку самого дорогого виски. И не вздумай надуть! Лучшего и самого дорогого! Или отправишься в воду, как тухлая треска.

— Вы же читайте те молитвы, которые знаете. И пойте псалмы, — добавил Холлуэй. — Не верю, что для крещения принцессы Ромового пути достаточно трех слов.

— Справедливо, — кивнул Септимус Камин.

Он до последней капли вылил бутылку виски на новорожденную, поминая Бога-отца, Бога-сына и Святого духа, а остальные молились и пели псалмы. Заря с трудом окрасила грязный туман в желтоватый цвет… На прощание каждый неловко чмокнул в лобик лежащую на руках усталой, но счастливой матери плачущую крестницу.

Когда Септимус Камин и Холлуэй возвращались в ялике на свое судно, из мрачной стены тумана внезапно вынырнуло громадное чудовище. Сухой треск дерева, два вопля, гигантская тень, прошитая тысячью светящихся иллюминаторов, холодная вода… смерть.

Эгей, сотоварищи Ромового пути! Приспустите флаги — пучина морская проглотила еще двоих.

И их души воспарили к небу.

— Это ты, Септимус?

— Я, дружище Холлуэй.

Земной шар потускнел, перед их взорами мерцали новые огни. Мимо проносились молчаливые тени с умоляющими или испуганными глазами.

— Души умерших, — прошептал Холлуэй.

— Как и мы, — добавил Септимус.

Их окружала лазурно-голубая бесконечность.

— Смотри-ка, — сказал Холлуэй.

— Порт приписки.

Мириады душ ударялись о гигантские златые врата, застывшие в сапфировой голубизне, и срывались вниз, словно обожженные огнем мотыльки. Их уносило туда, где в бесконечной лазури чернело мрачное пятно, на которое оба моряка не осмеливались взглянуть, предчувствуя, что там их ожидают ужасные муки.

Но перед ними врата распахнулись.

Распахнулись и пропустили их в голубые просторы, где звучала дивная музыка.

— Это рай? — спросил Холлуэй.

— Надо думать, — ответил Септимус.

И в низком поклоне склонился перед пустой бесконечностью.

Они прислушались. Со всех сторон доносились звучные и мелодичные хоралы.

— Как красиво, — воскликнул Холлуэй. — Что это?

— Опера, — произнес Септимус.

— Может, слетаем посмотреть? — предложил Холлуэй. — Я-то больше люблю дансинг, но…

— Помолчи, трепло, — прервал его приятель. — Глянь, вон там что-то новенькое.

В сказочной небесной глубине вспыхнул яркий недвижный огонек. Потом дрогнул, словно слеза на реснице, и начал расти, закрывая даль.

— Господи… — пробормотал Холлуэй и замолк.

Бедняги почувствовали, что наступает Наивысшее Вечное Мгновение.

Огонек заиграл всеми цветами радуги, темп песнопений убыстрился. Казалось, дрожал каждый атом бесконечности, рождая свет и звуки.

— Узнаю песню, — сказал Септимус Камин. — Мне ее когда-то напевала мать… Слушай, это же голос моей матери…

— Нет, — возразил Холлуэй, — это — песня старого учителя из Криклвудской школы. Моя первая песня…

— Нет, нет, эту песню мы хором пели по вечерам на нашей тихой улочке. Я тогда был еще совсем маленьким. Господи! Как я любил петь!

— Быть того не может! Эти куплеты распевал мой отец, крася зеленой краской садовую изгородь.

— Это…

— Это…

— Ты плачешь, Септимус?

— А ты намочил себе щеки слюной?

— Но… О, Септимус, смотри какой свет.

— Черт подери! — вскричал Септимус.

И больше ничего не добавил, чувствуя, что слова здесь лишние.

А двум морякам было, чему удивляться.

Свет вдруг прекратил пляску… И на лазурном занавесе бесконечности появилась громадная, сверкающая жарким блеском тысяч солнц бутылка виски!

И раздался Глас.

Гимн гимнов, мелодия мелодий, песнь песней.

— Септимус Камин и Джим Холлуэй! За единственную бутылку виски, которую вы не выпили в прошлой жизни.

За бутылку, которая подарила крохотную душу моему царству. За бутылку, которую вы пожертвовали ради вящей славы Моей, вы взойдете в царствие Мое и пребудете в нем любимыми гостями до Страшного суда.

Самые льстивые хвалы, возносящиеся из Моих церквей, не замутят стекла этой золотисто-солнечной бутылки.

Тысячелетиями короли, кардиналы, князья и прочие великие мира сего будут в напрасной надежде биться о врата неба, которые распахнулись для вас.

Сквозь слезы счастья матросы-грешники узрели божественную фигуру Христа, который шел, простирая к ним светоносные руки.

И тогда Септимус Камин, побаиваясь собственной смелости, тихим голосом спросил:

— О, мистер Иисус Христос, может быть, вы разрешите нам изредка прикладываться к ней…

Эту историю рассказал мне Крол.

Он очень много выпил, но разве пьяная речь меняет смысла рассказа.

Крол — выдающийся человек обширных познаний; однако сомневаюсь, что Господь держит его в курсе своих дел.

Септимус Камин и Холлуэй действительно погибли в густом тумане, под винтами трансатлантического лайнера.

Быть может, молитвы бедной девицы, несчастной матери, к которой в особо ужасный вечер они отнеслись с истинным состраданием, едва скрасившим ад ее жизни, помогли приотворить тяжелые створки небесных врат перед душами двух заблудших парней?

 

Герр Кюпфергрюн вновь берет слово

Устают даже тени.

Когда мысль отделяется от образа, слабеет внимание, а мозг перестает воспринимать речь, приходит непонимание — самый опасный враг повествования.

В темном уголке, где скрывались призрачные тени, внезапно разгорелся спор — стоял такой шум и гам, словно нас перенесло в дансинг.

— Говорю вам, своими собственными глазами видел на паперти храма Святого Павла человека без кадыка. Он продавал лекарство от худшей болезни…

— Саргассово море, или море Водорослей! Геродот говорил о нем, но ничего не знал. В 1375 году, когда появился складной Каталонский атлас, нарисованный на кедровом дереве…

— Будь палач Тайберна еще здесь, он бы подтвердил мои слова. Тех черных куриц и одноглазого петуха приговорили за колдовство к сожжению живьем. Когда костер разгорелся, они взорвались, как гранаты, и унесли за собой в могилу двенадцать сотен людей!

— Настань мой черед рассказывать историю, я бы поведал вам о Питеркине Хивене, который сварил мандрагору, чтобы ее съесть.

— Кто ее не знает. Его желудок и кишки превратились в золото, от тяжести которого у него лопнуло брюхо.

— У призрака Грейсток-Манора было семь голов, по одной на каждый день недели. Шесть уродин и одна красавица, которую он надевал по воскресеньям.

Из мрака вышел герр Кюпфергрюн и, прерывая бессмысленную перепалку болтунов, вновь взял слово.

 

Река Флиндерс

Я поведаю об удивительном приключении моего деда по матери, Бернхарда Клаппершторха, одного из рядовых громадной армии немецких эмигрантов, покинувших Мангейм и отправившихся в Австралию после великого пожара Гамбурга.

Бернхард Клаппершторх по прозвищу Бери — оно сопровождало его до самой смерти — был вынужден прервать успешное обучение в Бонне, ибо фортуна повернулась к нему спиной.

Стоял унылый облачный день, когда он вместе с сотней крепких крестьян из южных краев, людей незлобивых, сильных и честных, покинул прекрасный и гостеприимный город Мангейм на борту парохода, спускавшегося вниз по Рейну. По пути к эмигрантам присоединились обездоленные жители Бибриха, Кобленца и Кельна.

Во время короткой стоянки в сказочном городке Дом он познакомился с доктором Иземгримом, который тоже навсегда расставался с родиной по тайным и, несомненно, неблаговидным причинам. То был высокий тощий человек с желтыми глазами, одетый по моде 1830 года. Он отличался учтивыми манерами и приятным голосом; здравые речи и суждения о превратностях жизни, четкие и ясные, сразу покорили моего деда.

