Ужасающее присутствие
(La présence horrifiante)
Прислушайтесь к апофеозу свирепого рычания бури за жалкой защитой оконного стекла, черного, словно свернувшаяся кровь.
Эта буря примчалась издалека, из бескрайних злобных морей.
Она пронеслась над проклятыми берегами, на которых гниют туши тюленей, подохших от чесотки, и здесь она заразилась черной болезнью и смертью.
Она избежала нескольких неизбежных агоний, чтобы напасть на наш жалкий кабачок, где подают едкий виски и грубый ром.
Это мерзкое создание, походя опустошило сад с розами только для того, чтобы напугать божью коровку, после чего накинулось на наш домик, хлопая по нему своими плавниками гигантского ската.
— Почему, — спросил Хольмер, — любую жуткую историю обязательно должна сопровождать черная ночь и страшная буря? Это явно притягивается за уши.
— Нет, — ответил Арн Бир, — это реальность; это то, без чего не может обойтись природа. Вы путаете понятия «около» и «вокруг», как говорил преподаватель французского языка из Осло, хотя он сам, ловкая обезьяна, никогда не путал виски со стаканом.
Я уверен, что часто именно буря и ночная непогода вызывают опасные явления.
Я уверен, что Арн Бир — неважно, норвежец он или лапландец, — это настоящий ученый. На протяжении долгих полярных ночей в своей северной деревне он читал или беседовал с пастором, учителем местной школы, получавшем книги с посвящением от самой Сельмы Лагерлеф.
— А вот я, — сказал Пиффшнюр, — скажу вам… — и ничего не сказал.
Господи! Я никогда не встречал никого глупее, чем этот парень с Эльбы, уже на протяжении нескольких месяцев страдающий от морской болезни на Балтике.
Буря дико взвыла, словно раненый зверь, и накинулась на дверь. Мы дружно опрокинули и снова наполнили наши стаканы великолепным ликером.
— Да, — продолжал Арн Бир, — эти бурные ночи создают благоприятную атмосферу для призраков, людей с преступными мыслями и существ из проклятых миров.
Я даже сказал бы, что они создают проводящую среду для сил зла, и один Бог знает, не порождают ли они сами свою адскую кухню смятения и стенаний.
— То, что вы говорите, похоже на проповедь, — проворчал Хольмер, — я ничего в этом не понимаю, но я не хотел бы, чтобы мне читали мораль.
— Нет, конечно, — взволнованно вмешался в разговор этот болван Пиффшнюр, — в этом нельзя ничего понять, и это говорится только для того, чтобы оскорбить нас.
Дверь хлопнула со звуком гигантской пощечины, и иностранец ворвался внутрь, словно зашвырнутый сильным порывом ветра вместе с вихрем дождя и града.
* * *
— Ах, — сказал он, — слава Богу, как хорошо, что здесь кто-то есть!
Он получил стакан рома, к которому не притронулся, чем вызвал у нас искреннее возмущение.
— Не очень-то приятно сейчас болтаться снаружи, — сообщил Хольмер, с видом человека, изрекающего вечные истины.
— Мне пришлось бежать, — сказал чужак.
Он швырнул свою мокрую фуражку в угол, обнажив голову, показавшуюся нам зловещей; она была гладкой, как валун, окатанный в ручье, и лампа сразу же принялась украшать его лысину розовыми бликами.
— Да, я бежал, — повторил он.
Обитатели заброшенных притонов севера среди приморских болот частенько вынуждены заниматься не слишком пристойными делами, а поэтому отличаются чрезмерной скромностью.
Мы молча кивнули и подняли такой же молчаливый тост в знак уважения к его проблемам. Слишком часто в этой жизни мы оказывались в роли преследуемого зверя, а поэтому любой человек, спасающийся от погони, был нашим братом.
— Я спасался от бури, — сообщил наш лысый гость.
Во взгляде Арна Бира блеснуло веселое удивление; Хольмер разочарованно буркнул что-то неразборчивое, а физиономия Пиффшнюра показалась нам еще более глупой, чем обычно.
— Но она мчалась быстрее меня, вот я и очутился в самом центре урагана. Надеюсь, что она не осмелится преследовать меня здесь. Ваше присутствие защищает меня.
— О чем это вы? — поинтересовался Пиффшнюр.
Арн Бир недовольно глянул на него и покачал головой. Человека, спасающегося бегством, не принято расспрашивать.
— Это она! — крикнул незнакомец. — Это нечто ужасное, что несется в сердце непогоды, что стучится в мою дверь и вынуждает меня бежать сквозь ревущий ужас ночи.
И добавил, уже более спокойным тоном:
— Но ей не удалось схватить меня.
Арн Бир протянул ему стакан виски.
— Выпейте это, — сказал он. — Ром успокоит ваши нервы.
Незнакомец некоторое время прислушивался к буре снаружи. Казалось, что он с каждой минутой становится все спокойнее.
— Я слышу шум крыльев летающих тварей, — сказал он. — Это довольно злобные создания, но они не упорствуют в стремлении навредить вам. Они никогда не станут специально гоняться за вами — главное, не оказаться у них на дороге, и они не обратят на вас внимания.
А вот те, что передвигаются по земле… Это совсем другое дело! Но я не слышу их шагов. Наверное, они увязли в болоте… Да, есть над чем посмеяться: они увязли в болоте! Так что я могу спокойно выпить виски.
* * *
— Я живу возле большого западного торфяника. Не знаю, кому он принадлежит — может, Дании, а может, Германии. Там не увидишь приезжих; люди гнушаются этой землей, да и побаиваются бродить по квадратным милям болот, где земля трясется у тебя под ногами, словно ты идешь по студенистому телу дохлой медузы.
— Вы упомянули большой торфяник, — сказал Арн Бир. — Но, ради Бога, расскажите, что вы там делаете?
Чужак загадочно улыбнулся.
— Я ищу золото!
— Ха-ха! — ухмыльнулся Пиффшнюр. — Не смешите меня! Золото на торфянике!
Хольмер двинул его кулаком по голове, и Пиффшнюр сразу стал смирным и молчаливым.
— Да, конечно, — продолжал незнакомец, — все знают, что такое торфяник. Здесь не найдешь золотоносные жилы, которым Господь доверил хранить земные сокровища! Золото можно встретить в морских илах, в речном аллювии… Но, скажите, вы никогда не замечали желтые искры, вспыхивающие в комьях мокрого торфа?
— Да, — задумчиво сказал Арн Бир, — в синих глинах Кимберли дремлют алмазы… В илах Ориноко к корням мангровых деревьев прилипают самородки серебра…
— Вонючий ил Гвианы прячет золотую пыль и самородки, — с энтузиазмом воскликнул незнакомец, — а живая слизь цейлонских устриц ревностно защищает жемчуг!
— Скажите, а это золото можно получать с выгодой? — поинтересовался Хольмер.
Это магическое слово словно подхлестнуло участников разговора. Всех охватило лихорадочное возбуждение.
Незнакомец пожал плечами и не стал прямо отвечать на вопрос.
— Я все равно не собираюсь возвращаться туда, потому что оно пришло.
— Оно? — дружно прозвучал наш вопрос.
В этот момент буря снаружи немного утихла, и ветер перестал завывать за стенами нашей хижины, нашей таверны. Струи дождя и заряды града перестали ритмично отсчитывать секунды.
Незнакомец прислушался; он внимательно зондировал наступившую тишину.
Вдали раздался хриплый крик ночного козодоя.
— Я построил на краю торфяника, — начал незнакомец, — хижину из толстых бревен, прочную и надежную, словно небольшой блокгауз. Я опасался появления людей.
Какая глупость! Кто кроме меня мог догадаться о существовании сокровищ в грязи? Откуда мог появиться достаточно сумасшедший путник, готовый с риском для жизни пробраться через ловушки дикой местности, пройти через пустыри и болота, чтобы напасть на меня в моей жалкой хижине?
Тем не менее, однажды вечером, когда над морем начали опускаться сумерки, я услышал шаги.
В тех краях шаги слышатся издалека, и каждый шаг отдается в вашем теле отчетливым толчком.
Если кто-то направлялся в мою сторону, то я, находясь в центре просторной плоской равнины, должен был давно увидеть темный силуэт гостя на горизонте.
Но я ничего не увидел, хотя, казалось, звуки шагов раздавались все ближе и ближе.
«Этого не может быть, — подумал я. — Скорее всего, шаги звучат только в моей больной голове».
Но скоро звуки шагов затихли, и ночь прошла спокойно.
Утром, осмотрев окрестности, я не обнаружил следов, и искренне посмеялся над самим собой.
Но через несколько дней шаги вернулись, и на этот раз они раздавались совсем близко от моей хижины.
«Вы не существуете, — подумал я. — И вы зря вернулись, так как вас нет в природе».
Но ночью я оставил гореть в хижине фонарь, и тени в углах до утра исполняли тревожный танец, мешая мне заснуть.
На следующую ночь шаги приблизились вплотную, и остановились перед моей дверью.
«Следующей ночью, — подумал я, — это существо постучится в мою дверь, а еще через ночь попытается войти. Спасут ли меня силы небесные?»
Так и получилось. Вечером кто-то постучался в дверь хижины. Пять легких ударов, быстрых и осторожных; я подумал, что так может стучать рука, каждый палец которой стучит независимо от других.
Рука за моей дверью! Рука, которая с каждой последующей ночью, с каждым очередным посещением стучала все сильнее, так что эхо этого стука продолжало до утра звучать в моей хижине.
— И, наконец, вчера…
Незнакомец вцепился в руку Арна Бира; на гладком куполе его головы проступили пульсирующие вены.
— Так вот, вчера мне показалось, что, когда прозвучали пять ударов, хижина как будто вздрогнула пять раз, словно избиваемое животное… Это моя-то хижина из тяжелых бревен, глубоко уходящих в землю!
Я взглянул на дверь… Мощная дверь, которую пробьет не всякая пуля… Так вот, мои друзья, мои братья, мои защитники, у этого мертвого предмета, у обычной дубовой двери появилось лицо. Эта безжизненная деталь дома, сделанная из дерева, никогда не вздрагивающая в ответ на укус пилы или удар топора, испытывала страдание!
О, я не могу передать вам, как кошмарно выглядят неживые предметы, испытывающие боль! Представьте жуткое пробуждение трупа, испытывающего непонятные муки…
Какие свирепые когти появились из глубин ада, чтобы мучить загадочную душу предметов, которые мы считаем неживыми?
И я увидел, что на балках, скривившихся от боли, появились пять круглых дыр, из которых сочилась отвратительная черная слизь. Пять кровоточащих ран!
Все предметы вокруг меня выглядели растерянными, встревоженными, непохожими на самих себя. Как вы считаете, всегда ли мы можем услышать раздающиеся рядом с нами звуки? И улавливают ли наши уши все звуковые волны, рождающиеся вблизи от нас?
— Считается, что не все, — промолвил Арн Бир, обрадовавшийся возможности заговорить среди нарастающего ужаса и произнести несколько обычных слов.
— Нет, — крикнул незнакомец, которого не устроило это слишком спокойное объяснение. — Нет, потому что все предметы вокруг меня выли от отвратительного страха, и их вопли, переплетающиеся с тишиной, мой мозг воспринимал как звуки чудовищного ужаса.
Глоток виски позволил рассказчику немного передохнуть.
— Как хорошо, что можно выпить, — пробормотал он. — Каким чудесным другом может стать виски в трудную минуту…
— Так вот, — продолжал он, — когда я уловил доносящееся издалека, откуда-то с севера, приглушенное громыхание надвигающейся грозы, я понял, что оно, ставшее в тысячу раз сильнее благодаря крылатым существам бури, на этот раз не остановится перед дверью. И оно, это воплощение ночи, войдет в хижину.
— Какую неприятную историю вы рассказываете, — недовольно пробурчал Пиффшнюр. — Ее неприятно слушать. Вы не знаете ничего повеселее?
Незнакомец не ответил; его мысли блуждали в окружавшей нас тишине.
— Тогда я знаю одну гораздо более веселую историю, — с гордостью заявил Пиффшнюр. — Вы только представьте, что у фрау Хольц, хозяйки кабачка «Zum lustigen Hollander» в Атоне, был белый попугай, который не умел говорить.
Тогда я и двое моих приятелей, матросов с лихтера, рассказали ей, что белые попугаи не умеют говорить с рождения, и что ее попугая, чтобы заставить говорить, надо выкрасить в зеленый цвет. За этот добрый совет она рассчиталась с нами бутылкой отличного шнапса!
— Вам не кажется, — спросил незнакомец, — что буря прошла?
— Полагаю, вы правы, — сказал Хольмер.
— Вы уверены? — незнакомец вздохнул с облегчением, и резкие черты его лица внезапно смягчились.
— Не сомневаюсь. Погода явно улучшается. Хлебните-ка еще немного виски.
— Спасибо. Конечно, мне не помешает еще малость подкрепиться. Видите ли, в такую адскую погоду я всегда превращаюсь в бедолагу, которого преследуют демоны.
Он уже улыбался, успокоившись, и, казалось, извинялся перед нами за свой страх.
— Это было оно, — сказал он. — Что это такое? Существует ли это «оно» на самом деле? Думаю, что да, но хотел бы я знать, что это такое? Полагаю, что это безумие, мания, вызванная одиночеством, набрасывающаяся на нашу голову и пытающаяся проникнуть в наш мозг.
— Это настоящая символика, или даже поэма, — с улыбкой кивнул Арн Бир.
— Надо стараться избегать подобных потрясений, — пробормотал Хольмер. — В таком краю, как этот, страх никогда не приводит ни к чему хорошему. От страха у самых крепких мужчин кости превращаются в тесто.
— И тогда наша хозяйка, эта добрая женщина, запихнула свою птичку в банку с зеленой краской, — продолжил свою историю Пиффшнюр. — И самым удивительным было то, что птица после этого заговорила! Только она принялась выкрикивать гнусные фразы вроде «Ты свинья!» или «Провались в ад!» и тому подобное. На следующий день попугай сдох, отравившись зеленой краской, которая, как оказалось, была плохого качества. Правда, фрау Хольц сказала, что такой конец ее вполне устраивает, иначе ей пришлось бы постоянно краснеть за столь плохо воспитанную птицу.
— Эй, что это такое? — вскрикнул незнакомец, вскочивший в ужасе.
Откуда-то издалека донеслось завывание, полное бешенства и угрозы.
— Буря описала петлю, и теперь возвращается, — простодушно сообщил Пиффшнюр, довольный, что ему удалось рассказать до конца свою дурацкую историю.
— Боже, оно возвращается! — заорал незнакомец. — И с ним возвращается мой ужас!
Крыша зловеще затрещала под свирепым напором ветра.
— Вы слышите шаги? — простонал несчастный.
— Да, слышу, — совсем тихо ответил Хольмер.
Внезапно произошло что-то непонятное, заставившее до предела напрячься наши нервы.
Послышался стук в дверь: пять негромких равномерных ударов.
Пять ударов, прозвучавших рядом с нами, пять ударов в дверь… В это невозможно было поверить…
Затем пять ударов раздались среди нас. Кажется, мы заорали от ужаса. Оставит ли нам небо последнее утешение — поверить в ошибку наших чувств? Пять ударов в… Нет, они были нанесены по черепу незнакомца! И череп отвратительно отзывался на удары невидимого палача; потом перед нашими ошеломленными взглядами на лысой голове появилось пять ран, пять отверстий в голове, из которых потекла кровь, черная в свете лампы.
— Мы все прокляты! — простонал Хольмер.
Незнакомец захрипел.
— Постойте, — судорожно забормотал Арн Бир, стиснув голову руками. — Ничего страшного не случилось! Я думаю, все происходящее можно объяснить… Тише, Пиффшнюр, перестань кричать… Я уверен, что все это нам мерещится… Происходит нечто естественное… Мы же знаем про такое явление, как стигматы… Мало ли что еще… Я толком ничего не понимаю…
Но Пиффшнюр продолжал вопить, вытаращив глаза, в которых не осталось ничего, кроме мелькавших жутких видений.
Снова раздались пять ударов, и мы увидели, как на голове нашего товарища появились пять страшных ран.
И тогда мы бросились бежать, подгоняемые мраком и порывами ветра с дождем, спасаясь от того, что хотело схватить нас и постучаться в наши головы, обжигаемые лихорадкой и кошмарами.
Конец улицы
(Le bout de la rue)
Однажды вечером, любуясь электрической феерией Манхэттена, я впервые услышал эти слова:
— И, потом, у меня останется Джарвис и другой конец улицы.
— Другой конец улицы! — болезненным эхом отозвался второй голос.
Это были двое бедолаг, не сходивших на берег. Они смотрели на запретную для них землю ханаанскую, их последнюю надежду, с бесконечной печалью.
* * *
Проходя узким коридором вдоль судна, я услышал их снова; их разговор доносился из густой тени.
— Джарвис и другой конец улицы… Так надо. Мы уйдем из этого порта Индийского океана, оставив свои фунты стерлингов в забегаловках, где подают виски, и в курильнях, где…
* * *
В Марселе, на улицах, названных женскими именами, с многочисленными скверами, в которых девушки в слишком коротких платьях забирают у вас последнюю банкноту, эти парни появлялись из темноты, словно лейтмотив неизвестного мне отчаяния.
Однажды я задал кому-то из них вопрос, ответом на который был испуганный взгляд, — и больше я никогда ни о чем их не спрашивал.
Эти слова летают над морем, словно зловещие птицы. Их можно услышать в любом порту, на любом полубаке. Они должны означать нечто страшное, так как их всегда произносят шепотом и с опаской, и они так боятся случайного взгляда. Не закрывайте для этих слов, мои собратья по несчастью, свои сердца, как закрывают на винты иллюминаторы, когда в борт бьет тяжелая зеленая волна.
* * *
Отплыв из Парамарибо после долгих дней унылого каботажного плавания вдоль выгоревших берегов, отвратительных, словно истерзанная плоть, мы то и дело оставляли позади илистые эстуарии многочисленных бразильских рек, открывающих на море такие широкие пасти, словно они собираются проглотить его.
Мы ждали — не сводя глаз с суши, вычерченной черным на фоне неба цвета поддельного янтаря.
