Вы помните о предсказании Эвы Баэс (или Эвы Дезире, если вам так больше нравится) по поводу Синь Миня, согласно которому этот приветливый китаец, работающий в ресторанном бизнесе, найдет свою смерть в холодном месте, где вокруг — снег? Так вот, мне жаль сообщить вам, что эта эзотерическая шельма оказалась права. (О чем вы услышите дальше.)

По возвращении из Пуэрто-Рико я узнал: Синь Минь был обнаружен мертвым в холодильнике своего ресторана, с кухонным ножом в голове. (Да, вы не ослышались: в голове.)

— А кто убил Синь Миня?

Первые признаки, разумеется, указывали на другого китайца, Чжу Е. (Вот что меня привлекает, не считая кулинарии, в китайцах вообще — их попеременное и гармоничное сосуществование с ужасом и лирикой.) (Лотосы, плывущие в прозрачных прудах, ножи в голове, душистый снег цветущего миндаля…) (Фу Манчу и так далее.)

— А что может заставить китайца воткнуть нож в голову другого китайца? — спросите вы себя.

Вот именно об этом и я себя спросил, после чего обратился за подробностями к комиссару, влюбленному в свою работу.

Предполагаемого убийцу звали, как я уже сказал, Чжу Е, двадцати девяти лет от роду, уроженец Чонсиня, где бы это место ни находилось.

— Хорошо, но зачем Чжу Е из Чонсиня убил Синь Миня?

На этом месте расследование застопорилось. Как бы там ни было, сидите, если вы стоите, и не вставайте: рассматривалась версия, согласно которой Синь Минь торговал женскими трупами.

— Тру…

Да. Согласно тысячелетнему китайскому предубеждению, мужчина должен быть похоронен рядом с супругой, чтобы не превратиться в жертву вечного одиночества там, в бесконечном времени покойников, так что подозревали, что Синь Минь, этот улыбчивый китаец, почтительный и услужливый, продавец всевозможных блюд из риса, хрустящих бабочкиных гнезд и нежнейших овощей, разыскивал где-то мертвых женщин — никто пока не знает, как и где, — и продавал их семьям своих земляков, умиравших холостяками или вдовцами, чтобы таким образом желтокожие усопшие не чувствовали себя одиноко в потустороннем мире, — ведь все же лучше, если рядом с тобой незнакомка, чем если рядом нет никого. (В общем, как всегда у этих людей, я уже говорил: ужас и лирика.) По словам комиссара, провели эксгумацию четырех недавно умерших китайцев и в двух из четырех гробов нашли покойницу, погребальную спутницу данного китайца. В довершение всего в холодильнике ресторана под телом Синь Миня мои коллеги нашли также грешное тело Элисы Варгас Фонте, известной среди друзей как Эли, уроженки Кордовы тридцати четырех лет от роду, работавшей в «баре свободных нравов» «Тарсис», однажды бесследно пропавшей, не забрав процент, причитавшийся ей за неделю, за выпивку, употребленную благодаря ей распутными клиентами, и не заплатив за мотель «Манильва», где она жила.

— А что делала Элиса Варгас Фонте в холодильнике ресторана в кантонском стиле? — спросите вы себя, и именно этим вопросом задавались все, включая журналистов, потому что таковы тайны преступного мира: иероглифы среди вопросительных знаков. Тем не менее вскрытие пролило немного света на эти потемки: жертва была отравлена веществом «Байтиой ДП-3» (продуктом, применяемым для того, чтобы травить муравьев, моль и прочих подобных букашек-вредителей, с высоким содержанием диетокситиофосфорилоксида и фенилацетонитрила, как известно), кроме того, на ее теле была рана двенадцати сантиметров глубиной, нанесенная снизу вверх и затронувшая непосредственно печень, где вышеупомянутый «Байтиой ДП-3» произвел незначительные разрушения, что заставляет предполагать, что между отравлением и нанесением раны прошло самое большее полчаса.

— Я стану всеобщим посмешищем, потому что в этом никто не способен разобраться: китаец-психопат, мертвый китаец, гора покойниц, замороженная шлюха… — жаловался главный комиссар, привыкший сражаться с угонщиками мотоциклов, самое большее — с магазинными налетчиками, и все это — среди живых, потому что в этом городе убийства — нечастая вещь, а то небольшое количество, что все-таки случается, обычно не требует проведения расследования: отцеубийца, в слезах являющийся в комиссариат с окровавленным топором в руке, цыганенок с агатовыми локонами, найденный заколотым в водосточной канаве с крысой во рту, и так далее.

— Ты, кажется, наполовину ясновидящий, Альварадо? Посмотрим, не зря ли тебе платят жалованье.

Дело в том, что вышеупомянутый Чжу Е не раскрывал рта, а если открывал, то бормотал что-то на своем языке, то есть все равно что не открывал.

— По-че-му ты у-бил дру-го-го ки-тай-ца, су-ки-на сына ки-тай-ца? — спрашивал его комиссар, тщательно разделяя слоги и делая такой жест, словно втыкает себе нож в голову. Но Чжу Е углублялся в себя, как будто считал себя изгнанным из реальности. — По-че-му ты у-бил шлю-ху? — Но Чжу Е молчал, желтый и непроницаемый.

Тогда в дело пошел особый полицейский цех — цех осведомителей.

По словам Меродио, осведомителя со стажем, сидящего на опиуме, эдакого Геродота люмпена, Чжу Е связывали непростые любовные отношения с жертвой, скорее его с ней, чем ее с ним, поскольку вышеназванная Эли была непостоянна сердцем, так что, по словам Меродио, все становилось ясно: преступление на почве страсти.

— Да, но как это — на почве страсти? — спрашивал Меродио комиссар, и был прав, потому что у этой страсти проявились метастазы, так сказать: как вписывается убийство пожилого Синь Миня в убийство на почве страсти? Какой-нибудь мотив, имеющий отношение к делу с сеньоритами — компаньонками в загробном мире?

(?)

— Это было убийство на почве страсти, хотите вы того или нет, — изрек Меродио с авторитетностью, на которую давало ему право его положение историка-летописца социальной жизни катакомб.

— А почему он убил китайца? — спросил его комиссар, пропитанный изнутри кофе, дабы побороть зуд неуверенности.

— Это еще надо расследовать, — заключил Меродио, который чванится так, словно он не уличный стукач, а международный шпион.

Вопрос в том, что все это дело — к которому я в дальнейшем еще вернусь, потому что расследование приняло в конечном счете непредвиденное направление, — получило немедленное последствие: закрытие ресторана учтивого Синь Миня, да покоится он с миром. Закрытие, которое немного перевернуло мою привычную жизнь, потому что мне нравилось это место. Но, в конце концов, жизнь в значительной степени из этого и состоит: из неустанного космического распада, от которого не свободны даже китайские рестораны. Потому что все кругом очень хрупкое, начиная с любого из нас, соломенных псов, как отлично окрестил нас Лао-Цзы.

После путешествия в Пуэрто-Рико наше братство пару недель не собиралось вместе, отчасти потому, что на эту экспедицию у нас ушло много денег, а отчасти потому, что все мы немного пресытились друг другом, ведь даже дружба не в силах устоять перед лицом духовного износа, вызываемого сожительством.

Тем не менее однажды, почувствовав себя очень сиротливо, я позвонил Хупу:

— Хуп?

— Кто ты?

— Я Йереми.

— Йереми? Этот ответ не соответствует метафизической глубине моего вопроса. Отвечай как настоящий философ, а не как телефонная проститутка: кто ты?

(В общем…)

Хуп сказал мне, что нам нужно немедленно встретиться, потому что у него ко мне есть пара дел.

— Большие события, старина. Я тебе расскажу.

И когда время пришло, Хуп поведал мне суть этих двух больших событий, которую я тут же открою вам в порядке, противоположном их значимости.

Первое большое событие: сосед Хупа, трансвестит, впал в кому из-за гормональных препаратов, которые он безрассудно принимал, чтобы ускорить свое превращение в безоговорочную королеву среди свиты балерин-андрогенов в кабаре «Пай-Пай», раю блесток и страусовых перьев. Похоже, что этот человек, со сценическим именем Шэрон Топасио, месяцами принимал такой безумный и мощный химический коктейль, что лопнула какая-то важная пружина в лабиринте нервной системы, и он внезапно стал таким же застывшим, как манекен. Врачи признали его безнадежным: необратимая кома.

— А теперь самое замечательное, — так сказал Хуп. — Самое замечательное, Йереми. Слушай: несмотря на кому, у нашего друга трансвестита продолжают расти сиськи, понимаешь?

(?)

— Ну, это же очень просто: в этом-то и состоит наше предприятие.

(Предприятие?)

Дело в том, что Хуп договорился с матерью трансвестита посредством стратегии абракадабры: сначала он вбил в голову этой женщине, что медики очень сильно ошиблись в отношении ее сына, потому что известно, дескать, что в Соединенных Штатах такие вещи случаются ежедневно и улаживаются за пару часов кое-какими препаратами и небольшим хирургическим вмешательством; вбив ей в голову эту легенду, он привел к ней в дом врача на пенсии по имени Агилера или что-то вроде того, вытащив его невесть откуда. Этот доктор Агилера (или вроде того) оказался сбившимся с пути учеником Гиппократа, старым шарлатаном и ницшеанцем, отлынивающим от всего, кроме путешествий по этиловым реальностям, увлеченно выдающим едкие апотегмы против монархии и против абстракций вообще, — Хуп подмазал его несколькими купюрами и совместной выпивкой на то, чтоб он подтвердил перед матерью Шэрон Топасио достоверность персидской сказки об американских врачебных методах, применяемых в таких безнадежных случаях, как случай Шэрон, с полной мутацией груди и одновременно в состоянии комы. Эта женщина, естественно, проглотила наживку, полагаю, отчасти по наивности, а отчасти от отчаяния, хотя положение Шэрон Топасио, по признанию самого же Агилеры (или как-то так), не мог бы уладить даже доктор Франкенштейн, улаживавший вещи и похуже. И начиная с этого момента заработало предприятие, задуманное Хупом.

Для начала он нанял похоронного гримера, чтобы тот привел в порядок больного, и этот артист так привел его в порядок, с такой свободой фантазии, что под конец он, трансвестит, стал похож на гибрид плывущей Офелии, инопланетной Девы Марии, карнавальной повозки и человекообразных зарослей, поскольку тот обложил по кругу его покоящуюся фигуру искусственными цветами, и там, на постели, сверкал этот коматозник, с трубкой в носу, с зондом внизу, подключенный к капельнице, в туфлях на платформе, с гигантскими торчащими грудями, — эти груди не переставали расти под действием — кажется — гормонов-камикадзе, которые он запустил себе в кровь, чтобы сиять объемом и изгибами султанши, хотя Агилера (или как-то так) заключил, что невозможно, чтоб росли силиконовые груди, и что, вероятно, это набухание является результатом просто общего процесса набухания (?), вызванного, быть может (о, неточный Агилера или как-то так), синдромом Кушинга (или что-то вроде того), спровоцированного, в свою очередь, диким применением кортикоидов. В общем, как бы там ни было, суть в том, что у трансвестита очень сильно раздулись не только груди, но также лицо и лодыжки, и все остальное у него тоже увеличилось в размерах, как будто он был подключен к аппарату для надувания мячей. (Одним словом, тайны организма.) Приведя трансвестита «в порядок», Хуп стал распространять по магазинам квартала размноженные на ксероксе листки, где была фотография больного с сиськами в ракурсе. Под изображением значилось следующее: «Друг, наша соседка Шэрон Топасио впала в глубокую кому. В Испании ей не могут сделать операцию, чтобы достойно вернуть ее к жизни и на сцену. Ее семье нужно пять миллионов песет, чтобы перевезти ее в больницу в Соединенных Штатах Америки, где гарантии ее выздоровления — 100 %. Навести Шэрон и убедись в том, что ее грудь растет безостановочно. Мы рассчитываем на твое пожертвование». (А уже внизу, подо всем этим, было указано место паломничества.) В дополнение к этой рекламной стратегии Хуп дал знать репортерам с местного телевидения, всегда жадным до новостей, и, как и следовало ожидать, дом трансвестита заполнился людьми, потому что клич о мутировавших грудях оказался искушением не только для любопытствующих, но и для скептиков.

Полагаю, каждый из свидетелей этого уникального феномена сделал свои выводы, колеблющиеся между шуткой и удивлением, но, насколько я мог оценить, господствующее предубеждение состояло в том, что неподвижному телу приписывали благотворную силу плодородия, и многие бездетные подходили потрогать его груди, а также некоторые недавно вышедшие замуж женщины, и даже мужчины-импотенты, и все оставляли пожертвования на подносе, который Хуп поставил в изножье кровати больного. Образовывались кружки, и не было недостатка в тех, кто предлагал эзотерические способы лечения паралитика, и читали молитвы наподобие мантры. Многие женщины предлагали себя в помощь, чтобы ежедневно обмывать трансвестита, — полагаю, это был отголосок какого-то библейского атавизма, — и все это грело душу старухе, которой до сих пор с большим трудом приходилось поддерживать паралитика в чистоте, потому что в остальном его убранство оказалось гораздо труднее поддерживать, особенно если учесть, что старательная работа гримера покойников была разрушена через несколько часов: окаймление из тряпичных цветов смялось, грим на лице скатался в комки, а духи растворились в запахе пота и лекарств.

Этот фарс поначалу развлек меня, не могу отрицать, но под конец он стал мне отвратителен, потому что показал мне примитивную сущность наших эмоций, а заодно заставил меня ужаснуться замыслам Хупа, по-прежнему намеренного скакать верхом на закорках у чудовищных химер ради чистого развлечения, или ради денег, или, быть может, для того, чтобы по своей прихоти исказить гармонию реальности посредством комических экспериментов над мышлением людей, всегда готовых ко всему.

В довершение всего у этой силиконовой содомитской куклы стали возникать гнойные язвы, от которых лопалась кожа, становясь похожей на хищный цветок, орхидею-автофага. Этот ужас, не испугав визитеров, оживил в них пружины предрассудков; вокруг постели трансвестита пылали свечи, увеличивалось количество принесенных в дар цветов, а раны очень скоро начали вонять, и соединение запаха горящего воска, смрада агонизирующих цветов и зловонных язв с естественным зловонием посетителей заставило Хупа прибегнуть к помощи ладана, что привнесло в спальню атмосферу святилища.

(В общем, идиотизм.) (То, что называется идиотизм.)

У меня нет на этот счет данных, но думаю, что, хотя в первые дни поднос для подношений был полон, прибыль, приносимая почитателями покоящегося на постели больного, не была высока.

— Мы со старухой получаем по 50 %.

И тогда Хуп представился мне язвой, большей, чем те, что появлялись на теле трансвестита, потому что если во всех коммерческих предприятиях есть грязная сторона, то в этом соответствующая сторона просто заросла грязью.

— У меня появилась идея, старик. Идея, которая еще никому не приходила в голову: создать телевизионный канал, посвященный исключительно смерти, — канал «Некроз», с программами под названием «Кремация в прямом эфире», «Нетленные трупы», «Доска уиха в прямом эфире»… Смерть очень телевизионна и приносит деньги.

Второе большое событие: двоюродный брат Хупа по прозвищу Молекула запустил неслыханное предприятие под названием «Ледяной Павильон» — происшествие, в моем понимании, заслуживающее отдельной главы.

Молекула был маленьким и, хотя одно с другим не обязательно связано, человеком с самым гнусным нутром из всех, кого я когда-либо знал: стоило только мне его увидеть, как прошлое, настоящее и будущее этого человечка открылись мне в виде мутного тумана, и я ощущал — за какую-нибудь секунду — весь поток его жизни, токсичную реку его существования, заросший тиной пруд его детства и населенную рептилиями грязную лужу грядущей старости, а еще я в точности видел его ауру, цвета крови и мрака, и тогда я закрыл глаза и смог разглядеть в своей слепоте янтарную каплю, в которой корчился агонизирующий скорпион, снедаемый тревогой в своей золотой тюрьме, и эта капля янтаря приняла на мгновение форму сердца — оно билось, и скорпион по-прежнему был там, различимый в этой сведенной судорогой мышце. (Сердце Молекулы, с умирающим скорпионом внутри.) (Плохой знак.)

В общем, Молекула был сырой яд, дитя василиска и горгоны, клещ Люцифера. Маленький и порочный, уродливый, с близко посаженными глазами, царек злобы, Молекула получил в наследство морозильную фабрику, более тридцати лет простоявшую без употребления, — он сразу повесил на ее ворота табличку «ПРОДАЕТСЯ», но, поскольку продать ее не удалось, он решил извлечь из нее доход, организовав что-то вроде форума.

— Что-то вроде форума?

Да, примерно так: место, где чокнутые, мечтатели, шарлатаны и утописты со всего мира могли излагать свои теории и свой бред, предварительно заплатив по договорной цене, и одновременно место, где чокнутые, мечтатели, шарлатаны и утописты со всего мира могли послушать своих коллег, предварительно заплатив за вход.

(— Идеальное духовное предприятие, — по определению Хупа.)

Молекула окрестил все это Ледяным Павильоном в память о прежних функциях места и так и заявил об этом в афише перед фасадом строения, с пояснением в скобках: «Пещера Идей».

Любой здравомыслящий человек предположил бы, что дело это обречено на провал, но, как ни странно, оно работало, потому что события иногда ведут себя совершенно сумасбродно, — они даже кажутся не собственно говоря событиями, а парапсихологическими феноменами.

(— У моего двоюродного брата есть список очередности, — заверил меня Хуп.)

(— Болтуны выстраиваются в очередь.)

В довершение всего Молекула получил субсидию от муниципалитета на развитие культурной деятельности, и вот этот нахал ходил окрыленный оборотом, какое принимало его абстрактное предприятие, до такой степени, что назначил своего двоюродного брата Хупа ответственным за связи с общественностью, чтобы он поучаствовал в работе по продвижению в массы этого барака для бродячих ораторов.

Само собой разумеется, в первый раз меня притащил в Павильон Хуп.

(— Бесплатно, старина. В первый раз — бесплатно.)

Эта старая фабрика все еще пахла сыростью, кладбищем льда, снежным трупом, сгнившим инеем; это был запах затхлого холода, как будто там разлагался ледяной призрак. (Прямо скажем, гадость.) В тот день выпала очередь выступать одному типу, который рискнул излагать метод применения теории алгебры в диетах для похудания, — тему, совершенно мне незнакомую, — и вот этот гуру калорий более часа записывал на доске непостижимые для меня символы и чертил стрелки соотношений между этими символами и питательным составом некоторых продуктов перед аудиторией, состоящей из двадцати четырех человек и волкодава.

(— Это предприятие — глазированное тело Христово, старина, — восторгался Хуп.)

(— Глазированное тело.)

Через несколько дней я снова попал туда, потому что Хуп озаботился тем, чтоб я был вместе с Бласко и Мутисом в их первое посещение, и потому что, кроме того, хотел, чтоб мы помогли ему перевезти бюст Ленина, который Хуп решил предоставить в распоряжение Молекулы, в качестве декоративного элемента для Павильона. В тот день была очередь неистового поэта, сыпавшего рифмами, словно из пулемета, тщательно одетого и причесанного эстета, шестидесятилетнего рапсода с громовым регистром, высокопарного певца вина и одалисок, а также Дев Марий, пронзенных серебряными кинжалами с драгоценными камнями, синкретический трубадур вселенной, лирический нотариус мира, дьявола и плоти и т. д., — он более часа провел, рифмуя любовь и кровь, слезы и розы, очарование и разочарование и всякое прочее.