В Деце, на последней стоянке парохода, когда до Бремена оставалось пятнадцать часов хода, к ним присоединился невысокий толстяк с приятным выражением лица. Так образовалась неразлучная троица друзей.

Толстяка звали Питер Хольц. Он прибыл из Мекленбурга-Штрелица и знавал Фрица Ройтера в те дни, когда тот в Нойе-Штрелице писал очаровательный роман «Его маленькое Величество».

По словам Хольца, именно он сообщил автору главные детали милой, нежной истории.

Питер, человек весьма состоятельный, желал посмотреть другие края и начал путешествие с Австралии, вытянув по жребию короткую соломинку, а не длинные, означавшие Китай и Мексику.

В Бремене эмигрантов обещали пересадить на отличный четырехмачтовик «Тасмания», а обманом загнали на борт паршивого трехмачтового барка «Флора Бушманн» водоизмещением 500 тонн.

Обычные проделки эмиграционных компаний, норовивших нажиться на обмане бедняков, которых в чужих краях ждали тяжкие труды и приключения.

Три дня они потратили на то, чтобы без всяких удобств разместиться на нижней палубе, пока матросы наполняли мутной илистой водой Везера огромные бочки и устанавливали их в трюме. Сомнительного качества питье предназначалось для эмигрантов на все время долгого путешествия.

Буксир довел судно до устья Везера и покинул, как только в грудь паруснику ударили первые волны Северного моря.

Какое мрачное плавание…

Триста шестьдесят человек в межпалубном пространстве, где места не хватало даже для двухсот. Первую неделю пассажиров кормили сносно, а потом пища стала отвратительной и скудной.

В ежедневный рацион входили твердая, как камень, морская галета, кусочек прогорклого сала, литр постного варева и кружка пойла, называемого по воле кока чаем или кофе. Два раза в неделю меню разнообразили миской гороха, риса в шелухе или красной чечевицы, сдобренных тараканами.

К счастью для доктора Иземгрима и Берри Клаппершторха, добряк Питер Хольц позвенел горстью звонких талеров около уха боцмана. Трое друзей выбрались из межпалубного ада и разместились в закутке с тремя койками и квадратными иллюминаторами, который помпезно величали «каютой первого класса». Их стол пополнился солониной, маринованной птицей, сухими овощами, лепешками на масле, ромом и даже кисловатым красным вином.

Бискайский залив встретил ужасной непогодой. Пришлось даже заколотить досками иллюминаторы, чтобы высокие волны не залили судно. Пятнадцать эмигрантов, в том числе две женщины и шесть детей, умерли от удушья. Одного марсового унесло в море сильнейшим порывом ветра, а помощнику капитана сломало ноги упавшей реей.

Питьевая вода кишела моллюсками и толстыми красными червями. Капитан пообещал сделать остановку в Рио-де-Жанейро, чтобы пополнить запасы воды.

Но когда судно почти дошло до берегов Бразилии, начались сильные дожди, позволившие команде собрать достаточно воды, чтобы наполнить резервуары, и обещанную стоянку отменили.

Впрочем, вода, вначале сносная, вскоре испортилась, превратившись в негодный для питья рассол.

Судно неторопливо шло вперед. Безжалостное солнце раскалило палубу. Несчастных путешественников мучила жажда. Еще тридцать эмигрантов умерли от лихорадки и заразных болезней.

Берри, Иземгрим и добряк Питер Хольц особых тягот не испытывали, поскольку боцман исправно снабжал их вином и пивом, а если случайно удавалось поймать дораду, они получали добрую половину рыбы.

Несмотря на традиционные опасения и угрожающие пророчества, мыс обогнули при отличной погоде, и Индийский океан встретил судно прохладными ветрами, как бы проявив сострадание к находившимся на борту.

Месяцем позже из вод возникла Земля Ван-Дамена, печальный красноватый островок. Мрачная скала Кинг осталась по правому борту, а вскоре гостеприимно засверкали огни мыса Отви.

Перед нами лежала Австралия… Земля обетованная, и все забыли о тяготах путешествия.

После ста тридцати суток мучений показались белые дома Сиднея, его семь колоколен и три дюжины высоких труб. Город оказал пассажирам «Флоры Бушманн» радушный прием.

Впрочем… Не стоит удлинять рассказ, знакомя вас со всеми неприятностями, поджидавшими моих соплеменников на этой недавно открытой суше.

Большинство пассажиров отправили в Синие горы, часть подрядилась на расчистку «буша», австралийского леса, а остальные, поддавшись на соблазнительные обещания золотодобытчиков, сгинули на приисках.

Питер Хольц внимательно изучил несколько проспектов и уговорил друзей отправиться в порт Маккуэри, где снял домик, решив несколько недель отдохнуть.

Там они познакомились с Родом Перкинсом.

Берри Клаппершторх одной удачной фразой описал Рода Перкинса, сказав, что тот вписывался в монотонную печаль австралийского ландшафта.

По закону контраста Род сразу сошелся с Питером Хольцом.

Их первая встреча состоялась на крохотном причале порта Маккуэри, где Перкинс ловил лангустов.

Он познакомил немца с нехитрым спортом, восхваляя тонкий вкус рагу из печеных лангустов.

Питер Хольц в ответ рассказал об обычаях и привычках жителей Нойе-Штрелица, а Род Перкинс впервые в жизни скорчил ужасающую гримасу, которая, как он считал, являлась улыбкой.

Они договорились свидеться вечером, а потом стали регулярно встречаться у стойки единственного портового кабачка крохотного приморского города. Иземгрим и Берри присоединялись к компании, наслаждаясь превосходным австралийским вином, которым по очереди угощали Перкинс и Хольц.

Душевные беседы привели друзей к решению совершить путешествие. Род Перкинс несколькими фразами изложил суть предложения.

— Мне, — сказал он, — нечего жаловаться на судьбу, пока здесь водятся лангусты. Вы, герр Клаппершторх, мечтаете вернуться в Германию с честно нажитым капиталом, заработав деньги либо более или менее продолжительным трудом, либо в результате везения на золотоносных приисках.

Устремления доктора Иземгрима можно выразить латинской пословицей: Urbi bene patria.

А мой друг Питер Хольц, к которому я отношусь с особым почтением, желает посмотреть страну, но ему хочется увидеть такое, что не каждому дано.

Полагаю, что, присоединившись к Питеру Хольцу, доктор Иземгрим не поставит под удар свою фортуну, а герр Клаппершторх получит шанс реализовать свою мечту.

Перкинс замолчал, некоторое время курил, трижды опустошил стакан и продолжил:

— Я был сопливым мальчишкой, когда в Австралию прибыл Мэтью Флиндерс и занялся исследованием самых диких уголков Австралии. Он путешествовал по юго-востоку и случайно добрался до Карпентри и до устья странной реки Гуру-Гура, которой позже дали его имя.

Флиндерс ничего особого там не обнаружил, но то, что увидел, побудило спешно вернуться в Англию.

Гуру-Гура означает на языке туземцев Колдун и Колдунья. Аборигены, первобытные дикари, влачили жалкое существование, жили в пещерах и даже не знали огня. Питались не рыбой, а тем, что добывали на земле. Все племя погибло во время внезапного наводнения, когда река Флиндерс вышла из берегов и залила пещеры.

— Очень жаль, — сказал Питер Хольц. — Хотелось бы познакомиться с туземцами.

— Еще как жаль, — добавил Род Перкинс, — ведь бедолаги оставались последними хранителями великой тайны.

— Печально, — задумчиво заметил Питер Хольц.

— Дикарей нет, — вдруг воодушевился Перкинс, — но река Флиндерс осталась.

— А… тайны?

— Не все умирает со смертью их хранителей.

Вокруг стола, уставленного бутылками, воцарилась тишина.

— Река Флиндерс… — несколько раз повторил Питер Хольц.

Потом налил себе полный стакан вина и затянулся трубкой, набитой тасманским табаком.

Через несколько дней, в том же кабачке, он окончательно сформулировал свои мысли.