Мы находились на борту «Эндимиона», бросающего вызов воображению моряка грузового судна, наполовину парусника, наполовину парохода, построенного неизвестно в какие безумные времена скорее в Луна-парке, чем на судостроительной верфи.
Вы помните, как выглядел «Эндимион»? Он обычно оставался ржаветь несколько месяцев, а то и целый год в одной из внутренних голландских гаваней; потом он отплывал, повредив по пути пару шлюзов, и его обнаруживали в Суринаме, где он хоронил своих матросов, умерших от лихорадки или убитых.
По пути его играючи обгоняли великолепные немецкие грузовые суда, перевозившие селитру; он служил развлечением для наблюдавших за ним с помощью биноклей пассажиров больших пароходов. Но очень часто гнев Атлантики ломал, словно прутики, курьерские суда водоизмещением в 40 000 тонн; нередко Ллойд и Веритас обращались ко всей Земле с просьбой сообщить им новости о клиперах из Гамбурга, но «Эндимион» скромно пришвартовывался к какому-нибудь полуразрушенному причалу в Голландии. Недаром его с ноткой уважения прозвали «Судно, что всегда возвращается».
В этом рейсе среди команды было три беглеца из тюрем Французской Гвианы. Страдая от малярии и то и дело подозрительно оглядываясь, они носили на себе тяжелые пояса с золотом из россыпей Марони. Кроме того, в кочегарке трудились два «лесных» человека, отделявших пустую породу от кардиффского угля.
Холтема, капитан, курил отличный голландский табак, не выпуская изо рта баварскую трубку с небесно-голубым рисунком.
С палубы мы наблюдали островки гнили, выносимые в море этой несчастной рио и терпеливо ждали дальнейших событий.
Затем — не скажу, через сколько дней, но разве можно что-нибудь точно сказать о времени в этой проклятой пустыне жидкой меди? Так вот, из-за расплывчатого горизонта появился катер с керосиновым моторчиком и направился к нам.
На катере к нам подошли два индейца, порадовавших нас несколькими гуайявами и ананасами. Никто из них на «Эдимион» не поднялся, насколько я мог видеть, но капитан запер на ключ единственную пассажирскую каюту, предупредив нас, что он не любит лишней болтовни и повыбрасывает в море любопытных, буде такие найдутся на «Эндимионе».
Что тут могло вызвать любопытство? Каюта, такая же пустая, как мой карман? К тому же, вонючая, как гнездо для клопов… Можно любопытствовать, когда ты оказываешься в Суринаме, но всякое любопытство пропадает, если ты попал в Суринам на «Эндимионе».
Лесные люди продолжали копаться в кардиффском угле, бывшие каторжники продолжали опасаться всех прочих, матросы выполняли совершенно необходимые маневры с видом умирающих от усталости бедолаг, капитан по-прежнему дымил трубкой; и только я, случайный моряк, неприкаянный скиталец среди скитальцев, с некоторым интересом поглядывал на запертую каюту.
* * *
Вода была насыщена серым планктоном, главным обитателем Саргассова моря; я поливал этой водой коридор с деревянной обшивкой, разбухшей от сырости и жары, гнилые водоросли прилипли к двери в каюту. Я протер ее несколькими взмахами тряпки.
Холтема внимательно наблюдал за мной.
— А теперь проваливай, — сказал он мне.
Я искоса глянул на него.
— Непонятно, чего я тут надрываюсь, — буркнул я, — раз в этой дыре все равно никого нет.
Французский капитан в этой ситуации обругал бы меня, англичанин подбил бы мне глаз, что в данном случае было бы предпочтительнее, немецкий капитан заковал бы меня в кандалы, что можно было бы считать справедливым. Холтема же неторопливо вытащил трубку изо рта и прижал раскаленный фарфор к моей губе.
Я взвыл, так как на губе у меня мгновенно вздулся пузырь.
— Ну, вот, теперь тебе придется молчать, хочешь ты этого, или нет, — сказал капитан, снова запыхтев трубкой.
* * *
Каторжники беседовали, скрытно и очень тихо. Последние Саргассы удалялись в лунном свете, неизвестные изумрудные острова, лежавшие у горизонта, словно шкуры диких зверей.
Когда моряки обсуждают свои удивительные секреты, они говорят, опустив подбородок на грудь, так что толстая куртка или их собственная шерсть съедают наиболее звонкие звуки. Каторжники, не разбирающиеся в морских секретах, говорили тихо, но их слова скользили ко мне через шпигаты, словно ужи.
— На борт никто не поднимался, — говорили они, — ясно, что дикари передали капитану золото и драгоценные камни… Вот он и спрятал их в каюте.
— Но она пустая…
Металлический хрип долетел из двигателя, и один из лесных людей пропел мелодичную жалобу.
— Завтра, — сообщил уж, засыпая. — Завтра… Азоры…
* * *
Если вы когда-нибудь нальете мне стаканчик моего любимого ликера, я расскажу вам, как был построен «Эндимион», и вы сможете часок повеселиться. А потом наступит ваша очередь рассказывать, и тогда вас будет ждать не один час веселья.
Именно благодаря своей дурацкой конструкции «Эндимион» вместо того, чтобы изображать достойное морское судно, удачно разыграл роль старой плутовки-еврейки, что позволило мне без помех следить этой ночью за дверью в каюту, освещенную адской луной.
Я, кажется, уже когда-то говорил вам, что луна, позволяющая вам на суше предаваться мечтам рядом с подружкой-блондинкой и говорить ей на ушко красивые рифмованные фразы, превращается на море в невероятно жестокое создание, разрешающее разыгрываться жутким кошмарам.
Из тени воздухоприемника она создает гигантский хобот; на гребне каждой волны она размещает тысячу призраков утопленников; отвратительные белые черви ползут к вам по ее лучам.
На суше призраки способны всего лишь стонать или выкрикивать глупости полуночному ветру; призраки на море молча взбираются на борт и спокойно перерезают вам горло. Или похищают остатки разума из вашей пустой головы.
Сколько историй, связанных с луной, я могу рассказать вам! Этой ночью она установила в глубине коридора стальную панель, голубоватым блеском напоминавшую глаз осьминога. Я устроился в закоулке, откуда мог видеть все, что происходило в коридоре; в то же время, в случае необходимости, я мог проскользнуть через узкую щель или к своей каюте, или к камбузу, если бы у меня появилось желание сделать глоток рома.
Сначала я услышал в коридоре легкий топот босых ног. Потом появилась тень каторжника, темная на фоне голубой панели. Каторжник не стал колебаться перед дверью в каюту. Его пальцы профессионала несколько раз коснулись замочной скважины, и дверь приоткрылась.
Глубоко вздохнув, он вошел в каюту.
В полном молчании прошло несколько секунд, и грабитель снова появился в коридоре.
Лунный свет бросил ему в лицо серебряный луч.
Вряд ли мне еще когда-нибудь придется увидеть человеческое лицо, изуродованное таким ужасом. Глаза на нем походили на черные дыры, в которых потерянно метались зрачки; рот тоже выглядел дырой, из которой доносилось хриплое дыхание безумца.
Едва он устремился к выходу на палубу, как его шаги оборвались, и он со странным движением паяца опустился на пол и затих.
Единственным звуком, донесшимся до меня, если не считать негромкое мурлыканье волн, было нечто вроде жирного хлюпанья, почему-то показавшегося мне тошнотворным; с таким звуком плохо воспитанный человек жует мягкое мясо.
Что-то легкое, словно движение воздуха вслед за заплескавшимся на ветру полотнищем, пронеслось по коридору. Потом дверь в каюту захлопнулась, но я не увидел, кто это сделал.
* * *
Почему каторжник лежал так странно, что при взгляде на него хотелось засмеяться?
Я осторожно приблизился.
Действительно, он выглядел забавно — я видел его спину и даже голые пятки; в то же время его открытые глаза с отчаянием смотрели в темное небо.
Боже! У него голова была повернута лицом назад! Я запомнил этот отвратительный звук, даже сейчас способный вызвать у меня тошноту.
На палубе появились три новых тени. Это был капитан и два индейца.
Судя по всему, их ничуть не удивило то, что они увидели; они подняли тело каторжника и бросили его в море так же легко, словно высыпали за борт ведро с очистками.
Больше никто на палубе не появился, и исчезновение каторжника не вызвало ни малейшего беспокойства у его приятелей. Каюта оставалась закрытой, коридор пустынным. Из узкого тупичка, ведущего к камбузу, куда я пробрался вечером, я мог увидеть только тени.
Утром, когда я сменился с ночного дежурства и уже засыпал в своей каюте, я услышал скрежет блоков шлюпбалки, и спускаемая на воду шлюпка оцарапала борт.
Я посмотрел в иллюминатор.
На горизонте Азорские острова были затянуты легким туманом, и шлюпка быстро удалялась к берегу, увозя двух каторжников, похожих на две мрачные статуи, изваянные руками адского скульптора. Дальше наше плавание проходило без них.
Какой-то голландский порт приютил «Эндимиона»; мы прошли большим периферическим каналом, потом какой-то заросшей травой канавой, закончившейся бассейном, в котором ржавели заброшенный плавучий док и несколько барж.
«Судно, что всегда возвращается» пришвартовалось к замшелому «Герцогу Альба».
* * *
«Мармор Кирхе» в Копенгагене прославилась, как собор с призраками.
Ветры с Зунда успевают за один час рассказать в нем сто тысяч глупостей, и от любой самой незначительной тени здесь можно ожидать любое коварство.
Ваш взгляд может повстречаться здесь со взглядом, похожим на проблеск желтого огня, неожиданно вспыхнувшего в сгустке тени.
Ты всегда остаешься одиноким в этой церкви, в то же время населенной множеством нечеловеческих жизней. Посмотрите на низкие скамьи, потом отведите на мгновение взгляд; когда вы снова посмотрите на скамьи, вы заметите, что они переместились! Похоже, что они играют в молчаливые прятки, устремляясь сквозь тени к гулкой абсиде, где скрывается команда певчих в неприличных позах.
На паперти этого строения, лишенного Бога, я встретил двух каторжников с «Эндимиона».
— Эй! — дружелюбно окликнул их я. — Старые приятели!
Физиономии у них походили на лица, вырезанные на свежих пенковых трубках — мерзкие морды из мокрого мела, но я все же повторил:
— Привет, старые приятели!
Они узнали меня, и я, не знаю, почему, прочел в их взглядах странный вопрос.
— Я хочу зайти в собор, — сказал я, — говорят, там очень красиво, пошли со мной!
— Ну, — ответил один из них, — мы как-то не…
Но его товарищ поспешно хлопнул его по спине и воскликнул:
— Причем тут мы? Я буду рад заглянуть в собор! Кто может помешать мне? Не думаю, что эта дрянь…
Проклятый ветер Зунда! Он в этот момент взвыл так громко, что последние слова из фразы каторжника вспорхнули и разлетелись, словно вспугнутые вороны.
В общем, мы зашли в собор.
Но нам не пришлось сделать в нем и десятка шагов! Да что там десяток! Мы не сделали и трех шагов!
— Ты видишь его, ты видишь! — простонал тот, что колебался.
Они дружно завопили и кинулись на улицу. Я последовал за ними. Не могу сказать точно, почему, но у меня возникло смутное ощущение, что я заметил нечто очень нехорошее, что быстро направилось к нам из глубины собора.
Я быстро бежал, чтобы догнать каторжников и разузнать у них, что это могло быть.
Вокруг «Мармор Кирхе» полно улочек, на которых витрины сверкают, словно зеленые фары в тишине, побуждающей к жутким попойкам без разговоров и без песен.
Я не смог догнать беглецов, и только ветер Зунда грубо хихикал за моей спиной.
* * *
В мрачных голландских сумерках я следовал за унылой тенью.
Между нами дымом ложились клочья северного тумана.
Тень вела меня к окраине города по узким еврейским улочкам, мимо бесконечной вереницы ангаров, пропахших крысами.
Скарабеи мельниц неловко пытались вскарабкаться по сетке дождя; тени небольших речных парусников бродили по светлой траве польдеров.
Глядя на этот силуэт, который я видел только со спины, согбенной невидимым грузом беды, я твердил про себя:
— Боже, какой он печальный! Боже, какой он печальный!
Он тащил меня за собой, словно мальчишка, который тянет на веревочке игрушечную мышь, но эту черную веревочку увидеть было нельзя.
По обеим сторонам нашей дороги валялись груды отбросов, лежали развалины сгоревших домов и хижины из пропитанного смолой картона, превратившегося в грязь; сорняки постепенно захватывали проезжую часть. Внезапно существо остановилось и толкнуло какую-то дверь, на которой было написано имя.
Имя, которое уже много лет сеяло тревогу в моей душе!
Я с ужасом понял, что существо, тащившееся передо мной под дождем, было Судьбой.
Моей судьбой нищего, бродяги дальнего плавания, давно превратившегося в тень, воплощающую нищету и страдание.
Моя судьба, остановившаяся под дождем перед этим именем, как останавливаются отчаявшиеся создания перед пропастью, перед окном на верхнем этаже, или перед парапетом ночной реки: ДЖАРВИС.
* * *
И я тоже толкнул эту дверь.
Теперь я знал — или считал, что знаю.
* * *
Когда мы устаем от ругани бармена, которому мы уже давно не платили, когда идет слишком холодный дождь и когда эти мерзавцы полицейские слишком часто появляются у твоего ночного убежища, вас встречает Джарвис.
Это таверна без вывески.
Здесь вы должны быть особенно осторожны; это жуткие места без имени, где вокруг вас окажутся призраки, скрывающие пустоту, в которой исчезают любые преступления.
Здесь вы увидите высокую стойку из темного дерева, из-за которой доносится странная суматоха, но никто никогда так и не смог понять, что там происходит. И к чему беспокоиться? Очутившись там, твое несчастье все равно окажется таким огромным, таким всеобъемлющим, что все остальное, находящееся вне его, уменьшится, съежившись, словно подмороженное яблоко.
Время от времени лица Джарвиса или Фу-Манга, кельнера-китайца, появляются из-за стойки, словно лица бродяг, заглядывающих через стену в сад рантье.
— Что закажут господа, пришедшие с моря? Виски, или замечательные напитки из дальних стран? — спросил Джарвис.
Я смутно разглядел лицо, чем-то похожее на лицо Джарвиса, и почувствовал приятный запах голландского табака.
Вот тебе и на! Холтема!
Что теперь?
Даже если мы зверски напьемся — что, разве он потребует с нас деньги? Нет, конечно!
Так как же мы расплатимся? Очень просто — мы обманем его!
Не смейтесь, может быть, когда-нибудь нам придется заплатить — разве можно знать это заранее?
Такие предательские мысли мелькали у меня в голове.
Я пью у Джарвиса, сколько хочу, пью — и никогда не чувствую себя пьяным, хотя в виски Джарвиса таится жгучий огонь.
Опьянение остается за дверью, на тротуаре, словно несчастная женщина, ждущая отца своих детей и оплакивающая нас.
Так кто же выпивает у Джарвиса?
Я знаю их всех, начиная с матроса без гроша в кармане, и кончая служащим фрахтовщика, у которого патрон в самое ближайшее время собирается проверить кассу.
Они пьют! Фу-Манг наполняет стаканы, негромкие голоса что-то бормочут за стойкой.
Входят все новые и новые посетители, и каждый чем-то похож на предыдущего. Каждый из них охвачен невыносимым отчаянием, и каждый из них пришел сюда под дождем, следуя за призрачной фигурой, согбенной и усталой, за своей Судьбой.
Но никто из них не жалуется; когда ты здесь, с тобой остаются только Джарвис, Фу-Манг, виски и твои собственные несчастья; мне кажется, что я должен повторить вам это.
Так проходят дни, недели, может быть месяцы в бесконечном ожидании.
Ожидании чего? Кто знает…
Иногда кто-то встает; на нем неизбежно останавливаются взгляды и мысли остальных. Возможно, к нему тянутся чьи-то руки, пытающиеся остановить его… Он подходит к стойке; Джарвис уже ждет его. В этот момент он выглядит мягким и довольным, словно удачливый нотариус.
Человек произносит несколько слов.
Джарвис в ответ кивает головой и указывает рукой направление, всегда одно и то же. Его тяжелая рука, словно стрелка ужасного компаса, всегда направлена в сторону чудовищного полюса.
Человек возвращается на свое место, бледный, как побеленная стена, и Фу-Манг наполняет его стакан. Потом наливает еще и еще…
Тогда раздается безмолвный крик боли и негодования всех присутствующих, объединенных своим отчаянием, но китаец продолжает ловко разливает виски, и каждый думает, что неизбежно придет и его очередь увидеть руку Джарвиса, протянутую в неизвестность.
* * *
Вечером совсем близко от нас заревела корабельная сирена.
По залу пронеслась волна тревоги, и из многих задрожавших рук выпали, разбившись, стаканы.
Но Джарвис покачал головой, и все вздохнули облегченно. Очередная доза алкоголя быстро позволила забыть о своих бедах.
Этой ночью мы вышли из бара тесной молчаливой группой и сразу же принялись жадно смотреть в конец улицы. Изредка проглядывала луна, отражавшаяся в воде; мрачный пейзаж казался мне странно знакомым…
* * *
Наступили дни, когда ожидание такой тяжестью наваливалось на плечи, что стонали плечи и трещали кости, словно атмосфера была заполнена свинцом.
Потом однажды вечером Джарвис появился среди посетителей бара.
Фу-Манг исчез, и никто не притронулся к стаканам.
В темноте раздавался крик ночных птиц; мы все вышли из таверны, не сводя глаз с рук Джарвиса.
В конце улицы с развалинами зданий в темной воде отражались огни парохода.
Красные и зеленые огни по бортам, желтые на мачте, словно судно находилось в открытом море. Я обратил внимание на фиолетовый фонарь, появление которого, несомненно, связано с чьей-то фантазией.
Все молчали; вокруг меня толпились подавленные, дрожащие люди. Внезапно я воскликнул, охваченный удивлением и ужасом.
Я узнал огни «Эндимиона».