Почитатели и близкие поэта присутствовали на этом концерте рифм в достаточном количестве, и эта толпа буржуа выглядела там странно, нарядные проныры в притоне мысли и искусств, в широком смысле слова, — они сидели на разрозненных стульях, морща нос от отвращения перед покойным снегом, в этом здании, являвшем собой смесь Антарктиды и морга, впрочем, внимательно слушая поток рифм, словно слушали глас пророка. В противовес такой славе Бласко, все еще трезвый, вполголоса делал нам уничижительные комментарии между одним стихом и другим, и мы выискивали смешные рифмы, — и так прошло какое-то время, до тех пор пока к нему не подошел Молекула, не ткнул его пальцем в ключицу и не велел ему замолчать, — этот приказ Бласко выполнил благодаря вмешательству Хупа, ведь наш певец лохмотьев желания и ужасов сознания инстинктивно вознамерился оторвать какую-нибудь часть тела у этого гнома-властолюбца, гниды с хвоста Сатаны. (Молекулы, с глазами, почти соединившимися воедино, стремящимися слиться друг с другом, чтобы образовать один-единственный, циклопический и цирковой глаз…)

Когда поэт окончил свою рифмованную браваду, подали легкие закуски, за счет самого поэта — он, видимо, столь же не испытывал недостатка в материальных средствах, сколь и в неудовлетворенном тщеславии, — и там мы кое-как разделались с ужином, в обществе присутствующих дам и кавалеров, у которых здешняя атмосфера хранилища трупов, кажется, не возбуждала аппетита.

Между одной кружкой пива и другой Хуп представил Мутиса и Бласко своему двоюродному брату Молекуле, а Молекула, между одним канапе и другим, со своей стороны, представил нам звездного поэта, круглого и чванливого, — они очень плохо поладили с Бласко, тощим и проклятым, — впрочем, еще хуже Бласко поладил с самим Молекулой, у которого спросил, кто дал ему право тыкать людей пальцем в ключицу.

(— В своем доме я тыкаю кого хочу и чем хочу, — был ответ мелкого.)

Молекула пришелся настолько не по душе поэту Бласко, что через несколько дней после нашего посещения Павильона он прочел нам литанию, написанную в честь того:

Нравственная тина мира, удались от нас. Змеиная чесотка, смола мандрагоры, удались от нас. Микроб микроба, червяк, насаживаемый рыбаком на ржавый крючок, удались от нас. Маленький всадник Апокалипсиса, гарцующий на пони, удались от нас. Внутренности рака, проходимец среди подлецов, подлец среди проходимцев, Полифем, возлюбленный мужланами, удались от нас. Столбняк, паралич, карбункул, адская пробка, удались от нас.

— Но что за подлости и коварство чинил Молекула, чтобы вызвать подобное обращение и подобные стихи? — спросите вы.

Именно об этом я и намереваюсь рассказать. Так что не трогайтесь с мест.

Итак, это может показаться грубой выдумкой, небылицей, рассчитанной на дешевый эффект, но дело в том, что реальность тоже может быть очень грубой и рассчитанной на дешевый эффект: у Молекулы был брат, унаследованный вместе с морозильной фабрикой, — паралитик и монголик, который больше всего на свете любил пиво, потому что ему не хватало дополнительных лабиринтов внутри великого лабиринта. Этот несчастный, по имени Паскуаль и по прозвищу Снаряд, все время находился в Павильоне, катаясь туда-сюда в своем кресле на колесах, словно странствующий рыцарь, избранный злосчастьем, и почти всегда он был накачан пивом по самые брови, потому что Молекула поощрял этот его порок, пьянство, и пиво образовывало опасную смесь с лекарствами, которые он принимал, чтобы облегчить случавшиеся с ним приступы ярости, и вот Снаряд курсировал там, передвигая свое кресло с осоловелой неуклюжестью, как будто участвовал в родео на безумной лошади, путаясь в кнопках и скоростях, раб неисправимого зигзага, — он казался не человеком, а космической ракетой под управлением пьяной обезьяны.

— И что?

Так вот, при виде этого тревожного зрелища Молекула, недоступный сочувствию не только братскому, но и сочувствию вообще, смеялся так, что у него тряслись щеки, и, дабы продлить веселье, показывал всем, какие усилия предпринимает Снаряд, чтобы объехать препятствие, на которое его занесло: как он снова и снова сталкивается со стеной — задний ход, и снова в стену, мученик своего моторного средства передвижения; или же он привлекал внимание публики к тому, как дрожат пальцы несчастного, когда он нажимает на кнопки управления креслом, или же он сам начинал тыкать в эти кнопки, чтобы кресло взбесилось, под похожим на взгляд мертвой рыбы взглядом Снаряда, пьяненького, отупевшего, находящегося где-то в Монголии.

(— Я делаю ему эвтаназию, — говорил Молекула, наливая Снаряду выпить.)

(Это с одной стороны.)

С другой стороны, узнав от Хупа настоящее имя Молекулы, я стал рыться в полицейских архивах, и мне удалось раскопать информацию о звездных делах, осуществленных этим плевком Бога в болотах преступления: несколько афер, одно хищение, набор потасовок с различными последствиями, участие в налете на аптеку и, наконец, самый перл: четыре приговора за совращение малолетних обоего пола и восемнадцать заявлений о попытках совращения малолетних. (Любитель несовершеннолетних.) Молекула был любителем несовершеннолетних, и полагаю, хотя и не знаю точно (?), что эти его сексуальные наклонности определялись каким-то психологическим фактором, сваренным во фрейдистском котелке: маленький Молекула в поисках людей своего роста? Подсознание маленького Молекулы, застывшее в детской сексуальности, ставшее на якорь в ошеломлении первоначальных телесных открытий, под надзором тысячи глаз, в том числе мстительного ока Закона? (Возбуждающий ужас, это кровавое облако в сознании…) (Он, жаждущий разделить с девочками и мальчиками игру горячечных рук, шарящих под плиссированными юбками, расстегивающих пятисантиметровые молнии…) (Молекула, любитель малолетних.) (Тридцать два года, и восемь из них — в тени.) (И два незавершенных суда.)

Молекула любил рассказывать анекдоты собственного сочинения, над которыми смеялся только он сам:

— Идут два человека по полю, и один говорит: «Какое большое поле!», а другой ему: «Это ты большой, золотце мое!», и они отправляются в доисторическую пещеру и делают трах-трах.

(И Молекула смеялся, показывая маленькие зубы, и ему было все равно, что никто не смеется, ведь у него в голове было полно тараканов, и эти тараканы, шевелясь, щекотали ему губчатые клетки мозга, и, смеясь, он закрывал глаза, казавшиеся одним-единственным глазом.)

Помимо всего этого (и помимо моего видения его сердца, где живет агонизирующий скорпион), оказалось, что Молекула — друг Кинки. Вследствие этих связей назойливый Кинки стал посещать Ледяной Павильон, и я часто встречал его там –

(— Одолжи мне пару бумажек), –

потому что, хоть мне и трудно в этом признаться, я стал завсегдатаем этого грота идей.

— Почему?

Ну, это очень просто: по вине Того, Кто Был И Кто Уже Не Есть.

— Тот, Кто Был И Кто Уже Не Есть?

Именно: это был необычный и концептуальный псевдоним, при помощи которого представился перед аудиторией Ледяного Павильона человек лет сорока с небольшим, пикнического телосложения и почти лысый, с очень сильно изъеденным лицом, легкий на язык, с шокирующими понятиями о вселенной вообще: от белья до музыки сфер, касаясь всего остального, — а это почти бесконечность, ведь ничто не ускользало от его рассуждений, разглагольствований и словесных излияний: подо все он подводил теорию, мутную или ясную, или и то, и другое одновременно, что часто случалось: перемежающееся равновесие между аналитической ясностью и экзегетическим бредом.

У этого человека была тяжелая походка, как будто внутри него двигалась повозка из плохо сочлененных костей, и глухой притягательный голос. Его первые слова были примерно следующие:

— Я был главным героем космической трагедии, а теперь я второстепенный персонаж жизни. Я был тем, чем уже не являюсь и не буду, я вдовец самого себя, и хочу, чтоб вы называли меня Тот, Кто Был И Кто Уже Не Есть, потому что я именно таков: агонизирующее становление.

(И он театрально склонил голову, несомненно, для того, чтоб подтвердить свою сущность агонизирующего становления.)

Первая речь Того, Кто Был И Кто Уже Не Есть, оказалась достаточно хаотичной, потому что он принялся препарировать разнородные темы с применением техники термомикс, но видно было, что перед нами — не бездельник вроде приверженца алгебраических диет (так сказать) или поэта с потоком рифм, а бездельник более сложный. Этому типу, с его головокружительными логомахиями и с его систематизированными бреднями, удавалось увлечь и удивить слушателей, у которых дух захватывало от его блуждающей стратегии, потому что он переходил от разглагольствований, ну, скажем, о фрейдистской теории нарциссизма, например, к захвату врасплох совершенно неожиданной темы:

— …Но оставим, наконец, этот вопрос и отправимся к другому, более веселому и праздничному. Свободная любовь, например. Что такое свободная любовь? Когда как, не правда ли? Большинство из нас может представить себе только, как мы входим в бордель с чемоданом, набитым деньгами и кредитными карточками. Это наиболее распространенная утопия. Но существуют более оптимистические и прихотливые утопии, само собой разумеется. Чтобы далеко не ходить, движение хиппи выступало за свободную любовь. Да, но кто за нее выступал? Блондинки-лютеранки с распущенными гривами и пышными белыми грудями? Не совсем так, верно? За нее выступали скорее косматые типы с апостольскими бородами, по уши обдолбанные травкой, трипи и печеньками с гашишем, и у которых по большей части был очень тоненький пенис, но всегда в напряженном состоянии, словно вертел. Дело в том, что такого рода духовные движения задумывают мужики, чтобы как можно больше трахаться, прежде чем у них выпадут зубы и волосы. Речь идет, как правило, о монотеистических религиях: культ волосатого лобка. Но в конце концов хиппи повезло, потому что некоторые дурочки попались в эту ловушку и отправились в деревенские дома этих ловкачей, которые однажды проснулись, потрогали немножко свои сладкие флейты в знак почтения к Вселенной, поприветствовали улыбкой Брата-Солнце и, выпив кружку козьего молока, сформулировали Великий Вопрос: «О, Брат-Солнце, что бы нам изобрести, чтобы немножко потрахаться с девчонками-сестричками, с надменными девчонками в стальных трусиках?» И Брат-Солнце посоветовал им магическую формулу, которую вы уже знаете: немного Кришны, немного травки, макроконцерты на открытом воздухе, сандаловые палочки, азиатская бижутерия, плиссированные шелковые платки, убийство давящего подсознания и так далее. И эти ребята трахались, сколько могли, пока могли, а это, по сути, немного: доказательство находим в песнях того периода. Действительно, почти все песни того периода жалуются на плохих девчонок, которые уходят с другим, на надувных кукол, которые плохо вели себя с ними на темных пустырях, на ящериц-рокерш, которые не смотрят на них с любовью и которые всегда бродят сами по себе, полупьяные или совершенно пьяные, и ложатся в постель с охотниками, похожими на викингов. Но, в конце концов, такими они были, пророки стихийного пениса, поющие куплеты против ядерной бомбы в надежде, что таким образом им удастся вздуть хоть одну филантропку в черепаховых очках и с костлявыми подмышками…

(И так далее.)

Никто ничего не знал о Том, Кто Был И Кто Уже Не Есть: говорящая загадка (чрезмерно говорящая). По его акценту мы предположили, что имеем дело с иностранцем, хотя даже Молекула не знал, откуда возник этот апокалиптический оратор, карнавальный и рациональный в равной степени, но факт в том, что Тот, Кто Был (и так далее) прочел в Ледяном Павильоне три лекции, и это обернулось беспрецедентным успехом в короткой истории пещеры идей, поскольку, по закону тамтама, побежали слухи о блестящем и веселом бреде этого шарлатана с загадочным прошлым и сбивающим с толку настоящим, так что на третьей лекции помещение было набито под завязку, и у Молекулы появилась возможность открыть обслуживание в баре, а это было настоящее предприятие.

На третью лекцию Того, Кто Был (и так далее) я принес магнитофон, одолженный в полиции, потому что мне интересно было спокойно, дома, послушать, что этот тип скажет по объявленной теме: Бог.

Позволю себе переписать для вас несколько абзацев:

«…Католическая религия, например, а к ней нам сподручнее всего обращаться, допустила непоправимую ошибку: она согласилась на антропоморфное изображение Бога. Потому что как можно принимать всерьез старого бородача со светящимся треугольником на затылке? Тут заключается упущение. (…) Само собой разумеется, Бог существует, но не как независимое существо как таковое, это не ограниченное существо, с контуром, с носом или тем более с бородой, а просто огромная чудовищность: Бог — это луна и сердце кролика, которого пожирает рысь, Бог — это туманная и подвижная энтелехия облака в форме коровы, и это обрезок ногтя, брошенный в унитаз и проплывающий по сливной трубе пятиэтажного дома, Бог — это этот пятиэтажный дом и пот всех рабочих, возводивших этот дом, Бог — это армия муравьев из черной ртути, затаившаяся в потрохах этого пятиэтажного дома, Бог — это я, и Бог — вон та гребаная муха, кружащаяся в этот момент по залу, и Бог — это нос любого из вас, и мерзкий запах, что витает в этом месте, который вы нюхаете своими носами, этими носами, которые — Бог, этими носами, на которые собирается сесть муха, которая тоже — Бог. Потому что, в общем и целом, Бог — это все и ничего. Это имя вселенной и это также имя бесконечной пустоты, существующей за пределами вселенной. Бог — это бесконечность, да, но это также и незначительность. Бог — это все, только не он сам. Я даже смею подозревать, что Бог — это пылинка. Только это: ничтожная пылинка, всегда висящая в воздухе, всегда подвижная. Пылинка, вызывающая что-то вроде невидимого ядерного взрыва, заставляющего планеты вертеться, человеческий ум — внедряться день за днем в лабиринты науки и тревоги, машины — существовать и трогаться на первой скорости, фены в дамских парикмахерских — работать, а созвездия — не отрываться от неба. Как я уже говорил, может быть, Бог — это так просто: пылинка с химической способностью ежедневно активизировать мир, мельчайшая пылинка, являющаяся необходимым элементом поддержания гармонии и равновесия в космосе ужасающих размеров. Если эта пылинка исчезнет, возможно, мы вернемся в психоделический хаос, предшествовавший формированию вех миров, потому что рухнут столбы этого чудесного миража. (…) Так что выбирайте: или вы остаетесь при концепции Бога как бесконечности, или склоняетесь к концепции Бога как мельчайшей частицы. Выбирайте. О своем мнении я умолчу».

В таком более или менее пантеистическом ключе довольно долго говорил перед нами Тот, Кто Был, а потом внезапно нырял в обескураживающие рассуждения (толстые женщины и кожаное белье, бактериологическое оружие и страх перед невидимым…), и всех нас восхищала его способность ткать в воздухе, словно паук, клейкую паутину, в которую попадалось наше внимание, — гипнотизер неподготовленных душ. Да, конечно, если хорошенько присмотреться, все это была очень дешевая философия, философия общей стоимостью в сто песет, и создавалось впечатление, что Тот, Кто Был больше врал, чем говорил (при этом продолжая говорить так, как он говорил, не останавливаясь), но боюсь, я прихожу к заключению (хоть бы я ошибался), что философия состоит не в гордых поисках Истины, какими похваляются профессиональные философы, словно они — механические борзые, бегущие за механическим зайцем, во внутреннем, интимном выражении удивления перед вселенной, в мошенническом и боязливом исследовании тайн без ответа; в общем, каждый раз я все более и более убеждаюсь в том, что философия — это не детонатор сил духа, а нечто более легкое, более скромное и медицинское: бальзам для слуха, так же как слова настоящей любви: словесная музыка, входящая тебе в одно ухо и выходящая через другое, не строя замков в сердце, потому что сердце — почва, негодная для строительства, — но слова эти приятно слушать, пусть даже для того, чтоб не проходить через этот мир, завывая от боли и отчаяния. (Говорю, я не уверен.)

Шопенгауэр в своих «Фрагментах к истории философии» (а конкретно в главе, где он дает обзор неоплатонической шайки) таким образом характеризует Ямблика: «То, что он преподает, выросло не из его собственных размышлений, а из чужих догм, часто понятых только наполовину, но отстаиваемых с большим упорством, — причина, по которой его учение также усыпано противоречиями». Так вот, можно сказать, что по крайней мере в этом отношении Тот, Кто Был И Кто Уже Не Есть казался верным учеником Ямблика (тот, кстати, был биографом Пифагора). Несмотря ни на что — и тут у меня неразрешимая загадка, из тех, что прячутся за всякой очевидностью, — речи Того, Кто Был пускали пыль в глаза тех, кто их слушал (и признаю, мне первому), и он под конец по своей прихоти вел наши умы, словно это были не умы, а козы. Потому что Тот, Кто Был был пастухом мыслей. (По справедливости, никто не мог бы этого отрицать.) (Пастух.) (Мыслей.)

Логично, что успех этих бесед с бродячим сюжетом получил немедленное продолжение — срочную сделку между Молекулой и Тем, Кто Был И Кто Уже Не Есть, согласно которой Тот, Кто Был будет еженедельно читать лекцию в Ледяном Павильоне по четвергам, и при этом не только не должен платить за аренду помещения, но также станет получать вознаграждение в размере 50 % от кассовых сборов.

Также логично, что мы стали всюду ходить вместе с Тем, Кто Был, — Хуп величал его «вашим превосходительством ума», хотя, как ни прискорбно говорить об этом, Тот, Кто Был обращался с Хупом гораздо более легко и презрительно. (Скажем, так, как пользует врач гуляку, входящего поутру в отделение «Скорой помощи», с криками, потому что ему сломали зуб, примерно так.) Тот, Кто Был пил. (Довольно много.) Он был пьяница и иногда курил травку, — и тут пролегала для него граница:

— Я испробовал все, что человек может испробовать, но я уже не тот, кто был. Я уже побывал в этих путешествиях. Теперь я отправляюсь в несуществование. Я иду из будущего и возвращаюсь в миолитику моего бытия.

(?)

(Как ни странно, Хупа воодушевляли эти полуэзотерические, полуонтологические химеры, и он был околдован этим болтуном полиэдрического толка, и поддакивал ему, и придавал всей его бессмыслице значение пророческих фраз.) (Хуп, своенравный и высокомерный Хуп, в роли невзыскательного шута…)

На мою беду, Кинки тоже привязался к Тому, Кто Был и шлялся повсюду с нами.

(— Одолжи мне немного, коп.)

Наша шайка была очень многочисленна, потому что к нам присоединился также и Молекула, цирковой импресарио Того, Кто Был. И наша шайка была не только многочисленной, но и странной, потому что мы, ветераны, не только потеряли в ней свою ведущую роль, но, кроме того, наша сущность затушевалась из-за этих новых вливаний: Хуп деградировал до состояния покорного оруженосца Того, Кто Был, Бласко искал повод переломать как можно больше костей Молекуле, Мутис ходил более молчаливым и более накачанным спидом, чем когда-либо, а мне докучал своими преследованиями Кинки («Послушай, коп…»), и кроме того, — почему бы не признаться, раз уж пошел такой счет, — я завидовал престижу Того, Кто Был, удачливого бахвала, соблазнителя масс посредством заговаривания зубов, завоевавшего мою эфирную страну и заменившего меня для моих друзей, отняв у меня монополию в философских серпантинах, так сказать, — в тех серпантинах, что я обычно бросал в воздух, когда мы шлялись вместе. (Йереми, самодержавный философ этой банды.) (Которого никто, по сути, не воспринимает всерьез, потому что друзья существуют не для того, чтоб воспринимать друг друга всерьез.) (Но философ, прозелит афоризмов и апорий.) (И вдруг пинками сброшенный со своей кафедры.)