— Я прибыл к антиподам из любопытства, а теперь хочу попытаться разгадать тайны реки Флиндерс.

Род Перкинс посмотрел на него с серьезным выражением лица.

— Вскоре в порт прибудет шхуна шкипера Снаббинса «Серебряная метка». Он хороший парень и еще не забыл, что я некогда оказал ему важную услугу. Не думаю, что он запросит много, чтобы доставить вас до Карпентри и даже до устья реки. У меня есть разборная лодка, могущая ходить под парусом. Я отдам ее вам, Питер Хольц, и вашим спутникам.

Так Хольц, не спросив мнения Иземгрима и Берри, решил совершить это путешествие. Откровенно говоря, они и не собирались возражать: разве можно было оставить Хольца наедине с опасностью.

Оставалось убедить шкипера Снаббинса.

Пата Снаббинса, огненно-рыжего гиганта с силой гориллы и любезностью удава, уговорить оказалось нелегко.

Едва зашла речь о реке Флиндерс, как с его уст сорвались громогласные ругательства, сотрясшие стены кабачка, где Перкинс и трое немцев обрабатывали моряка.

— Может, лучше повеситься на первом эвкалипте? — орал он. — Это более прямой и быстрый путь, чтобы попасть в ад и познакомиться с Сатаной и его ста тысячами демонов.

Часом позже он с недовольством пробормотал, что не может ни в чем отказать Роду Перкинсу, даже если тот предлагает путешествие в один конец в страну загубленных душ.

Разборную лодку погрузили на судно, и две недели спустя шхуна, дождавшись попутного ветра и хорошей погоды, снялась с якоря. Она двинулась в сторону Брисбейна, Рокхемптона и Куктауна, без труда обогнула Соммерсет в проливе Торреса, попала в переплет в Карпентри, но все же бросила якорь в живописной бухте Эйландта.

Перед расставанием Пат Снаббинс произнес перед своими пассажирами речь:

— Джентльмены, ветер дует с Арафура, что благоприятствует вашему безумному проекту. Через двое суток мы окажемся в устье Флиндерс. Однако дабы избежать тяжелой участи, ждущей вас, еще есть время отказаться от похода в неизвестность. Если вы высадитесь на берега этой проклятой реки, я каждый вечер буду молиться за вас и просить у Бога и всех его святых, чтобы вы не слишком дорого заплатили за свое любопытство. Надеюсь вновь увидеть вас и подойду к устью реки через полтора месяца после посещения островов Новой Гвинеи.

Питер Хольц горячо поблагодарил моряка и предложил щедрую надбавку, но Снаббинс отказался взять даже лишний фартинг сверх оговоренной суммы.

Река Флиндерс появилась с правого борта по ветру. Выглядела она совершенно мирной. На берегах росли тощие кустарники, в прозрачных водах скользило множество рыб.

Лодку собрали за несколько часов, матросы поставили квадратный парус и вручили путешественникам две пары весел и шестов.

Снаббинс лично проверил крепление ящиков с припасами и попрощался с троицей, едва сдерживая слезы. Они отплыли, и вскоре береговой туман поглотил шхуну.

Первопроходцы разбили лагерь на пляже красного песка. Ночь оказалась тихой, только где-то в зарослях пел таинственный австралийский соловей.

На заре ветер подул с моря, и лодка без труда пошла вверх по ленивому течению реки. Зеленые берега, холмы на гори-зонте. В прибрежных кустах возились утки и альбатросы. Вдали виднелся лес.

На третий день ветер переменился, и лодка замедлила ход. Берри и Иземгрим сели на весла, а Питер Хольц встал у руля. Парус спустили, поскольку приятели мало смыслили в морском деле и не умели ходить против ветра.

Путешественники с трудом управлялись с длинными и тяжелыми веслами.

Река Флиндерс не долго скрывала свои тайны: первая обнаружилась, когда Иземгрим заводил часы.

— Слышите! — вдруг вскричал он.

Издали, из легкого тумана, стелившегося впереди, донесся тихий призыв: «Гура! Гура!» Через некоторое время ему ответил басистый голос: «Гуру! Гуру!» Голос быстро приближался, и вдруг раздался у самого борта лодки.

Вода вскипела, и на расстоянии трех весел появилось чудовище.

Огромная голова, покрытая густым волосом, а вернее, черно-серыми иглами дикобраза; на отвратительной морде тускло светились неподвижные жестокие глаза.

Иземгрим убрал часы и схватился за шест, но Питер Хольц удержал его и тихо спросил:

— Зачем начинать войну. Это существо уродливо, но оно, быть может, не питает злобных намерений.

Чудовище оглядело людей и суденышко, нырнуло и почти тут же появилось у берега, на который неловко взобралось.

— Ну и ну! — воскликнул доктор. — В воде оно казалось более крупным.

Ком шерсти с двумя могучими перепончатыми лапами и парой атрофированных ног пополз, виляя среди редких кустов.

— Что я говорил! — вскричал Питер Хольц. — Нас приглашают в гости!

И действительно, странное животное жестами призывало следовать за ним, изредка негромко вскрикивая: «Гуру! Гуру!»

Питер Хольц направил лодку к берегу, выскочил на сушу и двинулся вслед за существом, которое назвал «водяной обезьяной».

Иземгрим и Берри колебались недолго. Им не хотелось оставлять Питера Хольца наедине с неизвестным зверем.

Они привязали лодку к деревцу, взяли огнестрельное оружие и двинулись вперед, не теряя из виду странного проводника.

Тот полз, призывно махая лапами, обогнул холм из красного песка, пересек рощицу азалий и выбрался на круглую лужайку, окруженную деревьями с пышной листвой.

Три немца не удержались от удивленного восклицания: перед ними высился прекрасный дом, сложенный из белых и розовых камней.

Обезьяноподобное существо несколькими прыжками миновало травяную лужайку, вскарабкалось на крыльцо, распахнуло дверь и обернулось к людям.

Ловко пригладило мокрую шерсть, несколько мгновений молча глядело на трех онемевших друзей, потом медленно, как бы подбирая слова, произнесло:

— Входите, пожалуйста, и пользуйтесь гостеприимством.

— Господи! — вскричал Иземгрим. — Оно говорит по-немецки.

— Вы у себя дома. Желаю хорошего отдыха, — закончило чудовище.

Прыгнуло в сторону деревьев и исчезло.

Дом поражал своим уютом. На столе в гостиной их ждал обед и лучшие вина Франции и Германии.

— Нет, нет и нет, уверяю, нам ничего не снится, — бормотал Иземгрим, накладывая на тарелку куски мяса в пряном соусе и в третий раз наполняя бокал желтым, как жидкое золото, хохеймером.

Спали они в королевских покоях, а утром их разбудил аппетитный запах кофе и жареного хлеба.

Иземгрим съел шесть кусков хлеба с сосисками, Питер Хольц проделал огромную брешь в мюнстерском сыре, а Берри наслаждался бутербродами с медом.

«Водяная обезьяна» так и не появилась.

— Пора вспомнить о путешествии, — сказал на восьмой день Питер Хольц, переварив тридцатую или сороковую порцию волшебной пищи. — Которую ночь я сплю урывками, чтобы увидеть, как накрывают стол, но ничего не узнал. Мне кажется, эта страна молочных рек и кисельных берегов может открыть нам и другие чудеса.

Они решили продолжить странное путешествие.

На границе лужайки Берри обернулся: таинственный и гостеприимный дом исчез.

— Случается, — заявил доктор Иземгрим, — что моряки и путешественники подхватывают под чужими небесами ужасные болезни, но еще никогда лихорадка Козерога не потчевала свои жертвы горячими сосисками, кроликом и копченым гусем и не поила лучшими винами.

— Гура! — послышался нежный голосок.

Над водой взлетели две перламутрово-белых руки, и редкой красоты женщина в мокрой короткой шелковистой тунике, облегавшей тело с пропорциями греческой статуи, ловко взобралась на суденышко и заняла место на передней скамье.

— Вы у меня в гостях, — сказала красавица на немецком языке и заливисто рассмеялась.

