Из дневника Шарлотты Квинтон

продолжение

Дети связали его по рукам и ногам и заткнули рот грязной тряпкой, чтобы он не мог заговорить и позвать на помощь, но даже со своего места я могла разглядеть его маленькие злые глазки, которые горели ожесточенной злобой, и толстую грубую кожу. Я вспомнила, как Робин назвала торговцев детьми «свиньями», и убедилась, каким подходящим было это слово.

Мне трудно об этом рассказывать (даже сейчас, когда я пишу эти страницы в своей старой спальне — в доме, где я выросла, где я чувствую себя в безопасности и где мне никто не мешает). От детей исходила атмосфера чрезвычайно холодной, безжалостной и неумолимой угрозы. Их было всего десять — наконец я их сосчитала, — и, хотя трудно было определить, какого пола они были, из-за короткой стрижки и бесформенной одежды, я почти точно определила — там было четыре мальчика и шесть девочек, включая Робин. Большинству из них на вид было не больше восьми или девяти лет, но теперь я думаю, что некоторые из них были постарше. Пища, которую они получали в работном доме, не способствовала быстрому развитию и росту. («Ешь овощи, Шарлотта, и ешь хлебные корки, иначе ты никогда не вырастешь сильной и здоровой…» Поразительно, когда советы, что давали в детстве» оказываются правдой.)

Когда мы вошли во внутренний двор, дети обернулись и посмотрели вопросительно, а некоторые даже свирепо (Мэйзи застыла в дверях; когда она была испугана, она как будто вся сжималась, словно хотела стать невидимой), но Робин сказала:

— Все в порядке. Это друг, и она хочет помочь. Я ей верю. — Подразумевалось: лучше и вы верьте ей. — И она поклялась никогда не рассказывать о том, что видела.

(Думаю, что пара мальчиков по-прежнему глядела на нас с подозрением; ясно было, что не для всех троекратно произнесенная клятва являлась надежной гарантией, но Робин сказала это так авторитетно, что никто не посмел ей возразить. За что я была глубоко благодарна.)

Мальчик, который был на вид старшим, с копной волос соломенного цвета, сказал:

— Все готовы, — и я услышала в его голосе небольшой акцент. Возможно, восточноевропейский. Он казался заводилой, лидером или, по крайней мере, оратором, и по контрасту со светлыми волосами у него были черные, злые глаза. Я представила, как он заставляет детей сражаться против жестокого режима, и даже призывает их к маленькому бунту.

— Он готов? — спросила Робин, и мальчик с соломенными волосами жестоко пнул пленника под ребро.

Мужчина вздрогнул от боли и попытался откатиться в сторону.

— Он готов, — сказал мальчик презрительно.

Я спросила:

— Что вы хотите с ним сделать?

— Он должен быть наказан, — сказал мальчик, уставившись на меня. — И тогда остальные, увидев, что с ним случилось, больше сюда не придут.

Он обернулся к Робин:

— Ты уверена, что ей можно доверять? — Он подозрительно покосился на меня.

— Да, говорю тебе.

Странно, но я почувствовала благодарность за такое безоговорочное доверие со стороны Робин и осталась на своем месте, решив ни в коем случае не вмешиваться в происходящее.

Робин уже стояла среди других детей, она пристально смотрела на распростертого на земле человека.

— Ты один из свиней, — сказала она. — Я знаю это, потому что видела тебя уже. Ты один из людей Данси. Мэтта Данси.

При звуке этого имени дети поежились, а младшая девочка боязливо оглянулась через плечо, как будто за ней кто-то следил из тени деревьев. Так я впервые услышала имя Мэтта Данси и мгновенно возненавидела его.

— Мы все видели тебя с ним, — сказала Робин. — Все мы, и Энтони видел тебя. Ты забрал его маленькую сестру.

Я поняла, что Энтони — это черноглазый мальчуган с соломенными волосами. Он сказал:

— Она спряталась от тебя той ночью. Она спряталась под кроватью, сжалась в комочек и пыталась стать маленькой, такой маленькой, чтобы вы не заметили ее, и она молилась, чтобы вы не нашли ее.