Когда Тот, Кто Был И Кто Уже Не Есть выпивал определенное число порций (скажем, восемь), он спускался на одну ступеньку по лестнице бытия и превращался в Того, Кто Был Тем, Кто Был И Кто Уже Не Есть Даже Тот, Кто Был, потому что у него из сундука души выбегал бандит, сидевший там в заключении, и этот бандит объявлял себе бесконечный праздник, с танцами и вандализмом и ритуальным сожжением утра, и мы в конце концов превращались в кочевников по всем дискотекам, и Тот, Кто Был бросался на девушек, как обычно бросаются кости на исследователей, и Хуп помогал ему в его плане, и Бласко присоединялся к ним на свой лад, и начиналась кутерьма с оскорбленными и ошарашенными девушками, мстительными парнями и жандармами, вышедшими на тропу войны. В качестве персонального вклада в эту суматоху Кинки занимался применением на практике своего нового метода приблизить конец света: он бросал бомбы-вонючки на танцевальные дорожки.

— Развлечения всегда непристойны, — изрекал Кинки, когда толпа танцующих рассеивалась в ужасе, затыкая нос, потому что этот концентрат вонял, как зад демона Астарота. Тот, Кто Был рукоплескал выдумке Кинки:

— Эти люди приходят в такие места, только чтобы делиться друг с другом своими кошмарами и убивать надежды. Например, вон та белокурая проститутка надела это платье, чтобы мы пустили слюну и задумали хитроумное свинство, не так ли? Но в конце концов она ляжет спать одна, потому что стыдится шрама, что идет по ее животу снизу вверх, или потому что дома ее ждет сын-параплексик, или потому что ее недавно сильно избили, и ей еще приходится ходить на консультации к психиатру, чтобы сосуществовать с этим ужасом, — и сказав это, Тот, Кто Был своей вывихнутой походкой направлялся к блондинке, говорил ей что-то на ухо, она поворачивалась к нему спиной, и Тот, Кто Был возвращался в наш загон для волков:

— Ну, не говорил ли я вам?

Я пользовался этими паломничествами, чтобы погружаться в пессимизм и увеличивать свою коллекцию подставок под стаканы.

(— Тебе нравится красть мелочи, коп?)

И где же оканчивалось все это? В «Гардене», само собой, и там, в баре, пока мы выбирали жертву, Тот, Кто Был строил из себя султана вселенной, уже с заплетающимся языком, со своим изъеденным лицом, со своей потной лысиной, импровизируя теории по поводу какого-нибудь осязаемого или неосязаемого явления и рассказывая нам биографические события, по большей части похожие на басню.

(— Эта дырка на затылке у меня — от пули, которой меня наградили в Мелилье.)

Молекула с яростью и ожесточением обнимал гигантских для него женщин, несомненно, тоскуя о недоступных телах девочек, а Хуп говорил с девушками о Том, Кто Был с применением методов торговца, приходящего на дом («Гений ума»), как будто хотел, — ну, я не знаю, — чтоб они заплатили Тому, Кто Был, а не наоборот, — а Мутис молчал, наблюдая за происходящим, словно человек, силящийся разглядеть что-то внутри хрустального шара, а Кинки делал попытки продать шлюхам браслеты и колье, которые вытаскивал из карманов, словно фокусник, а Бласко старался не смотреть на меня, потому что я знал его тайну, его тайну целомудренного посетителя шлюх, певца-теоретика продажной любви гетер, и я замечал, что что-то в нашем клане сломалось, что эти проныры завладели нашими ночами и нашими шлюхами.

Но еще много чего должно было произойти. (Например, худшее, безумный родственник плохого.)

Как бы там ни было, прежде чем рассказать вам о худшем, я расскажу вам о лучшем из того, что произошло со мной в этот период времени.

Все началось с лучистого видения. Поясню: пообедав, я закурил папироску, прилег отдохнуть немного и в ватном тумане травки и дремоты увидел маленькую точку света, приближающуюся ко мне из далекого цилиндрического пространства. Как вы знаете, смерть может заявлять о себе в сияющем обличье, хотя сама она — мрак, и я сказал себе:

— Смерть. Она уже здесь, — потому что однажды же она должна прийти, и для нее никогда не рано.

Я постарался встряхнуться, отчаянно вернуться к бодрствованию, вернуться по своим же следам по тому туманному мосту, что ведет в обманные области сна, но очень густая дрема мешала мне, как будто на веки мне налипла стая летучих мышей.

Эта светящаяся точка продолжала приближаться, мерцающая и медленная, и казалось, она собирается разорваться в моем мозгу, чтобы наводнить его последним светом, светом, что ослепляет навсегда. Я не мог дышать, моя грудь превратилась в сведенную судорогой полость, сердце, казалось, билось о само себя, молот и наковальня одновременно. Тогда свет стал всеобъемлющим, он заполонил собой все, словно кто-то пролил на мои глаза кувшин жидкого серебра. Тогда я почувствовал внезапную умиротворенность и решил, что умираю. (Я представил себе гармоничный скрип сияющих калиток вечности или ничто.) (Я представил себе летучую дорогу, ведущую в мир иной.) (Я представил себе, смирившись волей, свое растворение в звездном поле, бестелесное парение моих мыслей по саду симметричных созвездий и непостоянных планет, похожих на калейдоскопичные жемчужные ожерелья.) (И так далее.)

Но, к счастью, все произошло вопреки моим опасениям, потому что в середине этого горнего света мне меньше чем за секунду открылся золотой силуэт, более сияющий, чем сам свет, и тут же свет превратился в настоящий полумрак, и летучие мыши, висевшие на моих веках, взлетели, и я открыл глаза, а на следующий день познакомился с Марией.

Марию звали не Мария, но я дам ей это имя, потому что, когда я признался ей, что пишу эту повесть, она попросила меня, чтоб я скрыл ее настоящее имя.

Итак. Один товарищ из комиссариата организовал барбекю в сосновой роще, потому что он преждевременно уходил на пенсию и хотел отметить это событие на широкую ногу: отбивные, ребрышки, Природа, солнце, дети, чистый воздух и полтонны полицейских. (Сама Аркадия, можно сказать.) О такого рода празднествах можно и не говорить ничего, потому что они мало интересны сами по себе, но дело в том, что среди гостей была Мария.

— Какая она, Мария? — спросите вы меня.

Ответить непросто. Скажем, если б ее под страхом пытки заставили станцевать танец живота, через две минуты ей бы пришлось бежать в ближайшую уборную из-за поноса. (Таков был бы результат.) Поймите меня правильно: не то чтоб Марии не хватало привлекательности, совсем наоборот, но одна из жизненных целей, которые она упрямо перед собой поставила, заключается в том, чтоб скрывать свою привлекательность.

— Почему?

Я не знаю. Так что продолжим рассказ о предшествующих событиях, предшествующих для моего рассказа.

Как и следовало ожидать, на этом деревенском празднестве не было ни одной агросинии (нимфы полей), ни одной гамадриады (нимфы деревьев и кустов), но было довольно много женщин, очень улыбчивых и очень сильно накрашенных, но все они либо уже имели пару, либо к ним невозможно было подкатиться, так что, благодаря методу исключения, я в конце концов обратил свое внимание на Марию, которая бродила там одна и собирала в пакет кости от отбивных и ребрышек.

— У тебя есть собака?

(Увы, именно об этом я ее спросил, потому что повседневные разговоры очень сильно отличаются от парадной риторики.) Но нет, у Марии не было собаки, хотя у нее были оравы собак, следующие одна за другой оравы собак, приговоренных к смерти.

(?)

Поясню: Мария была ветеринаром. Она основала в окрестностях города ферму и по контракту с муниципалитетом занималась там принесением в жертву и последующей кремацией бродячих собак, хотя, как она сказала мне, она позволяла этим псинам несколько дней пожить там по-королевски, отсюда — и собирание костей.

— Поначалу я даже плакала, теперь — нет.

(Мария, палач…) (Должно быть, убийство у них — семейная традиция, ведь Мария была сестрой Роки, полицейского, пустившего пулю в голову вору, пытавшемуся сбежать на угнанной машине.) (Об этом много говорилось в прессе, и Роки все это чуть было не стоило места, впрочем, потом обо всем забылось, потому что газетные новости — это что-то вроде черной дыры, все поглощающей и все отрыгивающей: булимическая сила, ежедневно выливающая нам на голову центнер загрязняющей информации, от которой наша память опорожняется за несколько часов.) (К счастью для Роки.) (И также для нашей памяти, частной и коллективной, само собой.)

Когда закончился собственно барбекю, кто-то сделал погромче магнитофон, и начались танцы вволю, и это казалось мифологической гравюрой, несколько поддельной, но веселой, с пьяными вакханками, прыгающими детьми и сатирами-полицейскими. Как вы знаете, и даже лучше меня, я — один из самых худших танцоров планеты, но это не помешало мне спросить Марию, не хочет ли она потанцевать, в ужасе перед возможностью утвердительного ответа. Она ответила мне, что нет, и я сказал ей, что тоже не хочу. (Первое космическое сообщничество.)

— Пройдемся немного?

(О да, конечно.) И мы углубились в тенистый шатер сосновой рощи, и там она рассказала мне в подробностях о процессе истребления бродячих собак. (Второе космическое сообщничество.) (Потому что между тем, чтоб убить собаку и дать ЛСД коту, по сути, не так много разницы.)

— Сядем?

(О да, конечно.) И мы сели под сосной с очень густыми ветвями, которые тем не менее пропускали лучи солнца геометрической формы, и один из этих лучей вдруг осветил глаза Марии, и я увидел в них чистую и атавистическую ясность, унаследованную, можно сказать, с рождения самой вселенной, и я немедленно сопоставил это с видением, бывшим у меня накануне, и понял, что Мария и есть тот мимолетный силуэт, появившийся в нем как благоприятный знак, — щит от смерти, рукоять жизни, за которую можно ухватиться. (Примерно так.) Но я ошибся.

Наш приятель Эмпедокл (вы уже знаете: это тот, кто бросился головой вниз в вулкан) придерживался гипотезы, по которой изначально было множество племен, рассыпанных по всему свету. Представители этих племен были весьма необычными: у некоторых была голова, но не было шеи, у других были глаза, но не было лба, у третьих были руки, но не было плеч. Согласно теории эволюции, защищаемой Эмпедоклом, эти ущербные существа увлекались сексуальным туризмом и скрещиванием, последствия чего были еще более ужасными: существа без головы, но с кучей рук, уроды, рождавшиеся с лицом на спине, бычьи головы на человеческом теле, гермафродиты с четырьмя или пятью влагалищами и с таким же количеством пенисов… (В общем, все комбинаторные вероятности, какие только можно себе представить, и все — наихудшие). В конце, согласно Эмпедоклу, выживали только определенные формы, и так мы пришли к современной зоологии, которая тоже поразительна: достаточно посмотреть на жирафов, например. (Или на Молекулу.)

— Ну и к чему сейчас все это?

Давайте посмотрим. С нашими чувствами происходит нечто похожее: мы знакомимся с людьми, вступаем с ними в определенные отношения. В общем, мы плетем свою паутину, и люди попадаются в нее скорее по неизбежности, чем по собственной склонности. Некоторых из этих людей мы помещаем в своем сердце, других презираем, третьи презирают нас, большинство нам безразлично, с тем или иным существом мы даже ложимся в постель. С течением стремительного времени наши чувства заполняются руками с причудливыми кольцами, головами без тел, телами без голов, сиськами без лица, смутными лицами… Память наших чувств, начиная с определенного возраста, — это склад, наполненный фрагментарными чудовищами, так сказать; это что-то вроде призрачной лавки, торгующей гольем: гибридные фигуры, тела, которые мы помним лишь отчасти, искаженные голоса, неизвестно кому принадлежащие глаза…

(— И что?)

(А ничего, только это: наша чувственная память очень много общего имеет с эволюционной теорией Эмпедокла.)

Мария немедленно вошла на мой чувственный склад чудовищ: я несколько дней восстанавливал в памяти образ ее глаз, освещенных этим мимолетным лучом солнца, проникшим между ветвей: расплывчатая Мария, позолоченная исчезающим лучом (и так далее), — в общем, я попросил у Роки номер телефона его сестры.

— А ты шустрый, — пробурчал Роки и дал мне его, и я позвонил Марии, и мы договорились встретиться, когда мне захочется, в ее ангаре ужасов, потому что она редко выходила, так она мне сказала. По правде говоря, Мария отвечала по телефону очень сухо, а место это находилось в пяти километрах от города, и такси стоило мне огромных денег, но инстинкт толкал меня на экскурсию, а у этого безумного капитана нет ушей. Ни ушей, ни здравого смысла — и так он правит своим безумным кораблем.

Собаки сидели в клетках, само собой разумеется. Много клеток, много собак. (Лай, собаки, бьющиеся о металлическую паутину, и собаки, дерущиеся между собой.) Я не очень люблю собак, как вы знаете (и кошек тоже), но несложно было угадать в глазах этих пленных животных бесконечный груз тоски, предчувствие враждебной тайны, потому что взгляд этих псов выражал трогательное сиротство перед удивительной перспективой смерти, — путешествия без гарантированного пункта назначения, непредсказуемой лотереи сумерек, волнующего лототрона Потустороннего: тебе может выпасть с равной долей вероятности как Вечная Жизнь, так и Ничто. (Кто знает.)

Мария убивала собак из винтовки, стрелявшей дротиками с веществом, первоначально парализовавшим их, а затем убивавшим.

— Они не страдают.

(Нет.)

Потом она сжигала трупы в печи («Вон там»), возведенной посреди участка, и использовала пепел как удобрение, в подтверждение гипотезы Анаксимандра, — о которой я вам уже рассказывал, если мне не изменяет память, — в отношении превращений материи: от собаки к помидору, например.

Неожиданно, пока Мария кидала еду заключенным, один песик, у которого хвост был похож на оперение птицы, проскользнул у нее между ног и принялся носиться по помещению в поисках выхода, несомненно, потому, что унюхал близкую смерть, — однако беглец везде находил ограду. Но в конце концов интересна, само собой разумеется, не попытка собаки к бегству, а то, что Мария принялась бегать за ней.

— И что интересного в том, как ветеринарша бегает за собакой? — спросите меня вы.

Ответ очень прост:

— Ничего.

Но я почти убежден в том, что хороших телок (и простите мне это выражение, ведь я говорю не о Красоте, а о другом явлении, несколько более низком и более скотском) узнаешь тогда, когда они бегают.

(—?)

Действительно, когда хорошая телка принимается бегать, у нее это почти не получается, потому что у нее все двигается и колышется: у нее болтаются груди, скрипят ляжки, бедра цепляются друг за друга, подскакивает задница… И она кажется великолепным вывихнутым телесным агрегатом, телом, парящим в невесомости, в замедленной съемке, потому что во время бега она осознает, что у нее есть тело, за которое кто-то способен умереть или убить, и тогда она чувствует, как ее ощупывают и почти что трахают эти невидимые духи, живущие в воздухе: взгляд жаждущих мужчин, — и она движется вперед в замедленном ритме, невольная акробатка, удивляясь самой себе, нестерпимому чуду своих движений, своей портативной пышности.

— А Мария — телесный агрегат такого рода? Конечно, нет, но у нее все двигалось, пока она бегала, а это — хороший знак.

(Потому что есть женщины, у которых даже ресницы не двигаются: женщины-палки, несгибаемые, как палки, — они обычно разочаровывают, если добьешься от них, чтоб они разделись догола в полуметре от тебя.) (Этот дефект они компенсируют разве что темпераментом демона.) (Демона-палки.)

Однако коль скоро мы добрались до эдаких рассуждений, вы спросите меня:

— Ты переспал с Марией?

Да, конечно, да, но не именно в тот день, а примерно двумя неделями позже.

— Трансвестит умер.

Об этом сказал мне Хуп в «Оксисе».

— Он лопнул со всех сторон. Бум! — и он скривил лицо с выражением отвращения и руками изобразил взрыв, как будто объясняя, что Шэрон Топасио взлетел на воздух, образовав ядерный гриб из силикона и эстрогенов.

Не считая симптомов гриппа и леденящего душу явления ампутации, я почти ничего не знаю о медицине, но, в общем, естественно, что Шэрон Топасио должен был взорваться рано или поздно, я так думаю, потому что это уже было не человеческое существо, а химическая бомба.

— Накрылось твое предприятие, — сказал я Хупу, ведь это предприятие, вкупе с его восхищением перед Тем, Кто Был, отравило мое к нему уважение: он никогда не был исключительным человеком, но также никогда не был подонком, способным спекулировать на умирающих трансвеститах и играть на простодушии матерей умирающих трансвеститов.

(— Какое предприятие, старик?)

Как бы там ни было, моральные суждения о ближнем всегда рискованны. Аристотель немного поупражнялся умом на этот счет, истинно по-аристотелевски, чтобы, наконец, поместить нас на почву относительной моральной относительности, назовем это так: «Можно сказать, что все стремятся к тому, что кажется им благом, но не могут контролировать свое воображение, так что цель видится им согласно характеру каждого. Так вот, если каждый некоторым образом является причиной своего образа существования, значит, определенным образом он будет и причиной своего воображения». Хуп был причиной своего образа жизни и, следовательно, исходя из критериев Аристотеля, был и причиной своего воображения, этого своеобразного воображения, позволявшего ему замышлять особого рода предприятия: откапывать металлолом, пытаться продать бюст Ленина бандиту, стремиться отыметь в задницу большую часть взрослого населения обоего пола, организовать мерзкое путешествие в Пуэрто-Рико и продвигать кампанию по поклонению неподвижному телу трансвестита, среди прочего.

Но у людей, как и у монет, есть оборотная сторона…

Однажды утром поэт Бласко пришел в комиссариат, чтобы я рассказал ему, если я сам в курсе, об орфизме, потому что он слышал, не знаю где, что орфики — это аскеты, набиравшиеся вином по самые брови, чтобы таким образом более текуче общаться с божеством, и это привело его в растерянность.

(— Так что, Йереми, если ты — аскет и, кроме того, пьяный сукин сын, то ты — орфик, да?)

Разбирая вопрос орфиков, я поделился с Бласко своим негодованием по поводу поведения Хупа в отношении гормональной трагедии трансвестита в этом деле с мутирующими сиськами и разложением, начавшимся вокруг всего этого несчастья, и я сказал ему, что всему есть предел. (Хотя, само собой, это вранье, что у всего есть предел, потому что многое может быть беспредельным: быть может, вселенная, ненависть к тому, кого любил…) Бласко посмотрел на меня с удивлением:

— Но если в конце он все деньги отдал старухе и, кроме того, устроил ей бесплатную поездку в Португалию…

(Деньги? Португалия?) (Непредвиденные выкрутасы Хупа.) (И я раскаялся в том, что подумал плохо о своем друге, ведь тот, кто плохо думает о друге и ошибается, чувствует себя хозяином ведра, полного червей.)