Позже Берри утверждал, что описать ее было под силу только поэту.

— Глядите! — воскликнула она, подняв руку.

— Мираж! — удивился Питер Хольц.

Облака, застилавшие небо, внезапно расступились, и путешественники увидели в просвете улицы и дома, а поскольку видение приближалось, и людей, занятых повседневными делами.

— Нойе-Штрелиц! — снова воскликнул Хольц, и по его щекам потекли слезы.

Фея — а как назвать ее иначе? — быстро взмахнула руками, и троица ощутила толчок и внезапное головокружение.

Они очнулись в сумрачной таверне с низким потолком. Высокий улыбающийся человек ставил на их стол кружки с пенистым пивом.

— Кунц! — вскрикнул Питер Хольц.

— Герр Хольц, — произнес владелец таверны, — рад новой встрече с вами и вашими почтенными друзьями. Надеюсь, вы останетесь до вечера. Сегодня угощаю пуншем. Соберутся корректор Апинус, советник Альтманн, доктор-весельчак Хемпель, Ранд и булочник Шульц. Придет и адвокат Кагебейн, обещавший прочесть свои последние стихи.

— Герои книг… Фрица Ройтера! — пробормотал Хольц.

Они засиделись до зари — Нойе-Штрелиц не помнил более веселого празднества.

— Друзья мои, — сообщил Питер Хольц, когда трое путешественников направлялись на рассвете в «Красную гостиницу», где их ждали мягкие постели, — друзья мои, думаю, мне будет тяжело вновь покидать Нойе-Штрелиц. Только подумайте, сам советник Альтманн обещал представить меня Его Величеству Адольфу-Фредерику, четвертому в династии с таким именем, и его очаровательной сестре, принцессе Христине. Признаюсь, я всегда был в нее влюблен, а если Его Величество возведет меня в дворянское достоинство, как намекнул Альтманн, то передо мной открываются невероятные возможности…

В воздухе что-то просвистело, словно из пращи выпустили камень.

Иземгрим и Берри сидели в лодке. Хохочущая фея брызгала в них водой.

Питер Хольц исчез.

Весь следующий день до заката ундина провела в лодке.

Потом вдруг вскочила, ее очаровательное лицо посуровело. Женщина испуганно всплеснула руками и прыгнула в реку.

Раздался хриплый клич: «Гуру! Гуру!», и на берег выползло волосатое чудовище. И вновь пригласило выбраться на сушу.

Но Берри Клаппершторх словно ослеп от странного волнения. Его сердце щемило от внезапной любви. Он не отрывал взгляда от воды, проглотившей фею, даже не заметив, что Иземгрим в одиночку последовал за «водяной обезьяной».

Действия доктора Иземгрима привели к короткой и странной развязке.

Он вернулся с тяжелым предметом и бросил его на дно лодки.

— Быстрее, — крикнул он, — дайте ружье!

С берега доносились яростные вопли.

Иземгрим стрелою бросился в кусты.

Через мгновение раздался выстрел — хрип агонии и невероятно тоскливая тишина, словно саваном накрывшая тайну смерти.

Берри хотел выскочить на берег, но из реки вдруг вынырнула фея и вскочила в лодку.

— Гляди, — сказала она, показывая на потемневшее небо.

На небосводе вновь возник чудесный мираж.

— Мангейм! — воскликнул Берри Клаппершторх.

Почувствовал уже знакомое головокружение, словно куда-то падал, и оказался на Везерштрассе с тяжеленным пакетом в руках.

А когда окончательно пришел в себя, понял, что сидит в укромном уголке пивной «Хофбрау» за пальмовой перегородкой. Рядом на бархатной скамье сидела молодая дама, одетая просто, но элегантно, и улыбалась ему.

— Не забудьте пакет, — сказала она.

В пакете лежал отвратительный предмет: огромная и невероятно уродливая золотая человеческая голова с пустыми глазницами.

Продав ее ювелирам-евреям, Берри стал владельцем громадного состояния.

Герр Кюпфергрюн надолго замолчал.

— Мой дед стал одним из богатейших граждан Мангейма и, быть может, самым счастливым.

Бабка, женщина редчайшей красоты, родила ему чудесных детей.

Но однажды во время прогулки на судне по Везеру она упала за борт и утонула.

Дед обещал огромные деньги тому, кто отыщет ее тело, но его так и не нашли.

 

Рассказывает толстяк

Свечи догорали, их дрожащее пламя потускнело, и толстяк, который, казалось, следил залоговом теней, поднял вверх пузатую лампу, залившую зал спокойным желтым светом.

— Это ты, Фальстаф! — послышался злобный голос.

Толстяк недовольно кивнул.

— Я надеялся остаться незамеченным, — пробормотал он. — Уже несколько веков меня унижают, словно забыв о моей военной славе. Хотя я вправе рассчитывать на справедливость.

Вы назвали меня Фальстафом? Еще одно заблуждение. А вина лежит на великом Вилли, беспутном писаке и скоморохе, который безнаказанно глумился над репутацией покойников. Мое настоящее имя Фастольф, ибо так было записано в церковных книгах Вейстер-Кастл в тот счастливый 1378 год, год моего августейшего рождения.

— Лучше расскажите о Дне Селедок, сир-толстяк, — перебил его издевательский голос, словно не слыша доводов говорившего.

— Лучше промолчу, хотя то был славный день, как для меня, так и для нашего оружия во время осады Орлеана. Почему меня продолжают преследовать, хотя все забыли, где находится моя могила? Я надеялся на заслуженную память после смерти, ибо ничье другое имя не чернили столь бессовестно оскорблениями и издевательствами… Почему моя нежная современница, знатная Кристина Пизанская, которая написала «Книгу дел и хороших манер короля Карла V», не оставила никаких записей, чтобы сохранить добрые воспоминания обо мне? По слухам, она питала ко мне нежные чувства… Негодяй Вилли и презренный актеришка Гаррик долгие годы со сцены обвиняли меня в неодолимом обжорстве и дурных повадках… Хотя мне не раз приходилось довольствоваться ужином из отвратительного мяса крохаля и вонючей поджарки из пищухи!

Я мог питаться непропеченным хлебом и без ропота соглашался есть жаркое с жухлой зеленью! Я, потомок королевской династии, имел право на ковер из лучшей шерсти для украшения своего шатра, а пользовался жалкой истертой подстилкой! Господа, пожалейте меня и наградите покоем мою довольно внушительную персону, несмотря на ее тончайшую потустороннюю суть.

— Что не мешает тебе, жирняга, дуть в темном уголке далеко не призрачное пиво и обжираться доброй закуской!

— Ваша правда, — согласился Фальстаф, — сегодня ночью призраки пользуются несколькими весьма приятными привилегиями.

— Некогда, Ваше Толстячество, вы славились тем, что были любителем и рассказчиком занимательных, пикантных историй, полных прекрасных шуток и двусмысленностей.

— Я немного их подзабыл, а когда они случайно всплывают в памяти, то почти не доставляют мне удовольствия. Однако, если соблаговолите выслушать одну из них, только что пришедшую на ум, с удовольствием займу место рассказчика.

 

Вспоминает Фальстаф

Крохотный Денхэм напоминает очаровательную миниатюру с изображением города. По королевскому указу вокруг поселения возвели мощные каменные стены, а на них установили различные военные приспособления, обеспечивающие защиту и безопасность.

Вдоль улиц стоят уютные, словно выпеченные из камня домики. Их розоватые фасады напоминают аппетитные французские сухарики, которые я так любил в дни моей славы.

В одном из них проживал почтенный сэр Уоллесби, известный хлебосол, пригласивший меня на пиршество. Дюжину дней и ночей он с помощью трех секретарей и кулинарных советников составлял меню, которое должно было украсить веселое празднество…

Разве забудешь тот пир!.. Даже вечность не может вытравить из памяти подробности славного гулянья!

Хотя в ту эпоху Англия еще не знала или презирала суп, гостям для пробуждения аппетита предложили семь его видов. Их сварили специально выписанные из Франции три повара, которые разливали вкуснейшее варево половниками из чистого золота. Подали суп из южных пород рыб, суп из славки, суп из красного перца, суп со свежими сливками, суп с ореховой кашицей, суп с нежнейшим мясом черепахи и раковый суп с португальским вином.

