Доизвинялся

Рейнер Джей

Приносить извинения – это великое искусство!

А талант к нему – увы – большая редкость!

Гениальность в области принесения извинений даст вам все – престижную работу и высокий оклад, почет и славу, обожание девушек и блестящую карьеру. Почему?

Да потому что в нашу до отвращения политкорректную эпоху извинение стало политикой! Немцы каются перед евреями, а австралийцы – перед аборигенами.

Британцы приносят извинения индусам, а американцы… ну, тут список можно продолжать до бесконечности.

Время делать деньги на духовном очищении, господа!

 

Предисловие

Мне очень жаль, что вы купили эту книгу. Если вам ее подарили, то формально я не должен и даже не вправе просить прощения у вас, мои извинения – перед первоначальным покупателем, хотя и ему следовало бы попросить прощения. Но, честно говоря, мне уже не до косных законов и правил. Я вполне понимаю, что в дипломатии они необходимы, и как бывший солист (я бы даже сказал прима-тенор) на сцене международных извинений безмерно благодарен, что профессор некогда потрудился их сформулировать. Но для всего свое время, и сейчас они неуместны.

Сухой остаток таков: мне очень жаль, что эту книгу купили. Кто-то где-то соблазнился броской картинкой на обложке, которой художественный редактор надеялся выделить этот опус среди прочей галиматьи на полках книжного магазина (надо признать, она свое дело сделала, иначе вы бы сейчас не держали его в руках). Чтобы изготовить бумагу, были бессмысленно загублены прекрасные деревья. Затем впустую потратили нефть на чернила. И нельзя забывать про чудовищно большой аванс наличными, который выплатили за эту макулатуру, а в результате немногие оставшиеся средства издателю неизбежно придется потратить на ходовые бестселлеры, и ни на что новое, интересное или будящее мысль уже не хватит. И, наконец, разумеется, пустая трата вашего времени, если вы один из тех людей, которые, раз уж открыли книгу, упорно дочитываете до конца, а насколько мне известно, таких на свете немало.

Признаю (и по первому закону профессора, от меня требуется это признать), что не прошу прощения за абсолютно все, что есть в данной книге. Текст на страницах между сто двадцать девятой и сто тридцать третьей в общем и целом неплох. И мне нравится рассказ о моем отце, потому что он искренний, а еще я навсегда сохраню теплые воспоминания о шоколадном обеде из двадцать девятой главы. Блюда действительно были такими вкусными, как я описал.

Что до остального, вы, вероятно, уже поняли. Мне очень жаль. Чертовски жаль.

 

Глава первая

Все началось с телефонного звонка. Я сразу узнал голос, хотя тон был непривычным. Обычно эта женщина хочет одного: сделать меня счастливым. Сегодня она хотела, чтобы я себя возненавидел.

– Гестридж мертв.

– Что?

– Джон Гестридж мертв, и ты его убил.

– Минутку, Мишель…

– Можно сказать, приставил ему к виску пистолет и нажал на курок.

– Как он умер?…

– Нуда, конечно, тебе нужны детали.

– Если предполагается, что я виноват, разумеется, меня интересуют детали. Как он умер?

Пауза.

– Мишель, скажи, как он умер.

На другом конце провода – звук сглатывания, словно Мишель набирает в грудь побольше воздуха перед будущей тирадой, когда обычного вдоха ни за что не хватит.

– Он выпил бутылку виски и залез в большую печь для хлеба, когда она разогревалась. Потом он закрыл за собой дверцу.

– Смахивает на несчастный случай. Просто пьяная выходка, которая закончилась плачевно. Не понимаю, при чем тут…

– Он прилепил на печь прощальную записку и вырезку с твоей рецензией.

Мне показалось, я услышал в ее голосе победные нотки. – Я…

– Это ты его убил, Бассет, так же верно, как если бы нажал на курок.

Щелчок, потом – шипение статики. Она положила трубку.

Вам следует кое-что знать. Ребенком (да еще с паскудной фантазией) я воображал себя повинным в смерти отца. Это было за несколько лет до того, когда он действительно умер, и ни одна из аккуратных трагедий, какие я напридумывал, и близко не могла сравниться с жестокой реальностью, с болезнью, приканчивавшей его медленно – один орган за другим. В грезах я видел себя зазевавшимся ребенком посреди шоссе, по которому с грохотом несется грузовик. А папа выталкивает меня из-под чудовища и удар принимает на себя. Я был малышом и, ища, за что бы уцепиться, сдернул кастрюлю с наваристым бульоном, который всегда кипел у нас на плите, и несколько литров жирной жижи вывернулись на папу, когда он наклонился завязать мне шнурок. Это меня спасали во время отлива, а его волна утаскивала в открытое море. И когда, прибежав из школы домой, я заставал его колдующим над кастрюлей или над письменным столом (содержимое и той, и другого всегда скрывала его широкая опиджаченная спина), меня охватывало облегчение, но не только оно: была еще дрожь разочарования. Нет, я нисколько не желал отцу смерти, но мне хотелось быть интересным и в восемь-девять казалось, что таким меня сделает столь жестоко заслуженное горе.

Не нужно быть психоаналитиком, чтобы понять: предметом моих горестных фантазий отец был именно потому, что я его любил. Даже ребенком я это сознавал. Андре Бассе приехал в Англию в конце сороковых из маленького городка во франкоговорящем кантоне Швейцарии, где, по его словам, никто никогда не пукал и не выражался. Его отношение к родине было неприязненным и неловким. Он никогда больше туда не возвращался, но на жизнь зарабатывал, проектируя альпийские шале, которые в шестидесятых и семидесятых годах так любили английские нувориши с богатых окраин: крыши с огромными скатами до земли, точно крылья накрахмаленного чепца, террасы из дерева и псевдокамня, окно в гостиной от пола до потолка, а за ним – скорее всего тепличный фикус. Если вы когда-нибудь видели такой дом в Лондоне, его спроектировал или мой папа, или немецкоговорящий уроженец Цюриха по фамилии Пельтц, которого отец с насмешливым фырканьем называл не иначе как «этот коротышка». (Швейцарские французы и швейцарские немцы не слишком друг друга жалуют, объединить их способно только презрение к швейцарским итальянцам.) Точно соревнуясь, эти два швейцарских архитектора-эмигранта дом за домом воссоздавали страну, к которой повернулись спиной.

Мой отец так и не избавился от французского акцента, хотя и растерял французские слова, которые, однако, не сумел полностью заменить английскими эквивалентами. Общение в нашем доме всегда напоминало игру в кости: отец «заказывал» машину на стоянке, от нас с братом требовалось намыливать руки «мило». Андре Бассе этих лингвистических антраша не замечал, а когда мы, совсем еще дети, хохоча, пытались некоторые перенять, превратив в тайный семейный язык, отец решительно против этого восставал: «Какая разница, мыть руки мило или не мило? Слово-то «мыло». Говорите по-английски, как я».

Но он и вправду боялся, что своей иностранностью может осложнить нам жизнь. Он даже попытался это исправить, настояв на том, чтобы произносить нечитаемую французскую «т» на конце нашей фамилии, и поэтому, называясь, я по сей день говорю «Бассет, как собака». А потом вдруг взял и испортил эту подделку под англосаксов, дав мне имя Марсель, а брату – Лукас, точно мы какая-то нелепая цирковая антреприза: «Марсель и Лукас, Кувыркающиеся Братья-Бассеты». Ребенком я ненавидел свое имя, но потом с ним свыкся, во всяком случае, с его новой, укороченной формой. Марк Бассет – удобное имя, запоминающееся. Особенно хорошо оно смотрится в начале газетной колонки.

Но был один язык, в котором Андре Бассе не путался, а напротив, говорил красноречиво, и этим языком была пища. Англия семидесятых погрязла в монохроме убийственно дурного вкуса. Эта была страна, настолько гастрономически унылая и нищая, что китайскую лапшу быстрого приготовления считали экзотикой, а пакетик драже «сникерс» – достойной заменой десерта. Но у нас в доме царил «цветной техниколор». По сей день друзья детства мне говорят, что в нашем доме всегда пахло снедью, хотя на самом деле пахло бульоном, над которым колдовал отец. Он вечно что-то добавлял, доливал, нюхал, снимал пену, пробовал, процеживал. Когда у него кончались идеи за чертежной доской, он вставал у плиты и начинал помешивать. Потом, вечером, он обычно вычерпывал половником бульон, оставляя основу (говядину, курицу или, если удавалось достать, телятину), и, сцедив, выливал в сковороду, а после выпаривал до желаемой консистенции. И тогда, поднеся суповую ложку к губам, он торжественно говорил:

– Можно начинать.

Бывали соусы с белыми грибами к мясу или с кусочками черных трюфелей к курице. Бывали бархатные соусы, загущенные сливочным маслом и сдобренные коньяком, или пикантные от лимонного сока. Еще отец варил густой буайбес, провансальскую похлебку, атакующую едока плавниками и костями, но дарующую многообразие оттенков вкуса. Италия подарила нам груды шелковистой домашней пасты, а лоскутное одеяло Средней Европы – неотразимые штрудели и торты. Отец готовил, чтобы порадовать нас и побаловать себя, так как любил есть, и по нему это было заметно. В точности так, как множились его проекты домов, он преумножал себя и меня заодно. Нам с отцом судьба предназначила быть крупными, и, как бы ни хотелось винить генетическую предрасположенность, я знаю, что наваристый бульон не имел никакого отношения к нашей ДНК. Мы ели, так как это было частью того, что и есть Бассеты. Я с полным правом виню отцовские гены за болезненные жалобы стоп с их раздавленным подъемом и поджатыми, намозоленными пальцами, этих несчастных пасынков биологии, которые не дают умереть с голоду улыбчивым ортопедам, поскольку с детства помню, что у отца были те же проблемы. Но я всегда признавал, что мои габариты следует рассматривать не как болезненное ожирение, а совсем подругой категории, называемой «условный рефлекс», как у собак Павлова. Когда в подростковом возрасте встала проблема секса, я заподозрил, что мои потрясающие неудачи у противоположного пола, возможно, связаны с женственной мягкостью моих ляжек и обхватом живота, а тогда на ум приходила кастрюля бурлящего бульона, а за ней – то, как склоняется над паром отец. Эту картину я презирал, но она утешала.

Когда отец перестал есть, мы поняли, что он заболел. Пробежки от стола к плите случались все реже и реже. Ложка все меньше подносилась к губам. Помню, каким он был осенью и зимой восемьдесят второго: тогда он больше спал, чем бодрствовал, а когда чувствовал себя чуть лучше, совещался с врачами. Это были приглушенные разговоры, а позже, после бесчисленных операций, запах бульона в доме сменился вонью дезинфектантов. Отец съежился, а поскольку не мог снести растраты немногих оставшихся сил на походы по магазинам, терялся в складках старой одежды, пока моя мать не начала неумело ее перешивать. Мой отец стал похож на старика, которого зашивают в мешок. Он умер в феврале восемьдесят третьего, незадолго до моего тринадцатилетия. Ему был сорок один год.

Из-за моих детских фантазий я не мог избавиться от ощущения, что, желая ему смерти, сам невольно ее навлек. Однажды вечером я рассказал про это матери, моей милой английской маме, которую сперва увлек, а потом оставил одну этот рыгающий вулкан-человечище. Отстранившись, чтобы лучше меня видеть, но сжимая мне пальцами плечи, будто чтобы не упасть, она сказала:

– Марк Бассет, ты ни в чем не виноват. Ты ни в чем не можешь быть виноват. Ты тут ни при чем.

Потом мы поплакали, сверху спустился разбуженный Люк и тоже к нам присоединился, и мы опять стали почти семьей.

Я к тому это рассказал, что обвинения в чьей-то смерти выбивают меня из колеи. Мы со смертью давние знакомые, и стоит про нее помянуть, я уже весь как на иголках. А когда я как на иголках, то делаю то, что делал мой отец, когда не мог сосредоточиться: ем.

После звонка Мишель я направился прямиком к письменному столу в углу гостиной. Выдвинул «Ящик Порока» и медленно провел кончиками пальцев по его высококалорийному содержимому. Запас был, как всегда, отменный. Тут была пара толстых плиток «Валроны Манжари», королевы черного шоколада с содержанием какао в шестьдесят четыре процента: интенсивный вкус шоколада, фруктовая свежесть апельсиновой цедры, никакого кислого послевкусия, одно лишь острое наслаждение. Я отломил пару долек, потом для верности взял третью. Еще в ящике были калабрианские фиги в черном шоколаде и несколько мягких черного шоколада трюфелей, пропитанных табачным экстрактом, – мне их дал на дегустацию один друг, кондитер-шоколадник по профессии. Во рту от них жжет почти как от перца-чили, ощущение возникает медленно, потом все нарастает, а за ним следует долгое, растянутое послевкусие – похожее бывает от полнотелого, выдержанного красного вина. Пока они не убедили меня окончательно. Отдушка как будто забивала вкус шоколада. Но ситуация была серьезная, поэтому я взял три штуки и на всякий случай такое же число фиг. Забросив в рот дольку «Манжари», я дал ей подтаять на языке, потом раскусил. Теперь я мог собраться с мыслями.

Джона Гестриджа я не знал, но ненавидел. Он был человеком своего времени, а ничего худшего ни про кого и не скажешь. С началом двадцать первого века в великих мегаполисах западного мира возникла тяга к еде, ничего общего не имевшая с голодом. И джоны гестриджи мира сего к этой тяге присосались. Они обустраивали неудобные помещения и там подавали нелепую еду по нелепым ценам. И тем не менее люди приходили сидеть в этих помещениях, есть эту еду и сами себе за это нравились. Так они убеждали себя, что в данный конкретный момент находятся в самом лучшем месте. Меня это сводило с ума. Но последней каплей стало то, что Гестридж не умел готовить. Самим выбором профессии он позаботился о том, что животные будут погибать впустую. Он убивал рыбу. Его соусы были слишком густыми, или слишком жидкими, или просто безвкусными. Его закуски были тяжелыми, а десерты – эфемерными и пресными.

Держа в одной руке шоколад, я другой подвинул «мышь», и ожил настольный компьютер. Положив в рот еще дольку, я открыл рецензию, которую написал на новый ресторан, «Гестридж на 500-м маршруте». Два дня назад ее напечатали в моей газете.

Марк Бассет представляет

Отчаянно плохая кухня пока еще не является караемым смертной казнью преступленьем даже в самых консервативных штатах юга США. Но будь это так, не сомневайтесь: Джон Гестридж уже сидел бы в камере смертников, подсчитывая отпущенные ему дни. Остается только надеяться, что, если справедливость все же восторжествует, у него хватит здравого смысла не заказывать на последний обед какое-нибудь из собственных блюд. Никто не заслуживает того, чтобы покинуть сей мир с ним в желудке. Даже Джон Гестридж.

И так далее.

Не слишком добрые слова, верно? Забавно, если читаешь за утренним чаем в воскресенье, но определенно не приятные. Но мне-то платят не за приятное. Кормили там действительно гнусно, и мой долг об этом сказать. Вот чего ждут, даже хотят от меня читатели, и я только счастлив оказать им услугу. Раньше я не слишком задумывался, как мои слова могут подействовать на тех, о ком они сказаны.

Мне нужно было отвлечься, поэтому я включил телевизор, чтобы успеть на горячие новости утреннего выпуска. Первый сюжет: срыв Конференции по репарациям за рабство в Алабаме. Выступает Льюис Джеффрис III, глава афроамериканской делегации, с искусно трогательной речью («Не только для детей дней минувших мы ищем справедливости, мы жаждем ее для детей будущего»), затем – печальный кивок седеющей головы. Я поймал себя на том, что восхищаюсь фальшивой аллитерацией в обороте «детей дней минувших». На второе: сепаратистские повстанцы на русско-грузинской границе требуют выкуп за взятых в заложники американских, канадских и английских работников гуманитарной организации. На десерт: случайная трагичная смерть целой семьи из-за пожара в жилом доме в Линкольншире.

Мне тут же пришло в голову, что третье место пошло коту под хвост. Журналистский инстинкт подсказывал, что когда у нас будет круглосуточный канал новостей, то просеивания пепла, интервью со свидетелями и страховщиками будет мало, понадобится еще что-нибудь, чтобы заменить репортаж о линкольнширском пожаре, и испекшийся шеф-повар может оказаться как раз искомым «сладким». Я не был в точности уверен, как они станут раскручивать эту историю, но если Мишель Грей и вполовину так хороша в пиаре, как я о ней думаю, она уже сейчас пытается получить эфирное время для своего клиента, не важно, жив он или мертв. А еще мне пришло в голову (подобные вещи всегда бесстыдно всплывают), что как раз такой сюжет может быть исключительно полезен моей карьере.

Телефон зазвонил, но я не снял трубку. Приглушив звук телевизора, я повернулся посмотреть на автоответчик. Запищал гудок, потом знакомый голос произнес:

– Это я. Ты где? Чем ты занят, лентяй ты этакий? – Звонила моя подружка Линн, радуясь возможности хоть на что-то отвлечься от того, чем бы в данный момент ни занималась. Я потянулся к трубке, но не успел ее снять, как она продолжила: – Адвокаты Гестриджа уже звонили, а, мстительная свинья? – Бессовестный, хрипловатый смешок. – Позвони мне. – Потом щелчок и металлическое жужжание, когда она повесила трубку.

Убрав руку из пустого пространства над телефоном, я затолкал в рот две вязкие глазированные фиги разом.

 

Глава вторая

Когда мне было четырнадцать лет, мне завидовали сверстницы. Ведь грудь у меня была больше, чем у многих из них. Естественно, меня это приводило в ярость, и хотя их внимание льстило, я все же предпочел бы, чтобы меня желали, а не мне завидовали. А вместо этого, возможно, из-за моего знакомого силуэта, они искали во мне подружку или даже «лучшую подругу». По сути, это означало множество долгих телефонных разговоров по ночам, но никакого чмоканья, неловких касаний и слюнявых поцелуев мне не перепадало. Это доводило меня до исступления, потому что мне хотелось неловко тискать всех моих «лучших подруг» без исключения и мечтать, что они ответят тем же. Для них тут не было ничего нового: толстый мальчишка с эрекцией никому не в диковину.

А вот толстая девочка на меня согласилась бы, но это было уже совсем другое дело. Да, идея была поистине заманчивая. Насколько знали мы с приятелями, в нашем уголке Северного Лондона такая имелась только одна. Звали ее Венди Коулмен, и по неизвестной причине мы считали, что она пойдет навстречу нам всем, даже тому, у кого есть грудь. Нужно только подождать, и мы утешали и ублажали себя этой мыслью – иногда безжалостно. Моя очередь пришла однажды теплым летним вечером, на одной из вечеринок, которые, кажется, происходили каждое воскресенье то в одном доме, то в другом: дешевый сидр или слабоалкогольный «тан-дерберд», миски с отсыревающими картофельными чипсами, из магнитофона орут «Клэш» или «Кьюр» – ведь нам нравилось изображать взрослых.

Оглядываясь назад, я понимаю, что на Венди мы клюнули из-за хорошенького личика. У нее были темные, широко расставленные глаза, полные губы и на удивлением маленький курносый носик. В Сочетании с наиважнейшими секретными сведениями, что она готова пойти дальше поцелуев, это стало тем самым смягчающим обстоятельством, необходимым кучке жестоких подростков, чтобы забыть о ее габаритах, которые в противном случае сделали бы ее неприкасаемой. Сейчас я спрашиваю себя, такой ли уж она была толстой. Возможно, став взрослыми, мы просто назвали бы ее рубенсовской, но в четырнадцать лет никто не подыскивает эпитетов, порожденных фламандской школой.

Не помню точно, с чего все случилось. Наверное, мы обменялись несколькими фразами. Без этого нельзя. Я принес ей пластиковый стаканчик (скорее всего «тандерберда»), а потом она просто взяла меня за руку и повела в темный уголок в глубине сада. Я шел, не оглядываясь, так как знал, что все до единого мои приятели, ухмыляясь, наблюдают за мной с веранды. Я только старался делать вид, что мне все нипочем, и мысленно проигрывал сцену, которую столько раз репетировал в одиночестве дома. Она остановилась у большого дерева, под которым лежал коврик (устроителю вечеринки полагалось бросить коврик в дальнем уголке сада как раз для этой цели), и она меня на него потянула. Помню, она так дернула меня за собой, что я сел на корень, а она оказалась у меня поперек колен. Некоторое время мы целовались, обмусоливая друг другу щеки. Я старался запустить руку ей под блузку, но она все шлепала меня по ней, а потом, словно в награду, положила свою мне на пояс. Вскоре мои джинсы были расстегнуты, и ее пальцы завозились в полах свободной рубашки. Наконец я почувствовал, как ее рука вошла в контакт с кожей и сжалась.

Внезапно рука перестала двигаться, точно она не знала, что теперь делать. Мы все еще целовались, но было ясно, что мысли у нее заняты другим, так как ее язык вдруг замер у меня во рту, а мой крутился вокруг него, как удавка из грязного белья в стиральной машине. Однако теперь она вдруг за меня взялась, и стоило ей сжать сильнее, я взвизгнул – впрочем, прилепившиеся друг к другу губы приглушили звук. Валик податливой плоти, который она мяла, был совсем не тем, что она искала, а обширной складкой на животе, к тому же, пытаясь уцепиться покрепче, она впилась ногтями по обе стороны от него. В конце концов она разжала пальцы, и мои напрягшиеся плечи опустились и обмякли. И не только они одни. До того момента, как она вонзила в меня ногти, я очень жаждал Мгновения. Я растерялся, и это было так мучительно, что моя эрекция просто исчезла.

Найдя то, что от нее осталось, Венди несколько раз бесцельно дернула и жарко шепнула мне в ухо:

– Ну что, остается только вернуть мертвеца назад в гробик, а?

Спотыкаясь в темноте, мы вернулись к дому и пошли каждый своей дорогой: она – внутрь, я – к толпе приятелей, ждавших на веранде моего возвращения. Они хлопали меня по спине, принимая в «клуб любителей Венди». Я небрежно и гордо похмыкивал, а про себя молился, чтобы она никому не проговорилась о моей реакции, вернее, об отсутствии оной. (С безупречной, хромающей логикой четырнадцатилетнего мальчишки я считал, что не проговорится – ведь тогда сама себя выставит в дурном свете.) Позднее, когда грохот гитар «Кьюр» сменился «Хеллоу» Лайонела Ричи, втускло освещенном дворике начались медленные танцы. Помнится, во время медленных танцев под конец любой вечеринки я всегда тоскливо наблюдал за танцующими от стены. Подростки покачивались и неумело старались засунуть язык в рот партнера или партнерши, да так, чтобы тот или та не заметили, пока не станет слишком поздно. Стадо сплетенных парочек мягко кружило по двору, пока передо мной не оказался один из моих ближайших друзей Стефан, его рот как присоска прилепился к лицу партнерши. Он был поджарым и привлекательным, крепким и накачанным уже в четырнадцать лет (такого друга не положено иметь толстому мальчишке), а рядом с девушкой он казался еще более крепким и упругим. Мой взгляд небрежно скользнул к его руке, которая лапала ее ягодицу, и внезапно я отвел глаза, потому что знал, что представляет собой мой друг, и не хотел этого видеть. Вот она – разница между мной и функционирующими самцами: в упругости и крепости. Стефан был упругим и крепким. Я – обвислым и вялым.

Мне следовало бы этим переболеть, но нет. На следующий день после того, как мне сообщили о смерти Джона Гестриджа, я поехал в редакцию. Главный редактор важно сидел на уголке стола, и я снова поймал себя на том, что ежусь в точности как это было более двадцати лет назад и столько раз с тех пор. Мускулистое тело Роберта Хантера, то, как ему было в нем комфортно, сама его физичность меня подавляли. Он словно бы понимал какие-то азы мужественности, которые никак мне не давались. Один американский приятель мне как-то сказал, что мой редактор выглядит как человек, которому место в прериях Вайоминга где он мог бы загонять в краали скот. Я часто жалел, что он здесь, а не там.

Хантер не смотрел на меня прямо. Он редко когда смотрел на собеседника, на случай, если тот попросит о чем-то, что Хантер может дать. Его взгляд шарил по серым рядам письменных столов отдела новостей. Он тоже прикидывал, куда может завести история с Гестриджем.

– Положение у нас сейчас самое выгодное, – сказал он, милостиво мне кивнув. – Мы не просто сообщаем о новостях, мы их делаем. Мы на шаг впереди. Подталкиваем события. Продвигаем нашу точку зрения в мир.

– Хотите, чтобы я довел до самоубийства еще парочку шеф-поваров?

– Именно… да нет, нет, конечно, нет. Вам не в чем себя винить. Никогда такого не делайте. Не ваша вина, что он, ну… сами понимаете, висел на волоске. Совершенно очевидно, что вы случайно попали в слабое место в его… ну, сами знаете…

– В душе?

– Вот именно, в душе.

Повисло молчание.

Потом он сказал, словно цитировал редакционный подвал, который собирался написать:

– Мы события не изобретаем, но, когда они происходят, наш долг их понимать и истолковывать.

– Возможно, – пробормотал я.

Я пошевелил пальцами ног и почувствовал укол острой, мелочной боли в левом мизинце, где образовывалась мозоль. Я всегда так делаю, когда нервничаю: на ноги можно положиться, они не преминут доставить мне большое или малое мучение – эдакий физический эквивалент того, что у меня на душе неспокойно. Условный рефлекс, так сказать.

– Никакого «возможно». Стопроцентно, – ответил он.

Непреложная уверенность – единственная валюта редакторов отдела новостей, и бумажник Роберта Хантера от нее распух. Встав, он поднял руку, приветствуя молодую женщину, которая быстрым шагом приближалась к нам с цоканьем шпилек и шорохом дорогого брючного костюма из хлопка с начесом.

– А вот мои мальчики, – сказала она, когда подошла.

Она приподнялась на цыпочки поцеловать Хантера в щеку и чуть дольше необходимого задержала руку у него на шее. Он ее не стряхнул.

– Ты ведь знаком с Софи, верно? – сказал он, но на меня не посмотрел, и она тоже. – Из пиар-отдела.

Они никак не могли друг от друга оторваться. Я улыбнулся как последний идиот, но промолчал. За все время моей работы здесь я и словом с ней не перемолвился, но знал, кто она, и этого хватало.

– Конечно, мы знакомы, – сказала Софи, не отрывая глаз от босса. – И должна сказать, Марк, я большая ваша поклонница. Вы такой забавный. Такой остроумный. – Наконец она ко мне повернулась. – И история с Гестриджем вам на руку, помяните мое слово. Чертовски на руку.

Она игриво хлопнула меня по локтю. Я поблагодарил, поскольку ничего больше мне в голову не пришло.

– У Софи есть для вас несколько приглашений на радио, поэтому я оставляю вас вдвоем, ладно?

– Конечно, Бобби, – проворковала она.

Он подмигнул Софи, проигнорировал меня и неспешно убрел, принюхиваясь, как собака, выискивающая, какую бы овцу облаять.

В такси Софи сказала, что нам предстоит посетить несколько радиостанций и одну телестудию: будут задавать каверзные вопросы о смерти Джона Гестриджа, но мне просто надо быть самим собой.

– Неплохо было бы выразить легкое сожаление, – продолжала она, листая бумаги в папке у себя на коленях, – но не пережимайте и ни в коем случае не берите на себя ответственность. Ресторанный бизнес – не для слабонервных. Вы просто журналист, который помогает потребителю сделать выбор. Сами знаете, что надо делать.

Я знал. Возможно, я презирал Софи за профессиональную бойкость – и за профессиональный энтузиазм, и за профессионально блестящие губы и волосы, но это еще не означало, что я с ней не соглашался. Газете представился явный маркетинговый шанс, а продукт – это я. Мой долг – подать продукт (иными словами себя) с наилучшей стороны.

На радиостудии средних лет человек с желтыми зубами и пятнами кофе на свитере сказал:

– Чувствуете себе победителем?

А я доверительно ответил:

– Ничуть. Мне ужасно грустно. За Джона, за его семью, за его друзей. Но ресторанный бизнес не для мягкотелых. Множество ресторанов прозябает, процветают единицы, и в такой ситуации подобные трагедии неизбежны.

– Но вы ведь утверждали, что Джон Гестридж достоин смертной казни.

– Просто фигура речи.

На другой радиостудии женщина с тоннами макияжа вокруг глаз явно считала, что ее будущее на телевидении, и потому напряженно глядела мне в переносицу.

– Вы оплакиваете Джона Гестриджа? – спросила она. Я глубоко вздохнул и сказал:

– Не боюсь сказать «да». Я немного плакал.

– Из чувства вины?

Легкий, с придыханием смешок – такие, как я слышал, издают политики.

– Вовсе нет. – И снова посерьезнев: – Из-за утраты жизни, жестоко оборванной подлой реальностью ремесла ресторатора.

– Но разве вы не воплощение этой подлой реальности?

– Я просто журналист, чья обязанность помогать потребителю. Мой долг рассказывать о том, что я увидел.

Мне показалось, я неплохо справился, и Софи со мной согласилась.

В студии вечерних новостей, где снимали интервью, чтобы позже передать его в эфире, мой лоснящийся лоб припудрили. Я ерзал в кресле, стараясь одернуть пиджак, который то и дело собирался под мышками, и щурился на софиты, пытаясь разглядеть темное помещение. Перед самым началом записи ведущий (худой, как гончая, мужчина в костюме, сшитом с тем, чтобы этот факт скрыть) наклонился поближе, сжал мне колено и прошипел:

– Обожаю вашу колонку. Такая злая! Такая язвительная! – А потом тут же отвернулся к камере для вступительного слова: – В наше время бал правит «Новый купорос», разновидность газетной критики, настолько агрессивной и острой, что даже способна убить. Два дня назад покончил с собой известный шеф-повар Джон Гестридж. В предсмертной записке вину он возложил на ресторанного критика Марка Бассета, который днем раньше призвал к аресту, суду и казни Гестриджа за преступления против пищи. И теперь Марк Бассет у нас в студии.

Мое лицо застыло в совершенно неуместной улыбке.

– Просто неудачная фантазия, – пробормотал я ровно насколько мог тихо, но чтобы разобрал микрофон.

– Это вы скажете его вдове и ребенку?

– Я… э… пока они ко мне не обращались, но по всей очевидности…

– Так давайте послушаем, что они скажут.

Я проследил взгляд ведущего до телемонитора, установленного на тележке сразу за камерами. На экране появилась жена Гестриджа Фиона, бледная и заплаканная. На коленях у нее сидела девочка лет пяти-шести. Девочка была одета в ворсистую белую шерстяную кофту с косматыми бурыми овечками, еще у нее была грива спутанных волос, которые уже несколько дней никто не помогал ей расчесывать. Она сама походила на моток спутанной шерсти.

– Готовить было его страстью, – ответила Фиона Гестридж на неслышный вопрос где-то за кадром. – Ничего другого Джон не хотел, а теперь… – Ее голос надломился, глаза закрылись, она прижала неплотно сжатый кулак к переносице, словно так могла заткнуть поток слез.

Тут нечесаная девочка подняла на нее глаза.

– Не плачь, мамочка.

Переход кадра.

– Итак, Марк Бассет, что вы чувствуете?

 

Глава третья

Солнечно улыбнувшись, Софи склонила голову набок.

– Все прошло отлично, милый.

– Вы так думаете?

– Абсолютно. Как свинина и моллюски? – Я опустил глаза к тарелке. Мы сидели за столиком нового португальского ресторанчика в переулке за телестудией.

– Сойдет, – рассеянно ответил я.

– Правда? – Вид у нее стал разочарованный.

– Нет. Я хотел сказать – отлично. Пуншевый соус. Великолепные, нежные кусочки мяса. Морепродукты свежие.

Она сморщила носик и с отвращением посмотрела на мою тарелку.

– Ну надо же!

– Как интервью могло пройти отлично?

Она снова перевела на меня взгляд и щелкнула наманикюренными ногтями над плечом, точно отгоняла муху.

– Потому что на начало телеинтервью никто внимания не обращает. Помнят только конец.

– Ту часть, где я говорил про долг перед потребителем?

Она ткнула в меня пальцем, словно я был подающим надежды студентом, который случайно нашел ответ на особо трудный вопрос.

– Вот именно. – Она подалась вперед, будто собиралась понюхать содержимое моей тарелки. – Вы уверены, что вам нравится?

Я кивнул.

– Да, честное слово, приятное деревенское блюдо, к тому же неплохо приготовленное. По традиционному рецепту, это по мне…

Она неодобрительно фыркнула, и ее блестящие губки изящно надулись.

– Я надеялась, что вам будет противно.

– Почему?

– Когда вам что-то нравится, вы в своей колонке становитесь немного… ну, не знаю… Серьезным, – сказала она, гоняя по тарелке веточки травы, украшавшей салат из посевной эруки.

– Я отношусь к еде серьезно.

– Но когда вам невкусно, вы такой забавный. – Она подняла на меня глаза, и я мог бы поклясться, что она исходит слюной, такой реакции не вызвал у нее даже ленч. – У вас очень своеобразная манера передавать пренебрежение…Как бы это сказать… Особенная, очень современная. – Последнее слово она выплюнула, точно была рада от него избавиться. – Что вы писали несколько недель назад про смешанный итало-китайский ресторан? – Софи прищурилась, глядя перед собой, словно восстанавливая в памяти рецензию, потом победно посмотрела на меня. – Что еда была бы вкуснее на выходе из кишечника, чем была на входе. – Она улыбнулась. – Верно?

– Что-то вроде этого.

– И про новый рыбный ресторан в Маргейте, где все официанты ходят в костюмах для подводного плавания, аквалангах и штормовках, как у рыбаков на океанских судах… Они правда так одеваются?

– Правда.

– Что вы про них написали?

– Э… что такое впечатление, будто весь персонал нарядился для оргии с исключительно безопасным сексом, – с робкой улыбкой процитировал я самого себя.

– Вот-вот. Потрясающе.

– На самом деле кое-какая рыба была сносная. Мне просто не понравилось безвкусное оформление, и как раз на это я хотел указать…

От этого она отмахнулась.

– И, конечно же, гениальная заметка про кафе с советским декором в Манчестере.

– «Кухня дяди Джо»?

– Она самая. Разве вы не написали, что наконец поняли, почему рухнул Советский Союз?

– В некотором смысле. На самом деле я написал даже больше. Это была скорее критика восточноевропейской кухни в целом…

– О, я знаю, милый, знаю. Вы много чего написали. Вы потрясающе умный и так весело пишете. Просто одни ваши фразы запоминаются лучше, другие хуже.

– Вы правда помните, что я пишу?

– Конечно. Как я могу не помнить. – Она заговорщицки подалась вперед и прошептала: – Вы умеете ненавидеть лучше любого другого обозревателя в Англии.

Я медленно кивнул, потому что понял: она говорит правду. Я всегда предпочитал ругательные рецензии хвалебным. Писать положительный отзыв – нудная работа, которая сводится к тому, что отчаянно ищешь гиперболу, которая развлекла бы читателя. Читабельной рецензии нужен крепкий сюжет, а из приятного сидения в отличных ресторанах хороших сюжетов не получается. Нет ясных начала, середины и конца, сплошное удовлетворенное пустословие. А вот плохой ресторан полон колорита, интриги и закрученного действия. Отвратительные заведения и мучения, которым они подвергают посетителей, – благодатный материал, поэтому я стал специально их выискивать. Я стал верховным жрецом ненависти.

Вечером мне отчасти удалось сдержаться. Смотря по телевизору свое интервью, я съел только две дольки «Манжари» и один табачный трюфель. Неестественно тихая Линн сидела рядом на диване, держала меня за руку, но поглядеть на меня не решалась.

Когда передача закончилась, она очень медленно и решительно потянулась за пультом и выключила телевизор, потом после минутной паузы сказала:

– Гм, не так уж и страшно.

– Это была катастрофа.

Она умудренно кивнула.

– Не смертельная.

– Меня выставили циничной сволочью.

Усмехнувшись, она поцеловала меня в щеку.

– Он хороший интервьюер, верно?

– Не смешно.

– Напротив, очень смешно.

– Мне нужно думать о моей репутации.

– Да будет тебе, Марк. Ты ресторанный критик. Не какой-нибудь епископ Кентерберийский, черт побери.

– Он меня выставил своекорыстным мерзавцем.

– Возможно, но я этого мерзавца люблю. И вообще, на мой взгляд, ты произвел впечатление.

Молчание.

– Послушай, ты в любом случае выглядел бы скверно. Тебя подставили. Это все поймут.

– Ты так думаешь?

– Стопроцентно. Поверь мне. Все будет хорошо.

«Все будет хорошо» – одна из самых утешительных фраз, какие только существуют на свете. Никакой драмы. Никакого напряжения или пафоса. Сплошь мягкое, ритмичное успокоение. Если бы меня попросили определить, чем меня привлекает именно Линн Макпортленд, пришлось бы сказать: тем, как она произносит эти три слова низким, спокойным голосом и в ее устах они звучат уверенно и искренне. Мне нужна женщина, которая умела бы заставить ей верить, и Линн была как раз такой женщиной. С самого первого нашего вечера вместе.

Тут я подразумеваю наш настоящий первый вечер, а не вечер нашего знакомства, который вообще не сохранился у меня в памяти. Мы вместе учились в университете, ходили в одни и те же наэлектризованные гормонами компании. Скорее всего на первом курсе мы познакомились и беспечно и бездумно подружились, как это бывает в таком возрасте, иными словами, не выискивая веских причин не быть друзьями. Я запомнил ее как внушительную, хотя и не высокую или ширококостную. Даже когда она просто стояла, казалось, она занимала пространства больше, чем ей положено. Она была из тех, кого всегда первыми обслуживают в баре, какая бы толпа ни собралась у стойки.

После окончания университета я перебрался в Лондон, а Линн на несколько лет уехала за границу, и мы потеряли друг друга из виду. В конце концов она попала на работу в отделение Британского Совета в Праге, и когда решила вернуться домой, то получила место на факультете литературы в их штаб-квартире неподалеку от Трафальгарской площади. В ее обязанности входило организовывать экскурсии для мрачных шотландских писателей, например, в Белоруссию или Чехию, которые ничем такого наказания не заслужили. Она только-только начала там работать, когда мы случайно столкнулись в кофейне на Чаринг-Кросс-роуд. Густые черные волосы стали длиннее, но в остальном она была в точности такой, как я ее помнил, вплоть до вызывающе яркой губной помады, насмешливой улыбки и привычки одеваться только в черное и серое. Она как будто испытала облегчение, увидев знакомое лицо, и так обрадовалась, что на следующий же день я пригласил ее к себе на обед, хотя и сознавал: по сути, мы ведь друг друга даже не знаем, во всяком случае, как взрослые люди.

Это был наш первый настоящий вечер вместе. Она сидела за сосновым столом в кухне моей квартиры на Мейда-Вейл (со временем она сюда переехала), пила мелкими глотками тяжелое красное вино (кажется, тогда у меня была фаза увлечения риохой) и задавала мне вопросы, на которые я не хотел отвечать.

– Значит, ты не поступил, как все? Не остепенился?

– Что ты имеешь в виду? – Стоя у плиты, я разогревал смесь оливкового и сливочного масла в сотейнике для чудесного филейного куска валлийской баранины, которую замариновал в чесноке, можжевельнике и оливковом масле с толикой лимонного сока.

– И нет никакой миссис Бассет?

С масла начали подниматься первые завитки дыма, и я опустил в него мясо. Оно заскворчало, засвистело и чуть съежилось от жара.

– Есть. Ее зовут Джеральдина, она живет в Норвуде. Это моя мать.

– Очень смешно.

– Спасибо.

– Ты знаешь, о чем я.

– Никакой миссис Бассет, – покачал головой я. – Никакой потенциальной миссис Бассет. И скорее всего никогда не будет.

– Почему?

Я отпил из бокала.

– Во-первых, – сказал я, грозя ей двузубой вилкой для мяса, – из принципа. Не могу себе представить, чтобы разумная женщина согласилась взять себе такую фамилию, а если бы согласилась, то она не для меня. Во-вторых, из практических соображений, из-за которых все остальные превращаются в чисто отвлеченные. Я явно не способен найти, с кем заняться сексом.

– Не везет в любви?

– Даже до тела не допускают.

Она сморщила носик.

– И это все?

Уменьшив немного газ, я начал ложкой накладывать разогретое оливковое и сливочное масло на еще сырое сверху мясо.

– Не знаю, – солгал я. – Я просто, ну, не вызываю интереса.

– Да брось…

Пожав плечами, я к ней повернулся.

– Это ты брось. Посмотри на меня. На меня всего. Какой женщине нужно…

Я развел руки, от чего мясная вилка едва не уткнулась в люстру, и поглядел на себя: огромная грудь с сосками в разных временных поясах, круглый живот, тяжелые ляжки и толстые игры. С такими габаритами поход за одеждой превращается в кошмар, кресла в самолетах – в пытку. Из-за такого тела я подростком столько раз просиживал в одиночестве конец вечеринки «Сексуальные исцеления» или «Верность» балета Шпандау или еще что-нибудь столь же выводящее из себя Фила Коллинза. Моя громадная туша.

– …все это.

– Чушь собачья.

Я отвернулся к плите, чтобы на пару минут перевернуть мясо. В кухне пахло чесноком и горячим, дымным маслом. Само совершенство.

– Я тебе говорю, что есть.

– Да ты не такой уж большой.

– У меня талия – сорок дюймов.

Брови у нее невольно полезли вверх. Она, точно согревая, покрутила бокал между ладоней.

– По тебе не скажешь. – Она отхлебнула вина и быстро-быстро его проглотила.

– Спасибо.

– Просто констатирую факт. – А потом: – Но женщины у тебя ведь были?

– Конечно.

– И что случалось?

– А ведь ты всерьез взялась меня допрашивать, да?

Показывая, что сдается, Линн подняла руки.

– Могу заткнуться.

Я с грохотом сунул сотейник в духовку. Пусть постоит еще пятнадцать минут, но не больше, чтобы мясо внутри осталось розовым.

– Да нет, все в порядке.

С бокалом в руке я прислонился к раковине.

– Мы проводим вместе одну, может, две ночи. А потом что-нибудь случается и…

– Ты не можешь поверить, что нравишься женщине, и поэтому что-нибудь портишь.

– Господи Иисусе. Что же с тобой будет от второго бокала?

– Просто догадалась. Я права?

– В самоанализе я всегда был не силен.

Она допила вино.

– По тому, как ты описываешь, вообще чудо, что ты невинность потерял.

– Действительно, почти чудо.

– Вот как? Сколько лет тебе было?

– Ты у нас умная, вот и догадайся.

Я против воли начал получать удовольствия от разговора. Обычно для меня нет ничего неприятнее, чем обсуждать мои героические поражения. Но с Линн они превращались почти в спорт, а в спорте даже героические поражения приобретают своеобразную прелесть. А она в свою очередь дает странное ощущение свободы.

Линн снова поморщилась.

– По-видимому, довольно поздно. В восемнадцать?

Я дернул подбородком вверх, как бы говоря «больше».

– В девятнадцать?

– Еще одна попытка.

– Еще старше? Господи помилуй…

– Мне было двадцать.

– В колледже?

– Ага. Мне давно уже следовало бы перепрыгивать из постели в постель, а я только к третьему курсу созрел.

– Я ее знаю?

– Господи боже!

– Да ладно тебе. Сам знаешь, тебе хочется рассказать.

Потянувшись за бутылкой, она налила себе еще. Я покатал на языке вино из своего первого бокала и проглотил.

– Дженни Сэмпсон.

– Дженни Сэпмсон? Дженни Сэмпсон? – Пауза. – Дженни Сэмпсон! Я ее помню. Просто роскошная. Тихоня, но с потрясающей фигурой. Всегда прижимала к груди учебник, точно пыталась за ним спрятаться.

– Она самая.

– Но робкая.

– Просто ты никогда с ней не разговаривала.

– Наверное. И что произошло?

– То есть?

– Что произошло? Как долго у вас продлилось? Это была любовь? Ты сделал ей предложение? Или ты тут тоже напортил?

«О да, – подумал я. – Тут я напортил. Еще как напортил!»

– Просто… само перегорело, – негромко сказал я.

Склонив голову набок, она смерила меня взглядом и сказала:

– Единственная проблема – в тебе самом. Ты, мой милый, очень привлекательный мужчина. Солидный, большой, основательный.

Раздраженно фыркнув, я уставился на дно моего бокала.

– Нет, правда. Кому нужны мужчинки с узенькими бедрышками и голубиными грудками? Только не мне. Мне подавай что-то поосновательнее, чтобы было за что подержаться.

– Очень мило с твоей стороны.

– Господи помилуй. – Она в притворном ужасе запустила руки в густые черные пряди, даже дернула одну, точно стараясь вырвать. – Ну как мне до тебя достучаться? – Потом вдруг вскочила, со стуком поставила бокал на стол и сказала: – Что ж, делать нечего. Придется просто заняться с тобой сексом. Идем.

Она решительно вышла из кухни, а я покорно потащился следом, жалобно направляя:

– Вторая комната слева.

В дверях спальни я замешкался. Повернувшись ко мне, она погладила меня по щеке.

– Все будет хорошо.

После, когда мы закончили и лежали в кровати, она сказала:

– В колледже я подумывала, не накинуться ли на тебя, но, слава богу, этого не сделала. Ты только выкинул бы какую-нибудь ребяческую глупость, чтобы меня озлить. А теперь, когда твоя тайна раскрыта, этот фокус у тебя уже не пройдет.

Вскочив, я крикнул:

– Срань господня!

– Я что, такой уж плохой вариант, да?

– Нет, нет. Баранина! Я загубил баранину.

В комнате зазвенел радостный удовлетворенный смех: наш роман родился в тот самый момент, когда погиб наш первый совместный обед.

Это было почти шесть лет назад. Мы по-прежнему вместе, она по-прежнему говорит «все будет хорошо», и я по-прежнему счастлив ей верить. Или, во всяком случае, был счастлив до того хмурого февральского вечера, когда последний табачный трюфель растаял у меня на языке, и телевизор в углу молчал. Умер человек, маленькая девочка осталась без отца, и что бы ни говорили моя мать, главный редактор и подруга, дескать, мне не в чем себя винить, ответственность есть ответственность. Это мою рецензию Джон Гестридж приклеил скотчем на дверцу печки, прежде чем ее за собой закрыть. Не страницу из «Larousse Gastronomique». Не определение слова «шеф-повар» из «Оксфордского толкового словаря английского языка». Мою рецензию. А это ведь что-нибудь да значит.

 

Глава четвертая

Под утро Линн нашла меня, когда я сидел в темноте сгорбившись у компьютера, с серо-стальным от свечения экрана лицом.

– Что ты делаешь, милый? – спросила она. Я не обернулся. Просто не мог отрываться от сложенных из пикселей слов на экране.

– Читаю.

– Что читаешь?

– Себя. Мою последнюю рецензию. Про Гестриджа.

– Марк, любимый, и для нарциссизма тоже есть свое время, но три часа… о Господи, половина четвертого утра… не самое подходящее.

– Ха-ха.

Линн устроилась в уголке дивана, подобрав под себя ноги. К животу она прижала диванную подушку. Так мы и сидели в темноте и мерзли в халатах.

– Не спалось?

Помотав головой, я постучал пальцем по экрану, точно это он виноват.

– Когда я писал, казалось чертовски смешным, – сказал я. – Я думал, это остроумно, заковыристо и…

– Это действительно остроумно и заковыристо, – сказала она. – И таким останется. Ты гений. – Я услышал, как она зевнула, но не обернулся посмотреть. – Ты сам это знаешь.

– Да. Знаю. Я хочу сказать… – Вместе с офисным креслом я повернулся посмотреть на нее. – Я всегда бы уверен в том, что пишу. Уверен в своей способности так построить фразу, чтобы меня читали. У меня, возможно, есть другие комплексы…

– Это уж точно. Только они и мешает тебе быть невыносимым, любовь моя. Если бы ты был умником, да еще считал себя гениальным, меня бы тут не было.

– Дай мне закончить. Тут все разом. Мне нужно верить в мою колонку, в то, что я делаю хорошую, полезную работу, только это уравновешивает все остальное. Но история с Гестриджем…

– Ты не можешь себя винить. Я тебе говорила.

– Я приложил руку к его смерти.

– Ты не открывал дверцу печи и пинками его внутрь не заталкивал.

– Линн!

– Ты знаешь, о чем я.

– Я написал рецензию, которая стала… – я помолчал, подыскивая нужное слово: – …катализатором.

– А утром об этом поговорить нельзя? Уже настолько, черт побери, поздно, что почти рано.

Я снова повернулся к экрану и сказал резче, чем собирался:

– Иди в постель.

– Марк…

– Просто иди в постель, мне нужно подумать. Иди спать.

Она подошла и положила мне сзади руки на плечи. Я почувствовал знакомый, успокаивающий мускусный запах постели, халата и потного со сна тела под ним. Ее горячая рука погладила меня по шее, и тут я понял, насколько замерз.

– Чего ты хочешь, Марк? – мягко спросила она.

– Хочу с ней встретиться. Я хочу встретиться с Фионой Гестридж.

– И что ты ей скажешь?

Я обернулся поглядеть через плечо на Линн, губы у меня поджались, будто сдерживая слова.

– Я хочу извиниться, – сказал я.

Она медленно кивнула.

– Я не воображаю, будто это все исправит, – добавил я. – Знаю, что нет. Но мне бы хотелось, чтобы ей стало немного легче.

– И тебе тоже?

Снова уставившись в экран, я пожал плечами, будто эта мысль не приходила мне в голову.

– Возможно.

Она повернула меня с креслом, так что мое лицо коснулось мягкой застиранной махры халата и вздымающейся от дыхания груди. Она взяла мое лицо в ладони.

– Марк Бассет извиняется? – тихонько спросила она, глядя на меня сверху вниз. – Значит, дело нешуточное.

Я кивнул.

– Не шуточное. – Мы молча смотрели друг на друга в свечении экрана у меня из-за спины.

– Сейчас выключу компьютер, – наконец сказал я.

– Будь так добр, – отозвалась она и нагнулась поцеловать меня в макушку.

Ресторан «Гестридж на 500-м маршруте» располагался на шумном, тесно застроенном и выскобленном отрезке лондонской Фулхем-роуд, где с одной стороны его подпирал антикварный магазин, торгующий тем, что антиквариатом скорее всего не было, а с другой – бутик дизайнерского интерьера, торгующий тем, что никому не нужно. Это была улица подделок и излишеств, а в ее сердце стоял ресторан, который, согласно моей рецензии, восхвалял и то, и другое. Я остановился поодаль, чтобы изнури меня не увидели, пока я сам не захочу, и сквозь снующие машины стал смотреть на фасад. Его вид все еще меня бесил: безразличное стекло и обтекаемый алюминий, уместная увертюра к алюминиево-бетонному убранству зала, который в рецензии я сравнил с муниципальной парковкой:

… только не столь полезный. А этому району муниципальная парковка действительно не помешала бы. Что ж, ее здесь построили, но (по ошибке? по злому умыслу? с этими людьми никогда не знаешь наверняка) заставили отвратительными столами и стульями и стали подавать отвратительные блюда. Теперь, всякий раз, когда я буду проезжать мимо, мне придется сдерживаться, чтобы не протаранить носом моего старенького «вольво» витринное стекло – от безумного желания использовать, наконец, это место по назначению.

Теперь эти жестокие слова утратили смысл: моя рецензия была ненужной, как антиквариат или творения современных дизайнеров. Я на мгновение задержал дыхание, а потом шагнул с тротуара, чтобы перейти улицу. Было чуть больше одиннадцати утра, и когда я толкнул дверь, младший официант как раз поднимал на столы стулья, чтобы пропылесосить навощенный паркет. Я спросил, как мне пройти к миссис Гестридж, и он кивком указал в глубину унылого зала. Миссис Гестридж я нашел за самым дальним столом, прямо перед стойкой бара (шесть балочных ферм, положенных друг на друга со столешницей из полированного гранита). На столе громоздились папки с бумагами, и она сидела, углубившись в гроссбух. Непокорные вьющиеся волосы, которые она передала дочери, падали ей на лицо. Рядом с папками стояли стакан с минеральной водой, чашка кофе, тарелка с печеньями, мисочка с оливками и коробка меренг в черном шоколаде – все нетронутое, точно кто-то безуспешно пытался уговорить ее съесть что-нибудь или выпить. Я бесшумно вошел в круг света, который тоненькими лучиками падал из крохотных дырочек в потолке, – эти ряды перфорации были единственным освещением на первом этаже.

– Миссис Гестридж…

При звуке моего голоса она вздрогнула и подняла глаза, но прищурилась, точно едва-едва вспомнила мое лицо.

– Да? – неуверенно сказала она.

– Я Марк… Бассет. Я пришел, чтобы… – Но слова замерли у меня на губах, когда, откинувшись на спинку стула, она смерила меня взглядом.

– Я знаю, кто вы.

– Да. Полагаю, знаете.

Несколько секунд мы смотрели друг на друга молча, пока я не спросил, указав на стул:

– Можно мне сесть?

– Не уверена, – холодно отозвалась она и посмотрела на кипы документов. – В бухгалтерии разбираетесь?

Я покачал головой.

– Я не силен в цифрах.

– Только в словах?

– Я уже и в этом сомневаюсь.

– Сомневаетесь? – Внезапно отвлекшись, она поглядела мимо меня на кого-то еще, кто как раз вошел в зал. – Все в порядке, Шарли. Можешь не прятаться в темноте. Моя дочь Шарлотта, мистер Бассет. Шарли, это…

Из темноты в круг света вышла маленькая девочка.

– Я знаю, кто вы, – произнес детский голосок. – Я вас по телевизору видела. Мама говорит, вы тот хрен, из-за которого папа себя убил.

– Шарлотта!

Я закрыл глаза и поднял руку, призывая ее мать к молчанию.

– Нет, не надо. Все в порядке.

– Вот уж нет, мистер Бассет. Я не хочу, чтобы моя шестилетняя дочь так выражалась.

– Но это же ты сказала, что он хрен, мама.

– Шарли, пожалуйста!

– Да и вообще при чем тут хрен? Из-за того, что горький?

– Шарли, поднимайся к себе, а я сейчас приду, как только мистер Бассет…

– Нет. Подождите, – сказал я, – всего минутку. – Встав, я присел на корточки, чтобы мое лицо оказалось на одном уровне с Шарли, коленки у меня при этом скрипнули, а объемистые ляжки натянули тонкую ткань брюк. – Все нормально.

Я поглядел прямо в лицо девочки. Может, так и надо поступить? Извиниться перед дочерью. Если я сумею сказать этой маленькой девочке, выпустить слова, мое раскаяние станет более реальным, более искренним. Я смог бы сделать, что нужно, и уйти. Я пожевал нижнюю губу. Шарли хмурилась на меня из-под длинной челки.

– Извини, – медленно и решительно начал я, – что слова, которые я написал про ресторан твоего папы, заставили его уйти…

– Никуда он не ушел, – резко прервала она меня. – Он себя убил. В печке. Она там. В кухне. – Она казала на качающуюся дверь в углу.

Закрыв глаза, я шмыгнул носом и постарался взять себя в руки.

– Шарли!

Я опять знаком ее остановил.

– Нет, правда все в порядке, – сказал я, снова помолчал и сделал глубокий вдох. – Шарлотта, мне действительно очень жаль, что твой папа убил себя после того, как прочел, что я о нем написал.

И почувствовал, как что-то холодное и влажное скользит по крылу моего носа и падает на гладкий пол. Шарлотта нахмурилась, потом поглядела мне за плечо.

– Мама, этот дядя плачет.

– Только этого мне еще не хватало, – сказала Фиона Гестридж. – Еще одного рыдающего самца. У меня на этой неделе таких полная кухня.

– Извините, – сказал я и поднял ладонь к лицу, чтобы стереть с пламенеющих щек слезы.

– Мистер Бассет. Марк… Вставайте. Сядьте вот сюда. Пожалуйста. Выпейте воды.

Поднявшись на ноги, я подошел к столу и, неловко улыбнувшись, сел. Шарлотта тоже подошла и потянулась за шоколадкой. Я посмотрел на крохотную ручонку, поймал неподвижный взгляд матери, которая сказала:

– Только одну и не больше.

– Мне правда очень жаль, – сказал я, когда кругляшок горько-сладкого шоколада исчез в бархатном мешочке детского рта. Я повернулся к ее матери. – Честное слово, мне не хотелось причинять боль Джону, или вам, или… – Тут не к месту еще одна слеза соскользнула с моего носа и упала на накрахмаленную скатерть.

– Пожалуйста, хватит. Перестаньте, – сказала Фиона и протянула мне стакан с водой и бумажный носовой платок. Я пил не отрываясь, пока не почувствовал, как холодная жидкость бежит по пищеводу, успокаивает дыхание.

Когда стакан опустел, она опять откинулась на спинку стула и сказала:

– Вам не в чем себя винить.

– Но ведь…

Мотнув головой, она заставила меня замолчать.

– У Джона была тяжелая депрессия. Уже больше года, может, даже два. Это не первый раз, когда он пытался покончить с собой. Честно говоря, я даже удивилась, что он не сделал этого раньше.

– Извините, – сказал я, потому что это показалось единственно достойным ответом.

У Фионы вырвался резкий ироничный смешок.

– Хотите знать правду? Я вам скажу правду. Джон был никудышным поваром. Поистине отвратительным. А суть трагедии заключалась в том, что он сам это сознавал. Он прекрасно понимал, что ни на что не годится. Вот что его прикончило. Не вы. Жаль вас разочаровывать, но это так.

– Но все равно такая жестокость была ни к чему.

– Большая часть написанного вами – правда.

Я оглядел унылый обеденный зал, потом кивнул на гроссбухи.

– Собираетесь продавать?

– Ни в коем случае.

– Почему?