Итак, очевидно, что у Хупа — золотое сердце, но это золото может быть очень склонно к порче. Я говорю это потому, что его зачарованность экстравагантным умом Того, Кто Был шла по нарастающей, он всем говорил о нем, повсюду пропагандировал доктрины этого странствующего болтуна, как будто Тот, Кто Был был Аллахом, а Хуп — пророком Магометом. Да, конечно, вторжение в твою жизнь такого человека, как Тот, Кто Был, может оказаться значительным событием, потому что открывает неведомые краны в твоих мыслях, потому что стимулирует тебя на размышление о необычных вещах или потому, что позволяет тебе лучше понять бессвязный бред, в котором заключается существование, я этого не отрицаю, потому что я сам сделался чем-то вроде психологического наркомана Того, Кто Был, меня одновременно отвращали и привлекали его поливалентные убеждения, я с нетерпением ожидал его речей без компаса, отчасти потому, что они злили меня, а отчасти потому, что они меня зачаровывали, но Хуп доходил до смешного, потому что он вел себя так же, как Тот, Кто Был, и подражал его жестам, его модуляциям голоса; его природной склонности к бессмыслице попала вожжа под хвост, поэтому он весело бродил, плетя бессмыслицу, и за этим занятием от него уходила его сущность: Хуп переживал моральную абдукцию, и этот старый друг внезапно стал для меня незнакомцем: Тем, Кто Был Хупом И Кто Уже Не Есть Хуп, заместителем самого себя, растворившимся в другом.

В довершение ко всему Тот, Кто Был, Хуп, Молекула и Кинки в конце концов образовали квартет не разлей вода; не пропуская ни одного вечера, они отправлялись на абстрактную охоту, в которой мир был добычей. Хуп никого не предупреждал об этих прогулках, и я знаю, что поэта Бласко это огорчало, полагаю, и Мутиса тоже, хотя никто не говорил об этом, и я, конечно, тоже, потому что мы были распустившимся утком, срезанным под корень заговором, и наша прежняя шайка собиралась в полном составе только иногда, по воле случая, когда мы приходили куда-нибудь и случайно встречались там с этой четверкой: они очень смеялись чему-то своему и говорили какими-то своими тайными намеками, которые для нас, остальных, казались загадками, и это ранило нас еще больше.

Даже на последних дискотеках Тот, Кто Был не переставал быть тем, кто он есть:

— Сегодня Верховное Существо действует с размахом: оно сделало так, чтоб сто семнадцать алжирских пастухов погибли в руках фундаменталистов, сделало так, чтоб поднялись цены на молоко и чтобы мексиканская певица-алкоголичка записала новый ужасающий диск, наряду с еще несколькими миллионами деталей того же пошиба. Завтра ему взбредет в голову сбить самолет, вызвать землетрясение и сделать так, чтоб индийская девочка наступила на ядовитую змею, наряду с еще несколькими миллионами происшествий, потому что Верховное Существо тяготеет к тремендизму. Теологи говорят, что все это соответствует необходимости поддерживать таинственное равновесие, непонятное ничтожному человеческому уму, потому что люди чересчур мелочны и им не хочется, чтоб их похоронила снежная лавина или сожрала акула; но беспокоиться не о чем, говорят теологи, потому что Верховное Существо хорошо управляется со своим делом — распределять с доставкой на дом гармонию и хаос, рутину и катастрофы, но знаете, что я вам скажу? — (И он смотрел на нас пристально, на одного за другим, и все мы отрицательно качали головой.) — Нет? Ну, это очень просто: когда я выпью еще два стаканчика, я отправлюсь в «Гарден», на тот случай если вдруг завтра Верховному Существу вздумается остановиться взглядом на мне и оно включит меня в одну из этих трагических судеб, в одно из этих убийств, необходимых для поддержания божественного ужаса во вселенной, конечно, но очень неприятных в личностном масштабе. А теперь я прошу вас, кабальеро, чтоб вы были столь деликатны, что пригласили бы выпить этого бедного трубадура, поющего перед вами кровавые деяния Бога.

(И мы приглашали его, разумеется, потому что Тот, Кто Был был щедр на слова, но скуп на карман.) (И потом мы все шли в «Гарден».) (А я думал о Марии.)

Как вы, должно быть, знаете (ведь город полон афишами), в «Оксисе» каждый год организуется костюмированный праздник, и мы, само собой, ходим туда в полном составе.

Некоторые люди (психиатры и так далее) уверяют, что костюм почти с научной точностью раскрывает все закоулки подсознания, и я этого не отрицаю (кто знает, быть может, есть такие, у которых душа отравлена тоской оттого, что им не суждено было родиться пещерным человеком или индийцем-апашем), но в моем случае я год за годом прибегаю к единственному костюму, какой у меня есть: это что-то вроде костюма волшебника Мерлина. (Туника со звездами, остроконечный колпак со звездами, палочка со звездой на конце, борода цвета звезд.) Мне сшила его Йери пять или, может быть, шесть лет назад, на нем есть несколько дырок, прожженных сигаретой, и он немного потерт внизу, от бороды чудовищно жарко, но мне трудно было бы появляться на празднике в «Оксисе» в другом обличье, потому что я привык к этому ежегодному преображению и мне нравится под защитой своей почтенной внешности тыкать девушкам своей волшебной палочкой в лоб или в плечо, а они обычно воспринимают это хорошо, особенно те, костюм которых имеет какое-нибудь отношение к эзотерике.

Костюмированный праздник — это одно из главных событий года для нас, и я всегда жду его со странной надеждой, потому что это что-то вроде путешествия на планету, населенную колдуньями в декольте, марсианами, мускулистыми вампиршами, эфирными вдовами, обернутыми в кружево… В течение нескольких часов никто там не бывает тем, кто он есть на самом деле, потому что происходит массовое искажение личности, а это всегда рождает ожидания в тех, кто от природы склонен к ожиданию, и эта надежда на коллективное отчуждение становится причиной того, что ждешь экзотических случайностей: что — ну, не знаю — пойдешь в уборную, а тебе на шею бросится фея-кокаинистка, которой каждую ночь снится смерть, скажем к примеру. (Или что юная особа, одетая пантерой, решит проглотить живьем волшебника Мерлина, — в качестве еще одного примера.) (И так далее.) (В общем, иллюзии, они бесплатны.)

Поскольку у меня в голове были подобные фантазии, я позвонил Марии, рассказал ей о празднике и спросил ее, не хочет ли она пойти. Она сказала, что не уверена, что ей не нравятся праздники, и это в глубине души принесло мне облегчение, потому что на ночных скоплениях всегда лучше быть браконьером, чем иметь при себе вагину, так сказать.

— Что ты наденешь, старина? Костюм со звездочками?

Хуп сказал мне, что Тот, Кто Был собирается пойти на праздник. И Кинки. И Молекула тоже. И это не пришлось мне по вкусу, потому что было еще одним проявлением их вторжения на наши территории, еще одним надругательством над нашими символами. (Но таково было положение вещей: как на закате Римской империи.)

— Ты как пойдешь, приятель?

— Я тебе уже сказал. В костюме Мерлина.

— Нет, это я знаю. Я спрашиваю тебя, что ты собираешься принять.

Я собирался принять экстази, он лучше всего подходит для подобных случаев, потому что поддерживает тебя на ногах и, если повезет, дает тебе душу архангела, а кроме того, делает так, что все женщины выстраиваются в твоем воображении в определенной иерархии: бесплотные и толстые, молодые и увядшие, чокнутые и задумчивые… (И в этом состоит хорошая отправная точка игры.) (Хотя иногда это плохой конечный пункт.)

— Я тоже собираюсь принять экстази, но только жидкий.

— Жидкий? Но это же не MDMA, a GHB.

— А какая проблема с GHB, приятель?

Как вы знаете, проблема с этим веществом заключается в том, что если ты немного переборщишь с дозой, оно может вызвать у тебя гипертермию, как в скороварке, и иногда довести тебя до временной комы — временной, но все-таки комы, — а это может понравиться только любителям комы. Я это знаю, потому что Галеоте, один мой товарищ по комиссариату, занимающийся отправкой в лабораторию изъятой контрабанды, рассказывает мне, какие из курсирующих у нас средств содержат наибольший процент чистого вещества, какие — фигня, и какие препараты переходят границы осторожности по уровню токсичности, хотя эту информацию нужно постоянно обновлять, при естественной неравномерности в поставках сырья, влияющих на конечное качество продукта, подверженного игре случая и замене суррогатами… (В общем, это рынок.)

— Но я собираюсь принять его.

(Ладно, очень хорошо.)

…И наконец, настала суббота великого маскарада, ночь, в которую сердце надевает пелерину с бубенчиками и начинает весело скакать у нас в груди, как будто вместо сердца там — нервный акробат. Потому что это ночь, когда наша личность и наше сознание остаются пленниками в холодильнике, завернутые в фольгу, а мы выходим на улицу, превратившись в шейха в пышной накидке и с блестящим ятаганом, или в грудастую медсестру, или в самого волшебника Мерлина, в костюме с серебряными звездами, что блестят как настоящие, когда их заливает свет вращающихся прожекторов.

* * *

Суббота, день ежегодного костюмированного праздника, — это день, во всех смыслах ненормальный. Обычно по субботам мы встречаемся рано и отправляемся выпить пива, съесть чего-нибудь, а около полуночи мы принимаем то, что следует принять, и углубляемся в платонические пещеры, полные танцующих теней, в пике устремленных в пандемониум, чтобы услышать в голове однообразный ритуальный барабан, вот в чем дело: иллюзорное путешествие по сельве, с низкими инстинктами в качестве проводника. Но в день праздника в «Оксисе» все ненормально, как я уже сказал, потому что не станешь выходить на улицу, черт-те во что одетый, в девять часов вечера, даже еще как следует не набравшись, рискуя попасть в потасовку с каким-нибудь милашкой, и, поскольку праздник начинает разгораться только в двенадцать или около того, ожидание дома становится бесконечным.

В общем, я приготовился к аскетическому ужину, чтобы очистить почву для продвижения экстази, выкурил пару папиросок и сел смотреть телевизор, нетерпеливый, возбужденный, жаждущий перевоплотиться в волшебника Мерлина, чтобы весело смешаться с толпой бледных императриц и трупов с резиновым топором, торчащим из головы, бедуинов и Неронов, drag-queens с крыльями бабочки, в фосфоресцирующих диадемах, на двадцатисантиметровых каблуках.

Было около десяти, когда зазвонил телефон: Мария. Она раздумывает. Пожалуй. И в чем ей пойти?… А в котором часу? И тогда я совсем заволновался, потому что я не знал, хорошая это новость, плохая или обычная, хотя в конце я решил, что, не будучи плохой, она также не была хорошей, так что скорее она была обычной, с оттенком хорошей, с одной стороны (женская компания обеспечена), а с другой стороны — с оттенком плохой (исключается возможность неожиданного флирта), и, в общем, я раскаялся в том, что рассказал Марии о празднике в «Оксисе», — а для меня это священное событие, магическая отметка в календаре, день психотропного шабаша, — и я также раскаялся в том, что всегда так бестолково веду себя с женщинами, потому что чувствую себя с ними полицейским осведомителем и во всем им уступаю, даже в том, в чем менее всего должен, и еще я раскаялся в том, что ступил на тревожную почву противоречивых возможностей (Мария да, Мария нет), но вы отлично знаете, что раскаяние характеризуется тем, что ему абсолютно не хватает практических действий, потому что это чувство не только ничего не решающее, но и в большей части случаев все еще больше запутывающее, учитывая, что оно придает прошлому размер неисправимой ошибки.

— Так, значит, встречаемся там после двенадцати. Я подумаю, что надеть.

(Что хочешь, только не собачью шкуру.)

— Что хочешь, Мария.

…И мы уже были в «Оксисе», потрепанном царстве безымянности и подделки, погруженные в ирреальность грима и масок, — скрывающиеся марионетки, на одну ночь сбежавшие от самих себя. (Или что-то вроде.)

— Ты, как всегда, верен традиции, Йереми. Оделся колдуном, — сказал Йусупе, швейцар «Оксиса». — Остальные уже внутри.

И действительно, остальные были внутри: Хуп, одетый цыганом-наркоторговцем, с пальцами, унизанными кольцами, с запястьями, увешанными браслетами, с медальоном размером с яичницу на груди, в черном парике с маленькими блестящими кудряшками; Бласко превратился в мертвеца (более или менее) при помощи белого грима, хотя на нем был всегдашний черный костюм, а Мутис — во что-то непонятное: существо, среднее между попрошайкой и доктором honoris causa, поскольку он надел тунику с заплатами, а на голову — желтую академическую шапочку. Чуть позже пришла апокрифическая часть нашей шайки, так сказать: Тот, Кто Был оделся гладиатором, опоясав торс кожаными ремнями, а на половине спины, остававшейся открытой, видна была татуировка в виде бабочки размером со страуса; Кинки нарядился Зорро, со всеми атрибутами, а зловредный Молекула (он оставил Снаряда дома, с пирамидой банок пива, так он нам сказал) остроумно натянул на голову резиновую шапочку, запихнул свое маленькое тельце в белый костюм из лайкры и нацепил на задницу очень длинный хвост.

(— Что у тебя за костюм, братишка? — спросил его Хуп, и Молекула незамедлительно раскрыл ему свой секрет:

— Я сперматозоид, засранец, неужели не видно?)

Потом пришла Рут, gore-нимфа Мутиса, как всегда, одетая в траур, хотя с лицом, выкрашенным желтой краской, и с волосами, заплетенными в две косички:

— Я — в костюме изнасилованной вьетнамки.

(?)

В общем, мы все сидели там, каждый месил в душе свои самые насущные фантазии: торопливые алхимики.

— Ты принял эту гадость? — спросил я Хупа.

(«Эта гадость» — вещество, известное как GHB.)

— Да, и наш друг Тот, Кто Был, и Кинки, и мой двоюродный брат. И у нас уже крыша поползла.

Бласко, со своей стороны, увлекающийся наркотическими коктейлями (отчасти из-за своего положения наркотического попрошайки) съел половинку трипи из целой, что я подарил ему, и целую таблетку спида, переданную ему Мутисом, однако, поскольку он всегда пьет море алкоголя, результаты бывают самыми непредвиденными: ему то кажется, что он видит летающих чудищ, то он думает, что находится в раю, первое — чаще, чем второе. Не стоит даже упоминать, что молчаливый Мутис сильно накачался спидом, и полагаю, что Рут тоже. Я, намеренный подбросить дров в топку корабля, принял одну экстази и держал в кармане еще три, на всякий случай. (На случай, если мухи споют мне свою песню: зззззззззз). (Песню сна, которой невозможно сопротивляться, источающую грезы).

— Привет.

Мария пришла, само собой, не в костюме Клеопатры, но по крайней мере она сделала все, что было в ее силах, чтобы присоединиться к миру колдовства: она надела белый халат, небесно-голубую соломенную шляпу, ожерелье из зубов акулы и нарисовала себе на правом глазу звезду. Тот, Кто Был незамедлительно к ней прицепился:

— Я гладиатор, бросивший свою душу львам, и львы умерли от яда. Я заставлял течь тщеславную кровь в цирках мира. Я видел, как сотни людей собирают свои собственные кишки. Я видел, как ужас мгновенно застыл в глазах армянского борца, когда я одним ударом отрубил ему руку, а всего лишь секунду спустя вскрыл ему брюхо, как человек, вскрывающий зловонный грот. Я видел, как плачут среди ночи непобедимые гиганты из Эфиопии. Так что, сеньорита, одетая ходячим абсурдом, не потанцуете ли со мной?

Но Мария сказала ему, что нет.

(— Слушай, что за костюм у этого твоего друга? Безумного поэта дискотек, или что-то вроде?)

Мне трудно было говорить с Марией, уделять ей внимание, даже смотреть на нее, отчасти потому, что ее компания была балластом в ситуации, когда человеку обычно хочется пуститься по воле волн, в этом-то и состоит достоинство таких праздников: в блуждании без компаса. Отчасти по этой причине, как я уже сказал, но отчасти также потому, что иногда экстази вызывает сложную реакцию, и тебе начинает думаться, что все жаждут оторвать тебе голову и насадить ее на кол, что все смотрят на тебя, как смотрит гриф на умирающего кабана, и тогда ты начинаешь ощущать свое тело некой хрустальной конструкцией, и видишь взгляды, прикованные к тебе, и видишь типов с враждебными глазами, продвигающихся на твою территорию, чтобы толкнуть тебя, чтобы растоптать тебя, чтобы сказать тебе, что им не нравится твое лицо и они собираются разбить его. (Конечно, это всего лишь психотический обман, по крайней мере в теории, но со всеми недостатками абсолютной уверенности.) Я смотрел на Марию и вспоминал о приговоренных к смерти собаках, и не мог выдержать ее взгляда, и хотел, чтобы она ушла, и хотел действительно быть волшебником Мерлином, чтобы заставить ее исчезнуть одним взмахом моей волшебной палочки, но Мария по-прежнему была там, рядом со мной, склонившись ко мне, невыразительная и погруженная в себя, — она пила прохладительный напиток с лимоном и качала правой ногой в такт музыки, чужая в этом мире людей, набравшихся по самые брови, одетая причудливой куклой.

Кроме того, Бласко, как можно было предвидеть, придавило по-плохому, и он начал трубить апокалипсис и непоправимое царство смерти.

(— Я мертв, Йереми. И ты тоже мертв.)

(И так далее.)

Хуп, Тот, Кто Был, Кинки и двоюродный брат Хупа Молекула сидели отдельной группкой, накачанные GHB, который не вызвал у них ни гипертермии, ни комы, а только непристойное счастье, шумное и лучистое, ведь в договорах, которые мы подписываем с наркотическими веществами, многое написано мелким шрифтом.

— Росита не придет, Хуп?

Нет, потому что Хуп поссорился со старухой Роситой Эсмеральдой, и это была стратегическая ссора: он не воспринимал ежегодный праздник в «Оксисе» иначе, как дикое одиночество. Мутис в эту ночь фланировал среди танцующих и возвращался, улыбаясь, садился рядом с Рут, а потом снова принимался фланировать среди людей, рискуя нарваться.

— А ты как, Йереми? — спросите меня вы.

Ну, так себе, потому что мужчины с мутными глазами меня оскорбляли, женщины смотрели на меня с презрением, официанты обслуживали всех вокруг, и только потом — меня, а моя челюсть была машиной для штамповки металла. (Да, это только догадки, но более сильные, чем многое в эмпирической реальности, так сказать.) (Болезненные фантазии, ранящие вымыслы…) (Скажем так.)

Кинки тоже попытал удачи с Марией:

— Ты — девушка копа? — и схватил ее за талию, но она его отстранила, и тогда Кинки, как бы в отместку, попросил у меня денег и, не знаю, как уж он ухитрился, бросил мне под ноги бомбу-вонючку. — Он, это он, — закричал он, когда зловоние стало распространяться, указывая на меня и зажимая нос.

Со своей стороны, Бласко заплетающимся языком читал Марии на ухо поэму, полагаю, полную летучих мышей и могил, и под конец сказал ей, что она тоже мертвая, потому что он видит, как из ее глаз выползают гусеницы.

(— Послушай, эти твои друзья, ну, не знаю…)

Так что, не зная, что делать, и одновременно для того, чтобы сделать что-нибудь, я пошел в уборную, измельчил полторы таблетки, вернулся к барной стойке и насыпал порошок Марии в ее лимонный напиток: химическая война. (Масштабная.)

Когда от экстази у тебя развивается паранойя, есть одно средство: принять успокоительное и лечь в постель, а ложиться в постель было почти единственным, чего я не хотел в ту ночь, так что я спросил у Хупа, не осталось ли у него GHB, и он ответил мне, что нет, но что он может дать мне половинку трипи, — в общем, я пришел в себя.

Ожидая, какое действие окажет на меня трипи и какое действие окажут на Марию полторы таблетки, я стал смотреть на одну девчонку, танцевавшую так, словно ее позвоночник превратился в змею, — она была одета в костюм вавилонского суккуба (или кого-то вроде), в трусы и лифчик с золотыми блестками, в плащ, тоже золотой, в золотые сапожки до самых бедер и в диадему в форме пирамиды — что-то вроде беспутной дочери Люцифера и Афродиты Асидалии, залитой золотом.