Длинный стол ломился от изобильных закусок: привезенное с норвежских ледников гертфордское масло, оливки с анчоусами, тунец в масле с пряностями, фрикадельки из дичи, утиная печень, засахаренная репа, яйца чибиса, сосиски, мясное заливное, беляши с палтусом, фаршированные трюфели, сардины в желе, севрюжья икра, жареные голуби, кабаньи головы, омары, печеные свиные ножки, телячьи головы, тушеное мясо и острые приправы.

Закуски пробудили волчий аппетит, позволив нам приступить к многочисленным жарким и прочим блюдам с пылу-жару, сотворенным гением знаменитого Руби из Карлайля. Угощали жареными карпами, бараньими седлами и окороками с приправой из дикого чеснока, маринованными кроликами, печеными фазанами, овсянками на вертеле, павлинами в соусе, оленьими и козьими окороками, паштетами из палтуса, поросенка и шотландской перепелки.

К этим восхитительным яствам добавили тушеных куропаток, соте из кроликов, каплунов в испанском вине, индеек в водке, заливных рябчиков, телячий паштет и рагу из жареной дичи.

Поразил великолепием десерт: двадцать два сорта сыра, выложенные пирамидами пышки на масле с анисом, мятой, майораном, мед в деревянных бочоночках, желе, омлеты с красным сахаром, миндальные пирожные, рис со сливками, вымоченные в водке фрукты, горячие макароны и тридцать два компота! Вина подносили в графинах, кувшинах, амфорах и бочонках. К величайшему моему сожалению, я забыл названия тринадцати напитков, которыми наполняли чашечки из драгоценной пурпурной эмали.

Гости были люди уважаемые, благородного происхождения или почтенными коммерсантами. Дабы не погрешить против истины, признаюсь, что до завершения пиршества, которое длилось двадцать шесть часов без перерыва на от-дых или сон, часть гостей унесли слуги, а многие уснули под столами.

Сэр Уоллесби протянул мне кубок, источавший крепчайший аромат пряностей, со словами:

— Ваше здоровье, капитан!

Странно, но чудесный тост произнес не хозяин, а тощий человек с длинным лицом, на котором выделялись желтые зубы.

Подобного гостя за этим сказочным столом я встретить не ожидал.

— Взаимно! — ответил я, принимая его предложение. — Но нас, кажется, друг другу не представили.

— Простите за небольшое опоздание, — извинился он. — По правде говоря, кроме вас, капитан, уже никто не воздавал должное десерту, когда я попал в этот зал, вход в который никто не охранял.

Вдруг я осознал, что в зале царила мертвая тишина, хотя только что его наполняли крики, песни и громкое рыганье. Я был единственным, кто поднимал кубок к люстре с догорающими свечами.

Хотя одежды незнакомца показались мне тусклыми и без изыска, я пожелал ему счастья.

— Ненавижу пить в одиночку, — сообщил я, чокаясь с ним. — А куда подевался наш милый сэр Уоллесби?

— Если свернете направо из коридора, ведущего из зала, — сообщил тощий тип, — найдете его на дубовом сундуке. Он лежит с посиневшим лицом, а руки сжимают брюхо, которое нещадно разболелось перед самой смертью.

— Дьявол! — вскричал я. — Уоллесби умер?

— Объелся кишок, фаршированных фисташками.

— Я к ним не прикоснулся, поскольку не люблю столь грубых блюд, — обронил я.

— Верю вам, капитан, иначе лежать вам рядом с ним на сундуке. Я начинил кишки замечательным ядом, доставленным из Италии.

— Надо сообщить об этой печальной новости. А где Хиллоу, Мортон, Кресбери, Банхоуп, Литтлброк, Беверхерст, Барнэйдж и Сандрингем?

— Валяются под столом или где-то в доме — их сразил паштет из камбалы под арманьячным соусом с той же итальянской приправой.

— Не люблю этот паштет, а потому даже не отведал.

— Потому и сидите здесь, целый и невредимый, как белый карп в бассейне.

— Не позвонить ли в колокол, чтобы предупредить челядь? — спросил я.

— Бесполезно. Эти мародеры — служанки и золушки, повара, поварята, слуги, гардеробщики, часовые с алебардами, лакеи, конюхи, кучера и стремянные, а также четыре негритенка, таскавших шлейфы, опились сицилийским вином…

— Фу! Терпеть его не могу!

— А в нем был венецианский яд.

— Хм, — промычал я. — Даже не знаю, как воспринять эту новость. Ее последствия пока ускользают от меня, но в этом благословенном городке поднимется шум. Думаю, весть о происшедшем докатится и до Лондона.

Я снова пригубил напиток с пряностями — вкус был просто превосходен.

— Благородный сеньор, — сказал я, — хотелось бы знать, с кем я пью и чокаюсь.

— Я — Руби, — ответил мой визави. — Шеф-повар из Карлайля. Сэр Уоллесби унизил меня и, недооценив мои знания и труды, оскорбил гонораром в пятнадцать королевских экю, семь из которых были фальшивыми, а восемь — изрядно подточены.

— Руби, — сказал я, — не будучи сеньором и капитаном, отдаю должное решительному человеку, способному на смелые поступки. Обязан похвалить вас, ибо все, что здесь отведал, честное слово, приготовлено истинным художником от кулинарии. Но если горожане узнают о гекатомбе, боюсь, вам не поздоровится.

Он весело рассмеялся:

— Не волнуйтесь, капитан. Как только началось ваше пиршество, в Денхэме разразилась эпидемия черной оспы. Люди мрут, как мухи. Как вы знаете, людей в этом городке раз, два и обчелся, а оставшиеся в живых, лежат с раздутыми животами, высунув черные распухшие языки.

— Охотно убрался бы отсюда, — сообщил я, — здесь не осталось ни еды, ни выпивки.

— У меня две добрых лошади и коляска на высоких колесах…

Мы покинули город, переехав через безжизненное тело часового у южных врат.

За городом Руби, который казался ловким кучером, опрокинул коляску в ров.

Левая лошадь погибла, но я выбрался из-под обломков без синяков и царапин.

Проломив повару череп двумя ударами оглобли, ваш покорный слуга выпряг правую лошадь и в прекрасном настроении вернулся в Лондон.

 

Очередь Кота Мурра

— Заря несется вслед за ночью, как кошка за мышью, — вдруг произнес Кот Мурр.

Одним прыжком соскочил с моих колен и занял место в круге света на столе.

— Как только ночь сереет с рассветом, — продолжил волшебный кот, — туман застилает мне глаза, а мысли и окружающие предметы теряют четкость.

Если этой ночью я оказался среди вас, то только потому, что природная любознательность вывела меня на след одного незаконченного произведения, автор которого с лихорадочным нетерпением ждет его завершения.

Мой незабвенный хозяин, удивительный Гофман, посвятил мне одно из своих лучших творений, но смерть остановила его руку, и он не дописал страницу. Закон подобия призвал меня сюда.

На заре, когда многие из вас, обратившись в дым, покинут сей мир, я присоединюсь к великим покойникам, неустанно ведущим беседы в Царстве Вечных Теней, и представлю отчет своему дорогому творцу. Это будет легкой задачей, ибо гений Гофмана сотворил меня преданным и внимательным писарем, наделенным некоторыми оккультными способностями. Однако опасаюсь, что разочарую его.

Произведение Чосера, который, как и Гофман, был божественным рассказчиком, не будет завершено этой ночью, несмотря на чаяния автора.

Потому что я изо всех сил, когтями и клыками, постараюсь пресечь поползновения некого Тобиаса Уипа, который намеревается использовать в своих корыстных целях произведение, где великий Гофман не поставил финальную точку.

Не следует потакать умершим людям, которые продолжают в отчаянии тянуть руки из потустороннего мира к своим незаконченным произведениям. Их призрачные персты не должны хватать оброненные перья, а угасшие зрачки — проливать посмертные слезы на оставшиеся чистыми страницы.