– Дела идут слишком хорошо. Со смерти Джона у нас ни одного свободного стола нет – из-за шумихи в прессе. По вечерам у нас даже две смены. Думаю, к нам приходят узнать, действительно ли ресторан так плох, но Ральф, – он отвечал у нас за соусы, – взялся командовать у плиты, а он-то и в самом деле умеет готовить, поэтому еда у нас отличная. Боюсь, это означает, что многие теперь сочтут вас мстительным гадом, на пустом месте затравившим человека до смерти.

– Как-нибудь переживу, – ответил я.

В качающуюся дверь высунул голову повар в девственно чистом белом колпаке.

– Первая порция почти остыла, Фиона, – сказал он.

– Спасибо, Ральф. – Она повернулась ко мне. – Пойдемте. Вам стоит кое-что попробовать.

Мы прошли в кухню, где четверо молодых людей с короткими стрижками и серьезными лицами были поглощены приготовлением ленча: резали и сервировали, толкли и натирали. В проволочных сетках на хромированном рабочем столе лежали с десяток караваев: одни золотистые и круглые, с глянцевой корочкой, другие – овальные и матовые, более темного, голубовато-серого оттенка. Фиона Гестридж взяла один из более светлых, понюхала, потом перевернула, чтобы постучать по донышку. Звук получился гулкий, и она одобрительно кивнула. Нарезав каравай на деревянной доске, она намазала каждый ломоть толстым слоем светлого сливочного масла, потом раздала по куску всем собравшимся. Я откусил. Хлеб был теплый, почти сладковатый, с ореховым вкусом, к которому, казалось, примешивалась едва различимая кислинка дрожжей.

– Пробуете новый рецепт? – с полным ртом спросил я и откусил еще.

– Нет, нет, – мягко отзывалась она. – Это первый хлеб, который выпекли в печке с тех пор, как в ней нашли Джона. – Она кивнула на гигантскую промышленную печь для хлеба в углу. – Я хотела устроить что-нибудь особенное для тех, кто вернется сюда после похорон, поэтому велела мальчикам печку не чистить, а ставить хлеб прямо так. Думаю, неплохая идея. Словно бы Джон сейчас с нами, правда?

Они с Шарли оторвали по куску от своего ломтя, счастливые, что поглощают частицу того, кто так внезапно их оставил.

Раскисший, непрожеванный мякиш застыл у меня во рту. Моргнув, я с трудом сглотнул и прочувствовал, как он ползет в мой внезапно сжавшийся желудок. Я съел достаточно.

– Мне пора идти, – сказал я. – Вам, по всей видимости, еще многое надо сделать.

– Приходите на поминки. Будет Мишель Грей.

Я покачал головой.

– Не хочу вам мешать. – И мне уж точно не улыбалось быть тут, когда будут разносить сандвичи.

Я попрощался с Шарли, которая только шмыгнула носом и откусила еще кусок хлеба с маслом. Фиона провела меня мимо столика с меренгами в черном шоколаде, но после Мемориального Каравая Джона Гестриджа даже они не привлекали. На улице, прислонившись плечом к парадной Двери, она сказала:

– Я правда думаю, вам не следует себя винить. И все равно спасибо, что пришли. – Она вдруг резко втянула носом воздух, ее губы сжались: она пыталась побороть ужасное чувство, которое ей пока удавалось подавить. – И спасибо за извинения. – Теперь ее голос срывался. – Для меня это важно.

Я кивнул. Глаза у нее блестели, но слезы еще не хлынули.

– Мне лучше вернуться, – почти прошептала она, кивая на темные недра ресторана. Она снова беззвучно произнесла «спасибо», повернулась ко мне спиной и ушла.

Добрых две минуты я стоял на тротуаре, не смея двинуться с места, пристально вслушиваясь в наполняющее меня ощущение радостной легкости. Я почувствовал, как расслабляются плечи, как становится легким дыхание. Со мной, по всей видимости, происходило нечто особенное.

В последние несколько дней перед смертью мой отец, к тому времени уже не встававший с постели, попросил принести старенький диктофон Люка и наговорил рассказ о своей жизни, который, по его словам, мы должны прослушать «позднее», но не объяснил, когда это «позднее» наступит. Если верить Андре Бассе, его жизнь была полна «оглушительных мгновений»: одно оглушительное мгновение наступило, когда ребенком он открыл для себя утешительную алхимию приготовления пищи; другое – когда его, подростка, опьянила строгая геометрия архитектуры; третье – когда он, уже почти двадцатилетний, осознал, что, если хочет обрести надежду на счастье, ему придется уехать из Швейцарии. Это, сказал он, были «мгновения, которые оглушили меня как личность и оглушили мою жизнь».

И вот теперь я переживал то, что в память об отце братья Бассеты всегда назвали «оглушительным мгновением». Я, Марк Бассет, который никогда раньше ни за что, во всяком случае, ни за что важное не просил прощения, который никогда раньше не видел смысла в раскаянии, наконец произнес слова «извините» и «мне очень жаль». И ощущение было чудесное.

 

Глава пятая

Большинство людей считают счастье своим неотъемлемым правом, это как чистая питьевая вода или сорок телеканалов в гостиничном номере. Может, потому что мой отец умер, когда я был маленьким (отличное извинение почти всем ошибкам и промахам на свете), или просто потому, что я мрачный сукин сын, но я никогда так не считал. Для меня счастье всегда требовало труда. Нет, я не слоняюсь с хмурой, как небо зимой, миной, не выискиваю вечно, на чем бы закрепить веревку, просто состояние легкой, беспечной радости мне не дается. Веселье не для меня.

Вот почему пережитое у Фионы Гестридж меня опьянило. Когда я выходил из ресторана, меня распирало от удовольствия. Я полагал, что поступил правильно не только по отношению к Фионе, но и к себе самому. Я принес утешение нуждающимся и успокоил обиженных, а заодно искупил мои грехи. Такие мысли вертелись у меня в голове, пока я шел на восток по Фулхем-роуд мимо ни много ни мало трех ресторанов, закрывшихся вскоре после моих бичующих отзывов. («Деревянный стол», возможно, не самый худший ресторан на свете, – начинался один, – но, по-моему, до получения такого титула ему осталась лишь самая малость».) Эйфория – странное состояние: это удовольствие, которое ослепляет. Я любил самого себя.

А потом увидел его – сгорбившись и ссутулив плечи, он рассматривал витрину антикварного магазина. И в мгновение ока моя любовь к себе сменилась отвращением. Будто кто-то включил силу земного тяготения, и мои сердце, печень и все внутренности разом придавило к тротуару грузом вины. Он казался меньше, чем я помнил (в чем я тут же обвинил себя самого), и большая, мягкая, щекастая голова теперь съежилась и кожа обвисла, но в нем все еще можно было узнать Гарри Бреннана, человека, у которого я украл работу.

Тогда, чуть меньше четырех лет назад, я был редактором в отделе рецензий, а Бреннан – ресторанным критиком с почти двадцатилетним стажем, и его окружал ореол легенды, которым наделяют тех, чье главное достижение в умении выживать. Если верить слухам, в шестидесятых годах на Дальнем Востоке он принял участие в погребальном обряде, лишь бы попробовать человечину. Судачили, что помимо собаки, кошки и змеи, которых ему подавали во время командировки в Китай, он в различных ситуациях ел тушеную выдру и жаренного на вертеле барсука. Еще говаривали, будто он выдул целую бутылку «Шато Д'Икем» тысяча девятисотого года стоимостью в шесть тысяч фунтов и ни капли не предложил никому из сидевших с ним за столом; что его вышвырнули из «Симпсонс» на Стрэнде за то, что он съел более трех фунтов отборной говядины на ребрах с фуршетного стола и лишь потом объявил, что платить за нее не станет, потому что она переварена. До сих пор, спустя много лет после того, как он ушел с поля боя, еще рассказывают «Гаррины истории».

Он был негодяем и реакционером, и стиль его рецензий был безысходно помпезным («На этой неделе я совершил путешествие в Ломбардию, дабы отведать черной жемчужины сего края, которая зовется трюфель…»), но невзирая на все это, я его уважал, так как он знал, что делает. Да и я ему нравился. Редактором в газету я попал случайно, остался сперва в силу привычки, потом по распоряжению руководства. Он знал, что я готовлю, и доверял мне вылавливать в своих статьях ошибки, которых, нужно признать, было немного.

Однажды незадолго до полудня он возник в редакции у меня за плечом и остался стоять, кашляя и чихая. Глаза у него были влажными и покрасневшими, и каждые полминуты он поднимал ко рту пухлый розовый кулак. А после во фразе, которая как ничто отражала его суть, сообщил, что «поражен инфекцией и оттого в затруднительном положении». В тот день ему предстояло обедать в «Благородном гребешке», почтенном рыбном ресторане в «Сент-Джеймс», куда он часто захаживал, но о котором не писал уже много лет. Хозяева, его близкие друзья, только что наняли нового шеф-повара. Гарри не сомневался, что кормить будут отменно, но (как он выразился), сейчас «не вполне экипирован судить». Из-за простуды у него пропали вкусовые ощущения. Он спросил, нельзя ли позаимствовать мои.

– Мы закажем одно и то же. Тогда я смогу судить о текстуре и сервировке блюд, а вы, мой милый мальчик, скажете мне, на уровне ли вкус.

Разумеется, я согласился. Предложение мне польстило. Да и кто откажется от дармового ленча.

Поэтому мы пошли в «Благородный гребешок», где нас усадили за лучший столик в углу. Бокалы и фужеры стояли отполированные до блеска. Салфетки лежали неразвернутые. Предложили и унесли ржаной хлеб. Естественно, метрдотель от нас не отходил: здесь любые потуги ресторанного критика на анонимность не имели смысла. Мы начали со сносных морских черенков в чесноке и чили – Гарри назвал его «взвешенным новшеством» для ресторана, который некоторые блюда своего меню подает вот уже тридцать лет. Я сказал все, что следует: описал оттенок дымка во вкусе взбитого сливочного масла, сладковатый душок чеснока и темно-ржаную ореховость чили, жжение от которого не заглушало остальных ощущений. Мы вымазали тарелки хлебом, осушили бокалы чуть переохлажденного «Пуйи-Фюме» (Гарри предпочитал французские вина) и стали ждать главное блюдо – запеченную треску с гарниром из моллюсков-сердцевидок.

Гарри встал из-за стола ради – как он выразился – «краткого тактичного мочеиспускания», и заказ принесли, пока его не было. Еще прежде, чем передо мной поставили тарелку, я понял, что меня ждет сюрприз, и, возможно, неприятный. Люди за столиком в другом конце зала не могли не заметить. Если они действительно знали, то ничем вида не подали, – возможно, просто из вежливости. Но треска воняла. Над столом повисло облако смрада – точь-в-точь из палатки рыботорговца под конец дня, да еще с острым привкусом застоявшегося мусорного бака. Я люблю рыбу мертвой, но не настолько же. Наклонившись, я понюхал тарелку и поперхнулся. Потом оглядел зал. Все как обычно. Метрдотель заметил мой взгляд. Улыбнувшись, он сделал шаг вперед, точно собираясь прийти на помощь, но я отказался от нее, с деланной беспечностью подняв с раскрытой ладонью руку. Как я мог дать понять, что рыба не свежая? Гарри ведь дружит с хозяевами. Метрдотель встретил его как родного. Гарри сгорел бы от стыда. Во всяком случае, мне не хотелось, чтобы так вышло. К тому же мы недостаточно хорошо знали друг друга, и мне никак не хотелось напортить что-нибудь при нашей первой совместной профессиональной вылазке.

Я знал, что у меня нет выхода. Убедившись, что никто на меня не смотрит, я ловко поменял местами тарелки, так что у него оказалась моя и наоборот. Я наклонился над тарелкой Гарри. Тут как будто все было в порядке. Отравой не пахло. Никакой угрозой тоже. Кашляя, отплевываясь и вытирая нос скомканным носовым платком, вернулся Гарри и тут же пустился в историю о том, как застукал одного шеф-повара, когда тот мыл в руки в унитазе, потому что раковины не работали.

– …и пожалуйста, стоит себе в заляпанном халате, согнувшись пополам над унитазом, уж вы мне поверьте. А руки запустил в воду по самый локоть…

В конце каждой фразы он делал глубокий вдох, но насморк у него был такой сильный и нос так заложен, что дышать он мог только через рот. Он ничего не чувствовал. Рассказывая, он в самых пикантных местах истории взмахивал вилкой. Я перевел взгляд на ядовитое блюдо перед ним.

– …поэтому я сказал шеф-повару: «Милый мальчик, неужели в обычае данного заведения, чтобы кухонная бригада ополаскивала руки в нужнике?»

Временами он поглядывал на свою рыбу. Тогда его вилка приближалась к ней, точно он собирался ее пронзить. Всякий раз я невольно задерживал дыхание. Но потом, словно играющий с добычей сокол, прибор снова взмывал вверх, и я выдыхал, испытывая непередаваемое облегчение.

– …а он мне в ответ: «Это еще что, посмотрели бы вы на гребаную кухню». – Он помолчал. – Но кормили там довольно вкусно.

Хохотнув, Гарри опять посмотрел на свою тарелку. Вилка нацелилась, нырнула. «Он играет со смертью», – подумал я. Вот сейчас случится ужасная, гастритная катастрофа. Но рокочущий смешок над собственным остроумием вскоре превратился в рыкающий, скрипучий кашель, и он снова отложил вилку, чтобы подавить жуткие звуки. Выдохнув, я закрыл глаза и стал ждать. Наконец кашель Гарри унялся. Я осмелился взглянуть.

– Все в порядке, приятель? – спросил он. – Что-то вы побледнели.

– Так, пустяки.

Гарри снова опустил глаза на свою тарелку.

– Значит, ленч, говорите, – с фирменными апломбом и энтузиазмом сказал он, а потом мне улыбнулся.

– Да, – откликнулся я, – ленч.

Я смотрел, как опустилась его вилка, как первые протухшие кусочки сероватой рыбы поднялись и исчезли у него во рту. Он сомкнул губы на вилке и улыбнулся.

– Любопытная текстура, – сказал он, я кивнул. Что говорить, она действительно была любопытной.

Не знаю, чего я ожидал, но поначалу ничего не происходило. Мы просто ели ленч. Гарри разглагольствовал о великих шеф-поварах, с которыми был знаком, я в нужных местах вставлял уважительные «охи» и «ахи», хотя не мог перестать всматриваться в его лицо, выискивая предвестники беды. Мы заказали десерт, по куску пирога Татен, но не классического яблочного, а с персиками (хотя я, конечно же, предпочел бы пирожное с шоколадной глазурью), и умяли его со смаком. Я начал расслабляться. Может, все-таки рыба была не такая уж тухлая. Может, она была только чуть с душком. Опять же, вероятно, и нет.

Вскоре после того, как мы заказали кофе, Гарри заелозил на стуле. Потом он начал рыгать, прижимая ладонь к округлому животику, словно чтобы облегчить доступ воздуха. На верхней губе у него выступили капельки пота, лицо посерело. Наконец, в тот момент, когда наливали кофе, он оттолкнул стул от стола, нетвердо поднялся и пробормотал:

– Прошу меня извинить. Все было слишком вкусно.

Я застыл от ужаса и только смотрел во все глаза. Я знал, что сейчас произойдет. С того самого мгновения, когда подали основное блюдо, это стало неизбежно. Вопрос был только в том, кто успеет выйти первым: Гарри из обеденного зала или рыба из него. Он немного подался вперед, чтобы опереться о стол. Открыл рот, будто чтобы рыгнуть последний раз, прижимая руку к желудку. Раздалось негромкое шипение, словно из проткнутой велосипедной шины ускользал воздух, а затем извергся сливочно-бурный поток, хлестнувший на край стола и оттуда на пол.

К нам тут же слетелись официанты: подчищать и подтирать, перенести бедного Гарри на банкетку в баре, где он растянулся во весь рост. Его сальные, серые веки подрагивали от напряжения. Я хотел помочь, но учитывая профессионализм официантов, только путался под ногами, а потому, чувствуя себя виноватым ребенком, отошел в уголок. Это я устроил Гарри Бреннану такое. Я. Только потому что испугался попасть в неловкую ситуацию. После того, как его еще дважды стошнило в ведерко для льда, специально поставленное у банкетки, он поманил меня к себе. Вцепившись в мою руку, он воззрился на меня с дерматинового пурпура своего импровизированного ложа.

– Гарри, мне правда очень жаль, но…

Он остановил меня, горестно тряхнув головой.

– Сейчас не время, милый мальчик, – сказал он слабым голосом, будто свет мерк у него перед глазами. – Я не могу продолжать. Теперь вы должны потрудиться за меня. Вы должны занять мое место. – И, чуть приподняв голову с банкетки, добавил шепотом: – Мою рецензию ждут к шести вечера.

Я ужаснулся.

– Но, Гарри, я никогда…

Отпустив мою руку, он закрыл глаза и безвольно откинулся на банкету.

– Вы знаете, что делать, Марк. Вы знаете, что делать.

Повернув голову в мою сторону, он аккуратно и не без элегантности сблевал в ведерко для льда.

Два часа я вышагивал по квартире, не спуская глаз с циферблата часов. Как, черт побери, мне подменить Гарри Бреннана? Великого Гарри Бреннана? Как я смогу быть им? Сев за компьютер, я в пятый, шестой, седьмой раз начинал писать рецензию, но каждая попытка была неуклюжей, или скучной, или просто раздражающе глупой. За полчаса до срока я, просто чтобы успокоить нервы, налил себе солидную порцию водки из бутылки, которая уже несколько дней лежала в морозильнике. Водка настолько хорошо меня успокоила, что я налил себе вторую, а потом и третью. Я съел три дольки «Манжари», пару трюфелей в белом шоколаде и горсть орехов макадамия под толстым слоем глазури. Через пять минут я написал вступление, которое вдруг показалось чертовски логичным:

О кухне того или иного ресторана можно многое узнать по скорости, с которой подаваемая там еда исчезает во рту едока. Но гораздо больше можно узнать, если съеденному случится снова вылететь наружу.

То что надо. Нечто острое. Нечто решительное и бескомпромиссное. Вспомни только про бедного Гарри, блекло-серого на фоне искусственного пурпурного полубархата. Разве он не заслуживает правды? Разве он не этого хотел бы? Поэтому я продолжил писать и накропал нужную тысячу блистательных слов: немного про почтенные рестораны, которым следовало бы знать, когда уйти на покой, но в основном об ощущениях, которые испытываешь, когда блюет человек, с которым ты обедал. («Думаю, было бы дурным тоном пытаться идентифицировать блюда, когда они совершают обратный путь».) Час спустя я послал текст в редакцию и, чтобы отпраздновать, налил себе еще водки.

На следующее утро, когда я нянчил мое похмелье, мне позвонили из кабинета Роберта Хантера. Он прочел мою рецензию. Она ему понравилась. Она ему очень понравилась. Если уж на то пошло, она ему понравилась настолько, что он решил уволить Гарри Бреннана и взять на его место меня.

Вот как это случилось: я стал ресторанным критиком из-за одной порции тухлой трески, которая предназначалась мне, но досталась другому.

 

Глава шестая

Теперь я знаю, что процесс извинения в чем-то сродни первому поцелую – для обоих нужна храбрость. Нужно быть готовым к резкому отпору, но одновременно твердо уверенным, что момент благоприятный. Извиняющийся должен быть убежден, что сумеет подступиться со своей просьбой о прощении в момент, который сам искусственно создал, и надеяться, что по ходу разговора он станет более реальным и соответственно, менее искусственным. Профессор Томас Шенк почти тридцать страниц посвятил этой теме в своем новаторском учебнике по международным извинениям. И назвал это «поддержанием взаимной иллюзии».

В тот день, когда я встретил на улице Гарри Бреннана, профессор Шенк и его шесть законов о взаимных иллюзиях, разумеется, еще ждали меня в будущем. У меня не было группы поддержки, чтобы помогать приносить извинения. У меня не было команды психологов, чтобы анализировать умонастроения тех, у кого я просил прощения. Я прыгал без страховки и импровизировал на ходу. Я знал только, что, извинившись перед Фионой Гестридж, я воспарил в небеса, а при виде Гарри – опять упал на землю. Когда я его окликнул, он не шелохнулся, будто собственное имя ему незнакомо, и я было подумал, что вот-вот совершу ужасную ошибку. Он по-прежнему рассматривал витрину антикварного магазина. Но разговор с женой Гестриджа открыл во мне неожиданные резервы храбрости. Я окликнул его снова:

– Гарри?

Повернувшись, он прищурился – старик, которого внезапно вырвали из задумчивости.

– Это я. Марк. – Я широко улыбнулся, но улыбка поблекла под его пустым взглядом. – Бассет… – добавил я, надеясь, что это ему поможет.

Внезапно он ожил. Подняв руку, он схватил меня за плечо и рявкнул:

– Господи милосердный, вундеркинд собственной персоной. Юный тиран и озорник. Самое острое перо Лондона. Какое счастье, какой огромный удивительный сюрприз, какое…

Он буквально окатил меня волной энтузиазма, когда мы пожали друг другу руки и рассмеялись от радости, которую подбросил нам случай.

Я чувствовал себя распоследней сволочью, и это было хорошо. Подтолкнуло меня. Вот человек, чьи средства к существованию я украл, чей желудок вывернул наизнанку, чью жизнь разрушил, а он встретил меня как блудного сына. Нутро мне снова стянуло привычным узлом вины. Я точно знал, что не могу оставить все как есть. С этим необходимо покончить, и немедленно. Черт побери, если я смог попросить прощения у Фионы Гестридж, то найду в себе силы поговорить на чистоту со стариком Бреннаном.

Я махнул на венгерскую кофейню через дорогу.

– У вас есть время на…

– Хм, а пожалуй, есть. – Он посмотрел на часы. – Да, действительно есть. Почему бы и нет. Ради прошлых дней.

Сев за столик у окна, мы заказали кофе.

– Пирог! – рявкнула официантка средних лет и среднеевропейской внешности. Это был приказ, а не предложение.

– Вы как, Гарри?

– Я пас, но вы на меня не смотрите, обязательно съешьте. Я настаиваю. – Он кивнул на стойку в дальнем конце зала. – Выберите себе что-нибудь, – сказал он, ткнув пальцем в бесстыдно манящий «наполеон» из слоеного сахарного теста, крема, клубники и хрупких чешуек шоколада. – Молодой человек вроде вас обязательно оценит его по заслугам.

Я пожал плечами, точно признавая свое поражение после долгой битвы.

– Один «наполеон», пожалуйста.

Официантка фыркнула.

– Сейчас принесу.

Повисло молчание. Я поиграл десертной ложкой, поправил подставку под тарелкой. И наконец поднял глаза.

– Я должен кое-что вам сказать, Гарри.

И изложил в точности, как все случилось: что я не собирался красть его работу, что так вышло по чистой случайности. Нет, не совсем по случайности. В результате несчастья. Просчета. Что из неловкости и смущения я подменил тарелки; что я не желал ему зла, хотя и знал, что ему, возможно, придется несладко.

Говоря, я почувствовал, что горло у меня сжалось, а во рту пересохло. Я знал, что мне все труднее скрыть дрожь в голосе, то и дело опускал глаза, чтобы не встретиться взглядом с Гарри. Я на мгновение прервался, опасаясь, что вот-вот разрыдаюсь.

Сделав глубокий вдох, я поджал мои стоптанные и намозоленные пальцы, и маловольтный ток боли подтолкнул меня продолжать. Наконец я произнес:

– Гарри, мне ужасно, ужасно жаль.

Он смотрел на меня, разинув рот. Потом уголок рта у него пополз вверх, и Гарри вдруг разразился хохотом: бесшабашным, до слез смехом, который казался неистовым, жарким и необходимым. Он не остановился, даже когда пришла с нашим кофе и моим десертом официантка, вскоре я уже смеялся вместе с ним. Она поглядела на нас возмущенно, будто наша истерическая выходка оскорбляла ее чувство приличия – совсем как пара сношающихся дворняжек на ее кухне.

– Пирог! – рявкнула она в предостережение.

– Спасибо, – как только смог, выдавил я.

Когда она ушла и мы немного успокоились, я сказал:

– Вы на меня не сердитесь?

Он сделал глубокий вдох.

– Вовсе нет, мой милый мальчик. Хотите знать почему? Вы спасли мне жизнь.

– Да? – Зубцами вилки я проломил верхний слой «наполеона» и, зачерпнув немного крема, отправил его в рот.

– Через несколько дней после того, как Боб Хантер вышвырнул меня на улицу, я пошел к врачу. Старый мотор забарахлил. – Он похлопал себя по левой стороне груди. – А врач сказал, что до преждевременной могилы мне осталась самая малость. Высокое давление, закупоренные артерии. В некоторые даже пришлось вставить шунты. Если хорошенько попросите, шрам покажу.

Я проглотил еще кусочек.

– Возможно, попозже.

– И уровень холестерина у меня… Ну, скажем так, будь это олимпийский вид спорта…

– Вы завоевали бы золото?

– Вот именно. Врач велел отказаться от выпивки, жирного, мясного, соли. Короче, всего вкусного. Если бы я еще тянул прежнюю лямку, у меня не было бы и шанса. Мертв. Труп. Памяти Гарри Бреннана посвящается. Вы оказали мне услугу. Сейчас, на новой диете, я чувствую себя отлично. И правду сказать, живу так уже несколько лет. В отличной форме. Радуюсь жизни. Большей рекомендации раннему уходу на пенсию и не пожелаешь.

– Что ж, очень рад, – сказал я, собираясь атаковать вторую половину пирожного.

– Знаете, что меня доконало? Я вам скажу. – Кончиком чайной ложки он постучал по моей тарелке. – Десерты. От них все зло. Они-то и стали бы мне смертным приговором.

Медленно и очень решительно я положил вилку возле последних хлопьев хрустящего теста и завитков густого крема. Перед глазами у меня замаячили облепленные бляшками артерии, и на долю секунды закружилась голова.

– Доедать не собираетесь?

– Пожалуй, нет, – сказал я. – Очень вкусно, но…

– Жирно?

– Да, вот именно. Жирно.

– Наверное, оно и к лучшему, милый мальчик.

– Да. – Я отодвинул тарелку. – Значит, вы правда на меня не сердитесь? – Мне хотелось вернуться на более безопасную почву нашего прошлого.

– Отнюдь. Интересная история. Рад, что вы мне ее рассказали. Даже тронут. Я на вас зла не держу.

Меня охватило то же легкое тепло, которое охватило меня после разговора с Фионой Гестридж. Я расслабился, был в мире с самим собой. У меня возникло отчетливое ощущение, что я залечил старую рану.

Гарри Бреннан откинулся на спинку стула.

– Что, приятно снять камень с души, а?

– А ведь знаете, действительно приятно! – с жаром ответил я. – Не подумайте, что вы всего лишь один из списка, но недавно я попросил прощения у нескольких человек. Нет, если быть честным, только у одного. Но главное, какое замечательное чувство! Просто потрясающее. Я совершил хороший поступок, и, оказывается, это само по себе награда.

Гарри поднял косматую седеющую бровь.

– Милый мальчик, судя по вашим словам, выходит, вы обрели призвание.

– И самое главное, старик Бреннан прав. Совершенно прав. Я нашел что-то, во что могу верить.

– Марк, милый, это чудесно. Я очень за тебя рада. Но это еще не объясняет, почему, вернувшись домой, я застала тебя посреди комнаты в одних трусах, причем всего в пыли и грязи.

Я опустил взгляд. Линн была права. Зрелище не из приятных.

– Из-за спешки, наверное. Мне просто хотелось поскорее приступить.

– Но к чему именно?

– К их разбору. – Я указал на две ветхие картонные коробки со стянутыми скотчем углами, которые я только что притащил с чердака. В потолке был открыт люк, и в комнате витал запах старой бумажной пыли. – На мне был костюм, и мне не хотелось его пачкать. А какой смысл надевать джинсы, если и их измажешь, поэтому…

Телевизор у меня за спиной был включен и настроен на канал новостей. Мое внимание привлек голос Льюиса Джеффриса III. Переговоры по репарациям за рабство в Алабаме опять прерваны, толпа афроамериканцев с темными кругами под мышками некогда накрахмаленных рубашек сгрудились вокруг главы своей делегации, который как раз готовился сделать заявление для прессы.

– Мы не перестанем искать способ залечить раны истории, тем более что эти раны глубоки и вопиют…

– А ведь он первостатейный актер, верно?

– Марк!

– Подожди секундочку.

– …но пока наши собратья-американцы не признают, что на их прошлом лежит позорное пятно, не может быть надежды на примирение…

Подойдя поближе, я всмотрелся в экран.

– Знакомое лицо, – рассеянно сказал я. – Не знаю почему, но… – Белая женщина, приблизительно одних со мной лет, одетая в деловой синий костюм, слишком теплый для летнего дня, из задних рядов наблюдала за происходящим. Коснувшись пальцем экрана, я почувствовал, как на кончике собирается статика. – У вас чертовски знакомый вид, дамочка…

– Марк!

– …кто же вы такая будете?

– Господи боже мой! Марк!

Раздался щелчок, и экран погас. Я, выпрямившись, повернулся. Линн стояла, выставив вперед бедро и весь вес перенеся на одну ногу, в лице у нее читался едва сдерживаемый гнев. В вытянутой руке она держала пульт от телевизора, который теперь нацелила на меня, точно это было оружие.

– Будь добр, скажи, пожалуйста, что такого чертовски важного в этих коробках?

– Ах да. Конечно. Ладно. – Подойдя к дивану, я начал рыться в одной и вдруг осознал, что практически голый и что мне холодно. – Фотографии, – объяснил я. – Старый хлам. Я с друзьями в школе. Пикники. Потом дурачества на подростковых вечеринках. – Достав стопку фотографий, я начал пролистывать снимки, роняя их назад в коробку с хлопьями пыли и бумажных снежинок. – Я на каникулах. – Над одним снимком я помедлил: я и Люк в жарком сосновом лесу, каждого из нас держит за руку мой огромный, голый по пояс отец, и мы все трое улыбаемся в камеру. Мне, наверное, лет семь, Люку – пять…

– Марк? – Ее голос смягчился, стал почти молящим, точно она пыталась выманить зверька из темной норы.

Повернувшись, я успокаивающе улыбнулся.

– Нет, честно, все в порядке, любимая. Постой. – Я продолжил рыться в коробке. – Ведь иногда, чтобы вспомнить все, что ты сделал, нужны фотографии, верно? Всех людей, которым ты сделал гадость. Все проступки, которые совершил.

Линн стояла теперь рядом со мной, а я стремительно тасовал мою юность, сохраненную стопкой безвкусных, мятых карточек.

– Понимаю, – только и сказала она.

Наконец я нашел фотографию, которую искал. Ее сняли на вечеринке у одного моего приятеля. Гостиная, из которой вынесли мебель (обычно из комнаты убирали все, что можно, на случай, если ее погромят). Мои друзья разлеглись на полу, поставив так, чтобы были под рукой, банки пива и бутылки дешевого вина. По углам – несколько парочек в той или иной разновидности боксерского клинча. В центре снимка (по всей видимости, повод для этой фотографии) – куча мала подростков, которые ухмыляются в камеру. На самом верху – Стефан. Меня в куче мале не было, а значит, снимал скорее всего я, но уверен, что эта гора тел и мне представлялась чертовски смешной. Нам тогда, наверное, было по четырнадцать или пятнадцать лет, а в таком возрасте, особенно если сперва достаточно выпить, груда сидящих друг на друге друзей заставляет хохотать до колик.

Но на снимке меня заинтересовало другое, то, что находилось чуть справа от горы тел: темноволосая, хорошенькая, довольно крупная девочка сидит спиной к стенному шкафу и с полнейшим пренебрежением смотрит в объектив.

– Вот она, – сказал я, ткнув указательным пальцем в слегка смазанный овал лица.

Линн прищурилась, чтобы разглядеть получше.

– Кто она?

– Кое-кто, кого я знал ребенком, – снова рассеянно отозвался я. И услышал, как Линн раздраженно выдохнула.

Я повернулся к ней.

– Эту девочку, которую я когда-то знал, зовут Венди Коулмен, – сказал я. – И мой долг – перед ней извиниться.

 

Глава седьмая

Моя мать родом из той категории английских семей, которые всегда так же свято верили в служение государству, как Папы Римские в Бога. Всякий раз, когда находилась колония, которой требовалось управлять, или война, которую требовалось вести, или народ, который требовалось подавить, эксплуатировать или насадить ему наши идеи, будьте уверены, всегда под рукой был какой-нибудь готовый помочь Уэлтон-Смит. Уэлтон-Смиты сражались при Трафальгаре, при Балаклаве и при Лейдисмите. В 1649 году они помогали Кромвелю бесчинствовать в Дрохеде и Уэксфорде, что не помещало им несколько лет спустя ликовать на коронации Карла II. Они вели рабовладельческие корабли на Ямайку, управляли табачными плантациями в Кентукки и добывали алмазы в Южной Африке. Может, они и были пиратами и героями, но уж ни в коем случае не радикалами. В моем семействе до сих пор кое-кто считает, что зря мы позволили женщинам голосовать на выборах.

Изо всех, кого произвела на свет эта семья, больше всего походила на революционерку моя мать Джеральдина. Подумать только, девчонка выскочила замуж за иностранца! Впрочем, на звание мятежницы моя мать, конечно, не претендовала. Думаю, ей вообще не приходило в голову предъявлять на что-нибудь права. Во всяком случае, ее бригадир-отец делал это за нее. О «непригодности» ее брака по любви Роджер Уэлтон-Смит заявлял до самой своей смерти, случившейся через несколько лет после кончины зятя, на которого он так негодовал.

А вот моему отцу нравилось считать себя диссидентом только потому, что он уехал из Швейцарии. Его семья так и не поняла, почему он это сделал. Кто по доброй воле покинет страну, столь богатую пейзажами, травой, коровами и колокольчиками, которые можно на этих коров повесить? Помнится, его брат-близнец Мишель, которого я никогда не видел, написал ему письмо. Кое-что из него отец прочел мне вслух: «На лугу за домом распустились желтые горечавки, хотя маман утверждает, что это просто сорняки». Скомкав письмо, отец швырнул его в корзину.

– В Швейцарии, Марк, «цветы распустились» – это, можно сказать, сенсация.

В политике он предпочитал оппозицию, причем практически всему. Он читал газеты за завтраком, сидя боком к столу, держа на весу развернутые во всю ширину страницы, точно задача узнавать из них новости по плечу только человеку его комплекции. Читая, он яростно фукал на любую заметку, которая привлекла его внимание, поэтому тот, кто стоял перед ним, видел только огромный, шуршащий парус бумаги, который надувался всякий раз, когда он возмущенно спускал пар.

– Значит, мистер Брежнев и мистер Никсон подписали симпатичненький договорчик об ограничении гонки вооружений. Уж теперь-то нам ничего не грозит.

Согласен, семьей марксистских гуэррилас нас нельзя было назвать, но сейчас я понимаю, что, с бытовой точки зрения, у нас в доме витал дух своего рода наивного радикализма. Даже до смерти отца моя мать четыре дня в неделю работала в конторе местного адвоката, а так как отец творил и чертил дома, то и оказывал доминирующее влияние. Готовил, разумеется, исключительно он и довольно рано посвятил нас в ритуалы поварского искусства, поэтому плита стала местом мужской солидарности. Мы не слишком часто ее чистили.

У матери были свои владения, но они определялись исключительно ее талантами. Например, она разбиралась в капризах нашего чудовищного старого бойлера, понимала его полифонические шипения и позвякивания, которые были совершенно недоступны разумению отца. Я считал это добровольное разделение труда вполне естественным, но, если сравнивать с тем, что происходило в домах моих друзей, оно таким не было. Для большинства семидесятников тендерная политика оставалась чем-то, что видели в вечерних новостях по телевизору, скорее спектаклем, чем контактным поединком на матче. Мне хочется думать, что отношения в нашей семье научили младших Бассетов понимать и уважать женщин.

Мне хочется так думать, но, по всей видимости, я ошибался. Как иначе объяснить то, что, подобно моим друзьям, я так чудовищно обошелся с Венди Коулмен? Нас интересовало только то, что она, возможно, позволит нам сделать (или, в моем случае, не суметь сделать), и совершенно не видели в ней живого человека. Нет, я никоим образом не подразумеваю ни малейшего принуждения, ведь ничего подобного не было. Урон, который мы ей нанесли, был исключительно психологическим и выражался в словах, которые по большей части не при ней говорились. И тем не менее мы отказывали Венди в уважении, и я полагал, что за одно это она заслуживает извинений. До меня уже дошло, что сначала придется рассказать ей о нашей вине и лишь потом попросить прощения, но это не отменяло необходимости это сделать. Она имеет право услышать заветное слово, а мне не терпелось его произнести. (Вот видите: я сам, еще до знакомства с книгой профессора Шенка, начал разбираться в психологических трудностях извинения.)

Найти Венди было несложно. Ее родители еще жили на прежнем месте и, когда я позвонил им, сказали, что она работает ортопедом в небольшой частной клинике в том же квартале Северного Лондона. Пошевелив пальцами в жестком панцире ботинок, я получил еще одну мелкую травму, когда самый маленький и жалкий палец – покрытый коркой натоптышей и мозолей мизинец – соприкоснулся со стенкой. Я записался на прием у ее секретаря.

На следующий день Венди Коулмен сидела в своем выложенном белой плиткой кабинете, где кисло пахло дезинфекцией, как это было у нас дома, когда заболел папа. Белизну пятнал лишь один шрам цвета, гигантская фотография расчлененной ноги на стене: лоскуты бежевой, сереющей кожи оттянуты, чтобы открыть обескровленные рельсы сухожилий и мышц, давным-давно отделенные от своего владельца целесообразным надрезом над лодыжкой. Когда я вошел, Венди не подняла глаз от записей, только махнула на сложной конструкции врачебное кресло посреди кабинета и сказала:

– Садитесь, пожалуйста. Снимите ботинки и носки. Ничего не трогайте.

Я подчинился. В кабинете ортопеда я всегда покорен. Мои стопы – это основание для последней шутки во всей смехотворной шараде моего тела, меньшего не допускают.

Со щелчком натянув белые резиновые перчатки, Венди повернулась посмотреть на меня. Она ничуть не изменилась, только мягкое лицо оформилось, проступил элегантный костяк. На ней был ослепительно белый халат, и на фоне пустых стен она почти сливалась с комнатой. Она казалась человеком, комфортно чувствующим себя в пространстве, которое заполняет.

– Привет, Венди. Это я, Марк…

– Знаю, – отозвалась она. – Я видела твое имя в книге записей.

Ее ответ прозвучал невозмутимо, будто, называя себя, я лишь доказывал общеизвестный факт собственной глупости. Я чувствовал себя ужасно беззащитным (то есть еще более беззащитным, чем обычно в кресле ортопеда, когда я без ботинок и носок, штаны у меня закатаны до лодыжек, а стопы выставлены на всеобщее обозрение). Это было хорошее чувство. Правильное чувство. Просьба о прощении требует смирения, а что еще можно испытывать перед женщиной, которая готова приводить в порядок твои ступни?

Одной рукой она провела по пальцам на моей левой стопе, оттянула самый маленький вверх и в сторону, подальше от защиты больших братьев. Другой, не глядя, взяла со столика тонюсенький стальной скальпель.

– Сухожилия у тебя напряжены, и из-за замыкания суставов в мизинцах тебе все больше приходится наступать только на пятку и кончики пальцев. А от этого под ними нарастает мозольная ткань, отсюда – косолапость и ослабление подъема. – Она втянула воздух носом. – Тебе следовало бы подумать, не сломать ли мизинцы, чтобы потом правильно срастить кости.

– А ты такое делаешь? – спросил я. – Ломаешь кости?

– Нет, – ответила она. – Я работаю только с мягкими тканями.

Я ждал довольной ухмылочки, двусмысленности, любого знака того, что она помнит прошлое, но впустую. Передо мной была женщина за работой. Склонив голову, она начала методично подрезать мой мизинец: снимать слой за слоем, обстругивая муфту отверделой плоти. Каждое прикосновение лезвия намекало на возможность боли, предполагало ее и не сдерживало обещания, как тень жара чили, когда табачный шоколад растворяется на языке. Частички моей кожи сахарной пудрой усыпали пол вокруг Венди.

Я спросил:

– Тебе нравятся ноги?

Один ортопед мне как-то сказал, что изо всех видов фетишизма (латекс, резина, карлики, инвалиды с ампутированными конечностями) его больше всего ужасает мания стоп. Это, как он выразился, подлинное отклонение от нормы.

– Стопы откровенны, – сказала Венди. – Дальше всего ото рта, поэтому лишены эмоциональной ерунды… – Она на секунду замолчала, начав расковыривать сморщенную, похожую на пуговицу мозоль у меня на мизинце. – Со стопами всегда можно найти решение.

– Какое?

– В худшем случае ампутировать.

В кабинете воцарилась тишина, прерываемая только гудением галогенной лампы под потолком и самодовольным бормотанием маленького больничного холодильника.

– Я пришел не только из-за ног, – сказал я, наконец, когда Венди немного приподняла мой левый мизинец и начала обрабатывать стоптанную подушечку под ним.

– Хм? – Но глаз она не подняла. Я почувствовал, что она втихомолку наслаждается происходящим.

– Я пришел, потому что хотел извиниться.

Венди на мгновение помешкала, лезвие застыло над подушечкой четвертого пальца, будто она вспоминала лицо, имя или запах. Потом она вернулась к работе.

– Я хотел извиниться за то, как мы… я хотел сказать… я… к тебе относился, когда мы были детьми.

До сих пор я почти прямо сидел в кресле, напрягая шею, чтобы видеть, как она работает, но теперь, раскрыв причину моего прихода, почувствовал, что могу расслабиться. Откинувшись на спинку, я уставился в потолок. Врачебное кресло стало моей исповедальней, Венди Коулмен – священником. Она перешла к правой ноге.

– Мы были подростками, и от гормонов на уме у нас было только одно, ну… и потому мы были, наверное, слегка не в себе. Это нас не извиняет. Разве что объясняет наше поведение. Извинений тут быть не может. Конечно же, не может. Мы были к тебе жестоки и…

Меня подхватило и понесло, я легко прокладывал себе дорогу по эмоциональному ландшафту извинения. Мы говорили о ней гадости, сказал я, видели в ней не человека, а объект похоти, а это было несправедливо. Надеюсь, она не в обиде, что я это все объясняю, но мне хочется покончить с прошлым. Завершил я словами:

– Тем не менее я не жду, что ты примешь мои извинения или будешь из-за них лучше ко мне относиться, нет, мне просто хотелось выговориться.

Теперь она промокала мне стопы вяжущим дезинфицирующим средством, которое почти не жгло, но напомнило мне, что под окостенелыми наростами была погребена живая кожа. Вот Венди отложила ватный тампон – работа закончена. Встав, она стянула перчатки и вернулась к своим записям.

– Можешь надеть носки и ботинки, – сказала она, что-то записывая. – Не затягивай слишком со следующим визитом к врачу, и если ты думаешь, что за последние двадцать лет я хотя бы минуту потратила на мысли о тебе и твоих гадких приятелях, то прискорбно ошибаешься. – Все это на едином дыхании и с одной интонацией, так что мне понадобилась секунда или две, прежде чем до меня дошло, что она хотя бы как-то отреагировала на мои слова.

Она повернулась на меня посмотреть.

– Вы были сворой сосунков, у которых никогда не вставало, и мне только жаль бедных женщин, которых вы, наверное, как-то уговорили с вами жить. С тебя сорок пять фунтов. Заплатишь в регистратуре.

Вот и все. Я расплатился и ушел. На сей раз опьянение было тоньше, чем от извинений перед Бреннаном и женой Гестриджа. Я бы даже назвал его выдержанным, но от того не менее сладким. Счет Венди Коулмен был закрыт, и ощущение мне очень понравилось. Вернувшись домой, я выклеил над рабочим столом в гостиной Стену Стыда: фотографии тех, кто заслуживал, чтобы к нему заглянули. В следующие несколько дней я начал навещать их одного (или одну) за другим.

Для Марсии Харрис я сварил суп из белой фасоли и выдержанных в вине помидоров, густой от крупно порубленного кервеля. Марсия была дочерью мясника из Мерсисай-да, которая в университете обратилась в вегетарианство с такими решимостью и пылом, что напрочь порвала с семьей. Она пристрастилась к резиновой обуви, которая скрипела, куда бы она ни пошла, и о ее приближении знали все. Несмотря на нежелание дочери общаться с семьей, озадаченные родители продолжали посылать ей чеки. Марсия называла их «кровавыми деньгами» и сжигала все до единого на той же своенравной зажигалке, от которой прикуривала вонючие самокрутки. Ей вечно не хватало денег, и время от времени она кормилась у друзей, «чтобы продержаться», но тем не менее патрулировала наши кухни (точь-в-точь правдами и неправдами добивающийся повышения таможенник), вынюхивая животные белки. Меня это приводило в бешенство.

Однажды вечером я сварил ей овощной суп, взяв за основу жирный телячий бульон, и сказал ей об этом лишь после того, как она съела две тарелки. Она с криком убежала из дома. Стоя на крыльце, я распевал: «Телячий сок, телячий сок», пока ее тошнило в чахлые розовые кусты. Потом достал из духовки оставшиеся ребра, которые приготовил в предвкушении ее ухода, и с удовольствием их умял.

Суп из белой фасоли и томатов я принес Марсии в кобальтово-синей обливной супнице, которую купил специально для этой цели. Скрестив руки на груди, она встала как каменная в подъезде многоквартирного дома в недрах Южного Лондона, где теперь держала практику ароматерапевта, и сказала:

– Почему я должна тебе поверить и съесть еще хотя бы ложку любого твоего супа?

– Потому что повторять туже выходку почти через пятнадцать лет было бы глупо.

– А приносить суп не глупо?

Пожав плечами, я понурился.

– Тебе не обязательно принимать мои извинения. Просто мне хотелось попросить прощения. Мне очень жаль. Я не уважал твои взгляды.

Я поставил супницу ей на порог.

– Ты все еще вегетарианка? – спросил я.

– Да, но сейчас ем рыбу.

Я кивнул.

– Я люблю рыбу.

Она растянула губы в улыбке, забрала супницу и ушла, закрыв за собой дверь. Надо признать, это было второсортное извинение. Искреннее сожаление о содеянном и облегчение от заглаженной вины сводила на нет моя глубочайшая ненависть к вегетарианцам. Я заметил, что Марсия все еще ходит в резиновых тапочках, хотя и не слышал, чтобы они скрипели. Тем не менее я приклеил к фотографии Марсии Харрис золотую звездочку в знак того, что с ней дело улажено.

Для мисс Баррингтон я приготовил блюдо посложнее. Эллен Баррингтон была нашей учительницей домоводства в Нортхильской средней школе, а я – ее лучшим учеником. Она была из тех кругленьких женщин средних лет, которые всегда выглядят на этот и ни на какой другой возраст. От нее слегка пахло кокосом (наверное, это был аромат шампуня), и все приготовленные блюда она называла «милыми стараниями», за исключением моих, которые всегда были «в яблочко!». Она была незамужней и почти все свое время проводила, организуя внеклассные мероприятия, среди которых больше всего души отдавала «Нортхильской бригаде», команде поваров-любителей, выступавших на межшкольных конкурсах. Я, разумеется, был ее капитаном. Когда мне было четырнадцать лет, мы дошли до общенационального финала, который должен был состояться в Бирмингеме, но состязание совпало по времени с вечеринкой, которую мне никак не хотелось пропускать, ведь мне сказали, что там будет одна девочка, которая, возможно (что само по себе удивительно), согласится меня поцеловать.

Я был так уверен в моих кулинарных талантах и так их презирал, что финал казался недостаточной причиной пропускать вечеринку. В утро конкурса я пошел задом и, удостоверившись, что меня никто не видит, пять или шесть рад ударил рукой о стену, пока от запястья до локтя не протянулась кровоточащая, с рваными краями ссадина. Вернувшись в дом, я объяснил матери, что упал. Мать отвезла меня в больницу, где сказали, что рука не сломана, но все равно наложили повязку и шину. К тому времени школьный автобус уже уехал. Без меня, который сотворил бы звездное блюдо, миндальное суфле (где большая часть сахара была заменена на смесь сахарной пудры с тертым миндалем), команда не дотянула даже до третьего места. Как я впоследствии узнал, мисс Баррингтон была безутешна, но мне ничем этого не показала. Во время занятий в понедельник она была искренне озабочена моей рукой. А поцелуя я так и не получил.

С тех пор мисс Баррингтон ушла на пенсию. Я отыскал ее домик с изгородью из бирючины на псевдотюдорской окраине, где она встретила меня с распростертыми объятиями. От нее все еще пахло кокосом. Я привез с собой нужные ингредиенты и в ее аккуратной, выскобленной кухоньке с помощью ее чистейших баночек с пряностями и френч-пресса на одну чашку приготовил суфле, которое отказался сделать столько лет назад, и все это время объяснялся. Она наблюдала за мной молча.

Когда все было готово и суфле пухлой бежевой подушкой поднялась над краем креманки, я поставил ее на кухонный стол и сел против старушки. Она положила ложечку в рот, пожевала губами, и по ее щеке скатилась одинокая слеза.

– Самое лучшее в жизни учительницы, – сказала она, – когда видишь, как те, кого ты осторожно вела через превратности детства, превращаются в милых взрослых. – Она сжала мне запястье. – Ты хороший человек, Марк Бассет. Очень хороший.

Я тоже плакал. Я не стыжусь это повторить.

На собрании в местном клубе я извинился перед Маркусом Хедли, над которым мы со Стефаном потешались, когда нам было десять-одиннадцать, только потому, что он обмочился, пока слушал увертюру Чайковского «1812 год», ведь, как он сказал, она такая замечательная. Когда я попросил прощения, мы с Маркусом напились в хлам и пели «Никаких больше героев» «Стрэнглерз», оравших из музыкального автомата.

Я извинился перед Карен и Ричардом Брюстерами, бывшими коллегами Линн по «Британскому совету», за то, что однажды на какой-то их вечеринке надрался и потихоньку сблевал в их бельевую корзину и тогда не сознался. Еще, чтобы загладить свою вину, я купил им новую корзину для белья.

Экспромтом я извинился даже перед нашими мусорщиками, что бросал траву в мусорный бак на колесах, а ведь этим я нарушал постановления местного муниципального совета, воспрещающие оставлять для вывоза садовые отходы. Не бог весть какое извинение, зато помогло мне начать день с легкой эйфории. Эдакое извинение-эспрессо. Я вырезал фотографию мусорного бака из районной газеты (там почему-то всегда есть фотографии мусорных баков) и добавил ее к Стене Стыда, а потом наклеил золотую звездочку в знак того, что и это улажено.

Линн пыталась проявлять чуткость, но я видел, что она в тупике. По утрам перед уходом на работу она стояла в дверях гостиной и молча смотрела, как я вношу изменения в Стену, прилепляя золотые звездочки или добавляя новые фотографии.

Однажды утром она спросила:

– Ты почти закончил?

Я рассмеялся.

– Закончил? Не думаю.

– О! – А потом: – Кто остался?

Я вырезал фотографию шеф-повара. Когда-то я назвал его Дэвидом Корешем ресторанного мира за беззаветную преданность, которую он внушал своим поклонникам, невзирая на общую придурочность своих блюд. (Станет кто-нибудь в здравом уме есть недожаренное филе сельди в малиновом соусе?)

– Уйма народу. Вот этот парень, например. – Я показал вырезку. – Повар он, возможно, ужасный, но это еще не значит, что его следовало унижать. Рано или поздно клиенты бы ему сказали, а если нет, то мне какое дело?

– Теперь ты начинаешь меня пугать, – откликнулась Линн.

– Я просто хочу сказать, что и критике, наверное, есть пределы.

– Ты собираешься извиняться перед каждым шеф-поваром, которого обругал в рецензии?

– Еще не уверен. Возможно.

– А потом? На этом остановишься?

– Послушай, Линн, я еще не извинился перед собственным братом.

Я услышал, как, пятясь из комнаты, она пробормотала «Господи Иисусе». Хлопнула входная дверь.

 

Глава восьмая

Однажды скучным воскресным днем, когда мне было одиннадцать, я два часа измывался над своим братом. Не помню, почему решил это делать, разве только потому, что Люк был на два года моложе, а погрязшие в оптимизме младшие братья заслуживают того, чтобы их мучили. Психологи сказали бы, что мое поведение порождено болезненной и глубоко укоренившейся враждебностью к члену семьи, который самим фактом своего рождения лишил меня привилегированного положения. Я бы сказал, что он был доставучим засранцем, которому всегда удавалось подстроить так, чтобы выставить меня виноватым.

Метод измывательства был простым и коварным, но в конечном итоге чрезвычайно действенным. На протяжении двух или около того часов каждые три минуты я на него орал. Это был резкий пронзительный крик, эдакий ослиный рев, какой иногда издает ускользающий из воздушного шара гелий. Мама куда-то ушла, но отец был дома, работал у себя в кабинете над проектом очередного шале. Нам под страхом смерти велено было ему не мешать, и я знал, что Люк не может призвать его на помощь, только потому что я визжу ему в ухо как неполовозрелый осел. Итак, я ходил за ним по дому и ийаакал.

Ий-аа. Ий-аа.

Сначала, когда мы вместе смотрели телевизор (шел какой-то детективный сериал или «Шоу Розовой Пантеры»), ему это как будто не мешало. Он только раздраженно поглядывал на меня из своего угла дивана и вздыхал над моей очевидной глупостью. Некоторое время спустя я его заинтриговал. Он стал спрашивать:

– Зачем ты это делаешь?

А я в ответ:

– Что делаю?

И снова отворачивался к телевизору.

Потом он пытался не обращать на меня внимания: сидел, устремив глаза в экран, и едва морщился на каждое новое ржание. Но вскоре его терпение истощилось – как я и рассчитывал.

– Ий-аа…

– Заткнись, Марк.

– Ий-аа…

– Марк!

– Что?

– Заткнись.

– Ий-аа…

– Заткнись, заткнись, заткнись!

И так далее все долгие, серые послеобеденные часы, пока дневной свет не сменился сумерками. Звук сводил его с ума, под конец он даже попытался меня ударить, а я, будучи больше и сильнее, отказывал ему в этом ничтожном удовольствии. Он гонял меня по дому, испуская пронзительный визг, точь-в-точь придушенный козел, пытаясь меня пнуть или достать кулаком. Наконец из своего кабинета с ревом вылетел отец. Остановившись у подножия лестницы, он уставился на нас, широко расставив на паркете огромные босые ноги.

– Что тут, черт побери, за шум?

– Это все Марк. Он… – Люк посмотрел на меня, стараясь определить, что же я делаю. – Он меня дразнит. – И сам понял, насколько жалко это звучит. Я же состроил недоуменную мину, мол, «я не меньше тебя удивлен, папа».

Наш отец покачал головой.

– Ты, – ткнул он пальцем в Люка. – Повзрослей же наконец. – А ты, – палец указал на меня, – оставь брата в покое.

Он протопал назад в кабинет и ногой закрыл за собой дверь.

Разумеется, как только я услышал стук двери, я тут же издал Звук. Разрыдавшись, Люк свернулся калачиком на верхней лестничной площадке. Вот тогда я остановился. Его воля была сломлена. Теперь он был мой. Я оставил его хныкать на полу.

Через несколько часов семья Бассетов собралась на кухне ужинать. Папа потушил баранью лопатку в красном вине с Розмарином и чесноком, и как только наши тарелки были наполнены, я, не глядя на сидевшего через стол от меня Люка, снова издал Звук: мягко, негромко, точно это был всего лишь вздох удовольствия.

– Ий-аа…

Люк заорал, схватил стакан с водой и швырнул им в меня. Я пригнулся, поэтому стакан пролетел у меня над головой и разбился о деревянный буфет. Теперь Люк уже на меня кричал, бросал в меня столовыми приборами, даже попытался перелезть через стол, чтобы вцепиться мне в волосы. Андре Бассе тут же на него накинулся, схватил под мышки и буквально потащил из-за стола и из кухни.

Брат продолжал кричать «заткнисьзаткнисьзаткнисьзаткнись», когда папа волок его наверх, в его комнату.

Мама поглядела на меня с неподдельным изумлением.

– Что это было, скажи на милость?

Я пожал плечами.

– Понятия не имею. Ты же знаешь Люка. Он всегда был немного… – подавшись к ней, я понизил голос до шепота, – …того.

– Не говори ерунды, – ответила она. Потом мы прибрали на кухне.

Даже сейчас, за столом, где приборы выстроились, как на плацу, я невольно видел, как в меня летит яростный шквал бокалов, ножей и ложек. Тем вечером, когда я вошел в ресторан, он только скользнул на свое место и вместо приветствия выставил вперед подбородок. Свой лепной красивый подбородок. Мой младший брат – точная копия меня, только в фокусе: талия поуже, черты лица более определенные и точные, волосы – прирученные, а не торчат мятежно во все стороны. Ступни у него, разумеется, хорошей формы и могут похвалиться явным подъемом. Люк из тех мужчин, на которых хорошо сидят даже дешевые костюмы. Однако он предпочитает носить только дорогие, потому что он возмутительно преуспевающий юрист и может себе это позволить.

Стоило мне сесть, он сказал:

– Твердая четверка.

– Четверка? – Я одобрительно кивнул. – Стул или стол?

– Стул.

– Хороший знак.

Наш отец, проявляя ту самую швейцарскую въедливость, которую так жарко отрицал, когда мы были детьми, научил нас определять уровень ресторана по тому, что происходит с вашей салфеткой, когда вы встаете из-за стола в туалет. Если официант ее игнорирует и она забытой горкой остается на вашем стуле, то оценка заведению только удовлетворительно, а само оно недостойно отцовского (и нашего) внимания. Если салфетку снова сворачивают в первоначальную форму (веер, горный пик или, упаси господи, лебедя) и ставят на ваш прибор, значит, тут слишком стараются. Истинный класс – когда складывают один раз по вертикали, после чего готовую салфетку оставляют на спинке стула, так как это предполагает, что прием пищи есть процесс, а салфетка – инструмент. Став взрослыми, мы, братья Бассеты, превратили «тест на салфетку» в официальный конкурс, выставляя от одного до пяти баллов за то, насколько назойливо ведут себя официанты, совершая те или иные действия с ней, удается ли им выполнить что положено до того, как вы вернетесь, или они вообще меняют салфетку на новую, считая, что первая уже испачкана. Тест оказался на удивление надежным. Немного нашлось таких ресторанов, которые набирали в нем четыре или пять баллов и в которых невкусно кормили.