* * *
Я отвернулся и бросился бежать, несмотря на сопротивление дикой силы, гнездившейся в моем сознании.
Я слышал шум шагов моих компаньонов, спешивших в дальний конец улицы; внезапно перед моим внутренним взором возникла жалкая картина стада животных, толпящихся перед входом на бойню.
* * *
Я уже сказал, что я знаю; правда потом осторожно добавил: я думаю, что знаю. Я ничего не знал.
Мое воображение грешит страстью к странным формам в бездне кошмаров.
Вампиры, сухопутные осьминоги, загадочные чудовища, вероятно, живущие в джунглях Гвианы или в бразильской сертао?
Мой жалкий разум, бессильно бьющийся, словно раненая птица, в тюрьме моего черепа, чувствующий инстинктом, что существует точка соприкосновения между Джарвисом и чем-то фантастическим, судорожно пытался понять, какое невидимое чудовище находилось в каюте «Эндимиона».
Вампиры, призраки, осьминоги — нет, дело не в них; джунгли и саванны существуют лишь как среда для их отвратительных копий.
Все должно быть иначе, и как я встретил в Копенгагене двух беглых французских каторжников, так и вы тоже сможете встретить других унылых клиентов Джарвиса в одном из портов с мрачными развлечениями.
Они спляшут вам чарльстон для садистов в каком-нибудь заведении Марселя с цветочным названием или сыграют с вами на большие деньги партию в покер-дис в Барселоне, и нечто жуткое и гнусное будет написано на их невероятно бледных лицах.
Неужели они забыли, как снаружи, за закрытыми ставнями проклятой таверны, поднимался болезненный шум? Можно было подумать, что там бились громадные раненые крылья, охваченные сверхъестественным отчаянием.
Разве им не казалось, что иногда ночами они видели на поросшей травой мостовой преклонивших колени лунных существ, исступленно молящихся звездам?
Возможно, это был всего лишь туман, скользивший мимо бара Джарвиса, способный, тем не менее, переживать сверхчеловеческую тоску.
Но я помню, и снова и снова мой жалкий разум задает свой вечный странный вопрос: кем был невидимый пассажир «Эндимиона»?
Призрак не использует пароход, подобно розничному торговцу-еврею.
Ха-ха! Вспомни-ка бабушкины сказки, которые не давали тебе спать по ночам от страха!
Но кто тогда повернул своей жертве голову на 180 градусов?
Кошмар, на мгновение прояснившийся, снова расплывается, но ужас остается во мне и мой разум сохраняет нечеткий туманный образ, зловещий и жуткий: стада животных, спешащих на бойню.
Я представляю, как мой несчастные товарищи бредут к отвратительному строению, на бойню душ!
Я снова вижу их… Да, я вижу их, моих товарищей по странствиям, моих собутыльников, моих однокашников, влачащих те же, что и я, цепи моряков, всех, кто знаком с улицей, лишенной надежды.
В ваших глазах живет тот же страх, вы стали скупо расходовать годы, дни и секунды, быстро убегающие неизвестно куда.
Угольно-черный туннель тайфуна, сетчатый камень с Цейлона, скорпион в янтаре или коралловая змейка; зловещий австралийский паук катило, берега Азоров, светящиеся сумасшедшим прибоем, все это, когда-то только смешившее вас, теперь сдирает с вас шкуру отвратительным ужасом, потому что все это — Смерть. И вы никогда не уйдете в смерть, словно в спокойный сон.
Дорога для вас продолжается за парусом.
Вы добрались до конца улицы.
Пароходная прогулка при луне
(Mondschein-Dampfer)
Вы подпрыгнете от негодования, и, конечно, воскликнете, что я оскорбляю Париж, Вену и даже Лондон тем, что я люблю Берлин.
Когда после того, как я половину дня продежурил в казарме, поезд доставляет меня на Анхальтский вокзал, и у меня становится радостно на сердце, я чувствую себя душевным антиподом этого сумасшедшего города.
Главная радость Берлина — это постоянный шум, перемешивающий воздух за пределами городских валов и добирающийся до туч. Вы слышите шумное, беспорядочное ликование, но вы не догадываетесь о его причинах.
Мне это безразлично, говорю я вам; даже если я не вижу раскаленного ложа угля, разве я не могу наслаждаться огнем?
И шумное пламя Берлина, танцующее над невидимыми поленьями, ласкает мое сердце.
Кроме того, существует Эллен Кранер.
Эллен Кранер!
Она удивительно похожа на мисс Шпинелли, похожа настолько, что их можно посчитать близнецами. Любое зеркало треснет от злости, не сумев идеально отобразить их подобие.
Мисс Шпинелли обладает головокружительными способностями: она может идеализировать и очеловечить любой предмет — хлыст, плетка или даже лиана в джунглях мгновенно воспроизведут облик Шпинелли, созданный в вашем сознании.
Но она артистка, способная немедленно запечатлеться в вашей памяти и заставить вас забыть любую другую женщину, появившуюся на сцене до нее.
Эллен Кранер, она же фрау Бор, умело управляет хозяйством моего друга Хайнриха Бора; я снимаю у нее комнату в чудесных апартаментах на Мендельсонштрассе.
Я знаю, что мой друг Хайнрих отдает предпочтение двум дамам: фрау оберстлейтенанту Франзен и фрау советнику юстиции Вильц, как известно, дамам крайне некрасивым. Не имея возможности волновать тайные фибры их розовой плоти, он извлекает стоны из подушек в номерах услужливых отелей, куда он завлекает этих дам, благодушно переживающих свои преступления.
Однажды утром, когда Эллен принесла в мою комнату довольно странный завтрак, который она, очевидно, в припадке безумия, украсила селедкой и соленым хреном, я придержал ее за полу домашнего халата с болгарской вышивкой. Опустив свою очаровательную головку на мою пуховую подушку, она как будто хотела сказать: «Да, конечно… В конце концов, почему бы и нет!»
С того утра каждое пробуждение сопровождалось счастливым громом фанфар для моего тела; подлинное волшебство сверкало, словно луч солнца, поджаривающий воспринятую с таким пренебрежением селедку.
Почему-то моя гордость не думает о триумфе ее парижской копии…
Впрочем, все, что я сказал выше, следует поместить в скобки, так как эти сведения мало соответствуют сути рассказываемой мной истории — таким образом я, в какой-то степени, приношу читателю свои извинения. Разве тому, кто сказал, что любит Берлин, не требуется оправдание перед лицом всего мира?
* * *
Я продолжаю с легким чувством стыда: Эллен превратилась в смысл моего существования.
Как она прочитала мои мысли, разгадала этот столь близкий образ, который привел меня к ней?
Потому что она прочитала их…
— Ты действительно любишь меня? Ты говоришь, что любишь Берлин? Нет, я знаю, что ты любишь Париж…
Это не так, я действительно люблю ее; любая мелочь свидетельствует об этом. Например, на ее туалетном столике стоит большой флакон с лебединой шеей; «Fruhlingsduft» — это ее аромат.
Когда прошедшая мимо дама или распахнутая на мгновение дверь парфюмерной лавки овевает мое лицо душистой волной, я тороплюсь на Мендельсонштрассе, чтобы вдохнуть аромат платья или тела моей любимой.
Когда немецкие женщины стараются стать красивыми, они превосходят в этом стремлении всех женщин Земли. Когда вы любите их, то это столь же ужасно, как и любить некрасивую женщину: ваша любовь устремляется к непониманию, вы любите нечто, скрывающееся за вуалью абсолюта, и сверкающее безумие порхает вокруг вас.
Прекрасная женщина — это драгоценный цветок, случайно распустившийся на лужайке жизни, но красивая немка, как мне кажется, незаметно появляется из искусно и коварно созданного парника, в котором под защитой густой тени бережно выращивают мандрагору…
Нет, я действительно люблю Берлин, потому что его воздухом дышит Эллен; я люблю Германию из-за нее и ради нее; я полюбил бы дьявола и дракона Фафнира, будь она их дочерью.
Стоп, стоп!
Что тут заставил меня наболтать мой мозг нетрезвого животного?
Ведь я всего лишь бедолага, которому красавица-кокетка ранит душу и терзает сердце…
* * *
Однажды вечером из тайного сада дохнуло ароматом жимолости и сирени.
Я колебался, не желая нажатием выключателя прогнать из моей комнаты короткое волшебство утренних сумерек, когда легкий стук родился в воздухе, словно моего уха коснулась рука ребенка.
Вошла Эллен; ее короткое платье китайского шелка пульсировало в лучах утренней зари.
— Мой дорогой, — сказала она, — мой дорогой друг (ее «Весенний аромат» — амбра, только что распустившиеся розы, примятая трава, — обеспечивали ее появлению пьянящую атмосферу) — я твоя на всю ночь, потому что Хайнц уехал, и ты можешь похитить меня.
— Похитить тебя, моя Эллен?
— Сегодня вечером на Мюгельзее состоится прогулка на пароходе при лунном свете.
Я знаком с этим странным обычаем ночного плавания, к которому так тяготеет немецкая душа.
Пароход, выключив все огни, скользит по зеркальной поверхности ночного озера; три или четыре сотни пассажиров зачарованно наблюдают, как над береговыми рощами медленно всходит луна.
Пароход почти останавливает машины, и те гудят не громче, чем какой-нибудь счастливый шмель.
Иногда в тишине раздаются печальные звуки гавайской мелодии, исполняемой на банджо и похожей на звон хрустальных кристаллов, а иногда в ночи рождаются звуки старинной итальянской баркаролы; обычно же тишину почти не нарушают вздохи, тихий плеск воды при ловле кувшинок, полный томления шепот…
Только после причаливания к небольшому островку под названием Мюгельвердер, дремлющему на поверхности воды, вспыхивают китайские фонарики, загораются лампочки в фарфоровых цветах над ресторанными столиками, и тишину разрывают мелодии американских дансингов в исполнении известных во всем мире инструментов, вплоть до губной гармошки и тростниковой дудочки.
— Эта ночь для нас двоих, на озере, в свете луны, — шепчет Эллен.
Мне приходится — с жалкой улыбкой — принести жертву меланхоличному германскому божеству.
Около полуночи такси доставляет нас к причалу, у которого дымит большой пароход в розовых лучах театрального прожектора.
В машинном отделении раздается негромкий звонок, и причал начинает медленно отступать к призрачному городу.
Прожектор заиграл красками — желтой, зеленой, фиолетовой, кроваво-красной — и погас.
Облака отделились от мрачной стены прибрежной рощи; луна почему-то не появлялась. Беззвучный кельнер с прикрепленным к жилету карманным фонариком, предлагал пассажирам чашки с горячим грогом. Механик в машинном отделении просвистел несколько тактов парижского танго. Рулевой коротко выругался по громкоговорящей сети.
Потом он замолчал, и из трубы взвился в воздух фонтан искр — раскаленной угольной крошки.
Наши соседи громко зашуршали промасленной бумагой — сильно запахло колбасой, раздались звуки жующих в темноте ртов. Луна все еще не появлялась. Цепочка газовых фонарей на берегу обрисовала контуры бедного пригорода; одна из «хижин» светилась красным.
* * *
Возле острова уже дымил другой пароход любителей лунного света; всеобщее безумное веселье доносилось до нас, и его эхо вибрировало среди наших пассажиров.
Над неподвижной водой песни летели навстречу друг другу. Невидимая глазу суета заставляла пульсировать розовые и зеленые лампионы; несколько римских свечей глухо взорвались в затянутом дымкой воздухе.
— Добро пожаловать! Добро пожаловать! — орали клиенты из-за столиков, залитых фиолетовым светом.
Подойдя ближе, мы разглядели, что палуба парохода была заполнена людьми в масках, восторженно приветствовавших наше появление; забыв о поэтичности лунной ночи, они вели себя, словно вырвавшиеся на свободу дикие звери.
Компания Пьеро и мандаринов увлекла нас в ресторанчик на берегу, где на столиках в бокалах пузырилось слишком розовое и слишком пенящееся шампанское, напоминая мыльную пену.
Какой-то ковбой обнял за талию Эллен и увлек ее в круг буйных танцоров, гулко топтавшихся на досках площадки. Другой персонаж, загримированный под оперного Мефистофеля, звонко чокнулся со мной своим бокалом:
— Прозит!
С этого момента мне приходится совершать заметное усилие, чтобы вспомнить последовательность событий этой ночи.
Прежде всего, Эллен только время от времени появлялась возле меня, чтобы отхлебнуть немного шампанского, протянуть мне пальчики для поцелуя и снова исчезнуть в толпе танцующих.
После ковбоя ее подводили к моему столику и тут же снова похищали то шотландский горец, то корсиканский бандит, то пузатый Будда.
Я не говорил вам, что я не танцую? Память, оставленная пулей.
Очень скоро хоровод стал совершенно беспорядочным, и вскоре суматоха вокруг меня превратилась в буйный калейдоскоп красок.
— Быстрее, быстрее, ускорим вращение, — ухмыльнулся рядом со мной вечный студент, и, как на цветовом диске Ньютона, все вокруг меня стало молочно-белым.
Потом ко мне прицепился Мефистофель, заставлявший пить после его беззвучных тостов. Иногда он останавливал лакея и снимал у него с подноса очередную сигару.
Эллен давно не возвращалась.
Мне казалось, что было очень и очень поздно.
Неожиданно я заметил, что танцы прекратились, и публика столпилась вокруг столиков, усталая и бурно обменивающаяся впечатлениями.
Один из пароходов внезапно включил сирену.
Эллен не возвращалась.
Толпа двигалась к открытым дверям; мощные ацетиленовые светильники заливали светом помещение. Мне кажется, я продолжал звать Эллен, но мне лишь со смехом отзывались пьяные пассажиры.
Ко мне обратился сосед:
— Она не придет.
Я раздраженно посмотрел на него.
Человек пятьдесят выпивох все еще оставалось возле столиков, требуя шампанского; они кричали, что у них достаточно времени.
Тревога войлочным комом застряла у меня в горле. Внезапно я увидел часы, и меня потрясло приближение утра.
Эллен среди окружающей меня толпы не было.
— Она не вернется, — спокойно сообщил мой сосед в маске.
— Что вы можете знать об этом? И, вообще, не вмешивайтесь не в свое дело.
Кажется, я еще что-то говорил, кто-то обращался ко мне; наконец, я понял, что внимательно слушаю этого типа, сбежавшего с Блоксберга, и предлагавшего мне отыскать Эллен с помощью «Магии, свойственной его личности».
Остатки так называемого рассудка заставили меня сказать ему:
— Вы просто спятили.
Только теперь я понял, каким он был гнусным типом, так как он неожиданно закричал, обращаясь к толпившейся вокруг столиков публике:
— Идите сюда! Посмотрите на господина, потерявшего свою жену! Подходите, зрелище бесплатное!
«Мне нужно ударить его», — подумал я. Но почему-то я ничего не сделал.
К нам подошло несколько человек, рассчитывавших на последние крохи развлечения.
— Я дьявол, и я готов отдать ему жену в обмен на его душу!
— Душа за женщину, — выкрикнул кто-то из присутствующих, — вам не кажется, что это слишком дорого?
— Ты не возьмешь мою душу за газовую плиту с непрерывным пламенем? — хихикнул какой-то подвыпивший парень.
— Старая комедия, — зевнул толстяк, задрапированный в пурпурный плащ. — Я пошел.
Еще один пьянчужка предложил обменять свою душу на авторучку или, на худой конец, на каминные часы из пластмассы.
Мефистофель даже не посмотрел на него; он энергично размахивал настоящим пергаментом.
— Подписывайте! — гаркнул он, явно под воздействием большой дозы спиртного. — Подписывайте, и вы получите ее.
— Подпишите, раз уж ему так хочется, — обратилась ко мне какая-то женщина. — Не стоит ему противоречить, мало ли на что он сейчас способен.
Короче, публика вокруг нас веселилась от души.
— Он не решится! Нет, он подпишет! Не подпишет! Подпишет!..
Я заставил себя засмеяться, хотя у меня от ужаса волосы встали дыбом.
— Ну, давайте, посмотрим, на что вы способны! — небрежно бросил я.
Мефистофель сунул мне в руку миниатюрную дамскую авторучку, причем с такой силой, что оцарапал ладонь.
Моя подпись оказалась ярко-красной.
— Договор заключен! — заорал он.
В этот момент распахнулся натянутый в глубине помещения занавес; из-за него поспешно выскочил римский воин и появилась Элен, розовая, с растрепанной прической и измятым платьем, откровенно свидетельствовавшем о характере их занятий.
Смеющаяся публика быстро рассеялась, молодой человек радостно приветствовал скандальную ситуацию.
— Вы довольны? — ухмыльнулся мой дьявольский сосед.
— А начальник-то вокзала… ку-ку! — пропел по-французски подвыпивший молодой человек.
На пароходах в последний раз взвыли призывающие пассажиров сирены; отупевшие от бессонницы кельнеры выключили разноцветные гирлянды.
Мы направились к судну, Эллен и я, не держась за руки.
Оглянувшись на слабо освещенный ресторанчик, я успел увидеть жуткое зрелище: Мефистофель выкалывал авторучкой глаза юному французу.
* * *
— Оставьте меня, вы пьяны, — сказала Эллен.
Густой туман опустился на озеро, и мы некоторое время шли сквозь пепельное облако.
Пассажиры спустились на нижнюю палубу, где для них были приготовлены горячие напитки; несколько человек уснули и теперь громко похрапывали прямо на ступеньках трапа. Мы остались одни на палубе.
— Когда вы пьяны, я вас боюсь, — прошипела Эллен.
— Я видел вас, — пробормотал я, и ревность сжала мне сердце.
Но в ярость пришла она; я никогда не думал, что ее восхитительные губки могут выплевывать такие ядовитые фразы.
Ее пальцы с блестящими, словно небольшие лезвия, ногтями уже мелькали перед моим лицом, вблизи от моих глаз.
В этот момент я поднял руку, и этот жест оказался роковым.
Мы стояли перед выходом на наружный трап; предохранительная цепочка не была натянута.
Она отступила; на ее лице распахнулись огромные глаза, такие детские, такие испуганные — она словно хотела произнести молитву, попросить прощения; в последний момент она попыталась найти опору позади себя…
Черная вода приняла ее без всплеска, без крика. Она уходила под воду, почти не касаясь ее, словно хорошо смазанный предмет.