Не следует позволять им пользоваться последними крохами могущества, пытаясь побудить живых взяться за их неоконченные произведения, ибо смерть отлично справляется со своим делом. Таков урок этой ночи. Тот, кто не согласен со мной, напишет жалкие подделки, угодные главному врагу, князю безграничного мрака и геенны огненной.

Неблагодарность не свойственна мне, а потому расплачусь историей, как в других местах платят песней.

Не ждите продолжения прекрасных приключений мага Крейслера, мэтра Абрахама, Бензон…

Я — Кот и расскажу историю про кота…

 

Убиенный кот

Нет в Германии более очаровательного городка, чем Хильдесхайм, что в Ганновере. Его омывает тихая Иннерсте, спокойная и серая речушка, питаемая таинственными подземными источниками, один из которых снабжает прозрачной ледяной водой фонтан на Брюннен-плац.

У домов суровые, но красивые фасады; чувствуется, что их владельцы гостеприимны и радушны.

Жители Хильдесхайма дают милостыню с великодушной улыбкой. Путешественнику, у которого в кармане звенят всего два гроша, обеспечен кров и отличная еда; его встретят добрыми словами и с открытым сердцем.

К сожалению, в семье не без урода — в доме с высоким крыльцом и узкими окнами на Дойчштрассе жили четыре сестры-скупердяйки Пюсс. Весь город осуждал эту семейку за невероятную алчность. Сестры набили сундуки тугими мешочками с талерами, их шкафы ломились от тяжести столового серебра и тонких полотен. Тем не менее они ели скудную пищу, пили сырую воду и разбавленное молоко и неохотно тратили запасы дров и бурого угля. Никогда дубовая дверь, обитая черным железом, не распахивалась перед нищими, и даже пастор-добряк Каге, деливший свой хлеб и вино собственных виноградников с бедняками и побирушками, не мог добиться от них пожертвований хотя бы на одну свечку.

Двери и ставни в доме сестер Пюсс были крепки и надежны, но и они не смогли преградить путь жалкому бродяге, который однажды перескочил через садовую ограду и юркнул в отдушину погреба. То был худющий, серый кот, который никогда не наедался досыта. Ведь с тех пор, как гаммельнский крысолов прошел по Германии, там не осталось ни крыс, ни мышей.

Бедняга обшарил все закоулки подвала, подолгу караулил у подозрительных дыр, однако не нашел ничего съестного. И тогда отчаянно замяукал, не в силах терпеть ужасный голод.

Сестры Пюсс услышали его вой, и в их черных душах сумрачным пламенем разгорелась неуемная радость.

— Два гроша за шкурку, — алчно сказала старшая.

— Три пфеннига за когти для суеверных людей, которые считают их средством от мигрени, — радостно вскричала средняя сестра.

— Фрикасе! — зачмокали две младшие.

Вооружившись светильниками и палками, они спустились по стертым ступеням в подвал, изловили и безжалостно убили несчастное животное.

— Какая мягкая и красивая шкурка! — обрадовалась старшая сестра, освежевав жертву.

— Я сделаю ожерелье из когтей и продам в аптеку на углу, — решила вторая.

— Мм! Мм! Как вкусно пахнет, — шептали две младшие сестрицы, склонившись над кастрюлькой, где вместе с тонкими кружочками лука, крупинками тимьяна и лаврового листа тушились жалкие останки животного.

Вечером, обгладывая кости и вылизывая тарелки, сестры Пюсс считали и пересчитывали гроши и пфенниги, что прибавились к их состоянию.

А душа убиенного вознеслась к небесному трону Великого Кота, который правит миром маленьких кошек, и пожаловалась на своих мучителей.

Великий Кот поместил невинную душу среди святых, восседавших по правую лапу его, и решил наказать виновных.

— О-хо-хо! — пробормотала старшая из сестер Пюсс, ворочаясь в постели, — как душно! Еще никогда мне не было так душно… Я не брала второго одеяла из шкафа, иначе оно слишком быстро износится. И вряд ли сестры подбросили лишнюю горсть угля в печку. Уф, как жарко!..

Она провела рукой по телу и вместо ночной сорочки нащупала шелковистую шерстку.

— О-о-о! — закричала в тот же миг вторая сестра. Ее укусила блоха, и она, желая почесать вскочивший волдырь, расцарапала себя до крови. Забыв о том, сколько стоит свеча, зажгла огонь, и ужасные вопли обеих сестриц разнеслись окрест. Вместо старшей в простынях бился огромный черный кот, а у средней на пальцах отросли чудовищные когти.

В тот же самый час две младшие сестры Пюсс выскочили на улицу и бросились к полю. Они неслись вдоль леса в лучах лунного света; пока их не заметил браконьер Грюн.

— Какие прекрасные кролики! — радостно вскричал он.

— Мы сестры Пюсс! — воскликнули они.

— Как странно кричат эти кролики! — удивился Грюн. — Ну и черт с ними! Они не станут хуже, когда попадут в котел…

Он вскинул двустволку: Бах! Бах!

— Уж очень тощие, — проворчала его жена, засыпая луком, тимьяном и лавровым листом мясо и ножки, плавающие в жиру на сковородке.

— Зато какой аромат! — повел носом Грюн.

— Тигр!

— Тигрица!

— Черная пантера…

— Уж я-то знаю!

Со всех сторон раздавались выстрелы; люди тяжелыми палками добили отвратительное животное, которое издохло в крови на берегу Иннерсте.

Последнюю сестру Пюсс нашел на рассвете Зигра, цыган, водивший напоказ медведей. Фургон его стоял на обочине дороги.

— Чудеса! — вскричал он. — Женщина-лев с когтями!

И избил ее, дабы усмирить и сделать послушной. А потом затолкал в крохотную клетку на колесах, где сидел медведь.

— Мартин — славный зверь. Дикие звери хорошо уживаются друг с другом.

Но ошибся, ибо Мартин, считая, что ему тесно в этой клетушке, загнал когтистую даму в угол и удавил.

 

Конец ночи

— Тобиас Уип, друг мой, вот и утро наступило…

Очаг погас, а в лампе на краешке почерневшего фитиля агонизировало пламя.

Кто в этой ночи, побежденный первыми лучами света, называл меня своим другом? Кот Мурр по-прежнему сидел на моих коленях, но весил всего несколько унций.

Мрак в углу, где прятались ночные гости, рассеивался. Свет от пепельных лучей луны завоевывал помещение, охотясь за тайнами и слизывая последние призраки, как капли росы.

— Тобиас Уип у друг мой…

Я шагал по Марроу-стрит, которая просыпалась под низким гудением Биг-Бена.

Перед красноватой отдушиной булочной стоял черный кот, но это не был Кот Мурр.

И все же в торжествующем свете зари состоялась волшебная встреча: Чосер в плаще, чьи полы крыльями развевались под порывами утреннего ветра, шел рядом и называл меня другом.

— Кто ответил на ночные приглашения, Уип? В глубине души я надеялся на возвращение своих милых паломников из Саутворка, а явились призраки, болтливые духи Гептамерона, и несколько смертных, зачарованных причудами ночи. Было мгновение, когда я задрожал от страха, заметив опасные контуры саламандры в пылающем очаге и услышав, как мне показалось, доносящийся издали грохот разгулявшихся стихий… Уип, вам следует знать, что в своем одиноком убежище в Вудстоке, я написал больше сказок для духов, чем для смертных. Они были невидимы, но окружали меня, и я их боялся… Я спрашивал: «Что вы требуете? Молитв?» Они гудели как разъяренные пчелы, и я понял, что они ближе к человеку, чем к Богу, и не ждут ничего хорошего от священных слов. Они походили на детишек, жадных, жестоких или наивных, разъяренных или нежных. Я сочинял истории о чудесных приключениях и, похоже, сумел подружиться с ними, доставляя удовольствие своими рассказами… Но никогда не видел их лиц, если таковые у них есть, с опаской ощущая застывшие взоры, обращенные в мою сторону, и печальное или счастливое биение сердец… Такова цена, заплаченная за право жить без особого страха и спокойно умереть.