Сегодня мы пошли в новое местечко под названием «Камера высоко подвешенных туш» возле Смитфилдского мясного рынка. В меню – основательные порции отличного мяса безо всяких генетических модифицикаций и приготовленного по классическим рецептам. Декоршик рубщиков мороженых туш: голые кирпичные стены, посыпанные песком полы, элегантные голые лампочки – в Лондоне начала Двадцать первого века подобный сдержанный минимализм обходится в сто тридцать фунтов на двоих. В качестве ваз здесь стояли на столах выскобленные от мозга и закупоренные с одного конца говяжьи кости с одним красным тюльпаном. Хлеб подавали в краниальной впадине перевернутого вверх ногами бараньего черепа, который покачивался взад-вперед на хребтообразном выступе. «Камера высоко подвешенных туш» своего подхода не стеснялась.

Когда мы сделали заказ, Люк сказал:

– Мне звонила Линн.

Свирепо выпятив нижнюю губу, я произнес, по-гангстерски растягивая гласные:

– Крутишь с моей девчонкой?

Он усмехнулся.

– Ну разумеется. Но по юношескому безрассудству сам проговорился о звонке.

– Элементарная ошибка.

– Вот уж точно. В следующий раз буду умнее.

– Она знает, что у тебя проблема с размером… – Я кивнул на его пах.

Он расширил глаза.

– Да, она боится, что не вместит меня целиком.

Я с отвращением отшатнулся.

– Ох ты, вот уж спасибо, Люк. Какая восхитительная картина.

Он почесал шею сзади и отвел глаза, посмотрев куда-то мне за плечо.

– Собственно говоря, она считает, что ты рехнулся.

– Да? И как же?

– Ну, вообще, знаешь ли. Она встревожена.

Я цапнул из бараньего черепа ломоть хлеба с толстой коркой.

– Не волнуйся.

– Я-то не волнуюсь. Я всегда считал, что ты никчемный, антисоциальный мерзавец. Но Линн, сам понимаешь…

– Что она сказала?

Люк пожал плечами.

– Что у тебя крутой припадок извинений. Просишь прошения у всех напропалую. У шеф-поваров, у учителей, у мусорщиков. Она сказала, ты выкопал даже Венди Коулмен. Это правда?

Жуя хлеб, я кивнул.

– Приятно было ее повидать.

– Она запустила руку тебе в…

– Перестань, Люк. Пора наконец повзрослеть.

Он закатил глаза, и я тут же пожалел, что так выразился. Но Люк только деланно понурился и саркастически сказал:

– О, извини, мой старший брат.

Мы немного помолчали, придавленные чрезмерным багажом братских отношений.

А потом:

– Она все еще, ну, сам знаешь, крупная деваха?

– Не обратил внимания, – солгал я. – Это не имеет значения. Я не за тем к ней ходил.

Он раздраженно вздохнул.

– Тогда зачем же?

– Чтобы привести в порядок стопы.

– Э?…

– Она ортопед.

– Толстая Венди – ортопед?

– У каждого свое призвание.

– Тут она, пожалуй, переплюнула Стефана, а ведь он в солдаты подался.

– Давай не будем об этом.

Он тоже потянулся за хлебом.

– Нет, серьезно, что ты затеял? Может, нам с мамой взять тебя под опеку?

Я пожал плечами.

– Мне кажется, я поступаю правильно, вот и все. На самом деле я затем тебя сюда пригласил.

Он откинулся на спинку стула. Он явно заинтересовался:

– Валяй.

Подали мясо, и мы приступили к еде.

– Я вспоминал наше детство, и, знаешь, мне просто хочется попросить прощения. Я плохо с тобой обращался.

Теперь уже Люку стало не по себе. Он сделал вид, что увлеченно соскабливает куски мяса с бычьего хвоста на своей тарелке.

– Но ведь старшим братьям так и положено, разве нет?

– Почему мы должны, не рассуждая, поступать как положено? Например, в тот день, когда я так тебя довел, что ты едва не перепрыгнул обеденный стол. Это было…

Люк рассмеялся.

– Ловко было придумано.

– Ужасно было придумано.

– Это важно?

– Думаю, да. Мне чертовски стыдно. Мне очень жаль, вот и все.

Он прикусил губу, вид у него стал смущенный.

– Как тебе? – Он указал на мой жареный свиной желудок с маринованными сливами.

Положив вилку и нож, я отодвинул тарелку.

– Прискорбно. Верхняя корочка дряблая, сало не вытоплено. Недожаренная растрата хорошего мяса.

Люк прищурился.

– Не слышу ли я фирменный выпад Марка Бассета? Как насчет «Единственное мясо, которому место в «Камере высоко подвешенных туш», с туши самого повара»? Что-то в таком духе. Дарю фразу.

Я слабо улыбнулся.

– Пожалуй, откажусь. – Я покачал головой и, попросив меню, заказал снова, на сей раз стейк и пирог с почками.

– Господи помилуй, зачем?

– Не хочу делать поспешных выводов. Возможно, нечестно оценивать ресторан по одному блюду.

– Марк?…

– Я серьезно. У них целое меню, а мы выбрали из него только свиной желудок и твой бычий хвост. Кстати, как он тебе?

Люк перевел взгляд на тарелку.

– Нормально. Тушеный бычий хвост.

– Хорошо. Вот видишь? Если бы я судил о здешней кухне только по моему блюду, вышло бы несправедливо.

– Линн права. Ты заболел.

– Чушь. Я просто отказываюсь принимать, что поступать следует только так, как мы всегда поступали. – Я помешкал. – Кстати, на чем я остановился?

– Э… на извинениях за ту пытку визгом, которую я считал истерикой.

– Нет, не считал. Ты пытался меня убить.

– Ладно. Тогда я, может, тебя ненавидел, но теперь мне все равно. Это зовется личной историей. Ее не перепишешь.

– Согласен, не перепишешь. Но ее можно пересмотреть. С историческими событиями сплошь и рядом такое проделывают. Справедливые войны становятся несправедливыми. То, что казалось разумной политикой, полвека спустя превращается в возмутительную. Почему нельзя переоценить историю отдельных людей?

Свиной желудок унесли и заменили его стейком и пирогом с почками, обещавшим темную поджарку под золотистым куполом слоеного теста. Я надрезал верхнюю корочку, и к потолку поднялся столб пара. Я попробовал несколько кусочков стейка.

– Вот дрянь!

– В чем дело?

– Подливка пресная. – Я прожевал еще кусок говядины. – И мясо недодержали.

Люк поднял руки.

– Видишь? Ресторан просто хлам. Давай признавай поражение.

– Обслуживание хорошее. Хлеб неплох. И в тесте на салфетку он получил четыре балла. А это ведь что-нибудь да значит. Передай меню.

У Люка вырвался слабый стон, эхо того воскресного много лет назад. Я выбрал филейный стейк с кровью под беарнским соусом и картофель во фритюре. К тому времени, когда заказ принесли, тарелка Люка опустела. Он хищно смотрел, как я разрезаю карамельно-коричневое мясо. Оно мягко поддалось под ножом, завернулось, открывая блестящую пурпурную внутренность. Это был фантастический стейк. Наконец-то для смерти коровы нашлась веская причина.

– Ну, видишь? – сказал я, счастливо нарезая мясо. – Я знал, что это место хотя бы на что-то годится.

– Это стейк. Тебе пожарили на гриле стейк, а ты хочешь выдать им медаль?

– Простые вещи труднее всего сделать как надо.

– Нет, не труднее. Их проще всего сделать как надо.

– Это всего лишь цинизм, Люк.

– С меня хватит. Я попрошу счет и смирительную рубашку.

 

Глава девятая

Позже, вернувшись к себе, я прикончил хрупкий запас «Манжари» из Ящика Порока и налил себе солидную порцию водки. Линн не было дома: она устраивала чтения для банды мрачных чешских писателей и раньше полуночи домой не вернется. Квартира была в моем распоряжении. Включив компьютер и расправившись с шоколадом, я подержал водку во рту, чтобы избавиться от последнего послевкусия на языке. Пришло время писать.

Марк Бассет представляет

Как-то я заявил в этой колонке, что поданное мне блюдо похоже на собачьи консервы, только без вкусовых добавок. Про другое я сказал, что оно, возможно, будет вкуснее на выходе из тела, чем при входе в него. Я употреблял такие выражения, как «сточные воды», «жидкий цемент» и «токсичные отбросы». Однажды я призвал привязать шеф-повара к столбу посреди рыночной площади (к любому столбу на любой рыночной площади) и закидать его порциями липкого картофельного пюре его приготовления. Другому я предложил попробовать зажарить на гриле собственные почки, чтобы посмотреть, не станет ли он относиться к злополучному органу с большим уважением. Совсем недавно я выступал за то, чтобы шеф-повара приговорили к смертной казни за преступления против пиши, в которых он повинен.

Все это я писал отчасти потому, что мне действительно были противны блюда, которые мне подавали, но в основном потому, что верил: моя работа ресторанного критика заключается в том, чтобы служить вам, читатели, – не обязательно предоставляя информацию, но неизменно развлекая. Судя по числу приходящих мне писем, у меня была веская причина полагать, что вы, как столпившиеся вокруг гильотины парижане, по достоинству оценили эти внезапные вспышки поношений.

Теперь я понимаю, что плохо служил вам. Возможно, жестокость способна на минуту нас развлечь, но это преходящее и в конечном итоге скудное удовольствие: крохотное в сравнении с наслаждением от хорошей и принятой с комфортом пиши. Я пришел к выводу, что мне следует подбирать вам побольше вкусных блюд и поменьше жестоких шуток. И потому с сего момента в этой колонке вы не встретите больше ничего негативного. Если я стану рассказывать вам про ресторан, то только потому, что там хорошо кормят. Если я буду упоминать блюдо, то только потому, что его стоит попробовать. Жизнь слишком коротка, чтобы растрачивать ее на низкокачественное. Я же стану выискивать для вас только алмазы в тоннах породы, а это, кстати, подводит меня к «Камере высоко подвешенных туш» в Смитфилде…

Закончил я несколькими восторженными словами про мой стейк и бычий хвост Люка. Распечатав, я накарябал сверху «Линн, прогляди, если будешь сколько-нибудь трезвой» и пошел спать. Это стало последней ресторанной рецензией, которую я написал за долгое-долгое время.

– Он тебя выгонит.

– Нет, не выгонит.

– Он тебя выгонит.

– Ты не Хантер.

– Нет, я с тобой живу, и все равно я бы тебя выгнала.

– Это в тебе говорит похмелье.

– Это говорит твоя женщина, а похмелье ей помогает.

– Почему он меня выгонит?

– Потому что твоя колонка станет скучной.

– Что скучного в хороших ресторанах?

– Ничего. Рецензии на них скучны.

– Не обязательно.

– Нет обязательно. Дело в том, каков ты сам. Ты лучше пишешь, когда с тобой случается что-то неприятное. Счастливый, ты становишься неуклюжим и нудным, во всяком случае, на бумаге.

– Может, я всегда был таким. Может, я просто научился ценить приятное.

– Это не ты, Марк. Все это на тебя не похоже.

– Может, тебе просто не нравится сама мысль, что я расту над собой…

– И что? Находишь путь к себе? Послушай, если тебе покажется, что ты переживаешь второе рождение, дай мне знать, чтобы я подстелила полотенца.

– Все извинения, которые я принес, потеряют свою цену, если я и дальше буду писать гадости. Я только создам новых жертв, у которых придется просить прощения. Какой в этом смысл?

– Ну, вот теперь мы к чему-то пришли.

– Ты это к чему?

– Ты сам сказал. Какой смысл извиняться? Ты сам задал вопрос.

– Нет, я всего лишь сказал…

– Ты сказал «какой смысл?». Я тебя расслышала, и ты прав.

– Дело… Дело в том, чтобы загладить причиненное зло.

– Нет, не в этом. Ты упиваешься извинениями. Просто опять ищешь острых ощущений.

– Опять?

– С тобой всегда так было. Ты изображаешь невозмутимость, отсутствие эмоций, но на самом деле кидаешься из крайности в крайность.

– Нет, не кидаюсь.

– Стопроцентно. Марк Бассет непривлекателен. Марк Бассет не может найти, с кем переспать. Марк Бассет ненавидит тот ресторан, Марк Бассет обожает этот. Марк Бассет лучший писатель. Боготворит покойного отца…

– Линн!

– Ладно. Удар ниже пояса. Но отчасти я права. У тебя докторская степень по жалости к себе и восторгам по поводу себя любимого. Никакой половинчатости. А теперь ты подсел на извинения потому, что они тебе кружат голову. Хочешь скажу, почему на самом деле нужно переписать эту заметку? Потому что, если и впредь поливать рестораны дерьмом, это даст тебе еще уйму людей, перед которыми можно извиняться, а тебе как раз того и надо.

– Без толку переписывать.

– Почему?

– Она уже в газете. Я отослал ее вчера вечером.

– Замечательно. И фразу «Прошу уволить меня немедленно» внизу приписал? А ведь мог бы. Почему бы тебе не послать им заявление по электронной почте? Давай же. Нажми кнопку самоуничтожения. «Дорогой Роберт Хантер, мне больше не нужно место в газете. Искренне ваш Марк Бассет…» Марк! Марк, ты меня слушаешь? Марк!

В углу комнаты беззвучно работал телевизор. Я вперился в него, чтобы не встречаться глазами с Линн, но теперь меня приковало происходящее на экране. Шли новости, и хотя звук был отключен, было ясно, что передают репортаж про сотрудников международных гуманитарных организаций, которых взяли в заложники на русско-грузинской границе, и про попытки их семей заставить правительства своих стран сделать что-нибудь для их освобождения. Я уже однажды видел интервью с толпой родителей и родственников: серые от тревоги и недостатка сна безвольные лица; стиснутые зубы, головы внимательно наклонены к интервьюеру; матери моргают, пытаясь не плакать. На сей раз они стояли у массивных дверей Форин-офис, министерства иностранных дел Великобритании на Кинг-Карл-стрит в Уайтхолле, где предположительно с ними только что встречались представители правительства, которые старались (но безуспешно), чтобы их речи звучали успокоительно.

Но заинтересовали меня не они, а женщина, быстро идущая к подъезду за их спинами, та самая женщина, которая показалась мне знакомой в репортажах о переговорах по репарациям за рабство в Алабаме несколько дней назад. Сейчас я действительно ее узнал. Я ткнул пальцем в экран.

– Посмотри, как она держит перед собой книги.

Линн раздраженно повернулась к телевизору.

– Кто?

– Вот эта. Идет на камеру. Посмотри. Это она. Разве ты не помнишь? Именно так она ходила в университете. Книги. Высоко перед грудью, будто защищается. Прячется.

– Нет, не прячется.

– Да, прячется. Это…

– Ну и что с того, если это она? Какая разница? Никакой!

– Сама знаешь, что большая. Сама знаешь, что я ей сделал. Сама знаешь, что случилось.

– Ты уверен, что тебе следует говорить об этом со мной?

– Если мне и надо перед кем-то извиниться, то перед ней обязательно.

– Черт, Марк, я так больше не могу. С меня хватит.

Дженни Сэмпсон. Один звук ее имени вызывает у меня отвращение к самому себе. Мы вместе поступили в университет Йорка, где оба изучали политику: она напряженно, я с напускным легкомыслием. За два года и семь месяцев мы едва обменялись парой слов, хотя часто оказывались в одной маленькой семинарской группе. Встречаясь в кампусе, мы находили повод смотреть себе под ноги, или на деревья, или куда-нибудь еще, но только не друг на друга, так как устали от бесконечных «привет» с натянутой улыбкой. Она была впечатлительной и серьезной и хотя силилась следовать последней моде, всегда что-нибудь выбивалось из стиля – ужасно практичные туфли или бежевая кофта поверх топа на молнии – и тем самым выдавало, что на самом деле ей все равно. У нее был прямой узкий носик, изящные губы, и она не красилась. Я всегда считал, что она чересчур поглощена собой.

Потом однажды утром она ни с того ни с сего пришла мне на помощь. Тянулся семинар по Парижской коммуне, и я доказывал, что в ее истоках была не какая-то там тяга парижан к равенству, а их чувство превосходства и ненависть к остальной Франции, что решение выйти на баррикады было всего лишь крайней формой антикосмополитизма. Парижане просто ненавидели всех остальных. Прекрасная теория за исключением одного: я вообще ничего по Парижской коммуне не читал, и подкрепить свои постулаты мне было нечем. Я придумал ее на ходу, потому что мне наскучило слушать руководителя семинара, надоедливого человечка, упорно называвшего всех товарищами. Он утверждал, что коммуна выросла из искренней веры в непоколебимую логику организованного равенства, и, хотя я присоединился бы к его мнению, меня раздражало самодовольство руководителя. Я продержался пять минут, и, когда уже готов был признать поражение, величественно вступила Дженни. Она ссылалась то на одну, то на другую монографию по истории Парижа. Она цитировала Расина и Гюго. В ужасающих деталях она описывала механизм французского местного самоуправления. Но поразила меня последняя фраза:

– Как писал в своей новаторской истории французского народа Бокьюс, Париж это не место, а состояние ума и идентифицирует себя исключительно по тому, чем он не является. А не является он Францией.

Повисла тишина. У руководителя дернулся нос. Руководитель им шмыгнул, потом поглядел на часы и сказал, что встретимся через неделю.

После, на улице, где ветер злобно свистел в каменных каньонах современного кампуса, я поблагодарил Дженни.

– Но последняя цитата. Где ты ее выкопала? Кто такой Бокьюс?

Прикусив нижнюю губу, она застенчиво потупилась.

– Поль Бокьюс.

– Шеф-повар Поль Бокьюс?

Она кивнула.

– Он написал монографию по истории?

Дженни покачала головой.

– Нет, я ее придумала. Мне нужно было что-то, чтобы утереть нос этому засранцу.

Я улыбнулся. В устах Дженни Сэмпсон слово «засранец» показалось гораздо резче, грубее и злее обычного.

– Поэтому ты выбрала великого французского шеф-повара?

– Я читала на ночь одну его книгу, и это была первая фамилия, которая пришла мне на ум, и… ну…

– Ты читаешь поваренные книги?

Она покраснела.

– У меня такое хобби.

– Серьезно? Поверить не могу. Я думал, я единственный, кто…

На следующий вечер она пришла ко мне с простым и довольно мило приготовленным луковым пирогом. (За мной было главное блюдо из утки, которую я пожарил на ее собственном жире в горшочках.) Мы обедали, она рассматривала мою коллекцию поваренных книг, и, наконец, у раздела мясных блюд, мы поцеловались. После все должно было бы стать просто и прямолинейно. Последовала бы серия незамысловатых маневров, которые легко бы привели к тому, что мы переместились бы в горизонтальное положение, потом от одетости перешли к раздетости, от возбуждения – к истощению. И принимал бы в них участие мужчина, который не был мной.

Я не случайно в двадцать лет оставался девственником. Девственность была частью меня, как мои измученные стопы и громоздкие ляжки, и неспособность избавиться от нее уходила корнями в тот кошмарный вечер с Венди Коулмен, когда она попыталась и не сумела найти искомого. Воспоминания были такими тягостными, что два года спустя, когда представилась хотя бы возможность секса, я пришел в такой ужас, что не сумел выжать из себя требуемой упругости, так и остался безнадежно мягким.

Это второе унижение привело к третьему и к четвертому и так далее, пока я (вполне логично) не поймал себя на том, что сторонюсь женщин, если только не напился до омерзения, а тогда уже я сам никого не привлекал. Я не был импотентом. Наедине с собой у меня проблем не возникало, а занимался рукоблудством я довольно часто – иногда в ущерб здоровью. Некоторое время я даже подумывал, а не голубой ли я. Преодолев мучительную неловкость, я купил гей-журнал в маленьком киоске на Кингс-кросс и быстро обнаружил, что это не для меня. Иллюстрации были неожиданными, информативными и полными розовой плоти, но нисколько не возбуждали. Если мысль о сексе с другими мужчинами меня не заводила, когда я был один, то уж точно ничем не поможет, когда я буду с кем-то. Значит, гомосексуализм отпадает. Девственность опутала меня, липла ко мне как дурной запах. К тому времени, когда появилась Дженни Сэмпсон, я уже отчаялся.

Но за ужином в тот вечер у меня вдруг появилась уверенность, что Дженни, возможно, та самая. Все казалось как надо: сама ситуация, очевидная общность интересов, отчаянный клинч на моей импровизированной постели из брошенных на пол двух одинарных матрасов. И тут я, разумеется, запаниковал. Не может же опять сорваться? Или может? Как обратить провал в победу, когда самая важная часть уравнения, я сам, нисколько не изменилась? Я поймал себя на том, что произношу Речь…

– Мне просто хочется, чтобы ты знала, сегодня мы сексом заниматься не будем.

– Не будем?

– Нет. Просто не будем, и все, только не в первую ночь. Никогда такого не делал и никогда не буду. Считается, ну, знаешь, что мужчины обязаны себя проявить. Что мы по звонку должны выдать, как на заказ, внушительную эрекцию, а женщины, ну, они просто могут лежать и надеяться, что все получится само собой, а если нет, то что с того.

– Правда?

– Да, многие так считают. А мне это кажется эксплуатацией, хотя сомневаюсь, что кто-то возьмется начать какую-либо кампанию. «Спасем мужчин от деспотизма эрекции» – не самый подходящий лозунг для митинга, верно?

– Пожалуй, нет.

– В том-то и загвоздка. Ты, возможно, сумеешь подделать оргазм, но мужчины, понимаешь, мы-то эрекцию подделать не можем, правда ведь? Вы всегда выводите нас на чистую воду, поэтому дело в том… ну… я просто хотел сказать… вот как у нас будет сегодня ночью и…

Она улыбалась. Потом подняла руку смахнуть несколько непокорных прядей у меня со лба и сказала:

– Все в порядке, Марк. Просто полежим вместе. Это приятно. Это чудесно. – И опять меня поцеловала.

Разумеется, через полчаса я стал мужчиной.

 

Глава десятая

Первое слово, которое я сказал Дженни, когда мы проснулись утром, было последним, которое всплыло у меня в сознании, когда я засыпал прошлой ночью. И было это: «Спасибо». Меня переполняла благодарность.

Чуть отстранившись, но не вставая, она, зевнув, ответила:

– Не за что, – будто всего лишь принесла мне попить.

Мы договорились встретиться между лекциями в «Подвальном баре», скудно освещенной кофейне студенческого клуба, где пахло затхлой едой и свежим кофе и куда прогульщики, влюбленные или терзаемые похмельем ходили прятаться от дневного света. Вдоль стен тянулись кабинки с высокими перегородками – идеальное укрытие. Если отодвинуться подальше в тень, никого не увидишь, и тебя никто не увидит, вот почему большинство студентов любило «Подвальный бар». Вот почему мы с Дженни решили там встретиться. Нам понравилась мысль, что мы будем сидеть рядом в тесном закутке, объединенные общей удивительной тайной. Я пришел раньше времени, заказал у стойки и забрал кофе и как раз направлялся к дальней кабинке, когда кто-то окликнул меня по имени:

– Вали сюда, маркий Марк.

Отозваться на эти слова и пойти дальше было бы нетрудно. Просто поднять приветственно руку и сделать еще десять шагов к дальней кабинке. В «Подвальном баре» было не принято навязываться. Но времени у меня было слишком много, а время – враг решимости. Именадвух окликнувших меня ребят теперь уже не имеют значения. Просто два гипергормональных самца, крупные хищники студенческой саванны, раздувающие ноздри в предвкушении доступных феромонов. Я инстинктивно знал, что если сяду с ними, то разговор скоро перейдет на вездесущие проблемы секса. Ведь для этих якобы мужчин сексуальные победы приравнивались к победам в спортивных матчах, и те, и другие они сдабривали собственными комментариями. А я слишком часто оказывался в роли безвольного лжеигрока. Сколько раз я сидел в таких кабинках, слушая пьяные разговоры о сексе, ухмылялся особым знающим смешком или вставлял шпильки, чтобы не быть выброшенным из круга «своих», но и не оказываться в центре внимания.

Тем утром все было иначе. Ведь начиная с прошлой ночи я (как выразился бы мой врач) сексуально активный самец.

– Вы сексуально активны, молодой человек?

– Конечно, доктор. Да, активен. Я очень активен. Так уж вышло, я был сексуально активен прошлой ночью, спасибо за заботу.

Я заслужил место в их кабинке. Я вправе присоединиться к стае в саванне. А потому скользнул на нагретую, обитую кожзамом банкетку, стрельнул покурить и отпил кофе. А разговор все тек, глупая болтовня о боеспособности и боеготовности, и в какой-то момент, подбодренный успехом, я к ней присоединился. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что треп разливался полноводной рекой с собственными притоками и разветвлениями. Я до сих пор вижу те развилки, где мог бы направить его в другое русло, потоки, из которых я вышел ни в чем не повинным и незапятнанным. Но правда в том (и сейчас я это признаю), что мне того не хотелось. Мне хотелось, чтобы эти мальчишки знали, что я один из них. Мне хотелось, чтобы они слышали, как я похваляюсь сексом. И больше всего мне хотелось, чтобы они услышали, как я похваляюсь сексом с Дженни Сэмпсон. Мне нужно было, чтобы они про это знали, так как, преданные огласки, мои переживания и достижения как будто становились реальнее. Разумеется, в отчаянной погоне за этой реальностью я был вполне готов приврать.

Когда один спросил: «А Дженни Сэмпсон кричит?», я ответил утвердительно, хотя по пошлой ночи помнил только ее теплое дыхание у меня на шее и гудение холодильника.

Но я уже распустил хвост, переписывал случившееся под себя, подхваченный собственной сказкой:

– Она вопила, – сказал я. – Я даже подумал, кто-нибудь вызовет полицию, так она расшумелась. Честное слово, я так волновался, что…

Мне понадобилось несколько секунд, чтобы заметить, что их взгляды поднялись от мультяшной хари, какой, наверное, казалось мое лицо, куда-то мне за плечо. Их похотливые улыбки сползли, сменившись гаденькими ухмылками. Я сказал:

– Что? В чем…

– Привет, Дженни, – весело сказал один из них.

– Да, привет, – с готовностью вступил другой. – Мы как раз о тебе разговаривали.

Я обернулся.

Дженни стояла у конца стола, крепко прижимая к груди стопку книг. Она моргала, и даже в полумраке я видел, как на глаза у нее наворачиваются слезы. Бог знает, когда она пришла в «Подвальный», как давно слушала. Она могла сидеть в соседней кабинке, прислонясь головой к перегородке. Но сколько бы она тут ни провела, этого хватило. Недоросли у меня за спиной захихикали.

Я выдавил приветственную улыбку.

– На самом деле мы говорили просто про…

Но без толку. Он шмыгнула носом, моргнула, так что восхитительно затрепетали ресницы, и одними губами произнесла «сволочь». На том Дженни Сэмпсон повернулась и убежала.

До окончания учебы мы не сказали друг другу ни слова.

Когда наконец кого-то узнаешь, трудно взять в толк, как ты мог не замечать этого человека. Глядя, как Дженни сейчас идет в мою сторону по пустому гулкому коридору к выходу из Форин-офис, я чувствовал себя нелепо, настолько она была сама собой. Как я мог ее не узнать? Да, дорогой шорох модельных свободных черных брюк и черного пиджака, возможно, никак не вязался с той Дженни Сэмпсон, которую я знал. Да, тишину плоских подошв сменило цоканье точеных шпилек, выстукивающих уверенный ритм по шахматным плитам. Но все это не скрывало сути. Она оставалась прежней Дженни Сэмпсон, женщиной, которую я унизил.

Я явился без предварительной договоренности около часа дня, исходя из того, что ей понадобится выйти на ленч. Если я не смогу к ней подступиться, мой великий план (а правду сказать, дальше этого он разработан не был) заключался в том, чтобы оставить мой номер телефона в надежде, что она позвонит. Обошлось. Секретарь на ресепшн отрезала:

– Мисс Сэмпсон сейчас спустится.

И вот она собственной персоной: бездушная и деловитая. Она протянула мне руку для пожатия, точно мы условились о встрече, и сказала:

– Я иногда читаю твою колонку. Ты свое дело знаешь, но иногда излишне жесток.

– Да, ты права. Я пытаюсь исправиться. Вот почему я…

– Пойдем пройдемся, – прервала она, кивая на яркий прямоугольник дневного света в проеме открытой двери. – Мне нужно доставить пакет.

Она показала желтый пакет, а потом повернулась и широким шагом вышла во внезапный шум оживленной лондонской улицы. Я поспешил ее догнать, чувствуя себя неуклюжим и нерешительным на фоне ее собранности.

– Я начал говорить о том, зачем пришел.

– Да? – довольно нетерпеливо.

– Я хотел поговорить про нас… нет, про себя. Про то, что тогда сделал.

– Продолжай.

– Хорошо. Да. Ладно. Дело в том, что я думал о… ну знаешь… о нашей учебе в Йорке и о том, как я… ну, солгал про тебя. Это были ужасные, гадкие слова, жестокие, мерзкие и бездушные, и сегодня я пришел, потому что хотел попросить прощения. Я не рассчитываю, что ты просто примешь мои извинения, но…

– Хм.

– …тем не менее мне показалось, что это нужно сделать.

Теперь мы шли быстро: уставившись прямо перед собой, она прокладывала себе дорогу во встречном потоке пешеходов, а я почти бежал вприпрыжку, чтобы не отставать. У меня появилось такое ощущение, будто я пытаюсь продать ей что-то ненужное, и, наверное, так оно и было.

– Потому что нет смысла просить прощения, если наперед знаешь, что твои извинения примут, верно? Я хочу сказать, прощения следует просить ради самого прощения.

– Да?

– И не важно, сколько времени прошло, правда?

– Не важно?

– Дело в том, знаешь… – Я шарил наугад, пытаясь уяснить, а в чем, собственно, дело, когда мне на ум пришло: – Дело в том, что у обиды нет срока давности.

Я проскочил несколько ярдов, прежде чем сообразил, что она остановилась как вкопанная, и повернулся. Внезапно статуя ожила.

– Что ты сейчас сказал?

– Э-э… что нет… ну знаешь… нет срока давности…

– Да?

– Обиды…

– Ты это где-то прочел?

– Нет, я просто…

– Это не из учебника юриспруденции или?…

– Боюсь, только что придумал.

– И – для полной ясности – ты просишь у меня прощения?

– Я пытаюсь. Таков был план.

– Попросить прощения?

Я пожал плечами.

– Наверное. Я не рассчитывал, что ты согласишься меня выслушать, но…

– Нет, нет, нет. Я хочу тебя выслушать. – Теперь она казалась возбужденной, будто только что увидела в витрине вещь, которую искала много месяцев. Бросив взгляд на массивные наручные часы, она сказала: – У тебя есть свободных полчаса? Я живу в двух шагах отсюда. Если честно, то вон за тем домом.

– Ты живешь в правительственном здании?

– На служебной квартире. Одна из привилегий работы. Скоро перееду. Мне вот что хотелось бы сделать… – Она помолчала, словно пытаясь успокоиться. – Знаю, это, возможно, прозвучит немного странно, но мне хотелось бы тебя записать. У меня есть маленькая цифровая видеокамера. Для съемки совещаний и тому подобного. Ты не против? Не против? Этим ты бы мне очень помог.

– А как же твой конверт?

Дженни поглядела на желтую бандероль, точно совсем про нее забыла.

– Подождет, – отмахнулась она.

У меня не было причин отказываться. Если она хочет записать мои извинения, ее право.

Дженни привела меня в однокомнатную квартиру на двадцатом с чем-то этаже одного из зданий казначейства: величественная, перекатывающаяся эхом пустыня паркетного пола и длинные окна, заливающие это пространство светом. В дальнем углу стояла аккуратно застеленная двуспальная кровать, рядом – вешалка с черными брючными костюмами и белыми блузками на плечиках. Напротив – кухонный уголок в модернистском духе, и над рабочей поверхностью – полка, заставленная толстыми поваренными книгами с яркими корешками. Дженни попросила меня сесть на светло-кремовый диван в гостином уголке, а сама пошла доставать что-то из стенного шкафа возле кровати, я даже не понял, что он там есть, пока она не хлопнула ладонью по панели и панель не отодвинулась.

– Вот, нашла, – сказала Дженни.

Она вернулась с треножником и камерой, такой маленькой, что я засомневался, а помещусь ли целиком в ее узенький объектив. Дженни повозилась, подсоединяя провода, вставила в прорезь мини-диск и направила устройство в нужную сторону. Наконец она как будто удовлетворилась, что все на месте, и подтянула стул, чтобы сесть рядом с треножником, после чего нажала кнопку.

– Видишь красный огонек спереди, сразу под объективом? Я перевел взгляд на камеру.

– Э-э… да. Да. Вижу.

– Отлично. Пошла запись. – Она отвлеклась от панели управления, чтобы посмотреть на меня. – Поехали. Начинай, когда захочешь.

Я указал на камеру.

– Хочешь, чтобы я обращался к объективу, или к тебе, или… Дженни подалась вперед, уперев локти в колени и опустив на руки подбородок, точно собиралась с духом.

– Не важно. Как тебе будет удобнее. Обращайся к камере или ко мне. Честное слово, делай как тебе лучше.

– Ладно, – сказал я. А потом: – Сначала?

– Непременно. С самого начала. – Она ободряюще улыбнулась.

– Ладно. Поехали.

Я на секунду зажмурился, потом открыл глаза и посмотрел мимо камеры на Дженни. Она предоставила мне великолепную возможность превратить извинение из мгновенного прилива своекорыстного удовлетворения в нечто большее, в шоу или театральную постановку, в произведение видео– и аудиоискусства, которое будет обладать жизнью помимо меня и данной минуты. Я извинялся для последующих поколений. Ссоры с Линн, натянутые перебранки с братом, напряжение предыдущих дней – все поблекло. Я сосредоточился на здесь и сейчас.

– Я дурно с тобой обошелся, и мне ужасно, ужасно жаль. Кое-кто, возможно, скажет, что это дело прошлое и уже не имеет значения. Что мы были практически детьми. Но я так не думаю. Я не был ребенком. Я был взрослым, который вел себя как ребенок. Ирония заключается в том, что именно ты помогла мне переступить порог взрослой жизни, сделать тот шаг, который мне никак не давался.

Склонив голову набок, Дженни снова подбодрила меня улыбкой.

– Нам ведь не нужно притворяться, верно? Надеюсь, я достаточно повзрослел, чтобы говорить об этом без смущения. Ты лишила меня девственности, ты мне помогла, сотворила для меня чудо, и мне бы следовало испытывать к тебе только благодарность. А я нарушил твое доверие. Еще я надеюсь, что стал достаточно взрослым, чтобы понять, почему это сделал. Мне хотелось принадлежать к определенной социальной группе. Не более того. Я слишком долго был исключен из того клуба, из того нелепого клуба, из клуба мальчишек. Но тем не менее мне нужно было ощущать себя его членом, а ты дала мне прекрасную возможность в него вступить.

Я секунду помешкал, и она кивнула, подбадривая меня продолжать. Я спросил себя, стоит ли излагать ей недавно осенившие меня критические выводы о том, почему мужчины так ведут себя, когда дело доходит до секса. Сейчас казалось, она хочет всего, что я готов дать.

– Понимаешь, проблема с мужчинами проста: в глубине души они сознают, что их участие в акте воспроизведения ничтожно, иллюзорно и ограничивается всего секундами. – Я щелкнул пальцами. – А вот женщины… женщины – творцы. Они создают. Мы же просто занимаемся сексом. Но вы порождаете жизнь, и от того у нас остается ощущение, что мы малы, неадекватны, вообще не слишком нужны, что, откровенно говоря, совершенно верно. Наша ценность в сексе измеряется миллилитрами, да и их не так много. И что же мы делаем, чтобы затушевать свою ненужность? Мы хвастаем. Мы придумываем истории, мифологизируем себя, пытаясь залатать черную дыру в восприятии себя самих. Только так мы можем выносить то, чем являемся, только когда перепишем сюжет. Но для начала нужна хоть какая-то канва, а до тех пор, пока не появилась ты, у меня вообще никакой не было. Годами я сидел и слушал, как восхваляют себя мальчишки, и все это время хотел знать, что в их историях правда, а что выдумка. Мне требовалась базовая информация. И ты мне ее дала. Ты сделала меня мужчиной, и я повел себя как мужчина.

Я с трудом сглотнул. Глядя сейчас на Дженни, я вдруг вспомнил, как она стояла в той подвальной кофейне, изо всех сил прижимая ради защиты к груди учебники. Я моргнул и почувствовал, как по крылу носа у меня ползет слеза. Мгновение было таким напряженно реальным. Таким истинным. Я продолжил:

– Но ничего из этого меня не извиняет. Это просто… – я шмыгнул носом, когда вслед за первой слезой покатилась вторая, – …моя неловкая попытка объяснить, что случилось в тот день. Я никогда себе не прощу. Ты права, что обиделась. У тебя есть все основания быть в ярости. – Я еще раз сглотнул. – Прости, Дженни. Я очень, очень виноват перед тобой. Прости меня за все.

Тишина. Наконец она тихонько произнесла:

– Ты закончил?

Кивнув, я одними губами сказал «Да».

Она хлопнула в ладоши и тем разрушила чары, напряжение развеялось.

– Замечательно. Чертовски хорошо проделано. Великолепно. Поистине великолепно. – Вскочив, она выключила камеру. – Хочешь носовой платок? Стакан воды? Чего-нибудь?

– Стакан воды был бы…

– Будь солнышком, возьми себе сам, пока я тут разберусь. Вон там, на полке над раковиной.

Она вытащила мини-диск и нацарапала что-то на наклейке.

– Ах да, Марк, – окликнула она через комнату. – Можешь мне дать номер твоего домашнего телефона? Сотового? Пейджера? Чего-нибудь?

Я дал ей номер сотового, и его она тоже написала на наклейке. Потом проводила меня до двери квартиры со словами:

– Слушай, мне нужно сделать несколько звонков и все такое, но ты ведь выберешься отсюда сам, правда? Ну конечно, выберешься. – Она сжала в ладонях мою руку. – Слушай, Марк, спасибо, что пришел. Это было великолепно. Честное слово. Я правда это ценю. И знаешь, я тебе позвоню. Очень скоро позвоню. Ладно? Да? Отлично.

Внезапно я снова очутился на улице, все еще пытаясь понять, что же, собственно говоря, произошло.

 

Глава одиннадцатая

Три дня спустя меня пригласил к себе Хантер. Он сидел, облокотившись на край письменного стола, вытянув ноги и уперев каблуки в ковер, словно единственно так может проводить встречу человек, от природы властный. Он махнул мне садиться на стул перед ним и закончил округлое движение, хлопнув тыльной стороной ладони по трем страницам, которые держал в другой руке.

– Только что перечитал вашу колонку.

– И?…

– Замечательно. Бьет в цель. Подстегивает дебаты.

– Спасибо.

– Заставит о нас говорить.

– А этого нам и нужно.

– В точности.

– Хорошо. Я рад, потому что она для меня многое значит. Думаю, подчеркивать позитивное – важный шаг…

– Гм… – Он пошелестел страницами.

– Надо бы и остальным нашим критикам сказать, чтобы писали в том же духе. Зачем отягощать людей ерундой, когда есть столько полезного?

– Да. Конечно. До определенного предела. – Он посмотрел мне за плечо, через стеклянную стену кабинета оглядел редакцию одела новостей, выискивая малейшие признаки праздности.

– Что значит «до определенного предела»? Разве вам не кажется, что пора перестать грубить ради одной только грубости. Я думал, колонка вам понравилась. Вы сами только что сказали…

Он пригвоздил меня пугающе внезапной улыбкой.

– Колонка прелесть. Колонку я обожаю. Она будет просто сенсацией, а вы – ужасно знаменитым. Дело в том, что, на мой взгляд, возможно, удастся убить двух зайцев разом.

– И как же?

– Скажем, чуточку рецидива?

– Прошу прощения?

– Великий Марк Бассет рассказывает читателям обо всем, что ему понравилось, а потом, через несколько недель (когда будете готовы – спешить тут некуда), идет в ресторан, от которого просто с души воротит. В рассадник гастрита.

– Тогда я не могу о нем писать.

– Нет-нет. В том-то и соль. Вы о нем напишете. Внезапно страницу озаряет вспышка былого гнева. Вы хотели быть позитивным, но истина в том, что скверного слишком много, чтобы на все закрывать глаза. Ваш долг – вытащить его на свет божий… и так далее.

– Подождите-ка. От ваших слов у меня кружится голова. Вы хотите напечатать сегодняшнюю колонку, чтобы через несколько недель я отказался от своих слов и снова взялся за ругань?

– Именно так завоевывают читателя.

– Именно так читателей отпугивают.

– Марк, старина, вы потрясающий автор. Чертовски смешной. Все мои девчонки от вас без ума. Но вам нужны свет и тени, сладкое и острое. Слишком много того или другого – и вы становитесь пресным.

– Я только что написал заметку, где провозгласил смерть негативу…

– Значит, у нас будет Второе пришествие. Аллилуйя! – В притворном прославлении он помахал над головой страницами. – Читатели хотят, чтобы критики критиковали. Вот чего они ждут.

– Извините. Не выйдет. Я не могу лгать читателям.

– Никто не просит вас лгать.

– Я не могу вводить их в заблуждение. Как только мы опубликуем сегодняшнюю колонку, долг обязывает меня держаться ее духа. Если вы настаиваете, чтобы я поступал иначе, я просто… я просто… мне просто придется уволиться.

– Какая жалость, ведь вы делали такую хорошую работу.

Встав, он обошел стол и за него сел. Страницы он небрежно бросил на край, точно ком использованных носовых платков, и вперился в экран своего компьютера.

– Я хочу и дальше делать хорошую работу.

– И будете, мой милый, и будете. Но, возможно, в другом месте.

Вернувшись за свой стол, я позвонил с мобильного Линн.

– Кажется, я только что уволился.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Ну, формально можно утверждать, что Хантер меня вышвырнул. У нас было конструктивное прощание.

– Это все твоя чертова заметка!

– Не кричи на меня.

– А что именно сказал Хантер?

– Он хочет и дальше печатать колонку, но чтобы я отказался от своих слов и через пару недель стал снова ругаться.

Из угла помещения, где столпились у компьютерного экрана мои коллеги, послышались радостные возгласы и улюлюканье. Чтобы заглушить гам, я заткнул свободное ухо пальцем.

– И ты отказался?

– Извини. Повтори, пожалуйста. Тут немного шумно.

Я поглядел на толкучку. Одна женщина обернулась. Это была Софи из пиар-отдела. Едва увидев меня, она попыталась, прикусив глянцевую нижнюю губу, стереть с лица широкую ухмылку. Я одними губами спросил у нее «В чем дело?», но она помотала головой и зашепталась с остальными. Тогда все повернулись на меня посмотреть. Один или два, казалось, смутились, но остальные явно считали, что это самое смешное из произошедшего за все утро. Встав, я направился к ним, все еще прижимая к уху сотовый.

– Я спросила, ты отказался делать то, что просил Хантер? Марк? Ты меня слушаешь?

– Да, я…

Когда я подошел, столпившиеся один за другим отодвинулись от компьютера, будто каждый вдруг придумал себе занятие поважнее, пока я не увидел ясно экран. А там было пиксельное видео: мужчина говорил прямо в камеру, лицо у него было розовым и покрытым пятнами. Еще через пару шагов я увидел, что по щекам у него текут слезы. Звук был слишком тихим, и я не мог разобрать слов, но мне незачем было узнавать голос, так как я уже узнал лицо. В этой видеозаписи я извинялся перед Дженни.

Я сказал в телефон:

– Я тебе перезвоню, – и нажал отбой прежде, чем Линн успела запротестовать.

У компьютера осталась одна Софи. Она глуповато переводила взгляд с изображения на экране на меня и обратно.

– Если хотите знать мое мнение, дорогой, это очень милое извинение.

Разинув от удивления рот, я уставился на щурящегося в объектив самого себя.

– Как запись попала в?…

– Она у всех есть, – поспешила сказать Софи, будто это улучшало дело. – Ее прислали по электронной почте кому-то в отделе маркетинга, и этот кто-то послал его сюда, а теперь…

Я оглядел редакцию и, поворачиваясь, заметил, как сотрудники пригибаются за мониторами, чтобы не встречаться со мной взглядом. Проходя мимо, кто-то рявкнул:

– Отличный спектакль, Марк. Тянет на «Оскара».

Я открыл рот, чтобы ответить, но этот кто-то уже затопал дальше по проходу. Я указал на экран:

– Все в редакции это видели?

– Судя по разговорам, все. Вы превращаетесь в культовую фигуру. Да, впрочем, вы всегда ею были.

В голове у меня возникла картинка: десять, сто, тысяча компьютерных экранов, и на всех крутится слезливый ролик, эдакое малое чудо показных эмоций и мультимедиа. Как запись попала в рассылку по электронной почте? И сколько человек в Великобритании ее теперь посмотрели? А в Америке? А во всем мире? Мне внезапно показалось, что я преследую себя со всех до единого гудящих компьютеров на этаже, и этажом ниже, и этажом выше.

Наклонившись к компьютеру, я услышал, как говорю: «Прости, Дженни. Я очень, очень виноват перед тобой. Прости меня за все». Марк Бассет на экране несколько раз моргнул, потом изображение погасло.

Я перезвонил Линн.

– Ты пока в Интернете ничего про меня не видела, а?

– Что?

– Тебе никто по почте ничего не присылал?

– Марк, не уходи от темы. Ты отказался делать то, что велел Хантер?

Значит, еще не видела. Пока.

– У меня не было выбора. Тут дело принципа. Нет смысла нападать на людей, если…

– Только не произноси этого слова, Марк.

– Если потом я все равно перед ними извинюсь.

– Тогда перестань, черт побери, извиняться. Вернись в кабинет Хантера. Скажи ему, что он прав. Скажи, что хочешь переписать колонку. Верни себе работу. Живи своей жизнью, чтобы мы могли жить нашей.

– Это единственное, что для тебя важно? Чтобы я зарабатывал денежки и мы веселились до упаду?

– Нет. Для меня важно, чтобы ты перестал валять дурака и снова стал Марком Бассетом, которого я знаю.

– Или тебе просто не нравится Марк Бассет, которым я становлюсь? В этом все дело? Ты хочешь, чтобы я остался прежним, ведь тогда ты знаешь, что тебе делать.

– Думай, что говоришь, Марк. Погляди, что с тобой происходит. Ты потерял работу. Ты ведешь себя так, будто потерял рассудок. И знаешь что еще? Если так и дальше все пойдет, ты и меня потеряешь.

– Подожди. Мне кто-то звонит.

– Что?

– Секундочку.

– Черт бы все побрал, Марк! Ты что, думаешь, что я…

Я перевел ее звонок в режим ожидания и нажал на кнопку приема другого. Меньше чем через минуту я к ней вернулся.

– Извини.

– Кто это был? – Дженни Сэмпсон.

– Что ей нужно?

– Сказала, что ей нужно срочно со мной встретиться.

– И ты поедешь?

– Правду сказать, мне тоже нужно поговорить с ней кое о чем важном.

– Более важном, чем твоя работа?

– Послушай, любимая, давай поговорим попозже. Ладно?

– Не давай обещаний, которых не можешь сдержать, Марк Бассет. Кто знает, как надолго ты понадобишься Дженни Сэмпсон.

Дженни вела меня по огромному гулкому коридору в недра здания. Я тащился следом и твердил:

– Почему ты это сделала? Почему ты это сделала?

Она покачала головой и, не оглядываясь, ответила:

– Это не я. Честное слово, не я. Тут ты должен мне поверить.

У массивной деревянной двери Дженни остановилась, положив пальцы на ручку, заговорщицки наклонилась, так что ко мне качнулся пластиковый пропуск, висевший у нее на шее. Его прикосновение показалось на удивление интимным и нежным.

– Тут все ужасно тобой интересуются, – сказала она и открыла дверь.

В голом функциональном помещении было с полдюжины человек. Один сидел у длинного стола для совещаний, двое других заглядывали ему через плечо в открытую папку перед ним, их собственные пропуска свешивались почти на плечи первому. Еще один возился с видеомагнитофоном на громоздкой тележке, поверх которого был установлен большой телеэкран. В дальнем углу комнаты пожилой человек лет, наверное, шестидесяти с небольшим стоял у открытого окна и курил сигарету, которую держал между суставами, так что всякий раз, затягиваясь, закрывал себе рот узкой ладонью с длинными пальцами. Его зимне-серебристые волосы были аккуратно и коротко подстрижены, поблескивали и переливались на свету шерстяные нити в дорогой материи серого костюма. На шее еще одного стоявшего рядом и более растрепанного мужчины висела целая гирлянда пластиковых карточек. Он стоял, прислонясь к стене, спиной к окну, лицом к комнате, хотя было очевидно, что, глядя в противоположные стороны, эти двое разговаривают. Когда Дженни ввела меня, этот второй на полуфразе оттолкнулся от стены.

У меня за спиной Дженни просто сказала:

– Стивен Форстер, познакомьтесь с Марком Бассетом.

– Какое счастье, мистер Бассет. Рад, правда рад. Входите, входите. Позвольте представить вам… – Он посмотрел мимо меня. – Или лучше потом, Дженни, что скажете?

– Наверное, сначала запись? – спросила она.

– И потом?

– И потом. Вот именно.

– Великолепно. Да. Сюда, пожалуйста, Марк. Почетного гостя, думаю, посадим вот сюда.

Подведя меня к стулу у окна, он похлопал меня по плечу, а сам сел во главе стола. С моего места мне было видно, что к видеомагнитофону подключена маленькая цифровая камера, но ее объектив повернут в сторону. Остальные тоже расселись. Только человек у окна остался где был. Он наградил меня выверенной полуулыбкой и снова повернулся пускать дым над городскими крышами, точно мой приход оторвал его от каких-то великих замыслов. С его губ в окно вырывалась ровная голубовато-серая струя. Положив дымящуюся сигарету на карниз, он щелчком послал окурок над крышами, а потом повернулся настолько элегантно, что я тут же почувствовал себя неуклюжим, сделал несколько шагов и сел в другом конце комнаты. На середине стола стоял какой-то покрытый накрахмаленной белой салфеткой предмет, который я принял за блюдо.

– Давайте начинать, – сказал Форстер. – Сначала нам стоит еще раз посмотреть запись Дженни, просто чтобы напомнить себе, зачем мы тут сегодня собрались. – Все пробормотали что-то утвердительное. – Джо, будете так любезны? – Мужчина помоложе, в джинсах и свободной ковбойке, на дальнем конце стола потянулся и нажал какую-то кнопку сразу под телевизором.

Камеру я узнал за долю секунды до того, как услышал, как голос Дженни в записи говорит: «Видишь красный огонек спереди, сразу под объективом?» Потом возникло мое лицо (пугающе большое и сальное в телеэкране) и прищурилось в объектив.

Я охнул, и Дженни взяла меня за руку.

– Не волнуйся, – прошептала она. – Все будет хорошо.

Но чего тут хорошего? Да, конечно, пятнадцать лет назад я совершил дурной поступок. Я предал Дженни. И, возможно, по прочувствованности моих извинений она хотя бы частично поняла, какое глубокое удовольствие я получил от моей записанной на камеру исповеди. Но действительно ли меня стоит так унижать? Оправдывает ли это организацию «совещания», чтобы морально стереть меня в порошок? Я даже не знал, что хуже: что запись анонимно послали по электронной почте всем на свете или что меня заставили сидеть здесь, где эта пытка будет такой личной и где мне некуда деться из четырех стен.

На экране другой я с трехфутовым лицом говорил:

– Нам ведь не нужно притворяться, верно? Надеюсь, я достаточно повзрослел, чтобы говорить об этом без смущения.

Собравшиеся подались к экрану, жадно ловя каждое слово. Я помнил, что будет дальше, и, закрыв глаза, стал слушать, как из записи говорю:

– Ты лишила меня девственности, ты мне помогла, сотворила для меня чудо…

Забормотали голоса:

– О, отлично сказано.

– Поразительно. Замечательно.

– В самую точку.

Я снова их открыл и оглядел собравшихся. Если это действительно ловушка, то довольно странная. Я посмотрел на Форстера, который подмигнул мне, как добрый дядюшка, и снова вперился в экран.

Теперь в своей речи я разошелся не на шутку.

– Понимаешь, проблема с мужчинами проста: в глубине души они сознают, что их участие в акте воспроизведения ничтожно… женщины – творцы… у нас остается ощущение, что мы малы, неадекватны, вообще не слишком нужны… Наша ценность в сексе измеряется миллилитрами, да и их не так много.

Последняя фраза вызвала смешки, хотя я не мог сказать, была ли в них издевка или одобрение. Все, казалось, были искренне поглощены происходящим. А мое теле-я все разглагольствовало, причем его взгляд теперь понемногу стекленел.

– Мне требовалась базовая информация. И ты мне ее дала. Ты сделала меня мужчиной, и я повел себя как мужчина.

Я увидел, что судорожно моргаю. Средний план на экране сменился наплывом на мое лицо. Не помню, двигала ли в этот момент Дженни камеру, но, наверное, все-таки что-то с ней сделала или у нее в руке был пульт управления. И крупный план у нее вышел отличный: глаза (мои влажные, с поволокой глаза) теперь заполняли весь экран, когда одна толстая круглая слеза жалости к себе скатилась по моему носу.

Мне показалось, меня сейчас стошнит. Мое унижение было бесконечным. Дженни отомстила сполна.

Возможно, Линн была права. Возможно, я дурак. Я выбрасываю мою жизнь в погоне за… чем? Катарсисом? Добродетелью? Одержимой тягой к прошлому? Это зашло уже слишком далеко, ведь любой, у кого есть доступ в Интернет, сможет увидеть, как я прошу прощения. В это мгновение я пришел к выводу, что пора со всем этим покончить. Разнести по камешку Стену Стыда. Позвонить Хантеру и к нему подлизаться. Восстановить мои отношения с Линн. Вернуть себе мою жизнь.

Но тут до меня снова донеслось бормотание:

– О, великолепно. Потрясающе.

– Самое оно…

– Как раз то, что мы искали.

Когда я достиг кульминации моей речи («Прости, Дженни. Я очень, очень виноват перед тобой. Прости меня за все».), все откинулись на спинки стульев и зааплодировали. Уверен, один даже крикнул «Браво!». Джо протянул руку и остановил кадр на моем залитом слезами лице, заплаканных глазах, слегка приоткрытом рте и щеках с красными пятнами.

Форстер призвал собравшихся к порядку.

– Ладно, все успокоились. Теперь, когда мы увидели, с чем имеем дело, давайте введем в курс бедного Марка. – Он повернулся ко мне. – Вам известно, зачем вас сюда пригласили?

– Я не… не уверен, что…

Тут вмешалась Дженни.

– Я решила, что будет лучше, если я оставлю объяснения вам.

– Отлично, – сказал Форстер. – Сперва познакомимся. Меня зовут Стивен Форстер, и я заместитель главы службы Ф026. Иными словами, я отвечаю за отношения с Организацией Объединенных Наций и так далее.

Затем он указал на сидевшего напротив меня мужчину средних лет в коричневом твидовом пиджаке и не подходящем к нему галстуке со слишком большим узлом.

– Фрэнсис Уилсон – глава отдела Истории и Подтверждения.

– Счастлив, очень счастлив с вами познакомиться, мистер Бассет, – сказал Уилсон. – У вас поистине эффектное прошлое. Ваше досье просто поражает. – Он похлопал по толстой картонной папке перед собой.

– Э… спасибо, – прозаикался я. – Э… наверное.

– Рядом с ним наш собственный юрист Уилл Мастерс.

Мастерс оказался моего возраста, одетым (с твердым намерением это доказать) в костюм от «Хьюго Босс», застегнутую под горло рубашку, вероятно, оттуда же, и очки без оправы. Услышав свое имя, он приветственно поднял руку ладонью вверх.

– Привет.

– Джо из Психо.

– Психиатрия?

– Нет, нет, нет, – поспешил успокоить Форстер. – Психология. – Словно это что-то проясняло. – С нашей милой Дженни Сэмпсон вы уже знакомы.

– Но я не знаю, чем она занимается.

Форстер кивнул.

– Дженни?

– Э… осуществляю связь, наверное, – улыбнулась она. – Да, – согласился Форстер, – осуществляет связь между разными службами, особую связь, – добавил он, подчеркнув слово «особую». – Рядом с Дженни у нас Сатеш, – продолжал он, указывая на молодого подтянутого азиата в очках со стальной оправой. – Сатеш работает со мной в Ф026. – Сатеш перегнулся через Дженни пожать мне руку. – И, наконец, на дальнем конце стола у нас сидит Максвел Олсон, временно прикомандированный к нам друзьями из Государственного департамента США.

– Зовите меня просто Макс, – сказал американец с улыбкой, которая так и сочилась общими целями. – Я здесь, чтобы сказать вам, мое правительство весьма заинтересовано в том, что вы можете предложить, сынок.

И я еще раз пробормотал «спасибо», так как не знал, что бы еще сказать. Пора брать дело в свои руки. Я сделал глубокий вдох.

– Отлично. Приятно было с вами познакомиться. Я крайне рад, что все вы мной очарованы. А теперь не будет ли кто-нибудь так любезен объяснить, зачем я здесь.

Откинувшись на спинку стула, Форстер медленно кивнул.

– Разумеется. Разумеется. Скажите, Марк, имя профессор Томас Шенк вам что-нибудь говорит?