— Она тебе нравится? — спросила меня Мария, но я не рассматривал этот вопрос просто с точки зрения «нравится — не нравится», он перешел в несколько более радикальное измерение: в этот миг (в другой — быть может, нет, но в этот — да) я дал бы отрезать себе обе руки, чтобы иметь возможность провести четверть часа, кувыркаясь с этой дьяволицей в аду, который она изберет.

— Мне тоже нравится. Очень.

(?)

Я посмотрел на зрачки Марии: они уже очень сильно расширились.

— Мне нравятся женщины.

Я сказал ей, что у нас одинаковый недостаток, и снова принялся за свое: стал наблюдать за дьяволицей, — но Марии пришла охота говорить, и она рассказала мне историю, показавшуюся мне туманной, не потому что она такой была, а потому, что я уделил ей мало внимания, учитывая, что у моего внимания был подписан исключительный договор с дьяволицей, танцевавшей в окружении одержимых желанием чудовищ: одноглазого пирата, фехтовальщика, человека-ящерицы…

— Я уже больше двух лет не спала с мужчиной…

(А чудовища приближали свои клыки к уху дьяволицы, чтобы сказать ей что-то, что она отлично знала, фразы, слышанные тысячи раз на протяжении тысяч ночей, грязные просьбы, страстные мольбы, — а она с выражением веселого ступора продолжала танцевать одна, сама себе пара, любовница воздуха, извивающаяся перед невидимым богом, тело с нездешним великолепием, натренированное вызывать боль в нервном ядре желания.)

— У меня был плохой опыт…

(И я хотел бы родиться мертвым.)

Хуп и Тот, Кто Был разговаривали с двумя девушками, переодетыми утками. Бласко уселся на служебной лестнице, со смятенным выражением мрачного мечтателя, несомненно, рифмуя метафоры о бессмысленности мира. Мутиса и Рут я потерял из виду. Кинки бродил, несомненно, выслеживая бесхозные сумки. Молекула танцевал на дорожке, среди гигантов.

— …И с тех пор что-то мешает мне иметь нормальные отношения с мужчинами. Но я не хочу надоедать тебе. Пожалуй, я уже пойду, ведь в восемь утра собаки начинают лаять, просить еду.

(Прощай, прощай, убийца собак.) (Добро пожаловать, кислота.) (Музыка, разлагающаяся в бесконечности, как тревожная материя.) (Огни, словно воздушные жидкости.) (Люди, подобные смеси красок, армии акробатов, движущейся как единое существо, горбатый, извивающийся дракон.)

— Эй, Йереми, приятель, я хочу познакомить тебя с этими утками, — и женщины-утки смеялись, и так я сидел еще какое-то время, преследуемый своей собственной паранойей, наступая на разбитые стаканы, наблюдая за тем, как распадается это сборище марионеток.

Дьяволица продолжала танцевать. Оптимисты перестали осаждать ее, потому что даже самые безумные пираты знают, что есть сокровища, которые они не могут украсть. И тогда я понял, что она, а не Мария (как такое могло быть?) была женщиной, появившейся в моем видении: золотой вызывающий силуэт, испугавший светящееся присутствие смерти. Я знал, что это она, знал, как человек, которому только что вонзили кинжал в бок, и смотрел, как она движется, словно огонь, переменчивое золото, призрак, растворившийся в свете. И я знал, что никогда не встречусь с ней взглядом, потому что она — бродячий демон, появляющийся в агонических видениях. И я заплакал. С сухими глазами, но заплакал: слезы текли внутри меня, как родник, наводняя мою душу, наводняя мои мысли, затопляя всю мою жизнь. И я почувствовал, как бьется вся масса моего сердца, как будто это жидкая грязь. И миражи разлетались в пузыри, и эти пузыри, в свою очередь, создавали колеблющиеся миражи, остатки магической жизни. И я ушел из «Оксиса». Уже рассветало. И небо казалось белком глаза, приговоренного к вечному плачу.

Бывают ночи, не оканчивающиеся, когда солнце уже осушает росу и уличную мочу ночных бродяг: продленные ночи, тайные ночи при свете, с прозрачной луной, с бессонным веком. В общем, белые ночи с их черной магией, потому что душа продолжает пребывать в ночи.

Когда я пришел домой, было больше восьми. Пока я стоял, ожидая лифта, дверь подъезда открыла та, которую, за отсутствием имени, известного вам и мне, я назову Девочка.

(— Кто такая Девочка?)

Девочку я видел иногда и раньше, до ее внезапного превращения в животное с накрашенными глазами и шевелюрой цвета свернувшейся крови. Я видел, как она входила в дом и выходила оттуда со своими родителями, с подругами, с игрушками, жительница царства принцесс и гномов, помещающихся в картонную коробку, незначительная, скорая, неоконченная. Но время, торопливый гончар, тайно работало над телом Девочки, над ее трепещущими железами, над подвижным лабиринтом ее клеток, над бездонными кругами ее радужной оболочки, моделировал линию ее спины, ее неожиданно появившиеся груди, обив кашемиром ее плотный пах, — трансформация без боли, приглушенная трансформация, белковый организм, преображающийся каждую ночь, каждое утро удивляющийся сам себе, мелодичным переменам своей изменившейся телесной музыки, своему колдовскому и явному преображению: тело, проросшее из другого тела. (Девочка…)

Увидев меня, она остановилась, потому что никто не готов к тому, чтоб встречать рассвет с волшебником Мерлином. Она испустила какое-то бурчание, похожее на приветствие. Я открыл перед ней дверь лифта, она снова испустила бурчание в знак благодарности, вошла, вошел и я, она нажала на кнопку пятого этажа. Она стала искать ключи в своей беспорядочной сумке, ящике фокусника, полном разных мелочей: зажигалка, заколка, пачка жвачки. На уровне третьего этажа она посмотрела на меня, я посмотрел на нее, она увидела мои зрачки, все еще расширенные, я увидел ее, все еще расширенные. Мы узнали друг друга, как члены колесного братства: нимфа, не тронутая ощущением смерти, и потрепанный кентавр, по возвращении в общую пещеру на полигоне Уча после посещения грота химических чар, возбужденные изгнанники из летучего подземного мира, я с грузом прошлого и совести на плечах, она — порхающая в своем преходящем бессмертии, в своей стране остановившихся часов.

(И пятый этаж.) (И прощание без прощания: быстрый силуэт, бегущий от света, сторонящийся дня.) (Эфемерная однодневка…)

(— Эфемерная однодневка?)

(Да, однодневка: что-то вроде стрекозы, живущей всего несколько часов.)

Войдя в свою квартиру, я рухнул в одежде на кровать и увидел в темноте колеблющиеся порывы света, а потом — черное пятно, сотканное из перемежающихся черных точек. Несколькими метрами ниже Девочка, наверно, раздевается: развязывает узел на шнурках своих ботинок с ультрагалактическим рисунком, снимая кулоны с эзотерическими символами, свое зачаточное белье, зараженное контактом с шелком кожи… И я думал о Девочке, и думал одновременно о вавилонской дьяволице из «Оксиса», и около двух часов ночи единый, мощный образ, безобразное и совершенное животное, сюрреалистический бицефал, мысленное представление, удвоенное желанием, говорило мне на ухо:

— Если в результате какого-нибудь исключительного заговора чудес, если в результате какой-нибудь чудесной цепочки заговоров или если в результате какого-нибудь исключительного преображения ирреальностей этот волчонок с еще не оформившейся душой скажет тебе однажды в лифте: «Пойдем со мной», — что ты сделаешь, философ-наркоман? А если золотая демонша?…

(Желание: призрачное чувство…)

— Спит ли уже Девочка, — рассуждал я, — погрузившись в гипнотический поток, где плавают цветные рыбки и хищные тритоны? Не дает ли ей заснуть метиленэдиоксиметанфетамин, как это происходит со мной, который думает о ней, как кот о рыбной лавке, находящейся на первом этаже здания, когда выглядывает на балкон, и до него доносится головокружительный запах еще трепещущей рыбы, уже завернутой в саван из колотого льда, в ледяной саван для молчаливых существ, — и кот мяукает, драматически мяукает этот чертов жаждущий кот, и его мяуканье превращается в наглую мольбу, до тех пор пока он не устанет мяукать и не удовлетворится сухим кормом с запахом говядины? (Недоступное и так далее.) (Потому что так думал я о ней — как кот.) А как выглядит спальня дьяволицы из «Оксиса»? (Там подряд ею овладевают, среди облаков серы, в колдовском ритуале, штук двадцать дьяволов с алыми пенисами?)

В общем, я встал, свернул папироску, включил приемник и начал передавать в эфир, марионетка своей болтовни, марионетка чревовещательства, чревовещатель самого себя, без сценария, — что выйдет, то выйдет, — в восемь двадцать ледяного воскресенья. Несомненно, никто меня не слушал, но мне нужно было высказаться:

— Сегодня хороший день для того, чтоб умереть. Солнце светит, но все ледяное. Это утро похоже на смерть. Воздух такой холодный, словно плиты операционной, в которой кто-то только что преставился, перепутав смерть с обмороком, с внезапной слабостью, с ватной рукой. Сегодня потрясающий день для того, чтоб умереть. Сегодня подходящий день для этого. Потому что мы всегда умираем поздно. Мы всегда перерасходуем регламентированное время, даже когда умираем, еще не родившись, потому что не знаем, что делать с этим трансцендентальным дождевым червем, которого носим в голове.

Друзья «Корзины с отрезанными ушами», как странен мир: умирают слоны, умирают киты и молчаливые крокодилы, умираем все мы в день, когда меньше всего этого ждем, но вирусы, бактерии и раковые клетки могут быть бессмертными. Загляните в любую энциклопедию, если не верите мне. И скажу вам больше: если в лабораторной культуре смешать раковые клетки и нормальные клетки, нормальные клетки могут переродиться в раковые, и таким образом они достигнут полного бессмертия, владения бесконечным временем: легенда о продаже души дьяволу, но в клеточной версии, понимаете?

Да, сегодня чудесный день для того, чтоб умереть. Потому что удобно умирать, когда твои мысли — это уже змея, заключенная в стеклянном пузырьке…

И тут зазвонил телефон.

Кому может взбрести в голову позвонить кому-нибудь домой в воскресенье, в половине девятого утра, если оставили этого кого-то несколькими часами раньше на дискотеке в костюме Мерлина? Разумеется, Марии.

— Я не могу сомкнуть глаз. Я отпустила всех собак. Мне необходимо было сказать, что я счастлива и хочу видеть тебя.

(MDMA, со своей горячей силой, прямо в сердце…) Это была не лучшая моя минута, но я предложил ей прийти ко мне домой, потому что мысль о том, что я должен ехать в этот Аушвиц для собак, нравилась мне столь же, сколь возможность самому родиться собакой.

— Где ты живешь?

И она сказала мне, что немедленно выходит.

Я отключил приемник, немного поправил постель, вытряхнул пепельницы и принял душ, все это на бегу. Мое воображение продолжало колебаться между дьяволицей и Девочкой, но с сексом происходит то же, что с охотой, ведь секс — это разновидность охоты, обычно бескровная: тигр-ветеран знает, что не может преследовать молодую газель и удовлетворяется тем, что пожирает газель больную или раненую. (И ему даже вкусно.)

Мария не стерла звезду с левого глаза.

— Да, ну и что же еще? — спросите меня вы.

Мало что: каждый из нас самостоятельно разделся, стоя спиной к другому, без театральных представлений, и мы быстро залезли в постель, словно бюрократы желания, не ожидая больших телесных приключений, по крайней мере я, со своей стороны. Белье было, как снег, хотя все же не такое холодное, как задница Марии. Она попросила меня обнять ее и быть с ней нежным.

(?)

И мало что еще, как я уже сказал, все, как обычно в таких случаях: два чужих друг другу тела, оцепенело продвигающиеся на ощупь, не умеющие отыскать тех тайных пружин, что открывают дверцы трепещущего лабиринта нервной системы.

(— Нет, не так.)

(— Так мне больно.)

(И так далее.)

В конце концов, полагаю, Мария получила пару оргазмов, или что-то вроде того, потому что несомненно одно: остатки экстази поддерживали мой член в возбужденном состоянии, хотя одновременно он был весьма нечувствительным, словно это был каучуковый протез, и я хотел только покончить с этим и заснуть, потому что бывают случаи, когда Морфей (сын Гипноза) пару раз бьет Эроса (сына Афродиты) ногой по губам, и тот вырубается.

Когда мы закончили, я пожалел о том, что предложил Марии прийти ко мне домой, потому что главная проблема появления кого-либо в твоем доме — это что ты не знаешь, когда он уйдет, и начинаешь испытывать страх, что он никогда не уйдет, и умоляешь настоящее превратиться в прошедшее как можно раньше, чтоб оно немедленно потекло в направлении забвения, ведь Шопенгауэр уже увидел, как оно бывает: «Единственная форма реальности — это настоящее», а настоящее в тот миг было таковым: голая женщина в моей постели, рассказывающая непонятные мне происшествия из своей жизни, с душой, смягченной MDMA, и с двадцатью семью родинками на спине. (Таково было настоящее и, следовательно, реальность.)

— Время, беги, — шептал я, но Мария продолжала лежать в моей постели, как будто это была ее постель. Звезда на глазу стерлась и испачкала краской наволочку; было уже половина одиннадцатого, и я хотел спать, но Мария хотела говорить и ушла только около трех, и то лишь благодаря тому, что ей нужно было кормить собак, приговоренных к смерти.

Я смертельно хотел спать, но мне нужно было произвести расчет: если я засну в три, значит, проснусь самое позднее в семь вечера и проведу ночь без сна, а без четверти восемь мне нужно идти на работу, потому что комиссар не прощает опозданий в понедельник: они кажутся ему слишком подозрительными, и он читает тебе нотации, а никто в понедельник не расположен выслушивать нотации. Так что я начертил для себя следующий план: принять полторы дозы миоластана (вещество на основе бензодиазепина, действующее как мышечное расслабляющее, погружающее в изумительный сон), который кроме того что наполовину парализует меня, но еще и избавит от боли в ступне, ведь в «Оксисе» мне наступили на ногу, и, когда прекратилось действие экстази, она стала довольно сильно болеть, потому что тело вернулось в тело после своего пребывания на планете, восставшей против законов Ньютона, так сказать. Я рассчитал, что с этим смогу проспать часов семь, а это значит, что проснусь я около десяти вечера.

— А потом?

Очень просто: на ночном столике у меня стоит стакан воды, порция в один миллиграмм рогипнола (это родственник миоластана по ветке бензодиазепинов), и я приму его, едва только проснусь, — я просчитал, что так смогу проспать до шести часов утра. Я встану отупевший, превратившийся в голема, с головой, плотной, как магма, но все можно будет уладить парой чашек кофе, теплым душем и тремя или четырьмя капсулами гуараны, этого концентрированного кофеина, что продают в гомеопатических аптеках: доза в три единицы соответствует полной бадейке кофе.

В общем, все это я и проделал. И предусмотренное расписание более или менее исполнилось. (Не думаю, чтоб такая домашняя алхимия была слишком хороша для тела в целом.) (Но как-то мне придется сосуществовать с организмом, немного укротить его, не так ли?) (Потому что иногда ты — это одно, а твое тело — совсем другое.) (Хотя Критий, софист, считал, что душа — это кровь, — этого только нам и не хватало услышать.)

Тот, Кто Был И Кто Уже Не Есть продолжал пользоваться положением звезды Ледяного Павильона (Пещеры Идей). Однажды он объявил беседу о «Сексуальности согласно Зигмунду Фрейду (Подсознание и извращение)», и зал заполнился людьми: больше ста человек, большинству из которых пришлось стоять, потому что там было самое большее тридцать стульев, все от разных гарнитуров, а Молекула не был намерен вкладывать деньги в мебель, учитывая исключительный характер этих сборищ.

Тот, Кто Был явился совершенно пьяным, хотя и с твердым языком: «Согласно Фрейду, сексуальные извращения бывают двух типов, и это большая удача, потому что представьте себе, что было бы, если б их было пятьдесят типов… Так вот, эти два типа суть следующие извращения: а) анатомические нарушения областей тела, предназначенных для сексуального соития, то есть главным образом стремлении вставлять в задницу и брать в рот, и б) распространение сексуальности на окружающие предметы, или же готовность находить полное удовлетворение в том, что нюхаешь ношеное белье или кончаешь в туфлю, например. Дело в том, что сексуальность отвечает инстинкту, продолжению рода, да, но этот инстинкт похеривается из-за двух сукиных сынов, а именно детства и подсознания. В общих чертах, детство, для Фрейда, — это гнездо психологических бактерий, которые с течением времени превращаются в толстых и здоровых психотических червяков. Ребенком тебе хочется спать с отцом или с матерью, чтобы заявить о себе, тебе хочется убить свою старшую сестру за то, что она заняла место матери, или ты влюбляешься в своего маленького братика, потому что он напоминает тебе тебя самого, гнусный нарцисс. Детство — это целый узел, или что-то вроде. Кроме того, дети обладают тем, что Фрейд называет извращенной полиморфической предрасположенностью, а это действительно плохо пахнет. Я прочту вам фразу, поясняющую данный вопрос, фразу самого Фрейда: „Очень интересно убеждаться в том, что под влиянием соблазна ребенок может сделаться полиморфически извращенным, то есть способен преступать любые сексуальные границы“. Вы хорошо расслышали: любые сексуальные границы преступает на своем пути карамельный человечек."

(В этот момент я остановился взглядом на Молекуле, кивавшем из-за барной стойки, возведенной им в боковой части помещения, в защитной тени бюста Ленина, на голову которого он напялил шляпу.

— Чтобы закамуфлировать большевика, — так он сказал.)

— …Фрейд объясняет это сексуальное бесчинство, в которое могут впадать дети, нехваткой душевных плотин в отношении этих преступлений. Эти плотины суть целомудрие, отвращение и мораль, столпы взрослого сознания, интеллектуальной конструкции, основанной на соглашениях и предрассудках. Вы следите за моей мыслью?

(И Молекула снова кивнул.)

— Однако что думал Фрейд о феллации? По его мнению, отвращение к гениталиям противоположного пола связано с истерией, особенно у женщин, так что, если кто-нибудь из вас скажет женщине, что она истеричка, потому что не хочет отсосать у вас, пусть совесть его будет спокойна, ведь он не ошибается в диагнозе, совсем наоборот: это диагноз, за который поручился лично Фрейд.

(В этот момент две женщины встали и демонстративно ушли.)

— Итак, прежде чем продолжить, есть ли у кого-нибудь вопросы?

Хуп поднял руку:

— Я хотел бы, чтоб ты объяснил нам, приятель, теорию Фрейда о бисексуальности, если она у него была.

И Тот, Кто Был стал ворошить бумаги, которые принес с собой.

— Да, а как же. Согласно терминологии Фрейда, существуют амфигенные гомосексуалисты, также называемые психосексуальными гермафродитами, хотя в жизни мы их знаем скорее под именем педиков…

(И так далее.)

Тот, Кто Был вызывал у меня смешанное чувство притяжения и отвращения, хотя процентное соотношение обоих этих ингредиентов менялось день ото дня, с тенденцией к увеличению дозы второго из них. Меня привлекали его фокусы и игры с мышлением, его герменевтические буффонады, его блудное красноречие, но меня отталкивало его метафизическое фанфаронство, его стремление сводить всякий вопрос на почву кабацких шуток, в том числе вопрос о Зигмунде Фрейде. Мне хотелось бы увидеть его ауру, чтобы таким образом получить информацию о его внутренней сущности, отгородившись от удивительных историй, которые он рассказывал нам о себе, и отгородившись от его философских подделок, но аура Того, Кто Был оставалась для меня невидимой, а это у меня часто происходит с аурами: на протяжении всей своей жизни я видел их не более ста, и в большинстве случаев смутно и мимолетно: стремительная цветная галлюцинация, неожиданная вспышка в мозгу, оглушительное мгновение, в которое я ощущал в глазах укол тающей краски. (Или что-то вроде.)