— Я слышала, как она молилась, — сказала маленькая девочка, которая казалась такой испуганной. — Она говорила шепотом, но я расслышала — «Добрый Иисус, кроткий и нежный, присмотри за мной, малым дитя».

У девочки был нежный, вежливый голосок, и я представила, что когда-то она была любимой дочерью в хорошей семье, где ее научили повторять молитвы и всегда почитать старших.

— Ей было восемь лет, моей сестре, — сказал Энтони, по-прежнему пристально глядя на лежавшего на земле. — И ты вытащил ее, перебросил через плечо и унес прочь. Она все время кричала и пыталась удержаться за спинку кровати, но ты отцепил ее пальцы и унес ее прочь.

В его голосе не слышалось никаких эмоций, кроме холодной ненависти, и мне опять захотелось плакать. За ту маленькую девочку, которая пряталась под кроватью и молилась, за всех детей, собравшихся у колодца. Но желание заплакать смешивалось с желанием сорваться с места и бить этого человека ногами до тех пор, пока он не запросит пощады.

Оглядываясь назад, я с любопытством обнаруживаю, что во всем верила этим детям. Я и сейчас не сомневаюсь в их словах. Они, конечно, умели ловко врать и обманывать, приспосабливаясь к жестоким правилам Мортмэйна, но в них не было фальши или лицемерия. Они знали, что делал этот человек и такие, как он; и они хотели наказать его.

Вдруг Робин сказала:

— Пора, — и, словно повинуясь приказу, дети двинулись к своему пленнику.

Я абсолютно ничем не могла ему помочь, даже если бы хотела. Но после всего, что я видела в Мортмэйне, и принимая во внимание сказанное Робин и Энтони, я и не хотела. Бунтующая, ожесточенная часть меня (часть, которую Эдвард предпочитает не замечать и на которую его мать всегда жалуется, но та самая часть, которую Флой любил и всячески поддерживал) сказала: пусть делают, что делают, пусть накажут это злое создание.

Но даже бунтующая часть не была готова к тому, что они сделали.

Две девочки достали кусок толстой веревки — я думаю, что они взяли ее в той ужасной комнате, где женщины выбирают паклю, — и Энтони осторожно взобрался на парапет, а двое мальчиков держали его за лодыжки. Рама с воротом была довольно большой — там были две толстые палки с поперечиной, и эта поперечина была на метр выше кирпичной кладки, так что Энтони стоял на цыпочках и едва дотягивался до нее. Он был тощим и, возможно, недокормленным, но, ухватившись за вертикальные палки, он отцепил ведро и затем привязал веревку к большому железному крюку.

Три мальчика с силой потянули веревку, чтобы проверить, что она хорошо закреплена, потом они сделали петлю на свободном конце. Нет, не простую петлю. Петлю для повешения. И я услышала, что две самые маленькие Девочки что-то поют тихо, почти шепотом, но четко проговаривая каждое слово:

Пустынный брег и лунный свет — Стада овец заблудших. И виселицы черный крест Скрипит и ноет жутко. [14]

Виселица. Виселица из двух балок, образующих крест, скрипит и стонет. Я слышала эти строки однажды, в доме Флоя, когда профессор, который писал стихи, читал их вслух в переполненной комнате. Эти строки были частью циклической поэмы, поначалу казавшейся буколической, будто бы написанной об этой части Англии шропширским мальчиком, которому пришлось покинуть эти края. Но если заглянуть глубже (и, кстати, Флой рассказал мне, как это сделать), в этом стихотворении не было ничего от пасторали. Услышав эти строки в Мортмэйне, я поняла, что профессор — его имя было Хаусмен — скорее всего, очень хорошо знал о темных тайниках мира и написал об одном из них. Стихи показались мне страшными, когда я их слышала в первый раз, но услышать, как их поют дети, эти дети, решившиеся на страшное дело, было куда страшнее, это было зловещим и абсурдным.