 

Глава двенадцатая

Я покачал головой.

– Никогда о таком не слышал.

– Да и с чего бы? – улыбнулся Форстер. – В отличие от вас писатель из нашего мистера Шенка не важный.

Все остальные за столом знающе рассмеялись, включая Дженни, что раздражало, но я промолчал.

– При всех недостатках стиля, – продолжал, заполняя наступившую тишину Форстер, – Шенк стал основоположником нового и поразительного направления в теории международных отношений, известного в дипломатических кругах как «Покаянное Соглашение».

– Звучит увлекательно.

– Так оно и есть, – откликнулся он, пропустив мимо ушей мои потуги на убийственную иронию. – За Покаянным Соглашением будущее.

– Самое близкое будущее, – сухо добавил с дальнего конца стола Макс Олсон.

– Верно, – закивал Форстер. – Когда мы на сегодня закончим, я дам вам книгу Шенка, а пока изложу вкратце. – Он подался ко мне, точно доверяя какую-то тайну. – Согласно профессору Шенку, попытки поддерживать ровные отношения между странами сводит на нет грандиозное бремя эмоций, доставшееся нам в наследство от прошлых поколений. На свете слишком много стран, слишком много народов (называйте это как хотите), затаивших обиду. Если бы мы могли уладить конфликты прошлого, международные отношения в настоящем развивались бы много глаже.

Снова вмешался Макс Олсон:

– А требуется всего-то, чтобы одна половина планеты извинилась перед другой.

– И за что же? – спросил я.

Форстер откинулся на спинку стула.

– Выбирайте сами: рабство, колониализм, Опиумные войны, кампания Кромвеля в Ирландии, геноцид в Руанде, поддержка апартеида…

– И это все? – саркастически сказал я.

– Нет, нет, – отозвался он. – Существует бесконечное множество преступлений и зверств, за которые возможно и, осмелюсь сказать, уместно просить прощения. На самом деле уже проделана большая работа по сбору материала. Можно смело утверждать, что мы разработали «как», «где» и «что» международного извинения.

И опять встрял Олсон:

– Но мы все еще ищем «кто».

Форстер кивнул:

– Совершенно верно. Крайне важно найти подходящего человека. Личность извиняющегося исключительно важна.

Я воззрился на него недоуменно.

– Вы хотите сказать, что действительно собираетесь начать просить прощение?

– Безусловно. Все важные фигуры на мировой арене уже подписались под этим проектом, отчасти ради экономических выгод, о которых вы сами потом прочтете. Главное: создается Ведомство Извинений при штаб-квартире ООН в Нью-Йорке с соответствующей исследовательской группой и регистрационным секретариатом. Многие страны прислали своих извиняющихся. Не хватает только одного… – Тут он заговорил медленно и с большим нажимом, – Верховного Извиняющегося.

Все за столом напряженно уставились на меня.

– И вы считаете, я тот самый?…

Форстер медленно кивнул.

– Мы много месяцев искали нужного человека.

– Кто это «мы»?

– Великобритания и США, – ответил Макс Олсон. – Четыре месяца назад на совещании особой руководящей группы в Женеве было достигнуто соглашение, по которому основное бремя извинительных мероприятий ляжет на Великобританию и США, и Ведомство Извинений примет нашего кандидата.

– Но в решении номинировать вас принимали участие многие лица, – добавил Форстер и кивнул на экран. – Цифровая копия видеозаписи Дженни была послана по электронной почте делегациям всех до единой стран ООН в Нью-Йорке.

Я подался к нему.

– Послана по электронной почте?

Он медленно кивнул. Я перевел взгляд на Дженни.

– Извини, – прошептала она.

Я снова повернулся к Форстеру.

– Вот каким образом мое лицо появилось на каждом, будь он неладен, компьютере у меня в редакции?

Форстер сложил перед грудью ладони, словно собирался молиться.

– К сожалению, члены одной или нескольких делегаций ООН как будто послали запись друзьям или сотрудникам вне дипломатических кругов, за что приношу вам мои извинения, хотя полагаю, они сделали это только потому, что на них большое впечатление произвело то, как страстно вы говорили. Никто не намеревался поставить вас в неловкое положение.

Дженни наклонилась к Форстеру – точь-в-точь желающая поразить наставника ученица:

– Но это ведь имело позитивный эффект, верно, Стивен?

– О да, несомненно! Ваше извинение, можно сказать, зажило собственной жизнью.

И опять Дженни:

– На самом деле запись стала самым распространенным и часто пересылаемым видео в истории Инернета.

Еще она сказала, что запись довольно быстро начали воспринимать как символ сетевого движения. В эпоху, когда журналы и электронные заметки миллионов отдельных лиц, твердо решивших наконец самостоятельно контролировать содержание веб-страниц, все больше отбирают популярность у монолитных корпоративных сайтов, моя запись воплотила идеал: использование Интернета для выражения глубоко личных чувств и эмоций. Мое видео стало победой индивидуального над безликим. И случилось это за каких-то несколько дней. Дженни ласково сжала мне локоть.

– Сейчас копий уже миллионы.

Не веря своим ушам, я помотал головой.

– И это хорошо, потому что?…

Форстер снисходительно улыбнулся.

– Вам нужно понять, Марк, что по природе своей чиновники ужасно консервативны. Они не способны разглядеть дарование, пока его не признали другие. – Он обвел рукой сидящих за столом. – Мы, здесь присутствующие, поняли, что вы тот, кто нам нужен, едва посмотрев запись, но потребовался внезапный и неофициальный успех ваших извинений перед Дженни, чтобы и другие тоже убедились в ваших достоинствах. За последние двенадцать часов мы получили десятки сообщений от других государств ООН в поддержку выдвижения вашей кандидатуры. Ваши способности произвели впечатление даже на французов.

С невольной дрожью гордости я спросил:

– Здесь ведь нет никакого подвоха, верно?

– Решительно никакого. Через пару недель состоится конференция в Дейтоне, и на ней нам бы хотелось объявить о вашем назначении.

Я перевел взгляд на экран, который еще заполняли мокрые щеки и воспаленные глаза – мое покаянное лицо.

– Почему я?

Форстер медленно кивнул.

– Фрэнсис, не могли бы вы…

Сидевший напротив меня мужчина с плохо завязанным галстуком открыл лежащую на столе папку.

– Ключевые слова здесь «правдоподобное извинение», – сказал он, произнося каждый слог так, точно это было название какой-то экзотической местности. – Согласно доктрине Шенка, ни одно извинение не может быть принесено, если извиняющийся не имеет на это права. А это означает, что если кому-то выпадет просить прощения за событие большой или даже средней давности, то в его родовом древе должен быть хотя бы один человек, напрямую связанный с нанесением обиды. – Он опустил глаза на бумаги перед собой. – По материнской линии у вас очень любопытная родословная. У вас есть правдоподобная извиняемость по… м… практически любому поводу: Уэлтон-Смиты имели отношение к работорговле, по всей видимости, занимали высокие посты в различных колониальных администрациях и с жаром принимали участие в военных кампаниях на протяжении восемнадцатого, девятнадцатого и двадцатого столетий. Откровенно говоря, немного есть зверств, в которых не поучаствовал бы какой-нибудь Уэлтон-Смит.

– Да уж, тот еще повод для гордости, – отозвался я.

У историка загорелись глаза.

– А как же иначе! Таким нельзя не гордиться. Такой исторический послужной список поистине поражает.

– И все со стороны матери?

– Верно.

– А как же папины предки?

– М-м… – сказал историк, закрывая папку, – ваш отец – уроженец Швейцарии, а это дает вам убедительную извиняемость практически за все остальное на свете.

Над столом прокатился рябью смешок, который быстро заглушил Форстер.

– Джо?…

– Спасибо, Стивен. Понимаете, Марк, значение имеют не только ваши предки, которые, как сказал Фрэнсис, весьма и весьма интересны. Важно и то, кто вы есть. Нам нет смысла выдвигать Верховного Извиняющегося, которому самому не в чем повиниться или который не знает, как это сделать. Но вы… ну… – Он махнул на залитое слезами лицо в экране. – Это же самоочевидно, верно? Вы, по всей вероятности, обладаете солидными запасами сочувствия и понимания плюс развитой способностью полностью вжиться в каждое данное мгновение. – Он проглядел листок бумаги перед собой и провел пальцем по какому-то списку. – Фиона Гестридж описала вас как – я цитирую – «голос неподдельного раскаяния». Эллен Баррингтон употребила выражение «убедительно страдающий». Даже Марсия Гаррис назвала вас…

– Вы за мной шпионили?

– Просто провели небольшое исследование, – вмешался Форстер.

Протянув руку, он сдернул белую салфетку, открыв серебряное блюдо с конфетами из черного шоколада, присыпанными какао-пудрой трюфелями и глянцевитыми орехами в шоколадной глазури. Он пододвинул мне блюдо.

– Вы среди друзей, – сказал он.

Я мгновение помешкал: меня разъярил этот знающий жест и одновременно притягивали деликатесы. Взяв бразильский орех, я сосредоточился на том, как мои зубы разламывают плотный внешний слой, добираясь до хрусткой сердцевины. Я провел языком по зубам.

– Я уже сказал, что впервые слышу про профессора Шенка. Может, прежде, чем мы пойдем дальше, мне стоит с ним встретиться?

Фыркнув, Форстер возвел очи горе.

– О, сомневаюсь, что это необходимо.

– Но я ничего не смыслю в международной дипломатии.

– В том-то и дело, – сказал Форстер, снова переводя взгляд на меня. – Именно поэтому вы идеально подходите для этой работы. Верховный Извиняющийся из круга обычных кандидатов никакого доверия не заслужит. А вот бывший ресторанный критике интересными предками…

– Что значит «бывший ресторанный критик»?

– Мы слышали, вы ушли из газеты. Разве нет, Дженни?

– Мне так сказала Софи из пиар-отдела в твоей редакции, Марк. Ты ведь оттуда ушел, правда?

Макс Олсон встал и отошел к окну. Закурив новую сигарету, он оперся локтем о подоконник, точь-в-точь гость на вечеринке с коктейлями, облокотившийся о каминную полку.

– Мистер Бассет, – сказал он, уверенным движением кисти приканчивая огонек на спичке, – вы слишком беспокоитесь из-за того, что осталось в прошлом. Мое правительство… Наши правительства в состоянии сделать вам предложение, от которого глупо было бы отказаться.

Форстер сказал:

– У вас будет собственная команда помощников, – поддакнул Фостер. – Историки, психологи, политики, юристы, все, кто вам понадобится. В том числе многие из тех, кто сейчас сидит за этим столом. А наша Дженни поедет с вами как начальник штаба и возьмет на себя административные проблемы.

Я повернулся к Дженни, и она подняла брови, словно говоря «Как насчет этого?». Затолкав в рот нежный, осыпающийся трюфель, я почувствовал, как на язык льется утешительная жидкость, когда из шоколада засочилась карамельная, с примесью лучшей морской соли начинка.

– Великолепно, – не выдержал я, указав на блюдо. – Мало где умеют делать соленые трюфели, как в «L'Arisan du Chocolat», – добавил я, назвав моего любимого шоколадника на Лоуэр-Слоун-стрит.

Форстер спросил:

– Дженни, они?…

Она кивнула.

– С уважением от Жерара.

– Уж кто-кто, а Жерар в шоколаде разбирается.

– Разумеется, – отозвалась она. – Как и ты.

Я взял еще конфету, потом третью. Все смотрели мне в рот.

– Ну ладно. Если я соглашусь, то что получу взамен?

– Получите? – переспросил Форстер.

Юрист извлек из папки лист бумаги.

– Дипломатический статус при правительстве ее величества, это само собой разумеется. Апартаменты под номером один на двадцать шестом этаже отеля «Миллениум» на площади Объединенных Наций за счет государства, естественно. Плюс еще одна официальная резиденция, адрес еще обговаривается, но в Женеве. И безналоговый оклад в двести пятьдесят тысяч долларов в год, который станет авансом от одной тысячной процента по шкале дифференциала, плюс…

– Подождите минутку. Одна тысячная процента от чего? Опустив страницу, Уил Мастерс снял очки.

– Тут довольно много терминов, мистер Бассет, и я бы предложил вам прочесть про шкалу Шенка в его книге. Также я бы посоветовал вам привлечь для заключения контракта независимого юриста и был бы счастлив назвать нескольких отличных специалистов, которые охотно вам помогут. Но уверяю вас, минимум, что вы получите, это четверть миллиона долларов в год, которые будут выплачиваться ежемесячными долями, и данная сумма может быть значительно увеличена в зависимости от достигнутого вами результата.

– Что вы называете значительным?

Надев очки, он снова вернулся к своей бумажке.

– Лучше прочесть книгу, – рассеянно повторил он. – Все издержки будут, разумеется, возмещены. Вы получите минимальную выплату по увольнении в размере двух годовых окладов, то есть полмиллиона долларов. Заключение первого контракта сроком на два года, и так далее и тому подобное. – Он отложил документ. – Тут еще много всего про постоянные места жительства, юрисдикции и ваше подданство, которое в ряде случаев будет меняться, но основные пункты я перечислил.

Один за другим я быстро закинул в рот два бразильских ореха. Двести пятьдесят тысяч долларов в год как аванс в одну тысячную процента от чего-то.

– Тут есть над чем подумать, верно? – сказал Форстер. Я с полным ртом кивнул.

Он подтолкнул ко мне через стол книгу.

– Поезжайте домой. Прочтите это. И позвоните нам, – продолжал он. – Но только поскорее. До начала Дейтонской конференции осталось всего две недели, а нам нужно до тех пор создать ведомство и ввести вас в курс дела.

 

Глава тринадцатая

В возрасте двенадцать лет Дик «Краб» Энхейзер (приобретший такое прозвище еще в молодости, когда работал на судах, выходивших на ловлю крабов из Фрипорта, штат Техас) впервые сообщил мамочке, что рано или поздно станет миллионером.

– И по-честному, – сказал он Долорес Энхейзер, – продавая честную еду честным людям.

В 1948 году по дороге в Сан-Бернардино, штат Калифорния, где надеялся создать процветающее предприятие по мойке машин, он остановился съесть гамбургер в придорожной забегаловке. Забегаловкой заправляли два брата по имени Морис и Ричард Макдоналды, и дела у них как будто шли весьма успешно. Знакомство с «Новой системой ускоренного обслуживания», как назвали свой конвейер по производства гамбургеров братья, убедило Энхейзера, что со своими амбициями он метит не в тот бизнес. Он позвонил в Техас своему младшему брату Джимм и, сказал, что намерен заняться закусочными, и предложил ему партнерство. Сочтя, что заведения «Макдоналдс» уже захватили Западное побережье, братья Энхейзеры отправились в Рейли, штат Северная Каролина, где в 1949 году открыли первое отделение «Догов Дика», придорожный ресторанчик, специализирующийся на сверхдлинных хот-догах с соусом чили или горчицей, жареным луком или прославленным острым «Сырным соусом Дика».

Бизнес имел огромный успех, и к концу восьмидесятых франчайзинг в сочетании с экспансией самой компании породил империю из 2237 закусочных в сорока восьми штатах. Краб Энхейзер очень и очень разбогател, причем сделал это честным путем, в точности как обещал маме. Но однажды февральским утром 1989 года его безупречная репутация оказалась под угрозой. Маникюрша по имени Розали Ромаро получила ожоги второй степени в заведении «Доги Дика» в Гэллапе, штат Нью-Мексико, когда яркий, как яичный желток, фонтанчик сырного соуса, перегретого из-за неисправности автомата, выпрыснулся из «Большого Дога Номер Один» на ее голую коленку. Она провела три дня в больнице и из-за уродливого шрама больше не могла носить юбки с разрезом, не говоря уже о мини. Как водится, Ромаро подала в суд на «Доги Дика».

Иск пришелся на трудный для Краба Энхейзера период. Своей завершающей стадии достигли переговоры с «Сырная Пицца Корпорейшн». Эта сделка позволила бы Крабу незаметно уйти на покой, сохранив свое состояние. Учитывая свой опыт, «СПК», контролировавшая около трети акций «Догов Дика», предложила для улаживания ситуации с Ромаро собственных юристов. (Они недавно завершили дело, в котором иск подали родители девятилетнего мальчика, обжегшего колени, когда из коробки «Сырной пиццы» выпало дно в тот момент, когда ребенок смотрел телевизор.) На первых порах Краб согласился. «Спроси меня про хот-доги, – сказал он своему брату Джимми, – и я расскажу тебе все, что про них можно знать. Но молоть языком оставлю профессионалам».

Месяц спустя юристы вернулись с отчетом. Они считали, что добились выгодной сделки. Ромаро согласилась принять десять миллионов долларов, не доводя дело до суда, а взамен «Догам Дика» не придется брать на себя какую-либо ответственность или выражать сожаление.

Краб был потрясен. Десять миллионов долларов показались огромной суммой за один плевок «Сырного соуса Дика».

– А вы не пытались извиниться? – спросил он юристов. – Разве дама не заслуживает хотя бы этого?

Большие дяди едва не попадали со стульев. Если Краб Энхейзер извинится, сказали они, то тем самым поставит под удар всю корпорацию, дав зеленый свет бесчисленным прочим искам. Расходы будут астрономическими.

– Я обещал покойной маме быть честным, – возразил на это Краб, – и таковым останусь.

«СПК» пришла в ярость и отказалась от слияния компаний из страха перед будущими выплатами. Они продали все свои акции «Догов Дика», тем самым насильно сбив их стоимость, что нанесло огромный урон состоянию старика. Но свое слово он сдержал.

В сентябре 1990 года, через девятнадцать месяцев после травмы, Краб Энхейзер навестил трейлер Розали Ромаро в пустыне сразу за окраиной Гэллапа. Он пространно извинился за боль и неудобства, которые ей причинили. Если верить статье, которая вскоре появилась в «Гэллапском независимом», при виде шрама старик даже прослезился и сказал: «Господи помилуй, как мой дог изукрасил вашу прекрасную кожу».

Ромаро была так тронута, что согласилась отозвать иск всего за полмиллиона долларов, публичное извинение и фотографию с собственноручным автографом Краба, которую с тех пор держала возле кровати.

Хотя впоследствии против «Догов Дика» был подан еще ряд исков, выплаты по ним за десятилетний период не превысили трех миллионов долларов. И всякий раз Краб извинялся лично. Ему пришлось остаться председателем совета директоров еще на несколько лет, но в результате он сумел преодолеть экономический спад начала девяностых. Когда он наконец нашел покупателя (невадскую корпорацию «Тающий Тако»), то получил почти вдвое больше, чем была готова предложить «СПК» каких-то шесть лет назад.

– Это только доказывает, – сказал на прощальном банкете Краб Энхейзер, – что иногда извинение само по себе награда.

Дело Ромаро, вероятно, осталось бы всеми забытым казусом судебной истории штата Нью-Мексико, если бы не студентка юридического факультета Колумбийского университета по имени Карен Стюарт, дядя которой был прокурором в Сан-Хосе. Однажды на День благодарения он рассказал про извинение Краба Энхейзера своей племяннице (сразу после того, как она нечаянно плеснула ему на запястье подливкой). Стюарт так заинтересовалась, что взяла это и сходные извинения темой своей диссертации. В результате обширных исследований у нее набралось достаточно примеров корпоративных извинений и их последствий, чтобы прийти к выводу: покаянный подход к гражданским искам сокращает издержки минимум на двадцать три процента в пользу ответчика (в сравнении с выплатами при отрицании ответственности и неиспрашивании прощения). Как ни грустно за Стюарт, но на правоведов ее упорный труд не произвел впечатления, и она закончила юристом по бракоразводным делам в Кливленде.

Удивляться отсутствию интереса не приходится. В области гражданских претензий существуют только два типа юристов: те, кто представляет истца и получает солидную долю от конечной выторгованной суммы, и те, кто представляет ответчика и мечтает когда-нибудь представлять истца, ведь именно там зарабатывают большие деньги. Ни одна из групп не была заинтересована в исследовании, которое снизило бы размеры конечной выплаты. А потому прекрасно осведомленные о положении вещей академические журналы публиковать ее статьи отказались.

Хотя бы какую-то заинтересованность проявил лишь один человек – научный руководитель Стюарт, профессор Томас Шенк, эксперт по международному праву. Его карьеру нельзя назвать блестящий. Если Шенка и запомнят, то как автора смертельно скучного фолианта по проблемам многоязычных процессов и сложностей истолкования юридической терминологии при переводе с одного языка на другой в режиме реального времени. Коллеги шутили у него за спиной, что книгу интереснее читать по-голландски, чем по-английски, если вы, конечно, не знаете голландского.

Но у Шенка имелся про запас козырь. На протяжении десяти лет, с конца холодной войны, он работал над трудом, который первоначально назвал теорией перенапряженности событий. Пока средства массовой информации восторгались идеей Фрэнсиса Фукуямы, дескать, падение Берлинской стены означает победу либеральной демократии и конец истории (последующие события будут определяться всего лишь размолвками из-за того, кому проводить у себя следующие Олимпийские игры и стоит ли слушать французскую поп-музыку), Шенк пришел к прямо противоположному выводу: что советский режим был огромным струпом, который, как только его сорвали, приведет к бурному выплеску кровавой вражды. Он вполне верно предположил, что огромное количество недавно вытащенных на свет затаенных обид застопорит процессы международной политики, поскольку ущемленные стороны будут постоянно вытаскивать на стол переговоров старые раны. Более того, усиление глобализации приведет к накапливанию и эскалации все новых конфликтов. Шенк указал, что если в одиннадцатом веке произошло только два сколько-нибудь значимых события (завоевание Англии норманнами в 1066 году и взятие Иерусалима крестоносцами в 1099 году), то в одно только последнее десятилетие двадцатого века событий сходного масштаба было десятки: от Балкан до Западной Африки, от Восточного Тимора до Персидского залива. В свою очередь, каждое из этих событий уходит корнями в старые обиды и неразрешенные конфликты. Если не предпринять ничего, что облегчило бы исторический балласт планеты, будущее нас ждет еще более хаотичное и опасное.

Шенк поставил диагноз, но до тех пор, пока на стол к нему не попала кандидатская диссертация Стюарт, не мог предложить панацеи. Решением стала модель корпоративного извинения. Почему бы не применить те же принципы к национальным государствам, которые все чаще призывают искупить грехи праотцев финансово. Войны требуют репараций, эксцессы колониализма – компенсаций. Не уменьшит ли серьезно и искренне принесенное извинение размеров этих монументальных выплат? Впервые Шенк обнародовал свою идею в статье, напечатанной в журнале Совета по международным отношениям «Внешняя политика», где бесстыдно выдал исследования Стюарт за свои собственные, – за плагиат ему впоследствии пришлось извиниться. По всей видимости, извинения Шенка произвели столь большое впечатление, что в качестве возмещения по иску против бывшего научного руководителя Стюарт согласилась взять всего лишь пятидесятидолларовый купон на покупки в книжном универмаге «Бордерс» и новенький «Толковый словарь английского языка Вебстера». Любопытный случай: правонарушение, которое в обычных обстоятельствах положило бы конец научной карьере, сейчас послужило лишь раздуванию репутации Шенка. Возникло редкое и впечатляющее звено между человеком и выдвигаемой им теорией: ее потенциал он доказал собственными предосудительными поступками.

Доктрина Шенка уже обсуждалась в международных дипломатических кругах, когда в следующем году вышла его книга «Улаживание конфликтов в глобальном контексте». Дипломатам и политикам понравилось выражение «покаянный подход». Им нужен был шанс показать, как они пекутся о деле. Довод Шенка, что извинение только тогда может считаться искренним, когда оно полностью оторвано от размера каких-либо компенсаторных выплат, которые рано или поздно последуют, также ласкал слух. Благодаря ему первостепенную важность приобретало залечивание моральных ран, из которого вытекало все остальное. Теперь задачей политиков и дипломатов становилось сделать так, чтобы ни одной из сторон нечего было стыдиться. Когда какой-то критикан попытался возразить, что доктрина Шенка «всего лишь попытка привнести за стол переговоров ценности ток-шоу «Опры» и «Рикки Лейка», профессор с вызовом ответил: «Возможно, нам всем не мешало бы поучиться у дневного телевидения».

В завершающих главах своей книги он заложил основы Ведомства Извинений под эгидой Организации Объединенных Наций. В Приложении 1 он постулировал шесть законов, которыми следовало руководствоваться при принесении международных извинений:

ПРИЛОЖЕНИЕ 1

ШЕСТЬ ЗАКОНОВ УЛАЖИВАНИЯ КОНФЛИКТОВ В ГЛОБАЛЬНОМ КОНТЕКСТЕ ПРОФЕССОРА ТОМАСА ШЕНКА

1. Никогда не извиняйтесь за что-либо, за что не чувствуете вины.

2. Никогда не извиняйтесь за что-либо, за что не несете ответственности.

3. Извиняйтесь только перед теми, кто понес урон (см. пункт i) ниже) или перед их полноправными наследниками.

4. Никогда не связывайте словесную формулировку извинения с формой, масштабом или размерами любого финансового урегулирования, которое может последовать (см. пункт iv) ниже).

5. Никогда не вините других.

6. У обиды нет срока давности.

Свод следствий из вышеупомянутых законов, определений и подразумеваемых условий:

i) Урон – термин, признаваемый международным правом для обозначения любого физического, психического или нравственного ущерба одному лицу или группе людей.

ii) Самоопределение урона – обида или ущерб, определяемые как таковые теми, кто заявляет, что потерпел ущерб (будь то физический или моральный).

iii) Самономинация – любой народ или группа людей, объявивших себя жертвами урона, обладает моральным правом назвать того или тех, кто примет извинения, без вмешательства третьих лиц.

iv) Ни один человек, группа людей или народ не может, исходя из формы, характера или масштаба принесенного ему или им извинения, определять или предполагать форму, характер или масштаб какого-либо финансового урегулирования, которое может последовать за просьбой о прошении.

В Приложении 2 описывалась шкала Шенка, о которой говорил Уилл Мастерс. Тут приводилась сложная математическая формула для расчета размера репараций и компенсационных выплат, которые были бы сделаны в том случае, если не приносить извинение. Большинство этих сумм достигало миллиардов долларов. Рядом для сравнения приводилась ожидаемая цифра в том случае, если извинение было принесено. При расчетах использовался базовый показатель Стюарт в двадцать три процента. Разница между двумя цифрами называлась дифференциалом по шкале Шенка, из которого мне полагалась одна тысячная процента. Насколько я понял, Приложение 2 представляло собой попытку профессора подкрепить высокую теорию твердыми цифрами. Я уже сообразил, что одни извинения могут быть отклонены, а другие вообще никак не сказаться на размере возможной выплаты. Но даже при моих слабых познаниях в математике становилось ясно, что это все значит. Обычно дифференциал по шкале Шенка достигал миллиардов долларов, из которых мне предлагалась одна тысячная. Это серьезные деньги. За то, что я буду переживать бурю эмоций. За то, что выпущу на волю истинного себя. За то, что буду делать как раз то, что доставляет мне огромное удовольствие.

Отложив книгу, я поглядел на два раздутых, сложенных чемодана, часовыми вставших у дверей гостиной, – когда я пришел домой, они уже меня ждали. Я посмотрел на внезапные пустоты в книжных полках – признаки конца прежней жизни. В точности как сказал Стивен Форстер. Мне чертовски о многом надо подумать.

 

Глава четырнадцатая

В такой вечер старый добрый «Манжари» не поможет. Требовалось основательное утешение, блюдо, которое поглотило бы меня целиком. А поскольку я англичанин, разумеется, это означало приготовить что-нибудь итальянское.

В чугунной сковороде с толстым дном я разогрел немного оливкового масла и, когда с поверхности начали подниматься первые завитки дыма, посыпал ее снежинками сушеного чили, которые тут же заскворчали и запузырились. Я вообразил себе, что у меня за спиной стоит отец и наблюдает, как я готовлю, – он сотни раз так делал. Мне казалось, я нутром чувствую вибрации его голоса, низкое и звучное эхо из прошлого.

– Отойди на шаг, малыш, не то запершит в горле от чили. Я на мгновение отвернулся от сковородки.

– Знаю, папа. Я уже раньше это готовил.

– Для всего нужна практика, Марсель.

– Ты всегда мне это говорил.

– Панцетту сейчас?

– Да, сейчас.

Я бросил в сковороду кусочки копченого мяса размером с ноготь с сочными, белыми, как косный мозг, ленточками сала и распределил их по дну деревянной лопаткой. Как только жар вытянул из сала жидкость, они свернулись и начали коричневеть. На разделочной доске я раздавил лезвием ножа зубчик чеснока, а потом порубил.

– Слишком рано для чеснока.

– Знаю, папа. Просто готовлю заранее.

– Он отострит, если положишь раньше времени.

– Я же сказал, что просто готовлю. И надо говорить «потеряет остроту», прости мне такую остроту.

– Надо же какой стал умный. Все-то ты знаешь. Какое вино добавишь?

– Австралийское «совиньон-блан».

– Австралийское? Что, так плохи дела, что не можешь позволить себе французское?

– Австралийского на те же деньги можно купить больше.

– Так потрать больше и купи французское.

– С тех пор, как ты умер, многое изменилось, папа. В Австралии делают отличное вино.

– Как знаешь. Как знаешь. А теперь чеснок, Марсель. Скорей чеснок!

– Не кипятись. Уже кладу.

Я подержал частички чеснока в кипящем масле всего полминуты, прежде чем вылить треть бутылки вина и соскрести прозрачные шкварки бекона и чили, приставшие ко дну, когда в сковородку полился алкоголь. Поставив бутылку, я немного наклонил сковороду с плюющейся, скворчащей жидкостью, чтобы лучше счистить несколько особо прилипших кусочков свинины. На меня внезапно полыхнуло пламя, подернутое по краям голубым.

– Горит, папа, горит!

– Спокойствие, малыш. Пламя – твой друг. Просто алкоголь выгорает. Дай ему сделать свое… Ну вот, уже исчезло.

– Спасибо, папа. Хорошо, что ты здесь. – Я бросил в кастрюлю с кипящей водой несколько колец желтой, как сливочное масло, таглиателли.

– Какую рыбу купил?

– Клемов. Отборных, крупных.

– Хорошо. Не скупишься.

– С морепродуктами иначе ложная экономия. В отличие от вина.

– Марсель, в вине я тебе верю.

Я опустил моллюсков в сковороду, где они закувыркались, как круглая галька в приливной волне. И тут же начали открываться. Я надвинул на сковороду крышку, чтобы они потомились.

– А теперь подождем.

– Да, Марсель. Но у нас есть время порубить петрушку и… Что ты делаешь?

– Тру немного пармеджано.

– Пармезан? С моллюсками?

– Они превосходно сочетаются. Пармезан – естественный источник глутамата натрия, который подчеркнет мясистость морепродуктов.

– Что это за глютанатрий?

– Глутамат натрия, пап. Усилитель вкуса. Искусственный используется в китайской кухне, а с морепродуктами…

– Хватит, хватит. У меня и так голова кругом идет от этой… этой… химии. С каких пор стряпня стала наукой? Я что, так давно умер?

– Да, давно. Слишком давно.

Пора. Я слил воду, удержав ровно ту малость крахмалистой жидкости для сервировки блюда, чтобы таглиателли свободно двигались. Потом опрокинул на них содержимое сковороды: хрустящие кусочки панцетты, моллюсков и густой алкогольный соус ржавого цвета. Затем – зеленые чешуйки петрушки и завитки сыра. Я начал осторожно переворачивать ингредиенты, чтобы паста покрылась соусом, раковины обвалялись в сыре, а крохотные частички чили, с которого я начал, оказались наверху.

– Выглядит замечательно, малыш.

– Спасибо, папа.

– Выходит, ты не забыл, чему я тебя учил?

– Как я мог забыть?

Взяв раковину, я высосал мягкого маленького моллюска из его берлоги. Он отдавал морем, сыром и вином, а напоследок – жаркое дуновение чили.

– Вкусно?

– Очень. – Я намотал на вилку несколько ленточек таглиателли. – Жаль, что ты не можешь попробовать. Тебе бы очень понравилось.

Минуту-другую я просто ел, наслаждаясь тотальной физичностью процесса: всасыванием моллюсков, наматыванием на вилку таглиателли, втягиванием в себя ароматного, полнотелого соуса. Я вытер руки бумажным полотенцем и выпил немного травянистого вина.

– Что мне делать, папа? Поехать в Нью-Йорк?

– Ты спрашиваешь у мертвеца?

– А у кого еще мне спрашивать?

– Ты не можешь поговорить с… Как ее зовут?

– Линн.

– С Линн. Думаю, Линн мне бы понравилась. Она разумная с виду девушка. У нее ты спросить не можешь?

– У нее я как раз и хочу спросить. Она мой лучший друг. Я все с ней обсуждаю. Но…

– Если ты и впрямь поедешь, всему конец?

– Нуда. Ее незаинтересованной стороной не назовешь. И вообще в последнее время дела пошли скверно.

– Скверно?

– Она думает, что я рехнулся.

– А ты рехнулся?

– Не знаю. Сегодня мне предложили четверть миллиона долларов в год, чтобы я и дальше делал то же, что сейчас. И как будто миллионы людей помешались на видеозаписи, которая кочует в Интернете. Значит, не так-то все и плохо.

– На мой взгляд, очень даже неплохо.

– Спасибо, папа.

– Иногда, Марсель, нужно просто расти над собой. Такое со всеми нами случается. Так было со мной, когда я оставил родину. А теперь, возможно, происходит с тобой.

– Ты так думаешь? – Я уловил едва слышный скрежет ключа в замке входной двери. – Ты так думаешь, папа?

Но отец исчез, а на пороге гостиной стояла Линн. Она смущенно посмотрела на свои чемоданы у двери, будто не ожидала, что я вернусь до того, как она их увезет, а потом, извиняясь, подняла на меня взгляд. Глаза у нее были покрасневшие, а волосы падали спутанными завитками, которые выглядели еще более взъерошенными, чем обычно, точно она многократно запускала в них руки.

– Я не знала, когда ты вернешься, – сказала она.

– Есть хочешь? Тут на двоих хватит. Могу положить тебе в тарелку и…

– Нет. Ничего. Я уже…

Она махнула на входную дверь, точно где-то за ней лежали невидимые объедки. Подойдя к письменному столу, она взяла несколько книг, старательно осмотрела обложки, а потом прижала к себе, чем тут же напомнила мне Дженни: не уверенную, хладнокровную версию, с которой я столкнулся сегодня, а хрупкое создание моей юности, которое страшит большой мир.

Мы разом открыли рот, чтобы заговорить, и разом замолчали.

– Ты первый, – сказала Линн.

– Нет ты.

Она прикусила нижнюю губу.

– Я переезжаю. Думаю, так будет лучше, только до…

– Куда ты собралась?

– Я… э… поживу у Люка. Твой брат сказал, я могу остаться у него, пока не найду чего-нибудь…

– Тебе не обязательно это делать.

– Нет, Марк. Обязательно. Мы не… мы просто не, верно?

– Нет, я хотел сказать, тебе не обязательно это делать, потому что меня тут не будет. Мне предложили работу.

– О?…

– Организация Объединенных Наций.

Склонив голову набок, она пришпилила меня взглядом, который я много раз видел раньше, взглядом, который с нежной насмешкой говорил: «Ну и остолоп же ты». На мгновение давившие ее смущение и ярость развеялись. Я рассказал ей про работу, про условия, про то, чего от меня хотят. Когда я закончил, она с полминуты молчала.

– Значит, будешь учить мир есть хлеб смирения? – наконец спросила она.

– Ну, поскольку база у нас будет в Нью-Йорке, то скорее уж кукурузные лепешки или пироги с сойками.

– А хорошие рецепты пирогов с птицами у тебя есть?

Я рассмеялся. Приятное было чувство.

– Похоже, да. Мне сказали, я знаю, как ловить птиц, поэтому меня и прочат на это место. Я готовлю лучший птичий пирог к востоку от Лонг-Айленда.

– Сперва поймай свою сойку, то есть синицу.

– Вот именно. Сперва поймай свою синицу.

Она огляделась по сторонам, словно комната стала вдруг ей чужой. До сих пор ей, наверное, казалось, она понимает, почему от меня уходит. Я забился в собственную эмоциональную крысиную нору, в дыру, куда она не способна была за мной последовать. Но мне предложили работу, а значит, ситуация иная. Очевидно, я не превратился в неприспособленного к жизни клоуна. В моих поступках был смысл, трамплин к чему-то новому и неизведанному.

– Мне сегодня прислали по электронной почте видеозапись, в которой ты извинялся перед Дженни Сэмпсон.

– А-а-а…

Линн подняла брови, точно говоря: «Да, вот именно: «А-а-а».

– Мне она показалась довольно трогательной.

– Правда?

– Так что невольно поджимаешь ягодицы от стыда.

– У меня высокий коэффициент поджимания ягодиц, верно? Однако за это мне и собираются платить.

Она попыталась улыбнуться.

– Рада за тебя, Марк, честное…

– Дело в том, что квартира мне не понадобится, так как жить я буду не здесь, и тебе совсем не нужно перебираться к Люку. Он всегда был безалаберным. Ты в холодильник к нему заглядывала? Там всякие формы жизни водятся. Целые семейства бактерий. В холодильнике у Люка культура многообразнее, чем на его книжных полках. Серьезно, он…

Она позволила себе усмехнуться.

– Перестань, Марк. Ты когда уезжаешь?

Я пожал плечами:

– Наверное, скоро. Они хотят, чтобы я как можно быстрее прилетел в Нью-Йорк, поэтому…

Линн поиграла ключами, которые еще держала в руке.

– Тогда я просто оставлю их пока у себя и вернусь, когда тебя тут не будет.

– Тебе вообще нет необходимости уезжать.

– Думаю, есть, милый. Так будет лучше. Тогда у тебя будет свобода. Тогда у нас обоих будет свобода. – А потом: – Я рада за тебя. Уверена, тебе это на пользу.

– Мне ты на пользу.

Ни с того ни с сего вид у нее стал невыразимо печальный. Мне захотелось обнять ее, но разделяющее нас расстояние было слишком велико.

– Ты ко мне приедешь в Штаты? Может, я испеку тебе какой-нибудь фирменный пирог с птицами.

– Очень бы хотелось, – сказала она, но по тому, как поникли у нее плечи и взгляд опустился на книги, которые она держала, было очевидно, что Линн эта мысль совсем не нравится.

Поворотные моменты нашей жизни мы нередко видим, лишь оглядываясь назад. Когда они наступают, мы чересчур поглощены гнусными мелочами настоящего, чтобы разглядеть, куда оно нас заведет. Но не на сей раз. На меня снизошло одно из «оглушительных мгновений» отца. Если представить себе мою жизнь как обед со многими переменами (и давайте будем честными – по большей части она действительно таковой являлась), то я покончил с закусками и разминался перед главным блюдом. Разумеется, пока я ужасно насвинячил. Я проливал вино. Я ронял на пол приборы и забрызгивал соусом тонкие льняные салфетки. Я даже плевал иногда на еду, потому что мне не нравился ее вкус.

Но это не важно, потому что, смотрите, вот идут официанты. Роговыми и стальными ножиками они соскабливают грязь, с заученной фацией достают из потайных карманов белые передники. Она перестилают скатерти, раскладывают новые приборы, ставят передо мной прозрачные колокола винных бокалов, только что отполированных до блеска. Предстоит отведать новые блюда, испытать новые вкусы, и на сей раз я не пролью, не уроню, не напачкаю. Я не стану отталкивать недоеденную тарелку. Я готов ко всему, что мне собираются преподнести. Не сомневайтесь: все будет хорошо.

 

Глава пятнадцатая

Сидя за столиком в глубине сырного ресторанчика, который я нашел в двух кварталах к северу от Юнион-сквер в центре Нью-Йорка, я старательно делал вид, что все в порядке. Ресторанчик назывался «Пик Маттерхорн», и внутри, естественно, уютно пахло сырным жиром и горячим вином. Владелец был итальянским швейцарцем по имени Бруно, который каждый вечер садился в последней кабинке у двери на кухню, втискивал между банкеткой и краем стола свой огромный живот и оттуда руководил персоналом из молодых чешских официанток, каждая из которых была настолько же светленькой, насколько он смуглым.

Обстановка была эклектичной: стены обшиты старыми, мореными сосновыми досками, у каждой кабинки – собственный резной навесной потолок: ну прямо альпийское шале. Но ламинированные скатерти были в красно-белый горошек, и вдоль стен стояли пузатые бутылки красного вина в соломенной оплетке. Как выяснилось, Бруно, боясь, что Нью-Йорк еще не готов для швейцарского фондю, попытался создать здесь швейцарско-итальянскую тратторию (уйма разного мяса гриль под густым сливочным соусом с грибами и соответствующее обслуживание) и обнаружил, что вот к этому-то Манхэттен определенно не готов. Поэтому он вернулся к плану А и начал подавать фондю. Вот тогда пошли клиенты: пары средних лет с дальних окраин, которые с нежностью вспоминали первые годы брака в начале семидесятых, когда фондю было в моде, и молодые геи из Виллиджа, которые считали заведение сущим кичем, и растерянный бывший ресторанный критик с новым назначением в ООН, который размышлял, не совершил ли самую большую ошибку в своей жизни.

Эта попытка скрыться в «Пике Маттерхорн» не имела никакого отношения к моему папе, хотя мне вполне понятно, почему кое-кто мог бы так предположить. Андре Бассе был швейцарцем, но фондю ни в грош не ставил.

– Тысяча лет цивилизации, и это лучшее, на что они способны? Галлон кипящего вина и десять фунтов сыра? И это они называют поварским искусством?

Он ненавидел любую моду, а когда я был ребенком, фондю как раз было в моде, поэтому он не желал к нему прикасаться. А вот мама была твердо настроена не оставаться в стороне. Фондю – единственное блюдо, которое до смерти отца она на моей памяти готовила, да и то лишь однажды. О самом блюде у меня сохранились лишь скудные воспоминания, если не считать запаха, пока оно готовилось, и того, что я обжог расплавленным сыром небо. Лучше я помню, как мама макала кусочки французского багета в стаканчик с вишневой водкой, который стоял возле ее (и только ее) тарелки, а потом опускала их в горшок. Она поступала так с каждым кусочком хлеба и делала это с точностью и изяществом, точно фондю не будет настоящим, если не соблюсти ритуал. Помню, как хмурился отец, как неконтролируемо хихикала мама, как мы, маленькие мальчики, ей вторили, потому что обычно невозмутимая и сдержанная мама была такой забавной, когда смеялась. (Правда, мы не стали вместе с ней кричать папе «мальчик с гор», от чего папа краснел и смущался.) На следующее утро завтрак готовил отец, а мама лежала в кровати, потому что, как он сказал, «заболела». Разогревая молоко для овсянки, он напевал себе под нос – плита вновь стала его владением.

В чужом городе «Маттерхорн-кафе» напоминало мне о том, кто я есть. Главное блюдо, fondue des Mosses из Во, приготовленное из Аппенцеля и Грюйера, было отменным. В нем отсутствовало послевкусие жесткого алкоголя или не разошедшегося кукурузного крахмала, и к нем подавали viande des Grisons, изысканно нежные кусочки вяленой говядины, способные посрамить карпаччо в «Баре Гарри». В атмосфере этого места было что-то домашнее. Я заметил, что вечер за вечером сюда приходят одни и те же люди. Например, лысеющий малый в клетчатом спортивном пиджаке у бара: зеленый салат, сырная тарелка, корзинка с хлебом и спортивные страницы «Ю-эс-эй тудей». Потом, в нескольких кабинках за мной, здоровяк в годах с седеющей стрижкой ежиком, в черном костюме: стейк и журнал (рыбная ловля или велосипеды, всегда какой-нибудь полнокровный спорт под открытым небом), мимо которого я проходил по дороге в туалет у входной двери. В «Пике Маттерхорн» я мог быть своим, одним из одиноких мужчин, которому нужен обед и который решил получать его здесь, где ему комфортно. Господь свидетель, нигде больше в этом городе я себя своим не чувствовал. Это до меня достаточно быстро дошло.

Страж врат при ООН, единственное лицо, наделенное властью открыть доступ в штаб-квартиру самой масштабной интернациональной организации, какую только видела наша планета, оказался женщиной средних лет с мягкими щеками и карандашными бровями, провисающим зобом и именной табличкой, на которой значилось «Нора». Поверх тесной, круглой стойки ресепшн она уставилась на расставленные вокруг нас чемоданы.

– Вы группа из ВИПООНа?

– Да, – лаконично ответила Дженни.

Она качнулась на одном каблуке. То же самое она сделала, когда обнаружила, что никакой лимузин в аэропорту нас не встречает: одна нога отставлена назад, покачивание на каблуке, будто, если она ограничит любое движение областью ниже колена, ее раздражения никто не заметит. Мне она пробормотала:

– Прилетевшим первым классом не полагается брать такси. Никогда.

И послала Уилла Мастерса и Сатеша Панджаби стать в хвост очереди на стоянке.

Теперь все повторялось сызнова.

– У вас есть багаж? – спросила секретарь.

– Да.

– Его служба безопасности пропустила?

– Разумеется. Не могли бы вы позвонить в секретариат ВИПООН и сказать, что прибыл Марк Бассет?

– В офисе ВИПООН никого нет, – сказала Нора, точно читала нотацию умственно отсталой. Потом она оттолкнулась вместе с офисным креслом от изгиба стола и рявкнула коллеге, сидевшей в каких-то нескольких дюймах у нее за плечом: – Дорин? Кому нам звонить в ВИПООН? Ларри?

– Ага. Ларри. – Сотрудница даже глаз не подняла, только продолжала стучать по клавишам. – Добавочный двадцать семь шестьдесят четыре семь.

– Я позвоню Ларри Звеглеру.

– Хорошо. Позвоните, пожалуйста.

А потом он сам вдруг оказался перед нами: невысокий человечек в дешевом синем костюме с огромной связкой ключей, свисавшей у него с ремня, и каплями пота, блестевшими на верхней губе.

– Вы, ребята, из ВИПООНа? Ларри Звеглер, Отдел Обслуживания. – Энергичные рукопожатия всем, будто человеческий контакт способен его спасти. – Господи, как же я рад вас видеть! Прошу прощения, если встреча не совсем, ну, сами понимаете, подобающая, но учитывая нынешнюю ситуацию и все такое… У вас багаж есть? Служба безопасности его пропустила? Хорошо. Эй, Тони? Наш Тони позаботится о багаже. Зарегистрируй его, ладно, Тони? Мы оставим чемоданы тут, а сами поднимемся на седьмом лифте. Я вам тут все покажу, а потом, сами понимаете, сможете приступить к работе.

Впятером мы вошли в один лифт и там стояли, стараясь не замечать запаха химчистки и пота от костюма Звеглера.

– Так, значит, дело в том, мисс…

– Сэмпсон. Миссис Сэмпсон.

– Конечно, миссис Сэмпсон. Дело в том, что договоренности были несколько… Да ладно, просто имейте в виду, будет немного шумно.

– Офисы на пятнадцатом этаже?

– На четырнадцатом, пятнадцатом, шестнадцатом… сами выбирайте, – устало ответил он, глядя вверх, точно через потолок лифта видел что-то, невидимое нам, простым смертным.

Двери лифта раздвинулись, и перед нами открылась особая разновидность хаоса, создать которую способна только провалившаяся попытка его упорядочивания, – точь-в-точь руины великолепно накрытого стола после банкета. Люди стояли тесными группками, прислонясь к стенам коридоров, присев на выстеленном старым серым линолеумом полу, кричали в мобильные телефоны, а вокруг валялись россыпи документов. Через двери офиса нам были видны еще и еще люди, тычущие друг друга пальцами в грудь через стол, и другие, орущие в телефоны или друг на друга, или и то, и другое разом. Среди них сновали опрятные молодые женщины в начищенных лодочках и с застывшими улыбками, которые переносили с места на место канцелярские принадлежности, будто такая осмысленная мелочь способна спасти их от кошмарной участи: утонуть в мельтешении тел и гвалте.

– Леди и джентльмены, – бесстрастно сказал Ларри, – Добро пожаловать в Ведомство Извинений и Примирений при Организации Объединенных Наций, сокращенно – В Ипоон.

Мы шагнули в наваристый бульон криков и обвинений. Дженни поморщилась и зажала одной рукой ухо, словно это помогло бы ей сосредоточиться.

– Что, скажите на милость, тут происходит?

Ларри придвинулся к ней ближе.

– Нам пришлось составить план размещения рабочих столов, – практически проревел он, стараясь перекричать гвалт. – Поэтому кто-то…

Не успел он закончить, как смуглый коротышка с такими усами, точно кусок липучки отрезал, стал вдруг дубасить его по плечу.

– Мистер Звеглер, это невыносимо. Нас надо переместить. Мой народ… мы не можем терпеть подобное оскорбление. Мы должны…

– Тпру, тпру, тпру, помедленней. Какая делегация? – Звеглер приложил руку к уху.

– Я из Армении. За соседним столом – турки. Вам известно про учиненный турками геноцид армян? Вам известно про это позорное пятно в мировой истории? Мы не можем выносить соседства этих… людей. – Последнее слово он не произнес, а прямо-таки выплюнул. – А тут еще курды. Они вмешиваются в наши дискуссии с турками и говорят, что их обиды более свежие и потому они имеют право первой очереди. Это невыносимо, гнусно…

– Ладно, – сказал Ларри. – Ладно. Послушайте. Я всего лишь из Обслуживания. Я занимаюсь столами. Я занимаюсь телефонами. Не позорными пятнами мировой истории. – Он помешкал, по всей видимости, подыскивая решение. – Возможно, удастся поставить перегородки. Что, если в качестве временной меры я найду вам ширму, чтобы отделить вас от турок? Как насчет ширмы?

Человечек как будто сменил гнев на милость.

– Вы хороший человек, мистер Звеглер.

– Всегда к вашим услугам, друг мой. Всегда к вашим услугам.

Он повернулся к нам, пожимая плечами и всем своим видом говоря: «Теперь понимаете, о чем я?»

– Так вот какой-то умник расставил столы в географическом порядке. В результате израильтяне у нас сидят бок о бок с палестинцами, австралийцы с аборигенами, восточно-тиморцы с индонезийцами. Гребаное бедствие, с вашего позволения. Прошу прощения за мой французский. Так вот…

– Почему секретариат это не уладит? – спросила, придвигаясь к нему поближе, Дженни.

Ларри Звеглер моргнул и прикусил губу.

– О'кей, дамочка. Кажется, то, что мы тут имеем, зовется срыв коммуникации. Давайте-ка я отведу вас в ваши кабинеты, а там, ну, сами понимаете… тогда поговорим. И старайтесь ступать осторожнее. Как видите, друзья, тут кое-кто сбежал от своих столов и устроил себе лагерь в коридоре. Верховный комиссар при ООН по делам беженцев подумывает, не заглянуть ли сюда для ознакомления. – Он усмехнулся, но ни один из нас не улыбнулся в ответ.

В офисах пятнадцатого этажа, выходивших окнами на Манхэттен, располагались европейские и ближневосточные делегации групп особого интереса, которым предложили собрать материал и зарегистрировать свои подлежащие извинению обиды. Делегациям Среднего и Дальнего Востока, Африки и Австралии отвели этаж выше, прокричал нам Звеглер, со временем к ним присоединится Финансовый Контроль. Отделу Истории и Подтверждения полагалось находиться этажом ниже, вместе с Юридическим отделом, Психологией и вспомогательными службами, как, например, Транспорт и Расселение. Через новенькие двери мы попали в коридор на той стороне здания, которая выходила на Ист-ривер, и уровень шума разом упал.

– А это, – понижая голос, сказал Звеглер, – секретариат.

Перед нами тянулся длинный, выстланный толстой ковровой дорожкой, недавно покрашенный и совершенно пустынный коридор, из которого вели двери в не менее пустынные офисы с новенькими столами, голыми стеллажами, и из каждого окна открывался чарующий, ничем не загораживаемый вид на Ист-ривер. Мы медленно шли в полнейшей тишине.

– Где все? – спросила Дженни.

– Вот сюда, пожалуйста, миссис Сэмпсон, будьте так любезны, мэм.

Еще одни двойные двери открылись в приемную, где две решительно ничем не занятые молодые женщины, сидевшие за пустыми столами, разом вскочили и одернули юбки.

– Элис, Франсин, рад вас видеть, давайте все тут покажем этим милым людям.

Они провели нас через последнюю пару дверей в просторное угловое помещение, выходившее одной стороной на Манхэттен, другой – на реку. Тут были стильная, обитая карамельного цвета кожей банкетка вдоль окна, массивный диван с креслами под стать и несколько разделенных стеклянными перегородками рабочих столов. На стенах – со вкусом подобранные современные абстракции. На полу под ними – здоровенные фикусы. Мягко урчал кондиционер.

Подойдя к окну, я выглянул на город, этот гигантский, дергающийся в конвульсиях организм, который казался таким мирным по сравнению с безумием, творившимся в здешних коридорах.

– И?… – начала Дженни.

– Сами видите, какая тут ситуация.

В секретариат набрали бюрократов, в обязанности которых входило повседневное функционирование ВИПООН: надзор за составлением и проверкой жалоб, организацией и финансированием извинительных мероприятий, работой сотен других извиняющихся, разбросанных по всему земному шару (теоретически я их возглавлял). Обычно сотрудники ООН такого уровня берутся за каждое новое задание безропотно, но тут они сделали исключение.

– Судя по всему, эти ребята эмоций не жалуют, – сказал Звеглер, который все больше начинал мне нравиться. – Они – администраторы. Поэтому каждый в своем отделе сказал начальству: «От меня потребуется эмоциональная реакция». А это, говорят чинуши, дело опасное. Как минимум подвергаешься риску испытать пассивное сочувствие.

– Пассивное сочувствие?

– Эти ребята боятся, что и сами станут что-то испытывать только от того, что окажутся рядом с вами.

– Ну и?… – спросила Дженни, опять качнувшись на каблуке.

– Сами знаете, как это бывает. Все упирается в деньги. Они хотят прибавки. Теперь ни один тут не покажется, пока начальство их не приструнит. А тем временем есть только вы, я и наши Элис с Франсин.

Мы воззрились друг на друга в молчании, которое прервала Франсин:

– Мистер Бассет, вы не обидитесь, если я скажу, как мне понравилась запись с вашим извинением. Жду не дождусь, когда увижу, как вы проявляете чувства живьем.

Вместо того чтобы остаться в офисе, я в первый полный день в Нью-Йорке пошел гулять по улицам и под вечер набрел на «Пик Маттерхорн». После я навещал его каждый вечер и всякий раз заказывал одно и то же: фондю, салат, графин белого «Юра», пока на четвертый вечер официантка даже меню мне не принесла, а просто спросила: «То же самое?», и я кивнул. Мне удалось несколько раз поговорить по мобильному телефону с Дженни (в аэропорту она всем нам выдала по мобильному), но она всегда была энергичной и деловитой и всякий раз утешала, дескать, «докапывается до сути» и, дескать, мне «следует обжиться». Однажды мне позвонил Уилл Мастерс, чтобы уточнить несколько деталей моего контракта, и Сатеш – чтобы узнать, не хочу ли я пойти с ним на новый финский фильм в арт-центре в Верхнем Ист-Сайде. Я с благодарностью отказался, мол, мрачности и angst с меня хватит на работе. Рассмеявшись, он ответил, что все вскоре уладится.

В тот четвертый вечер в «Маттерхорне» вскоре после того, как передо мной поставили на спиртовке фондю, у моего столика возникла Дженни. Одета она была в джинсы, никакого макияжа, и волосы забраны в хвост, затянутый простой бархатной ленточкой. Впечатление было такое, будто встретился с учительницей вне школы.

– Никогда бы не подумала, что фондю в твоем вкусе.

– Отличное блюдо, – отозвался я, насаживая на вилку первый кусочек хлеба. – Тоже хочешь?

Она села рядом, и официантка принесла вторую вилку. Дженни наклонилась поближе к пару.

– Пахнет неплохо.

– В последние несколько дней я стал считать фондю вершиной кулинарного искусства.

– С чего это?

– Посмотри на этот горшок. Что в нем? По сути, ничего, кроме винограда и молока. Если разложить блюдо на составные части, на столе останутся только гроздь винограда и большой кувшин молока. Но, по счастью, какой-то гений потрудился превратить виноград в вино, а молоко – в сыр. Вообрази себе жизнь без сыра. Сумеешь? Можешь представить себе жизнь без сыра?

– Могу представить себе жизнь без «Эдама».

– Ну разумеется. А еще, вероятно, без жалости расстанусь с плавленой немецкой дрянью в пластиковой оболочке.

– Да и вообще со всем плавленым.

– Разумеется. Но помимо них, можешь представить себе мир без сыра?

– Нет. Не могу.

– Вот именно. И что происходит затем? Кому-то приходит в голову роскошный план совместить эти два ингредиента, которые сами по себе вершина кулинарной выдумки, чтобы сотворить новое блюдо. Фондю – гурманство в квадрате.

Я глубоко макнул кусочек хлеба в фондю и почувствовал, как он тяжелеет от расплавленного сыра. Быстро, пока хлеб не разломился и не пропал в глубинах смеси, я поднес его ко рту и сорвал с вилки. Дженни смотрела, как я ем.

– Иногда ты бываешь сущим остолопом, – сказала она. – Это тебе известно?

– Спасибо. Я долгое время лишь стремился к этому титулу. А теперь как будто его удостоился.

С минуту мы ели молча.

– Разногласия с чиновниками уладили, – сказала она.

– Хорошая новость.

– Первые администраторы появились сегодня после полудня. Новый план расположения столов для делегаций уже составили.

– Великолепно. – Я выудил из горшка еще кусок пропитанного сыром хлеба.

– Я думала, тебе интересно.

– Интересно. – Я собирался пропитать сыром еще кусочек, когда меня остановила неожиданная мысль. Подняв вилку, я обвиняюще ткнул ею в сторону Дженни.