Когда он закончил свою болтовню, мы, старожилы и захватчики, пошли выпить чего-нибудь. У Того, Кто Был продолжал работать мотор, и он безостановочно одаривал нас теориями касаемо различных предметов и даже решил открыть нам свой великий и тайный проект: Металлический Остров.

— Металлический Остров?

Да. Это дело просто объяснить и понять. Посмотрим… Речь шла о том, чтоб занять нефтяную платформу, заброшенную в 1962 году, с тех пор державшуюся на плаву, словно железный призрак, километрах в пятнадцати от португальского берега, примерно на уровне Портимао. По словам Того, Кто Был, уже существовал подобный прецедент: один предприимчивый испанец завладел подобной платформой в Северном море и учредил там княжество, в котором в настоящее время раздаются дворянские титулы и академические звания, водительские удостоверения, дипломатические аккредитивы, паспорта — в общем, все документы, которые обычно выдаются в странах, скажем так, нормальных, хотя и с довольно выраженным оттенком фарса, само собой. Это может сразу же показаться детской фантазией: создание игрушечной страны с мифической территорией, где можно играть в своевольное распоряжение властью или, по крайней мере, бюрократией, но речь шла о фантазии менее сложной: всего лишь о коммерческой стратегии. По словам Того, Кто Был, звонишь в любое посольство этой шутовской страны — а они у шутовского княжества существуют во многих странах, — ведь на платформе в Северном море, само собой, никто не живет — и в свободной форме заявляешь о своем желании:

— Хочу быть послом вашей страны в Норвегии, — например, а они тебе говорят:

— Это стоит… десять тысяч долларов, — и если ты им заплатишь, то ты уже посол шутовского государства в Норвегии, и тебе даже дадут удостоверение на машину, в котором и заключается твоя принадлежность к дипломатическому корпусу этой ржавой, скрипучей, шутовской страны.

Или говоришь им по какой-то непонятной причине или бог знает по какому необычному желанию:

— Мне хотелось бы получить титул специалиста по микрохирургии глаза, — и они дают тебе информацию о цене на этот титул, и если тариф кажется тебе приемлемым, считай, ты уже специалист шутовской страны по микрохирургии глаза в шутовской стране, путь даже дома у тебя есть только механическая пила для проведения этих шутовских микроопераций.

Или ты звонишь им и говоришь, что тебе хотелось бы стать шутовским маркизом де Якорь, или шутовским герцогом де Шут, или эрцгерцогом де Фрахт, — и они это уладят. (Ведь похоже, что визитная карточка с благородными титулами может обладать большой властью в области проникновения в общество, примерно как семнадцать миллионов ключей.) (И бюрократы этой нефтяной платформы продают тебе эти универсальные ключи — разные модели короны.)

Тот, Кто Был заверил нас, что это морское княжество (оно располагает собственными конституцией, флагом, гимном и принцем-регентом) начало устанавливать дипломатические отношения с несколько ненормальными странами, такими, как Габон, Парагвай, Либерия, Ямайка, Кипр, Пакистан и Турция среди прочих, каких я сейчас не упомню, что, кроме того, оно вручило свои верительные грамоты многочисленным представителям опереточных учреждений и стран: государственному секретарю государства Ватикан, губернатору Боснии, принцу, возглавляющему Мальтийский орден, и какому-то там министру Сан-Марино, — и все они были приняты на ура.

— Это верное дело. Может быть, нестабильное, но верное, — заверил нас Тот, Кто Был. — Нужно только поднять флаг на платформе, подыскать кого-нибудь, кто нарисует тебе герб, открыть веб-страницу, набрать граждан-добровольцев среди миллионов чертовых миллионеров, разбросанных по миру, и вести себя так как большинство стран: собирать как можно больше налогов, делать снежный ком из внешнего долга и открывать международное право на наиболее подходящей странице. И это все. Люди стосковались по утопиям, по аркадиям, по сумасбродным странам. На Земле есть тысячи магнатов, жаждущих быть послом или виконтом, потому что деньги только превращают их в еще больших плебеев, чем они были изначально. Богатые люди хотят иметь в кармане удостоверения этих безрассудных учреждений, удивлять друзей признанием в своей неслыханной национальности, иметь право вышивать корону на своих платках. Богатые люди хотят быть экстравагантными, но они знают, что это вульгарно. Богатые люди любят рассказывать сказочные истории, потому что знают, что даже заурядные люди, рассказывающие заурядные истории, презирают тех, кто рассказывает заурядные истории. И тут явимся мы, правители Металлического Острова, чтобы удовлетворить всех и каждого из этих тысяч олухов.

Не стоит даже говорить, что Хуп очень вдохновился этим прожектом, потому что он, как вы знаете, имеет склонность к химеризму: страна среди воды, с законами, продиктованными капризом, с бесконтрольными властями…

— Ты будешь министром иностранных дел и туризма, Хуп. Бласко мог бы стать официальным поэтом, он, конечно, напишет гимн. Молекула мог бы…

(Да, назюзюкавшийся император, возлагай по своей прихоти картонные короны на склоненные головы твоих шутов.) (Пьяный сукин сын.)

— Нас никогда не признают официально как государство, об этом я вас заранее предупреждаю, но нам это безразлично, потому что это будет пиратский остров, и мы займемся торговлей сокровищами гнилой фантазии, которые люди ревниво прячут в подвалах своей отвратительной головы.

А Хуп улыбался. А Бласко смотрел на меня вопросительно. А Молекула спрашивал его о детских извращениях. А я повторял про себя:

— Пьяный сукин сын, шарлатан.

(А шарлатан говорил, говорил, говорил.) (Говорил еще и еще.)

У женщин, с самого начала ошеломляющих, так сказать, обычно есть одна проблема: они ослепляют тебя, как только ты их увидишь, но потом начинаешь находить в них изъяны. (Изъяны, связанные с формой ушей или носа, с дыханием, со смехом или с их представлениями о возвышенном.) (Когда как.) (Потому что мы мстительны.) С женщинами, скажем так, некрасивыми, и даже с нормальными, существует проблема противоположного толка: они кажутся тебе ужасными или бесцветными, как только ты их видишь, тела для монастыря или для бороздчатого вибратора, но постепенно начинаешь находить в них тайные прелести. (Прелести, связанные скорее не с ушами, носом и т. д., а с абстрактными факторами: чистота сердца, невроз в мягкой форме…) Само собой, все предпочитают проводить время с ошеломляющими женщинами, как бы много изъянов у них ни было, а не с некрасивыми или просто нормальными, как бы много скрытых прелестей ни таила в себе некрасивая или нормальная, но дело в том, что почти все мужчины в конце концов влюбляются в женщин некрасивых или нормальных, и с ними происходит в точности то же самое, потому что, полагаю (не знаю точно), здесь командует, как и во многих других вещах, Природа, с ее примитивными законами: воспроизводить потомство, обеспечивать выживание рода, удовлетворять периодическую необходимость в сексуальных судорогах, и так далее. В большинстве случаев сексуальное наслаждение требует включения ослепляющей чувственной иллюзии, обмана зрения, чтобы зрение не было нам верным; в общем, смиренной и терпеливой обработки очковтирательства: находить красоту там, где ее нет или где ее очень мало, ради пользы, которую нам это принесет. У меня создается впечатление, что все состоит в отчаянном пакте между инстинктом и эстетическими идеалами, пакте, из которого всегда извлекает выгоду инстинкт, более жестокий и свирепый, чем любой эстетический идеал, никогда не перестающий быть тем, чем он, как ни грустно, и остается: идеалом, эфемерным идеалом. (С другой стороны, если б этот пакт был благоприятен для эстетических идеалов, 90 % населения умерли бы девственниками.)

Итак. Я позволил себе этот экскурс, чтобы избежать подробного описания скрытых прелестей женщины, которую я продолжаю называть Марией, и чтобы, по ходу дела, избежать объяснения причин, приведших меня к тому, чтоб упрочить свои отношения с ней, продолжившиеся до того самого мгновения, когда я пишу эти слова.

— Знаешь, какая главная проблема у этой твоей убийцы собак, старик? — спросил меня однажды вечером Хуп, и я ответил ему, что нет, потому что мне немедленно представилось множество ответов.

— То, что, когда она хочет сказать что-то умное, она старается сделать умное выражение лица, но, в конце концов, получается выражение дуры.

(Признаюсь, я боялся чего-то худшего.)

По утрам в субботу, если в пятницу лег не очень поздно, я еду на псарню и провожу там какое-то время с Марией, иногда даже издали не видя ее постель, потому что она не особенно любит эти битвы из страха, что ей снова причинят боль, еще более глубокую. (Ее дурной опыт, бьющийся в кавернах ее ощущений…) (Она однажды рассказывала мне об этом дурном опыте, и он действительно был дурным, но не исключительным: всего лишь разрушенная мечта.) (А потом растоптанная.) (А потом, наконец, демон помочился на эту мечту, можно сказать.) (Но в общем, ничего сверхъестественного.) Мы говорим о собаках и о жизни вообще, обедаем в какой-нибудь окрестной забегаловке, ложимся в постель или нет, в зависимости от того, как подсказывает ее подсознание, а когда начинает темнеть, я возвращаюсь один в город, чтобы покутить с моими друзьями, хотя иногда мне хочется остаться с ней на ночь, но, как только выглядывает луна, я слышу зов тамтамов, вой ночных сирен в ледяном море джина, скрип петель на гробах вампирш, и ухожу, и возвращаюсь в следующую субботу, и мы снова говорим о собаках и о многом другом, и так далее, и таким образом мы постепенно привыкаем друг к другу, потому что любовь (или нечто подобное), в конце концов, и состоит в процессе присматривания и движения к согласию.

— Присматривания и движения к согласию?

Да, присматриваться к тайне чуждости и эмоционально соглашаться с этой тайной, хотя этой тайны и не существует. Ведь мы влюбляемся в тайну, хоть ее как таковой и не существует, как я уже сказал, в гипнотический поток, источаемый другим существом, и под воздействием этой тайны мы чувствуем себя более или менее счастливыми, более или менее укрытыми, до тех пор пока в один злосчастный день мы не решим удовлетворить наш философский инстинкт: проникнуть в суть какой бы то ни было тайны, и тогда мы понимаем, что имеем дело с неразрешимой тайной просто потому, что ее не существует, и что мы искали вату в тумане, убежденные в том, что туман — это вата.

Как бы там ни было, между Марией и мной не существует столь строгих (и одновременно столь возвышенных) правил, как, скажем, те, что управляют математической теорией множеств, но по крайней мере они ясны, или у меня создается такое впечатление: мы взаимно не нуждаемся друг в друге, но также и не досаждаем друг другу; мы не можем влюбиться друг в друга, но также и возненавидеть друг друга; мы никогда не ликуем в постели, но также никогда и не разочаровываемся; между нами нет слияния, но также нет и отталкивания. Она мечтает о женщинах, так же как и я, но это составляет часть укромной зоны каждого из нас, и другой туда не ступает, хотя какое-то время я питал бредовую надежду, что Мария решит поделиться со мной своими любовницами: двойная женщина и ошеломленный Йереми, погруженный в свою удвоенную химеру. Но со временем я понял, что это было бы вторжением в ее области, как я уже сказал, потому что это была ее тайная собственность, ее лес фей, плотоядно преследуемых феями, и я даже не решился постучаться в эту дверь (и избежал смешного положения). У нее есть две подруги, с которыми она регулярно спит, но в субботу является волшебник Мерлин и превращает этих подруг в тающую дымку благодаря силе своей озорной палочки и произнесенных шепотом заклятий, и тогда Мария принимает меня в своем мире приговоренных к смерти собак, а иногда — в тепле своего тела, обладающего скромной красотой.

— Скромной красотой?

Да, мне легко в этом признаваться, потому что возраст заставляет нас отказываться от преследования идеи красоты, правда? — и мы смиряемся с обладанием тенями, пленниками в пещере с неугасимым огнем, этими своевольными тенями, пристально смотрящими на стену, на которой вырисовываются другие несовершенные тени, и там мы кувыркаемся друг с другом, сообщники во мраке, потому что мы — охваченные желанием кроты, наугад ощупывающие выпуклости тела, братья и сестры по крови и страху, всегда стоящие спиной к пламени.

В общем, мы с Марией чувствовали себя комфортно в сумрачной пещере, видя, как наши китайские тени прыгают и обнимаются на стене. Нам бы хотелось попасть в другое место, конечно, но нам было легко обитать в этом подземном укрытии, в этом склепе, принявшем нас, и иногда у нас блестит там сердце, словно оно сделано из серебра, потому что в конечном счете сердце — это мышца, и она упражняется в иллюзиях. А потом и иллюзия смиряется, и это всегда большое преимущество, ведь самая болезненная проблема бытия состоит в жажде множественности.

— Множественности?

Да, множественности, разъединенности, отчаянном самопроявлении… Назовем это как нам взбредет в голову. Или скажем иначе: самая болезненная проблема бытия состоит не в самом бытии, а в горячем желании быть тем, чем мы не являемся, чтобы таким образом пытаться быть всем: быть леопардом, убивающим антилопу, быть антилопой, наслаждающейся своим бегом в холодный рассвет, ощущать невинную ярость леопарда и ощущать незапятнанный ужас антилопы, которая знает, что ее преследуют, быть охотником, повергающим леопарда, и ощущать своим собственным существом сочувствие, испытываемое грифом к зловонному трупу антилопы, пожираемой леопардом. Вот в чем болезненная проблема: стремление быть слишком многим. (Слишком: бесконечным множеством, каким мы не являемся и никогда не будем.) (И, однако, эта тревожная жадность до иллюзорных сущностей…) (Какая катастрофа.)

Мне нужно было написать работу по истории философии (жаль признаться вам, но она все еще не закончена), и я ходил от этого полубезумный, потому что не знал, какой предмет выбрать, поскольку тема была свободной, а также как ее развить, а кроме того, мне было стыдно от возможности опростоволоситься перед профессором, потому что профессора обычно очень злы в глубине души.

Вначале я задумал работу под названием «Предположительное предположение о предположениях» (одно из тех названий, что производят впечатление на дилетантов), так что однажды утром, когда в отделе паспортов все было спокойно, я стал делать записи: «Любое предположение — это невозможность в себе. Предположение может быть разумным или безумным, но безразлично, то оно или другое, потому что оно всегда останется таковым: предположением. То есть возможностью, бесполезной в качестве возможности, тем временем как, если предположение исполняется, оно перестает быть предположением, а если оно не исполняется, то зачем тогда было нужно это предположение?» В общем, по этой каменистой дороге шли мои мысли, когда мне позвонил комиссар, чтобы дать мне инструкции, и тогда вступил в игру фактор нежелательной и несколько невероятной случайности, а этот фактор более распространен, чем мы обычно думаем, несомненно, из-за той дискредитации, какой подвержены искусственные проявления случая, когда в них слишком много искусственности.

Так вот, когда я направлялся в кабинет шефа, я увидел, как два моих товарища ведут куда-то в наручниках Кинки. Было бы естественно, если б я этому обстоятельству обрадовался, но правда в том, что оно меня испугало. (Этот несчастный был в курсе моего увлечения психотропными средствами, он видел меня в костюме Мерлина, он был со мной в Пуэрто-Рико, он был другом моих друзей…) Кинки посмотрел на меня сверху вниз очень большими глазами, полагаю, потому, что его обескуражила моя форма, а потом улыбнулся мне той своей улыбкой, что умеет ранить, потому что содержит в себе шифрованное послание, которое я отлично научился разгадывать: «Ты — жалкий сукин сын, но я делаю тебе одолжение, выражая мое к тебе презрение улыбкой, а не плевком в лоб». Признаюсь, я занервничал, потому что дал ход бредовой идее, что задержание Кинки может навредить мне: он за словом в карман не полезет, донесет даже на самого себя, разболтает свои собственные злодеяния, а я ему не нравлюсь, и он может постараться впутать меня черт знает во что, чтобы и меня с собой утащить.

— Что с тобой? — спросил меня комиссар, увидев, как я вхожу в его кабинет с лицом цвета бумаги, и я сказал ему, что у меня болит живот, что отнюдь не было ложью, потому что весь сгусток нервов бился у меня там, словно дрожащая голова Горгоны Эвриалы (дочери Форкия и Кето, со своей шевелюрой из змей); я закончил дела с комиссаром и почувствовал, что у меня нет умственных сил продолжать свое софистическое опровержение предположения, и все мои рассуждения рухнули замертво, и я уже не мог восстановить их, потому что философские рассуждения — как сны: они рассеиваются, прежде чем врезаются в память, быть может, потому, что речь идет об эфемерных ментальных построениях. (Не знаю.)

У меня создавалось впечатление, что разоблачительные слова Кинки проходили сквозь стены и гулко звучали по всему комиссариату, словно были произнесены в рупор:

— Этот полицейский курит травку, и принимает таблетки, и наряжается волшебником, и у него пиратская радиостанция, и он состоит в связи с толстой лесбиянкой…

Само собой, я начал во все стороны сыпать вопросительными знаками, чтобы понять, удастся ли мне узнать о причине задержания Кинки:

— Что он сделал?

(И так далее.)

Но никто не знал ничего конкретного, и от этого я еще больше нервничал, потому что неопределенные подозрения — самые ядовитые, поскольку рисуют почти бесконечный радиус опасения.

Мне было пора уходить, и я по-прежнему ничего не знал.

(— Что-то серьезное, — говорили некоторые, основываясь на том, что комиссар даже не выходил выпить кофе на протяжении более двух часов, хотя официант бара напротив уже принес ему пять или шесть чашек.)

И я пошел домой, теряясь в неведении, и позвонил Хупу, не знает ли он чего-нибудь, но он даже не был в курсе задержания, так что, чтобы развеять тревогу, я вознамерился придумать какую-нибудь тему для своей учебной работы, потому что, как я уже сказал, мое предположительное предположение о предположении уже никуда не годилось: предположительная угроза. Я стал пролистывать книжицу, куда записывал важнейшие мысли философов в поисках какой-нибудь зацепки и тут наткнулся на забавное суждение Анаксимандра: человеческое существо, так же как и остальные животные, происходит от рыб.

(— От рыб?)

(Да, вот что творилось в голове у Анаксимандра.) Это хорошая зацепка, вне всяких сомнений, — рыбы… Я задумал свою работу как беседу между софистами, потому что это показалось мне оригинальным ракурсом:

— Ты утверждаешь, о Анаксимандр, что все животные происходят от рыб?

— Да, действительно, это так.

— Кошки тоже?

— Да, кошки тоже.

— Согласно этому, кошки, выходит, каннибалы, о Анаксимандр.

— Каннибалы?

— Да, потому что, по твоей теории, когда кошка съедает рыбку, она ест своего предка. И более того: когда ты и я едим мерлана, выловленного в Критском море, мы на самом деле являемся антропофагами, потому что жадно уплетаем сородича.

(В общем, так работают софизмы.)