— Женщина за бортом! — заорал я.
Рулевой машинально повернул руль, рухнул головой на чашку, лопнувшую, словно электрическая лампочка, и пробормотал:
— Кто-то за бортом… Где-то за бортом…
В салоне все храпели, устроившись в самых нелепых позах.
Две женщины были почти полностью раздеты; в волосах одной из них дымилась сигарета, распространяя отвратительный едкий запах жженых волос.
— Человек за бортом! — прокричал я в машинное отделение.
Лицо с воспаленными глазами глянуло на меня сквозь решетку.
— Ты пьян, приятель, — пробормотал чей-то голос.
Я снова кинулся в салон.
— Помогите! Женщина упала в воду…
Ко мне, наконец, подошел кельнер.
— Не стоит так кричать, господин, вот ваш напиток. — И он протянул мне бокал с отвратительной розовой пеной.
— Не стоит поднимать шум, я же сказал, что вы никогда не сможете потерять ее! Неужели вы мне не доверяете?
Я увидел рядом с собой Мефистофеля.
Это была все та же маска с острова, но теперь она стала удивительно реальной. От нее исходило ощущение подлинного ужаса.
Внезапно мне показалось, что этот человек был загримирован, и что теперь он постепенно избавлялся от грима.
На его лице появилась не гримаса, искажающая черты, а какие-то жуткие стигматы.
Он поднял на меня желтые глаза, полные мрачной злобы, а потом, уронив стул на спящего, попятился к лестнице.
— Договор подписан, так что волноваться вам ни к чему.
Уродливая рука помахала в воздухе пергаментом, словно прощальным платком.
Над озером разгоралась утренняя заря.
Посыпался частый дождик.
Пароход причалил к мокрому пирсу, официантка в ярко-зеленом плаще мелькала в толпе с подносом, заставленном рюмками со шнапсом.
Отдаленные глухие раскаты грома помогали проснуться городу.
* * *
Я не стал возвращаться на Мендельсонштрассе. Я принялся скитаться.
Трижды я посетил морг, присматриваясь к спящим за стеклом мертвецам.
Эллен среди них не было. Озеро Мюгель не захотело отдать ее тело.
Также три раза я побывал на Анхальтском вокзале, собираясь уехать, и каждый раз я тяжелыми шагами возвращался в сердце Берлина.
Я обнаружил странные улицы с высокими зданиями, из которых, как мне казалось, всматривались вдаль мертвенно-бледные лица.
Другие здания выстраивались в шеренги в гнилой сырости бесконечных пустых улиц, на которых то тут, то там шевелились редкие тени.
Однажды среди гигантских ангаров, своды которых закруглялись на большой высоте над обширными площадями, заполненными тенями, я увидел маленького человечка, скорчившегося на небольшом свертке. Подойдя ближе, я увидел, что он был задушен куском ткани, торчавшем у него изо рта и создававшем впечатление бесконечно клубившегося перед ним облака бурого дыма.
Этот убитый или самоубийца, окруженный одиночеством, показался мне квинтэссенцией ужаса, афоризмом мерзости.
Я тогда сформулировал этот глупый афоризм, впрочем, не имевший никакого смысла, как и вся моя жизнь: «Берлин — это смерть».
Эта фраза — «Берлин — это смерть», — укоренились в моем мозгу: и я с трудом удержался, чтобы не произнести ее официантке, которой заказал картофельный салат с ливерной колбасой.
Чтобы перекусить и выпить, я уединялся в глубине тупиков, истерзавших стены. В них нужно было пробираться наощупь. Чешуя кирпичей при этом касалась сразу обоих моих плеч. Я узнал, как пахнут горячая глазурь в мастерских горшечников и кровь в небольших подпольных бойнях, где изготовляли слишком розовые «деликатесы» и подавали густое красное вино.
Да, немало пришлось мне перепробовать берлинского гуляша с запахом расположенного рядом газового счетчика!
Запах красного вина, которое в сочетании с морским бризом можно пить большими глотками, как ликер, охлажденный льдом, кажется отвратительным в казематах большого города. Он сгущает его атмосферу, он кажется густым, словно кровь мертвеца. Тем не менее, он походит на свежий сок деревьев, погибших тысячу тысячелетий тому назад…
Но он уместен вблизи от моря, где придает пряность воздуху; словно щепотка соли в соусе, он делает его более привлекательным, более приятным. Он кажется вам тошнотворным, подобно тому как в далеких от моря городах запах асфальта кажется ужасным.
* * *
Волна холодного воздуха нахлынула с Балтики. Вы знакомы с резкими похолоданиями в Берлине, которые внезапно поражают город теплым солнечным днем?
Похолодание обычно продолжается час, два или три, очень редко — целый день. Короче говоря, время, достаточное для того, чтобы заполнить больницы пациентами со скоротечной чахоткой. Очень странным кажется то, что несколько льдин, принесенных ветром с Ботнического залива, способны, после того, как потопят одну-две баржи с Аландских островов, довести до смерти от кашля лодочников с озера Мюгель, превратив этих бравых парней в болезненных призраков, выкашливающих свои легкие.
В пыльном парке, где с неба сыпались мелкие снежинки, мы занимали скамейку с чугунными головами геральдических драконов. Мы — это я и польская студентка.
Она листала тетрадь с конспектами.
Холод был таким свирепым, что она скорчилась под своим бежевым плащиком, словно наказанное животное.
Вспыхнувшие за кустами бересклета яркие фонари зала Цилерт подали нам сигнал, словно огни спасительной гавани.
— Пойдемте, выпьем горячего кофе, — сказал я, и она послушно последовала за мной с видом благодарного зверька. В заведении поспешно набивали сухими дровами и кусками угля две больших печки со слюдяными окошками; фиолетовые огоньки уже перебегали по поленьям, политым небольшим количеством керосина.
В зал входили все новые и новые посетителя, которых загнало сюда дыхание севера; они шумно рассаживались за столиками, стараясь оказаться как можно ближе к источникам тепла.
Из пианино полились звуки арпеджио; запели струны, высокие ноты зазвучали за кулисами небольшой сцены, увешанной батиком.
Горячий кофе, жгучий пунш, желтые и розовые бутерброды заполнили столы с керамическими столешницами.
Моя спутница выпила дымящийся кофе, не глядя проглотила несколько кусков ярко-красного лосося, очистила пару тарелок от креветок и салатов, залитых густым соусом, после чего снова открыла свою тетрадь с конспектами и углубилась в созерцание алгебраических символов.
За кулисами кантилена сменила тирольскую мелодию; среди рыдающих звуков скрипки я уловил обрывки нескольких фраз:
— Лунный свет… озеро… суровые волны… пароход…
Эти слова безжалостно терзали мое сердце.
Студентка сконцентрировала светящуюся энергию своего бледного взгляда на последовательности интегралов; при этом она рассеянно поглощала сандвич с яйцом, так как ее мысли были захвачены фантасмагорической мощью чисел.
— Mondschein — im Kuhlen Grab… — рыдала певица.
Когда вновь появившиеся посетители распахнули дверь, в зал ворвался шум дождя.
Холод заканчивался небольшим наводнением.
Я увидел черную воду, на которой дрожали бледные огни… «Лунный свет… Могила…» — донеслось из-за кулис.
Испарения, поднимавшиеся над сырой одеждой, собирались в туманную пелену на середине высоты помещения, останавливаемые собравшимся у потолка горячим воздухом. В этой атмосфере над барьером тумана уже смутно вырисовывались лица, всматривавшиеся вдаль.
Бледные лица на улице с высокими зданиями как будто ожидали какое-то невероятное событие; но, вместо того, чтобы уставиться в тупик, они смотрели на призрачный бушприт, нацеленный в неизвестное.
Внезапно на мое плечо опустилась тяжелая рука.
Я заметил, что это была достаточно ухоженная рука, немного более полная, чем нужно, с грубым обручальным кольцом, явно сработанным в траншеях Аргонны. Я отчаянно пытался найти взглядом свою соседку. Она продолжала судорожно записывать мантиссы логарифмов на полях рисунков своего черновика.
Рука принадлежала Хайнриху Бору, мужу Эллен.
— Ах, негодник, — раздался голос, — я так и знал, что здесь замешана женщина. Пропасть на полтора месяца, забыть всех своих друзей! Я уже начал думать, не случилось ли чего, но Эллен сказала мне…
— Эллен!.. Эллен?.. — воскликнул я.
— Ну, да, Эллен, моя жена, она не разыгрывает недотрогу, хотя и ведет себя несколько сдержанно; она сказала мне, что такое исчезновение мужчины может быть связано только с женщиной, и у меня нет оснований беспокоиться.
— Ох, — пробормотал я, — значит, Эллен…
— Надеюсь, вы не станете сердиться на мою жену из-за этого? Это так естественно для женщины, и я…
Он сидел рядом со мной, смеющийся, счастливый, с интересом поглядывая на польскую студентку, продолжавшую выписывать вереницы цифр в своей тетради. И, поскольку кельнер немного задержался с его заказом, он, не дождавшись, опрокинул на радостях мой стакан.
* * *
Все это кажется мне сплошным безумием.
Хайнрих рвался отпраздновать встречу с пропавшим другом, а поэтому заказал Hochheimer, горячие сосиски и копченую гусиную грудку кусочками.
Почувствовав ароматы пряного мяса, студентка отложила на несколько минут свою тетрадь. Хайнрих не удержался, чтобы не заговорить о нашей любви и довольно грубо пошутил о небольших твердых грудках, хорошо заметных под плащом полячки.
Она восприняла оскорбительный комплимент с болезненной гримасой, которую Бор не заметил, и которая в других обстоятельствах заставила бы меня ударить его. Но я думал только об этом чуде: Эллен была жива, она вышла живой из мрачных вод озера Мюгель. Она ждала меня. Я вернусь к золотым утрам на Мендельсонштрассе, фантастическим завтракам и удивительно гибкому телу Эллен.
— А пока — до встречи! Я должен предупредить Эллен о вашем возвращении, — вскричал Хайнрих, отмечая расставание мощными ударами своей лапы по моему плечу.
Стало жарко, невероятно жарко. Волна холода пронеслась над Берлином и теперь обрушилась на далекие виллы горного района, где медленно умирала, все еще сохраняя признаки своего морского происхождения.
Люди возвращались на улицу, заполненную янтарными сумерками, и на столиках на террасах снова начало появляться пиво.
— Мадемуазель, — обратился я к студентке. — Вы должны простить мне то, что случилось этим вечером; дело в том, что я стал счастливым человеком. Вы должны простить мне это. — И я протянул ей банкноту.
У нее по лицу снова промелькнуло неприятная болезненная гримаса, но в глазах сохранялась теплота.
Она вложила деньги между страницами своей драгоценной математической тетради и исчезла, попрощавшись со мной с серьезным видом на дорожках парка, в листве которого каждая капелька дождя содержала в себе маленькую искру заходящего солнца, напоминая этим слезы гигантского пивного источника.
Я так и не услышал звучание ее голоса, если говорить, как принято среди добрых людей и как пишут в добрых старых книгах.
* * *
Когда Фрида, бонна, открыла передо мной дверь в столовую, я увидел — сразу же и первой — Эллен. Она с серьезным видом наливала великолепному Хайнриху жирный суп с макаронами, используя классические движения официанта.
— Это он! Это он! Он вернулся, этот призрак! — пропел Хайнрих на мотив какой-то песенки.
Эллен указала мне на стул рядом с собой и наполнила тарелку золотистым супом.
Ничего не изменилось.
Мы говорили не о исчезновениях, не о женщинах, а об акциях Люфтганзы и о блестящей афере с синтетической шерстью, партию которой заказали англичане, и к фирме-производителю которой имел серьезное отношение Хайнрих.
Макароны с приличной долей перца, сопровождаемые большим количеством вина и весьма сносным немецким шампанским, быстро разогрели мне кровь, пробудив во мне страстное желание быстрее пережить ночь и проснуться, когда через приоткрытую дверь ко мне скользнет пеньюар с болгарской вышивкой и появится посеребренная солнцем селедка.
* * *
С момента моего пробуждения в темноте я ожидал, когда вокруг меня проснутся все остальные.
Электрические шары на улице погасли с первыми лучами зари, кисть которой коснулась фасадов. Фрида, громко зевая, гремела на кухне посудой. Дружелюбный аромат кофе долетел до меня симпатичной волной. Широкая ладонь Хайнриха звонким шлепком встретилась с обнаженной рукой Фриды. После этого наступила тишина и в ее сумрачных волнах я угадывал торопливые ласки, финал которых был отмечен веселым уходом удовлетворенного мужчины.
Эллен! Я ждал Эллен!
Она дала знать о себе отдаленным журчанием воды в ванной комнате и весенним ароматом ее любимых духов.
Потом я услышал, как она мурлычет американскую песенку, в которой звучит ностальгия по прерии и ее бесконечным горизонтам.
А вот и она! Дверь в мою спальню бесшумно отворилась, и на постель опустился поднос с легким позвякиванием тонкого фарфора.
— Эллен, — пробормотал я, — скажи мне, скажи скорее, что было с тобой? Как ты смогла спастись из черных вод озера?
Она посмотрела на светлое окно, и на его фоне я различал только тонкий темный силуэт.
— Небо… — начал я очередную фразу.
Ее плечи затряслись в беззвучном смехе.
— Ты смеешься, — недовольно буркнул я, — но я с каждым часом переживал очередную смерть…
Теперь я услышал ее смех, странный, наполненный непонятной мне болью, оцарапавшей мое сердце.
— Эллен! — воскликнул я с тревогой.
Ее силуэт медленно повернулся, словно она находилась на поворачивающемся под ней круге, начавшем свое тяжелое механическое вращение. У меня возникло ощущение какой-то неизбежной катастрофы, необходимости немедленного бегства, хотя при этом сохранялось понимание, что за открывшейся передо мной дверью находится какая-то жуткая тайна.
Все произошло совершенно неожиданно.
Я увидел лицо Эллен. Я успел увидеть и непонятную улыбку на лице с закрытыми глазами; потом она приблизилась к постели, склонилась надо мной и открыла глаза.
Боже! О, властелин мира вещей! Куда исчезли серые глаза Эллен? Ее веки открыли жуткие ночные зрачки с вспышками фосфорного огня.
Маска!.. Глаза мужчины в маске мрака…
Попятившись, она приблизилась к двери — так двигалось безымянное существо в салоне парохода — его взгляд проклятого обжигал мне лицо.
В заполненной сумерками прихожей ее силуэт превратился в нечто чудовищное — я видел это той страшной ночью на пароходе…
— Вы не можете потерять меня! Наш договор подписан!
Я услышал шуршание сминаемого пергамента.
* * *
Я не покинул Берлин.
Я продолжал что-то искать в нем, не представляя, что именно я ищу. Несколько раз я возвращался на Мендельсонштрассе, пытаясь убедить себя, что тот утренний час относился к числу ночных кошмаров.
Но, каждый раз, перед тем, как оставить тротуар на противоположной стороне улицы, я поднимал взгляд на окно апартаментов Эллен. И сразу же на окне быстро сдвигалась штора и меня начинали буравить жуткие двойные светлячки.
Однажды вечером на Фрёбельштрассе, одной из беднейших улиц мира, когда я проходил мимо очереди бедолаг, ожидавших убежища на ночь в городском приюте, я неожиданно расхохотался.
— Получается, — громко произнес я, — получается, что Хайнрих Бор спит с… Ха-ха-ха!
Господи, ну как не посмеяться над этим!
Несчастные, ждущие, словно праздничной ночи, возможности провести несколько часов в клоаке городского приюта, люди, которым довелось услышать стоны всех мучений, хрипы всех самых свирепых агоний, смех всех безумцев, обернулись в мою сторону, и мой смех показался им таким ужасным, что женщины забились в истерике, а один из мужчин выбежал из очереди и ударил меня по лицу.
* * *
Я продолжаю поиски.
Я вернулся в Париж.
Шпинелли…
Эллен…
В моей душе разбилось их подобие.
Перед баром «Эльдорадо» и кафе «Намюр» мое такси застряло в автомобильной пробке.
Я выскочил из машины. Преодолев вопящий барьер, я нашел другую машину.
Перрон, скорый поезд Париж — Берлин — Варшава.
— Вы не забронировали место?
— Я готов ехать в коридоре или на угле в тендере. Несколько часов в саже и копоти под сильным дождем, несколько часов без жизни.
Наконец, я услышал немецкую речь…
Берлин.
И что теперь?
* * *
Я уже говорил, что я ищу. В пустынном сквере, где меня однажды застала волна холода, в день настоящего счастья я смотрю, как высокие трубы взбивают в небе ночные перины для призрачных страстей.
* * *
Мария Лавренска, ставшая моей спутницей по жизни благодаря одному часу в теплом помещении, утоленному голоду и братскому сочувствию, скажи мне, что все случившееся — это кошмар, и с помощью своих цифр докажи, что все это дым, довольно жуткий, но проходящий.
Позволь мне найти в твоих глазах отблеск мудрости, оставленной там интегралами и громадными уравнениями; пусть плод твоих занятий выльется для меня в свежий бриз, который облегчит лихорадку моей души, изуродованной страхом.
Ты знаешь, Мария, твои конспекты лучше действуют на призраков и демонов, чем самый сильный экзорцизм, применяемый монахами и святыми заброшенных обителей.
— Дух тьмы, говоришь ты…
— Ах, твой восхитительный голос, который мне не довелось услышать в этот ледяной вечер, но который с тех пор звучит в моей душе вечной музыкой.
— Дух тьмы и легенда о проклятии, и этого нельзя не знать…
— Но, — говорю я, — я видел ее глаза… Я заглянул в великую ночь иного мира.
— Ты видел, — ответишь ты мне, Мария Лавренска, — что звезды, эти удивительные миры, находятся в миллионах лье от той мрачной орбиты, на которой, как тебе показалось, они светили. Ты видел — и человеческому разуму и трактату по относительной математике оказалось достаточно, чтобы пошатнуть основы знания, добытого за тридцать веков эмпиризма, открытий и опытов, и потрясти эвклидов гранит.