– Откуда, черт побери, ты узнала, где меня искать? Она улыбнулась.

– Мы послали за тобой человека. Для твоей же безопасности.

– Что вы сделали?

– Вон там Алекс и Фрэнки. – Она кивнула куда-то мне за плечо. – Твоя группа прикрытия.

Я обернулся. Малый в кричащем клетчатом пиджаке у стойки и здоровяк в годах с журналами в кабинке мне улыбнулись, и каждый поднял приветственно руку. Я сумел лишь слабо махнуть в ответ.

– Ты послала за мной следить?

– Ты эмоциональный тип, Марк. Вот почему ты получил эту работу. Я знала, что ближайшие несколько дней будут сплошной стресс, но не могла тебя опекать, поэтому…

– Я не нуждаюсь в опеке.

– Конечно, нет. Вот почему Алекса и Фрэнки наняли присматривать за тобой, просто чтобы удостовериться, что все в порядке. – Она наклонилась ко мне поближе. – Ты теперь важный человек, Марк. Нам нужно очень о тебе заботиться.

Я подавленно обмяк на банкетке.

– Такова, значит, новая работа?

– Ты привыкнешь. И Фрэнки с Алексом отличные ребята. Они тебе понравятся. Положись на меня.

– И что будет теперь? – Я апатично насадил на вилку еще кусочек хлеба. Фондю, возможно, и было вершиной гастрономических достижений, но начинало приедаться.

– У тебя на столе толстая папка. Завтра утром ты придешь в свой прекрасный угловой офис и начнешь читать.

– Да? А что в папке?

– А, сам знаешь. Задокументированная история участия твоей семьи в создании и поддержании работорговли в США.

– Ах, это, – сказал я и стянул с вилки хлебушек.

 

Глава шестнадцатая

Шоколад играл важную роль в моей жизни. Он утешал меня и успокаивал. Он помогал сосредоточиваться и тучнеть. Он меня баловал. А однажды под вечер, много лет назад, едва не помог мне убить брата.

Было очередное скучное воскресенье, через несколько месяцев после истории с доставучим «ий-аа», и наши родители были столь неосторожны, что оставили нас на несколько часов вдвоем. Им казалось, что теперь мы друзья. Они считали, что в глубине души мы одобряем существование друг друга. Но с чего бы? Не забывайте: Люку было девять лет, мне одиннадцать. И все же первые полчаса нам удавалось подобие мирного сосуществования, мы были как два заклятых врага, которым уже нет дела даже до бряцания саблями. Он развалился на диване перед телевизором, я сосредоточился на высокой каминной полке в другом конце гостиной и стоявшей на ней «Леди Щедрость».

«Леди Щедрость» была сундучком. До сих пор им является. Скобы у него блестят, словно полированные, как и полагается ларчику, изготовленному где-то около 1796 года. Длиной он около фута и изготовлен из почерневшего, навощенного дуба. В середине плотно прилегающей, снабженной петлями крышки – овальная серебряная накладка. Четким курсивом на ней выгравирована надпись: «Уильям Уэлтон-Смит», а ниже – «Леди Щедрость». По словам мамы, так назывался огромный купеческий корабль, принадлежавший когда-то ее предку Уильяму. Корабль потерпел крушение в 1794 году у побережья Южной Каролины, к северу от острова Салливана. Если верить учебникам истории, Уильям Уэлтон-Смит считал «Леди Щедрость» основой своего немалого состояния и тяжело переживал ее утрату. В память о роли корабля в своей карьере он спас обломок дубовой обшивки, чтобы изготовить этот сундучок. Сундучок передавался по наследству в семье, пока не попал к дяде матери, старшему брату ее отца, а тот в свою очередь завещал его племяннице.

Помню, сначала она использовала его как шкатулку для драгоценностей, хотя ценным вещам в нем было не место. На крышке спереди имелся замок, но ключ от него потерялся. Изнутри сундучок был выложен маленькими, сшитыми вручную мешочками с ватой, поверх которых был натянут пурпурный атлас, крепившийся к дереву скобками. Большая часть маминой скромной коллекции украшений (несколько серебряных браслетов из тонких звеньев, изящная золотая цепочка с подвеской в виде янтарной слезы) свободно лежали на атласной подложке. Остальные (кольца, броши, жемчужные бусы) были заключены в отдельные коробочки, которые также укладывались в «Леди Щедрость». Запах этого открытого ларчика, затхлость пыльного серванта с налетом цветочности густой ваксы связан в моей памяти с чарами вечера, так как открывали сундучок только тогда, когда родители готовились выйти в свет. Теперь я знаю, что частью своего аромата он обязан духам, которыми мама душилась перед тем, как выбрать украшения, и который льнул к бусам, когда она их снимала, но для меня это было единое целое.

Однажды на Рождество отец подарил маме новую шкатулку для драгоценностей из кожи цвета бургундского вина, в которой были специальные отделения для браслетов и обтянутые мягкой тканью выступы для колец. У нее даже был замочек спереди, ключ от которого мама повесила на связку с остальными. «Леди Щедрость» теперь освободилась для других целей. Прокладки и атлас вынули, а внутренность выложили оставшейся с Рождества папиросной бумагой для упаковки подарков.

А потом заполнили шоколадом. С этого все и началось. Временами в сундучок попадало что-нибудь качественное: несколько маслянистых квадратиков в жиронепроницаемой золотой обертке (обжаренный в сахаре и залитый шоколадом толченый итальянский миндаль) или целлофановый пакетик с потерявшими форму трюфелями, щедро посыпанными горьким какао-порошком цвета ржавчины. И то, и другое – подарки папиных клиентов, которые считали его проекты альпийских шале европейской экзотикой (как «европейский завтрак», например). Но по большей части в сундучке хранилось то, что впоследствии я пренебрежительно буду называть Штатским Бытовым Шоколадом. Тут были плитки «Молочного Кэдбери» с минимальным содержанием какао, которое не позволяло им плавиться при комнатной температуре. Тут были перегруженные глюкозой батончики «Марс», пакетики «Молтизерс», конфеты из жестянки «Куолити стрит» россыпью, чьи кричащие фантики напоминали о Рождестве больше, чем прокладочная бумага.

Больше всего в «Леди Щедрость» мне помнится ее наполненность, так как папа, кажется, клал сладости в сундучок быстрее, чем мама позволяла его опустошать. (Прошло немало времени, прежде чем я догадался, что каждый вечер, после того, как мы отправлялись спать, он совершал набеги на его содержимое, а потом пополнял из личных запасов, которые держал в письменном столе.) С каминной полки сундучок снимали нерегулярно, обычно вечером в воскресенье – как своего рода утешение перед неминуемой угрозой школы на следующее утро, но и тогда его услады нормировались. Мама говорила: «Только три, Марсель», и когда моя рука забиралась внутрь, она протягивала свою, мяла пальцами растущую жировую складку у меня на животе, несправедливо выпяченную от того, что мне приходилось нагибаться над сундучком, который мама ревниво прижимала к себе. «Совсем как твой папа», – говорила она, качая головой, и поэтому шоколад становился еще и виноватым утешением за мелкое материнское унижение.

Остаться в воскресенье дома одним – все равно что получить неограниченный доступ к сундучку. Пока Люк валялся на диване, я притащил из кухни стул и спустил «Леди Щедрость» на старый каминный коврик. Сперва я затолкал в рот «Марс», затем – несколько пакетиков «Молтизерс». Потом отломил пару долек «Кэдбери», и еще, и еще. Время от времени я поднимал глаза на Люка, который отчаянно старался меня игнорировать. Он чуял: здесь опасность. Да, правила нарушил я, но он подозревал, что, как ни крути, ему все равно попадет. (Он же был младшим братом, у него практически на лбу было написано «козел отпущения».). Я прикончил плитку «Кэдбери» и развернул несколько шоколадных конфет, выбирая квадратные с начинкой из жидкой карамели, и, затолкав их в рот, кинул ему пакетик «Молтизерсов». Мне нужен был союзник, а кроме него, в доме никого не было. Люк должен был съесть хоть немного. Он швырнул невскрытый пакетик назад и снова уставился в телевизор. Я опять его ему бросил, он – мне. Я взвесил пакетик в руке. Несколько раз подбросил в воздух, чтобы лучше почувствовать его вес. Потом снова кинул, на сей раз с силой, с размаху, так что он, как хлесткая затрещина, ударил ему в затылок. Я вообразил себе, как мечутся в пакете шарики залитых шоколадом сотов – взрыв хрусткого рекристаллизованного сахара в ограниченном пространстве. Взвизгнув, Люк ошарашенно прижал руку к затылку и расплакался. Я только ухмыльнулся.

И тут он оказался на мне – одним неожиданно грациозным прыжком. Это ни в какое сравнение не шло с попыткой атаковать через кухонный стол. Тогда был выброс неконтролируемой психозной ярости. А сейчас – ловкое и сосредоточенное нападение, и я, отяжелевший от забившего мне желудок плавящегося шоколада, тут же оказался на полу, причем ударился головой о то место, где кончался коврик и начинались половицы. С этого момента исход ничего хорошего не сулил. Нам обоим было больно, и оба мы дрались за выживание. С секунду я лежал оглушенный, а потом, найдя в себе толику не оттянутых на переваривание сил, выпрямился и бросился на него. Учитывая мое превосходство в росте и весе, Люк сделал единственно возможное: перекатился на спину и выбросил вперед одну босую ногу, но ради разнообразия я двигался быстрее. Увернувшись от пятки, в тот момент, когда нога выпрямилась полностью, я прыгнул и сел на него верхом.

От ног Люку теперь не было толка. Он мог сколько угодно пинаться, но не сумел бы дотянуться мне даже до поясницы, а поскольку коленями я прижимал его руки к полу, ударить меня он тоже не мог. Ему оставалось только орать, но и тут у меня нашлась контрмера. Всего в нескольких дюймах лежал невскрытый пакетик «молтизерсов». Схватив его, я разорвал станиоль зубами, а свободной рукой сжал его челюсть, открывая рот.

– Ешь давай, мелкий паршивец! – закричал я. – Ешь давай!

И ловким движением высыпал все содержимое пакетика ему в рот. Блестящие шоколадные шарики внезапно покатились в заляпанную пеной полость. Он попытался что-то сказать, но все звуки, за исключением самых нутряных, были тут же заглушены «мольтизерсами», и он мог только смотреть на меня, выпучив глаза, и моляще выгибать шею. Я снова ухмыльнулся. Дело сделано.

Прошла добрая минута, прежде чем я сообразил, что он задыхается. Облепленным сотами языком он с трудом вытолкнул изо рта несколько драже. И теперь я слышал резкий скрежет глубоко у него в горле – он пытался вдохнуть. Но не это, а то, как гордо выступили у него на шее вены, подсказало мне, что что-то неладно. Его шея выглядела мускулистой и хорошо развитой. У девятилетних мальчиков таких мускулистых шей не бывает. Ну не глупый ли способ отправиться в мир иной? Умереть от «молтизерсов»?

Я скатился с него.

– Люк, ты?…

Он выгнулся, переворачиваясь на бок, язык вывалился у него изо рта, по щекам бежали слезы, сама голова дергалась вверх-вниз от усилий вытолкать из дыхательного горла кашицу сладостей. Кровь отлила у него от лица.

– Люк, скажи же что-нибудь…

Теперь я понял, что положение серьезное, но что дальше делать, не знал. У меня в голове роились разные картинки, калейдоскоп обрывочных сведений из английских телепрограмм начала восьмидесятых (забытый телевизор еще бормотал, не замечая разворачивавшейся перед ним на полу реальной драмы).

Поэтому я сделал, как показывали по телевизору. Я перевернул Люка на живот, завел под него руки, чтобы сцепить их под грудью, и сжал изо всех сил, какие у меня только были. Он заизвивался, безвольно дергая конечностями. Раз. Другой. Еще. А потом с огромным лающим кашлем у него изо рта вылетел слипшийся шар расплавившегося шоколада, разломившихся сотов и несколько целых драже – и убийственно глухо шлепнулся на ковер. Люк сделал глубокий, усталый вздох и, хрипя, упал на пол.

Я принес ему воды. Я расстегнул на нем одежду и, увидев, что он все еще не в себе, помог ему подняться наверх, раздел и уложил в постель. Спустившись, я отчистил ковер и спрятал улики (те самые фантики от конфет) в мусорном контейнере за домом, а затем вернул «Леди Щедрость» на каминную полку. Время от времени я заглядывал к Люку, но он вскоре заснул, и когда вернулись родители, это было уже ближе к вечеру, сказал им, что братик вдруг заболел. С этого момента мать все взяла в свои руки, забегала вверх-вниз по лестнице, измеряла температуру, носила попить, а я эти часы пролежал, свернувшись, в уголке дивана, вперившись в телевизор, и ждал криков сверху, которые сказали бы мне, что началось, но их так и не последовало. Позже вечером, когда мама снова поднялась наверх, отец заглянул в «Леди Щедрость». Увидев, что сундучок разграбили, он призвал меня к ответу, а я быстро сознался в мелком преступлении, благодарный за возможность хоть в чем-то сознаться. Отец мягко кивнул и сказал: «Лучше оставить для особых случаев», и никогда больше не упоминал о произошедшем.

Люк тоже ни словом не обмолвился о том, что случилось в тот день. Я был благодарен ему за молчание, и в том вся соль. В то мгновение, когда я скатился с него, притянул его к себе и вытолкнул душивший его ком сладостей, мы, наверное, кое-что поняли друг про друга: кроме нас, у нас никого нет. С тех пор я не раз получал нагоняй за его выходки и всегда приглядывал за ним в школе. Вот почему именно этот проступок не нуждался в извинениях. Пусть безмолвно, но прощение было испрошено, и Люк это знал. В следующее воскресенье и после, когда «Леди Щедрость» спускали с каминной полки, я отказывался от права старшего и пропускал Люка вперед. Я не стал бы его винить, если после пережитого в тот день он вообще отшатнулся бы от содержимого сундучка, но девятилетний мальчик остается девятилетним мальчиком, а шоколад – шоколадом.

«Леди Щедрость» приобрела еще один слой смысла. Во всех семьях есть глупые тайны, хранящиеся в секрете как раз потому, что они так глупы, и ритуалы с «Леди Щедрость» были одной из наших. Мы были Бассетами, и мы ели шоколад, потому что папа был швейцарцем. И шоколад держал и в сундучке, который смастерили из обшивки корабля, принадлежавшего одному из предков мамы. И шоколад в том сундучке почти помог мне убить брата, но в конечном итоге нас сблизил. Устроив у себя в письменном столе Ящик Порока, я старался одновременно удовлетворить мой аппетит и воссоздать фрагмент моего детства. Это была моя дань «Леди Щедрость». После смерти папы сундучок месяцами стоял нетронутый, словно поднять крышку и съесть из него что-нибудь было бы предательством, попыткой забыть, что его больше нет, но однажды весенним утром мама в приступе тихой ярости стащила его с каминной полки и вытряхнула плесневеющие сладости в мусорное ведро, вырвала бумагу, которая рассыпалась дождем поблекших клочков того давнего Рождества. Она стала складывать туда открытки и письма от друзей и родных и со временем, когда мы зажили своей жизнью, – от нас с Люком. Я черпал бесконечное утешение в том, что ему все еще находилось место в истории моей семьи.

Уверен, я и сейчас испытывал бы к сундучку те же чувства, если бы не папка, которую, пока я прохлаждался в «Пике Маттерхорн», положила на письменный стол в моем чудесном угловом офисе Дженни, папка, в которой рассказывалась совсем другая история «Леди Щедрость». История о том, какую роль сыграл корабль в кровавой резне и гибели двухсот шестидесяти пяти мужчин, женщин и детей.

 

Глава семнадцатая

Если я совершил преступление, то не по неведению или глупости. Это было по случайности родства. Нет, душу мне данное обстоятельство не облегчает. Кое-что из известного мне было правдой. У меня действительно был предок по имени Уильям Уэлтон-Смит, который был в некотором смысле купцом и действительно владел прекрасным трехмачтовым кораблем под названием «Леди Щедрость». Впрочем, первоначально он назывался иначе: он сошел с верфи в Нанте на французском побережье Атлантики в 1783 году как «Ле Зефир», красивое имя для корабля, построенного со скверной целью, ведь был он, разумеется, невольничьим судном.

Уэлтон-Смит купил стапятидесятисемитонный negrier (как называли свои невольничьи суда французы) в 1791 году ради дополнительной «грузовместимости», которой не в пример своим английским собратьям обладали французские корабли. Он быстро переименовал его в «Леди Щедрость», чем, если верить Фрэнсису Уилсону из Отдела Истории и Подтверждения, «как нельзя лучше сыграл нам на руку». Имя «Леди Щедрость» – имя весьма малопривлекательного персонажа в популярной в восемнадцатом веке пьесе «Уловка кавалера» ирландца Джорджа Факвара. Это нелепая дама, твердо решившая предавать возможно большей огласке все свои благотворительные дела. Превосходный выбор названия для такого человека, как Уэлтон-Смит, который однажды назвал благотворительность «мерзейшим пороком праздных богачей». Его «Леди Щедрость» щедрости не предполагала, во всяком случае – по отношению к тем, кто плыл в ее трюмах.

В конце весны 1794 года корабль поднял на борт триста шестьдесят восемь африканских рабов из порта Кашо на побережье Гвинеи-Биссау. Тридцать четыре из них скончались от болезни и недоедания к тому времени, когда «Леди Щедрость» достигла восточного побережья Соединенных Штатов в сентябре того же года. Оставшихся – триста тридцать четыре человека – повезли дальше к порту Чарльстон, штат Южная Каролина, где их прибытия ожидал Уэлтон-Смит. Корабль в порт так и не пришел. Семнадцатого числа того месяца он столкнулся с природным феноменом, называемым в то время «свирепой бурей», а сегодня – тропическим торнадо. Следует отметить, что «Леди Щедрость» уцелела, хотя в начале шторма ее выбросило на мель. А вот экипаж оказался менее стойким. В разгар шторма группа пленников разбила кандалы и, освободив собратьев, захватила корабль, загнав уцелевших во время мятежа матросов и офицеров на спасательные шлюпки. Ошибка африканцев заключалась в том, что они не бежали вовремя на сушу, понадеявшись, что сумеют столкнуть судно с мели.

Уэлтон-Смит, который наперекор всем советам провел худшие часы бури на шатком эллинге за городом, откуда лучше просматривалось устье реки и где он ожидал свой ценным груз, о случившемся узнал лишь два дня спустя, когда два десятка матросов добрались до берега. Уэлтон-Смит был так возмущен известием, что немедленно отправился обходить чарльстонские кабаки и постоялые дворы, предлагая месячное жалованье любому, кто пойдет с ним возвращать его корабль, и разумеется, повсюду его предложение было встречено одобрением: в этих безбожных заведениях, непременной достопримечательности любого американского порта конца восемнадцатого века, не было недостатка в беспокойных и склонных к насилию людях, готовых пойти на службу к любому.

Потребовалось двенадцать часов, прежде чем флотилия рыболовецких ялов и скифов прошла от устья реки до мели возле острова Салливана, куда выбросило «Леди Щедрость»: мачты корабля были сломаны, накренившийся корпус глубоко увяз в размокшем песке. Наемникам Уэлтон-Смита, которые непредсказуемости мушкета предпочитали клинок, понадобилось два часа, чтобы закончить работу, хотя в пылу они забыли о цели своей миссии, иными словами – не пощадили ни корабля, ни груза. Позднее о случившемся написали в учебниках. Если верить многочисленным высказываниям, которые раскопал Фрэнсис Уилсон, к концу дня «Леди Щедрость» была залита «кровью, которая текла по палубе», и усеяна останками «детей, зарубленных в объятиях родителей».

Создается впечатление, что это повествование пестрит гиперболами, как это свойственно столь многим морским рассказам восемнадцатого столетия, – мгновенными переходами от свидетельства очевидца к домыслам профессионального сочинителя. Из собственных записей Уэлтон-Смита нам известно, например, что позднее в том же месяце он продал шестьдесят девять рабов, предположительно тех, кто уцелел после подавления мятежа на «Леди Щедрость». Однако это означает, что скончались по меньшей мере двести шестьдесят пять мужчин, женщин и детей и что они умерли насильственной смертью.

Если верить современникам, после мятежа Уэлтон-Смит поднялся на борт судна лишь однажды, чтобы «определить, подлежит ли оно восстановлению, и, убедившись, что нет, забрать ряд предметов личного свойства». Нигде не сказано, что это были за предметы, но относительно одного из них я почти уверен. Смыл ли Уэлтон-Смит кровь с дубовой доски, которую вырубил в тот день из обшивки? Подозреваю, что нет. Мне кажется, он получал удовольствие, зная, что плотные волокна дерева пропитались темной человеческой кровью. Так и вижу, как он упивается подробностями, объясняя столяру, откуда взялись на досках уникальные отметины. Теперь, если кто-то усомнится в его решимости, ему достаточно показать дубовый сундучок, изготовленный из тех досок, и сказать, что некогда он сражался, дабы вернуть себе свое.

У него была веская причина хранить сувенир с «Леди Щедрость», потому что обломки корабля оказались гораздо ценнее невредимого судна, настолько хорошо оно было застраховано. Он не стал покупать новое, а умело вложил средства в чужие предприятия и разбогател настолько, что смог основать банк, который впоследствии передал двум своим сыновьям. В двадцатых годах девятнадцатого века, чтобы избавиться от английского привкуса, эти мальчики укоротили свою фамилию до Уэлтон и перебрались с деньгами в Луизиану. Там они скупали земли и вкладывались в зарождающуюся хлопковую индустрию и в процессе создали плантацию «Дубы Уэлтонов» в Сен-Франсисвиле на восточном берегу Миссисипи: к усадебному дому вела аллея, обрамленная крепкими саженцами дубов, которые, войдя в полную силу, и дали плантации ее имя. На протяжении следующего века семейство Уэлтонов занимало ключевые позиции в общественной жизни Луизианы не только как рабовладельцы и предприниматели (хотя ими они, без сомнения, были), но также в судопроизводстве и в законодательстве, и, когда возникала необходимость, в войсках конфедератов. Они были политиками, противостоявшими отмене рабства, судьями, блюдущими закон, и офицерами, защищавшими его в Гражданской войне. И даже когда рабство было отменено, они остались во главе сегрегационистов. Состояли ли Уэлтоны в Ку-Клукс-Клане? Трудно представить себе достойное собрание Ку-Клукс-Клана к востоку от луизианской Миссисипи, на которой бы не присутствовал какой-нибудь из Уэлтонов, грея руки у ласкового огня пылающего креста.

В 1821 году Уильям Уэлтон-Смит вернулся из Чарльстона домой в Лондон богатым человеком. Несколько лет спустя он умер, и его наследство (деньги, недвижимость и этот проклятый сундучок) начало свое путешествие по ветвям семейного древа Уэлтон-Смитов, пока сундучок не приземлился на нашей каминной полке, а аромат свежей крови сменился сладким запахом кондитерского сахара, сливок и какао-бобов.

Я кладу папку на стол, откидываюсь на спинку кресла, закрываю глаза и в какой-то момент, наверное, задремываю. Непрошено передо мной возникает картина из детства. Передо мной – сундучок на коленях у мамы. Она поднимает крышку, и я запускаю руку внутрь. Но внутри уже не Штатские Бытовые Сладости. Внутри – настоящий шоколад: нежные конфеты с трюфельной, карамельной и ромовой начинками и увесистые плитки «Манжари». В сундучке моя рука не медлит. Я достаю одну прямоугольную конфету с ликером, поверхность у нее темная, почти эбонитовая и с заметным блеском. Я кладу конфету в рот и чувствую, как под давлением моего языка трескается изысканная скорлупа. И тогда мне в рот льется ликер, горячий и металлический на вкус: вспышка чего-то очень человеческого и нежеланного. Внезапно я просыпаюсь и невольно сглатываю. Привкус исчезает.

Хотя профессор Шенк тридцать страниц своей книги посвятил «поддержанию в ходе покаянного процесса совместной иллюзии», но так и не смог предложить чего-либо полезного по практическим аспектам испрашивания прошения. В какой-то момент, явно силясь хоть что-то родить, он провозгласил, что «принесение извинения сродни ощипыванию курицы: оно требует любви, решимости и внимания к деталям», – постулат одновременно неуклюжий и фальшивый. Измывательство над пернатыми, возможно, требует решимости и внимания к деталям и, если вы действительно погрузитесь в свои эмоции с головой, определенной доли любви, но ощипывание птицы ничего подобного не требует. Тут нужны только выдержка и отсутствие аллергии на перья.

Тем не менее в первые несколько часов по прочтении документов из папки я испытывал большое искушение послать кого-нибудь из моей «группы прикрытия» на «Илайский рынок живой птицы» на Дилейнси-стрит за какой-нибудь хохлаткой в надежде обрести вдохновение, пока буду выдергивать перья. (Признаюсь, еще мне очень понравилась картинка: Фрэнки со своей стрижкой-ежиком а-ля спецслужбы пробирается через толпу в подземке с дохлой курицей под мышкой и зверской улыбкой на физиономии.) От этой идеи я отказался, когда сообразил, что просто ищу, чем бы себя занять, лишь бы не делать, что нужно. И все же меня не отпускала мысль, что для извинения мне нужен хотя бы какой-то отправной пункт. Для Марсии Харрис я приготовил суп. Для миссис Баррингтон – суфле. Гарри Бреннан услышал просьбу о прощении в кофейне за «наполеоном», пусть даже сам ни кусочка не съел. А положившее начало всему извинение перед Фионой Гестридж состоялось в естественном месте, в ресторане ее покойного супруга. Объединяющим принципом тут было то, что всех этих людей я знал или хотя бы понимал и что они собой представляют, и контекст, в котором я перед ними извиняюсь. О Льюисе Джеффрисе III я знал только одно: его назначили принимать извинения за обиды всех афроамериканцев. В одном я был твердо уверен: мне было действительно стыдно. Стыдно за бойню на борту «Леди Щедрость», стыдно за соучастие в преступлениях работорговли, стыдно за сундучок и за шоколад и за мой невежественный по нему голод. Я не хотел извиниться. Мне необходимо было извиниться.

– Это нам на руку, – сказала Дженни, когда заглянула ко мне вскоре после того, когда я прочел папку. А затем: – Ты плакал?

– О, совсем чуть-чуть. Знаешь, история страшная.

– Хочешь, я позову Франсин? Она, кажется, хотела посмотреть на тебя за работой.

– Дженни!

– Извини. Тогда как насчет вот этого? Может, они тебя утешат? – Из лежащей возле стула сумки она достала нарядную овальную коробку. – «Шоколад Гаррисона» из «Шоколадного чердака» на Двадцать третьей. Ты там уже был? Нет? Очень хорошо. «Мадагаскарская ваниль» у них просто потрясающая.

Я провел языком по губам, словно искал следы только что исчезнувшего вкуса.

– Спасибо, нет.

– Ух-ты! Тебя и правда сильно задело.

– Может, мне пора повидаться с профессором Шенком? – вдруг спросил я. – Просто чтобы поговорить о том, чего от меня ожидают.

Выбрав конфету, Дженни положила ее на язык.

– О Шенке не беспокойся, – сказала она, рассматривая коробку так, будто размышляла, не взять ли еще одну. – Он тебя только отвлечет.

– От чего? Я понятия не имею, как за такое извиниться. Может, он сумеет мне помочь. Что, если он в состоянии…

Она наклонила ко мне коробку, и ее содержимое заблестело на солнце.

– Уверен, что не хочешь?

Я покачал головой, подумал, не рассказать ли ей про все то, чего нет в папке, про сундучок и семейные традиции Бассетов, но не смог себя пересилить.

– Во что я ввязался, Дженни?

– Положись на меня, Марк. Ты для этой работы подходишь как никто другой. Отложи папку на сутки, и если тогда тебе покажется, что ничего не получается, соберем всю команду и вместе чего-нибудь придумаем.

На следующий день собрали команду. Спустился с четырнадцатого, из Отдела Истории и Подтверждения, Фрэнсис Уилсон (одетый во все тот же плохо сидящий пиджак и плохо завязанный галстук, в которых он был, когда я познакомился с ним в Форин-офис в Лондоне) и, заикаясь, прочитал нам лекцию о работорговле в Южной и Северной Каролине в восемнадцатом веке. Уилл Мастерс и Сатеш Панджаби сделали совместный доклад о том, какой стадии на данный момент достигли переговоры: свелись к серии конференций в том или ином знаменитом историческом здании по всему югу США и каждая заканчивалась коммюнике, в котором стороны заявляли о своей готовности проводить все новые круглые столы.

– А в каком знаменитом историческом здании состоится наша с ними встреча?

Сатеш опустил взгляд на лист бумаги перед собой.

– Усадьба плантации «Дубы Уэлтонов» в Сан-Франсисвиле, штат Луизиана.

– В «Дубах Уэлтонов»? – фыркнул я. – Ну надо же! Как мило! И кто же такое придумал? Комиссия при ООН по Неуклюжему Символизму?

– Марк, – попробовала успокоить меня Дженни, – там дом Льюиса Джеффриса. Он больше десяти лет живет в «Дубах Уэлтонов». Ты просто поедешь к нему, чтобы извиниться.

– Ага, а еще, по чистому совпадению, это дом моих предков, да?

– Я же тебе говорила, Марк. Тебя не случайно выбрали для этой работы. «Дубы Уэлтонов» ключевой момент извинения.

– Очень хорошо. Замечательно. Значит, «Дубы Уэлтонов», великолепно. – В руках у меня был блокнотик, и я попытался напустить на себя торжественный (как и подобает государственному деятелю) вид, пока карябал в нем несколько заметок. – Кто еще там будет?

Сатеш пожал плечами.

– Никого. Только вы и он.

– Вот как? Никаких других членов Комитета по репарациям за рабство? Никаких репортеров?

– Хотите погреться в лучах славы?

– Нет, нет. Я просто предположил, что Джеффрису и его комитету нужно как можно больше шумихи.

– Репортеры новостных каналов будут ждать в начале подъездной аллеи, – сказала Дженни. – Если мы пустим их внутрь, есть риск, что они контаминируют зону извиняемости.

Я с умным видом кивнул. До сего момента я даже не знал, что есть такая штука, как «зона извиняемости», не говоря уже о том, что ее можно «контаминировать».

– Что до извинения с глазу на глаз, то они прибегли к третьему следствию из законов Шенка, которое дает им право самим назвать своего представителя.

– И это Джеффрис?

– Он председатель комитета и потому логичный кандидат. Они особо подчеркнули, что не хотят превращать это в цирк с крупными делегациями с обеих сторон. Они хотят извинения с глазу на глаз, ты и Джеффрис, больше никого. Так мы и сделаем.

Я нацарапал еще пару строк в блокноте.

– Знаете, мне кажется, я действительно должен повидаться с Шенком. Узнать, как, по его мнению, следует подступиться к этой ситуации. И засвидетельствовать мое почтение.

Все разом резко втянули воздух, и я поднял глаза от записей.

– Неудачная мысль, – поспешно ответил Сатеш.

– И необходимости на самом деле нет, – сказала Дженни.

– Только зря время потеряете, – добавил Сатеш.

Я обвел их взглядом. Они улыбнулись успокаивающе мне, потом неловко беспокойно друг другу. Я положил блокнот на стол перед собой.

– Мне нужно время, чтобы подумать, – сказал я, опуская ручку в карман пиджака. – Совещание окончено.

 

Глава восемнадцатая

Профессора я услышал до того, как увидел. Он жил на окраине городка Оливбридж, где начинаются склоны Катскилл в паре часов езды от Манхэттена, и когда я приближался к дому, адрес которого моя секретарь раздобыла у его издателей, по узкой лесистой дороге эхо разносило звон бьющегося стекла и рев мотора легковой машины. Шум так меня отвлек, что, сворачивая на подъездную дорожку, я едва не стукнулся бампером о бампер другой машины, как раз уезжавшей. Женщина средних лет с забранными в растрепанный хвост седеющими рыжими волосами, поджав губы, опустила боковое стекло, чтобы со мной поговорить. Я высунулся из окна своей машины.

– Вы туда едете? – спросила она, махнув на дом. Вид у нее был усталый, и она, казалось, стремилась поскорее отсюда убраться.

– Собирался. Если, конечно, это дом профессора Шенка. Она оглянулась через плечо, будто напоминала себе, откуда едет.

– Да уж, вы его нашли. – И повернувшись ко мне, быстро добавила: – Послушайте, дорогуша, окажите сам себе услугу. Развернитесь. Езжайте домой. Зачем же себя так мучить.

Я посмотрел на деревянный дом в конце поднимающейся на холм подъездной дорожки: тенистая веранда и вид на долину за кронами деревьев. Возле аккуратно сложенной поленницы был припаркован старый «кадиллак» цвета давленой сливы. Картина была вполне мирная.

– Наверное, все-таки заскочу на минутку, – сказал я. – Я издалека приехал.

– Если хотите мой совет, не останавливайтесь, езжайте подальше от этого места.

Она моргнула, ее пальцы забарабанили по рулевому колесу.

– Я сдам назад, чтобы вы могли выехать, – сказал я, и она благодарно кивнула.

– Учтите, я вас предупреждала.

Она так быстро вывернула с подъездной дорожки, что взвизгнули шины. Поставив машину рядом с «кадиллаком», я обошел осколки двух пивных бутылок на дорожке и поднялся по ступенькам к входной двери. Там я дернул за подвешенную возле двери цепочку, и у меня над головой звякнул колокольчик. Ответом была тишина.

Я окликнул профессора по имени. Ничего, только скрип половицы за массивной деревянной дверью. Присев, чтобы мои глаза оказались вровень с прорезью для писем, я еще раз негромко позвал:

– Профессор Шенк?…

– Стерва свалила? – Голос был хриплый, будто говоривший сорвал его криком. А еще, судя по тому, откуда шел звук, он, кажется, сидел на полу возле прорези для писем.

Я оглянулся на пустую подъездную дорожку.

– Дама, которая тут была?

– Дама? Да это сущая ведьма!

– Уехала.

– Хорошо.

– Профессор, меня зовут…

– Что вы тут делаете? Еще один гребаный любитель извиняться? Явились за отпущением грехов?

– За отпущением грехов? Нет. Я…

– Хотите услышать, как я говорю «мне очень жаль», да? Всем вам только этого и надо!

– Я Марк Бассет, профессор. Мы вчера разговаривали по телефону.

– Бассет? Бассет? – Он помедлил. – Ах да, темная лошадка, нахальный простак, который втерся в ООН? Тот Бассет?

– Вы сами пригласили меня приехать. – Я все еще сидел на корточках перед прорезью, и от напряжения у меня заныли колени.

– Да? – переспросил он. В его голосе звучало неподдельное удивление.

– Может быть, если вы откроете дверь, я представлюсь?

Послышался скрежет отпираемых замков и звон снимаемых цепочек. Схватившись за косяк, я выпрямился. Мужчина распахнул дверь, но тут же повернулся на каблуках и ушел в дом так быстро, что мне не удалось его разглядеть.

– Я же вам сказал не приставать ко мне, – крикнул он, прячась в тенях. – Я всем сказал ко мне не приставать!

– Честное слово, профессор Шенк, мне очень жаль, если я неверно вас понял. Я спросил, можно ли мне к вам приехать, и мне казалось, вы ответили, что будете дома, и я воспринял это как разрешение заглянуть.

Правду сказать, сразу после этого он бросил трубку, но я счел его последние слова рассеянностью заработавшегося ученого, с головой ушедшего в собственные мысли.

– Я передумал, – рявкнул он откуда-то из недр дома.

Идя на голос, я нашел кабинет. Протянувшиеся вдоль стен полки были заставлены книгами, и повсюду на полу громоздились нелепые груды желтеющих журналов. Свет в тесную комнатку шел из окна от пола до потолка, откуда открывался вид на поросшие деревьями склоны гор Катскилл, солнце золотило танцующую в воздухе бумажную пыль. Шенк сидел за столом, скрывшись за сегодняшней «Нью-Йорктаймс», которую развернул во всю ширину, чем тут же напомнил мне отца.

– Профессор?…

Шенк опустил газету.

– Что вам надо?

Он оказался жилистым человечком лет пятидесяти, и все в нем – одежда, мешки под глазами, всклокоченные спутанные кудри – казалось обвислым, точно сила тяготения действовала на него больше, чем на остальных людей. Высоко на лбу у него сидели очки в стальной оправе, и когда он дернул в мою сторону головой, стекла пустили по комнате солнечных зайчиков, заставив меня прищуриться.

– Не могли бы мы обсудить практические аспекты международного извинения? – Мой вопрос прозвучал помпезно, но на самом деле он и был целью визита.

– Хотите знать про практические аспекты? Я вам скажу, что такое практические аспекты, мать их разтак. Горячей воды нет, потому что котел разорвало, моя машина ни на что не годится, а теперь еще и эта ведьма-домработница… – он махнул на входную дверь, – …ушла…

– Я слышал звон стекла.

Вскочив, Шенк перегнулся ко мне через стол и заорал:

– Мне пришлось бросать в нее бутылками! – Он сел и снова вперился в газету, теперь разложенную по столу. – Это была провокация, – пробормотал он себе под нос. – Вот что это было. Недостойная провокация. Вот что я им скажу. Она меня разгильдяем назвала, да?

– Наверное, я выбрал неудачный день. Может быть, мне лучше уехать, а поговорим мы в другой раз, когда…

– Ха! А что такое хороший день? Ну-ка дайте определение, о Всемогущий Верховный Извиняющийся. Мистер Всезнайка. Да, где они вообще вас выкопали?

– Я…

– Просто сопливый придурок, наживающийся на моих трудах.

– По-моему, это нечестно. Я только пытаюсь делать работу, которая…

– Еще один ленивый пиявка-недоумок. Все вы высасываете меня до суха.

– Профессор Шенк, не понимаю, как меня можно обвинять в том, что я что-то вам сделал.

– Все вы одинаковы.

Он откинулся на спинку кресла и взял газету, чтобы за ней спрятаться. Я смотрел на него молча. Шенк не шевельнулся. Мне видны были только два морщинистых больших пальца, так сильно надавливавших на внешние края бумаги, что она начала рваться. Я попробовал зайти с другой стороны.

– Знаете, профессор, вы совсем не такой, как я ожидал. Он резко опустил газету.

– А кого вы рассчитывали увидеть? Гребаную Белоснежку?

– Дженни, он омерзителен.

– Мы старались тебя к нему не пускать.

– Он параноик. У него бред.

Было утро следующего дня, и она сидела на диванчике у меня в офисе, нервно сжимая на коленях руки. Не сводя глаз с панорамы реки, я расхаживал взад-вперед перед окном.

– По-моему, тебе совсем не нужно волноваться из-за профессора Шенка.

– Он как будто зол на весь свет.

– Да, злость – одна из его проблем. Думаю, первую версию своих законов извинения он написал в качестве домашней работы на курсах по сдерживанию гнева, куда его отправили.

– Отправили?

– По решению суда. Суд распорядился о его направлении на пробацию. Но это было довольно давно. – Она заложила ногу на ногу.

Я уставился на нее во все глаза.

– Ты хочешь сказать, что основоположник Покаянного Подхода – психопат?

– Это не подрывает его теории.

– Вот как?

– Ни в коей мере. Его программа остается в силе. Это просто означает, что профессор не самый подходящий человек для участия в ее осуществлении. Вот почему наняли тебя.

Я повернулся снова смотреть на Ист-ривер, искрящуюся под голубым небом начала лета. Я смотрел, как тащатся по воде буксиры, как на дальнем берегу поднимается из труб заводов в Квинс дым, и думал о неистовом человечке, запершемся у себя на склоне горы, который рвет и мечет и поносит мир под насмешливым солнечным светом. Поносит меня. А после уходит за свой стол в заполоненном книгами кабинете писать труды исторической важности.

Вот тут-то меня осенило. Визит к профессору Шенку не был ошибкой. Напротив. Именно это и следовало сделать. Увидев своими глазами, что он за чудовище, я получил возможность приносить извинения так, как сочту нужным. Я не в долгу перед Шенком. Он мне не хозяин, и я – не его раб. Тайна развеялась. Он словно бы перестал для меня существовать.

Повернувшись к Дженни, я сказал:

– Давай снова соберем команду.

Она в ответ подмигнула.

– Вот умница.

Несколько часов спустя из Психологического поднялся Джо Филлипс, все еще выглядевший так, будто сошел с рекламного щита «Гэп»: свободно болтающаяся джинса и неглаженая ковбойка. С собой он приволок десятки видеозаписей Льюиса Джеффриса III: читает лекцию, проводит совещание, доит корову…

– Доит корову?

– Ну да, конечно, – сказал Джо. – В «Дубах Уэлтонов» у него несколько чистокровных фризских коров. По всей видимости, он производит собственные сыр и масло.

– Джеффрис написал про это книгу, – вставил Сатеш, листая бумаги в папке. – Ага, нашел. «Самая глубокая борозда: афроамериканец, ставший фермером». Книга… э-э… минутку. – Он пробежал глазами аннотацию. – Ее называют, цитирую, «полемическими мемуарами, возвращающими афроамериканцев к их традиционной роли хранителей земли, а не рабской рабочей силы, которая трудится на полях», конец цитаты. Книга вышла четыре года назад.

Джо кивнул, будто уже это знал.

– Джеффрис – сложный малый, Марк, которому, что примечательно, удалось не только поддерживать свое реноме и у городских, и у сельских черных американцев, но и одновременно сохранять внушительное положение в академических кругах. Он до сих пор преподает право в Луизианском университете Ксавье, регулярно публикует и книги, и статьи в журналах, состоит в бог знает скольких комитетах…

Он стоял, облокотясь на огромный телевизор с плоским экраном в гостином уголке моего офиса. На экране застыл кадр крупным планом, в котором непомерно увеличенные руки Джеффриса сжимали распухшее коровье вымя. Выпрямившись, Джо нацелил пульт управления на видеомагнитофон.

– Да, но если промотать немного… – Он промотал запись вперед. – Вот тут у нас очень редкая запись. Снято незадолго до масштабных переговоров в здании парламента Джорджии в прошлом году.

Мы все подались к экрану.

– Так. Теперь я хочу, чтобы вы обратили внимание на его позу: спина прямая, руки не сложены, а открыты и лежат на столе ладонями вверх, голова немного наклонена… и вот здесь… Только поглядите! Как он выказывает почтение к противоположной стороне безо всякого самоуничижения. Или этот тип – самый открытый и честный человек на свете, или он прочел множество книг о том, как таковым казаться. Теперь смотрите… Он протягивает руку, чтобы взять что-то из небольшой миски перед собой, орех или еще что-нибудь…

Я был весь внимание.

– Вместо того чтобы наклонить мисочку к себе, что называется закрывающим, исключающим жестом… Вот сейчас…

Отразившись от белой фарфоровой мисочки, свет софитов внезапно вспыхнул, и его блики на долю секунды заслонили остальное изображение. Эта мелочь с орехами и мисочкой меня заинтриговала. Выглядела она очень выверенной.

– …он слегка наклоняет ее в сторону. Так он все равно видит, что внутри, но никого не исключает, он…

Я встал.

– Джо, останови изображение.

– Марк, мне кажется, нам не нужно…

– Останови кадр.

Я всмотрелся в экран. Сколько бы я ни кивал, какие бы проницательные вопросы ни ставил, какие бы ни издавал «охи» и «ахи», ничто из сказанного мне командой ни на дюйм не приближало меня к извинению, которое можно было бы осуществить на практике. Возможно, в этой мелочи с орехами и мисочкой есть что-то важное.

Я сказал:

– Знаю, что он делает.

Джо посмотрел на экран.

– Он выбирает орехи. Он наклоняет мисочку и выбирает орехи.

Я покачал головой.

– Нет, все гораздо конкретнее. Он не просто выбирает орехи. Он выбирает определенные орехи, специфические орехи. Он выбирает орехи макадамия, и можно ли его за это винить? Я тоже на них падок. Макадамия – вкуснейшая штука. Ты не мог бы, ну, знаешь… запустить запись сначала? Вот видите? Раз орех, два, три. Сплошь макадамия. Этот человек любит поесть, – победно заключил я. – Вот что дает ему радость жизни…

Рухнув в кресло, я повернулся к Дженни, но по ее лицу уже увидел, что она все поняла.

– Жареная курица, картофельный салат, гамбоу… – сказала она.

– …ореховый пироге макадамиями…

Она склонила голову набок.

– А такое бывает?

– Дженни, какая разница? Если можно сделать начинку из пеканов, то и из макадамий тоже. Мы разыщем ему рецепт. Или сами придумаем.

– Меню для афроамериканской души. Нечто традиционное.

– Вот именно.

– Нам понадобятся поваренные книги.

– И немало.

– И большой дом с огромной кухней, где бы потренироваться. Марк, это будет триумф.

– Я извинюсь перед ним за чудовищные преступления рабства за таким ленчем, которого он в жизни не ел.

– Я всегда знала, что ты самый подходящий, – сказала Дженни. – С самого начала знала.

Она сжала мою руку. Остальные вокруг, даже Уилл Мастерс, с жаром кивали. Они разразились аплодисментами, и я почувствовал, как меня заливает теплая волна предвкушения: остается всего несколько дней до гигантского выплеска эмоций, всепоглощающего чувства освобождения. До искреннего извинения.

 

Глава девятнадцатая

Я многое любил в Линн Макпартленд, но ее стряпня к этому не относилась. Не отягощенная ни благоприобретенным мастерством, ни врожденным вкусом, она готовила паршиво. В первые месяцы нашей совместной жизни это было ужасной проблемой, поскольку она отказывалась признавать свои недостатки.

– Благодарю покорно, как-то я на собственной стряпне до стольких лет дожила, – сказала она однажды вечером, когда я предложил небольшой конструктивный совет. – Думаю, я и сейчас без тебя обойдусь.

Я же сомневался. То, как небрежно она рубила на деревянной доске для сыра куски кровоточащего мяса, много раз грозило нам отравлением, и даже те блюда, которые выходили так, как им, на ее взгляд, полагалось, предвещали расстройство желудка. Например, она отказывалась верить, что порядок, в котором добавляются ингредиенты, имеет хоть какое-то значение. Если Линн пыталась приготовить coq au vin, никогда нельзя было быть уверенным в том, что лук будет отпассерован до того, как вино попадет в кастрюлю, или же после, то есть останется сырым. Она упорно зажаривала чеснок до горьких бурых шкварок, прежде чем подмешать к нему что-либо еще. И никак нельзя было закрыть глаза на ее пристрастие к консервированным добавкам. Однажды вечером она подсмотрела, как я вбиваю в подливку на соке от ягнятины немного желе из красной смородины и дижонскую горчицу, и для нее воссиял свет: она решила, что секрет вкуса кроется в липких склянках, теснящихся на полках кухонных шкафов. Вот она тайна, которую я от нее утаил! Следующим вечером я застал ее за тем, что она ложками накладывала клубничное варенье в начинку для рыбного пирога, чтобы «добавить оттенок сладости». Жидкость из банки с маринованным луком стала главным носителем «луковой остроты», и ни одно блюдо а-ля Линн Макпартленд не могло считаться готовым, если в него не опрокинули полбанки томатного кетчупа «Хайнц».

Всякий раз, когда она бралась готовить, я начинал патрулировать кухню, точь-в-точь тюремный охранник, выискивающий беглецов. Просто не мог ничего с собой поделать. Я знал, что с ни в чем не повинными ингредиентами творят страшные вещи и что мой долг их защитить. К несчастью, мне не хватало силы характера действовать в лоб. Вместо того чтобы просто велеть ей прекратить противоправные действия, я топтался у нее за спиной и говорил что-нибудь вроде: «Ты уверена, что копченую лососину следует класть в сковородку до того, как приготовить из яиц болтушку» или «Соленые артишоки в грибном ризотто?». Она же только еще больше сгорбливалась над плитой, будто считала, что так сумеет спрятать от меня эту трагедию.

Неизбежно мои разочарование и ярость вскипели и выплеснулись через край, и притом в наихудшем месте: в рецензии. Речь шла о ресторане при одном лондонском отеле. Ресторан специализировался на сочетании турецкой и австрийской кухни, а получившихся в результате монстров подавали на целых сервизах белого фарфора «Виллерой энд Бох» или «Королевский Доултон». Кофтка шнитцель. Штрудель с цукатами из баклажанов. И так далее. Как я о том написал:

В предыдущий раз Австрия и Турция повстречались на поле битвы, и результат был не менее устрашающий и кровавый. Зачем я сюда пришел? В конце концов, если бы я искренне хотел поесть настолько невкусно, то мог бы остаться дома и попросить приготовить обед мою подругу. Более того, она не запросила бы с меня лишних пятнадцать процентов за угнетающее обслуживание. Обслуживание было бы столь же угнетающим. Она просто не взяла бы за это денег.

Линн я объяснил, что это шутка. Я ей много чего говорил, но она все равно была в ярости, и по праву. Однако своего рецензия добилась. Разделение труда в домашнем хозяйстве позволило нам достичь своеобразного равновесия: мы дополняли друг друга и почти стали единым целым. Я готовил и мыл посуду. Она выполняла остальные обязанности по дому, где от меня в любом случае было мало толку. Меня это вполне устраивало, так как по характеру я повар-одиночка, который и желает, и нуждается в том, чтобы держать под контролем все, что происходит на кухне. Полагаю, будь даже Линн хорошей поварихой, я все равно сделал бы все, что в моих силах, лишь бы не пускать ее к плите. Пусть ей остаются ванная и гостиная. Пусть ей остаются коридор и спальня. Кухня – моя. Я не играю в ансамбле.

Вот почему первые три дня в Луизиане оказались для меня такими необычными и удивительными. Там в большом доме возле медленных вод Миссисипи мы с Дженни готовили вместе, окруженные томами рецептов от Камиллы Гленн и Крейга Клейборна, Билла Нила и Жанны Вольтц, и Американского института кулинарии. Мы жарили курицу по Гленну, лишь слегка обваляв ее в муке, а потом жарили еще, предварительно вымочив (согласно Клейборну) в молоке и соусе «Табаско», а после решили, что предпочитаем невымоченную. Мы попробовали свои силы в приготовлении фрогморской похлебки, такой густой от кусочков сосисок, креветок из Мексиканского залива и мелко порубленных кукурузных початков, что ложка стояла. Я приготовил гамбоу из дикого риса, пряное от кайенского перца и французских свиных колбасок, а Дженни варила речных раков в огромной кастрюле, которая занимала половину плиты и от которой запотевали окна, и мы подносили друг другу ложки с готовой снедью, чтобы пробовать, проверять и советовать. Мы по очереди толкли кукурузу, пока у нас не начинали болеть руки, а потом варили полбу с солью и сливочным маслом. Мы практиковались в мягком замешивании теста с добавлением пахты, чтобы клейковина не распалась и печенья не стали жесткими. Мы варили подливу для пирога с говядиной и вареньем на молоке, которая, хоть и готовилась согласно инструкции, вкуснее от этого не становилась. Мы даже попытались изобрести пирог с орехами макадамия, взяв за основу начинку из пеканов, но он не имел успеха.

– Вкус как у мертвечины, – сказал, попробовав его, Фрэнки. А поскольку Фрэнки был уроженцем юга и пистолет в кобуре носил не сбоку или сзади, а на груди, спрашивать, откуда у него такие познания, показалось неразумным.

– Фрэнки в пирогах дока, – одобрительно сказал Алекс. Оба они сидели за кухонным столом в чуть пропотевших рубашках, в пиджаках нараспашку и пробовали плоды наших трудов.

– Тогда давайте испечем лаймовый пирог Ки, – предложила Дженни. – А орехами макадамия просто украсим?

Фрэнки и Алекс согласились.

– С хорошей макадамией большего и не нужно, – сказал Фрэнки, исполненный мировой мудрости, наследия проведенного в Алабаме детства. – Хватит шоколадной глазури толстым слоем.

Хорошо было трудиться на той кухне, хорошо было готовить бок о бок с Дженни. Мы понимали друг друга. Поэтому, когда под конец второго дня она спросила, как прошла встреча с Максом Олсоном (она назвала ее «Мгновение Макса») на военно-воздушной базе Дейтон, я чувствовал себя достаточно раскованно, чтобы сказать правду.

– Он, наверное, хотел сделать ее особенной, но, откровенно говоря, получилось довольно странно.

В соответствии со вторым законом Шенка (никогда не извиняйся за то, за что не несешь ответственности) ВИПООН сочло необходимым предложить отдельным государствам назначить собственных представителей для разрешения проблем в зонах «местного покаянного интереса», которые оказались вне моей компетенции. Например, в студенческие годы я выступал против южноафриканского режима апартеида и даже принимал участие в Борьбе (отказываясь делать покупки в ближайшем супермаркете, который упорно продавал консервированные ананасовые кольца из ЮАР), поэтому было совершенно очевидно, что я не самый подходящий человек для извинения перед его жертвами. В результате его возложили на голландского извиняющегося. Точно так же французскому извиняющемуся придется разбираться с многочисленными наболевшими проблемами в Северной Африке и Индокитае (хотя войну во Вьетнаме мне оставят из-за американских связей моей семьи и определенного нежелания французов признавать, что они имели хоть какое-то отношение к этой колонии. Решать проблемы Эфиопии и Албании выбрали итальянскую графиню. Троица немцев получила лишь одно задание: в течение двух лет ежемесячно извиняться перед Израилем за вопиющие злодеяния Холокоста. Россия назначила бывшего офицера КГБ Владимира Ращенко извиняться за весь ущерб, который причинила своим соседям в советскую эпоху. «А это особенно уместно, – сказала Дженни, ведя меня через бальный зал конференц-центра на военно-воздушной базе, где происходило инаугурационное совещание ВИПООН, – потому что старый добрый Влад принимал участие в большинстве тогдашних операций». Вокруг нас шумел прием, и в зале топились дипломаты и аппаратчики ООН, Дженни как будто была знакома почти со всеми.

– Ты что, шутишь? – стараясь не отставать, спросил я.

– Правда-правда. По всей видимости, он творил чудеса с шокером для забоя скота и тисками для больших пальцев. Написал руководство КГБ по методам современного допроса.

Ращенко оказался горой уже давно заплывших жиром мускулов. Его тяжелая славянская голова как на пьедестале сидела на шее толщиной в мою ляжку. Увидев меня, он оттолкнулся от своего кресла, его двубортный пиджак из темно-синего атласа натянулся, как поймавший парус ветер, а он все поднимался, пока не глянул на меня откуда-то из-под потолка. А потом вдруг, безо всякого предупреждения, расплакался. От обильных рыданий его плечи заходили ходуном, когда он заключил меня в объятия и затянул глубоко в мягкую, потную пещеру между лацканами. Он пробормотал мне в ухо что-то сырое о том, как ему стыдно за холодную войну и связанные с ней прискорбные события, и сказал, что каждый вечер смотрит видеозапись моего извинения перед Дженни, потому что она такая «вдох-но-вляющая». Отпустив меня, он вернулся на прежнее место – его лицо в мгновение ока снова стало бесстрастным.

– И это все? – спросил я у Дженни, когда мы спаслись в дальний конец зала.

Она улыбнулась.

– Это его коронный трюк. Ращенко много плачет, когда извиняется. Смотри…

Ращенко тем временем снова встал, подхватил еще одного ошарашенного человека. Со щек русского закапали слезы.

– Мне говорили, на славян он производит очень хорошее впечатление.

– Рад, что хоть кому-то это нравится.

– У каждого свой метод. Посмотри на итальянку…

На другом конце комнаты элегантная дама в костюме от «Шанель» увлеченно беседовала с лысым усачом. Одно за другим она снимала с себя дорогие украшения.

– Как только греческий извиняющийся уйдет, она все снова наденет, чтобы быть готовой для следующего. По всей видимости, у нее есть какая-то завлекательная речь о том, чтобы обнажиться перед собеседником. А француз без конца цитирует Мольера.

Я пробежал глазами по комнате.

– Все это кажется несколько…

– …топорным?

– Я собирался сказать «расчетливым», но «топорно» тоже подойдет.

– Верно, Марк. Потому-то ты здесь. Искренность в покаянном подходе – это искусство. Его вот здесь надо чувствовать. – Она ткнула меня пальцем в левую сторону груди. – Плюс, уверена, ты сваришь потрясающий гамбоу. А вот и Макс. Пойдем поздороваемся. Знаю, он хочет кое-что тебе показать.

Оставив меня с Максом, Дженни ушла улыбаться гостям. А Макс сразу же повел меня к боковой двери.

– Пойдем, сынок. Лучше бы нам отсюда выбраться, пока я не попал в лапы к Ращенко.

– Значит, вы с ним знакомы?

Макс устало кивнул.

– Знаком? Меня временно направляли в Российскую Федерацию, так что встреча с ним была неизбежной. Уж ты мне поверь, он мне немало костюмов промочил.

– Выходит, с Форин-офис вы уже не работаете? Я не знал.

– Дела, дела, – просто ответил он. – Дел всегда по горло.

Сгущались сумерки, и нас ждал двухместный кар, на каких ездят по полю для гольфа. Макс сел за руль, завел мотор и на первой же развилке свернул к одному из ангаров. В углу рта у него висела неизменная сигарета, и, пока мы ехали, ветер уносил струю дыма ему за плечо. У ангара инженер в сальном синем комбинезоне отпер раздвижные ворота, и мы скользнули в темноту, разгоняемую лишь клинком света от лампочки сигнализации снаружи. Макс вынул из кармана пачку и достал очередную сигарету, а потом, прикрыв огонек ладонью, прикурил от трещащей искрами зажигалки: тактичное пятнышко оранжевого тепла подсветило снизу его сухое, угловатое лицо. Где-то в темноте пистолетным выстрелом щелкнул выключатель, за ним последовал другой щелчок, потом третий. В дальнем конце ангара ожила батарея дуговых ламп.