— Тобиас Уип, друг мой…

— Чашечку горячего чая или стаканчик джина?..

Печальная девушка в розовом пеньюаре и сандалиях держала меня за руку и пыталась увлечь в таверну с приоткрытыми ставнями.

Я последовал за ней, и она сказала, что в день Святого Валентина ей исполнилось двадцать лет, а зовут ее Грейс Пиготт.

Так закончилась странная ночь.

 

Рейд Ансенк

Я был доволен собою.

Когда я широким росчерком подписал рукопись, кончик пера отвалился — хорошее предзнаменование.

— Книга понравится! — сказал бы мой старый школьный учитель, который верил в хорошие и плохие знаки, приравнивая их к пророчествам.

Я выпросил у домохозяйки — муж ее был главным кожевником у Патни Коммонс — печать корпорации и красный воск, запечатал бандероль и отправил ее в литературный клуб Верхней Темзы.

Но из скромности не предварил рукопись своим амбициозным девизом: «Честь и Выгода».

И лихорадочно стал ждать будущей субботы.

Нередко в часы бездумного отдыха ноги сами несли меня к застоявшимся водам Собачьего острова, где еще водится рыба. Старый китаеза по имени Су устроил на берегу Лайм-хауз Рич садок с вершами, где держал серебристых хеков, палтусов, морскую камбалу и куньих акул.

Я подружился с проницательным стариком, чей говор был не лишен очарования, и рассказал о пережитом приключении.

Он задумчиво покачал головой, пососал старую черную трубку и сказал:

— Мистер Уип, лучший рассказчик в мире — дьявол. А посему берегитесь. Боюсь, вы, пользуясь пером, чернилами и бумагой, вряд ли совершили богоугодное дело, рассказывая истории, рожденные ночным временем и страхом.

— Ба! — махнул я рукой. — Решать литературному клубу.

Члены клуба уже собрались в таверне «Ученая сорока», когда появился я, хотя пришел раньше назначенного срока.

Президент Милтон Шилд с серьезным видом посасывал длинную гудскую трубку. Моя рукопись лежала перед ним.

— Мистер Уип, — сказал он, — может, объясните, что вы понимаете под фондом Дэна Кресуэла?

Я удивленно вытаращил глаза, когда мистер Герберт Дж. Пэйн, нарушив регламент, взял слово и выкрикнул:

— Тобиас Уип оскорбил нас. По его словам, мы пьем эль, закусывая маринованной селедкой и холодной бараниной, и курим голландский табак за счет старого безумца, который существовал лишь в больном воображении этого юного проходимца. Нет, мистер Уип, только вы пируете здесь, даже не развязав кошелька, и то потому, что мы проявили глупость, избрав вас секретарем клуба.

— Ого, — проворчал я, — он сошел с ума… от ревности.

Я взглядом поискал Рейда Ансенка, от которого ждал немедленной поддержки, но, к сожалению, он отсутствовал.

— Еще одно оскорбление, — продолжил Пэйн, кипя от ярости, — называть наш клуб «литературным клубом Верхней Темзы»… Что у нас общего с такой дорогостоящей и ненужной безделицей, как «литература»? Здесь собрались люди уважаемые и серьезные, противники вранья. Само собой разумеется, за исключением мистера Тобиаса Уипа!

Я не выдержал.

— Вы забываетесь… — вскричал я и, не переводя дыхания, в нескольких словах изложил суть своей миссии.

— Да сожри меня акула, — бесцеремонно перебил меня Сэмюэл Джобсон, — если я когда-либо слышал подобную чушь!.. А ложь, касающуюся лично меня, непременно доведу до суда. Кто, юноша Уип, позволил вам обзывать меня переводчиком какого-то немецкого или китайского текста? К тому же следует доказать, что я напечатал двести экземпляров этого перевода за свои деньги.

Буря криков и протестующих восклицаний поддержала его возмутительное выступление — гнев аудитории был направлен против меня и только против меня.

— Он обвиняет меня в сочинении стихов, в том, что я воспел в какой-то песне смерть Калигулы! — взревел Литтлтон. — Как я связан с рождением какого-то Чосера? Нас друг другу не представляли… Конечно, я веду торговые дела с фирмой Чосера и Белла, которая продает зерно оптом… Разве Уип не причинил мне вред, утверждая, что, ведя переписку с поставщиками, я занимаюсь не своим делом? Обещаю, вы мне заплатите за это, малыш Уип.

Наконец президенту удалось успокоить присутствующих и взять слово. Он выглядел печальным и усталым.

— Мистер Уип, — начал он, — вы утверждаете, что я человек незлобивый. Это — единственная правда в тех странных писаниях, которые вы мне прислали. Я не чувствую себя оскорбленным за то, что меня обозвали бывшим преподавателем красноречия. Но, мистер Уип, вы не можете не знать, что я стою во главе почтенной торговой компании, занимающейся продажей шляп и кепок на Ламбет-Уок, и никогда не писал ничего, кроме счетов и деловых писем. К тому же большую часть переписки ведет бухгалтер. Беру всех этих господ в свидетели, что здесь никогда не заходила речь о какой-то таверне под названием «Плащ рыцаря» в Саутворке и вам никто не поручал писать… хм… литературное… произведение о джентльмене по имени Чосер… Признайте свою вину, мистер Уип, согласитесь, что вели безумные речи в пьяном виде, а я попытаюсь утихомирить своих друзей, если вы принесете надлежащие извинения, а они их примут… Вы нанесли урон чести уважаемого общества любителей шашек, участника самых трудных чемпионатов Англии, обозвав его литературным клубом! Как я жалел вас, мистер Уип, и как сжималось мое сердце при чтении этого сочинения, которое, несомненно, вам нашептал дьявол!

— Хотелось бы услышать мнение Рейда Ансенка, — умирающим голосом произнес я, — но, к несчастью, его здесь нет.

Глаза мистера Милтона Шилда светились состраданием.

— И никогда не будет, ибо Рейд Ансенк никогда не состоял членом нашего клуба, как, впрочем, мы никогда не приглашали иностранцев по имени Кюпфергрюн и Каниве.

Я растерялся, подавленный всем, что услышал.

— Господа, — пробормотал я, — сожалею, что огорчил вас, приношу извинения тем, кто счел себя оскорбленным, и прошу мистера Шилда немедленно принять мою отставку.

Когда я направлялся к двери, мистер Джон Сепсун, который до этого не произнес ни слова, взял меня за руку и тихо сказал:

— Бедняжка Уип, вы знаете, что я врач. Зайдите ко мне в кабинет. Я смогу кое-что сделать для вас… Нет, пока не благодарите. Надеюсь вылечить вас.

Всю ночь, бродя по Саутворку и Боро, я искал и не находил таверну «Плащ рыцаря».

На одной из поперечных улиц Лоуэр-Кенсингтон-лейн, ведущей к Дрилл-холлу, я столкнулся с Рейдом Ансенком.

Вам знакомы эти узкие городские улочки с плохо освещенными лавочками, набитыми разными нужными и ненужными товарами. Это — своеобразный край хаотического изобилия, прячущийся за почерневшими от сажи и влаги фасадами.

В витрине, изготовленной из стеклянных ромбов, кружком сидела дюжина черных марионеток в пунцовых тюрбанах с позолоченными трезубцами в руках. Вывеска призывала приобретать новую игрушку для детей: «Покупайте Старину Ника!»

— Папа! Купи мне дьявола!.. Погляди, какой он красивый!

Прилично одетый рабочий недоуменно рассматривал странных кукол.

— Слишком дорого, малышка! — наконец сказал он.

У девочки были огромные черные глаза и прекрасные волнистые волосы.

— Слишком дорого за такого красивого дьявола?! — захныкала она.

— Ваша дочка права, дружище, дьявол красив и вовсе не дорог, а потому позволю себе предложить его вам.

Какой-то прохожий сунул в руку ребенка купюру в десять шиллингов и со смехом удалился.