Я поднимаю взгляд к небу твоих глаз, единственному небу, на котором мне все еще позволено надеяться отыскать спасение за время, отделяющее меня от бездны.
Майнцский псалтырь
(Le psautier de Mayence)
Последние слова людей, собирающихся свести счеты с жизнью, обычно не отличаются большим красноречием. В стремлении рассказать как можно больше о своей жизни, они подвергают свой монолог строжайшему редактированию…
Так вот, в рубке рыболовецкого суденышка «Северный капер» умирал Баллистер.
Напрасно окружающие пытались преградить путь уходившей из тела жизни. У Баллистера не было лихорадки, его речь текла быстро и гладко. Казалось, что он не замечает ни белья в красных пятнах, ни кюветы с окровавленными бинтами; его взгляд оставался устремленным на далекие опасные видения. Рейнес, радиотелеграфист, вел записи.
Все знают, что он использует любую свободную минуту, чтобы строчить рассказы или эссе для эфемерных литературных журналов; стоит какому-нибудь из них вылупиться на свет в одном из офисов на Патерностер Роу, как, можете не сомневаться, среди фамилий его сотрудников вы обязательно встретите имя Арчибальда Рейнеса.
Поэтому, не удивляйтесь несколько своеобразному стилю изложения финального монолога смертельно раненного моряка. Вся вина за это должна быть возложена только на Рейнеса, никому не известного литератора-неудачника, — именно он записал последние слова Баллистера. Но я торжественно подтверждаю, что содержащиеся в записанной истории факты полностью соответствуют тому, что было рассказано умирающим в присутствии четырех членов экипажа «Северного капера» — капитана Бенжамина Кормона, вашего покорного слуги, помощника капитана и главного рыболовного мастера Джона Коперланда, механика Эфраима Рози и уже упомянутого выше Арчибальда Рейнеса.
Вот что рассказал Баллистер
— Я встретил школьного учителя в таверне «Веселое сердце»; здесь мы обговорили дело и здесь он передал мне свои инструкции.
«Веселое сердце» — это скорее кабачок лодочников, чем таверна настоящих моряков. Его убогий фасад отражается в стоячей воде последнего тупика ливерпульских доков, где причаливают шаланды каботажного плавания.
Я внимательно рассмотрел хорошо вычерченный план небольшой шхуны.
— Это почти яхта, — сказал я, — которая в состоянии идти чуть ли не против ветра, а ее корма, имеющая достаточную ширину, позволяет успешно маневрировать при встречном ветре.
— На шхуне также установлен дополнительный двигатель.
Я презрительно поморщился, так как всегда предпочитал из спортивного интереса и любви к морю ходить исключительно под парусами.
— Верфи «Хэллетт и Хэллетт», Глазго. Год постройки — 1909, — задумчиво пробормотал я. — Великолепный такелаж. С экипажем в шесть человек и со своими шестьюдесятью тоннами водоизмещения шхуна будет держаться на курсе устойчивей, чем любой пакетбот.
На физиономии школьного учителя отразилось удовольствие, и он тут же заказал несколько порций отборного питья.
— Но почему, — добавил я, — вы не оставили шхуне ее прежнее название — «Веселый попугай» звучало совсем неплохо. Это красивое название. Мне всегда нравились попугаи — это птички, что надо.
— Ну, это потому, — неуверенно произнес он, — что тут замешаны дела… скажем, сердечные; если хотите, это просто выражение глубокой признательности.
— Значит, судно называется «Майнцский Псалтырь». Что же, весьма оригинально, хотя и несколько странно, по правде говоря.
Алкоголь сделал его язык несколько более развязанным.
— Дело совсем в другом, — сказал он. — В прошлом году скончался мой дядюшка, оставивший мне в наследство сундук, набитый старыми книгами…
— Тьфу!
— Подождите! Перебирая их без особого энтузиазма, я обратил внимание на один том — это была инкунабула!
— Что-что?
— Так называют, — с видом некоторого превосходства заявил учитель, — книги, относящиеся к первым годам книгопечатания; и каково же было мое изумление, когда я, как мне показалось, узнал почти геральдический знак Фуста и Шеффера!
Я не сомневаюсь, что эти имена ничего не говорят вам; это ближайшие помощники самого Гутенберга, изобретателя книгопечатания. Книга же оказалась редчайшим, великолепно сохранившимся экземпляром легендарного «Майнцского Псалтыря», напечатанного в конце XV века.
Я изобразил вежливое внимание и даже, не знаю, правда, насколько мне это удалось, фальшивое понимание.
— Вас, Баллистер, наверное, больше впечатлит, — продолжал он, — если я скажу, что эта книга стоит целое состояние.
— Вот как! — бросил я, внезапно заинтересовавшись.
— Да, книга стоит солидную пачку фунтов стерлингов, достаточную для того, чтобы приобрести бывшего «Веселого попугая» и платить жалованье экипажу из шести человек во время путешествия, которое я собираюсь предпринять. Теперь вы понимаете, почему я хочу дать нашему маленькому кораблику это имя, имеющее так мало отношения к морю?
Я сообщил ему, что прекрасно понял его мотивы, отметив попутно величие его души.
— И все же, — сказал я, — было бы более логичным дать кораблю имя вашего дорогого дядюшки, осчастливившего вас наследством.
Учитель рассмеялся неприятным смехом, и я замолчал, сбитый с толку таким некрасивым поведением воспитанного человека.
— Вы должны выйти из Глазго, когда я скажу, — сухо произнес он, — а затем пройти через Северный Минх к мысу Рэт.
— Опасные места, — бросил я.
— Я выбрал вас, Баллистер, именно потому, что вы знаете эти места.
Сказать моряку, что он знает этот жуткий водный коридор, каковым является пролив Минх, значит, произнести для него высочайшую похвалу, какую только может представить человек, связанный с морем. Мое сердце дрогнуло от горделивой радости.
— Да, — кивнул я, — это так. Я как-то чуть не потерял свою шкуру между Шикеном и Тьюмпен Хэдом.
— К югу от Рэта, — продолжал он, — есть небольшая, хорошо защищенная бухта, которая знакома лишь немногим рыцарям удачи, называющим ее Биг-Той. Замечу, что этой бухты нет ни на одной карте.
Я бросил на него взгляд, одновременно изумленный и восхищенный.
— Вы знаете даже это? — воскликнул я. — Черт побери! Такая осведомленность обеспечила бы вам с гарантией уважение людей с таможни, и, может быть, удар ножом, нанесенный каким-нибудь темным типом с побережья.
Учитель беззаботно отмахнулся.
— Я поднимусь на борт именно в Биг-Тое.
— И оттуда?
Он показал точно на запад.
— Гм, — проворчал я. — Плохие места, настоящая пустыня, усеянная скалами. Вряд ли мы увидим много пароходных дымов на горизонте.
— Именно это я имею в виду, — ответил он.
Я подмигнул, решив, что все понял.
— Ваши дела меня не касаются, — заявил я. — По крайней мере, до тех пор, пока вы будете платить, как мы договоримся.
— Думаю, что вы ошибаетесь в том, что касается моих намерений. Баллистер, мои дела имеют характер… скажем, скорее научный; я отнюдь не хотел бы, чтобы мое открытие украл какой-нибудь завистник. Впрочем, это не имеет значения, я плачу, как и сказал, достаточно щедро.
Несколько минут мы молча расправлялись с содержимым наших стаканов.
Я чувствовал себя достаточно уязвленным; мое достоинство моряка было задето тем, что я был вынужден признать: в захудалом баре пресноводных шлепунов, каким был, несомненно, бар «Веселое сердце», подавали весьма сносные напитки.
Затем, когда мы принялись обсуждать состав экипажа, наш разговор принял какое-то странное направление.
— Я не моряк, — резко заявил он. — Поэтому не рассчитывайте на мою помощь при навигации. Но я буду определять наше положение — я ведь школьный учитель.
— Я отношусь с большим уважением к науке, — сказал я, — да и сам имею к ней некоторое отношение. Значит, вы школьный учитель? Прекрасно, прекрасно…
— Да, я преподаю в Йоркшире.
Я добродушно улыбнулся.
— Вы мне напомнили о Сквирзе, — сказал я. — Он был учителем в школе Грета-Бридж, в Йоркшире. Это из «Николаса Никльби».
Но вы ничуть не похожи на этого неприятного типа. Постойте, постойте… Дайте-ка мне подумать минутку…
Я долго и внимательно рассматривал его небольшую костистую голову с упрямым подбородком, с красивыми прямыми волосами, обезьяньими глазками разного цвета, его скромную аккуратную одежду.
— Догадался! — наконец, воскликнул я. — Хедстон из «Общего друга»!
— К черту, — рассерженно бросил он, — я пришел сюда совсем не для того, чтобы выслушивать неприятные высказывания в мой адрес. Оставьте при себе свои литературные воспоминания, господин Баллистер; мне нужен моряк, а не знаток штампов из романов. Что касается книг, то, как мне кажется, я неплохо разбираюсь в них без посторонней помощи.
— Простите, — возразил я, сильно задетый, потому что обычно моя начитанность безотказно обеспечивала мне общее уважение в той среде, в которой протекала моя жизнь. — Я не такой уж невежда, и вы — не единственный человек с образованием; у меня есть диплом капитана каботажного плавания.
— Великолепно! — бросил он с таким видом, словно издевался надо мной.
— Если бы не эта дурацкая история с пропажей тросов, в которой я был почти что ни при чем, я бы не находился сейчас здесь, обсуждая вопросы оплаты своей работы с хозяином грязной калоши в шестьдесят тонн!
Он смягчился.
— Я не хотел вас задеть, — вежливо сообщил он. — Капитан каботажного плавания — это очень ответственная должность.
— Еще бы! Математика, география, гидрография побережья, элементы небесной механики! Я не могу удержаться, чтобы не повторить применительно к моему случаю фразу Диккенса: «Все… в Баллистере!»
На этот раз он жизнерадостно рассмеялся.
— Я недостаточно высоко оценил вас, Баллистер. Хотите еще виски?
Признаюсь, виски — это мое слабое место. В свою очередь, я тоже улыбнулся. На столе появилась еще одна бутылка, и воспоминания о нашей ссоре рассеялись, словно табачный дым.
— Вернемся к составу команды, — сказал я. — Смотрите, у меня есть на примете Тюрнип. Очень забавное имя, согласен, но его носит отличный парень и прекрасный моряк. В его сравнительно недавнем прошлом есть… Гм, скажем, довольно темная история с налогами… Вы не считаете, что это может помешать?..
— Ни за что на свете.
— Что ж, отлично. Вы сможете нанять его за весьма умеренную плату, особенно, если погрузите на борт как можно больше рома. О! Самого дешевого рома! Он не обращает внимания на качество, лишь бы его любимая жидкость имелась в достаточном количестве. Еще у меня есть фламандец Стивенс. Он большой молчун, но способен разорвать причальную цепь с такой же легкостью, с которой вы можете перекусить мундштук голландской трубки.
— Тоже какая-нибудь темная история с налогами? Не так ли?
— Такого понятия в его стране нет, но не исключено, что с ним было нечто подобное.
— Ладно, сойдет. Как там его?
— Стивенс.
— Стивенс… Сколько он потребует?
— Немного. Он постарается компенсировать невысокое жалованье тем, что приналяжет на солонину и бисквиты. И еще, на обычный джин, если вы запасетесь им наряду с прочим провиантом.
— Хоть целую тонну, если будет нужно.
— Тогда он будет вашим рабом. Еще я могу предложить вам Уолкера, но бедняга жутко уродлив!
— Вы большой шутник, Баллистер!
— Это не шутка. Дело в том, что у него на физиономии недостает половины носа и части подбородка, а также нет одного уха, а поэтому любой, кто не имеет привычки регулярно посещать музей ужасов мадам Тюссо, вряд ли будет испытывать удовольствие от созерцания этой особы. Весьма существенно, что эту операцию над ним провели — дьявольски небрежно — куда-то немного торопившиеся итальянские матросы.
— Кто еще, мой дорогой друг?
— Еще два отличных парня: Желлевин и Фриар Тукк.
— Боже, Вальтер Скотт после Диккенса!
— Я не стал бы так говорить, но раз уж вы обратили внимание… Итак, Фриар Тукк. Я знаю его только под этим именем. Он немного разбирается в поварском деле — своего рода морской мэтр Жак.
— Очаровательно, — протянул школьный учитель. — Господин Баллистер, я могу только поздравить себя с такой удачей: мне здорово повезло, что я встретил такого интеллигентного и образованного человека, как вы.
— Так вот, Желлевин и Фриар Тукк никогда не расстаются; кто видит одного из них, тот видит и другого. Кто нанимает на работу одного, одновременно нанимает и другого: это два взаимно дополняющих друг друга существа.
Я наклонился к собеседнику, словно собираясь сообщить ему нечто конфиденциальное.
— Это довольно загадочные личности; говорят, что в жилах у Желлевина течет королевская кровь и что Фриар Тукк — его преданный слуга, делящий невзгоды со своим господином.
— Не сомневаюсь, что плата этим двоим будет хорошим добавлением к их тайне!
— Вот именно. Есть надежда, что лишенный законных прав принц в свое время не напрасно крутил баранку своего автомобиля; поэтому, он просто создан для того, чтобы заниматься обслуживанием вашего вспомогательного двигателя.
В этот момент произошла небольшая интермедия, имеющая весьма отдаленное отношение к событиям, излагаемым в настоящем повествовании, но которую я до сих пор вспоминаю с неприятным ощущением.
Какой-то бедолага ввалился в бар, словно его подтолкнул сзади порыв ночного ветра. Это был тощий, промокший до нитки под дождем типичный забулдыга, промытый и обесцвеченный всеми несчастьями морей и портов, настоящий шут гороховый. Он заказал стакан джина и с наслаждением поднес его ко рту дрожащей рукой. Внезапно раздался звон бьющегося стекла, и я увидел, что бродяга, застыв с поднятой кверху рукой, уставился на моего собеседника с выражением неописуемого ужаса на лице. Через мгновение он одним прыжком вылетел в свирепствующую снаружи непогоду, оставив на прилавке монету в полкроны, с которой ему не успели дать сдачу. Я не думаю, что школьный учитель обратил внимание на это незначительное происшествие — по крайней мере, он не показал этого. Но хотел бы я знать, какая причина заставила этого беднейшего из бедных разлить джин, расстаться с деньгами и выскочить на пронизывающий холод, в то время как в баре царили тепло и уют?
* * *
В эти первые дни удивительно теплой весны пролив Северный Минх открылся перед нами, готовый к братским объятиям.
Правда, местами все же бушевали отдельные, почти незаметные для неопытного глаза, но весьма свирепые подводные течения, которые можно было определить по их зеленой спине, извивавшейся, словно разрубленная на куски змея.
Необычный юго-восточный бриз, который встречается только в этих местах, донес до нас с расстояния в добрых две сотни миль аромат первых цветов, ранних ирландских лилий; заодно он помог нашему вспомогательному двигателю быстрее толкать судно по направлению к Биг-Тою.
И вот тут-то все изменилось коренным образом.
Смерчи то и дело разрывали водную гладь, свистя при этом, словно паровые сирены. Мы с большим трудом уворачивались от них. Огромный массив водорослей, принесенный сюда из глубин Атлантики, зеленый, словно пласт мха, вынырнул почти перед ватер-бакштагом нашего бушприта и разбился, словно мрачное солнце гнили, о каменный утес.
Раз двадцать нам казалось, что вот-вот мы увидим, как «Майнцский Псалтырь» теряет мачту, снесенную словно одним ударом гигантской бритвы, К счастью, это был удивительный корабль; он нес трисель с элегантностью настоящего джентльмена океана. Установившееся на несколько часов затишье позволило нам запустить на всю мощность вспомогательный двигатель и преодолеть с его помощью узкий проход в Биг-Той как раз в тот момент, когда прилив в новом приступе бешенства кинулся вслед за нами в облаках зеленой водяной пыли, поднятой порывами ветра, резкими, словно удары бича.
— Мы находимся в не слишком дружелюбных водах, — сказал я своим парням. — Если типы с побережья увидят нас здесь, нам придется давать объяснения, а если они попытаются прогнать нас прежде, чем поймут, то мы будем вынуждены прибегнуть к оружию.
И действительно, ребята с побережья появились — и появились на свою беду. То, что случилось с ними, показалось нам столь же волнующим, сколь и непонятным.
* * *
Восемь дней мы стояли на якоре в небольшой бухте, более спокойной, чем утиный пруд. Жизнь казалась нам легкой и приятной. Наша шхуна была обеспечена продовольствием и напитками не хуже, чем какая-нибудь роскошная яхта.
В двенадцати гребках от судна, если перебираться на берег вплавь, или в семи ударах весел ялика находился миниатюрный пляж из красного песка, на который со скал стекал небольшой ручеек пресной воды, ледяной, как настоящий «Швеппс».
Тюрнип ловил на удочку мелкого палтуса; Стивенс то и дело уходил на берег, в дикие пустынные ланды; иногда, в соответствии с капризами ветра, мы слышали выстрелы его ружья, похожие на хлопки пастушьего кнута.
Он приносил куропаток, тетеревов, иногда даже зайца с нелепо большими лапами; чаще его добычей были небольшие вересковые кролики с ароматным мясом.
Школьный учитель не появлялся.
Это нас не беспокоило — плата за шесть недель была выдана нам авансом отличными банкнотами в один фунт и десять шиллингов, и Тюрнип утверждал, что он покинет стоянку только с последней каплей рома из нашего трюма.
Но однажды утром обстановка неожиданно изменилась в худшую сторону.
Стивенс только что наполнил бочонок свежей пресной водой из ручья под скалой и собирался вернуться на судно, как что-то с визгом пронеслось над его головой и в футе от его лица выступ скалы разлетелся в пыль. Стивенс, человек крайне флегматичный, не торопясь вошел в воду; оглядевшись, он заметил струйку голубоватого дыма, поднимавшуюся над расселиной на гребне скалы. Презрительно не обращая внимания на небольшие яростные всплески, вздымавшиеся вокруг него на поверхности воды, он спокойно добрался вплавь до шхуны. Поднявшись на борт, он вошел в кубрик, где просыпались остальные члены экипажа, и сообщил:
— Похоже, что в нас стреляют.