Во всю ширину ангара висел, шелковисто мерцая в свете ламп, театральный задник от пола до потолка. Перед ним располагался подиум с пюпитром и микрофонами: завтра с него официально объявят о моем назначении. На гигантском занавесе была напечатана черно-белая фотография: под открытым небом, на вершине короткой и широкой лестницы, держась напряженно и прямо, стоит на коленях мужчина. Его руки сжаты перед грудью и на фоне черного плаща кажутся совсем белыми. Высокий лоб, элегантно зачесанные назад редеющие волосы. Голова наклонена так, что взгляд как будто устремлен в какое-то место футах, наверное, в двух перед ним. Он словно бы не замечает толпы окруживших его, но держащихся на почтительном расстоянии людей. У многих в толпе – камеры, и все как одна, как поймавший этот кадр фотограф, снимают. Значит, событие эпохальное, хотя я его не узнал.

Макс Олсон благоговейно смотрел на фотографию, будто прогрузившись в воспоминания. Затянувшись, он выпустил дым, который закачался в лучах света от софитов.

– Варшава, – торжественно сказал он. – Декабрь тысяча девятьсот семидесятого. – На меня он не посмотрел, а только махнул сигаретой на фотографию. – Узнаете его?

Я сказал: мне очень жаль, но нет.

Он рассмеялся.

– Не нужно передо мной извиняться, молодой человек. За это не нужно. Это Вилли Брандт… – Первую букву имени он произнес жестко на немецкий лад.

– Канцлер Западной Германии?

– Молодец. Канцлер Западной Германии. Величайший канцлер послевоенной Германии, хотя кое-кто, возможно, со мной не согласится. Знаете, где это снято?

– Ну, вы же сказали – в Варшаве…

– Он стоит у памятника полумиллиону евреев из варшавского гетто, которых убили нацисты.

– И он… – я помешкал, боясь не выдержать испытания, – …извиняется?

– Плодотворная для Западной Германии инициатива, – одобрительно ответил Макс и, устало качнув головой, добавил: – Господи, как же в тот день было холодно.

– Вы там были?

– О, разумеется. Я стою за толстым армейцем в форменной фуражке. Видите его? Ну, я сразу справа и чуть позади…

– Извините. Я не совсем…

– Я там был, вот и все. А после Вилли мне сказал… Подошел ко мне, хлопнул по плечу и сказал: «Макс, может, мне следует подыскать себе подштанники потеплее…»

– Вы знали Вилли Брандта?

– В шестидесятых-семидесятых я одно время был прикомандирован к нашему посольству в Бонне.

Сказано было так, будто это само собой разумелось. Он снова замолчал и глубоко затянулся сигаретой.

– Вот он наш человек, Марк. Образец для подражания команде Покаянного Подхода. С тех пор подобных выступлений не бывало.

– А Клинтон в Кигали в девяносто восьмом?

Обернувшись, он наградил меня насмешливой отеческой улыбкой.

– Кое-что ты почитал.

Кое-что, согласился я. Мой офис подготовил несколько брифинговых документов, и я постарался пролистать как можно больше. В одном говорилось про поездку Клинтона, когда он еще был президентом, в Руанду, чтобы извиниться за невмешательство мировой общественности в руандский геноцид.

Макс раздраженно потянул носом воздух.

– Хочешь расскажу тебе кое-что про Клинтона в Кигали, Марк? Хочешь? – Ответа он не ждал, но я все равно кивнул. – Тебе известно, что он пробыл там только два часа? – Я снова кивнул. – И что он не уезжал с летного поля?

– У службы безопасности возникли определенные опасения, и…

– Даже турбины президентского самолета не выключили, – сказал он, тщательно выговаривая каждый слог, чтобы до меня дошло. – Все это время мальчик Билли стоял на взлетной полосе, выворачивал душу наизнанку и говорил умные слова про миллион погибших, которых там не было, чтобы его услышать, а были там только четыре «роллс-ройса» с работающими моторами, готовые стартовать в любую минуту. – Он в последний раз затянулся, бросил сигарету и раздавил ее носком ботинка. – Если приехал на легковушке извиниться перед соседом, заглушить мотор – это всего лишь вежливость. Хотя бы на минуту. Тебе не кажется?

Я снова умудренно кивнул.

– Нет, Марк. – Он указал на коленопреклоненного канцлера. – Вот на кого тебе надо равняться. – Сделав несколько шагов ко мне, он положил мне руку на плечо, и мы вместе стали смотреть в колоссальное лицо. – Я просто хотел, чтобы Вилли Брандт и его наследник немного побыли вместе.

Завтра, сказал он, будет сущий цирк. А пока только я и он. Поэтому мы постояли молча и, задрав головы, глядели на театральный задник, а я тем временем старался думать торжественные мысли про Льюиса Джеффриса и рабство и спросил себя, не следует ли мне извиниться коленопреклоненным, как Вилли Брандт, но отказался от этой мысли. Преклонить колени – это одно. Преклонить колени и при этом говорить – совсем другое.

Не веря собственным ушам, я спросил:

– Так я новый Вилли Брандт?

– Журнал «Тайм» назвал его за это «Человеком года», – сказал Макс.

– Неужели!

– Я подумал, тебе будет интересно.

– Действительно, интересно. – Я покраснел, сам уловив избыток энтузиазма в собственном тоне.

– Не надо смущаться, Марк. Немного самолюбия полезно для дела. Думаешь, Вилли Брандт не проверил прическу, прежде чем стать на колени? Не поправил воротничок? Он знал, что весь мир будет на него смотреть. И на тебя тоже, малыш. Но бояться нечего. Положись на меня. Ты станешь большой, большой звездой.

Склонясь над рабочим столом, Дженни вносила последние поправки в мои записи рецептов.

– Выходит, ты бы предпочел остаться в конференц-центре? – спросила она, не поднимая глаз.

– Конечно же, нет. Я ужасно благодарен, что смог сбежать пораньше, приехать сюда и готовить. В этом все дело. На следующий день после «Мгновения Макса», а я стоял рядом с Генеральным Секретарем ООН, пока он произносил помпезную речь про «восход эры сочувствия», знаешь, что мне пришло в голову? Я тебе скажу. Я подумал, как чертовски, наверное, у Вилли Брандта мерзли колени. Никаких других мыслей в голове у меня не было.

Дженни наконец подняла глаза.

– Это хорошо, Марк. Это как раз то, что нужно. Это доказывает, что ты человек, а не какой-то там свихнувшийся политикан.

– В отличие от тебя?

– Совершенно верно. В отличие от меня ты не свихнувшийся политикан. – И снова опустив глаза на снабженную аккуратными примечаниями стопку листков, она сказала: – Мы готовы.

И я понял, что она права. Уже нет времени на мучения и проверку рецептов. Нет времени на дегустацию. В конце концов, последние три дня мы варили и жарили не для того, чтобы насытиться самим.

На следующий день в начале десятого утра я стоял посреди великолепной аллеи, обрамленной древними дубами, и их тяжелые, налитые корни тянулись ко мне из-под земли, их ветви клонились ко мне, точно совещались, достоин ли я пройти. В знак смирения я держал два тяжелых бумажных пакета с покупками из супермаркета и был одет в белый поварской халат и белые же штаны. Свободную куртку поверх них мне застегнули под горло, поэтому голову приходилось держать высоко, будто мне дали команду «смирно». У меня за спиной, вдоль шоссе, на которое выходила аллея, выстроились три десятка автобусов различных телекомпаний, а с крыш к ним тянулась толстая пуповина кабеля, которая соединяла их со спутниковыми антеннами, установленными на протянувшейся вдоль шоссе насыпи. А впереди – внушительный белый щит и веранда особняка на плантации «Дубы Уэлтонов», где ждал Льюис Джеффрис III.

Время пришло.

 

Глава двадцатая

Как мне и сказали, парадная дверь была не заперта. За ней в холле с дубовым паркетом и деревянными панелями по стенам сильно пахло полиролем и свежесрезанными цветами. У подножия лестницы тихонько тикали высокие напольные часы. Следуя инструкциям Дженни, я прошел через арку слева в огромную приемную, в обстановке которой доминировали гигантский остров начищенного овального обеденного стола и белый камин. Над камином висел портрет мистера Джорджа Уэлтона в бриджах и красном камзоле, с охотничьим псом и горкой подстреленных птиц у ног. В его лице читалось спокойное удовлетворение: работа сделана, птицы мертвы, можно готовить обед.

– Знакомитесь с предком?

Я едва не уронил покупки, застигнутый врасплох тем, что кто-то мог войти в комнату настолько неслышно. Я повернулся. У стола стоял Джеффрис в свободном темном костюме и темно-синей рубашке с открытым воротом. Кончики пальцев собственнически касались стола, точно проверяли, нет ли на его поверхности пыли.

– Он изнасиловал по меньшей мере шесть домашних рабынь.

– Прошу прощения?

– Ваш предок. – Он указал на портрет. – Джордж Уэлтон. Он изнасиловал шесть домашних рабынь, которые родили семерых детей. Еще он, вероятно, виновен в одном-двух убийствах. – Сказано таким тоном, будто мы обсуждали историю стола. – Льюис Джеффрис. Приятно познакомиться. Я неуклюже положил мешки на пол, и мы обменялись рукопожатием. Я сказал:

– Да, ну, как семья мы несколько от него отошли. Меньше изнасилований и убийств.

Джеффрис медленно кивнул.

– Вероятно, к лучшему.

– На самом деле никаких изнасилований и убийств.

– Хорошо.

Столкнувшись с такими спокойствием и собранностью, я дал волю потоку пустых незначительных слов: как приятно с вами познакомиться; такая возможность выпадает лишь однажды; мне надо попросить прощения, покончить с той эпохой, тем шрамом на истории моей семьи, на нашей общей истории, если уж на то пошло, на всех нас, потому что рабство, о-о, такой ужас, да, ужасная вещь и…

– Это было извинение?

– Э… нет.

Я сделал глубокий вдох. И начал медленно объяснять: что просить о прощении за великое зло рабства буду за ленчем из традиционных блюд американского Юга, которые в качестве официального акта покаяния ему приготовлю. Для того и белый поварской халат. Я с энтузиазмом изложил меню: жареная курица, кукурузный хлеб с молочной подливой, габоу, фрогморская похлебка и моллюски. Лаймовый пирог Ки, пирог с начинкой из пеканов и макадамия в шоколадной глазури.

Льюис Джеффрис моргнул.

– Молодой человек, – торжественно и решительно сказал он, – неужели вы думаете, что мой народ завоевал себе свободу для того, чтобы есть эти низкосортные отбросы?

– Ну, я…

– Нет. Мы завоевали себе свободу не для того, чтобы есть эти низкосортные отбросы. Я ненавижу жареную курицу. Я ненавижу молочную подливу. И если федеральное правительство Соединенных Штатов Америки планирует приготовить мне ленч, я ожидал бы чего-нибудь поизысканнее фрогморской похлебки. – Он смерил меня взглядом. – Вы хотите, чтобы я поверил в вашу искренность, когда будете извиняться? Тогда вам лучше приготовить филе-миньон и запеченный фуа гра. Вот путь к сердцу этого чернокожего.

– Хорошо.

– И еще у меня есть кое-какие соображения относительно вин.

– Разумеется.

– Но макадамию в шоколаде можете оставить.

– Дженни?

– Как дела?

– Хуже некуда.

– В смысле?

– Он не хочет фрогморскую похлебку.

– Так и не вари ее. Выброси фрогморскую похлебку. В меню есть другие блюда, которые…

– Нет, нет. Он ничего этого не хочет. Назвал низкопробными отбросами.

– А-а. – Пауза. Шипение статики в сотовом телефоне. – А чего он хочет?

– Это, скажем так, затруднительно.

– Насколько затруднительно?

– Очень затруднительно. Уровня «Лярусса».

– Ого!

– Вот именно. В Лондоне или в Нью-Йорке я за час или два, вероятно, собрал бы большую часть продуктов, но в этой глуши…

– Как по-твоему, он нам с провизией не поможет?

– Могу у него спросить. У него должны быть какие-то идеи. Но надо еще о винах подумать.

– О винах?

– Да. У профессора есть свои соображения по поводу вин. И поверь мне, в супермаркете таких не продают.

– Тут мне понадобится помощь, да?

– Пожалуй, да. Может быть, сумеем уговорить кого-нибудь одолжить нам Национальную гвардию. Она едва-едва потянет.

– Очень смешно.

– Просто пытаюсь разрядить напряжение.

Снова молчание, а потом:

– А с вином, пожалуй, не такая уж плохая идея.

– Дженни?

– Перезвони мне через десять минут со списком ингредиентов и любыми соображениями по поводу продуктов, которые сможешь вытащить из Джеффриса. Мне нужно сделать пару звонков.

– Дженни?

– Марк. У тебя список готов?

– Да.

– И ты думаешь, что сдюжишь? Ты и в самом деле сможешь это приготовить?

– Да, но придется превратить ленч в обед, раньше я не успею.

– Ладно, пусть будет обед. Но конечный срок все равно в шесть, к нему нужно успеть, чтобы мы смогли пустить ваше заявление в сети вещания. Для ВИПООН это важное событие, нам нельзя провалиться. В половине седьмого мы в прямом эфире.

– Понял, Дженни. Ранний обед. – Еще несколько секунд статики. – Как бы мне хотелось, чтобы ты была тут, помогала бы мне готовить.

– Знаю, Марк. Мне бы тоже хотелось. Но у меня просто нет убедительной извиняемости. – Дженни Сэмпсон: как всегда очаровательная, свихнувшаяся политиканша.

Повисло разочарованное молчание, потом она сказала:

– Список, Марк.

Когда я закончил и мы перепроверили детали, она скомандовала:

– Ладно, слушай, как будем действовать дальше.

Я выслушал и, когда пришла моя очередь говорить, сказал:

– Ты что, шутишь?

Она не шутила. За десять минут между этими двумя телефонными разговорами о наших проблемах известили Белый дом. Оттуда обратились в министерство обороны с просьбой предоставить нам все необходимое содействие, а там в свою очередь подняли на крыло четыре боевых вертолета «апачи» из Совместного центра подготовки армии США в Форт-Полке, в ста двадцати пяти милях от «Дубов Уэлтонов».

– На трех есть дополнительные внешние баки для дальних полетов, – сказала Дженни, точно знать спецификации тяжеловооруженных вертолетов входило в ее повседневные обязанности, – чтобы, если придется, они могли сгонять во Флориду или Техас и обратно. Горючего у четвертого хватит лишь до Нового Орлеана и к вам.

Все утро и полуденные часы теплое луизианское небо бороздили «апачи». Один пролетел на небольшой высоте прямо над нами, отчего задрожали оконные рамы, а журналисты смогли заснять хоть что-то для новостных каналов и тут же послали свои записи в прямой эфир. Вертолет направлялся в Сигроув-бич на северо-западе Флориды, к местонахождению ресторана «Сэндорс», лучшего, по словам Джеффриса, заведения на всем юго-востоке. Там он повисел десять минут, поднимая огромные облака жалящего песка и собрав толпу зевак, которые стояли, задрав головы и прикрывая рукой глаза от солнца и пыли, пока при помощи лебедки на борт поднимали по два фунта лучшей говядины, рыбы и оленины. Потом он развернулся и пролетел двадцать пять миль до рынка морепродуктов в Дестэне, к югу от Найсвилля, чтобы забрать десяток жирных гребешков и моллюсков в раковинах.

Другой вертолет полетел из Форт-Палка на запад в Хьюстон, где завис над Центральным рынком, чтобы забрать кусок свежей, лишь вчера привезенной с фермы гусиной печени, один импортированный перигорский черный трюфель, пучок ростков аспарагуса и пакет ванильных коробочек, жареный калифорнийский миндаль и свежие, приготовленные вручную марципаны, деревенские куриные яйца, французское beurre Chivry из Нормандии и горшочек непастеризованных полужирных сливок. Третий пилот, выжимая все возможное из своей стальной птицы, отправился еще дальше на запад, в Техас, чтобы забрать лучшее выдержанное говяжье филе для «турнедо Россини».

– «Турнедо Россини»? Вам не кажется, что это немного…

– Старомодно?

– Просто спросил.

– Молодой человек, если вы в своей жизни создавали блюдо, столь почтенное и полезное для здоровья, как «турнедо Россини», можете отмахиваться от него, как от устаревшего. До тех пор…

– Нет проблем, профессор Джеффрис. Я добуду говядину.

Четвертый вертолет добрался до Нового Орлеана, где лениво повисел в воздухе над «Виноторговцем Французского квартала» на улице Шартрез, пока служащие магазина выкапывали бутылки: «Монраша Домэн ле ля Романэ Конти» тысяча девятьсот восемьдесят девятого к закускам, «Шато Д'Икем» тысяча девятьсот двадцать первого – к десерту, и манерное «Шато Петрюс» – к основному блюду. Об эрудиции Джеффриса свидетельствовало то, что в его устах выбор этих вин прозвучал случайным и спонтанным, точно это были просто тройка его любимых напитков, взятых из гораздо более длинного списка, а не троица лучших вин двадцатого столетия, чьей суммарной стоимости хватило бы, чтобы купить небольшую виллу на побережье.

«Апачи» уже направлялся назад в «Дубы Уэлтонов», когда Дженни сообщила мне плохие новости. Джеффриса я нашел в его заставленном книгами кабинете на первом этаже, где он смотрел репортажи о военных маневрах по каналам новостей.

– Приятно видеть, что вы прилагаете усилия, – сказал он, не отрывая глаз от экрана.

– Всемерные. Разумеется. Одна проблема. Мы не смогли достать бутылку «Шато Петрюс» сорок седьмого, поэтому заменили ее на сорок шестой.

Он поглядел на меня с жалостью.

– Даже мальчик, который чистит у меня бассейн, знает, что «Петрюс» сорок шестого грубое, как проселочная дорога. Оно старое, не более того. Точь-в-точь пожилой избиратель, забывший, как его зовут. – Он постучал себя пальцем по седеющему виску. – У которого не все дома. – Повернувшись к экрану, он начал нажимать кнопки, перескакивая с Си-эн-эн на «Фокс», на Эм-эс-эн-би-си и обратно. – Это должен быть сорок седьмой год. – Я повернулся уходить. – Или сорок пятый. Я много не прошу.

Поэтому вертолет на полпути развернулся и полетел назад в Новый Орлеан, чтобы обменять «Петрюс» сорок шестого на «Петрюс» сорок пятого. И все равно к половине второго все «апачи» закружили над особняком и один за другим начали снижаться, чтобы зависнуть над аккуратно подстриженным газоном, на который с большой осторожностью спустили свою добычу. Теперь я мог начать готовить.

Гребешки я обжарил несколько минут с каждой стороны в раскаленном сотейнике и подал их с почетным эскортом из хвостов омаров в ванильном соусе. Соус был приготовлен из рыбного бульона, загущенного сливками и взбитого в густую пену при помощи ручной, работающей от батарейки взбивалки для капуччино. «Турнедо Россини» я сделал по всем правилам: взяв рецепт из «Larousse Gastronomique», которую мне тоже доставили вертолетом. Доли печени и кусочки черного трюфеля я предварительно быстро обжарил в сливочном масле на сильном огне вместе с хлебом для крутонов. Медальоны из говядины обжог так, чтобы в середине они оставались еще голубыми, и все расположил в виде башни: внизу поджаренный хлеб, затем говядину, затем печень и трюфель, а после залил в горшок мадейры для соуса. Чудесный зеленый аспарагус встал строем по краю. Наконец, не получив указаний относительно десерта, я приготовил миндальное суфле, уверенный, что тут ничто не может подвести, и не подвело.

Сам я не ел, а стоял навытяжку в длинных предвечерних тенях под портретом Джорджа Уэлтона, за стулом Джеффриса. Покончив с суфле, он пригубил пятисотдолларовый бокал «Д'Икема», попросил принести еще один чистый и макадамию в шоколаде. Налив сотерна во второй бокал, он мягко пододвинул его к месту напротив себя и знаком предложил мне сесть. Взяв горсть орехов, он забросил несколько в рот, собственнически зажимая остальные в кулаке, и кивнул мне начинать.

Я начал с истории про сундучок и моей тяги к шоколаду, который в нем хранился, потом немного углубился в прошлое, чтобы связать это с историей Уэлтон-Смитов, и еще дальше – к самому рождению атлантической работорговли. Тщательно, выражая сожаление на каждом повороте моего повествования, я снова вернулся в наш век, к моему детству, благополучие которого, как я теперь понимал, было построено на давних доходах от работорговли, унаследованных моей матерью, и наконец к настоящему моменту в особняке «Дубов Уэлтонов». Рассказ получился живой и оригинальный, каждый предыдущий шаг в нем логично подводил к следующему. Я говорил красочно и убедительно – князь раскаяния, король сожаления. Я не плакал, ведь и так каждое слово было исполнено проникновенных, душераздирающих эмоций.

Моя последняя фраза была образцом простоты и изящества:

– Сейчас я, моя семья и народы Великобритании и Соединенных Штатов Америки просим прощения у афроамериканцев за преступление рабства.

Никаких риторических излишеств. Просто слова, использованные в тех целях, ради которых были придуманы.

На губах Джеффриса возникла мягкая улыбка. Он взял из миски еще несколько орехов, забросил их в рот и прожевал. И тут наконец сказал то единственное, к чему я был не готов.

 

Глава двадцать первая

– Прошу прощения?

– Незачем извиняться опять, мистер Бассет.

– Нет, я хочу сказать, что ничего не понял. Что я сделал не так?

– Вы все сделали правильно. Более того, некоторыми элементами вашей речи я даже невольно восхищаюсь. Просто затея с извинениями мне вообще не по нутру. – Сказано было с небрежным помахиванием рукой, как будто мои слова повисли у него над головой легкой дымкой.

На часах – семнадцать сорок. В открытое окно мне были видны спутниковые тарелки и антенны телевизионных автобусов, готовящихся к нашему грандиозному выступлению. Плохо дело. Совсем плохо.

Я сказал:

– Что вам в ней не нравится?

– Мистер Бассет, если вы извиняетесь за то, что превратили меня в раба, то в кого же меня превращают ваши слова?

– Ну…

– Вот именно, в раба, мистер Бассет. Я остаюсь жертвой преступления, за которое вы извинились. Коротко говоря, акт извинения только подчеркивает факт преступления.

– Но я не уверен…

– Он подчеркивает этот факт нашей истории и тем самым делает нас его узниками.

– Я не считаю вас рабом.

– Спасибо, мистер Бассет.

– Но это же было неподдельное извинение. Мне искренне жаль.

– Разумеется, мистер Бассет. Вам искренне жаль, что мой прапрадед родился рабом.

– Вот именно. Мне очень жаль, что такое произошло с вашим прапрадедом.

– Я это понимаю. Но что бы вы ни говорили, фактов вам не извинить. Рэндел Джеффрис все равно родился рабом.

Семнадцать сорок три.

– Если вы не хотите извинения, профессор Джеффрис, то чего же вы хотите? – Я почувствовал, как во мне нарастает паника, как прилипает к небу язык, как становится неровным дыхание. Мне не хотелось провалиться на первом же задании. Только не сейчас. Только не после «Монраша» и «Петрюса», «Д'Икема» и «апачей».

Джеффрис уставился в угол потолка, будто мысленно составлял список.

– Чего я хочу? – насмешливо пробормотал он себе под нос. – Так чего же я хочу? – Он снова посмотрел на меня. – Знаю! Того же, чего хотят белые. Кондо во Флориде и джип «лексус» с эксклюзивной отделкой под орех.

– Но у вас уже есть этот особняк. Зачем вам квартира во Флориде?

– Особняк? Ах, мистер Бассет, неужели выдумаете, что я его купил? На зарплату профессора? – Он расхохотался во все горло. – Нет, нет, нет. Особняк принадлежит трастовому фонду. Комитет решил, что было бы неплохо поселить меня здесь, это подчеркивает перемены. – Он отпил еще вина. – Во всяком случае, вы воспринимаете все слишком буквально. Нет, мы хотим всего лишь ваших денег. Только экономические ресурсы, те самые ресурсы, которые принадлежат нам по праву, заставят вас перестать считать нас рабами, ведь тогда наше прошлое утратит значение. Как я и сказал, кондо во Флориде каждому и «лексус» с отделкой под орех кое-как потянут. И, наверное, выход в Интернет и встроенный DVD-плейер.

Встав, я подошел к окну. Набежали тяжелые тропические тучи, от которых небо над старыми дубами потемнело до мрачной кляксы. Предвещающий дождь ветер раскачивал ветки, и в конце подъездной дорожки зажигались ярко-белые софиты.

Семнадцать сорок девять.

Мой мобильный завибрировал. На экране высветился номер Дженни: наверное, она звонит узнать, как идут дела. Я вообразил себе тревожные нотки, какие появляются в ее голосе, когда что-то нарушает ее планы. Не ответив, я отключил аппарат.

– Вам нужно было ответить на звонок?

– Нет, он может подождать. Если вы не одобряете извинений, профессор Джеффрис, тогда что мы тут делаем?

– Справедливый вопрос. Ответов два. – Он поднял один костлявый палец. – Во-первых. В афроамериканской общине много таких, кто желает услышать извинения и по совершенно похвальным причинам. Они хотят, чтобы их обиды признали, и никакие мои слова не убедят их в том, что это не является разумным и полезным требованием.

– А второе?

– Процесс.

– Процесс?

– Да, процесс. – Он съел еще несколько макадамий. – Кстати, орехи в шоколаде очень вкусные.

– Спасибо.

– И весь обед тоже.

– Благодарю.

– Обязательно дайте мне рецепт соуса, который вы приготовили к гребешкам.

– Непременно, профессор Джеффрис, непременно. Прошу прощения, но время немного поджимает. Что вы имели в виду, говоря о процессе?

Он расстроено заглянул в миску. Она была почти пуста.

– Мы тут участвуем в процессе. Федеральное правительство ухватилось за идею, что любой компенсации должно предшествовать извинение. Как только извинение принесено и принято, можно просто перейти к вопросу денег. Другого выбора нет. Это процесс, в котором я тоже готов участвовать ради компенсации.

– Прошу прощения, профессор Джеффрис. Но законы Шенка…

– «Принимающий извинения не может, исходя из формы, характера или масштаба принесенного ему или им извинения, определять или предполагать форму, характер или масштаб какого-либо финансового урегулирования, которое может последовать за просьбой о прощении». Четвертое следствие. Я тоже Шенка читал, мистер Бассет.

– Несомненно. Я только хотел сказать…

– И это четвертое следствие – самое большое надувательство во всей вашей затее, потому что каждый знает, что суть доктрины Шенка в том, чтобы уменьшить компенсацию, а это означает, что размер последующих денежных выплат уже определен заранее, хотя бы приблизительно. Но вот что я вам скажу, мистер Бассет, вот что я вам скажу. Афроамериканская общественность не согласится получить на двадцать три процента меньше лишь потому, что услышала из ваших уст слово «извините», как бы красиво вы его ни произносили. Мы пойдем до конца. Только простофили соглашаются на меньшее.

– Понимаю.

Нас снова прервали: на сей раз бой напольных часов за стеной – они словно притоптывали от раздражения.

– Не беспокойтесь, мистер Бассет. Простофиль на свете немало. Найдутся такие, кто согласится на меньшее, и свою долю вы еще получите.

В комнате повисло гадкое, с червоточиной молчание.

– Который час? – спросил он.

Я поглядел на часы.

– Без пяти шесть.

Джеффрис медленно кивнул.

– Тогда нам, пожалуй, пора приниматься за работу, если хотим попасть к половине седьмого в выпуски новостей.

– Взяться за работу?

– Нам нужно написать новое извинение. – Он потянулся на стуле и зевнул. – Ваше прозвучало хорошо, но мой комитет его ни за что не признает.

– А-а. – Я горестно уставился в пол. – Просто так для сведения… на будущее… что в нем было не так?

Джеффрис снисходительно улыбнулся.

– Чересчур… сладенькое? – Встав, он направился к двери, напевая себе под нос. – Наверное, в вашей стране это назвали бы «слащавым». Вот тебе и ларчик со сладостями.

От его слов меня разобрало: я столько сил и труда потратил на этот день. Я как белка в колесе крутился у плиты и выдюжил нечто удивительное. Моя речь была продуманной, плодом стараний, заботы и тщательного планирования. А теперь Джеффрис отмахивался и от нее, и вообще ото всего, что я сегодня сделал. Я пришел ради эйфории от извинения. Мне хотелось почувствовать доброе тепло залеченных эмоциональных ран. А испытывал я лишь унижение. Этого я не собирался терпеть.

– Профессор Джеффрис. Знаю, я в этой работе новичок, но мне также известно, что вы не можете написать текст извинения, которое будет вам принесено.

– Не могу?

– Это против правил.

– И это важно, потому что…

– Откуда вы знаете, что я буду держать язык за зубами? Он смерил меня взглядом.

– Любой дурак увидит, что вы веселитесь на славу, мистер Бассет, это лучшая пора вашей жизни. Вы же не собираетесь расставаться со своей эйфорией, верно?

– …И сейчас существование этих ран, которые ни врачевать, ни исцелить невозможно, хотя бы получило признание. Обида и боль, передававшиеся из поколения в поколение, от отца к сыну, от матери к дочери, наши общие обида и боль, ибо теперь мы, нанесшие их, берем на себя вину. Язык, который ныне у нас общий, язык, навязанный народам Африки нашими злыми делами, перегружен терминами угнетения, но мало пригоден к тому, чтобы просить прощения. Лишь одно слово можно найти, одно слово, столь малое в сравнении с величием поставленной перед нами задачи, но мы произносим его со смирением, ибо это все, что у нас есть. Это слово «извините». Мы просим прощения за ужасающие преступления рабства, мы просим прощения за столетия лишений, мы просим прощения за реки крови, которые мы отверзли. От моего собственного имени, от имени моей семьи и народов Великобритании и Соединенных Штатов Америки я прошу сейчас принять и эти извинения, сколь бы запоздалыми они ни были, и поверить в искренность, с которой я их приношу.

Некоторое время Джеффрис молча смотрел на листок бумаги у себя в руке, а потом аккуратно его сложил. Предвечерний дождь выстукивал над нами аплодисменты по огромному семейному зонту, под которым мы укрылись. Щелкали и жужжали фотокамеры, телеобъективы пригвоздили нас стальными взглядами, от вспышек и софитов по брюху древесных крон танцевали тени. Я бесстрастно и неподвижно стоял рядом с Джеффрисом. Он снова заговорил:

– С такими словами обратился ко мне сегодня мистер Бассет. Это прекрасные слова, продуманные и взвешенные слова, и от имени миллионов моих незаконно обобранных историей собратьев я сейчас принимаю их со смирением. Труд по расплате за долг рабства начался.

Он убрал сложенный лист во внутренний карман пиджака и отвернулся давать эксклюзивные интервью, а репортеры, став так, чтобы он попадал в кадр, начали тарабанить комментарии в камеры своих операторов.

Дженни рядом со мной прошептала:

– Очень красивая была речь, Марк, правда красивая.

– Но это не мои слова, – прошептал я в ответ. – Они…

Приложив тонкий палец к моим приоткрытым губам, она заставила меня замолчать.

– Знаю, милый. Это были слова, которые твоими устами изрекла история.

Я промолчал.

Просто не понимал, что мне в этой ситуации делать. Позвать назад журналистов и во всем сознаться? Застопорить «процесс»? Джеффрис удовлетворен. Телевизионщики получили отличный материал. И если Дженни хочется верить, что я написал эту речь, столь полную полнозвучных и высокопарных афроамериканских каденций, то вправе ли я ее разочаровывать?

Во всяком случае, верно одно: как и сказал Джеффрис, сейчас лучшая пора моей жизни.

 

Глава двадцать вторая

Через несколько часов Макс прислал мне текстовое сообщение.

Оно гласило: «ВЛЛИ ГРДЛСЯ Б».

Макс не подписался, но его стиль чувствовался в самом тексте. Мы с Дженни, Сатешем, Уиллом Мастерсом и ребятами из охраны сидели в придорожном ресторанчике в нескольких милях от «Дубов Уэлтонов». Мы потягивали холодное пиво, ели цыплят-гриль и болтали с деловитой важностью людей, которые слишком долго и слишком упорно работали, но наконец провернули сделку.

Я расслабился на теплом кожзаме банкетки в нашей кабинке и, отстранившись на время от шутливого трепа, читал текст на светящемся экране сотового телефона.

– Марк?

– Эс-эм-эс от Макса?

– Вот как? Что пишет? Расскажи классу.

– Ничего. Поздравления и все.

– Да ладно тебе. Читай.

– Дженни…

– Не глупи.

– О боже. Он пишет… «Отлично поработали. Ваш. Макс О.».

Это вызывало все же меньшую неловкость, чем истинное сообщение. Ребята озадаченно переглянулись, но вспомнили, что следовало бы ободрительно мне улыбнуться, а улыбнувшись, вернулись к рассказам о своей роли в героическом эпосе прошедшего дня с его вертолетами, старыми винами и спутниковыми тарелками.

Я понятия не имел, гордился ли бы мной Вилли Брандт. Зачем мне похвалы мертвеца? Но если на Макса моя работа произвела впечатление и если так он выражает свои чувства, то сойдет и это. Вечер шел, пиво понемногу делало свое, и я постепенно перестал переживать из-за своей роли в сегодняшних событиях. Так ли уж важно, что слова принадлежали не мне? Разве они не стали моими? Это все равно как в детстве, когда я брал на себя вину за грешки Люка. Помню, однажды Люк, пытаясь палкой сбить (бросать он никогда не умел) висящий высоко на дереве каштан, разбил стекло в парнике соседки, и вместе с нагоняем мне досталась и повесть о самом преступлении. Мама снова и снова рассказывала о нем со снисходительностью нянюшки, точно это доказывало мою склонность к проказам, пока даже Люк не забыл, что виноват-то был он. Этот фрагмент семейной истории принадлежал мне. Разве сейчас не происходит нечто подобное?

Адальнейшее более чем поощряло к подобным мыслям. Через три дня мы полетели на личном реактивном самолете в Замбию на ежегодный конгресс Африканского Союза, где мне предстояло вслед за первым принести второе извинение, на сей раз перед Африкой в целом. Ничто так не укрепляет веру в себя, как полет на собственном правительственном самолете «Гольфстрим V». До встречи с Дженни у меня было лишь одно честолюбивое стремление: разбогатеть настолько, чтобы, поднявшись на борт трансатлантического рейса, никогда больше не сворачивать направо, в эконом-класс. А это многое говорит об узости моих амбиций. Я рассматривал богатство лишь с точки зрения дополнительного пространства для моих абсурдных ляжек и самолетной кормежки на английском фарфоре в бизнес-классе. Теперь я знал что к чему. Истинное определение успеха – называть по имени пилота своего «Гольфстрим V». Моего звали Крис.

Как будто этого мало, с нами летела еще репортер из «Тайм», чтобы освещать мою деятельность и представлять меня читателям. Это была высокая, крупнокостная женщина со Среднего Запада, явно скандинавского происхождения, которую звали Эллен Питерсен и которая питала пристрастие к длинным серьгам, подчеркивавшим ее шею. Одета она была в бежевые полотняные штаны с дизайнерскими потертостями на коленях, ботинки «тимберлэнд» и черную полотняную куртку с ужасным количеством карманов. Она оделась для марш-броска на джипах в дикую глушь, а нас ждали отель «Холидей-Инн» и конференц-центр в Лусаке.

– Она, кажется, из тех, кто наслаждался бы турбулентностью при ясной погоде, – сказала Дженни, и я не мог с этим поспорить.

Зато у нее была располагающая манера брать интервью. Она задавала такие вопросы, которые тебе самому никогда не придут в голову, но которые в процессе ответа помогают сформулировать и занять позицию.

– Итак, скажите: какие качества нужны извиняющемуся?

– Даже не знаю, Эллен. Знание себя? Готовность дать волю чувствам? Трудно сказать.

– Необходимо уметь испытывать искреннее сожаление, угрызения совести?

– Непременно. Но нельзя позволять себе увлечься обстановкой, в которой их испытываешь. И всем этим: личными самолетами, белыми кожаными сиденьями… Нельзя терять чувство реальности.

– А это трудно?

– Как раз тот случай, когда надо просто помнить, кто ты есть. Откуда ты. Кстати, вы рокфор попробовали? Он на блюде в кухонном уголке. Очень хорош. Практически единственное, что сопротивляется мертвящему воздействию высоты на вкусовые рецепторы.

– Ну разумеется… Вы же были критиком-дегустатором.

– На самом деле ресторанным критиком.

– А ваша прошлая карьера? Она сказывается на том, что вы делаете теперь?

– Интересный вопрос, Эллен. Я действительно думаю, что она дала мне понимание того, как получается, что люди начинают испытывать обиду.

– Обиду, которую вы нанесли?

– В конечном итоге – да. Гордиться тут нечем, но ведь из этого, возможно, вышло нечто полезное…

И так далее вопрос за вопросом. Во время перелета. За коктейлями в холле. Пока мы осматривали помещение для извинений с тяжелыми, обитыми коричневым бархатом креслами, и сверхбодрыми живыми фикусами в кадках, и французскими окнами, выходящими во двор, где чахли пальмы. Пока наконец она просто не стала членом команды, снующей в этом примечательно оторванном от внешнего мира уголке Африки: кондиционеры, официантки с напитками у бассейна, тошнотворно-сладковатый запах гниющей растительности.

Под конец первого дня она отвела меня в сторонку.

– Послушайте, текст выходит отличный, но нам надо обсудить иллюстрации. Есть хотя бы малейший шанс получить что-нибудь?…

– Да?

– Покаянное?

– Что вы хотите этим сказать?

– Может быть, вы пустите на церемонию извинения фотографа?

– Нет, нет и нет. Это контаминировало бы зону извиняемости.

– Ну, тогда, может, сумеем придумать что-нибудь еще? Чем лучше иллюстрации, тем больше полос я получу в начале номера.

– У вас есть какие-нибудь идеи?

– Не знаю. Склоненная на руки голова? Или, скажем, слезы. Что-то в таком духе.

– Да будет вам, Эллен, этого я не могу. Я же вам твердил, как все должно быть подлинным, а теперь вы хотите, чтобы я что-то для вас разыгрывал?

– Я только говорю, что чем лучше фотографии, тем больше полос, и соответственно, тем больше людей прочтут материал, которым вы хотите что-то сказать.

– Извините, Эллен.

– Подумайте на досуге.

Сама мысль фальсифицировать что-то в этом отеле была нелепой, особенно если вспомнить, сколь большое участие мы принимали в истинном неподдельном процессе: Конгресс Африканского Союза станет сценой не только моего извинения, но и многих других актов покаяния перед рядом конкретных народов. Создавалось впечатление, что дейтонскую конференцию просто перенесли с одного континента на другой: список действующих лиц ничуть не изменился. Лысеющий французик в бежевом костюме-сафари и с потрепанным томиком Мольера под мышкой бегал по коридорам от тунисцев к алжирцам, от делегаций Мали к делегациям Камеруна и Чада, извиняясь за эксцессы той разновидности колониализма, которая была свойственна его родине. На второй день португальцам полагалось испросить прощения у Анголы и Мозамбика, а датчане почти полдня провели, запершись с делегацией южноафриканских епископов. Из-за закрытых дверей доносилось пение.

В баре я наткнулся на Ращенко, который, если верить слухам, разражался слезами на плече главы любой африканской делегации, которого ему случилось увидеть, – просто на всякий случай. С точки зрения покаянного подхода вмешательство СССР в дела Африки в период холодной войны было серым пятном.

– Мне так жаль, мистер Бассет… – На глаза ему навернулись слезы, и он потянулся меня обнять. Я попятился.

– Мы уже это проделали, Владимир.

– Да? – Он навис надо мной, как гигантская обезьяна, готовая подхватить детеныша из подлеска в джунглях.

– Еще в Дейтоне.

Он задумался, потом все равно схватил меня и обслюнявил мне шею.

– Извините, забыл. Такой дурной человек. Я такой дурной человек.

Нагромождение этих извинений, еще более усугубляемое теми, которые приносили итальянцы и бельгийцы, так перегрузило средства массовой информации, что время на объявление о принятии каждого пресс-центр вынужденно ограничил получасом – лишь бы вместить все до завершения конгресса. В последний день отель стал местом стольких встреч между извиняющимися и делегациями потерпевших сторон, что извинения приносились и принимались быстрее, чем пресс-центр успевал о них объявлять. Они скапливались, как реактивные самолеты над международным аэропортом.

Моя лепта (извинение перед президентом Замбии, которая в этот год председательствовала в АС) значилась последним пунктом программы. Теоретически это оставило бы мне время посидеть у бассейна и поработать над текстом, но вечером первого же дня у нас начались проблемы.

Наш передовой отряд только-только захватил стол в ресторане при отеле, Дженни, Уилл и я читали меню (салат «Цезарь», мэрилендский пирог с крабами, стейк из говяжьей грудинки и жареная картошка – в точности то, чего ожидаешь от международного отеля в Африке), когда прибежал, чуть задыхаясь, Сатеш.

– Я только что видел Макса.

– Олсона? – переспросил я. – Он здесь?

– Работает с делегацией Сьерра-Леоне. Дело в…

– За ним трудно уследить.

– Знаю. Все время в разъездах. Проблема…

– Ты не пригласил его с нами пообедать? Тебе следовало пригласить его с нами пообедать.

– Марк! У нас на руках кризис, и притом серьезный. По словам Макса, на президента Сьерра-Леоне Сирила Масубу оказывают серьезное давление дома как представители оппозиции, так и военные, требуя, чтобы он добился от меня извинения за преступления рабства конкретно перед своей страной. Все бы ничего, но, согласно второму следствию из законов Шенка, где выдвигалась доктрина самоопределения, я обязан подчиниться решению АС, а именно: извинение будет принесено главе государства той страны, которая в настоящий момент председательствует в Совете, в данном случае президенту Замбии. Но были еще практические соображения. Масуба был первым за многие годы гражданским президентом Сьерра-Леоне. Он был либералом и демократом и с бесконечными умением и тактом лавировал между противостоящими ему группировками.

– Если он не получит требуемого, – сказал Сатеш, – это может подорвать его положение в стране, а результатом станет переворот.

– А это в свою очередь дестабилизирует весь регион, – продолжил Уилл. – Погибнут тысячи людей.

– Вот именно. Такое мы уже сто раз видели.

Тишина. Дженни оглядела стол.

– Ладно. Какие у нас варианты? Уилл, что будет, если Масуба получит свое извинение?

Уилл покачал головой.

– Катастрофа. Во-первых, на нас будут оказывать огромное давление с требованием извиниться перед остальными пятьюдесятью двумя членами АС, причем на их собственной территории. Даже если забыть о материально-технической стороне, кошмаре исследований и организации этих мероприятий (что просто невозможно по времени), мы попираем авторитет АС и нарушаем третье следствие из законов Шенка.

– Значит, этот вариант отпадает.

– Я бы сказал, он определенно противоправный.

– Сатеш?

Сняв хрупкие очки в стальной оправе, Сатеш потер глаза.

– Давайте поищем предлог оттянуть извинение. Скажем, что Марк заболел, или просто объявим, что текст извинения нуждается в доработке. Что угодно. Дадим Масубе передышку, чтобы он мог отговорить своих противников дома, и вернемся, когда почва будет готова.

– А к тому времени извинения потребует еще какая-нибудь страна, – покачал головой Уилл. – И все равно нам никто не поверит, ведь здесь уже были десятки успешных извинений. Мы подорвем ВИПООН в целом. Нам полагается быть выше политических дрязг. Если мы опустимся до них… – Ему не надо было заканчивать фразу.

Снова пауза. Вокруг слышался стук приборов о фарфор. Сатеш медленно поднял глаза, будто осенившая его мысль удивила его самого.

– А как насчет Франкфуртского маневра?

Уилл позволил себе поднять углы рта.

– Франкфуртского маневра? Это идея.

Дженни раздраженно фыркнула.

– Что это за…

Но ее прервал Сатеш:

– В начале девяностых во Франкфурте проходили переговоры с рядом стран бывшего Восточного блока о принятии их в Евросоюз. Тогда это были Венгрия, Польша и Чехословакия. Русские требовали, чтобы их также допустили, что было неприемлемо для венгров и поляков. Если уж на то пошло, для вообще всех. Несколько аналитиков из Форин-офис предположили, что дело просто в представлении русских о гордости.

– Они соглашались с вероятным исходом переговоров, но не хотели терять лицо, – пояснил Уилл.

– И какой нашли выход?

– Мы устроили предварительный фуршет в честь официального открытия, – сказал Сатеш. – Русских туда пригласили, а после выпроводили за дверь до того, как пошел серьезный разговор. Так их делегация могла вернуться домой и сказать, что они встречались с Евросоюзом и странами бывшего Варшавского договора и вели дружеские дискуссии и так далее, и тому подобное.

– Мне нравится, – сказала Дженни. – Но не можем же мы устраивать фуршет для одного Масубы. Коктейлями так не разбрасываются.

Я подался вперед.

– Нет, но мы можем выбросить коктейль на него.

Все уставились на меня раздраженно, будто вмешался ребенок, которому разрешили посидеть за обедом со взрослыми.

– Выслушайте меня. Мы попросим Макса устроить так, чтобы, когда будет затишье, Масуба оказался у стойки какого-нибудь бара. Скажем, после полудня. Я подойду, заведу разговор, закажу коктейль и нечаянно-намеренно его оболью. Потом я осыплю его извинениями за причиненные неудобства, попрошу прощения за это чудовищное позорное пятно и так далее.

Сатеш хлопнул по столу ладонью.

– И притащим загодя в бар какого-нибудь из аккредитованных здесь репортеров Сьерра-Леоне, чтобы он стал свидетелем.

– А после, – добавил Уил, – когда журналист придет к нам за подтверждением, заявим, что ни в коем случае не можем комментировать приватную беседу между верховным извиняющимся и президентом.

– Но отрицать ничего не будем, – воодушевилась Дженни.

– Вот именно, – согласился Сатеш. – Это извинение, которого никогда не было. Его хватит, чтобы решить затруднения Масубы, но оно не подорвет аутентичность основного.

– Ладно, Сатеш, – сказала Дженни. – Договорись с Максом. На завтра после обеда, если возможно.

Но Сатеш не слушал. Он пристально смотрел через стол. Мы все проследили его взгляд – там сидела и, склонив голову, поспешно записывала Эллен Питерсен. Мы настолько привыкли к ее присутствию, что напрочь о ней забыли. Внезапная тишина ее насторожила, и, подняв глаза, она увидела, что мы за ней наблюдаем.

– Что? В чем дело?

– Эллен, – негромко сказала Дженни. – Ничего из сказанного здесь нельзя публиковать.

Эллен поглядела на свои записи, потом снова на нас.

– Я не слышала, чтобы кто-то говорил, что это не для печати или…

– Эллен, – важно сказал я, – мы тут пытаемся спасти жизни многих людей. Если вы хотя бы словом об этом обмолвитесь, наши труды пропадут впустую. Погибнут люди.

Она очень решительно захлопнула блокнот. Надела на ручку колпачок и положила ее поперек блокнота, точно складывала оружие. Потом поглядела на меня.

– О'кей. Quid pro quo?

– О чем вы?

– О той фотографии.

– Никаких показательных выступлений я устраивать не буду.

– Мой журнал не пустит в печать фотомонтаж. Снимок должен быть подлинным. Нам нужно запечатлеть аутентичное покаянное мгновение.

Я это спустил.

– И блокнот останется закрытым.

– Даю слово.

– Встретимся завтра в фойе.

– В фойе?

– В холле.

На следующее утро Эллен Питерсен получила свою фотографию, нечто спонтанное и прочувствованное, ведь так уж получилось, что я крепко потер лицо ладонями. Позже в тот же день Сирил Масуда услышал требуемое извинение, когда я вылил стакан «перрье» на его темно-синий клубный пиджак с латунными пуговицами. После того, как я громко осыпал его словами сожаления и раскаяния за учиненный мной беспорядок, я положил ему обе руки на плечи, притянул к себе и прошептал на ухо:

– Теперь можете поехать домой и рассказать, кому нужно, что у вас была встреча с глазу на глаз с Верховным Извиняющимся, во время которой он выразил сожаление по ряду вопросов. Мы вас не опровергнем.

– Спасибо, мистер Бассет, – застенчиво кивнув, ответил он. – Примите благодарность от имени моего народа.

– Не за что, господин президент.

В три часа пополудни третьего и последнего дня конгресса я устроился поудобнее в теплых объятиях коричневого бархатного кресла и испросил прощения за рабство у престарелого президента Замбии. По сути, это был текст Джеффриса, но я включил в него элементы истории моей семьи, поэтому выражаемые чувства были моими собственными. Опустив массивные мясистые руки на подлокотники, уперев подбородок в грудь, старик сидел напротив меня и, поджав губы, слушал. Когда я закончил, он тяжело вздохнул и закрыл глаза, пока мне уже не стало казаться, что он задремал. Потом он их снова открыл и по-английски с сильным акцентом сказал только:

– История запомнит нас обоих.

Что меня вполне устроило. Если истории нужно кого-то запоминать, то почему не меня? Я снова в игре, мои эмоции снова под контролем. Эйфория была налицо, полноценная, глубокая и удовлетворительная. Мы с президентом совершили доброе дело.

Когда перед возвращением в США мы поднимались на борт «Гольфстрима», Эллен Питерсен сказала:

– А вы ушлый политик.

– Не придавайте этой истории большого значения, – сказал я. – Я предпочитаю считать себя обычным человеком, который по воле случая оказался в необычных обстоятельствах.

– Хорошо сказано. Обычный парень в необычных обстоятельствах. Очень хорошо.

– Как, по-вашему, журнал подаст материал?

– Зависит от ряда вещей.

– От чего, например?

– Как обычно. От исхода выборов в Германии. От того, будет ли достигнуто соглашение на текущем раунде переговоров по мировой торговле. Опять же – всевозможные форс-мажоры. Ну, сами понимаете, стихийные силы.

Последнее выражение мне понравилось. Теперь Марк Бассет соперничал со стихийными силами за внимание читателя.

Марк Бассет против стихийных сил.

Стихийные силы против Марка Бассета.

Да уж, тут любому редактору придется попотеть.

 

Глава двадцать третья

На всеобщих выборах в Германии вернули на высокие посты прежних руководителей. Последний раунд переговоров по мировой торговле в Цюрихе зашел в тупик. И не случилось никаких землетрясений, наводнений или прочих вмешательств стихийных сил, результатом которых стала бы утрата множества жизней. А потому фотография к статье Эллен попала на обложку номера «Тайм» за ту неделю: крупноплановый снимок моего лица, закрытого пухлыми, женственными руками.

Заголовок под ними гласил: «КОМУ ЖАЛЬ ТЕПЕРЬ?»

Ниже шел подзаголовок: «Человек, которому все мало хлеба смирения».

Статья начиналась так: «Марк Бассет – обычный человек в необычных обстоятельствах».

За ней последовали другие просьбы дать интервью.

– …пришло сообщение от некоего Роберта Хантера из Лондона, – сказала Франсин, читая длинный список в книге регистрации. – Просил передать вам привет, интересовался, не хотите ли вы написать дневник: «Одна неделя из жизни Верховного Извиняющегося». Сказал, можете быть настолько позитивны, насколько пожелаете.

– Мило.

– Голос у него чудесный.

– Дженни, ты не против, если я скажу ему просто отва…

– Не сжигай за собой мосты, Марк.

– Тогда сама с ним разберись. Скажи ему, я…

– Очень извиняюсь, но по уши занят?

– В точку.

Дженни нацарапала что-то в своем блокноте.

– Есть одно приглашение, которое ты, по-моему, должен принять. Позвонили от Хелен Треже. Тебя зовут на передачу в воскресенье вечером.

От таких предложений не отказываются. Ток-шоу Треже «Поговорим по душам» представляло собой не прерываемый рекламой часовой разговор с глазу на глаз в прямом эфире и обязательно с Важным Гостем. Его смотрели миллионы зрителей от побережья до побережья, но делали это не ради гениальных мыслей приглашенных, а ради мгновения с носовым платком. Так или иначе, но Треже всегда умудрялась заставить плакать перед камерой собеседников: будьте вице-президенты, сенаторы, генералы в отставке, все они рыдали в кресле перед ней. Если вы хотя бы раз посмотрели «Разговор по душам», то неизбежно предположили бы, что Соединенными Штатами управляет сплоченный круг мужчин с эмоциональным недержанием. На протяжении всего эфира Треже смотрела ясными глазками, сочувственно поджав глянцевые блестящие губки и склонив голову набок. Слова «Не спешите, постарайтесь взять себя в руки» стали ее коронной фразой. Но уж с меня-то слез хватит. Я плакал ради всего человечества. Брать себя в руки мне не придется.

Мы полетели на личном самолете на юг, в Вашингтон, вокруг Колумбия, сняли несколько апартаментов в «Уилларде» и заказали паршивую псевдоитальянскую пасту в номер.

– Хочешь, я поеду с тобой? – спросила Дженни, наматывая на вилку узел переваренных, недосоленных лингин.

– Думаю, с Треже я сам справлюсь, – отозвался я.

* * *

На закате за мной заехал в отель лимузин телекомпании, который по дороге обвез меня вокруг Белого дома, словно мне устраивали экскурсию. Потом мы свернули на север по Пенсильвания-авеню и снова на юг к промышленного вида зданию, притулившемуся в тени гостинично-жилого комплекса Уотергейт. В недрах здания, куда меня провели по коридорам, чересчур ярко освещенным гудящими галогеновыми трубками в потолке, а после мимо темных складов с декорациями, находилась студия Треже. Она весьма напоминала апартаменты в отеле, откуда я только что уехал: глубокие диваны и кресла, тяжелые, собранные складками портьеры с цветочным рисунком, стандартно фаллические торшеры. А посередине – телеведущая Хелен Треже, сидевшая с видом хозяйки, которая ждет, когда же начнется вечеринка: коленки вместе, изящные лодыжки затянуты в блестящие чулки, одна нога в лодочке на шпильке с притворной скромностью упрятана за другую.

Перед самым эфиром я углядел коробку с бумажными носовыми платками, тактично припрятанную за диванной подушкой, и сказал:

– Думаю, сегодня они вам не понадобятся.

Она тоже посмотрела на коробку.

– Вон те, милый? Они только чтобы поправить во время перерыва помаду. – И наградила меня ужасающей улыбкой, показав зубы цвета глазировального сахара; от этого оскала кожа в уголках глаз у нее пошла трещинами, взломавшими дорогой макияж. – Положитесь на меня, дорогой. Все будет хорошо.

Зачем ей надо было это говорить? Реверсная психология. В прошлом, когда я слышал эти слова, они произносились, чтобы унять тревогу, которую Линн подмечала еще до того, как я сам сознавал, что нервничаю. На сей раз они только заставили меня задаться вопросом, а не следует ли забеспокоиться? Я поймал себя на том, что рассматриваю коробку с носовыми платками так, будто это бутылка с алкоголем, к которой мне позже, возможно, понадобится приложиться.

Поначалу интервью шло просто и гладко. Треже спросила, что собой представляет Джеффрис. Она задала все те же вопросы, что и Питерсен, не упустила спросить про эмоциональный потенциал и о том, что я почувствовал, узнав, что видеозапись моего извинения разослана по всему миру. Я ответил, что поначалу ощущение странное, но со временем ко всему привыкаешь.

– Я только надеюсь, что люди нашли в этом что-то для себя.

Она заморозила меня еще одной льдисто-белой улыбкой, что я воспринял скорее как знак препинания в разговоре, чем желание подбодрить.

– У вас в Англии, кажется, говорят что-то про хлеб смирения. У нас в США такого выражения нет. Что вы об этом думаете?

– Пищеварение во всем мире одинаково, Хелен. Так ли уж важно, какое блюдо вызвало несварение желудка, правда? Все мы люди. У нас у всех есть чувства. Вот на этом уровне я и работаю.

– Расскажите, с чего для вас все это началось?

Я рассказал: и про самоубийство Гестриджа, и про то, как оно на меня повлияло. Рассказал про Элен Баррингтон и (не называя имени) про Венди Коулмен («Ради дамы, Хелен, вдаваться в детали не будем. Скажем только, что я плохо с ней обошелся, и мне нужно было покаяться»). Про Гарри Бреннана я говорить не стал: кому интересно слушать про старика, выблевавшего свой ленч? Ноя ясно дал понять, что коронный номер сыграл еще до того, как взялся за работу для ООН.

– Надо же, как интересно, мистер Бассет. Вы действительно извинились за все, что сделали в своей жизни дурного?

И вдруг меня посетило воспоминание, от которого я съежился под софитами: старенький садовый сарай, единая тень двух сплетенных тел на фоне исцарапанной, дощатой стены и лицо смазливого юноши, на котором застыло выражение, говорившее только: «Что вы со мной сделали?»

– Нет, Хелен, не за все. Осталось еще кое-что.

И я начал рассказывать.

Ее звали Габи Хендерсон, и я ее любил, хотя это клише никак не отражает той бури, почти катастрофы смятенных чувств. Мы познакомились на университетской вечеринке, когда нам было по восемнадцать. Единственно удивительное было то, что это не произошло раньше, так как на первом курсе у нас было много общих семинаров и общие знакомые. Они-то мне про нее и рассказали, обсуждали ее жизнерадостность и милые чудачества, будто она была экзотическим островом, посещать который возможно лишь изредка, но их восторги оказались бледным подобием реальности. У нее были по-мальчишески коротко стриженные темные волосы, темные глаза и смех такой, что вам казалось, кроме вас, в комнате никого нет. Мне хочется сравнивать ее с Одри Хёпберн в «Римских каникулах», потому что мужчинам нравится сравнивать тех, кого они любили, с Одри Хёпберн в «Римских каникулах», но и это не воздает ей должное, потому что у нее не было ни пугающей ранимости, ни поддельной невинности.

Позднее я узнал, что она сама шила себе длинные шелковистые юбки до середины лодыжек, которые так упорно носила и которые доказывали, что она интуитивно понимает свое высокое гибкое тело. Она читала книги Анаис Нин, что казалось скабрезным еще до того, как мне удалось прочесть хотя бы одну страницу, и собирала записи музыкантов, о которых я никогда не слышал, например, Чета Бейкера и Бобби Дейрина. Она умела кроить по косой. Она умела готовить мартини. Она много чего умела.