Господи боже мой, думала я, я знаю, что они хотят сделать с ним, и не важно, кто он, человек-животное, и, что бы он ни сделал, мне нужно помешать этому произойти… Нужно?

Энтони и другие мальчики потащили мужчину за ноги. Он извивался, корчась и пытаясь освободиться или хотя бы пнуть своих палачей, но его ноги были связаны слишком крепко. Мальчик, который помогал Энтони прикрепить веревку, затянул петлю на шее у лежащего, и мне пришла в голову неуместная мысль о том, что эти дети могли что-то знать, а чего-то не знать, но этот мальчик знает толк в узлах; возможно, его отец был моряком или лавочником.

Я недолго думала об этом: дети перекинули человека через парапет и столкнули в шахту колодца.

Он упал ногами вперед, но не очень глубоко. Веревка на шее, дернувшись, привела его тело в нелепое стоячее положение, прокрутив его вокруг своей оси в момент падения. Он висел там, наполовину выше, наполовину ниже колодезного жерла, он повис на уровне кирпичной кладки, и поперечина ворота угрожающе заскрипела под его весом.

Тысячи мыслей пронеслись в моей голове, тысячи чувств вспыхнули в моей душе, но смешавшись с ними, слабый голосок забился, пульсируя, в моем мозгу против моей воли. Ничего нельзя сделать… Они повесили его… Они повесили его, и он мертв… Поделом ему, сказал самый мягкий и самый сильный из голосов, когда образ восьмилетней девочки, прячущейся под кроватью, молящейся кроткому Иисусу, девочки, унесенной прочь, встал передо мной. Поделом ему.

Дети, взявшись за руки, встали вокруг колодца и пошли по кругу не то чтобы танцуя, но и не обычным шагом. Лучше всего назвать их движение словом «красться». Они брели в своем полутанце, и самое жуткое было в том, что, не видя висящего тела, можно было подумать, что это лишь дети, играющие в обычную игру.

Они запели теперь все.

Пустынный брег и лунный свет — Стада овец заблудших. И виселицы черный крест Скрипит и ноет жутко. Беспечный пастырь стадо вел Под пенье это. Сверкает шерстка, словно мел, Взгляни на человека!

Тело по-прежнему крутилось на веревке, и я думала: если перебежать через двор, смогу я тогда к нему подойти? Смогу перерезать веревку? Но куда он упадет, сказал голос рассудка. Прямо в глубину колодца?

Дети продолжали петь, держась за руки, непрестанно двигаясь вокруг колодца, и было в них нечто от дикого племени, нечто первобытное.

И мы висим у врат тюрьмы — Доносится из глоток. И паровоз гудит из тьмы, И мертв весь околоток.

Мне казалось, что я схожу с ума, голова моя кружилась, и я прислонилась к стене позади себя, чувствуя ее опору, благодарная тому, что рядом со мной Мэйзи, несмотря на то, что ее лицо было белым как бумага; она явно была напугана еще больше меня. Сейчас это все закончится, Робин и другие дети исчезнут в одном из черных углов Мортмэйна, и мы с Мэйзи сможем спокойно уйти. Оставив здесь детей. Оставив повешенного вздернутым на воздух?

И утром колокол пробьет — Собаки в конуре. И свою шею тот пропьет, Кто виснет на шнуре.

Их голоса были настолько недетскими, что я вспомнила старый предрассудок об одержимости и подумала: если бы старые охотники на ведьм были здесь, они бы яростно набросились на этих детей. (Впоследствии я отказалась от этой мысли об одержимости, но лишь отчасти.)

И волос твой срезает смерть — Пускай ты топчешь воздух. И твой каблук не будет тверд — Висят в позорных позах.

Когда они пропели этот куплет, произошло самое страшное. Веревка вращалась теперь медленнее, и, когда его лицо обратилось ко мне, я увидела, что жизнь еще теплится в нем и что он начал бороться.

Новая волна страха нахлынула на меня.

Он был еще жив. Падение на некоторое время лишило его чувств, но не сломало ему шею, и теперь сознание возвращалось к нему, он был живой. Он бился и корчился, ужасные хрипящие звуки доносились из его рта, лицо стало багровым. Его глаза надулись, как пузыри, и я с ужасом подумала, что в следующую минуту они вывалятся из глазниц и повиснут на щеках.