Два или три сухих щелчка о борт шхуны отметили, словно знаками препинания, окончание его фразы.
Я сорвал со стены мушкетон и поднялся на палубу.
Мне тут же пришлось инстинктивно отвесить поклон пуле, свирепо просвистевшей над головой; через мгновение пригоршня обломков дерева взлетела в воздух рядом со мной. Бронзовое кольцо гика зазвенело от удара кусочка свинца.
Я поднял ружье, направив его в сторону расселины в скале, на которую указал Стивенс и из которой к небу поднималось облачко дыма от старого черного пороха. Внезапно стрельба прекратилась и раздались вопли ужаса и крики о помощи.
Красный пляж под скалой зловеще дрогнул от глухого удара, и я пошатнулся от охватившего меня ужаса — на песке распласталось тело человека, рухнувшего с отвесной скалы с высоты трехсот футов. Его останки почти целиком погрузились в песок, но я все же смог разглядеть, что погибший был одет в костюм из грубо обработанной кожи, весьма популярный среди убийц кораблей из Рэта.
Не успел я отвести взгляд от жалкого неподвижного тела, как Стивенс тронул меня за плечо.
— А вот и еще один, — сказал он.
Странная бесформенная масса неслась с небесных высот к земле; это походило на беспорядочное падение огромной взъерошенной птицы, настигнутой свинцом на большой высоте. Побежденная своим весом и преданная воздухом, она рухнула вниз без каких-либо следов былого достоинства и великолепия.
Второй раз песок отозвался глухим хищным гулом. Физиономия висельника, оказавшаяся повернутой к солнцу, трепетала еще несколько мгновений, покрываясь большими розовыми пузырями. Стивенс медленно вытянул руку по направлению к гребню скалы.
— Еще один, — произнес он странно бесцветным голосом.
Дикие вопли неслись с вершины берегового уступа. Внезапно мы увидели, как на фоне неба появилась верхняя часть туловища человека, яростно отбивавшегося от противника, которого мы не видели. Потом несчастный в отчаянии взмахнул руками и взлетел в воздух, словно подброшенный катапультой. Через несколько мгновений его тело разбилось о землю рядом с двумя другими, но крик, казалось, некоторое время еще висел в воздухе, постепенно опускаясь к нам в медленном штопоре безнадежности.
Мы застыли в ужасе.
— Не имеет значения, что они охотились за нашими головами, — промолвил Желлевин. — Я все равно хотел бы отомстить за этих несчастных чертей! Не уступите ли вы мне свой мушкетон, господин Баллистер? Фриар Тукк, ко мне!
Бритый череп слуги Желлевина вынырнул из недр судна.
— Фриар Тукк вполне может заменить охотничьего пса, — объяснил Желлевин с некоторой долей снисходительности. — А если точнее, он стоит доброго десятка псов — он чувствует дичь с удивительно большого расстояния. Это настоящий феномен.
Он обратился к слуге:
— Что ты думаешь об этой дичи, старина?
Фриар Тукк полностью извлек на палубу свою приземистую фигуру и скорее скользнул, чем подошел, к планширу.
Его пронзительный взгляд остановился на расплющенных телах, отразив глубочайшее удивление; затем землистый оттенок покрыл его обычно такое розовое лицо.
— Фриар, — с нервным смешком обратился к нему Желлевин, — ты повидал немало трупов в своей жизни. Тем не менее ты бледнеешь, словно юная камеристка, увидевшая дохлую мышь.
— Ну уж нет, — глухо отозвался моряк, — дело совсем не в моих нервах… Там, наверху, находится нечто очень плохое. Там… Ваша Светлость, скорее! Стреляйте в расселину! — внезапно закричал он. — Туда, туда, скорее же!
Желлевин в ярости обернулся.
— Замолчи, Тукк! Я запретил тебе наклеивать на меня этот дурацкий ярлык!
Фриар ничего не ответил, а только молча покачал головой.
— Слишком поздно мы спохватились, это уже исчезло, — пробормотал он про себя.
— Что именно? — спросил я.
— Ну, то, что скрывалось в расселине, — прикинувшись простачком, ответил моряк.
— И что же это было?
Фриар Тукк бросил на меня взгляд исподлобья.
— Не знаю. И вообще, этого уже нет.
Я не стал расспрашивать его дальше. Меня отвлекли два пронзительных свистка, раздавшихся на скалах над нашими головами; затем чья-то тень замелькала на фоне узкой полоски неба, видневшейся в расселине. Желлевин снова поднял ружье, но я оттолкнул его.
— Осторожнее, какого дьявола!
По петлявшей по расселине незаметной снизу тропинке с вершины скалы на пляж спускался школьный учитель.
* * *
Я отвел школьному учителю удобную каюту на корме судна; для меня же пришлось переоборудовать смежный отсек, превратившийся в комфортабельную каюту с двумя койками.
С момента своего появления на борту судна школьный учитель заперся в свой каюте и занялся просмотром огромной груды книг; один-два раза в день он поднимался на палубу, требовал секстант и тщательно определял наше положение.
Мы двигались на северо-запад.
— Это курс на Исландию, — как-то сказал я Желлевину. Он внимательно посмотрел на морскую карту, потом нацарапал на бумаге показания компаса и еще какие-то цифры.
— Не совсем. Скорее, мы направляемся в Гренландию.
— Ба! — пожал я плечами. — Одно стоит другого.
С необычной для него беззаботностью он согласился со мной.
Мы покинули Биг-Той в прекрасный солнечный день, оставив за спиной горы Росса, греющие в лучах солнца свой бугристый хребет.
В первый же день мы повстречали судно с Гебридских островов с экипажем отвратительных плоскорожих типов — для жителей Гебрид почему-то характерно неприятно плоское лицо. Мы старательно окатили отборнейшей руганью этих уродов, не пожалев на это дело своих глоток.
К вечеру на горизонте вырисовался силуэт какого-то двухмачтового судна, шедшего под всеми парусами.
На следующий день поднялась большая волна; в середине дня мы увидели с триборда под ветром датский пароход, отчаянно боровшийся с волнением. Он был окутан таким густым облаком дыма из своей трубы, что мы даже не смогли разобрать его название.
Это было последнее судно, встреченное нами.
Правда, на заре третьего дня плавания мы увидели на юге два дыма; Уолкер сообщил нам, что это авизо британского флота. И это было все.
В тот же день до нас донеслись издалека звуки, издаваемые косаткой при дыхании. Эти низкие вибрации были последним проявлением жизни в водах вокруг нашего судна.
Вечером школьный учитель пригласил меня в свою каюту и предложил пропустить стаканчик-другой.
Сам он даже не пригубил спиртное; это был далеко не тот разговорчивый собутыльник, каким я помнил его по кабачку «Веселое сердце». Тем не менее он оставался умным собеседником и воспитанным человеком, потому что ни на минуту не оставлял мой стакан пустым. И все время, пока я опустошал один стакан за другим, он не отрывал взгляда от книжных страниц.
Я должен признаться, что у меня сохранились довольно смутные воспоминания об этих днях. Жизнь на борту текла крайне монотонно; тем не менее мне иногда казалось, что матросы чем-то озабочены. Возможно, это было связано с несколько неожиданным для всех нас незначительным происшествием, случившимся однажды вечером.
Мы все сразу, практически одновременно, испытали приступ сильнейшей рвоты. Тюрнип закричал, что нас отравили.
Я строго приказал замолчать.
Надо признать, что наше недомогание быстро прошло; резко сменившийся ветер заставил команду выполнить сложный маневр. За работой мы быстро забыли о своем плохом самочувствии.
Наступило утро восьмого дня плавания.
* * *
Я увидел вокруг себя озабоченные замкнутые лица.
Мне хорошо знакомо это выражение; на море оно не обещает ничего хорошего.
Эти лица отражали стадное чувство беспокойства и враждебности, объединяющее людей, сплавляющее их в одно целое, охваченное одним и тем же страхом или одной и той же ненавистью. Овладевшая людьми злобная сила определяет их поведение и всю обстановку на судне, отравляя атмосферу общения. Первым взял слово Желлевин.
— Господин Баллистер, — сказал он, — мы хотим поговорить с вами не как с капитаном, а как с другом, нашим старшим товарищем по бродячей морской жизни, каким вы стали для каждого из нас за прошедшие дни.
— Неплохо для начала, — бросил я, ухмыльнувшись.
— Мы обращаемся к вам таким образом только потому, что мы действительно считаем вас своим другом. Только поэтому мы и разводим тут эти церемонии, — проворчал Уолкер, и его жутко обезображенное лицо еще сильнее исказила отвратительная гримаса.
— Говорите! — коротко приказал я.
— Так вот, — продолжал Желлевин, — мы догадываемся, что вокруг нас происходит что-то плохое, и хуже всего то, что никто из нас не может понять, что именно.
Я мрачно огляделся и, внезапно приняв решение, протянул ему руку.
— Ты прав, Желлевин, я тоже, как и вы, ощущаю это.
Лица вокруг меня мгновенно прояснились; люди были рады найти союзника в лице своего начальника.
— Взгляните на море, господин Баллистер.
— Я видел все то, что видели вы, — ответил я, опустив голову.
Увы, уже в течение двух дней я видел… Я видел, что море приняло необычный облик; несмотря на два десятка лет, что я провел, занимаясь вождением судов, я не припомню, чтобы видел что-нибудь подобное на какой-нибудь из широт.
Странно окрашенные полосы змеились на поверхности моря; неожиданно налетавшие кипящие шквалы с шумом бороздили ее. Неведомые звуки, похожие на смех, то и дело срывались с гребня резко набежавшей волны, заставляя людей в испуге оборачиваться.
— Вот уже несколько дней ни одна птица не следует за нами, — пробормотал Фриар Тукк.
И это было чистой правдой.
— Вчера вечером, — медленно сказал он своим серьезным тоном, — небольшая стайка крыс, ютившихся в продовольственном отсеке, выбралась на палубу. Затем они разом, словно по команде, бросились в воду. Я никогда не видел ничего подобного.
— Никогда! — мрачным эхом откликнулись остальные моряки.
— Мне не однажды приходилось плавать в этих местах, — вмешался Уолкер, — и примерно в это же время. Море здесь должно быть темным от бесчисленных утиных стай. Большие стада дельфинов должны следовать за нами с утра до вечера. Может, вы видели их?
— Смотрели ли вы вчера вечером на небо, господин Баллистер, — шепотом обратился ко мне Желлевин.
— Нет, не смотрел, — ответил я, слегка покраснев. Еще бы, ведь я здорово нализался в молчаливой компании школьного учителя, так здорово, что даже не поднимался на палубу, побежденный сильнейшим опьянением, последствия которого до сих пор словно тисками сжимали мне виски в финальных приступах мигрени.
— Куда этот дьявол тащит нас? — спросил Тюрнип.
— Именно дьявол — вот это правильно сказано, — подтвердил обычно молчаливый Стивенс.
Каждый сказал свое слово.
Я принял внезапное решение.
— Послушайте меня, Желлевин, — обратился я к моряку. — Я командую здесь, это так. Но я не стыжусь признать перед всеми, что вы — самый умный из всех, кто находится на борту. И еще, я знаю, что вы — не совсем обычный моряк.
Желлевин удрученно улыбнулся.
— Ладно, не буду спорить с вами, — сказал он.
— Мне кажется, что вы знаете обо всем происходящем вокруг нас больше, чем все остальные вместе взятые.
— Нет, это не так, — честно признался он. — Но вот Фриар Тукк — это действительно создание… скажем, весьма своеобразное. Как я уже говорил вам, он способен предвидеть многое, хотя и не всегда может объяснить свои ощущения. Можно сказать, что у него на одно чувство больше, чем у обычного человека, и это чувство опасности. Говори же, Фриар!
— Я знаю очень немного, — ответил тот серьезным тоном. — Можно сказать, не знаю совсем ничего, если не считать ощущения того, что вокруг нас находится что-то нехорошее, что-то невероятно страшное, гораздо более страшное, чем сама смерть!
Мы в ужасе переглянулись.
— И к этому имеет какое-то отношение школьный учитель, — продолжал Фриар Тукк, казалось, с трудом подбиравший слова.
— Желлевин! — воскликнул я. — У меня на это не хватит мужества, так что придется вам сходить к нему и сказать все, что мы думаем о происходящем.
— Хорошо, — кивнул в ответ Желлевин.
Он повернулся и спустился вниз. Мы слышали, как он постучал в дверь каюты школьного учителя. Потом постучал еще, и еще. Затем распахнул дверь.
Прошло несколько томительно долгих минут мертвой тишины.
Когда Желлевин поднялся к нам на палубу, он был бледен, как стена.
— Его там нет, — сказал он. — Будем искать его на судне, хотя здесь нет укрытия, где человек может скрываться достаточно долго.
Мы обыскали судно. Затем, снова собравшись на палубе, боязливо переглянулись. Школьный учитель исчез.
* * *
С наступлением ночи Желлевин знаком вызвал меня на палубу и указал на верхушку мачты.
Мне показалось, что я рухнул на колени.
Над ревущим морем выгибало свой свод жуткое небо; на нем не было видно ни одного известного мне созвездия. Незнакомые небесные тела с совершенно необычным расположением слабо сияли в ужасающе мрачной межзвездной бездне.
— Иисусе! — пробормотал я заплетающимся языком. — Боже мой! Где мы?
Небо над нами заволокли тяжелые тучи.
— Так-то будет лучше, — спокойно сказал Желлевин. — Если наши спутники увидели бы это, они бы сошли с ума. Где мы, спрашиваете вы? Откуда я знаю? Пожалуй, стоит повернуть назад, господин Баллистер, хотя, по-моему, это уже бесполезно…
Я обхватил голову руками.
— Вот уже два дня, — прошептал я, — как стрелка компаса неподвижно застыла на месте.
— Я знаю это, — пожал плечами Желлевин.
— Но где мы? Куда нас занесло?
— Успокойтесь, господин Баллистер, — ответил моряк. В его голосе я уловил легкий оттенок иронии. — Не забывайте, что вы все же капитан. Я не знаю, где мы находимся, но могу высказать одну гипотезу — это ученое слова, которое прикрывает собой игру воображения, иногда слишком дерзкую.
— Какое это имеет сейчас значение, — ответил я. — Я предпочел бы услышать любую самую нелепую историю о колдунах, о чертях, о чем угодно, лишь бы только не это отравляющее дух «я не знаю».
— Хорошо, слушайте. Очевидно, мы попали в некий иной план существования Вселенной. Вы ведь знаете математику — это поможет вам понять меня. Вероятно, наш родной мир с тремя привычными измерениями потерян для нас окончательно. Этот новый мир я определил бы как мир энного измерения, что, разумеется, слишком неопределенно. Если бы мы силами какого-нибудь невероятного волшебника были перенесены на Марс, на Юпитер или даже на Альдебаран, то это не помешало бы нам увидеть в некоторых областях неба те же созвездия, которые мы видим с Земли.
— Но солнце? — неуверенно промямлил я.
— Чисто случайное сходство, совпадение в бесконечности. Скорее всего, это подобная нашему солнцу звезда, — ответил Желлевин. — Впрочем, это всего лишь предположения, слова, пустые звуки; поскольку, как я надеюсь, нам будет дозволено умереть в этом чужом мире с тем же успехом, что и в нашем, я полагаю, что мы вполне можем сохранять спокойствие.
— Умереть… Умереть? — воскликнул я. — Ну, нет, я собираюсь защищать свою шкуру!
— От кого же? — с коварным простодушием спросил мой собеседник. И добавил: — Не забывайте, что Фриар Тукк говорил о чем-то, более страшном, чем смерть. А если имеется мнение, которым не стоит пренебрегать, особенно в случае опасности, то это именно его мнение.
Мои мысли вернулись к тому, что он назвал своей гипотезой.
— Вы имеете в виду энмерное пространство?
— Ради Бога, — нервно сказал Желлевин, — не придавайте столь реальное содержание моим смутным соображениям. Ничто не подтверждает, что творение возможно за пределами трех наших вульгарных измерений. Точно так же, как мы никогда не сможем увидеть идеально плоские существа двумерного мира поверхностей или линейные существа одномерного мира, существа, принадлежащие к миру с большим, чем у нас, количеством измерений, скорее всего, просто не в состоянии увидеть нас. И вообще, у меня нет ни возможности, ни желания, господин Баллистер, читать вам в этот момент курс лекций по гипергеометрии. Единственное, в чем я уверен, — это то, что какие-то пространства, отличающиеся от нашего, должны существовать. К ним относится, например, пространство, с которым мы встречаемся в наших снах. Это пространство охватывает одновременно прошлое, настоящее и, скорее всего, будущее. Может быть, это также миры атомов и электронов, необозримые пространства релятивистского мира… Не исключено, что в них скрываются таинственные проявления жизни, способные вызвать у нормального человека головокружение при одной лишь мысли о них. — Он махнул рукой с крайне утомленным видом. — Какова была цель загадочного школьного учителя, завлекшего нас в эти края, где властвует сам дьявол? Как, и, в особенности, почему он исчез?
Внезапно я стукнул себя кулаком по лбу, вспомнив выражение беспредельного ужаса, которое мне довелось видеть на лицах двух совершенно разных людей в разных ситуациях. Это были Фриар Тукк в заливчике под скалой с расселиной, и тот несчастный бродяга в кабачке «Веселое сердце». Я рассказал об этом случае Желлевину.
Тот медленно покачал головой.