Я пригласил ее в ресторан, единственное тогда заведение в американском духе, куда ходили студенты побогаче. Я был уверен, что таким светским жестом ее завоюю, но тут аппетит взял свое, и я заказал единственное блюдо в меню, против которого не мог устоять. Теперь-то мне понятно: ну как можно понравиться девушке, когда толстые щеки у тебя перемазаны остатками соуса из мозгов, а пальцы почти весь вечер провели во рту или около него, когда ты пытался оторвать мясо от косточек. Габи не отшатнулась в отвращении. Она смеялась над моими шутками, а я – над ее, и под конец вечера обняла меня за шею и сказала: «Это было просто чудесно. Ты просто чудесный. Давай повторим как-нибудь». И поцеловала меня в щеку. Я был на седьмом небе.

С тех пор я часто ее приглашал. В кино. В паб. На воскресные прогулки в парке. Она держала меня за руку. Она все еще смеялась моим убогим шуткам. Она все еще целовала меня только в щеку. Лишь через три недели до меня дошло, что эта девушка от меня ускользает, что мне опять грозит перейти на положение «лучшего друга». Через два месяца такой «дружбы» я на одной вечеринке напился «тандерберда» и признался ей в любви.

– Ах, Марк. Я тоже тебя люблю. Ты чудесный. Просто я не влюблена в тебя.

Вот черт!

На следующее утро, в похмельном ужасе оттого, что все безвозвратно испортил, я ей позвонил. Я сказал, что, когда пьян, разнюниваюсь: сама знаешь, как это бывает; мне очень жаль; не обращай внимания; как глупо я себя повел; каким безнадежным идиотом себя выставил. А она ответила: нет, милый; все нормально; просто чудесно, что тебе со мной настолько хорошо, что ты смог такое сказать.

Габи Хендерсон очень любила слово «чудесно».

Она пришла в студенческое общежитие, где я жил, и я приготовил ей обед, что явно произвело на нее большое впечатление, так как она стряпать умела, но очень мало встречала парней, которые тоже были бы на это способны. Скоро мы начали готовить вместе. Мы даже устраивали обеды для наших университетских друзей, роскошные пиры со многими переменами блюд, с потрескивающими свечами и бутылками немецкого пива «хок» в ведерках со льдом. Друзья довольно смотрели, как мы возимся бок о бок у плиты или приносим на стол тарелки. После подачи основного блюда я садился во главе стола, а Габи становилась рядом, положив мне руку на плечо, – так мы принимали комплименты. И наши друзья говорили:

– Посмотрите на этих двоих. Ну прямо женатая парочка.

Я сиял, ведь все признавали нашу близость. Но, разумеется, мы не были парой, даже близко не были. Однажды вечером я зашел за ней перед вечеринкой. Одна из девушек, с которыми она снимала квартиру, послала меня наверх в ее комнату, где я застал ее за сборами. Мы разговаривали о предстоящем вечере, когда она открыла дверь гардероба и, повернувшись спиной (даже взглядом не признала мое присутствие), сняла футболку. Лифчика на ней не было.

– Надеюсь, ты не против, – сказала она, копаясь в вещах в поисках новой кофточки. – Это ведь всего лишь ты.

Я предавался мечтам, в которых увидел ее голой, зачастую даже усерднее, чем, строго говоря, полезно для здоровья. А теперь мне подарили это зрелище только потому, что это всего лишь я. Ох как же мне хотелось быть кем-то другим! Тем вечером я снова отчаянно напился.

Думаю, со Стефаном Габи познакомилась не случайно. Ни одному толстому мальчику не следует знакомить любимую девушку со своим худым, красивым другом, поэтому, подсознательно или нет, но я не давал им встретиться. Я гостил у Стефана в Бристоле, где он учился, и всякий раз, когда он предлагал приехать на выходные ко мне, находил причину, почему этого лучше не делать. Но я был реалистом. Я знал, что рано или поздно он навестит меня в Йорке, и тогда два моих лучших друга встретятся. Как только это произойдет, исход будет однозначным. Это были два очень привлекательных человека, оценивавших друг друга. По взгляду, который бросила на него Габи, я понял, что, когда Стефан увидит ее голой, это будет не потому, что он всего лишь он. Мы сидели в пабе недалеко от моего дома. Изображая усталость, я оставил поле боя и, рыдая, пошел домой. Мне не хотелось быть свидетелем первого поцелуя.

Наверное, могло бы быть и хуже.

По крайней мере мы с Габи остались очень близки, чему не мешало даже присутствие Стефана, а он приезжал почти каждый уик-энд. Иногда мы составляли небольшой триумвират, и наша дружба была равной – до двери спальни, которую они закрывали за собой со взвешенной бесповоротностью, когда брались заново изобретать секс. Габи по-прежнему поверяла мне свои секреты, что было уже кое-что, и у нее хватало такта не слишком много говорить о том, что творилось за закрытой дверью, чего не скажешь о Стефане. Я утешал себя, что их роман будет скоротечным, ведь у Стефана всегда так бывало. Он выжимал новую подружку, как лимон, и отправлялся на поиски следующего фрукта. Но на сей раз вышло иначе. Они не расставались весь тот первый год в университете и добрую часть следующего.

– Я всегда думал, что влюбиться будет по-настоящему страшно, – сказал мне однажды поздно ночью Стефан, когда мы сидели вдвоем у меня в спальне и немного подкуривались травой. – Но знаешь, совсем нет. Это самое простое на свете. Я, честное слово, думаю, что нашел ту самую.

– Рад за тебя, – сказал я, но совсем не радовался. В моих фантазиях он попадал под поезд или под автобус. Трагедия заставила бы Габи обратиться ко мне за поддержкой и утешением. И подхваченная волной эмоций она бы наконец поняла, что я тот самый.

– Ужасно, что Стефан умер именно так, – слышал я ее голос в моих снах наяву. – Но по крайней мере мы узнали, что на самом деле друг к другу испытываем.

– Да, – ответил бы я, – эта трагедия не была напрасной. Я знаю, что Стефан за нас счастлив.

Хотя, невзирая на все мои надежды, их отношения не оборвались, я изо всех сил цеплялся за мысль, что они рано или поздно надломятся из-за расставаний, ведь Габи и Стефан учились в разных университетах. Разумеется, я считал, что это случится потому, что Стефан поддастся своим порывам и убежит с кем-нибудь еще, а Габи останется верной. Обернулось иначе.

Был весенний семестр нашего второго курса. Мы с Габи пошли на субботнюю вечеринку с обычным сбродом близких и неблизких друзей. По какой-то причине Стефан в тот уик-энд приехать не смог. Было поздно, мы напились. Она сидела у меня на коленях, прислонившись головой к моей шее и уютно пристроив изящную спину к моему огромному животу. Мы рассматривали знакомых, болтали о друзьях, которых знали многие годы и которых, как нам казалось, увидели теперь в новом свете – благодаря расстоянию и лихорадочной новоприобретенной возрослости, которую давала студенческая жизнь. В поле нашего зрения попал Гарет Джонс: широкоплечий, с накачанными ляжками, мускулисто-упругий от тестостерона. Гарет играл в футбол. Гарет играл в регби. Он учился на инженера. Когда нам было пятнадцать, такие, как Гарет, всегда первыми бросались в кучу малу самцов-подростков, в которых мы тогда хохотали до колик. Гарет всегда с готовностью смеялся над моими шутками, а потому был у меня на хорошем счету, хотя, насколько мне помнится, никогда не рассказывал ничего, над чем мог бы посмеяться я сам.

Я сказал:

– А вот и сгусток мужских гормонов.

– Гарет?

– Ага. Я всегда считал его другом, но знаешь, что интересно? Сам сейчас не пойму почему. У нас ведь нет ничего общего.

– А мне Гарет всегда нравился.

– Что?

– Ну, для поцелуев и разговоров он не слишком подходит. А вот насчет «ух ты, вот это да!»… ну, сам понимаешь… то, что у него в штанах. – Извернувшись, она подняла на меня сонный взгляд. – Тебе ведь можно такое говорить, правда? Ведь нет ничего дурного в том, что тебе нравятся и другие мужчины, если у тебя уже есть парень, верно? Это ведь не значит, что я не люблю…

Я погладил ее по затылку.

– Не бери в голову. Я не настучу Стефану.

Она поцеловала меня в щеку.

– Ты такой хороший друг. Не знаю, что бы я без тебя делала. Так чудесно, когда можно говорить что думаешь. – Она повернулась снова посмотреть на Гарета. – А попка у него действительно чудесная.

Конечно, я не собирался говорить Стефану. Мои планы были гораздо изощреннее.

 

Глава двадцать четвертая

В свою защиту должен подчеркнуть, что в моем плане не было расчета. Он был целиком и полностью оппортунистским. Иными словами, общая идея бродила у меня в голове несколько недель. Мне мнилось, что если я помогу порвать Стефану с Габи, то только окажу услугу обоим. Я считал это своим долгом. Стефан явно был опасно влюблен в девушку, чьи мысли были заняты другими мужчинами. Как друг я обязан при ближайшем удобном случае положить неизбежный конец их роману, так как чем дольше затянутся эти якобы отношения, тем больнее будет разрыв. К тому же мне нужно было спасти Габи от того, чтобы она непреднамеренно не ранила Стефана сверх необходимого (я ведь знал, что такой поступок ужасно ее расстроит), и одновременно освободить ее для любви, которая ей предназначена. Иными словами – моей. Гарет, разумеется, был лишь катализатором. Что бы между ними ни происходило, оно было преходящим, так как если содержимое его штанов и обладало некоторым (незначительным) интересом, то содержимое головы – нет. Все это было мне очевидно.

Итак, опять вечеринка. Несколько грамм крепкой травы у меня в кармане, и Стефана нигде не видно. Приедет попозже из Бристоля, сказала Габи. Гарет курит самокрутки под деревом за домом, подняв одно колено и оперев стопу о ствол, наблюдая, как мир проходит мимо. Я предлагаю Габи улизнуть в старый сарай выкурить косяк, но горестно сообщаю, что у меня нет папиросной бумаги. Это – ложь: бумажки лежат у меня в кармане куртки, можно сказать, у самого сердца. Ложь необходима. Я подхожу к Гарету, который быстро соглашается к нам присоединиться. Несколько бумажек в обмен на возможность подкуриться? Кто бы отказался? Выгодная сделка. Я тороплю обменивающихся возбужденными смешками «друзей» в вечерние тени. Как только они исчезают за кустом, я оглядываюсь и вижу, что из дома в сад выходит Стефан, не успевший даже сбросить дорожный рюкзак. Он ищет нас, но мы растворяемся прежде, чем его глаза привыкают к сумеркам. Он достаточно скоро нас увидит.

Внутри сарай освещен лишь тусклым отблеском света из окон дома, который пробивается между деревьями за дощатой стеной. Свет мне нужен, чтобы свернуть косяк. Моя огромная, сгорбленная, с округлыми плечами тень неуклюже движется по стене. Габи примостилась на груде мешков с углем и торфом, поставив длинные изящные ноги на старый верстак с банками краски. Она, похоже, удобно устроилась, элегантные складки юбки свисают до пола. Гарет стоит, прислонясь к серой дощатой стене – приблизительно в той же позе, в какой стоял у дерева. В какое бы место или ситуацию его ни поместить, он всегда выглядит одинаково.

Они молча наблюдают за мной, обмениваются выжидающими взглядами. Когда подготовительные работы завершены, я раскуриваю косяк, перекрученная на конце бумага опасно вспыхивает, и, глядя на танцующий язычок, эти двое смеются как школьники, а язычок гаснет, превращаясь в тлеющее ярко-красное зернышко. Очень быстро сладковатый аромат травы забивает запахи угля, торфа и резиновых шлангов. Я пару раз неглубоко вдыхаю и передаю косяк дальше. Гарет затягивается глубоко, разгоревшийся огонек на мгновение освещает кряжи и впадины его лица с крепкой челюстью. Затем его сотрясает комический спазм кашля: он не может удержать весь дым. Мы хихикаем. Габи протягивает руку, гладит Гарета по плечу.

– Ты в порядке? – шепчет она.

Он поднимает глаза.

– Очень даже, – хрипло шепчет в ответ. Они не отводят взглядов и опять хихикают.

Я давлю в себе приступ ревности. С этим я могу смириться. Я ревную уже много месяцев. В последнее время для меня это обычное состояние. Ревность мной движет. Но на сей раз ревность иная. Она – лишь средство для достижения цели, а цель вдруг стала очень близка.

И говорю:

– Я на секундочку выйду.

Они на меня даже не смотрят. Логично. Зачем двум привлекательным подкуренным людям, которые к тому же друг другу нравятся, тратить на меня взгляды?

Снаружи я сел на влажную траву и подождал немного, для тепла обхватив бока руками. Сколько им понадобится? Сколько на такое уходит времени? Я понятия не имел, но знал, что свое дело сделал. Впереди я ясно слышал грохот музыки и эхо смеха. За спиной – иногда потрескивание и смутный шепоток. Я был разделительной полосой мертвой тишины между ним.

Поднявшись с травы, я неспешно вернулся в дом. Стефан все еще стоял в заднем садике и, вертя в руках стакан с выпивкой, всматривался в темноту. Увидев меня, он сразу перешел к делу:

– Ты не вид ел…

– Пришел отвести тебя к ней.

– Где вы…

– В сарае, наскоро… – Я изобразил, как, зажав между большим и указательным пальцами косяк, подношу его к собранному в куриную гузку рту.

– Ага!

– Да, ага! Пошли, пока они все не скурили.

Мы рысцой направились в глубь сада. Лишь когда до сарая оставалось всего несколько футов, я расслышал поскрипывание старой деревянной постройки. Оно было ритмичным и непрерывным, такой звук издает пара новых ботинок на кожаной подошве по полированному каменному полу. Стефан, конечно же, ничего не заметил. Он же не настраивался прислушиваться. Он знал только, что внутри ждет его девушка, и ему не терпелось ее увидеть. Он меня обогнал, поэтому его рука первой потянулась к двери сарая.

Я услышал, как, когда дверь распахнулась, Габи охнула, а потом мир остановился. Широко открытыми глазами она смотрела на нас из-за плеча Гарета, ее рот разинулся черным и круглым провалом удивления на очаровательном белом лице. Она все еще сидела на мешках с торфом, но ее голые колени были подняты и разведены, чтобы вместить бедра Гарета. Одной рукой она обнимала его за шею. Другую завела себе за спину, чтобы опереться на мешки. Самое удивительное, что от шеи до талии ее одежда была в полном порядке. А ниже – полная путаница: полы его рубашки, складки ее задранной юбки, его свалившиеся на пол, будто бы сдувшиеся джинсы. Открыв рот, Стефан глядел на это сплетение конечностей и одежды. Он на секунду зажмурился, потом снова открыл глаза, но сцена не изменилась. Гарет смотрел прямо перед собой за плечо Габи и не шевелился, будто надеялся, что, если не шелохнется, никто его не заметит.

– Стефан, я… – сказала Габи.

Он сжал губы, мотнул головой, заставляя ее замолчать, потом повернулся и ушел в дом.

– Догони его, Марк, – прошептала Габи. Голос у нее теперь был тоненький и ломкий.

Кивнув, я мягко, будто в спальню, закрыл за собой дверь.

Я его не догнал. Стефан ушел из сада, из дома и из моей жизни. Тем же вечером он на последнем поезде вернулся в Бристоль. Через два месяца он бросил учебу и записался в армию. Мне бы хотелось (доказывая свое глубокое понимание мужской психологии) сказать, будто он перегнул палку, возмещая урон, нанесенный его мужскому достоинству, но, поскольку мы никогда больше не виделись, это были бы лишь домыслы. Я несколько раз ему писал на адрес в Шотландии, который получил у его родителей, но он не отвечал, и через пару лет я сдался. Еще через несколько лет я узнал от его матери, что он уволился из армии и теперь работает «в службе безопасности» где-то в Западной Африке. Габи уехала из дома, где жила, но лишь для того, чтобы поселиться у Гарета, а он очень быстро дал понять, что для меня там места нет. В таких обстоятельствах наши отношения могли лишь зачахнуть. Я хотел разлучить Стефана и Габи. И тем самым разлучил с ними и себя.

Схватив из коробки пригоршню носовых платков, я попытался остановить потоп. Я знал, что ужасно выгляжу перед безжалостными телекамерами, но ничего не мог с собой поделать. Во всяком случае, сейчас не время для тщеславия, ибо сейчас я приносил последнее личное извинение, которое еще за мной оставалось, и телестудия Хелен Треже – самое подходящее для него место. Я почувствовал, как наезжает, чтобы взять крупный план, камера. Повернувшись, я уставился прямо в объектив.

– Стефан, не знаю, где ты сейчас, что ты делаешь и даже жив ли ты. – Секундная пауза, чтобы высморкаться. – Но если ты по какой-то причине смотришь эту программу… Мне просто хотелось бы, чтобы ты знал… Я хочу, чтобы ты знал, что мне очень жаль. Мне чертовски стыдно за то, что я сделал. Я…

В поле моего зрения возникла рука Треже, и ухоженные, с элегантным маникюром пальцы сжали мне колено. Дрогнувшим голосом телеведущая произнесла:

– Не спешите, постарайтесь взять себя в руки…

Я поднял глаза. Прорезая бороздки в фундаменте крем-пудры, по ее щекам катились слезы – точно внезапное наводнение ворвалось в пыльные низины. Она сама схватила несколько платков из коробки и попыталась вытереть слезы, но преуспела только в размазывании макияжа, так что под глазами появились уродливые черные тени.

Сделав глубокий вдох, я поднял руку ладонью вверх.

– Со мной все в порядке, Хелен. Честное слово. Я… – Дыхание у меня вырывалось всхлипами. – Со мной… все… в порядке.

Последнее заявление в камеру.

– Я не жду, что ты примешь мои извинения, Стефан, но это все, что я могу тебе предложить. – Губы у меня задрожали. Я почувствовал, как камера опять берет крупный план моего лица, и прошептал: – Мне так жаль.

И переход на Треже:

– Из бурлящего котла эмоций в студии «Разговора по душам»… – Всхлип. – Доброй ночи…

Она подняла к носу плотный ком носовых платков и впервые за всю свою карьеру отвернулась от камеры.

Когда лимузин подъехал к отелю «Уиллард», Дженни ждала на ступенях с моим пальто в руках. Она открыла дверцу и без единого слова помогла мне выйти, набросила на плечи пальто, словно я был только что сошедшим с ринга боксером-профессионалом. Я чувствовал себя выжатым и опустошенным. Какое облегчение, когда рядом есть кто-то, кому не нужно ничего объяснять. Молчание утешало и успокаивало. Она провела меня через вестибюль к лифту. Она провела меня по коридору, потом через наши апартаменты в мою спальню. Казалось совершенно естественным, что она останется здесь, посадит меня на край кровати и разденет, что ее пальцы осторожно расстегнут пуговицы, стянут рукава и развяжут шнурки, что она откинет одеяло и поможет мне под него лечь. Казалось естественным, что она сама снимет одежду и, притушив свет и заперев дверь, заберется ко мне в кровать. Иначе и быть не могло.

– Извини.

– Марк, все нормально…

– Смеешься?

– Нет.

– Нет да. Ты надо мной смеешься.

– Ладно, согласна, это довольно забавно.

– Ничего забавного тут нет. Такого со мной уже давно не случалось.

– Нет, я не о том. Просто…

– Что?

– Я ложусь в постель с Верховным Извиняющимся, и он тут же…

– Что? Давай же, скажи.

– Передо мной извиняется.

– Я немного смущен, вот и все.

– Тебе нечего смущаться. День выдался тяжелый. Ты вымотался. Это у нас первый раз… Ну, почти первый, и…

– Все равно извини.

– На самом деле даже сексуально.

– Что именно?

– Ты. Твои извинения.

– Сексуально?

– Верховный Извиняющийся извиняется – в этом есть что-то сексуальное.

– Слово «извини» тебе правда кажется сексуальным?

– Еще как! Повтори.

– Извини.

– Прошепчи мне на ухо.

– Извини.

– М-м. Еще. Выдохни мне в шею.

– Извини.

– Еще раз попробовать хочешь?

– Если опять не получится, я перед тобой больше извиняться не буду.

– Я бы и не просила.

– Честное слово?

– Заткнись и обними меня.

 

Глава двадцать пятая

Отец умер, когда я спал, и как только проснулся, то по тишине сразу понял, что его больше нет. В доме умирающего не бывает тихо, даже глубокой ночью. Всегда кто-нибудь говорит приглушенным голосом за закрытой дверью или беспокойно звякает чайной ложечкой по чашке на кухне. В то утро, когда умер отец, ничего такого не было, и о случившемся я догадался задолго до того, как спустился вниз и нашел мать одну за кухонным столом. По сей день, просыпаясь в тишине, я иногда испытываю давящую боль утраты. Я опять превращаюсь в ребенка; тишина раз за разом напоминает мне, что папа умер, и я боюсь, что между нами осталось что-то незаконченное или недоговоренное, но не могу вспомнить, что именно. Потом я слышу дурацкое бормотание чужого радио за стеной или фоновый саунд-трек птичьего пения, и начинается день. Я не доверяю тишине.

В устланной толстым ковром спальне «Уилларда» в Вашингтоне, округ Колумбия, я лишь на секунду-другую вспомнил отца, сонно недоумевая, где же нахожусь, а потом в дорогостоящей (полторы тысячи долларов за сутки) тишине раздалось приглушенное гудение многих голосов. Дженни рядом со мной спала. Я потихоньку выскользнул из кровати и надел халат, который был мне мал (в гостиницах они всегда не подходят: рукава слишком коротки). В гостиной я попытался посмотреть, что происходит на улице внизу, но окно не открывалась, и мы были слишком высоко, чтобы увидеть хоть что-то, не высовываясь.

– Что это за шум? – зевая, спросила Дженни. Она стояла в дверях, завернувшись в простыню, ее длинные волосы разметались по плечам.

– Понятия не имею. Какая-то демонстрация. Отсюда не видно.

Она снова зевнула.

– Пошлю Фрэнки или кого-нибудь еще из службы охраны проверить. – Она зашаркала в спальню.

Я остался у окна, несильно прижимаясь щекой к прохладному стеклу, прислушиваясь к толпе и с легким удовлетворением вспоминая события прошлого вечера. Зазвонил телефон, но я не шевельнулся. Трубку взяла Дженни.

– Уилл говорит, включите телевизор, – крикнула она из спальни.

– Извини?

– Телевизор. Включи телевизор.

– Какой канал? В телефон:

– Какой канал? – Тишина. Потом снова крик: – Он сказал – канал новостей. Любой канал новостей.

Мой палец уже нажал кнопку.

Мне потребовалось несколько секунд, чтобы сосредоточиться на лице: заплаканные глаза, по щекам размазаны слезы, губы выпячены, как у обиженного ребенка.

– Господи Иисусе.

Дженни из спальни спросила:

– Марк, ты это видишь?

– Это же я!

– Какой канал ты смотришь?

Я поискал на экране логотип.

– «Фокс».

– Переключи на Си-эн-эн. Четырнадцатый канал.

– Меня показывают по обоим?

– Подожди-ка. Ты еще и на Эм-эс-эн-би-си, и на… – звуки из телевизора в спальне вдруг изменились, – …и на Си-би-эс.

В дверь постучали. Это был Сатеш.

– Вы видели?…

– Как раз смотрим. По всем каналам показывают.

– Где Дженни?

– У меня в спальне. Я хочу сказать… в спальне. – Сатеш посмотрел на меня вопросительно. – Я вчера очень поздно вернулся, и…

– О!..

Такое мне было внове. Что предписывает этикет, когда один твой коллега по работе дает понять, что догадался, что ночь ты провел с другим коллегой по работе? Я смог только выдавить: «Спасибо». Сатеш любезно кивнул – дипломатичный шерпа к моим услугам.

Снова стук в дверь. Уилл, за ним Фрэнки. С южной гнусавостью мой охранник сказал:

– Думаю, вам стоит посмотреть, что творится снаружи.

– Сейчас мы немного заняты. Но Фрэнк не унимался.

– Переключайтесь на первый, – велел он.

Я подчинился. На экране возникла толпа у парадного подъезда отеля – человек сто как минимум. Кое-кто держал рукописные плакаты. На одном стояло: «И НАС ТОЖЕ ПРОСТИТЕ».

По краю толпы пробирался репортер с микрофоном в руке. Он остановился около двух молодых женщин: медово-каштановые волосы и отбеленные зубы.

– Почему вы пришли сюда сегодня?

– Хотим выразить свою поддержку Верховному Извиняющемуся, – сказала первая, подчеркнув свои слова искренним кивком.

– Нуда? – сказала ее подруга, вопросительно поднимая конец каждой фразы. – Мы думаем, ну, понимаете, это очень смело с его стороны.

– Хотите что-нибудь сказать мистеру Бассету на случай, если он смотрит?

Девушки переглянулись, улыбнулись и разом подались к микрофону:

– И нас тоже простите!

Я недоуменно моргнул и переключил каналы.

– Как бы посмотреть все каналы одновременно?

– В подвале есть пресс-центр, – сказал Уилл. – Там полно телевизоров.

– Тогда чего же мы ждем?

Он оглядел меня с головы до ног.

– Чтобы вы с Дженни что-нибудь надели.

Подвальное помещение оказалось полностью оборудованной студией с каналом выхода в эфир – для трансляции событий из бального зала «Уилларда», куда регулярно приходили важные люди в смокингах произносить неправдоподобно скучные речи, которые потом напрямую шли на СиСПЭН. У одной стены протянулся внушительный пульт микширования, а на задней – рядами по четыре в высоту и восемь в длину – висели тридцатидвухдюймовые плазменные телеэкраны. Мы включили все, но настроили на разные каналы. По пяти показывали «Симпсонов». По трем – различные серии «Стартрека», еще по одному (что утешало) шла «Улица Сезам».

Остальные двадцать три освещали реакцию на мое появление в «Душевном разговоре». Как выяснилось, вчерашнее ток-шоу получило самый высокий рейтинг за всю историю передачи, так как зрители звонили друзьям и знакомым и буквально умоляли их бросить любые дела и включить телевизор. В век реального телевидения, когда повсеместно жаждут, но так редко находят неподдельные эмоции, меня превозносили за чувства такой глубины и силы, что комментаторам пришлось придумывать для передачи другие категории, в том числе «ультра-реалити-шоу», «мета-реалити-шоу» и даже «реалити-макс».

На одном новостном канале бывший госсекретарь США усердно приписывал мне провозглашение рассвета новой эры мира и стабильности.

– Теперь, когда на посту Верховного Извиняющегося этот малый, – рычал он, – мир сможет снова вернуться к искренности.

По другому гнали материал из Нью-Йорка, в котором Генеральный Секретарь ООН, крохотный выходец из Шри-Ланки, вытирал слезы перед фалангой камер.

– Способность к сопереживанию мистера Бассета показывает путь тем из нас, кто взял на себя роль посредника в сегодняшнем непростом мире, – говорил он. – Мы нашли нужного человека. Сейчас я позвоню брату в Коломбо и извинюсь, что не успел на его свадьбу.

(Впоследствии я узнал, что Шенк в тот день также выступил с заявлением через своих издателей, но его замечания обо мне были столь язвительными и перегруженными бранью, что их предпочли не предавать огласке.)

Тех, у кого брали интервью на третьем экране, я узнал сразу, хотя прошло больше пятнадцати лет с тех пор, как я видел их в последний раз, а время жестоко. Титры гласили: «Суиндон, Великобритания», а ниже: «Габи и Гарет Джонсы». Они неловко примостились на краешке дивана, и каждый держал на коленях по крошечному светленькому ребенку, смотревшему, широко раскрыв глаза, в кадр (а в действительности, вероятно, на клубки проводов, софиты и прячущихся за камерами незнакомых дядей). Очаровательный мягкий пушок, который когда-то золотил щеки Габи, исчез. Сами щеки округлились, плечи обвисли, тело отяжелело. Годы не пощадили и Гарета, размыв его когда-то чеканную внешность. (Что только доказывает мои слова: гораздо лучше начать слишком толстым, чем им впоследствии стать. Тогда никого не разочаруешь, и себя меньше всего.)

– Нам хотелось бы поблагодарить чудесного Марка Бассета, – говорила Габи, – потому что, не будь его, мы никогда бы не обрели друг друга. Правда, Гарет?

– Угу.

– А если бы мы не зажили вместе, то не было бы чудесной Вики и чудесного Тома, верно? – Она погладила детей по головкам. – Правда, Гарет?

– Угу.

– И вместе с Марком нам хотелось бы передать нашу любовь Стефану, где бы он ни был.

– Угу. Ладно.

Я поискал на экранах интервью со Стефаном, но телевизионщики смогли разыскать только одну его фотографию студенческих лет: резко очерченный подбородок, решительные голубые глаза и улыбка, точно говорящая «сама знаешь, что меня хочешь». А вот по другому каналу шло интервью с Робертом Хантером в прямом эфире. Хантер, разумеется, сидел на краешке своего стола в лондонском кабинете.

– Замечательный малый. Профессионал до мозга костей. И потрясающий эмоциональный подход.

– Ах ты сволочь! – заорал я экрану. – Ты же меня за это уволил!

У меня за спиной раздался смех Дженни.

– Брось, Марк. Теперь-то какая разница?

Конечно, она была права. Я вступил в новую фазу моей деятельности, когда то, что думали обо мне люди, которые меня знали, значило гораздо меньше того, что думают обо мне те, кто меня не знает. Вот оно – определение современных знаменитостей, и нравилось это мне или нет, таков был теперь мой статус.

– В начале, – сказала Дженни, наставляя меня во время обратного перелета в Нью-Йорк, – ты был вправе просить прощения, потому что такие люди, как мы с Максом, считали, что ты подойдешь для этой работы. Теперь ты имеешь это право, потому что новостные сети убедились: ты для этой работы подходишь, и следовательно, мое мнение не имеет значения, как, собственно, и должно быть. И хотя это особой ценности не имеет, я уверена, что ты гений.

На глазах у всей команды она поцеловала меня в щеку.

В аэропорту нас на каждом шагу встречали стада репортеров, спрашивавших о моей реакции на реакцию мира на вопросы Хелен Треже.

– По сути, учит смирению, – говорил я или: – Просто не хочу никого разочаровывать. – Или: – Если я могу помочь людям принести извинения, которые, на их взгляд, необходимы, я очень рад.

Я верил каждому своему слову. Мне ли не знать, какое приятное чувство испытываешь, попросив прощения. Мне ли не знать про напряжение и освобождение от него. Почему бы не приохотить к этому еще пару-тройку человек? Со временем до нас стали доходить истории о том, как по всей Европе и Северной Америке возникают клубы извинений, где друзья и члены обширных семей собираются на «церемонии извинения», применяя варианты законов Шенка, адаптированные для семейных ситуаций. В Интернете и по электронной почте распространялись видеозаписи извинений, как это было с моим, и возникли форумы и веб-странички, посвященные исключительно испрашиванию прощения у друзей и знакомых. Ко мне обратилось одно крупное издательство с просьбой написать для массового читателя пособие по извинениям (наброски извинений для конкретных ситуаций, идеи для места проведения церемонии и так далее), но из-за слишком большого объема работы мне пришлось отказаться. Вполне логично, что такое пособие было позднее опубликовано под фамилией Шенка, хотя, слава Богу, вышло не из-под его пера. По числу членов клубы извинений вскоре обошли клубы чтения.

Наш нью-йоркский офис ломился от цветов в снопах и букетах и коробок лучших шоколадных конфет, присланных почитателями, которые прочли про мое пристрастие в «Тайм». Мы отсылали их в больницы и благотворительные организации по всему городу. Меня приглашали на открытия манхэттенских художественных галерей и коктейль-баров, премьеры кинофильмов, пьес и книг, на благотворительные балы и вечера. Однажды вечером нас с Дженни попросили перерезать ленточку нового ресторанчика в Верхнем Ист-Сайде, который специализировался на икре. Вдвоем мы умяли полкило золотой «Олмас», самого дорогого пищевого продукта на свете, стоимостью четырнадцать тысяч долларов за килограмм, который, как и полагается, ели с тыльной стороны ладони под взглядами телекамер, в то время как репортеры сгрудились за выходившими на улицу бронированными окнами во всю стену.

– За это я извиняться не собираюсь, – сказал я на улице репортерам, когда мы уходили. – Это мои деньги, и тратить их я буду, черт побери, как пожелаю.

Нетрудно понять, что такой нечванливый и легкомысленный подход к возлагаемой на меня серьезной ответственности понравился нью-йоркским газетчикам.

Вечерами мы обычно выходили в город всей бандой: Фрэнки и Алекс ехали спереди, остальные на задних сиденьях с бутылкой чего-нибудь охлажденного – чтобы сбросить напряжение после трудового дня.

А напряжение было, и немалое. Однажды утром Фрэнки и Алекс явились ко мне мрачные, как две грозовые тучи.

– Кто умер?

– Никто… пока, – сказал Алекс.

Они получили письмо с почтовым штемпелем Миссисипи и смертельными угрозами в мой адрес, которые, как они выразились, непозволительно игнорировать.

– Что именно там говорится?

Из кожаной папки, которую держал в руках, Алекс достал листок тонкой бумаги и без выражения начал читать: – Ты, подлизывающееся к ниггерам сионистское отребье…

– Сионистское отребье? Я даже не еврей.

– …берегись. Мы до тебя доберемся и ни перед кем извиняться не станем. Мы повесим тебя на дереве, как мешок с дерьмом…

– Дай-ка посмотрю.

Послание на странице в линейку, вырванной из студенческого блокнота, было накарябано пурпурными чернилами. Множество слов заглавными буквами, а некоторые даже трижды подчеркнуты.

– Ребята, это псих. В газете мы такие постоянно получали. Выведено эмпирическим путем: если цветные чернила налинованной бумаге, значит, сумасшедший. Только послушайте этот вздор под конец: «Остерегайся деток в инвалидных колясках, ведь и они тоже могут быть пехотинцами в будущем арийском ополчении».

– Это означает, что угроза может исходить откуда угодно.

– Понимаю, но…

– Сэр, мы должны всерьез воспринимать любую угрозу вашему физическому благосостоянию.

– Ты говоришь о моей безопасности?

– Сэр, да, сэр.

Свернув, я вернул ему страницу.

– Фрэнки, Алекс, делайте то, что считаете нужным, но, пожалуйста, не переусердствуйте. Обещайте.

Фрэнки сказал:

– Ответные шаги будут пропорциональны.

Иными словами, все транспортные средства, в которых я перемещался, включая реактивный самолет, отныне проверялись перед тем, как я туда садился, и что всю почту дважды просвечивали рентгеном, прежде чем Франсин и Элис ее вскрывали. С этими процедурами я готов был мириться, пока они не мешали текущей работе, которая теперь вступала в новую стадию.

Я слетал в Дрогеду извиниться перед премьер-министром Ирландии за кровавые бесчинства Кромвеля. На трогательной церемонии в Ханое я извинился перед группой облаченных в шафрановые одеяния монахов за безалаберные авантюры США во Вьетнаме. Я полетел на юг в Австралию к тускнеющему закату над скалой Эйера. Там я рассказал душераздирающую историю про моего жившего в девятнадцатом веке предка Иеремию Уэлтона-Смита и про его чудовищное обращение с аборигенами, жившими на овечьем пастбище, которое он считал своим, а после принес полнейшие и откровеннейшие извинения главам общин за лишения, которые потерпел их народ от белых европейцев. В ходе лихорадочного турне по городкам полуострова Индостан я по очереди извинился перед Индией, Пакистаном и Бангладешем за всеобщую путаницу и неразбериху, устроенную британцами с разделом территорий, а потом поехал еще дальше на восток, в Нанкин, где от имени англичан, американцев и французов просил прощения за разорительные Опиумные войны.

Счастливые были времена. Я путешествовал по всему миру, встречался с интересными людьми и просил у них прощения. Со мной обращались так, будто я наделен особой мудростью, и по мере того, как множились успешные извинения, я начал понимать, как могло сложиться такое впечатление. По счастью, у меня была подруга, которая не давала мне витать в облаках и помогала не терять связи с реальностью. Рядом с Дженни я никогда не смущался моих «любовных рукоятей».

Сама мысль о том, что из такой работы можно извлекать какие-либо побочные выгоды или удовольствия, представлялась нелепой, но это лишь показывает, как иногда тебя способно подвести даже самое буйное воображение. Однажды утром Дженни пришла ко мне с письмом, и уж оно-то не было вырвано из студенческого блокнота, не было написано пурпурными чернилами.

– Милый, – сказала она, протягивая мне его, – ты сдал экзамен с отличием.

 

Глава двадцать шестая

В детстве я лелеял честолюбивую мечту стать рок-звездой. Голоса у меня не было, ни на одном инструменте я играть не умел и уроков брать не намеревался. Тем не менее я имел смелость считать, что среди моих сверстников как никто другой подхожу на роль рок-идола. В этом я ничем не отличался от любого подростка. Позднее, став звездой «Бригады Нортхиллс» миссис Баррингтон, я пришел к выводу, что мое будущее не на сцене, а за ней, в роли повара при рок-звезде, – в то время я считал это не по годам реалистичной оценкой собственных талантов. Определившись с карьерой, я взялся отбирать певцов, которые заслуживают место в моей коллекции записей, но делал это, сообразуясь не со своими, а с их вкусами. Меня устраивали только те певцы и музыканты, кто интересовался едой и винами и, следовательно, мог бы позднее удостоиться моих услуг.

Я прочесывал пачкающиеся типографской краской страницы таких обязательных музыкальных изданий, как «Новый музыкальный экспресс» и «Мелоди мейкер», выискивая крупицы сведений о гастрономических авантюрах рок-звезд. Сплетен про омары и шампанское было недостаточно. На них кто угодно может швырять деньги. Такие лжеделикатесы – пустая победа наличных денег над невежеством. Я выкапывал те маловероятные личности, которые понимали важность услад желудка, а найти их оказалось непросто, хотя временами и такие встречались. Например, из одного интервью в «НМЭ» я узнал, что Дэвид Боуи любит расслабиться, читая итальянские поваренные книги, и что он сам готовит собственную пасту из эксклюзивной марки муки твердой пшеницы, которую ему привозят самолетом из одного магазинчика в Болонье туда, куда забросят его гастроли или прихоть. Это была счастливая случайность, ведь, по общему мнению, Боуи недавно заново обрел второе дыхание после выхода своего альбома «Летс Дэнс». Говорить, что ты фанат Боуи, стало модно; но я решил, что еще круче, если фэнство основано на неизвестных гастрономических фактах Боуи («Ну да, на самом деле он сам готовит собственные тортеллини с дичью и белыми грибами. Он просто чудеса творит с машинкой для изготовления лапши и макарон». Еще я выяснил, что Дейв Гилмур из «Пинк Флойд» владеет внушительной коллекцией вин, – приятная новость, потому что «Стена» оставалась обязательным альбомом для коллекционирования.

Прочие привязанности поддерживать было непросто. Долгое время я был большим поклонником «Роллинг стоунз», а вот это даже в середине восьмидесятых было своего рода снобистским ретро-шиком. Мой интерес основывался на интервью Мика Джаггера в «Мелоди мейкер», где он сообщил, что собирает коллекцию хороших портвейнов и хересов. Однако позднее я обнаружил, что покупает он их лишь как капиталовложение для подрастающих детей. После такого я уже никак не мог убедить себя им увлекаться. Я продал все его альбомы и сорвал со стен постеры. И просто немыслимо было утверждать, что тебе нравится Крис де Бург, сколько бы ящиков Бордо Первого Крю он ни натаскал в подвалы своего ирландского замка. «Дама в Красном» – преступление против музыки, и никакими бочками «Шато Марго» его не загладить.

Со временем я, конечно, начал понимать, что некоторые композиции хороши вне зависимости от диеты музыканта, их сочинившего. Почему-то я сомневаюсь, что «Клэш» так уж хорошо питались перед тем, как записали «Лондон зовет». Это голодный альбом, подстегиваемый сосанием в желудке. Более того, я осознал, что до ухода на покой большинство рок-звезд недоедали и потому в шеф-поваре не нуждались, а их замысловатые заказы блюд за кулисами – лишь одно из правил в бесконечных играх шоу-бизнеса, которые так или иначе всегда ведутся и потому никакого отношения к аппетиту не имеют.

Однако с фантазиями о рок-звездах я так и не расстался. Они все еще проигрывались в воображаемом кинотеатре, где в дальнем закоулке моего мозга всегда крутится какое-нибудь кино. Но иногда, пусть даже на одно мгновение, таким фантазиям выпадает шанс обратиться в реальность. Принесенное Дженни письмо предвещало, что как раз такое мгновение вот-вот наступит.

– «Ю-Ту» хотят, чтобы я вышел с ними на сцену?

– Это честь, о которой мечтают все государственные деятели международного уровня.

Я не верил своим ушам.

– Сам Боно попросил, чтобы я поднялся с ним на сцену?

– Тут так говорится. Я связалась с его людьми. По предварительным прикидкам, Джимми Картер выйдет с ними в Детройте, а Боб Гелдоф сыграет в одном отделении на нью-йоркском концерте. Тебе они предлагают Филадельфию.

– Скажи им «да»!

Фрэнки и Алекса это не порадовало.

– Соображения безопасности…

– Фрэнки, с ними выступает бывший президент Соединенных Штатов.

– Но мы получили весьма серьезные угрозы в ваш адрес.

– Нет. Мы получили одно письмо от душевнобольного, у которого только половина положенного набора хромосом и которого невинности лишила собственная сестра.

– Наша работа – обеспечивать вашу безопасность, сэр.

Вмешалась Дженни:

– Мальчики, Марк примет это приглашение. Позаботьтесь об остальном.

Дженни понимала: Боно не отказывают.

Душным вечером конца лета, когда в воздухе сладко пахло бензином и гарью, мы караваном многодверных лимузинов направились по перегретым, малоэтажным улицам южной Филадельфии на Стадион ветеранов. Когда мы прибыли на место, группа уже вышла на сцену (единственная уступка опасениям мальчиков), и из недр здания доносились рык и грохот басов. Поверх басов волной накатывал несмолкающий рев, точно могучий ветер несся через бескрайний лес. Этот шум издавали семьдесят пять тысяч человек, собравшихся в одном месте по одной причине. Все в этом стадионе было монументальным: высоченные закопченные стены огромных коридоров, по которым меня вели (каждый был настолько широк, что по нему мог проехать грузовик с прицепом), гигантские, укрытые в тенях пандусы и вентиляционные шахты, бесконечные мотки и линии прикрепленных промышленным скотчем кабелей и сокрушительный звук, который по мере того, как мы приближались к его источнику, не столько становился громче, сколько тянулся к нам, чтобы нас поглотить.

Когда за кулисами я подошел к краю сцены, точно прорвало плотину: раздался кристально чистый звук, в котором слились гитарные переборы и грохот ударных, басовые рифы и рев толпы. «Ю-Ту» заканчивали композицию «Внимание, детка», которую я к моему стыду едва узнал. На последних аккордах Боно совершил осторожный проход, пятясь по сцене, как это делают рок-звезды: чтобы не споткнуться о кабель, каблуки сапог поднимаются высоко, как копыта у выезженных для соревнований лошадей. Он глянул в мою сторону за кулисы и кивнул, его глаза прятались за гротескным сценическим макияжем. Большего ободрения не требовалось. Он держал зал привычно и уверенно, и скоро (говорил его кивок) то же сделаю и я. Я услышал, как он представляет меня в простых изящных фразах, называет «совестью планеты», от чего я зарделся, и… Поехали… Мое время. Он протянул мне микрофон и, обняв меня за плечи (на самом деле он совсем небольшого роста), повел по спуску, ведущему глубоко в переполненный зал.

– Встречайте, дамы и господа. Верховный Извиняющийся Соединенных Штатов.

На Филадельфию спускалась ночь. Помню глубокое, ясное ультрамариновое небо, фейерверки прожекторов и эпилептические вспышки камер, прокатывающиеся по прибойным волнам лиц. Признаюсь, на несколько секунд я замер, мои ноги словно вросли в клин сцены, я смотрел на человеческую массу, тянущуюся во все стороны, сколько хватает глаз. Наконец я открыл рот и, выкрутив микрофон так, что испугался, не исказит ли он звук, сказал то единственное, что хотел от меня услышать каждый на этом стадионе:

– Извините.

В ответ на меня накатил и отдался во мне эхом рев:

– И НАС ТОЖЕ ПРОСТИТЕ!

Это было поистине оглушительное мгновение.

Потом была пресс-конференция, которую устроили в жутковатой подвальной комнате отдыха, где обычное стадо репортеров задало обычный набор вопросов о том, что я чувствую. Этого только следовало ожидать. В конце концов, я же теперь выразитель эмоций, я – кронпринц искренности, верховный жрец сострадания.

– Мистер Бассет, что вы почувствовали?

– Море тепла, Дженис.

– Реакция вас удивила, Марк?

– Майк, я не устаю удивляться. С тех пор, как взялся за эту работу, меня каждый день ждут все новые сюрпризы.

– Вы хотите сказать, что подобной реакции не ожидали?

– Что вам сказать, Дик? Я никогда раньше не был на сцене с «Ю-Ту». Я понятия не имел, чего ждать.

– Как ваши старые друзья в Лондоне отреагировали на интерес к вам всего мира?

Солидный и округлый английский акцент среди американского говора сбил меня с толку. Я поискал, откуда раздался голос. Увидел густые черные волосы. Увидел яркую помаду. Увидел знакомое сочетание черного и серого в одежде.

Я изумленно уставился на нее:

– Линн? Что, черт побери, ты тут делаешь?

Мы вместе пошли в гримерную, которую мне отвели, и там я налил ей стакан вина, выбрав бутылку из выставленной на столе огромной батареи. Она оглядела загроможденный стол.

– Ты ожидаешь уйму народу?

– Нет. Честно говоря, никого. Мне всегда столько ставят, куда бы я ни поехал. Может, меня считают алкоголиком. Даже неловко.

– Но не настолько неловко.

– Нет, наверное, не настолько. Понемногу привыкаю. – Мы смотрели на бутылки. Я сказал: – Ну и зачем ты тут?

– Новая работа, – живо откликнулась она. – После того, как мы… после того, как ты уехал в Нью-Йорк, я решила, что и мне пора сменить карьеру. Прикинула, раз уж ты отошел отдел, в журналистике освободилось местечко, поэтому устроилась в журнал «Британского Совета».

– И тебя послали на концерт «Ю-Ту»?

Она смущенно улыбнулась.

– Нет. Я собиралась писать о мероприятии, которое Британский Совет устраивает в Чикаго, а потом услышала, что ты приедешь, поэтому выпросила билет и пропуск для прессы.

– Рад, что у тебя получилось. Приятно тебя увидеть.

Она уставилась в свой бокал.

– Я просто хотела сказать, Марк… ну, понимаешь… извини…

– Надо же, передо мной кто-то извиняется.

– Заткнись, дурак. Я хотела сказать, извини, что в тебе сомневалась. Похоже, ты делаешь крайне нужное дело. Извинение за рабство, та история в Ирландии, представление в Австралии. Довольно лихо.

– Спасибо.

– Правда, плакать можно бы поменьше.

– Ну, сама знаешь. Так полагается.

– Приятно видеть тебя счастливым.

– Несмотря на слезы?

– Ага. Ловко у тебя получается: много плакать и быть счастливым одновременно.

– Спасибо. Я счастлив. Все это немного странно, знаешь… весело. А как у тебя? Новая работа. Это прекрасно, правда?

На секунду она как будто засомневалась, точно перебирала в уме ненадежные доказательства. Потом с чуть излишним пылом закивала.

– Да. Потрясающе. Веселюсь вовсю. Уйма всего интересного. Много путешествую, замечательные люди. Кстати, в Лондоне я часто виделась с Люком. Он ведь скоро приедет, верно?

– Ага. Через пару недель.

– Потрясающе.

– Очень на это надеюсь. Будет здорово.

Повисло мертвое молчание, прерываемое лишь приглушенным ревом на сцене над нами.

– Слушай, Линн. То, как мы расстались…

Она отмахнулась.

– Это жизнь, Марк. Ты сделал то, что должен…

– Знаю, но…

В дверь постучали, в щель просунулась голова Фрэнки.

– Транспорт ждет, братишка. Пора ехать.

– О'кей, Фрэнки. Дай нам еще секундочку. Линн, мне, похоже, надо…

– Ну конечно, конечно. Просто хотела поздороваться. И вот поздоровалась, а потому я…

– Да будет тебе, пойдем со мной до машины. А потом служба безопасности проведет тебя назад на стадион.

Быстрым шагом мы пошли по коридорам, с флангов окруженные Алексом и Фрэнки, и по пути я бормотал пустые, неловкие слова, о том, как глупо иногда себя чувствуешь, когда при тебе столько народу. Мы только-только повернули за угол, впереди показалась моя машина, стоявшая со включенным мотором у служебного выхода, и я уже собирался сказать Линн что-то про то, что в следующий раз, когда будет в Нью-Йорке, она должна мне позвонить, как Алекс гаркнул:

– Опасность на три часа!

Тут события, наезжая друг на друга, понеслись с сумасшедшей скоростью. Фрэнки чуть ли не подхватил меня на руки, протащил последние десять ярдов до машины и буквально бросил внутрь, после чего за мной с лязгом захлопнулась дверь. Справа от себя я услышал девчоночий визг, увидел, как прочь в сумрак укатывается отблеск чего-то хромированного.

Когда машина рванула с места, я сумел, подтянувшись, сесть на заднее сиденье и выглянуть в затемненное окно как раз во время, чтобы увидеть, как по пандусу скатываются три женщины в инвалидных креслах, а над ними с пистолетом наголо стоит Алекс.

С переднего пассажирского сиденья ко мне обернулся Сатеш:

__ Что там за переполох?

– Сэр, мы засекли угрозу Верховному Извиняющемуся, сэр, – сказал сидевший за рулем Фрэнки.

– Вот черт! Правда? Ты в порядке, Марк?

– В порядке. Только немного ошарашен.

– Надо думать, встреча с членами женской олимпийской сборной паралитиков США, которую мы наметили на девять вечера, когда ты будешь выходить со стадиона, отменяется. Какая жалость.

Я бросил на Фрэнки испепеляющий взгляд.

– Сэр, мы подумали, что опознали… я хочу сказать, мы опознали… – Он иссяк.

Оглянувшись в заднее окно, я увидел удаляющуюся громаду Стадиона ветеранов, залитую светом прожекторов и такую яркую на фоне ночного неба. В мозгу у меня застряло одно. Не женщины в инвалидных колясках, которые все кружили и кружили, точно лошадки на карусели, и не Алекс, который, стиснув зубы, обеими руками сжимал рукоять пистолета. Нет, это была Линн, которая смотрела вслед машине, и на лице у нее было все то же старое, знакомое выражение. То привычное выражение, казалось, говорившее: «Ну и остолоп же ты».

 

Глава двадцать седьмая

Как-то утром, проснувшись один в своей постели в Нью-Йорке, я обнаружил собственные тазовые кости. Поначалу я не мог взять в толк, как понимать эти два твердых выступа. Крупный мужчина чересчур хорошо знаком с географией собственного тела, но не с его геологией. Мы не задумываемся над проблемами мышечной массы и костяка, потому что тогда пришлось бы искать оправдания излишкам плоти, которые их скрывают, и проще вообще не поднимать эту тему, даже наедине с собой. Тем не менее вот они – чуть южнее мягкого горба живота два выступа кости, по диагонали уходящие к паху. Выбравшись из кровати, я голым стал перед зеркалом в полный рост. Теперь я понял, почему с Дженни меня ничего не смущало. Смущаться было нечего. «Любовные рукоятки» растаяли. С меня сошел вес.

Это было только логично. Внезапно до меня дошло, что за несколько месяцев я не съел ни одного сколько-нибудь запоминающегося обеда или ужина. Кутеж с икрой «Олмас» не в счет. В икре нет калорий. Вот почему ее едят богатые. К тому же мы раздавали весь шоколад, который мне стали присылать после моего появления в «Разговоре по душам». И несколько недель я скитался по всему свету, упуская те возможности поесть, которые некогда составляли бы для меня смысл поездки. Прежний Марк Бассет искал бы в Ирландии лучших соленых кренделей, устриц и лангустинов. Во Вьетнаме настоял бы, чтобы его повели в лучший ресторан попробовать фо, баснословно острую говяжью лапшу, краеугольный камень вьетнамской кухни. Он ел бы клешни крабов в Мумбаи и подкопченные кебабы в Карачи, за обе щеки, уплетал бы барбекю из креветок в Австралии.

Но новый Марк Бассет ничего такого не делал. Очевидно, я что-то ел, но как занятой человек: рассеянно и не замечая, что именно. Я даже не помню, было съеденное вкусным или нет. В Лондоне о таком и помыслить было нельзя. Качество пищи стояло превыше всего. В моей прежней жизни тон недели гораздо чаще задавали блюда, нежели люди, с которыми я их поглощал. В моем представлении о городе главное место занимало знание о том, где располагаются подходящие рестораны. В этой новой жизни необходимость в подходящих ресторанах отпала.

Разумеется, можно было бы сказать, что я потерял аппетит, но я предпочел другую точку зрения: просто нашелся новый аппетит, который никакого отношения не имел к тому, что я кладу в рот. После обеда я пошел на Пятую авеню и купил костюмы от Пола Смита: один в едва заметную ржавую полоску, другой – в возмутительную мелкую ломаную клетку. В магазине «Кензо» я подобрал к ним рубашки угольно-серого и сине-стального цветов, облегающие, а не обвисающие, в которых прятался раньше. Я пошел в «Босс» и там купил брюки, которые не приходилось затягивать ремнем высоко над пузом, чтобы они не спадали, и шелковые водолазки, на которые раньше и не смотрел из страха, что в них я буду выглядеть так, будто у меня женская грудь. (А она была.) В старые времена я, конечно, фантазировал о том, чтобы создать новую, щегольски одетую версию себя, но мне хватало реализма, чтобы понимать, что в таких магазинах я едва влезу в примерочную кабинку, не говоря уже об одежде. Но теперь все изменилось. Уже нет необходимости с отчаянием выискивать самый большой размер, потому что я и в большие-то едва втискивался. Теперь у меня появилась новая игрушка, и этой игрушкой было мое тело.

С оплатой проблем не возникало. Я стал состоятельным человеком, даже если поначалу это казалось маловероятным исходом. Первым результатом моих извинений стало соглашение по вопросу рабства в Америке, и наши тщательно подобранные слова (как и предвещал Льюис Джеффрис) решительно никоим образом не сказались на конечных расчетах. Американское правительство согласилось предоставить Афроамериканскому комитету по репарациям за рабство все испрошенное до последнего цента, иными словами, миллиарды долларов в прямых личных, деловых и образовательных грантах, вкладах в афроамериканские банки, пожертвованиях общественным организациям с выплатой в течение следующих двадцати пяти лет. Дифференциала Шенка, из которого мне полагалась одна тысячная, тут не возникло, и это разочарование я снес как подобает мужчине. Затем последовало соглашение по рабству с Африканским Союзом, и вот тут дела пошли в гору. АС предложили (и он принял) на Целых двадцать пять процентов меньше прогнозируемой суммы, и одна тысячная из этих двадцати пяти процентов досталась мне. Хотя это стало львиной долей моего заработка, поступали и меньшие суммы от соглашений с Ирландией, Вьетнамом, на полуострове Индостан, с австралийскими аборигенами – все шло в копилку.

Однажды мне позвонил Макс и спросил, каково это – быть богатым.

– Честно говоря, немного нереально, – ответил я. – Я знаю, что деньги у меня есть, но не совсем понимаю, что с ними делать. Сумел только купить несколько хороших костюмов.

– То есть?

– Кажется, я еще не научился быть богатым.

– Позволь мне помочь, – сказал он.

Он прислал мне человека с проспектами и генерированными компьютером прогнозами доходности, который говорил про оффшорные зоны и прочные инвестиции и который в разговоре то и дело называл меня по имени. Он предложил особо надежные облигации ради стабильности, новые технологии ради роста и разработку природных ископаемых ради авантюры и больших барышей. Выходило, что именно их полагается покупать богатому человеку, поэтому, когда пришли документы, я их подписал.

Тем не менее я старался не купаться в показной роскоши. Например, в первый вечер после приезда Люка в Нью-Йорк я не повел его в отделанные кожей и деревом бистро в окрестностях единственного частного парка Грамерси, а познакомил его с простыми радостями «Пика Маттерхорн». Мы заказали фондю по-мозесски и говорили о прошлом, но ел я мало.

– Ты не голоден?

– Я его уже пробовал.

– Когда это тебя останавливало? Помнишь то итальянское местечко? В «Швейцарском коттедже»? Ты заказывал одну и ту же пасту шесть вечеров подряд. Как называлось блюдо…

– Таглиателли с копченой грудинкой и артишоками.

– Вот-вот. Грудинка и артишоки.

– Это был эксперимент. Я проверял, насколько стабильно работает у них кухня.

– Нет, не проверял. Просто блюдо тебе нравилось.

– Наверно, я изменился.

– Наверно. Мама велела повести тебя в ресторан и накормить по-человечески, потому что ей кажется, что ты слишком изменился. Она говорит, у тебя больной вид. Звонит мне всякий раз, когда тебя показывают по телевизору.

– Замечательно! Я немного сбросил вес, а вы уже хотите звать докторов.

Он наложил ложкой немного сыра на кусочек хлеба и забросил его себе в рот.

– Вспомни папу, – сказал он, не глядя на меня.

– Иди ты, Люк! Я всего лишь избавился от пары лишних фунтов.

– Я просто хочу сказать, что ведь по этому мы поняли, что папа болен, верно? Когда он начал терять вес.

– У меня нет неоперабельного рака.