Этим я и занимался, как вдруг стал думать о бесконечном, и это показалось мне лучшей темой для моей работы, чем тема рыб, так что я не стал сомневаться: «Слово „бесконечное“ стоит использовать с большой осторожностью. Или даже вообще не следует никогда его использовать, потому что оно обозначает идею не сказать, чтоб ложную, но иллюзорную. Кто-то как-то ночью во времена палеолита подумал о чем-то неизмеримом и безграничном, о чем-то, являющемся беспредельной суммой всего огромного, и так зародилась идея бесконечности. Но правда состоит в том, что человеческий разум — по крайней мере мой — не может даже вообразить бесконечное по той простой причине, что бесконечное не вмещается в человеческую мысль. (Примерно то же происходит и с Ничто, знаменитой мысленной концепцией, конечно, но оно не может быть физической ирреальностью: Ничто — это место.) (Быть может, плохое место, но место.) (Потому что если Ничто существует как таковое, мы можем отправиться туда на экскурсию, и будем при этом где-нибудь.) В общем, когда мы думаем о бесконечности, мы не думаем именно о чем-то бесконечном, а только о чем-то очень большом. Вот так просто: о чем-то большом, но не о бесконечном, потому что эта идея превышает нашу способность понимания…» И тогда я услышал, как колотят в дверь. А существует только один человек в мире, который вместо того, чтоб позвонить в звонок, станет колотить в дверь моего дома, — старина Хуп.

— Что за ядреная чертовщина произошла со стариной Кинки?

Я сказал ему единственное, что мог сказать: что я ничего не знаю, — и он мне сказал, что он тоже.

— Но, может быть, ты что-нибудь разведаешь?

И мы какое-то время разрабатывали гипотезы.

Потом Хуп изложил передо мной новый план: Тот, Кто Был предложил отправиться на разведку на нефтяную платформу, чтобы рассмотреть эту утопию на месте, и Хуп взялся за то, чтоб посредством своего агентства организовать эту поездку через Португалию. Он уже заручился одобрением Молекулы и Мутиса.

— Ты с нами, приятель?

И я сказал ему, что нет, само собой, потому что эта афера с водной страной кажется мне ребяческим вздором, и мне странно, что Мутис присоединился к экспедиции, обещавшей быть еще более безумной, чем наша поездка в Пуэрто-Рико.

— Только одни выходные. Решайся.

И я сказал ему, что подумаю, только для того, чтоб избавиться от его настойчивости, потому что даже под угрозой силы я не поеду в это путешествие. (Тем более что и Молекула в деле…)

— Я хочу попросить тебя об одолжении, — сказал он мне, снимая ботинки, и я задрожал, не только из-за того тревожного факта, что он снимет ботинки (?), но и потому, что концепция «одолжения», которой придерживается Хуп, всегда сопряжена с чужой жертвой. — Тебя не затруднит помассировать мне ступни? Я прямо ходить не могу, — и он показал мне свои голые ноги, и пошевелил пальцами, словно куклами, и воззвал к нашей дружбе, и спросил меня, есть ли у меня какой-нибудь крем.

Массируя ему ноги, я вдруг увидел его ауру, кто бы мог подумать, — ведь такое нечасто увидишь. Это была аура темно-лилового цвета, что совсем неплохо, потому что этот цвет входит в гамму благоприятных тонов. Тогда я закрыл глаза и почувствовал, как через его ступни в меня переливается сказочное умиротворяющее видение: улыбающийся фавн, полный силы, бегает вокруг группы молодых существ, самцов и самок, почти обнаженных, и все там очень зеленое, а небо бирюзовое, и тут ступни Хупа показались мне на ощупь двумя копытами, и я открыл глаза.

— Не останавливайся пока что, приятель. Продолжай.

И я продолжал массировать ему ступни, жесткие пальцы с жесткими ногтями, привыкшие скакать по мифологическим лугам, где играют эфебы и нимфы с их шаловливой невинностью, среди которых упорные фавны сеют радостный ужас своим бездонным желанием, своей бесконечной пьяной жаждой молодого тела, своим вожделением к доступным задницам, своей алчностью к вагинам цвета смятой розы.

(— Еще крема, Йереми.)

Когда мы покончили с этим, Хуп объявил мне, что собирается просить меня еще об одном одолжении, и, полагаю я, на лице моем помимо воли изобразился испуг, потому что Хуп обычно продвигается от меньшего к большему.

— Не бойся, приятель. Слушай, тебе только нужно поговорить со своей подружкой, убийцей собак…

И, в общем, попросить у нее, чтоб она достала кетамин.

— Кетамин? — спросите вы.

Тот же вопрос задал себе я. Так вот, кетамин — это обезболивающее, часто используемое в ветеринарии, но, в зависимости от дозы, оно может проявлять свою вторую, психоделическую сущность, поскольку обеспечивает разделение духа и тела, и ты принимаешься порхать повсюду, как призрак, беззаботный и невесомый, среди ветров и бесконечных панорам, и это, как говорят, напоминает путешествие смерти. (И его дают лошадям и собакам во время операции.) (И вышеупомянутые лошади и собаки становятся обдолбанными, как обезьяны.)

— Кетамин, старик. Запиши.

(Мария сказала мне, что у нее нет кетамина и что она не намерена впутываться в грязные дела, потому что уже арестовали нескольких ветеринаров, злоупотреблявших этим веществом, ставшим модным среди избранной группы психотропных пионеров.) (Галеоте, эксперт по наркотикам, подтвердил мне данное положение дел и заверил меня, что основное воздействие кетамина заключается в том, что чувствуешь себя чем-то вроде мечтательной коровы.)

(?)

— Ты поговорил со старухой убийцей собак о том, о чем я тебе сказал? — спрашивал меня время от времени Хуп, жаждущий совершить экскурсию в царство мертвых. Кстати, о мертвых…

Возвращаясь на следующий день на работу, я был в ужасе, что комиссар вызовет меня и прочтет мне расшифровку признания Кинки, где буду приплетен и я, неконкретно, но все же приплетен, в этом я был уверен, или по крайней мере упомянут, потому что Кинки окончательно утратил ко мне уважение и придумал новую игру — изводить меня, так что он не мог упустить случая приписать мне какие-нибудь подвиги, коль скоро это было столь сподручно. Но мои страхи оказались необоснованными, и тогда инстинкт подсказал мне, что задержание Кинки — дело нешуточное. Так что я начал расспрашивать.

Говорят, язык до Рима доведет, меня же он довел до Китая.

— До родины Конфуция?

Именно, потому что задержание Кинки, как это ни удивительно, оказалось связанным с делом Синь Мина.

Посмотрим, удастся ли мне объяснить… Вначале, как вы знаете, считалось, что Чжу Е убил Синь Мина, а также, может быть, женщину, известную как Эли, хотя по этому второму пункту не было никакой определенности. С другой стороны, выдвигалось предположение, что Синь Минь занимался продажей женских трупов, как вы, несомненно, помните, и также выдвигалось предположение, что убийство кантонского ресторатора, так же как и убийство кордовской шлюхи, связано с этим погребальным предприятием. Но, поскольку расследование расползлось, как осьминог, нужно внести корректировку в некоторые существенные детали.

Для начала Синь Минь был всего лишь жертвой, и не потому, что ему воткнули кухонный нож в голову (обстоятельство, кого угодно мгновенно превращающее в жертву, даже палачей), а потому, что он оказался не замешанным в эту аферу с покойницами, несмотря на то что труп вышеупомянутой Эли появился в морозильной камере его ресторана. Далее надо сказать, что Чжу Е не убивал Синь Мина, хотя поначалу считалось именно так, хотя он и убил Эли, с которой крутил любовь (или что-то вроде того), бурную и страстную.

— Кто же тогда убил Синь Мина? — спросите вы.

Ответ очень прост: Ли Фон.

— Ли Фон?

Не знаю, помните ли вы его: заместитель Синя, можно так сказать.

— Любезный Ли Фон, почитатель мужской идеи и специалист по десертам?

Ну да, именно он занимался аферой с трупами по довольно тривиальной схеме, заключавшейся в следующем: когда умирал какой-нибудь одинокий или вдовый китаец, в спальне покойника появлялся Ли Фон и прощупывал обстановку: разделяют ли его домашние традиционное верование, что мужчин не следует хоронить одних, тем более на чужой земле, дабы они не страдали от ни с чем не сравнимого одиночества; если семья разделяла данное верование и была готова платить за хлопоты (цена была невысока: Ли Фон не получал прибыли, он занимался этим исключительно из преданности предрассудкам и традициям); если семья соглашалась, как я вам уже говорил, Ли Фон обращался к кладбищенскому сторожу, которого он подкупил, чтобы тот откопал из могилы недавно умершую женщину (если возможно, до установки плиты, дабы не вызвать нежелательных подозрений), снова заровнял могилу, поместив в нее пустой гроб, и помог Ли Фону положить труп в фургончик ресторана Синь Миня.

(— Я думал, это чтобы делать еду, — заявил сторож, алкоголик, все связанное со смертью принимавший не всерьез, ведь он так много на нее поработал.)

Иногда эта операция оказывалась неосуществимой, ввиду отсутствия доступных покойниц в нужный момент, но по большей части случай играл на стороне этих мрачных махинаций по посмертному спариванию. Завладев трупом, Ли Фон обеспечивал его немедленную доставку родственникам холостяка или вдовца, которые с удовольствием делали любимому существу посмертный подарок и засовывали покойницу в гроб. В общей сложности Ли Фон осуществил шесть операций по похищению покойниц на протяжении примерно двух лет, а это немного, ведь здешняя китайская колония едва насчитывает двести человек.

— А почему Ли Фон убил своего начальника?

Чтобы дать вам ответ, нужно сначала, чтоб вы задали мне другой вопрос:

— Что произошло между Чжу Е и девушкой по имени Эли?

Ну, как вы знаете, Эли была не совсем та женщина, какую бы родители Чжу Е могли пожелать своему сыну, производя его на свет в Чонсине. Эли подвергала китайца большим психологическим испытаниям, устраивала ему много китайских пыток, можно сказать, не только из-за своей ночной работы в баре (хотя эта работа несказанно мучила Чжу, потому что этого китайца снедала ревность, по свидетельству осведомителя Меродио, а он много общался с обоими), но также потому, что девица обращалась с ним скорее не как с человеком, а как с марионеткой, и высмеивала его на людях, и провоцировала его на потасовки для собственного развлечения, и вытягивала из него деньги, обманывала его с негодяями, с которых даже ничего не брала, и все такое прочее, — ни вы, ни я никогда не узнаем подробностей, хотя без труда можем их себе вообразить, ведь речь идет об образчике поведения, весьма распространенном среди диких утренних птичек.

И дело в том, что Чжу Е, устав терпеть ее выходки, задумал свою собственную выходку: отравить Эли. Так что он пошел в аптеку, купил пачку средства против насекомых, окрещенного Байтон DP3, которое, видимо, казалось ему наиболее губительным средством из тех, что имеются в продаже, и растворил его в кувшине молока, потому что случилось так, что вышеупомянутая Эли страдала гастритом, несомненно, от беспорядочного образа жизни, сопряженного с ее работой, и всегда выпивала кувшин молока, возвращаясь из царства шампанского. Приготовив свое зловещее снадобье, Чжу Е лично отправился в бар «Тарсис» к закрытию, вытащил из этой грязи свою возлюбленную и попросил ее провести с ним ночь, на что она согласилась, потому что, в соответствии с ее системой сложного равновесия, ей следовало быть снисходительной к китайцу. Когда они пришли домой к Чжу, он подал ей стакан отравленного молока, но она сделала только один глоток, потому что вкус показался ей странным, ввиду чего, после ссоры на повышенных тонах, Чжу Е пришлось заколоть ее. Когда Эли была заколота и мертва, Чжу Е позвонил Ли Фону, ведь тот продал покойницу его родственнику, и они вдвоем перевезли тело в ресторан Синь Миня, дотащили его до морозильной камеры и в конце концов запихнули в холодильник. Поскольку дни шли, а ни один холостой или вдовый китаец не умирал, тело Эли продолжало покоиться среди уток и кур, к беспокойству Ли Фона, боявшегося, что труп обнаружат.

Ли Фон, как я уже говорил, был правой рукой Синь Миня, и у них у обоих был обычай пить чай после того, как они закрывали ресторан и служащие уходили, и тогда они говорили о своей стране и о своих этнических делах. Так вот, однажды ночью после такого чаепития Синь сообщил Ли о своем намерении провести ревизию в холодильнике, потому что у него все увеличивались подозрения в том, что один из поваров ворует утиное мясо, и Ли Фон, само собой, задрожал.

— Я сделаю это завтра, Синь. Не беспокойся. Завтра я проведу инвентаризацию. Дай мне накладные и счета, и я сам займусь разоблачением этого вора, если он, конечно, вор, — должно быть, сказал Ли Фон своему начальнику.

— Я не смогу заснуть от такого беспокойства. Я сделаю это сам, и немедленно, друг Ли.

(Примерно так.) Потом Синь Минь спустился в холодильную камеру, а Ли Фон задумался. (Он был в ужасе и нервничал, но все же задумался, а это большое искусство.) Через несколько минут Ли Фон тоже спустился в холодильную камеру и увидел, что Синь Минь нагнулся над морозилкой, которая имела размеры четырех поставленных друг на друга гробов. На полу валялось полно замороженной птицы, пакеты с обледеневшими овощами, — ведь Синь Минь опустошил морозилку до самого дна, где покоилось тело убитой, с волосами, превратившимися в сосульки. Охваченный паникой (как обычно говорится) и в высшей степени смятенный (так тоже обычно говорится), Ли Фон ударил своего начальника по голове одним из замороженных пакетов, чтобы тот потерял сознание и можно было бы, по возможности, отложить неоткладываемое, однако, несомненно, из-за нервов, рука изменила ему, и он убил его: Синь Минь, покойся с миром, можем мы сказать.

Потом Ли Фон позвонил Чжу Е, но заговорщики не пришли к согласию и не выработали никакой общей стратегии, учитывая, что Чжу пребывал в отчаянии и был пьян до такой степени, что даже не понял, что говорил ему Ли Фон, тем более что тот, в свою очередь, говорил с ним голосом, сбивчивым от ужаса и от плача. Так что вскоре Ли Фон оказался один на один с двумя трупами, обезумевший от горя, и не у кого было попросить помощи.

Само собой, Ли Фон подумал было перевезти обоих мертвецов на кладбище и при помощи сторожа спрятать их в одной из пустых могил, но то ли из-за сложности операции, то ли из-за того, что он находился в высшей степени помрачения рассудка и тревоги, свойственной случайному убийце, он в конце концов решил сдаться, потому что дело, по его понятию, никак нельзя было исправить.

Как бы там ни было, прежде чем совершить этот шаг, скорее мелодраматичный, чем решительный, Ли Фон отправился бесцельно бродить по улицам, до тех пор пока инстинкт не привел его, как и во многие другие ночи, в бар «Анубис», местный храм жиголо. И вот, я понимаю, что вам это покажется натужной рифмой в бесконечной космической поэме, полной чепухой, но дело в том, что там перед Ли Фоном предстало Провидение в человеческом облике Кинки, который, как оказалось, сочетает свои занятия воровством с обязанностями жиголо. По той или иной причине (?) китаец и преступник в конце концов поладили, и Ли Фон поведал Кинки свою проблему.

— Все можно уладить, — сказал оптимист удрученному, после чего неопытный убийца и предполагаемый починщик реальностей направились в ресторан.

По признанию Кинки, он пытался только помочь Ли Фону, симулировав убийство, характерное для психопата, чтобы таким образом подозрения не пали на лучшего друга жертвы, и поэтому он воткнул Синь Миню в голову нож, а это почти единственное, чего друг обычно не делает с другим другом, по крайней мере на Западе.

(— Это преступление — заколоть мертвеца? — спрашивал Кинки в своем признании.)

Естественно, филантропия не относится к тем добродетелям, что переполняют душу Кинки, и эта симуляция должна была обойтись Ли Фону в приличную сумму денег.

(— Это был не шантаж, а оплата, — так заявлял Кинки.)

Как бы там ни было, это театральное действо мало помогло, потому что Ли Фона окончательно расперло изнутри, он сдался и заложил всех.

— Кончился китайский водевиль, — вздохнул комиссар с облегчением, ведь эта гора бродячих трупов переходила теперь в судейские руки. — Вы все приглашены на кофе.

Так что мы по очереди пошли в бар напротив пить кофе в ознаменование этой победы и судачить о странностях людей из Китая.

В конце концов Мутис не поехал на экскурсию на Металлический Остров, и, признаюсь, меня обрадовал его отказ, потому что я воспринял его как жест верности нашей банде, находившейся из-за вновь прибывших личностей под угрозой распада. Хуп, само собой, уехал, и в эти выходные Бласко, Мутис и я пошли бродить ночью, сделав обычный круг, — мы чувствовали себя отстраненными от тайны, от приключения, значимость которого нашим воображением преувеличивалась, ведь воображение — это мощный микроскоп.

(— Что они там, интересно, делают? — спрашивали мы себя.)

(— Как там все идет?)

На Бласко неприятности набросились сверху, как тигр: кинотеатр, где убирала его жена, собирались закрыть в течение нескольких месяцев, банк, где она убирала, заключил контракт с предприятием, занимавшимся поддержанием чистоты, а умирающая, за которой она ухаживала, отправилась в дом престарелых, так что у нее оставалась только работа в нескольких домах, а этого не хватало даже для того, чтоб платить за квартиру.

— Мы погибли, — повторял Бласко, потому что «Легкий и нефритовый» по-прежнему с треском проваливался на поэтических конкурсах, а эта книга была его единственным достоянием, эфирной лирической собственностью, капиталом из бурь и расколотых могил… В общем, владениями в аду.

(— Мы погибли.)

Эти выходные показались мне очень длинными, потому что я хотел, чтоб вернулся Хуп и рассказал мне в своей гиперболической манере о поездке на призрачную платформу, не потому что меня интересовала поездка сама по себе, разумеется, нет, а потому что я вдруг начал очень скучать по своему другу, по его шумному присутствию, по его пылкому глаголу Заратустры, и, полагаю, с Мутисом и Бласко происходило то же самое, несмотря на то что Хуп в последнее время ходил отдельно от нас, занятый сотворением культа Того, Кто Был, похитившего его душу, или что-то вроде.

Я чувствовал себя таким потерянным, что в воскресенье вечером, несмотря на послесубботний травматизм, позвонил Марии, намереваясь встретиться с ней. Она сказала, что у нее много дел, что лучше в другой раз, но я поймал такси и средь бела дня явился на псарню, и Мария не двигалась, пока мы трахались, намеренно не двигалась, и это было грустно, — ведь правда? — грустно, как если наступить на бабочку и растирать ее ботинком, пока она не превратится в комок грязных красок, пока она снова не превратится в червяка, каким была, — а потом я вернулся домой. Я свернул себе папироску и снова обратился к работе, которую должен был написать по истории философии, и осознал чудовищный размер своего невежества: бесконечная пустыня — то, что называется бесконечная, — с двумя или тремя карликовыми пальмами, сминаемыми самумом. (Потому что я поздно пришел к этому, потому что мне предшествовали в своем исследовании тайн бытия тысячи могущественных умов, а также тысячи шарлатанов, тысячи возвышенных безумцев, легионы трансцендентных пиратов, и первородные поиски света, присущие всякому философскому рассуждению, выродились в обработку этой огромной тьмы, которую уже нельзя осветить: мы теперь знаем столько всего, что уже ничего не можем знать наверняка, потому что превратили знание в полиэдрический тотем, и каждый преклоняет колени у одного из его многочисленных углов.) (Было относительно легко быть философом в досократическую эпоху, когда философ был смесью теурга, авгура, гуру и шарлатана, примерно так.) (Но на сегодняшний день даже Сократ кажется нам дикарем.) (Потому что все уже так запуталось, стало суммой абстрактных арабесок.) (А кстати, красивые имена античных философов, уже ставших ископаемыми, основателей метафизического хаоса? Филон Александрийский, Ксениад Коринфский, Горгий Леонтинский, Продик с Кеоса, Ксенофан из Колофона…) (Йереми из Учи, с полигона Уча?)