— И все же, давайте не будем преувеличивать достаточно неопределенную способность моего друга к восприятию всего необычайного. С первого же дня пребывания на судне Фриар, едва увидев нашего пассажира, сказал: «Этот человек вызывает у меня ощущение непреодолимого барьера, за которым может происходить нечто чудовищное, нечто ужасное». Я не стал расспрашивать его дальше — это бесполезно, потому что он и так сообщил мне все, что знал. Его оккультное восприятие выражается в образах, которые, очевидно, непосредственно возникают в его мозгу, и он совершенно не в состоянии анализировать эти образы. Надо сказать, что первые ощущения чего-то недоброго у Фриара Тукка относятся к еще более отдаленным событиям. Уже в тот момент, когда он впервые услышал название нашей шхуны, он проявил беспокойство, сказав, что за всем этим скрывается бездна коварства. Когда я сейчас вспоминаю его слова, я могу сказать, что в астрологии имена живых существ и названия предметов имеют первостепенное значение. Похоже, что астрология — это наука, объектом изучения которой является нечто, имеющее отношение к четвертому измерению. Некоторые крупнейшие современные ученые, как, например, Нордманн и Льюис, начинают со страхом сознавать, что тайны этой тысячелетней мудрости и такие ветви современной науки, как физика радиоактивных явлений и еще более поздняя теория о гиперпространствах — это троюродные сестры.
Я понимал, что Желлевин говорит все это для того, чтобы успокоить меня и самого себя; он словно пытался объяснить окружавшему нас миру свои воззрения, свое понимание сущности происходящего, надеясь победить таким образом ужас, стягивающийся к нам со всех сторон горизонта под зловещим, словно вырезанным из черной жести, небом.
— И куда нам теперь направить судно? — спросил я, почти полностью забыв о своем авторитете капитана.
— Мы пойдем галсами крутым бейдевиндом, — сказал Желлевин. — Бриз кажется мне весьма устойчивым.
— Может быть, стоит лечь в дрейф?
— Зачем? Нам лучше двигаться дальше; стоит также взять несколько рифов, если учитывать возможность неожиданного шквала, хотя пока и нет никаких признаков его приближения.
— Для начала за штурвал встанет Уолкер, — сказал я. — Ему нужно будет только следить, не появятся ли по курсу белые буруны; если мы зацепим подводную скалу, мы камнем уйдем на дно.
— Что ж, — бросил Желлевин, — может быть, для всех нас это будет наилучшим выходом.
Никогда бы не подумал, что он способен так здорово сказать.
Если возникшая опасность обычно укрепляет авторитет начальника, то неизвестность низводит его на уровень подчиненных.
Этим вечером кубрик опустел; все обосновались в небольшом помещении, служившем мне каютой. Желлевин выставил на стол две бутылки с отличным ромом из своих личных запасов, и мы соорудили из них чудовищный пунш.
У Тюрнипа внезапно резко улучшилось настроение, и он начал бесконечную историю о двух кошках, молодой леди и вилле в Ипсвиче. Сам Тюрнип играл в этой истории весьма выигрышную роль.
Стивенс ловко соорудил фантастические сандвичи из бисквитов и тушенки.
Плотный дым морской махорки густым облаком вился вокруг керосиновой лампы, неподвижно застывшей в карданном подвесе.
В каюте сама собой возникла приятная, дружелюбная атмосфера; после нескольких порций поддержавшего мои силы пунша я даже начал улыбаться, вспоминая небылицы, которые недавно мне рассказал Желлевин.
Уолкер отлил себе добрую порцию пунша в термос и, прихватив большой фонарь, отправился нести вахту, пожелав нам всем доброй ночи.
Мои стенные часы медленно пробили девять.
Довольно заметная качка судна сообщила нам, что на море началось волнение.
— У нас поднято не слишком много парусов, — сказал Желлевин.
Я молча кивнул в ответ.
Монотонно рокотал басок Тюрнипа, обращавшегося к Стивенсу; слушая собеседника, тот не забывал дробить один за другим бисквиты своими мощными челюстями.
Когда я, опустошив в очередной раз свой стакан, протянул его Фриару Тукку, чтобы тот снова его наполнил, меня поразил растерянный взгляд Тукка. Вздрогнув, он схватил за руку Желлевина, вцепившись в нее изо всех сил; казалось, оба моряка напряженно прислушиваются к чему-то, происходящему снаружи.
— Что это вы… — начал я.
В этот миг над нашими головами разразились страшные проклятия; затем послышались сначала топот босых ног, потом ужасный крик.
Охваченные ужасом, мы уставились друг на друга. Где-то вдали над морем прозвучал пронзительный вопль, нечто вроде тирольской рулады.
Вскочив разом, как один человек, мы ринулись на палубу, толкаясь в темноте.
Снаружи, однако, все было спокойно; ветер ровно шумел в парусах, возле штурвала ярким пламенем горел фонарь, освещавший приземистый силуэт стоявшего на палубе термоса. Но за штурвалом никого не было!
— Уолкер! Уолкер! — в испуге закричали мы.
Откуда-то издалека, с самого горизонта, затянутого, словно ватой, ночным туманом, к нам долетела вместо ответа загадочная тирольская мелодия.
Великая безмолвная ночь навсегда поглотила нашего несчастного Уолкера.
* * *
За трагической ночью последовала зловещая заря, фиолетовая, словно быстрый закат в тропической саванне.
Отупевшие от заполненной ужасом бессонницы, матросы молча смотрели на крутую волну. Бушприт судна яростно клевал клочья пены с гребней.
В нашем квадратном фоке появилась большая дыра, и Стивенс открыл люк отсека трюма, в котором хранились запасные паруса.
Фриар Тукк достал инструмент и приготовился к починке рваного паруса.
Все движения людей казались инстинктивными, автоматическими и нервными. Время от времени я подправлял небольшими движениями штурвала наш курс, бормоча про себя:
— Зачем все это? Ах, зачем все это…
Тюрнип забрался на большую мачту, хотя я и не отдавал ему такого приказания. Я машинально следил за ним, пока он не добрался до реи, после чего паруса скрыли его от наших взглядов.
Неожиданно мы услышали его свирепый вопль:
— Скорей ко мне! На мачте кто-то есть!
Послышался фантастический шум воздушной схватки, затем крик агонизирующего существа. Подобно тому, как над кромкой скалы в воздух взлетали тела морских разбойников из Росса, чье-то тело быстро пронизало воздух и рухнуло в волны довольно далеко от судна.
— Проклятие! — прорычал Желлевин, кидаясь к мачте вместе с Фриаром Тукком.
Мы со Стивенсом бросились к нашей единственной шлюпке, но едва могучие руки фламандца спустили ее на воду, как изумление и ужас заставили нас оцепенеть на месте. Что-то серое и блестящее, какая-то стекловидная масса, неотчетливо различимая в волнах, внезапно обволокла шлюпку, неудержимо потянув ее вниз. Неизвестная сила резко наклонила шхуну на левый борт… Потом натянувшаяся цепь лопнула, клокочущая вода захлестнула палубу и водопадом обрушилась в открытый трюм.
Через мгновение на поверхности моря не было видно никаких следов нашей небольшой спасательной лодки. Лодку поглотила бездна.
Желлевин и Фриар Тукк медленно спустились с мачты.
Они никого не увидели на ее верхушке.
Едва ступив на палубу, Желлевин схватил тряпку и принялся судорожно вытирать руки — все снасти наверху были выпачканы еще теплой кровью.
Надтреснутым голосом я прочитал молитву за упокой матросской души, беспорядочно перемежая святые слова с богохульственными проклятиями в адрес океана и его тайн.
* * *
Было уже довольно поздно, когда мы с Желлевином поднялись на палубу, решив провести ночь вместе за штурвалом.
Кажется, через какое-то время наступил момент, когда я разразился громкими рыданиями, а мой товарищ ласково похлопывал меня по плечу. Потом я несколько успокоился и даже разжег свою трубку.
Нам нечего было сказать друг другу. Потом я заметил, что Желлевин наконец задремал рядом со мной. Я бездумно блуждал взглядом во мраке.
Внезапно я оцепенел, завороженный невиданным зрелищем. Перед этим я перегнулся через планшир левого борта и сразу же отшатнулся с приглушенным восклицанием.
— Вы что-нибудь видели, Желлевин, или мне это померещилось?
— Нет, господин капитан, — ответил он едва слышно, — вы это действительно видели. Но, ради Христа, не говорите об этом никому. Мозг наших спутников и так уже слишком близок к грани, за которой наступает безумие.
Мне потребовалось совершить невероятное усилие над собой, чтобы вернуться к реальности; я попятился к релингам. Желлевин подошел ко мне.
Морские глубины были охвачены безбрежным кровавым заревом, простиравшимся под шхуной во все стороны до горизонта. Световые блики скользили под килем, освещая мерцающим светом паруса и снасти.
Мне показалось, что наш корабль очутился посреди сцены театра на Друри-Лэйн, освещенной огнями невидимой рампы, вдоль которой бежала цепочка бенгальских огней.
— Фосфоресценция? — неуверенно предположил я.
— Да смотрите же, — выдохнул Желлевин.
Вода под нами стала прозрачной, словно стеклянный шар, подсвеченный прожекторами.
На невероятной глубине мы увидели огромные зловещие массы фантастических очертаний — это были, кажется, замки с высоченными башнями, гигантские купола, прямые до жути улицы, обрамленные исступленно стремящимися ввысь сооружениями.
Казалось, что мы пролетаем на огромной высоте над центром какой-то безумной промышленности.
— Похоже, что там что-то передвигается, — пробормотал я, заикаясь от страха.
— Боюсь, что вы правы, — шепотом ответил Желлевин.
Действительно, на улицах невероятного города кишела беспорядочная толпа существ неопределенной формы, суетливо занимавшихся непонятной мне судорожной адской деятельностью.
— Назад! — внезапно заорал Желлевин, резко дернув меня сзади за пояс.
Одно из этих существ с невероятной скоростью устремилось вверх из глубин простиравшейся под нами бездны. Менее чем за секунду его огромная тень заслонила от нас подводный город. Перемещение существа можно было сравнить с мгновенным распространением в воде под нами облака чернил, выброшенных головоногим моллюском.
Страшный удар по килю потряс судно; в багровом свете мы увидели, как три чудовищных щупальца, каждое высотой не менее, чем три поставленные друг на друга мачты, отвратительно забились в воздухе. Огромная тень страшного лица с дырами глаз, заполненными расплавленным янтарем, поднялась на уровне деревянного парапета левого борта и бросила на нас жуткий взгляд.
Все это продолжалось не более нескольких секунд, после чего на шхуну обрушилась внезапная крутая волна.
— Руль на триборд, полностью! — закричал Желлевин.
Я автоматически подчинился и, похоже, сделал это весьма своевременно. Порвав топенанты, гик рассек воздух, подобно секире, и большая мачта затрещала, едва не переломившись. Фалы полопались один за другим с высоким звенящим звуком рвущихся струн арфы.
Страшная картина расплылась, вода вокруг судна забурлила, покрытая пеной. По правому борту, под ветром, по гребням скачущих волн промчался странный, похожий на пылающую бахрому, свет и пропал.
— Бедный Уолкер, бедный Тюрнип, — прошептал Желлевин, едва сдержав рыдание.
В рубке раздался звонок. Наступала полуночная вахта.
* * *
Следующее утро началось без происшествий.
Небо оставалось затянутым плотной неподвижной пеленой туч грязно-охристого цвета; воздух казался непривычно холодным.
Около полудня мне показалось, что я вижу за высокой стеной тумана светлое пятно, которое можно было принять за солнце. Я решил определить наше положение, вооружившись секстантом, хотя, по мнению Желлевина, это не имело смысла.
Море было довольно бурным; я попытался удержать горизонт, но каждый раз быстрые волны врывались в поле зрения, и горизонт буквально швыряло в небо.
Тем не менее у меня вот-вот должно было получиться.
В тот момент, когда я искал в зеркале секстанта отражение светлого пятна, которое, как я полагал, соответствовало солнцу, я внезапно увидел, что перед ним на большой высоте пульсирует нечто вроде молочно-белой ленты.
Из перламутровой глубины зеркала что-то неопределенное рванулось ко мне с ужасающей быстротой; секстант, вырванный из моих рук, взлетел в воздух, и я почувствовал страшный удар по голове. Затем до меня донеслись, словно издалека, крики, шум борьбы, снова крики…
* * *
Вообще-то я не потерял сознание полностью; я привалился спиной к рубке, и в моих ушах трезвонила бесконечная череда колоколов. Мне даже почудилось на мгновение, что я различаю в сумятице шумов солидное звучание вечернего Биг-Бена над Темзой.
На эти симпатичные звуки накладывались другие шумы, более тревожные, но гораздо более отдаленные.
Я собрался сделать над собой усилие, чтобы подняться на ноги, но почувствовал, что меня что-то схватило и приподняло над палубой.
Завопив, я принялся отбиваться изо всех сил, уже частично вернувшихся ко мне.
— Слава Богу! — воскликнул Желлевин. — Хоть этот остался в живых!
Я попытался поднять веки, тяжелые, словно свинцовые пластины.
В поле моего зрения появился и стал четким лоскут желтого неба, косо исполосованный снастями.
Потом я увидел Желлевина, стоявшего, шатаясь, возле меня и напоминавшего человека, только что сильно поддавшего.
— Ради Бога, скажите, что тут произошло? — промямлил я странно задребезжавшим голосом, потому что увидел, что лицо моряка залито слезами.
Не говоря ни слова, он увлек меня в каюту. Я увидел, что на одной из коек распростерлось неподвижное тело.
Ко мне сразу полностью вернулось сознание; я невольно схватился за сердце, потому что узнал страшно изуродованную голову Стивенса. Желлевин поднес к моим губам стакан. Я услышал его шепот:
— Это конец.
— Это конец. Конец… — негромко повторил я, пытаясь сообразить, что же все-таки произошло на судне.
Желлевин положил свежий компресс на голову матроса.
— Где Фриар Тукк? — спросил я.
Желлевин разразился бурными рыданиями.
— Как все остальные… он… Мы больше никогда не увидим его!
Голосом, прерывающимся от слез, он рассказал мне то немногое, что знал сам.
Все произошло с той же безумной скоростью, как и все предыдущие трагедии, составлявшие основу нашего теперешнего существования.
Желлевин был занят внизу проверкой маслопровода, когда внезапно услышал раздавшиеся на палубе крики о помощи. Взлетев наверх по трапу, он увидел Стивенса, в течение нескольких мгновений яростно отбивавшегося от охватившего его со всех сторон серебристого полупрозрачного шара и тут же рухнувшего на палубу и застывшего без движения. Вокруг мачты валялись принадлежности для починки парусов, но самого Фриара Тукка не было видно. Стрингер по левому борту был окрашен кровью. Я валялся без сознания, приткнувшись к рубке. И это было все, что он увидел и мог сообщить мне.
— Может быть, Стивенс расскажет нам еще что-нибудь, если придет в себя, — слабым голосом промолвил я.
— Придет в себя! — горько повторил Желлевин. — Его тело — это кошмарный мешок, заполненный раздробленными костями и раздавленными внутренностями. Он дышит до сих пор только благодаря своему атлетическому телосложению, но по сути он уже мертв, мертв, как и все остальные.
Мы предоставили шхуне возможность плыть в соответствии с ее фантазиями; «Майнцский Псалтырь» нес весьма небольшую парусность, и его сносило в дрейфе почти на столько же, на сколько он продвигался вперед.
— Все свидетельствует о том, что опасность грозит только тем, кто находится на палубе, — сказал Желлевин, словно рассуждая про себя.
Когда наступил вечер, мы забаррикадировались в моей каюте.
Дыхание Стивенса было настолько хриплым, что слушать его было просто невыносимо. Приходилось то и дело вытирать ему губы, покрывавшиеся кровавой слюной.
— Я не буду спать, — сказал я.
— Я тоже, — решил Желлевин.
Мы плотно закрыли и завинтили иллюминаторы, несмотря на застоявшийся в каюте тяжелый воздух. Судно испытывало слабую бортовую качку.
Около двух часов ночи, когда неудержимое оцепенение спутало мои мысли и полный кошмаров полусон начал овладевать мной, я внезапно очнулся.
Желлевин бодрствовал; он не сводил полный ужаса взгляд с деревянного потолка каюты.
— Кто-то ходит по палубе, — едва слышно прохрипел он.
Я схватился за карабин.
— К чему это? Оружие здесь не поможет. Нам лучше оставаться внизу. Ах, черт, — воскликнул он. — Там уже перестали стесняться!
Палуба гудела от быстрых тяжелых шагов. Можно было подумать, что там передвигается в разных направлениях множество людей, выполняющих какую-то работу.
— Я так и думал, — добавил Желлевин. Он криво ухмыльнулся. — Вот мы и стали рантье — там работают за нас.
Звуки на палубе стали более определенными. Скрипел штурвал; очевидно, выполнялся сложный маневр при встречном ветре.
— Они отдают паруса!
— Проклятье!
«Псалтырь» резко клюнул носом, затем дал сильный крен на правый борт.
— Мы идем галсом триборд. И это при таком ветре! — прокомментировал Желлевин. — Эти существа — настоящие чудовища, опьяненные жаждой крови и убийства, но они — прекрасные моряки. Не каждый известный яхтсмен Англии на яхте прошлогоднего выпуска осмелился бы идти так круто к ветру. И что же это доказывает? — спросил он с профессорским видом.
Я безнадежно махнул рукой, перестав понимать хоть что-нибудь.
— Это доказывает, что у нас имеется точное место назначения, и они хотят, чтобы мы обязательно прибыли туда.
Я подумал и сказал в свою очередь:
— И что это не демоны и не привидения, а такие же существа, как мы с вами.
— О, это, пожалуй, слишком смелое предположение.
— Я неточно выразился. Я просто имел в виду, что это материальные существа, располагающие лишь естественными силами.
— В этом, — холодно заметил Желлевин, — я никогда не сомневался.
Примерно в пять утра был выполнен еще один маневр, снова заставивший шхуну испытать сильную бортовую качку. Желлевин открыл иллюминатор: грязная заря едва просачивалась сквозь густую облачность.
Мы осторожно поднялись на палубу. Она была пустой и чистой.
Судно лежало в дрейфе.
* * *
Прошли два спокойных дня.
Ночные маневры не возобновлялись, но Желлевин отметил, что нас несет очень сильное течение, увлекающее шхуну в направлении, которое можно было определить, как северо-западное.
Стивенс все еще дышал, но все слабее и слабее.