Это была пляска повешенного; мертвец стоял в воздухе, в точности как тот, описанный в стихотворении профессора Хаусмена, только этот человек еще не был мертв, он медленно задыхался, и мы — дети, и Мэйзи, и я — были свидетелями этого.

Темные пятна, цвета сырой печени, разлились по его лицу, и непрестанные мычащие, хрюкающие звуки доносились из его груди. Солнце на мгновение спряталось за тучу, но выглянуло вновь, четко прочертив тени внутри двора. Четырехугольная тень колодезной перекладины и свисающей с нее фигуры резко падала на одну из стен, так что казалось, что два человека содрогаются, бьются и задыхаются.

Дети не ожидали этого, я сразу же поняла. Они думали, что он умрет мгновенно, и, какой бы страшной ни была его смерть, она должна была быть быстрой. Их голоса стали сбивчивыми, и затем пение прервалось. Я увидела, что Энтони непроизвольно двинулся вперед, словно в попытке помочь, но кто-то — я думаю, что это была Робин, — толкнул его назад. Кто-то из детей — и опять я подумала, что это Робин, — снова запел, голос его дрожал и звучал несколько резко, но через мгновение все присоединились к нему.

Время перестало существовать, оно остановилось, и мир сжался до фигуры, корчившейся в петле. Мне показалось, что кто-то приближается к внутреннему двору: раздался звук шагов по коридору, быстрых и сердитых, и я обернулась к двери, думая, что же я буду делать, если кто-то из служителей — жена церковного сторожа, например, — сейчас выйдет. Но шаги удалялись в другую часть Мортмэйна.

Повешенный содрогался, рвался в бессильных спазмах, и казалось, прошли века, хотя все длилось не дольше десяти минут. Веревки на руках его развязались, и он тщетно хватался руками за воздух, слабо пытаясь схватить натянувшуюся веревку и зацепиться за поперечину ворота. Его тень барахталась и содрогалась вместе с ним. Кровь показалась изо рта, язык вывалился. Моча потекла по его ногам, обмочив брюки, и забрызгала верх колодца — при обычных обстоятельствах мне было бы неловко от всего этого, и я не смогла бы описать такое, — но это было только частью ужаса, общего кошмара.

Потом все кончилось. Тело обмякло и повисло, как если бы перерезали шнур, и голова упала на грудь.

Нить жизни оборвалась, как волосок… Как будто задули свечу.

Я вся дрожала, как будто только что пробежала несколько миль, а Мэйзи хныкала. Но дети — теперь, когда они сделали, что хотели, теперь, когда их мщение удалось, — они больше не были возмездием правосудия, они стали вновь детьми, испуганными и потерянными. Младшие начали было плакать, и даже Энтони испуганно поглядывал по сторонам. Лишь Робин оставалась неумолимой и равнодушной.

Я перестала дрожать, подошла к ним и почти опустилась на колени на пыльные плитки. («Шарлотта, твоя юбка!» — воскликнет позже мама.) Они обернулись с какой-то настороженностью и благодарностью, и Энтони сказал дрожащим голосом:

— Мы не знаем, что теперь делать. — Он умолк, и я увидела, что он совсем еще мальчишка. Его волосы падали на глаза, он откинул их назад резким кивком головы и посмотрел на меня.

Я спросила:

— Какой глубины колодец? Из него поднимают воду?

Его глаза сверкнули с пониманием и облегчением.

* * *

Это оказалось не так просто, как я ожидала. Я думала, что мы сможем освободить механизм ворота и опустить тело в глубины колодца. К железному крюку был прикреплен моток толстой веревки со стальным покрытием, и с одной стороны на деревянной раме была рукоять, какая бывает на катках для глажения белья. Но когда Энтони и другие мальчики попытались повернуть ее, они увидели, что с одной стороны она прикручена, и никто из нас не знал, как освободить ее.