— Прекрасный жест, радующий сердца людей, — произнес я. — С точки зрения Бога, эти деньги являются хорошим вложением капитала.

Ускорив шаг, я догнал щедрого прохожего и громко повторил:

— С точки зрения Бога, ваши деньги являются хорошим вложением капитала, сэр!

— Эх, — печально вздохнул он, — если бы это было правдой!

— Ансенк! — воскликнул я.

— Уип, — он не удивился, — благодарю за добрые слова; только жаль, что они исходят от вас, иначе я бы обрел надежду. Но с уст поэтов и глупцов срываются лишь пустые слова, а Тот, о Ком вы только что упомянули, давно их не слушает.

— Вот как! — меня вновь охватило раздражение. — Мне кажется, вам пора объясниться.

— Старина Уип, мы встретились в исключительный день; меня посетила печаль а значит, в душе моей засиял отблеск счастья.

— Прошло время, когда я понимал вас, Рейд Ансенк!

— Сегодня я стал свидетелем трех событий, — спутник не слушал меня. — Любовался двумя влюбленными — они со слезами на глазах расставались на перроне вокзала; наблюдал за старой матерью — женщина разговаривала с сыном, прекрасным молодым человеком, опершись на его руку; радовался за отца с маленькой дочерью — они веселились, как сумасшедшие, играя со «Стариной Ником».

— Я вижу такое ежедневно.

— Возможно, но я ощущаю мир по-иному.

— Почему?

— Потому что… произношу чудовищные слова, Уип. Иногда проходят тысячелетия, пока мне дозволяют держать подобные речи… Потому что эти три события… божественны. Понятно?

— Понятно, но…

— Не понятно. Так и должно быть! Иначе ваше знание заставило бы звезды содрогнуться от ужаса, — он говорил очень тихо, его слова были едва слышны; казалось, что они доносятся из бездны, укрытой черным туманом. — В подобные мгновения я думаю, что Другой забыл… Влюбленные, которые проливают слезы, потому что пространство и время на краткий миг разлучают их; мать, которая ощущает гордость за сына; отец, который доставляет дочке безграничное счастье… Так вот, Уип, я ощутил невероятную значимость этих слез, этой гордости, этого счастья, и мне довелось познать глубочайшее счастье, дарованное человеку, которое зовется печалью.

— Ансенк, я отказываюсь вас понимать, — меня не устраивал оборот разговора. — Вы отличаетесь от других и…

— …и это первейшая из истин, потому что…

— Потому что?

— Я — дьявол.

У меня вырвался оскорбительный смех.

— Хватит, Ансенк. Было время, когда я верил в дьявола, но вера эта раздражала и вносила разлад в душу. Теперь ее нет.

— Значит, — ухмыльнулся Ансенк, — в который раз придется прибегнуть к вечному способу убеждения.

Я взвыл от ужаса.

Мой компаньон превратился в чудовище: черная харя изрыгала синее пламя в футе от моего лица, огромный драконий хвост рвал воздух, лапы заканчивались длинными когтями, а двурогая маска светилась серой и фосфором.

— Вы этого хотели?.. Мистера Уипа обслужили в соответствии с его пожеланиями? — спросил Рейд Ансенк, вернув себе человеческий облик.

Я рыдал от ужаса, но Рейд дружески похлопал меня по плечу.

— Забудем об этом, Тобиас, а вернее, забудем о жалком шарлатанском фокусе, чью бесполезность я готов признать первым. Вспомните, Уип, на заре кинематографа на экран вышла комическая фантазия «Дьявол развлекается». Дьявол, явившись на землю, заставляет сифоны всасывать воду, поджигает напитки в стаканах и похищает целую свадьбу. Словно Ночной Разум способен радоваться пустым проделкам! Впрочем, название клоунады выбрано удачно… Иногда Сатана позволяет себе развлечься. Должен признаться, Уип…

— …что однажды он посмеялся надо мной?

— Прекрасно сказано, дружище!

— Сатана лишил меня места секретаря, а оно устраивало меня.

— Но подарил вам книгу, даже не потребовав взамен душу. Уип, девочка порадовала меня, утверждая, что дьявол красив; не опускайтесь ниже уровня ребенка и признайте, выражение «добрый дьявол» не всегда ложно…

Внезапно открылась широкая подворотня, темная и безлюдная; Рейд Ансенк бросился в провал и сгинул.

Я несколько мгновений стоял в растерянности, а потом, осмелев, крикнул:

— Ансенк, вы не дьявол.

Я ждал возвращения огненного чудовища, но подворотня осталась темным и пустым проходом; мой нос втягивал приятный запах жареной картошки, а издали доносились обрывки школьной песенки:

День вручения наград, И учитель очень рад, На чело мне возложив Венчик нежных листьев ив…

 

В угоду обстоятельствам

На некотором расстоянии от садка китайца Су, где шхуны разгружают исландскую треску, находится забытый скверик с вековыми деревьями и каменной скамьей. Иногда, когда выглядывает капризное солнце, Су присаживается рядом со мной.

Однажды мое место занял неизвестный старик с черным котом.

Пока я шел по аллее, они не отводили от меня взгляда. Глаза джентльмена были серьезными и ласковыми, хотя в них ощущалась великая печаль; глаза кота напоминали глубинную зелень горного озера.

Когда я подошел ближе, таинственная парочка исчезла. Из-за кустов показался Су.

Я рассказал ему о странной встрече, выразив сомнение в реальности видения.

— В Книге Мудрости сказано, что не надо искать общения с призраками, — ответил он.

С тех пор я часто возвращался в скверик, издали наблюдая за аллеей и скамьей, но старик с котом больше не приходил.

В те времена я занимал комнату в одном пустующем доме на Нидл-стрит.

Однажды в коридоре послышались смех и разговоры.

Я взял лампу и смело вышел на лестницу.

По ступенькам степенно спускался большой черный кот, постепенно тая во мраке и глядя на меня яркими зелеными глазами.

— Вам знаком мужчина с седой бородой, одетый в просторное пальто из темного драпа, идущий вслед за мной? — спросил я одинокого полицейского на Райдер-лейн.

Коп сурово глянул на меня.

— Возвращайтесь домой, сэр, и не несите вздор; за вами никто не следит. На улице ни души, кроме вас и меня.

Ночью я услышал шелест страниц, а утром заметил, что бумаги на столе сдвинуты в сторону и на пере еще не просохли чернила.

Неужели невидимки пишут во мраке невидимые истории?

Су нанес мне визит; он принес стеклянный кубок, до краев наполненный тушью.

В мерцающем мраке вазы появились три фигуры.

— Мертвец, волшебный кот и дьявол, — сказал Су и, ничего не добавив, опрокинул содержимое кубка в рукомойник.

Я слышу, как из глубины тройной ночи — ночи Смерти, ночи Творения и ночи Зла — доносятся три призыва, обращенных ко мне.

Кто зовет меня? Кто зовет меня?

Чосер, умерший от отчаяния, что не завершил свое произведение?

Кот Мурр, плод тоскливого предчувствия умирающего гения?

Дух Бездны, зловещий символ безысходности?

В горстку дорожного песка я вложил сверкающий солнечный луч, шорох поднимающегося ветра, каплю проворного ручья и содрогание моей души, чтобы замесить тесто, из которого пекут истории.

Ссылки

[1] Unthank (англ.)  — Неблагодарный (примеч. пер.).

[2] Английский политический деятель (1788–1850) (примеч. пер.).

[3] Мелкое каботажное судно (мор.) (примеч. пер.).

[4] Шест, упирающийся одним концом в нижнюю часть мачты, а другим в верхнюю часть четырехугольного косого паруса, для растягивания последнего по диагонали (мор.) (примеч. пер.).

[5] Жан Рей, скорее всего, вложил в уста героя искаженное латинское выражение «Ubi bene ibi patria» — «Где хорошо, там и родина», приписываемое римскому трагику Пакувину (ок. 220–130). На него ссылается Цицерон в «Тускуланских беседах» (примеч. пер.).

FB2Library.Elements.ImageItem

FB2Library.Elements.ImageItem

FB2Library.Elements.ImageItem

Содержание