Желлевин разыскал среди своих вещей небольшую походную аптечку и время от времени делал бедняге уколы. Мы почти не разговаривали друг с другом. Мне кажется, что мы даже не думали; что касается меня, то я был оглушен алкоголем, потому что поглощал виски целыми пинтами.
Однажды во время пьяных проклятий, когда я обещал школьному учителю, что разобью его физиономию на сто тысяч частей, я упомянул о книгах, которые он, как мне было известно, погрузил на шхуну.
Желлевин буквально подпрыгнул и принялся яростно трясти меня.
— Эй, — пробормотал я, — осторожнее! Я все же ваш капитан!
— К дьяволу таких капитанов, как вы! — разразился грубой бранью Желлевин. — Что вы сказали? Какие книги?
— Ну, да, в его каюте их целый чемодан. Я видел, они все на латыни, а я не разбираюсь в этом аптекарском жаргоне.
— Зато я разбираюсь. Почему вы никогда раньше не упоминали об этих книгах?
— Какое это могло иметь значение? — возразил я заплетающимся языком. — И потом, я капитан… И вы… вы должны уважать меня!
— Проклятый пьяница! — с гневом бросил Желлевин, направляясь к каюте школьного учителя. Я услышал, как он вошел в нее и запер за собой дверь.
Несчастный неподвижный Стивенс, гораздо более молчаливый, чем когда-либо раньше, оставался единственным моим собеседником на протяжении многих последующих часов беспробудного пьянства.
— Я… я капитан, — мямлил я, — я пожалуюсь… морскому начальству… Он назвал… назвал меня проклятым пьяницей… Но я первый после Бога на моем корабле… Разве это не так, а, Стивенс? Ты будешь свидетелем… Он грязно обругал меня… Я вышвырну его за борт!
Потом я заснул.
* * *
Когда вернувшийся Желлевин торопливо поглощал завтрак из бисквитов и консервов, его глаза сверкали, а щеки пылали.
— Господин Баллистер! — сказал он. — Школьный учитель никогда не говорил вам о предмете из хрусталя, может быть, о небольшом ларце?
— Я никогда не был его доверенным лицом, — пробурчал я, все еще не забыв о его наглом поведении.
— Ах, — с сожалением проговорил он, — если бы эти книги попались мне на глаза до начала всех этих событий!
— Так вы раскопали что-то? — поинтересовался я.
— Так, кое-что. В основном, неясные намеки… Я продолжаю искать; похоже, что я напал на верный след. Возможно, конечно, что это не имеет никакого смысла, но, если… Нет, это будет что-то неслыханное. Вы понимаете, неслыханное!
Желлевин был весь во власти странного возбуждения. Но мне так и не удалось ничего вытянуть из него. Вскоре он снова скрылся в таинственной каюте, и мне пришлось оставить его в покое.
Вновь я увидел его только вечером, да и то лишь в течение нескольких минут. Он прибежал, чтобы налить керосина в лампу и не сказал мне ни слова.
На следующее утро я встал очень поздно. Едва проснувшись, я тут же отправился в каюту школьного учителя.
Желлевина там не было.
Охваченный болезненной тревогой, я стал звать его — никакого ответа.
Я обшарил все судно и, забыв об опасности, всю палубу, непрестанно окликая его.
В конце концов я рухнул на пол в своей каюте, захлебываясь от рыданий и без всякой надежды взывая к небесам.
Я остался один на борту проклятой шхуны, один с умирающим Стивенсом на руках.
Со мной было только одиночество, жуткое одиночество.
Только после полудня я снова побрел в каюту школьного учителя. На глаза мне сразу же попался листок бумаги, прикрепленный к перегородке на самом виду.
Это была записка от Желлевина.
«Господин Баллистер, я отправляюсь на вершину большой мачты. Там я рассчитываю увидеть кое-что.
Может быть, я никогда не вернусь; в этом случае простите мне мою смерть, оставляющую вас в одиночестве. Потому что Стивенс — человек конченый, как вы знаете сами.
Но постарайтесь как можно быстрее сделать то, что я вам скажу.
Прежде всего, сожгите все книги; устройте костер на корме, как можно дальше от мачты, но старайтесь не приближаться к бортам. Думаю, что вам постараются помешать — об этом говорит все, что мне удалось узнать.
Но сожгите их, сожгите как можно быстрее. Не бойтесь, даже если вам придется устроить пожар на борту „Майнцского Псалтыря“. Не знаю, спасет ли это вас — я боюсь надеяться. Но, может быть, Провидение оставит вам хотя бы малейший шанс? Да сжалится над вами Господь, господин Баллистер, как и над всеми нами!
Герцог XXX, он же Желлевин».
* * *
Потрясенный этим поразительным прощальным посланием, я вернулся в каюту, проклиная свое постыдное пьянство, вероятно, не позволившее моему отважному товарищу разбудить меня.
В каюте я не услышал прерывистого дыхания Стивенса. Я склонился над искаженным судорогой лицом несчастного. Он тоже покинул меня.
Я взял в машинном отсеке две канистры с бензином и, движимый каким-то спасительным инстинктом, запустил на полную мощность вспомогательный двигатель.
Поднявшись на палубу, я свалили книги грудой возле штурвала и облил их бензином. Высокое бледное пламя стремительно взвилось кверху.
В этот момент до меня донесся крик — мне показалось, что кричало само море. Потом мне удалось разобрать, что кто-то окликнул меня по имени.
Оглянувшись, я, в свою очередь, тоже закричал, закричал от ужаса.
В кильватере «Майнцского Псалтыря», в двух десятках саженей за его кормой, плыл школьный учитель.
* * *
Рядом со мной потрескивало пламя, быстро превращавшее книги в пепел.
Адский пловец за кормой изрыгал то мольбы, то страшные проклятия.
— Баллистер! Я сделаю тебе сказочно богатым, ты будешь богаче, чем все люди Земли, вместе взятые! Нет, несчастный идиот, ты умрешь страшной смертью, ты скончаешься под невообразимыми пытками, еще не известными на твоей проклятой планете… Я сделаю тебя великим царем, Баллистер, властителем фантастического царства! Ах, сам ад покажется тебе раем по сравнению с тем, что я сделаю с тобой!
Он плыл изо всех сил, отчаянно взмахивая руками, но почти не приближался к идущему на большой скорости судну.
Неожиданно шхуну потрясли глухие удары, и она как-то странно шарахнулась в сторону. Я увидел, как вокруг меня поднимается вода — нет, это какая-то жуткая сила увлекала судно в морскую пучину.
— Послушай меня, Баллистер, — завопил школьный учитель. Он быстро приближался. Лицо его оставалось жутко неподвижным, и только глаза, сверкавшие невыносимо ярким блеском, жили на мертвом лице.
В этот миг я увидел среди массы еще раскаленного пепла свернувшийся в трубку пергамент, под которым блестело что-то непонятное.
Я сразу вспомнил слова Желлевина.
Фальшивая книга скрывала под своей обложкой загадочный хрустальный ларец, о котором он спрашивал меня.
— Хрустальный ларец! — громко воскликнул я.
Школьный учитель услышал меня; он испустил безумный вопль, и на мгновение моему взгляду представилась совершенно невероятная картина: он высоко поднялся над волнами и словно стоял на их гребнях, протянув вперед руки со скрюченными, как угрожающие когти, пальцами.
— Это величайшее во Вселенной знание, знание, которое ты хочешь уничтожить, проклятый невежда! — прорычал он.
Со всех сторон горизонта ко мне теперь неслись звуки тирольских трелей.
Первые волны обрушились на уходящую из-под ног палубу.
Прыгнув в середину костра, я одним ударом сапога разбил хрустальный ларец.
Меня сразу же охватило страшное головокружение; я почувствовал невыносимую тошноту.
Небо и море смешались в искрящемся молниями хаосе; чудовищный вопль потряс все вокруг. Я стремительно рухнул во мрак…
И вот я здесь. Я очнулся — будь благословенно небо — среди людей. Я все рассказал вам, и теперь могу умереть со спокойной душой. Может быть, вы решите, что все это приснилось мне? О, я хотел бы, чтобы это было так… Но я умру среди людей, на своей Земле… Какое это счастье!
* * *
Человека за бортом заметил первым Бриггс, юнга «Северного капера». Мальчишка утащил из камбуза яблоко и, уютно устроившись среди свернутых бухтой канатов, собирался насладиться своей добычей, когда увидел Баллистера, медленно плывшего в нескольких ярдах от судна.
Бриггс заорал, как оглашенный, поняв, что плывущего вот-вот затянет в водовороты от винта. Прибежавшие на крики моряки успели спасти несчастного. Он был без сознания и плавательные движения совершал, словно во сне, совершенно автоматически, как это иногда бывает у очень опытных пловцов.
Ни одного корабля на было видно на горизонте; на поверхности моря отсутствовали обломки, обычно свидетельствующие о кораблекрушении. Однако юнга рассказал, что он видел, — или ему показалось, что он видел, — прозрачное, словно стеклянное, судно, которое встало на дыбы по левому борту и исчезло в глубинах океана.
Эти слова обеспечили ему пару оплеух от возмущенного капитана Кормона, решившего отучить парня от привычки рассказывать бессмысленные истории.
Спасенному удалось влить в рот несколько капель виски; механик Рози уступил ему свою койку, на которую и уложили беднягу, укутав как можно теплее.
Вскоре его бессознательное состояние незаметно перешло в неглубокий лихорадочный сон. Все с любопытством ожидали его пробуждения, когда на корабле произошло нечто неожиданное и страшное.
Об этом теперь вы можете услышать рассказ вашего покорного слуги, Джона Коперланда, плававшего старшим помощником на борту «Северного капера». Его рассказ дополняют сведения, полученные от матроса Джилкса, столкнувшегося лицом к лицу с порожденными ночью тайной и ужасом.
* * *
Последнее определение нашего положения за этот день свидетельствовало, что «Северный капер» находился на 22° западной долготы и 60° северной широты.
Я сам встал за штурвал, решив провести ночь на палубе, так как накануне мы заметили, что большие льдины освещали отраженным лунным светом горизонт на северо-западе.
Матрос Джилкс зажег ходовые огни; поскольку он уже несколько суток страдал от сильнейшей зубной боли, усиливавшейся в теплом кубрике, он устроился со своей трубкой рядом со мной.
Это вполне устраивало меня, потому что одинокие часы вахты, продолжающейся всю бессонную ночь, кажутся невероятно монотонными.
Чтобы обстановка на судне была понятнее для вас, я должен сказать, что «Северный капер» — надежное прочное судно, но все же не являющееся шхуной последней модели, хотя его и оборудовали радиопередатчиком.
Все на судне дышит атмосферой примерно полувековой давности, включая систему парусов, помогающих паровой машине небольшой мощности толкать корабль вперед.
На «Северном капере» отсутствует эта высокая и такая неэстетичная рубка, характерная для современных судов, на которых она торчит в виде совершенно неуместной надстройки посреди палубы.
Штурвал на нашем судне по-прежнему установлен ближе к корме, что позволяет встречать лицом и ветры, овевающие морские просторы, и соленые брызги.
Я привожу здесь это описание только для того, чтобы сказать вам, что мы оказались свидетелями непонятной драмы отнюдь не в качестве посторонних наблюдателей, изолированных за стеклом рубки; мы находились непосредственно на палубе, в самой гуще событий. Без этого уточнения мой рассказ мог бы вызвать недоумение у тех, кто более или менее знаком с топографией паровых судов.
Луна не была видна, и только слабый рассеянный свет с затянутого облачной пеленой неба да гребни волн, слабо фосфоресцирующие, словно гряда бурунов, позволяли что-то различать вокруг нас.
Было, наверное, часов десять; тяжелый первый сон навалился на усталых матросов.
Джилкс, по-прежнему мучимый зубной болью, стонал и негромко ругался. Его искаженное болью лицо нечетко вырисовывалось в неярком свете лампы нактоуза на фоне окружающей темноты.
Внезапно я увидел, что гримаса боли у него сменилась сначала крайним изумлением, а потом — выражением невероятного ужаса. Трубка выпала из его широко открытого рта. Это показалось мне настолько комичным, что я отпустил в его адрес какую-то шутку.
Вместо ответа он указал мне пальцем на сигнальный фонарь по правому борту.
Моя трубка тут же присоединилась к трубке Джилкса при виде открывшегося моему взору зрелища. В нескольких дюймах от фонаря из мрака торчали две руки, на которых поблескивала вода. Руки судорожно сжимали самые нижние ванты.
Неожиданно руки разжались, и темная мокрая фигура запрыгнула на палубу.
Джилкс отскочил в сторону, и свет лампы нактоуза хорошо осветил пришельца.
Совершенно остолбенев от неописуемого изумления, мы увидели человека, чем-то похожего на клерка — в черном сюртуке и таких же брюках, с которых ручьями стекала морская вода. Бросалась в глаза его маленькая головка с пылавшими, словно угли, глазами, уставившимися на нас.
Джилкс едва заметно шевельнул рукой, намереваясь выхватить свой рыбацкий нож, но закончить это движение ему не пришлось: незнакомец кинулся на него и сбил с ног одним ударом. В это же мгновение лампа нактоуза разлетелась на мелкие кусочки. Секундой позже из кубрика послышались пронзительные вопли юнги, выполнявшего роль сиделки возле постели больного:
— Помогите! Его убивают! Его убивают!
С тех пор, как однажды мне довелось улаживать серьезную стычку между членами команды, я завел обычай иметь при себе ночью револьвер.
Это было оружие большого калибра, стрелявшее пулями в мягкой оболочке, которым я пользовался достаточно умело. Я быстро взвел курок.
Неясный шум наполнил, казалось, все помещения судна.
В это время, то есть через несколько мгновений после того как произошла описанная выше последовательность событий, сильный порыв ветра, нанесшего шхуне пощечину, разорвал облака и луч лунного света словно прожектором осветил палубу «Северного капера».
Крики юнги перекрывались оглушительными ругательствами капитана; послышался топот множества ног… И тут до моих ушей донеслись мягкие, словно кошачьи прыжки, раздававшиеся справа от меня. Я увидел клерка, перемахнувшего через борт и без всплеска ушедшего под воду. Через мгновение его небольшая головка поднялась на гребне волны почти до уровня палубы; хладнокровно прицелившись, я нажал на курок.
Человек испустил какой-то странный вопль; набежавшая волна подтолкнула его назад, прямо к борту судна.
Возле меня оказался Джилкс, еще не до конца пришедший в себя, но уже ловко орудовавший багром.
Неподвижное тело плавно колыхалось на поверхности воды вплотную возле борта судна, то и дело глухо ударяясь о него.
Багор подхватил тело за одежду, надежно вцепившись в нее, и матрос с поразительной легкостью поднял свою добычу из воды.
Затем Джилкс сбросил мокрую бесформенную груду на палубу, пробурчав себе под нос, что эта штука кажется ему легкой, как перо.
Бен Кормон выскочил из кубрика, размахивая зажженным фонарем.
— Кто-то попытался убить нашего утопленника, — крикнул он.
— Мы видели его, капитан. Он вышел из моря.
— Ты сошел с ума, Коперланд!
— Мы не дали ему уйти, капитан. Посмотрите. Я выстрелил, и вот…
Мы столпились вокруг жалких останков, но тут же шарахнулись в стороны, испуская вопли, словно обезумевшие.
Перед нами лежала только пустая оболочка — одежда, из которой торчали две искусственные руки и голова, искусно вылепленные из материала, напоминавшего воск. Моя пуля раздробила нос и пробила парик.
* * *
Теперь вы знаете все о том, что довелось пережить капитану Баллистеру.
Он рассказал нам свою историю на исходе этой адской ночи, очнувшись после сна, рассказал просто, как будто был счастлив, получив возможность облегчить душу.
Мы самоотверженно пытались вылечить его. Левое плечо у него было пробито в двух местах, словно ему нанесли мощные удары сапожным ножом. Если бы мы смогли своевременно остановить кровотечение, нам удалось бы спасти его, потому что ни один важный орган не был задет.
После продолжительного монолога спасенный погрузился в оцепенение, из которого вышел только для того, чтобы поинтересоваться, каким образом у него появились раны.
Возле него в этот момент находился Бриггс. Довольный тем, что оказался в центре внимания, он рассказал, что ночью во время дежурства внезапно увидел возникшую как бы из ничего темную фигуру. Проникший в кубрик человек подскочил к больному и нанес ему несколько ударов ножом. Потом он сообщил о метком револьверном выстреле и показал пострадавшему фальшивую оболочку.
Увидев ее, спасенный, охваченный ужасом, закричал:
— Я знаю его! Это школьный учитель! Школьный учитель!
После этого он впал в болезненное лихорадочное состояние, из которого вышел через шесть дней в Морском госпитале Галуэя, чтобы поцеловать образ Христа и умереть.
* * *
Трагический манекен был передан преподобному Леемансу, достойному духовному лицу, много путешествовавшему по свету и хорошо разбиравшемуся в тайнах моря и диких земель.
Он долго и внимательно изучал останки.
— Так что же могло находиться там внутри? — спросил его Арчи Рейнес. — Потому что, в конце концов, ведь было же там что-то. И это что-то было живым.
— Это уж точно. Оно было живым, пожалуй, даже слишком, — проворчал Джилкс, потирая свою распухшую и все еще болевшую шею.
Преподобный Лееманс обнюхал, словно охотничий пес, одежду и отбросил ее с отвращением.
— Я так и думал, — буркнул он, ни к кому не обращаясь.
Мы, в свою очередь, тоже сунули носы в груду все еще влажной одежды.
— Она, кажется, пахнет муравьиной кислотой.
— И фосфором, — добавил Рейнес.
Кормон помолчал, потом произнес задрожавшими губами:
— Она пахнет спрутом.
Лееманс пристально посмотрел на капитана.
— В последний день перед Страшным Судом, — сказал он, — именно из моря по велению Господа выйдет Зверь Ужаса. Давайте, не будем опережать судьбу своими нечестивыми изысканиями.
— Но… — начал Рейнес.
Подняв руку, Лееманс остановил его.
— Кто затемняет предначертанное мною своими речами, лишенными знания? — торжественно произнес он.
Мы молча склонили головы перед святыми словами и отказались от попыток понять.