(Как же неправа мать Эдварда, утверждая, что леди не полагается разбираться в технике. Хотя нужно отдать должное старой карге: представить себе ситуацию, хотя бы отдаленно напоминающую эту, она не смогла бы даже в самом страшном сне.)

Я все еще прислушивалась к звукам шагов в Мортмэйне, но сделала над собой усилие и сказала самым обычным голосом:

— Нам остается одно — перерезать веревку. У кого-нибудь есть нож? — Смешной вопрос, конечно.

— Я могу попробовать достать его на мойке, — сказала довольно робко одна из девочек.

— Очень хорошо, но смотри не попадись.

Она поспешила прочь, а мне пришло на ум, что я с ними в сговоре о краже, хотя уже на фоне сговора об убийстве кража ножа не показалась мне такой уж преступной.

Мы молча ждали. Еще одна мамина заповедь: леди всегда может найти тему для беседы, но в такой ситуации даже она вряд ли смогла бы что-нибудь предложить.

Девочка вернулась быстрее, чем я думала. Она принесла нож с широким лезвием и передала его Энтони. Она была уверена, что ее никто не заметил.

И снова дети работали вместе — молча и с абсолютным пониманием действий друг друга. Энтони снова вскарабкался на парапет, оттуда залез на вертикальный столб, а затем сел на поперечину верхом. Она зловеще заскрипела, но оказалась достаточно прочной. Казалось, что он не боится сидеть прямо над самым колодцем; не знаю, как у других, у меня сердце билось в горле от страха, потому что если бы он потерял равновесие…

Но он продолжал продвигаться по перекладине и наконец нашел положение, в котором он мог перерезать веревку. От движения она стала раскачиваться, и несколько раз мертвец ударялся о черные кирпичи парапета. Под весом Энтони перекладина стонала, как души тысячи грешников, и мое сердце по-прежнему страшно билось, поскольку она могла надломиться.

Но она оказалась прочной. Веревка начала рваться, мертвец перестал биться о края колодца и вновь начал крутиться. Тут Энтони сказал: «Пошла!», и последние нити веревки разорвались.

Мертвец полетел в жерло колодца с таким звуком, как будто четыре фурии решали его судьбу, и спустя некоторое время, которое показалось нам вечностью, мы наконец услышали глухой, мертвый всплеск воды. Трудно описать, даже сейчас, как поразил меня этот звук. Он был черным, гнетущим, и я подумала: даже для такого злого существа это ужасная смерть, мы приговорили его к сырой одинокой вечности там, внизу.

Но я собрала детей вокруг себя и сказала очень серьезно:

— Мы должны обещать — каждый из нас — никогда не говорить о том, что произошло здесь. Если тело когда-нибудь найдут, то вы ничего не знаете об этом. Поняли? Может быть, придется солгать.

Кривая улыбка пробежала по лицам некоторых из них, в подтверждение того, что они прекрасно сумеют это сделать.

— Если кто-нибудь видел, как я вошла сюда, — сказала я, стараясь предположить все возможные варианты, — то вы скажете, что я из Комиссии по работным домам. — Это было туманное определение, но я увидела, что они согласились с ним; видно, им случалось видеть посетительниц, преисполненных благих намерений, из комиссий и комитетов. Они все обещали мне, даже маленькая насмешливая Робин.

— Не думаю, что ты еще придешь к нам, — сказала она, зло посмотрев на меня.

Я знала, что мне скоро предстоит вернуться в Лондон к Эдварду, но вспомнила, что моя мама была членом одного из комитетов, и она, при всех своих недостатках, легко бы воспылала праведным гневом при одном только слове о жестокости в отношении детей.

И тогда я сказала, медленно:

— Возможно, я не смогу больше приехать сюда, Робин, — понимаешь, я живу в Лондоне. Но может быть, я найду способ помочь вам оттуда. Должны найтись люди, с кем я смогу поговорить, и они узнают о том, что здесь творится.

Она только пожала плечами: может быть, она уже слышала подобные заверения, но я сказала как можно более убедительно:

— Робин, верь мне. Я сделаю все, что смогу.