В понедельник я позвонил Хупу. Разумеется, я спросил его о путешествии на нефтяную платформу, но он не хотел вдаваться в подробности:

— Видишь ли, старик, бывает, человек сует нос туда, куда не должен, но это тоже составляет главнейшую часть путешествия по лабиринту, понимаешь?

(По правде говоря, нет, я не понял.) Я до сего дня не знаю, что такое могло приключиться во время поездки, потому что Хупа на слове не поймаешь, но я уверен, что это было неудачное путешествие, так сказать. Тот факт, что Тот, Кто Был не вернулся, — это довод в подтверждение моей гипотезы, и, признаюсь, мне принесло большое облегчение его исчезновение: этот болтун поплыл новым курсом, бродячий оратор, словесное торнадо, и шляется бог знает где, сеет среди людей мечту о металлической стране, плавающей в океане, и исповедует парадоксальные теории о связи видимого и невидимого, составляющих утóк этого мира.

— Этот тип был комедиант, — сказал нам Хуп однажды ночью, когда мы все вчетвером, члены старой банды, снова гуляли вместе, счастливо пережив вражеские вторжения, в поисках непредвиденных сокровищ. — Комедиант и сопляк.

(— Наверняка шарлатан вытянул из него деньги, — сказал мне Бласко.)

(Могло быть и так.)

(?)

(Потому что мечтатели почти всегда на этом погорают.)

Забавно: в ту пору, на любовной почве, все мы ступали по зыбучим пескам, если позволите мне это выражение. Хуп окончательно порвал с Роситой Эсмеральдой и безрезультатно увлекся Вани Чапи (не знаю, помните ли вы: это официантка из «Хоспитала», та, у которой были огромные сиськи и которая из какого-то каприза носила пиратскую повязку на глазу, хотя прикрытый глаз был цел и невредим). Кончилась, со своей стороны, и история Рут и Мутиса, потому что у Мутиса темные орхидеи долго не живут, — до тех пор пока он не сожрет их семенную коробочку. Бласко ходил всюду со шлюхой, наполовину оставившей свое ремесло, с которой он познакомился на одной из тех дискотек для неудачников, куда он обычно ходит, чтобы убивать подгоняющие его желания и удовлетворять свои фантазии соблазнителя, и однажды ночью, в час высшего откровения, он признался нам, что у него был кошмар, в котором она сказала ему: «Ты вставил мне пять раз, а значит, должен мне миллион песет», — и наш поэт апокалипсиса и вальпургиевых ночей проснулся в поту. Я продолжал раз в неделю видеться с Марией, но для развлечения завел себе мучительную мечту, персонифицировавшуюся в кассирше супермаркета, куда я обычно хожу за покупками, девушке с отсутствующим видом по имени Элена. (У нее на бэйджике значилось: Элена.) (Сероглазая, с туго стянутыми черными волосами, погруженная в свою грусть, задумчивая и таинственная, деловитая и стыдливая.) (Оглушенная перед лицом своей судьбы.) Я, вероятно, старше ее в два раза — а может, еще больше, — и правда состоит в том, что человек в конце концов понимает, что время — это очень экзотическое сокровище: чем больше собираешь, тем меньше у тебя остается, более того, тем менее для других ценно то, что у тебя осталось. (Время, с его удивительными махинациями…) Я думал об Элене, прежде чем заснуть — это пора излюбленных мечтаний, — представлял себе ее округлое, боязливое нагое тело, ее испуг девственницы, пойманной драконом, который не хочет быть драконом, а хочет быть рыцарем в серебряных доспехах, но остается драконом и рычит, изрыгая пламя изо рта, потому что душа его горит от злости; я ходил купить что-нибудь, только чтобы увидеть ее, чтобы увидеть, как ее тонкие, быстрые руки проносят упаковки мимо экрана с инфракрасными лучами, чтобы в течение нескольких секунд посмотреть на углубление, образованное ее ягодицами на вращающемся стуле, горячую пещеру тени и нейлона (белый нейлон ее белья, геометрическая изморось на ее коже…), и я стоял в очереди в ее кассу, хотя остальные кассирши сидели сложа руки… — этот сошедший с ума компас в нашем сердце (что-то вроде).

Как рассказывала мне Эва Баэс, в XVIII веке жил один французский кюре — его имени я не помню, — который утверждал, что при помощи всего лишь нескольких фраз, составленных из магических слов, можно овладеть всеми науками. Так вот, не знаю, как с науками, но чьим-нибудь сердцем овладеть можно точно. Действительно, достаточно одной магической фразы, чтобы зажечь любовь, чтобы сотворить пламя и сгореть дотла в объятиях другого человека. (И, разумеется, наоборот тоже, и даже чаще, потому что достаточно ошибочной фразы, чтобы потушить его, потому что пламя любви всегда находится под угрозой, это хрупкое пламя.) Я не имею в виду те фразы, что служат для того, чтобы затащить кого-нибудь в постель. (Для этого достаточно находчивой скороговорки, подходящей просьбы, простой шутки потерпевших кораблекрушение.) Нет. Я имею в виду те фразы, что создают иллюзию открывающегося чудесного мира в том, кто их слышит, и тогда он говорит:

— Я хочу войти в этот мир.

Но я не знаю ни одной из этих магических фраз, эти фраз-похитителей душ, этих пиратских фраз, произнесенных шепотом, овладевающих спрятанными сокровищами и Элена навсегда останется лишь болезненной игрушкой моих бессонниц по вине фразы, которую я не могу сформулировать, абракадабры из слогов-похитителей, быстрого заклинания, способного заставить столкнуться между собой вселенные, кровоточащие бродячие вселенные, какой является каждый из нас, не ведающий колдовства счастливых слов, со ртами, застывшими, как у мертвеца, лишенные способности произнести эти тайные фразы, открывающие звездные ворота священного, потому что наши губы сгорели бы.

— Да, шампунь и шампиньоны. Сколько?

И Элена говорила мне цифру, а затем я протягивал ей несколько монет, она возвращала мне другие вместе с чеком механическим движением, и подушечки ее пальцев на мгновение касались моей ладони, и магические фразы порхали, неуловимые, вокруг нее, словно мешанина из букв, словно картонная азбука, рассыпавшаяся по камере невесомости. (Однажды я пришел в супермаркет, а Элены там не было. И на следующий день тоже. И на следующий тоже. И я сказал себе: «Все непоправимо течет в жопу».) (Потому что это правда, что все течет.) (В жопу.) (Это точное направление, которое принимают все вещи.) (Хотя в следующем месяце Элена вернулась.) (Не знаю откуда: из Аида, из жопы…) (Я этого не знаю.) (Но она вернулась.)

Вследствие внезапного бегства Того, Кто Был Ледяной Павильон потерял свою звезду, так что его программы потекли по обычному руслу: поэты, богатые на рифмы, местные историки, профессора на пенсии с тоской по кафедре, жаждущие открыть массам свои теории о падении тартесской цивилизации или об эзотерических загадках пирамид, потасканные уфологи и так далее.

Последний раз я присутствовал на культурном мероприятии в Павильоне в связи с номером, который показывал ясновидящий — Раффо. В афише публику просили принести с собой фотографии, индивидуальные, а не групповые, живых или мертвых людей, потому что один из талантов этого человека состоял в способности угадать, бродит ли изображенный на фотографии по этому миру или по иному, всего лишь проведя пальцем по оборотной стороне фотографии. Присутствующих было человек пятнадцать, и почти все принесли с собой фотографии, и во всех случаях он попал в точку, хотя фокус этот строился, можно сказать, ни на чем, потому что, прежде чем потрогать фотографию и вынести свой вердикт, Раффо завязывал себе глаза и просил владельца фотографии, чтоб он показал публике плакат, на котором было написано «ДА» или «НЕТ», в зависимости от того, шла речь о живом или мертвеце соответственно, и Раффо говорил то, что соответствовало действительности. (Я принес три фотографии: Анны Фрай, моего отца и свою собственную.) (И во всех трех случаях он попал, как я уже сказал.) Когда все это закончилось, Хуп пошел поговорить с Раффо, потому что мой друг не упускает случая пообщаться со знаменитостями, будь они даже из сомнительной категории.

— Старина Йереми — тоже ясновидящий.

И Раффо посмотрел мне в глаза, в течение двух или трех секунд, в течение которых я выдержал его взгляд, и сказал сухо:

— Нет, — и продолжал беседовать то с тем, то с другим, пользуясь своим звездным часом.

(— Старина Раффо видит тебя насквозь, старина.)

(— Но старина Раффо — это не старина Бог, старина Хуп.) (И существуют маленькие невидимые способности, а я являюсь обладателем маленькой и смутной способности.)

Это был последний раз, когда я ходил в Ледяной Павильон с культурной целью, как я вам уже говорил, и не только потому, что мой интерес к болтунам шел на убыль, но и потому, что после ухода Того, Кто Был и задержания Кинки Молекула остался единственным вирусом, заражающим мои мысли, а нужно лечить мысли от присутствия в них инородных проныр, потому что такие вирусы в конце концов оседают в сознании, и там окапываются, и вгоняют тебя в гроб. Заведение продолжает функционировать, и туда приходят ораторы разного рода, чтобы на свой лад забавляться в искусствах и науках, но публики становится все меньше и меньше — так мне сказал Хуп, — так что Молекула, чтобы не потерять уровень жизни, решил однажды открыть там ночной бар, тихой сапой, само собой разумеется, впрочем, в рукаве у него было припрятано одно оправдание: он представил всем этот бар как место отдыха и развлечения для исключительного пользования членов культурной ассоциации, без стремления к наживе, кроме того, субсидируемое самим муниципалитетом. Молекула пригласил туда оркестр, наполнил холодильники и встал сложа руки в ожидании клиентов, в тени бюста Ленина, уже неузнаваемого, — не только из-за шляпы, надетой на него Молекулой, но еще и из-за солнечных очков с золотыми дужками, которые на фоне зелени бронзы придавали ему вид ямайского наркоторговца, или кого-то вроде. Первыми клиентами, само собой, были мы четверо, те же, что и всегда, потому что Хуп уговорил нас пойти выпить по стаканчику, прежде чем двинуться обычным маршрутом, и там мы курили и сворачивали папироски, покуда Молекула рассказывал нам свои анекдоты, несказанно смешные. Тут явился Снаряд в своем кресле с моторчиком. Он попросил у брата пиво, но Молекула сказал ему, что нет, после чего инвалид принялся кружиться по заведению, словно бешеная собака, визжа так, будто у него вынимали трахею через ухо, — покуда не столкнулся с Хупом и чуть не свалил его, — и тогда Молекула швырнул в своего брата стеклянной пепельницей и попал ему прямо в лицо, а это существо принялось визжать еще больше, с большей ненавистью, и его визг отдавался от стен пустого бара, словно оперные модуляции воплей свиньи, которую режут, — в общем, жуткий переполох. Потом Молекула вышел из-за барной стойки и стал толкать Снаряда до тех пор, пока не швырнул его в стену, и кресло перевернулось, а Снаряд продолжал визжать, а Молекула бил его ногами. Тогда поэт Бласко сказал Молекуле грубость, а Молекула сказал грубость поэту Бласко, и они начали препираться и накостыляли друг другу, — нам пришлось разнимать их, по мере наших сил, потому что они казались одним единым телом с множеством рук, а Снаряд, валяясь на полу, продолжал визжать, даже глазами, потому что казалось, они вот-вот выскочат из орбит от страха.

Между тем Мутис, Хуп и я подняли Снаряда и усадили в кресло. Хуп сказал Молекуле, чтоб тот налил Снаряду пива, что он оплатит, но Молекула сказал «не фиг», что этим вечером не будет пива для Снаряда, потому что он разбил экран телевизора, а Снаряд стонал, как умирающий ребенок, и Бласко в конце концов отдал ему свое пиво.

— Ты, вон отсюда, — сказал Молекула Бласко, и тогда Бласко сбросил на пол стаканы и бутылки, стоявшие на барной стойке. Молекула, в свою очередь, схватил за горлышко бутылку, подошел к Бласко и назвал его поэтом-педиком, и нам снова пришлось разнимать их, и тогда Хуп пришел к заключению, что лучше нам всем уйти, и никто с ним не спорил, может быть, потому, что ад может иногда быть объективной реальностью.

Насколько я знаю, бар Молекулы по-прежнему открыт, и полиция не досаждает ему, и туда ходит много народу — по словам Хупа, — потому что в субботу он закрывается последним, и туда вваливаются ватаги пьяных, словно Дракулы, бегущих от света, в поисках тепла гробов, траурных сумерек в разгаре дня. (Полагаю, это бандитский притон, само собой разумеется.) (И там собираются самые распутные девки и политоксикоманы со всей округи, само собой.) (И там, вероятно, неплохо.) (Но мы никогда туда не пойдем из уважения к Бласко.)

Вот уже пару недель я работаю по вечерам в агентстве Хупа. Он предложил мне, и я согласился, отчасти из-за дополнительного заработка, отчасти потому, что это показалось мне работой, соответствующей моей профессии: утром оформлять паспорта, а вечером облегчать людям бегство от их отвратительной жизни. Это новое занятие отнимает у меня время, необходимое для учебы, но вы знаете так же хорошо, как я, что я уже какое-то время назад понял, что никогда не буду профессиональным философом, а всего лишь самоучкой, блуждающим на ощупь в потемках, и я довольствуюсь этим, потому что было бы хуже пройти по этому миру в полном ослеплении этими потемками, даже не попытавшись их расчистить.

У Хупа есть двое болтливых подчиненных, катапультирующих в любую точку мира внезапных Марко Поло, и забавно наблюдать, как этот тандем сидит перед компьютером, словно колдуны перед волшебным котелком, изучая пересечения авиарейсов, тасуя пункты назначения, варианты бегства, рассуждая о городах, где они никогда не были, так, словно они там выросли, — императоры тропических пляжей, отелей на берегу моря и дополнительных койко-мест.

Моя работа более скромная и молчаливая: ежедневно разбирать и классифицировать горящие предложения, чтобы, когда придут нерешительные путешественники, у них была упорядоченная информация о том, куда они могут сбежать: самое далекое место за наименьшую цену. (В том числе Пуэрто-Рико.) (Бедные люди.)

В прошлую субботу, прежде чем мы пошли прошвырнуться, явился Хуп с бутылкой рома.

— Мы отметим твое присоединение к гильдии продавцов ковров-самолетов.

И мы выпили с моим новым шефом, а у меня было две таблетки экстази и немного гашиша в табакерке, я был намерен пуститься с моими друзьями, подобно сумасшедшим ракетам, к неверным иллюзиям ночи.

— Выпьем еще, — и мы выпили еще, но у меня упал стакан.

— Этот тост был дерьмовым, приятель. Выпьем снова, — и этот новый тост хорошо прозвучал — как столкновение двух хрустальных планет.

— Так лучше, — и мы продолжали пить.

— Надо мне как-нибудь отвезти тебя в «Хоспитал», старик. Когда у тебя день рождения?

Мой день рождения был уже несколько часов назад. Я встретил его, рассказывая вам эти бродячие истории.

— А зачем ты заставил нас терять время на твои бродячие истории? — спросите меня вы и будете правы, ведь я понимаю, что рассказ о любой жизни — это тайна, да, хотя и не для тех, кто его слушает, а для тех, кто его рассказывает. (Ну, в общем, не знаю, скажем, мне охота было поболтать.)

Однако все заканчивается, и этот мой рассказ, который первоначально должен был быть просительным письмом к фантасмагорическим царям, вылился в письмо протеста, обращенное ко времени. Потому что боюсь, что с настоящего момента моя жизнь превратится в «и так далее», будущее, представленное многоточием. Я знаю, что однажды, скорее рано, чем поздно, мне уже не захочется прожигать ночь в «Оксисе», отчасти потому, что я буду чувствовать себя там контрабандистом, отчасти потому, что почувствую, как размягчился мой эпический дух, так сказать, и похмелье станет слишком серьезной душевной болезнью; я знаю, что однажды перестану ходить в «Гарден», потому что секс перестанет быть быстрым пламенем в душе; я знаю, что настанет момент, когда алкоголь превратится для меня в чистый яд, гашиш будет вызывать у меня тревожную тахикардию, а от экстази я буду только плакать. И я знаю, что девушки станут для меня совсем недосягаемыми (хотя при этом немного безразличными), что я буду чувствовать досаду к молодым, прокляну время, которое потерял, и сочту растраченным богатством даже самые незначительные дни прошлого. (Но, впрочем, полагаю, все это предусмотрено в сценарии, ведь жизнь, по сути, — это мелодрама.)

Прежде, еще недавно, я понимал свое существование как хаотический набор разрозненных эпизодов, как случайную сумму разнородных переживаний, но вдруг все обрело глобальный смысл, злосчастную гармонию, неожиданную взаимосвязь, и я сказал себе:

— Йереми, вот что такое судьба: не предопределенная дорога, а халтурная импровизация.

В общем, дни рождения обычно бывают очень тусклыми, когда падают на среду, потому что это самый грустный рабочий день из всех. Мария утром сказала мне, что у нее много работы, но что я могу навестить ее, если мне захочется, а мне не хочется, само собой, потому что вместо дыма от свечей на торте я увижу там дым от кремации собак, а это мало кому понравится. Хуп пообещал мне, что в субботу мы все пойдем в «Хоспитал», но сейчас суббота кажется мне далекой датой. Мутис на неделе почти никогда не выходит, занятый своими латинянами, а Бласко пришлось устроиться на работу в компанию по доставке замороженных продуктов: тысяча метров Антарктиды в окрестностях города, — и там он проводит по восемь часов в день, одетый во что-то наподобие костюма астронавта, раскладывая замороженный товар и, несомненно, лелея большие поэмы о полярном ужасе, ясном, как, должно быть, тот, что мы испытаем в мгновение, предшествующее смерти. Так что я проведу вечер дома и, может быть, использую это время, чтобы зараз написать свою неоконченную работу по философии, потому что несколько дней назад, читая один очень древний анонимный текст из софистической традиции, озаглавленный «Двойные умозаключения», я нашел параграф, способный многое изменить: «Один и тот же человек живет и не живет, в одинаковой мере существует и не существует. Ведь тот, кто находится в Ливии, не находится на Кипре, и все это согласуется с одним и тем же умозаключением. Следовательно, вещи существуют и не существуют». (В общем, нелепые идеи софистов.)

Сейчас одиннадцать двадцать три ночи. Признаюсь, я все еще питаю надежду на то, что вдруг придут мои друзья, с бутылками и подарками, и скажут мне:

— Давай, Йереми, одевайся, пошли прошвырнёмся.

Но не думаю, что они придут, ведь вы уже слышали: кто находится в Ливии, не находится на Кипре, вещи существуют и не существуют.

Около часа назад я взял бинокль и в качестве развлечения стал шпионить за окнами моих соседей, хотя, признаюсь, это занятие всегда меня разочаровывает: усталые женщины, готовящие ужин усталым мужчинам, силуэты, зажигающие свет, выключающие свет, медленно двигающиеся, медленно курящие на балконе… Этим я и занимался, когда пришел Койот-Психопат, со своими налаченными волосами, в нарядной куртке, но один, потому что, как видно, среды ни для кого не хороши, или, быть может, потому, что время со всеми нами обращается одинаково.

Но, в конце концов, ведь мы уже неплохо повеселились, нет? Шляясь без цели, вертясь вокруг одной и той же оси, но, по сути, повеселились. Потому что прошлое — это не прямой коридор (я так думаю), а круглая комната, и там нет ни одного уголка, где можно спрятаться от грядущей бури. (Именно то, что называется «ни одного».) Потому что будущее течет в прошлое все быстрее. И что-то нужно будет придумать.