– Я только передаю мамины слова.

– Ну так скажи ей, что я здоров.

– Почему бы тебе самому это ей не сказать?

– И скажу.

– Знаешь, она тебе не звонит, так как думает, что ты слишком занят.

– Безумие какое-то.

– Но ты был занят.

– Конечно. Это одна из причин, почему я чуть похудел.

– Чуть?

– Но я не настолько занят, чтобы не поговорить с собственной матерью. Для нее я всегда свободен.

– Я ей скажу.

– Нет, не надо. Лучше я сам.

– Уверен, что не поешь еще?

– У меня пропал аппетит. Наверное, рак кишечника.

– Заткнись, Марк.

Дженни в тот уик-энд куда-то уехала, поэтому мы вдвоем обходили солидные бары Ист-Виллидж и Бауэри. Мне хотелось, чтобы Люк увидел, что я теперь хозяин города, что я свой здесь, среди полночного гула и дребезжания коктейльных шейкеров.

– Следующий тебя обязательно понравится, – говорил я, когда мы выбирались из такси. – Там смешивают лучший мартини в городе. – Или: – А в этом есть сорок восемь водок с разными отдушками.

И да, возможно, я чуть перегибал палку, настаивая, чтобы он веселился. Но он твердо решил не удивляться ничему, что бы я ни говорил и куда бы мы ни пошли, поэтому я ничего не мог с собой поделать, особенно после третьего убийственно крепкого коктейля. Во всем случившемся виноват я один. Скажу только, что он поспособствовал тому, чтобы я повел себя так.

Мы пили пиво в баре на Юнион-сквер, когда со мной заговорили две молодые женщины, одна из которых стеснительно пряталась за чуть загорелым, голым плечом другой. Обе были блондинки, и насколько мне помнится, у обеих имена закачивались на «и», а в конце их вместо точки они, наверное, рисовали сердечко. Их звали Мэнди и Трейси или Сузи и Кристи. Что-то в таком духе. Мы с Люком стояли, опершись на барную стойку, наш разговор практически иссякло обиженных хмыканий и кивков.

Одна из девушек сказала:

– Извините за беспокойство, но вы не…

К такому я уже привык. Меня часто показывали по телевизору, и вполне естественно, что на улицах и в барах меня узнавали и хотели со мной поговорить.

– Да, Марк Бассет, – с улыбкой ответил я.

И услышал, как рядом раздраженно втянул воздух Люк. Девушки захихикали.

– Нам просто было интересно, – сказала та, что посмелее, – не могли бы вы…

– Да?

– Сказать нам.

– Что сказать?

Она кокетливо глянула на меня из-под завитой челки.

– Сами знаете. Это.

Ее подруга опять хихикнула.

Я наклонился к ней, и как раз в этот момент она заправила волосы за ухо, подставляя мне длинную шею так вызывающе, точно это была гладкая ляжка.

– То есть… – я понизил голос до шепота, – …извините.

Я услышал, как она охнула, а после выдохнула влажно мне в щеку.

Неспешно, тихонько, будто у нее было все время на свете, она сказала:

– Еще.

– Мне. Очень. Жаль. – Поверх ее плеча я поглядел на ее подругу, которая смотрела на нас широко открытыми глазами.

– Вам тоже хочется? – спросил я.

Она кивнула, но промолчала, только губы чуть приоткрылись. Теперь и она убрала волосы, и, шепча ей на ухо, я чувствовал, как по ее телу пробегает дрожь. Переглянувшись, девушки снова рассмеялись.

– Жаркий, – сказала одна.

– Здесь жарко?

– Нет. Вы. Когда так шепчете. Это… ну, сами знаете…

– О!

– Вы далеко живете?

Я повернулся к Люку.

– Ты ведь сам найдешь дорогу, правда?

Давайте остановим на мгновение кадр и рассмотрим ситуацию. Не забывайте, мы с Дженни были вместе всего месяц-другой. Мы ведь не были женаты, даже вместе не жили. Никаких детей. У нас даже общей собаки не было. Просто теплая дружба, которая в пароварке рабочего угара переросла в нечто иное. И вообще Дженни здесь не было, а Мэнди и Трейси были, и они предлагали кое-что, что я, даже трезвый (а я целиком и полностью признаю, что был нетрезв), счел бы заманчивым. Много лет я скулил о своих неудачах у женщин и неспособности ухватить шанс, когда он мне представляется. Но теперь я был новым Марком Бассетом. Прежние отговорки уже не имели силы. Я одет в костюм от «Пола Смита», в рубашку от «Кензо», а рядом – две очень привлекательные блондинки откуда-то из большого, просторного и плоского (Небраска? Айова?), которые хотели лечь со мной в постель. Где, скажите на милость, написано, что я должен был отказаться? Где? Нигде, вот где.

Проснулся я от звука открываемой двери, но головы из-под простыни не высунул. Я сосредоточился на неожиданном ощущении гладких, теплых тел по обе стороны от меня и тупой пульсации за глазами – болезненной награды за прошедшую ночь. Потом я услышал, как она тихонько, будто не решается разбудить, зовет меня по имени.

– Марк?

Поначалу меня охватила паника. Я понимал, что это, возможно, не самая лучшая ситуация. Но почти сразу же это ощущение исчезло, сметенное волной, больше похожей на гнев. Ей же полагалось уехать на уик-энд. Ей же полагалось заниматься собственными делами, и мне, разумеется, тоже. Разве мне не позволено иметь тайную жизнь? Разве мне не позволено то, что так легко сходит с рук остальным?

Я услышал, как она включает верхний свет, и вообразил себе, как она оглядывает мешанину сброшенной одежды в ногах кровати, переступает через бретельки и кружевные вставки, которые прошлой ночью казались мне бесконечно завлекательными.

– Марк? – повторила она.

Я высвободил голову из простыни, и девушки тоже.

– Привет, Дженни.

– Здрасьте.

– Приветик.

Она смотрела на меня во все глаза. Она поглядела на Мэнди. (Или Трейси.) Она поглядела на Трейси. (Или Мэнди.) Потом снова перевела на меня взгляд и высоким, потрясенным голосом произнесла:

– Ничего не собираешься сказать?

Я зевнул и потер заспанные глаза.

– О чем ты, милая? Об извинении?

– Я просто…

– Мечтать не вредно, Дженни. Сегодня у меня выходной.

Узрите: родился монстр.

После того, как Дженни выбежала из квартиры, а девочки подобрали свои тряпки, оделись и бодро прощебетали «пока», я пошел на кухню варить кофе. И там застал Люка.

– Ну и когда ты заделался такой скотиной? – спросил он.

– Я все исправлю.

– Неужели?

– Это моя работа. Я это каждый день делаю. Исправляю.

– А на мой взгляд, ты только портишь.

– Разное случается.

– Да уж! Две пустоголовые блондинки в постели – как раз то разное, что случается.

– На самом деле они довольно умненькие.

– Правда? И что же у них? Кандидатские по минетам?

– Теперь я понял, в чем дело.

– В чем же?

– В этом. В «чудовище с зелеными глазами».

– Ты думаешь, я завидую?

– Я же сказал вчера вечером. Я изменился. Я иду в гору, и тебе это не нравится.

– Тут ты прав. Мне не нравится то, чем ты стал.

– Чем? Преуспевающим, богатым, известным…

– Рискуя повториться, скажу, что думал скорее в духе «скотина» или «сволочь».

– Придется тебе с этим смириться, Люк.

– То, как ты сегодня утром поступил со своей девушкой…

– То, как я сегодня утром поступил со своей девушкой, было глупым, бесчувственным и грубым. Я это знаю. Но дело в том, Люк, что я могу это уладить. Могу исправить. Я профессионал. Я все могу исправить.

Узрите: монстр почти утратил связь с реальностью.

 

Глава двадцать восьмая

Об окончании наших совокуплений Дженни объявила в меморандуме, распространенном среди старших сотрудников. В нем говорилось: «Отношениям между верховным главой ведомства извинений и начальником его секретариата положен конец. На работу ведомства это никоим образом не повлияет». Я благоговел. От нашего романа она избавилась всего в двадцати словах, и среди них – ни одного прилагательного. Это не были ни «близкие» отношения, ни «личные отношения», ни, боже упаси, и то, и другое. Наречие «прискорбно» хорошо смотрелось бы в начале меморандума, но она решила без него обойтись. Она могла бы приписать в конце «Обо мне не беспокойся. Со мной все в порядке. Честное слово». Но этого не сделала. Она держалась сути. Мы были вместе. Теперь нет. Вот и все. Жизнь продолжается.

Для меня это было тем более ужасно, что я действительно чувствовал себя виноватым. Дело было не только в проступке, хотя он сам по себе был скверным. Проблема заключалась в знакомости жертвы. В роли Верховного Извиняющегося я не раз приносил одно и то же извинение различным людям, но мне никогда не приходилось просить прощения у одного и того же человека за разное. Я чувствовал себя виноватым, что снова оказался на положении виноватого. К несчастью, переизбыток таких чувств в ремесле извинений скорее помеха, особенно если учесть, что в нем так мало прилагательных. Но я все равно попробовал – по окончании одного из утренних совещаний.

– Дженни, я просто хотел сказать… О том, что произошло у меня в…

– Не о чем говорить, Марк.

– Не о чем. Но, честное слово, Дженни, думаю, я должен перед тобой…

– Меня это не интересует.

– Но…

– Нет.

– Честное слово, я…

Она уже встала. Я мрачно смотрел, как она уходит, крепко прижав к груди папки. Это ужасно обескураживало. Раньше никто от моих извинений не отказывался. Я поймал себя на том, что перебираю возможные причины своего провала. Дженни по ошибке приняла мою личную вину за профессиональное чувство, которое я испытывал как Верховный Извиняющийся, и решила, что я просто делаю мою работу. Нетрудно понять, как возникла такая ошибка.

От этих мыслей я несколько приободрился, но чувство вины никуда не пропало, а напротив, продолжало меня глодать. Но я знал, что мне делать. Нужно найти кого-нибудь еще, перед кем можно извиниться. Это меня исцелит. Вот моя панацея. Если уж ни в чем другом, в этом я был уверен. В тот же день я пошел в универсальный магазин и не придержал дверь перед шедшей за мной старушкой, а напротив, с силой отпустил. Потом круто повернулся, уже открывая рот, чтобы попросить прощения, но старушка только нахмурилась и попятилась от меня как от сумасшедшего. Я забыл, что нахожусь в Нью-Йорке, где неожиданная доброта к старушкам считается преддверием к какому-нибудь надувательству или махинации, чем (в моем случае) она, наверное, и являлась.

Я попробовал себя в мелком воровстве, украв номер «Нью-Йорк таймс» с газетного лотка на Центральном вокзале, но не учел, как скажется на таком рискованном предприятии моя известность. Когда четверть часа спустя я вернулся, чтобы признать мою вину, продавец отказался не только от моих извинений, но и от моих денег.

– Я знаю, кто вы, – сказал он. – Вы делаете большое дело. За мой счет, ладно? Приходите когда хотите. Берите, берите, не надо благодарить…

Мне явно не хватало размаха. Необходимо сделать что-то такое, что принесло бы ощутимые неудобство или вред. В такси я заметил табличку «НИКАКОЙ ЕДЫ И НАПИТКОВ», прилепленную к грязной пластиковой перегородке, которая отделяла пассажира от водителя. Я предложил таксисту десять долларов сверху, чтобы он остановился у ближайшей кофейни и подождал, а сам тем временем купил самый большой, какой возможно, пластиковый стакан кофе на вынос, который пообещал держать осторожно. К такси я вернулся с этим ведерным стаканом, полным жирной пенки и жидкости цвета грязи, и, когда мы тронулись, разлил его содержимое по всему заднему сиденью. Когда я попытался попросить прощения, водитель сказал, чтобы я не беспокоился, и попросил у меня автограф.

Разыскав в Центральном парке перекресток дорожек, которые, по моим наблюдениям, часто выбирали для пробежки, я попытался там послоняться в надежде, что, может, удастся подставить ножку какому-нибудь бегуну, но только получил несколько ударов кроссовкой по голени. Домой я поехал, испытывая лишь сожаления к самому себе, а это в мои планы не входило. Вилли Брандт мною бы не гордился.

Прошла еще неделя, прежде чем я нашел кого-то, кто позволил бы мне перед ним извиниться, и произошло это в palais des Nations в Женеве. Остальным действующим липам трудно было отказаться: в конце концов, ради чего еще мы там собрались? Все съехались на Первый Раунд Извинений Лицом к Лицу, новый форум, придуманный, дабы свести на нейтральной почве представителей народов, затаивших друг на друга застарелые обиды. Они будут встречаться в прохладных, гулких залах штаб-квартиры ООН в Швейцарии и по очереди испрашивать друг у друга прощения. Это первое заседание было приурочено к ежемесячному извинению Германии перед Израилем за преступления Второй мировой войны. Получив в наследство от отца убедительную извиняемость, я должен был извиниться от имени Швейцарии как перед Израилем, так и перед Всемирным еврейским конгрессом за швейцарские банки, присвоившие деньги убитых во время Холокоста евреев, и за отказ властей предоставить убежище тем, кто бежал от преследований в Третьем рейхе.

По плану, Израиль потом извинится перед представителями палестинского народа, которые будут ждать в соседнем помещении. Израильтяне согласились, но на том условии, что палестинцы, в свою очередь, извинятся перед Израилем за акты насилия, совершенные различными палестинскими террористическими организациями.

У дверей одного из конференц-залов я случайно наткнулся на Макса, временно прикомандированного к немецкой делегации. В пожелтевших пальцах у него дымилась извечная сигарета, и, заговорив, он выпустил серую струю.

– Слышал уже? – спросил он. – И израильтяне, и Всемирный еврейский конгресс как оголтелые набросились на еду.

– Это что, извинение с фуршетом?

– И каким! Рубленая печень, форшмак, халы, маринованные огурчики. Ни дать ни взять лавка деликатесов «У Каца».

– Чем, по-вашему, это кончится?

– Должно пройти отлично, если большинство не сляжет с расстройством желудка. – Он рассмеялся собственной шутке, но смех вскоре растворился в нехорошем, булькающем кашле откуда-то из глубины легких. Мы договорились пообедать вместе.

Ради извинения от имени швейцарцев я глубоко покопался в предрассудках моего отца относительно своей родины. Я говорил про эксцессы бюрократии. Я говорил про омерзительное пристрастие к порядку, одержимость горными склонами и коровами, любовь к луговым цветам. «Мой отец любил говорить, что в Швейцарии расцвет горечавок равнозначен сенсации». Вот она, сказал я, суть проблемы. Швейцарцы увлеклись частностями и не видели картины в целом. «Мы кажемся умными и взвешенными. Но на самом деле это не так. Мы были настолько зачарованы собственной красотой, что не сумели разглядеть соринки у себя в глазу и в результате дурно обошлись с вашим народом». Я сказал несколько фраз о том, как скверно чувствую себя из-за убийственного сочетания высокомерия и деловитости, а после завершил словами: «Мне очень, очень жаль».

Все как будто были очень тронуты моей речью. Некоторые плакали, мне даже преподнесли в знак уважения пакет с халами. Но для меня мероприятие было скорее профессиональным, чем личным. Я признавал, что хорошо сделал свое дело, но не более того. И легко представлял себе, как в уголке стоит, скрестив руки на груди, мой отец и, качая головой, тряся мясистыми щеками, удивляется идиотизму происходящего.

– Значит, швейцарцы скучные идиомы, да? И за то, что ты их так называешь, они тебе платят?

– Мне платят за извинение. Предисловие про швейцарцев – просто вступление. И правильно говорить «идиоты».

– Я так и сказал.

– Разумеется.

– А я бы задаром им всю правду про швейцарцев выложил.

– Теперь хочешь мою работу получить?

– Просто так, к слову. Задаром. Может, даже сам приплатил бы. Чтобы наговорить гадостей про швейцарцев, точно заплатил бы.

В результате я испытал лишь еще большее разочарование.

По счастью, у меня не было времени долго в себе копаться, потому что меня тут же вызвали на экстренное совещание. Прошлым вечером, как сказал Сатеш, израильтяне потребовали, чтобы палестинцы не только извинились перед ними, но нашли бы кого-нибудь еще, чтобы и у них попросить прощения.

– Они настаивают на более длинной цепочке извинений, – сказал он. – Думаю, считают, что за чужие спины легче прятаться.

Отдел Истории и Подтверждения выкопал семью из Рамаллы, членов которой не сумела защитить в сороковых годах палестинская милиция.

– По всей видимости, три поколения этой семьи погибли, попав в засаду роты английских солдат.

Я сказал:

– Значит, вполне подходит.

– Верно. Представителя семьи привезли на самолете сегодня рано утром, в данный момент с ними палестинский извиняющийся. Но есть общее мнение, что мы должны принести второе извинение семье, попросить прощения за саму бойню – просто чтобы закончить дело.

– Хорошая мысль.

– Отгадай имя офицера, командовавшего ротой английских солдат.

– Порази меня.

– Капитан Родерик Уэлтон-Смит.

– Дядя Роди?

– Ты его знаешь?

– Знал. Старший брат моей мамы. Уже умер.

– Выходит, подлинная родственная связь?

– Мне он не слишком нравился. Вечно обзывал меня толстым мальчишкой.

– Что ж, вот тебе шанс сделать из него лучшего человека, чем он был при жизни.

– Ну конечно. Такая у меня специализация. Когда мой выход?

– Через двадцать минут.

Извиниться мне предстояло перед худым, жилистым мужчиной лет пятидесяти с черными глазами и легкой серой щетиной на подбородке. Одет он был в видавший лучшие времена полосатый костюм, под пиджаком были видны темный вязаный жилет поверх бежевой рубашки с отложным воротником. Когда нас представили друг другу, он взял мою руку в обе свои и на спотыкающемся английском сказал только:

– Спасибо, что вы здесь.

Рядом с ним стоял переводчик, и я пригласил обоих садиться. Совершенно очевидно, что времени приготовить что-либо уровня швейцарского извинения не было, но я не сомневался, что сумею сымпровизировать. В конце концов, это моя стезя. Немного про мою семью и ее приключения в колониях. Быть может, упомянуть про рабство и историю с «Леди Щедрость», чтобы доказать, как близко эти события касаются меня лично. Ввернуть фразу «позорное пятно в истории», потому что она всегда хорошо звучит, потом перейти к заключению с «глубочайшими сожалениями» и «простите, простите, простите» на десерт. Я был уверен, что каждый эпизод в повествовании без сучка без задоринки подведет меня к следующему. И потому декламировать ринулся без подготовки. Неплохо будет попробовать себя еще раз.

Это случилось, как раз когда я вышел на финишную прямую. Я вроде бы не так уж сильно отвлекся. Насколько мне кажется, я отрабатывал все прекрасно. Я даже начал наслаждаться процессом, получать удовольствие от мысли, какой шум поднял бы дядюшка Роди, узнав, что от его имени просят прощения за какие-либо его поступки. От этого мои раскаяние и сожаление лишь возрастали. Тем не менее, пока я говорил, в голову мне, как кошка, пытающаяся незаметно прошмыгнуть в комнату, закралась неприятная мысль: а ведь из-за этого незапланированного извинения я могу опоздать на встречу с Максом. Я автоматически опустил взгляд на часы. К несчастью, манжет пиджака соскользнул мне на запястье, поэтому пришлось его оттянуть. Так вот, для этого требуется две руки, да и вообще все тело целиком, и, наклоняя голову, чтобы лучше видеть циферблат, я услышал, как мужчины напротив меня беспокойно заерзали на стульях. Я поднял глаза. Оба смотрели на меня с полнейшим презрением. Старший повернулся и сказал что-то переводчику, который изложил его вопрос:

– Он спрашивает, не отвлекаем ли мы вас от чего-то более важного?

Поверьте, как солист на сцене международных извинений я-то знаю: после такого провала уже не оправишься.

 

Глава двадцать девятая

Вот тогда-то у меня снова начали болеть ноги: оба мизинца принялись жаловаться на жесткие кожаные туфли. Стопы не донимали меня с того дня, как их обработала Венди Коулмен, но теперь разошлись вовсю, наказывая меня за небрежную жестокость при выборе обуви. Как будто события того дня пробудили их от долгой и мирной спячки.

– Голоден? – спросил Макс, когда я дохромал до такси.

И я поймал себя на том, что впервые за многие месяцы действительно хочу есть. Сочетание ноющих ног и сосущего голода успокаивало. Этого Марка Бассета я узнавал. В Лондоне ноги у меня всегда болели. В Лондоне я всегда хотел есть. Или по меньшей мере у меня всегда был аппетит, что, тактично выражаясь, одно и то же.

Такси покатило через крошечный городок на берегу озера, по погружающимся в сумерки, чисто выметенным улицам, а потом вверх по склону. В конце длинной подъездной дороги притаилось старое деревянное шале, его присутствие выдавало лишь сливочное сияние свечей в окнах, которое, мерцая, манило нас из-за деревьев. Макс сказал, что шале предоставил ему на время один богатый друг, будто у всех нас должны быть друзья, способные одолжить на время красивые дома, будто мы сами можем оказать сходную услугу в ответ.

Нас провели в теплую, обитую деревянными панелями комнату с видом на озеро, где в темном небе низко висела тяжелая перламутровая луна. Стол был накрыт для обеда со многими переменами блюд. Я догадался, что помимо нас и тех, кто будет нам подавать, в доме никого нет. Как только мы сели, каждому принесли дегустационный образец на охлажденной стеклянной тарелке с изморозью по краю: диск белого шоколада диаметром с шар для гольфа, но толщиной лишь в несколько миллиметров. На нем – пол-ложечки осетровой икры горкой.

– Повар сказал, это нужно разом положить в рот, – сказал Макс, точно провоцируя меня.

Я поглядел на тарелку. Блюдо явно предназначалось для того, чтобы дегустатор испытывал поочередно то беспокойство, то любопытство. Рыбное с шоколадом? Вместе? Какое отчаяние пустого холодильника породило этот кошмар? Но я испытал лишь возбуждение, как лыжник, который слишком долго не выходил на трассу, а теперь готовится к спуску. Я умею есть диковинные яства. Мышечная память не пропадает. Нужно только оттолкнуться. Мы положили шоколадные диски в рот.

Вкус был изысканный. Чувствовалась чистая, взвешенная соленость икры и сладкая сливочность шоколада, а затем отдельные вкусы изыскано и лукаво сливались. Мне это напомнило пряное послевкусие ганашей с соленой карамельной начинкой, которые я когда-то любил в Лондоне, только более острое. От белого шоколада и икры меня охватила тоска по дому.

– Необычайно, – сказал я.

Глянув куда-то мне за плечо, Макс сделал знак официанту. И передо мной возник лист с затейливо отпечатанными строчками. Я пробежал его глазами.

– Шоколадное меню?

– Мой друг одолжил мне также своего повара, – с гордостью ответил Макс. – Я велел ему подыскать несколько блюд из шоколада, которые, на наш взгляд, могли бы тебя позабавить.

За белым шоколадом с икрой последовал неострый суп из вальдшнепа, приправленный черным, не подслащенным шоколадом, чили и шкварками из итальянской копченой грудинки. Потом, на рыбное, – омар на половинке раковины в едком омарьем jus цвета терракоты. Как только его поставили на стол, подошел еще один официант с мешочком из тонкого бежевого муслина. Одной рукой он крепко сжимал горловину мешочка, ладонь другой держал раскрытой под ним – там, где он прогибался под тяжестью какой-то молотой пряности. Наклонившись, официант с изысканным, заученно точным движением встряхнул мешочек над моей тарелкой, посыпав блюдо пылью, которая оказалась тончайшим, землистым порошком какао, лишь подчеркнувшего сладость ракообразного.

На мясное нам подали толстые розовые куски оленины, нарезанной порционными кусками и выложенной на кусочки засахаренного фенхеля и топинамбуров. Все блюдо было полито фруктово-шоколадным соусом, который превосходно играл на фоне выдержанного, лугового аромата мяса и анисовой нотки фенхеля. Закончили мы лакомством из шоколада с глазированной оболочкой, которая сверкала и искрилась в свете свечей. Внутри лакомства прятался до звона в ушах эксцентричный, самый насыщенный шоколадный мусс, который я когда-либо ел, и чтобы не терялись ощущения, основание было заполнено осколками вздутой карамели, лопавшимися и потрескивающими во рту.

Тот обед я вкушал как человек, только что открывший для себя наслаждение пищей: чуть дольше необходимого задерживал каждый кусочек во рту, чтобы дать возможность развиться вкусу, изучая между переменами блюд меню, пытаясь угадать, чего способно достичь сочетание указанных в перечне ингредиентов. Я чувствовал успокоение, необремененность грузом тревог, которые, как я теперь понял, давили меня уже несколько недель.

Под конец обеда я попросил мятного чая, и мне принесли свежие листья в стакане кипятка, от которого поднимался ароматный пар. К чаю подали блюдо с конфетами, включая те самые соленые ганаши, которые, по словам Макса, после полудня привезли самолетом из Лондона.

– Везти шоколад в Швейцарию?

– Здешний повар допускает на свою кухню только лучшее. Место производства продуктов его не волнует.

Положив конфету в рот, я почувствовал, как на язык мне сочится жидкая начинка. Прожевав, я сказал:

– Я ужасно тронут, Макс. Все это вы устроили ради меня?

– Мои шпионы донесли, что ты нуждаешься в толике заботы.

– Кто настучал?

– Фрэнки. Алекс. Они беспокоятся. Сказали, ты гоняешься за собственным хвостом. По словам Фрэнки… – Макс оставил патрицианский акцент Восточного побережья ради вязкой гнусавости Луизианы, – как опосум в течке.

Мы рассмеялись.

– Они хорошие ребята, – сказал я и добавил: – В последнее время у нас немного напряженно.

Откинувшись на спинку стула, Макс закурил, загасив пламя тем быстрым движением кисти, которое я запомнил по нашей первой встрече в лондонском Форин-офис. Он рассматривал меня так, будто я был новым экспонатом в муниципальном музее.

– Ты выполняешь тяжелую работу, мой мальчик, и никогда не позволяй себе делать вид, будто это не так. Неудивительно, что иногда она выбивает тебя из колеи.

Я пожаловался, рассказав, что случилось сегодня во время извинения перед палестинцами.

– Что ты им сказал?

– Что пью таблетки и должен проверить, не пора ли принимать следующую.

– Тебе поверили?

Я поморщился.

– Сомневаюсь. Под конец он отказался пожать мне руку.

Макс закатил глаза, словно говоря: «Что делать, на всех не угодишь».

– Одно провалившееся извинение из скольких успешных? Не волнуйся. Остальные думают, ты поработал великолепно.

Повисло блаженное, расслабленное молчание. Я посмотрел в окно на темную, маслянистую пленку ночного Женевского озера далеко внизу.

– Знаете, ведь я в первый раз приехал в Швейцарию. Насколько мне помнится, у меня здесь есть служебная квартира.

– Думаю, ты прав, но тебя поселили, кажется, в отеле с остальной командой? – Я кивнул. Он снова затянулся. – Отец никогда тебя сюда не привозил?

– Ну, он говорил, что однажды мы все поедем, но…

– Умер, когда ты был маленьким, верно?

– Мне было тринадцать. Почти тринадцать.

– Не повезло.

– Вот именно. – Я задержал дыхание и л ишь потом сказал то, что было у меня на уме: – В последнее время он не выходит у меня из головы. То и дело слышу его голос.

– Всегда остается что-то недосказанное.

– Верно. Словно бы есть серьезный разговор, который так и не состоялся, но который я все пытаюсь вести.

– Тут нечего стыдиться. Я то и дело говорю с покойниками.

– Правда?

– С теми, кто соглашается слушать. – Он натянуто улыбнулся и стряхнул пепел.

– Проблема в том, что они не всегда отвечают так, как вам хочется, верно?

– Ага.

– Может, я слишком многого прошу? Наверное, я все еще сержусь на него, ну, сами знаете…

– Чего же тебе надо? Извинения?

– Неплохо бы. В нынешнем бизнесе передо мной мало кто извиняется.

– Что ж, если тебе это поможет, я прекрасно понимаю, каково тебе. Я тоже был слишком молод, когда умер мой старик.

– Да?

– Конечно.

– А-а…

– Вот именно.

– Сколько вам тогда было? – Я заинтригованно подался к нему.

– Мне? Черт! Дай-ка подумать. Это было так давно. Мне было… нуда. Сорок семь.

Я обмяк на стуле.

– Не смешно.

– Я серьезно говорю, Марк. Подходящего возраста не существует. Мне было сорок семь, а тот серьезный разговор мы так и не закончили. Я адски злился. Спроси любого парня, у которого умер папа, и он скажет тебе то же самое. Подходящего возраста не существует.

– Иными словами, я должен перестать терзать себя?

– Перестать терзать себя? – Макс еще раз глубоко затянулся и густо закашлялся в льняную салфетку, которую благовоспитанно прижал к губам. Он загасил сигарету. – Нет, я не это имел в виду. Я просто думаю, что из-за своей нынешней работы ты ко многому относишься чересчур серьезно.

Вот теперь я заинтересовался.

– Тогда что вы хотите сказать? Что мне следует бросить?

– Нет, но, возможно, следует сменить обстановку, тебе нужен шанс насладиться простыми радостями жизни. Нужно найти стезю, которая была бы – как бы получше это выразить – не столь значительной.

– Я открыт предложениям.

– Почему бы нам не попросить небольшой диджестив?

– Только не говорите, что заготовили какой-нибудь кошмарный шоколадный ликер. Только не «Моцарт». Всему есть пределы.

– Не волнуйся. Доверься Максу. Никаких шоколадных ликеров.

Первый покаянный труд профессора Томаса Шенка «Улаживание конфликтов в глобальном контексте» имел такой сногсшибательный успех, о котором издатели обычно могут только мечтать: серьезное академическое произведение с завышенной ценой и печатью интеллектуальности, которая из этого проистекает, и притом хорошо раскупается массовым читателем. К следующему изданию, ориентированному как раз на этого массового читателя, прилагалась «извинительная открытка», поскольку выяснилось, что, хотя книгу купили сотни тысяч человек, мало кто прочел больше нескольких страниц. Открытка позволяла этим читателям послать через издателя профессору весточку с извинениями, что не приложили больше усилий. Так поступили четверть миллиона человек, впрочем, маловероятно, что Шенк по достоинству оценил этот жест.

Разумеется, публикация продолжения была лишь делом времени. (Для массового читателя уже были выпущены два дополнительных тома для домашних извинений, но в них приводились сценарии, а не разработка исходной посылки.) Новая книга «Дальнейшее улаживание конфликтов в глобальном контексте», редакционный экземпляр которой дал мне тем вечером Макс, начиналась с рассказа об успехе ВИПООН и прославляла то, что уже было достигнуто. «Мир приложил немало усилий, чтобы ощипать своего куренка извинений, – писал во введении уважаемый профессор Шенк, тем самым доказывая, что его стиль ничуть не улучшился. – Эти труды нельзя бросать на полпути, ведь сфера их приложения огромна». Он доказывал, что окончание холодной войны не только вытащило на свет старые обиды, но и стало победой свободного рынка над корпорационным подходом. Сейчас уже невозможно представить себе, что какая-нибудь среднеразвитая экономика предпочтет государственную систему энергоснабжения или телекоммуникаций, когда общеизвестно, что частный сектор способен оказать эти услуги дешевле и лучше. Более того, утверждал Шенк, частный сектор все поставляет дешевле: образование, здравоохранение, пенсии – что угодно. Правительства сели на диету, теряют дюймы в талии, и теперь на них возлагают гораздо меньшие ожидания. Государство отодвинулось в тень, и, заполняя образовавшийся вакуум, на арену выступили корпорации, беря на себя все большую и большую часть его традиционных функций.

Естественно, что эти функции и связанная с ними ответственность повлекли за собой кое-что еще: всевозрастающую вероятность того, что корпорации наносят большой вред. Люди всегда что-нибудь портят (Шенк выразился иначе, а следовало бы именно так). «В будущем просить прощения придется уже транснациональным корпорациям, – писал он. – И на то будут веские экономические причины».

На первый взгляд, походило просто на возврат к отказу от коммерческих противоправных действий, с чего, собственно, все и началось, к выплеснувшемуся на красивую голую коленку горячему сырному соусу или к чашке пролитого кофе. Но, надо отдать ему должное, Шенк мыслил с большим размахом. «Поводом для грандиозных извинительных мероприятий двадцать первого века станут земли, неумышленно отравленные добывающей компанией, древний склон, лишенный деревьев компанией-лесозаготовщиком, населенный пункт, жители которого согнаны с насиженных мест новой гидроэлектростанцией». В заключение он заявил: «Вот целая стая кур, созревших для ощипывания».

Макс грел в ладонях объемистый коньячный бокал.

– Дело в том, мой мальчик, что этим корпорациям понадобятся квалифицированные, опытные люди, которые извинялись бы от их имени.

– А не проще завести собственные внутренние службы?

– Зачем трудиться? Если их не преследовало невезение или они не совершили противозаконных действий, большинству придется приносить по одному-два крупных извинений за период, скажем, в двадцать лет. Гораздо лучше нанять для этого уже заслуживших доверие профессионалов.

– Что вы предлагаете, Макс? Он отпил из рюмки.

– Частное консультационное агентство. Ты, я, Ращенко.

– Ращенко? Этот рыдающий монстр?

– О нем не беспокойся. Оказывается, у него была небольшая депрессия. С тех пор, как его посадили на «счастливые пилюли», ему намного лучше. К тому же у него огромные связи за Уралом, а рано или поздно этот регион станет для нас большим рынком.

– И в чем стимул? Я хочу сказать, мне это зачем? Нет, я не утверждаю, что это плохая мысль, просто…

– Спешить некуда, но когда будет время, полистай книгу. Шенк ясно доказывает, что в коммерческой сфере гонорар будет определяться спросом на рынке. Я разговаривал с парой осведомленных ребят, и, по их мнению, мы можем запрашивать за наши услуги от одного до трех процентов от дифференциала Шенка.

Я ахнул.

– От одного до трех? Это же в тысячи раз больше, чем я получаю сейчас.

– Ты должен понять одно: идет ли речь о дипломатической сфере или о коммерческой, суммы соглашений все равно будут измеряться миллиардами долларов.

Я снова уставился за окно.

– Мы говорим про огромные деньги. Я уже богат. Зачем мне еще?

– Извини, Марк, но ты всего лишь обеспечен.

– Тогда что вы называете богатым?

Он опять закурил.

– По самой простой мерке?

– Да, по самой простой.

– Столько, чтобы за всю жизнь не истратить.

– Тогда какой смысл?

– Запомни одно простое правило, сынок: только неудачники умирают бедными. – Подняв брови, он шумно затянулся, довольный, что покончил с этой частью беседы. – И, разумеется, – продолжал он, – в частном секторе напряжение будет гораздо меньше, чем сейчас. Ни одна организация так серьезно к себе не относится, как Объединенные Нации. Думаю, за ее пределами ты расцветешь.

Я отпил чуточку коньяка и почувствовал, как он стирает с языка назойливое послевкусие какао.

– И как вы назовете свое предприятие?

– Наше предприятие, Марк. Наше. Это будет партнерство. «Бассет, Олсон и Ращенко Ассошиэйтед».

Я покачал головой.

– Сокращенно получается «БОР», слишком похоже на «бур». Не самое удачное название для агентства, которое хочет заработать деньги.

– Тогда, может, наоборот?

– Получается «РОБ». На ум тут же приходит какой-нибудь Роб-Рой.

– Как назваться, можно решить потом, – сказал он. – Пока прочти книгу и поразмысли. Что, если это как раз та перемена, которая тебе нужна?

Я пообещал подумать и поблагодарил за запоминающийся обед.

В бытность мою ресторанным критиком я взял себе за правило заказывать блюда в соответствии с аппетитом, а не с тем, какие, на мой взгляд, затруднения они доставят поварам. Непрофессионалы заказывают только то, что хотят съесть, и я считал, что мой долг по возможности вести себя как обычный посетитель. Но случались и исключения. Если в меню значилось блюдо, описание которого походило на отчет с места автокатастрофы (кровяная колбаса в блине из рисовой муки со сладким повидлом из перца чили, например, или жаренные на гриле гребешки святого Якова с приправленной клубникой датской лососиной), я заказывал их, оберегая читателя. Но, как правило, я руководствовался вкусом. Временами, как и все мы, я пускался во все тяжкие и три недели подряд брал, скажем, сардины на гриле, потому что на меня нападал сардинный жор. В таких случаях я в одной колонке за другой провозглашал, что сардины на гриле – большое испытание для любого повара, тогда как на самом деле это было лишь испытанием моей способности поглощать эти самые сардины.

Тем не менее тогда я хотя бы проявлял свободу воли. После того разговора с Максом я понял, что уже много месяцев моя свобода воли обреталась в отпуске. Со мной что-то случалось, и я слепо реагировал. Я жил как скажут, ел комплексные обеды, а не заказывал сам и не мучился потом несварением желудка. Быть может, пришло время снова передать бразды правления аппетиту? Быть может, пора выбирать, чего я на самом деле хочу? Передо мной стояло блюдо с шоколадными конфетами. Тут были продолговатые ганаши с карамельной начинкой, круглые витки с углублением в середине и парочка присыпанных ржавой какао-пудрой трюфелей. В середине красовался блестящий брусок самого черного шоколада, какой я когда-либо видел. Выбрав его, я положил дольку в рот. Вкус был восхитительным.

 

Глава тридцатая

Проснулся я от стука собственного сердца, сердито грохотавшего у меня в ушах. Щеки у меня у меня горели и опухли, а когда я попытался вдохнуть, из легких донеслось немощное шипение. Я отбросил одеяло, решив, что закрывшие мне лицо толстые гостиничные простыни лишают меня кислорода, но ничего не изменилось. Я жадно хватал воздух ртом, но в легкие попадали лишь крошечные глоточки. Вот тогда мне пришло в голову, что я, возможно, умираю.

Я попытался нашарить в темноте телефон, но стоило моим пальцам сомкнуться на трубке, как кровать вздыбилась, взбрыкнула и сбросила меня на ковер. А пол вдруг ужасающе наклонился, явно стараясь скатить меня в угол. Потом на меня сверху бросилась прикроватная тумбочка. И все это время я цеплялся за трубку. Телефон меня спасет – в этом я не сомневался. Я нашел кнопку, на которую полагается нажимать, микрофон, в который полагается говорить, но выдавить смог только истошный хрип, так как горло у меня сжалось и дыхание перехватило. Лежа в темноте, я слышал, как мечется из стороны в сторону, пытаясь меня отыскать, мебель. Меня захлестнула паника, но и еще кое-что: острое любопытство. Мысленно я слышал слова «наверное, я что-то съел, наверное, я что-то съел…», и они все повторялись и повторялись. А потом в темноте возник вдруг Гарри Бреннан и затряс седой головой, горюя над неизбежностью происходящего. «И то верно, мой милый мальчик, возможно, вы чего-то переели». Какой тщеславный конец: быть убитым собственным обедом!

Наверное, я потерял сознание, потому что вдруг – даже не увидел, а скорее почувствовал – заливающий комнату свет, а потом кто-то стал звать меня по имени с французским акцентом, точно из далекого далека пытался привлечь к себе мое внимание. Последующие события проносились мимо бессвязными картинками, точно эпизоды незаконченного киносценария: мое тело переворачивают на спину, под голову засовывают жесткую подушку, болезненный резкий удар по горлу и – о, благодарю вас, благодарю, сделайте мне снова больно! – приток целебного, сладкого воздуха в легкие, а потом еще и еще.

Я лежу на носилках, привязан к ним ремнями под красным одеялом, и над головой перемигиваются люстры. Затем машина. Или автобус. Я чувствую еще один резкий удар, на сей раз в руку. Чей-то голос говорит: «Постарайтесь расслабиться, мииистер Бассэ. Постарайтесь расслабиться». Как интересно, думаю я. Как необычно звучит мое имя по-французски. Может, меня приняли за папу? Да нет же, нет. Какой я глупый. Папа мертв. Ага! Возможно, и я тоже.

Разумеется, я снова очнулся, на сей раз в больничной палате под тревожный беспокоящий «пип-пип-пип» кардиографа. Знаю, некоторых людей этот звук успокаивает, кажется им неопровержимым доказательством того, что они живы, но я не из таких. Ведь хотя подсоединенный к кардиографу человек в данный момент, несомненно, жив, совсем недавно он был почти мертв, а в этом нет ничего хорошего. Слева от меня спал в кресле, расстегнув пиджак, под которым была видна портупея с пустой кобурой поверх белой рубашки, Фрэнки и храпел, запрокинув голову. Тонкие занавески у него за спиной подсвечивала размытая утренняя серость. У меня болело все тело, и я слышал, как где-то под подбородком с шипением всасывается и снова выходит воздух. Подняв руку, я обнаружил, что в горле у меня торчит твердая пластиковая трубка. Я был заинтригован. На долю секунды я закрыл большим пальцем дырочку, через которую поступал воздух, и едва не задохнулся. И это тоже не предвещало ничего хорошего.

Мое перханье разбудило Фрэнки.

– Братишка. Ты снова с нами!

Я открыл рот, чтобы спросить: «Ты уверен?», но ничего не получилось. Моим голосовым связкам отказали в необходимом потоке воздуха. Из-за экстренной трахеотомии я вдруг онемел.

– Не напрягайся.

Он позвал медсестер, которые явились в накрахмаленных белых халатах, излучая уверенность и выказав непревзойденное владение пятью языками. Они измерили мне давление и вынули у меня из горла трубку, чтобы воздух поступал в горло естественным путем, а потом перебинтовали ранку. Они раздвинули занавески, точно искренне интересовались видом из окна, посадили меня и дали попить через соломинку тепловатой воды. Потом мне велели спать. Всегда готовый на кого-то положиться, я подчинился.

После полудня меня навестил врач. Это был худощавый человек моего возраста с темными глазами и непринужденным видом человека, который знает, что не потеряет вот-вот пациента.

– Вы везунчик, мистер Бассет, – сказал он, на сей раз внятно произнеся «т» на конце слова.

– Да? – проскрипел я. Мой слабый голос едва-едва протиснулся в измученное, пробитое горло. – И в чем же именно? Я в больнице, у меня в горле дырка. Где же тут везение?

– Вам повезло, что вы не умерли, – сказал он таким тоном, будто успокаивал ребенка. – Ночной портье в вашем отеле выучился на фельдшера в нашей замечательной швейцарской армии. Это он вас нашел, это он совершил скоропомощную операцию на вашем… – Он постучал себя по горлу, точно нужное английское слово от него ускользало. – Без нее вы бы уже умерли.

Моя рука непроизвольно поднялась к мягкому горбику ватной повязки.

– Чем он это сделал?

– Думаю, швейцарским военным ножом, – бодро сказал врач, листая мою историю болезни. – А точнее, шипом для выковыривания камешков из лошадиных копыт в нем.

Даже в том одурманенном состоянии мне это показалось совсем уж разшвейцарским: ночной портье в моем отеле носит при себе перочинный нож, достаточно чистый, чтобы его можно было использовать в хирургической операции. Я прямо-таки увидел, как отец при этом известии фыркает и закатывает глаза. Такое возможно только в Женеве!

Мне сказали, что у меня был обширный отек Квинке – острое воспаление, от которого у меня распухла шея, а это заблокировало дыхательные пути, иными словами, собственное тело попыталось меня задушить.

– Аллергическая реакция?

– Совершенно верно.

– На что?

– Это еще предстоит выяснить, сэр.

И добавил: дескать, чем раньше, тем лучше, поскольку реакция была слишком резкая, чтобы просто дать ей проявиться снова, когда пожелает. Он предложил мне остаться в больнице еще на несколько дней, пока будут устанавливать причину. Меня это устраивало. Когда только что чудом избежал смерти, больница – самое подходящее место, чтобы напомнить остальным, насколько серьезным было случившееся. От «пип-пип-пип» кардиографа был толк. Мне хотелось полежать здесь и чтобы ко мне приходили милые, деловитые медсестры.

– Прекрасно, – сказал врач. – Скоро начнем. А тем временем не желаете ли чего-нибудь?

Я пошевелил пальцами ног.

– Не могли бы вы прислать мне ортопеда?

Позже в тот же день я дал ординатору список всего, что ел за последние сорок восемь часов, включая последовательное, блюдо за блюдом, описание обеда, который мы накануне съели с Максом. Я думал, на него это произведет впечатление, что он даже позавидует, но он записывал все с таким видом, будто я перечислял содержимое бельевого ящика. Ах да, белый шоколад с икрой. Разумеется. Омар с какао-порошком, говорите? И оленина, как, вы сказали, приготовленная? Ну конечно, с шоколадным соусом.

Я сказал, что раньше работал ресторанным критиком, что на свете нет ничего, чего бы я не пробовал, – «кроме куриных лап».

Тут он как будто заинтересовался и черкнул что-то.

– Никаких куриных лап. Почему, сэр, никаких куриных лап?

– По всей видимости, вы их никогда не пробовали. На вкус они последняя дрянь.

Увидев мою усмешку, врач фыркнул и вычеркнул запись. В его мире не было места для шуток о куриных лапах.

За врачишкой пришли серьезного вида женщины и острыми приспособлениями нанесли мне на руки различные царапины. Внимательно изучив получившиеся красные рубцы, они пробормотали что-то про ложные положительные результаты. Раз в несколько часов мне скармливали небольшие капсулы, содержимое которых отказывались назвать. Еще рядом со мной попросили посидеть медсестру «на случай реакции».

– Что? У меня снова сдавит горло?

Медсестра указала на небольшую коробочку размером с очечник.

– У нас есть инъекции. Иначе никак нельзя быть уверенными. Риска никакого нет.

Я не решился оспорить ее слова.

Мы с сестрой вместе смотрели старое кино, иногда переключались на репортажи о моей госпитализации, и я невольно спрашивал себя, как же, наверное, радовался профессор Шенк, когда стало известно о постигшем меня несчастье. Все это помогало отвлечься, пока я ждал, не совершит ли организм покушения на мою жизнь. Развлекали меня и посетители: приходил Сатеш, который принес с собой пакет хал от Всемирного еврейского конгресса, звонил виноватый и винящий себя и всех вокруг Макс, но я ему сказал, чтобы он себя не корил. Это ведь мое тело пыталось меня прикончить, объяснил я, а вовсе не блюда, которые нам подавали.

Вскоре после ленча на третий день реакция появилась: сыпь цвета неспелой красной смородины на тыльной стороне ладоней, крапивница на щеках, которая затем сползла на шею и высыпала на коленях, огромные опухоли и пятна, которые совсем не украшали мое так недавно ставшее привлекательным тело. При виде их медсестра вызвала врача, чтобы он тоже посмотрел, и они принялись изучать меня с любопытством, будто их заинтриговало, какую злую шутку способна сыграть генетика, и занимались этим, пока я насильно не отвлек их от моих жалких пятнистых ляжек, а тогда они накачали меня антигистаминными препаратами и адреналином.

– Так что же это? – сказал я, когда коктейль лекарств начал действовать. – Какой ингредиент – убийца?

– Не знаю, – ответила сестра. – Это слепой тест с плацебо. Один только доктор знает. Сегодня он к вам придет.

Меня оставили гадать о личности моего возможного убийцы. Пока я ждал, пришла Дженни. Она села возле моей кровати, одетая в привычный темный брючный костюм, одну ногу плотно заложила на другую, точно ждала начала семинара.

– Просто хотела убедиться, что ты еще жив, – невозмутимо объявила она.

– Жив. Едва-едва.

– Я хотела сказать, что по вполне очевидным причинам ничуть бы не расстроилась, если бы ты лишился гениталий посредством молотилки, но беспокойство из-за твоих похорон мне ни к чему.

– Ты сказала, мне не за что извиняться.

Она покачала головой.

– Я просила тебя не извиняться, а это совсем другое дело. Кому как не мне знать, какое удовольствие тебе доставляют извинения, а как раз этого мне не хотелось.

– А-а. Понятно.

Дженни смахнула с колена воображаемую пылинку и неловко шевельнулась на стуле.

– На самом деле у меня кое-какие новости, и почему бы не сейчас…

– Наверно, дело серьезное.

– Не такое уж серьезное, просто… Я ухожу. То есть ухожу из ВИПООН.

– И куда ты поедешь?

– В Вену. Там обкатывают новую службу психотерапии для дисфункциональных национальных государств. Мы пытаемся применить стратегию произнесения вслух проклятий, разбора тех или иных детских травм, понесенных на ранних стадиях развития каждого данного государства, и тому подобное.

– Звучит очень… интересно.

– Очень на это надеюсь. Во всяком случае, Форин-офис меня туда направляет, и… м-м-м… я подумала, пора мне двигаться дальше. Здесь мои обязанности возьмет на себя Сатеш. Он очень способный, и я знаю, что вы с ним ладите. А ты всему научился, секретариат при тебе, и дела идут как по маслу. Да и вообще…

– Дженни, ты ведь уезжаешь не из-за?…

Она нахмурилась.

– Если женщина принимает решение относительно карьеры, то непременно из-за мужчины?

– Ну, я…

– Нет, Марк. Не из-за тебя. Просто… время пришло. Я всегда знала, что рано или поздно надо будет уходить. Такой пост редко бывает надолго.

Встав, она поправила пиджак и поглядела на меня сверху вниз.

– Мы хорошо поработали, Марк.

– Да. И повеселились тоже. Не забывай этого.

– Ага. Еще как. Ты прав. Мы повеселились. – А потом, точно ища путь к отступлению: – О тебе тут хорошо заботятся?

– А, конечно. Врачи даже считают, что уже во всем разобрались. Но для пущего эффекта держат меня в неведении.

– Что ж, если тебе что-нибудь нужно…

– Фрэнки с Алексом заглядывают по пять раз на дню.

Она поглядела на меня смущенно, будто сомневаясь, каким должен быть следующий шаг. Потом наклонилась и мягко поцеловала в лоб.

– Береги себя.

Через час ко мне пришел врач. Я редкий случай, сказал он. Очень редкий. Многие заявляют, что у них такая аллергия, но подтвержденных случаев очень мало. О таких даже в ученых журналах пишут. У меня, с гордостью сказал он, аллергия на переработанные плоды Theobroma cacao.

Я воззрился на него, открыв рот.

– У меня аллергия на шоколад?

– Прекрасно. Это действительно она.

– У меня не может быть аллергии на шоколад. Я всю жизнь его ем.

– Но последние несколько месяцев вы, возможно, не ели его?

– Нуда, но…

– Высококачественный шоколад за вчерашним обедом вызвал острую реакцию. Очень интересно.

– Интересно? Интересно? Да это трагедия, черт побери!

Но ничего не попишешь: присяжные вернулись, и приговор не оспорить. Меня попыталось прикончить собственное тело. Оно изучило мои пристрастия и выискало из них то единственное, которое определяло саму мою суть (или по крайней мере то, чем я был раньше), и сказало: «Прости, приятель, хватит». С таким очень трудно смириться. Если бы я сидел на крэке, если бы мою диафрагму разъел кокаин, если бы у меня началась гангрена от грязных шприцев с героином, я бы понял. Тогда я стал бы жертвой собственных пагубных пристрастий. Но шоколад? Мой верный друг шоколад, который помог мне пережить столько темных ночей и предрассветных часов раннего утра, когда остальные меня покидали? Как мог шоколад обернуться безумным профессором, заносящим над головой в библиотеке подсвечник, или вдовой-герцогиней, наставляющей в кабинете револьвер с перламутровой рукоятью?

Не важно, что последние несколько месяцев я к какао-бобам не притрагивался. Внезапно мне отчаянно их захотелось: мне хотелось покрытых шоколадом калабрианских фиг и трюфелей из белого шоколада; мне хотелось черных долек «Валорны» и винного желе из «L'Artisan»; мне хотелось «Мадагаскарской ванили» из «Шоколадного чердака» и восхитительных плиток сливочного «Линдта» и даже огромных, жирных батончиков «Молочного Кэдбери». Мне хотелось всего, хотелось сейчас, но я знал, что если хотя бы долька попадет мне на язык, если я попробую всего лишь крошку, то умру. Пока я кружил по свету в моем «Гольфстрим V» и позировал перед камерами, пока я ел икру с ладони моей (теперь бывшей) подружки, мое тело всерьез присмотрелось к тому, кем я был, чем я был и что я делал, и, как мой брат, сказало: «Нам не нравится, кем ты стал. Совсем не нравится».

Выход один и вполне очевиден. Я поднял трубку и набрал номер Макса.

 

Глава тридцать первая

В Абхазии, входящей в состав Грузинской демократической республики, есть внушительные горы, прекрасные пляжи, но ни одного приличного ресторана. Если вы туда приехали, то только не ради обеда. Это не всегда было так. Абхазия притулилась к русской границе, и в старые времена раскормленные коммунистические бонзы приезжали сюда из Москвы в отпуск на побережье Черного моря, где им подавали морского окуня на углях, тяжелые грузинские вина, а они тем временем строили глазки прославленно хорошеньким официанткам, всегда готовым услужить партии. Потом Советский Союз рухнул, как очередной замок на песке, и началась резня. Абхазцы потребовали независимости от грузин, на которых столько десятилетий назад их насильно женили, и туристический бизнес чудовищно пострадал. Угли в жаровнях остыли, рестораны закрылись.

Сегодня в Абхазию приезжают только миротворцы или менеджеры нефтяных корпораций в окружении толстошеих телохранителей, потому что в конце девяностых годов эту землю постигла еще одна напасть: на прибрежном шельфе обнаружили нефть. До этого открытия Абхазия была лоскутным одеялом пляжей, гор и этнической напряженности. После она стала лоскутным одеялом пляжей, гор, этнической напряженности и денег. Когда грузинское правительство передало права на разработку нефти московской корпорации «Кавказ Нефтегазодобыча», отчасти принадлежавшей русским миллиардерам со связями в Кремле на высшем уровне, сепаратистские абхазские формирования ответили захватом небольших групп работников гуманитарных организаций. Их главари утверждали, что не видят другого способа привлечь внимание международного сообщества к этой вопиющей несправедливости. Целого народа лишают того, что принадлежит ему по праву рождения, говорили они. Позже они заявили, что из-за халатного управления месторождениями «Кавказ» отравляет озера и почву, а для подавления недовольства используются свирепые частные охранные фирмы. Они писали скорбные народные песни о своей беде, и в Лондоне небольшие театральные труппы устраивали вечера с чтением стихов и пением песен, вся выручка от которых отправлялась на счет «Кампании за свободную Абхазию». Судя по всему, эти театральные постановки были исключительно длинными и скучными.

Со временем «Кавказ Нефтегазодобыча», разумеется, признал, что придется чем-то поступиться. Затраты на охрану нефтепровода к побережью становились непомерно высоки. Компанию то и дело упоминали в вечерних новостях, причем выставляли далеко не в лучшем свете. Вечера поэзии и песен перекинулись на Нью-Йорк, Лос-Анджелес и Париж. Скоро пройдут премьеры и в Берлине. Последний глава корпорации заявил, что неблагоприятное освещение деятельности компании в прессе вынуждает их действовать. Теперь я понимаю, что это меня и погубило. Без интереса прессы ничего не произошло бы.

Мы назвали себя «Олсон, Ращенко и Бассет». Я их предостерегал, что из-за сокращения «ОРБ» мы станем похожи на кучку дешевых мистиков, но это не имело значения, так как пресса окрестила нас «Жалкое Дело», и прозвище прилипло. У нас было три офиса. Макс работал в Вашингтоне, Ращенко обосновался в Москве, а я отправился в апартаменты с прислугой возле фешенебельной лондонской площади Белгравия.

Возвращение домой оказалось малоприятным. Когда мне было лет десять, мама позволяла мне свободно путешествовать по городу. За крохотную сумму (даже для меня, даже тогда) я мог купить билет, который давал возможность целые сутки кататься на той или иной линии красных автобусов, и я проезжал маршруты целиком, просто чтобы посмотреть, куда они приведут. Иными словами, я добирался до Лондон-Бридж или Вулидж-Арсенал, даже если дорога туда была интереснее местности в конце. После смерти папы она лишила меня этой привилегии, словно боялась, что, оставшись без присмотра, я просто исчезну и уже никогда не вернусь. Жизнь стала ненадежной, и она не доверяла ей заботу обо мне.

Теперь, после стольких лет, мысль о том, чтобы кануть в небытие, показалась вдруг привлекательной. Мне хотелось прошмыгнуть в Лондон незамеченным. Мне хотелось разговаривать с матерью по телефону из неизвестных мест, стать вольным духом, существующим лишь как голос в трубке. Разумеется, это была несбыточная мечта. Есть матери-наседки, а есть такие, которые неотступно присутствуют в мыслях своих сыновей, а не наоборот, и я знал: чтобы изгнать ее из моих виноватых мыслей, придется ее навестить. В конце концов, сыновья всегда возвращаются к мамочке, хотя бы на чашку чая.

Раз в несколько дней я ездил на окраину, погружаясь в знакомый запах лаванды в ее доме, который, как только папы не стало, быстро сменил резкий привкус бульона. Я рассказывал ей, чем занимаюсь, и ей всегда удавалось сделать заинтересованное лицо, хотя большую часть новостей она знала из газет. Такова, на ее взгляд, странность моей новой жизни. В прошлом она знала, чем я занят, читая мои ресторанные рецензии. Теперь она следила за моими успехами по заголовкам. Я спросил, не разочаровал ли ее (сыновьям всегда не хватает родительского одобрения), а она рассмеялась и сказала, что хочет лишь того, чего хотят все матери: чтобы ее ребенок был счастлив, «хотя я не уверена, что сейчас ты так уж счастлив, милый». Я ответил, что стараюсь.

Позвонив Люку, я попросил его со мной пообедать. Он согласился, но с условием, что платить буду я. Еще он выманил у меня обещание заказать бутылку возмутительно дорогого вина. Это казалось разумной платой, поэтому я выбрал по одной из моих кредиток все – на нечто известное, французское и выдержанное, а потом еще на бутылку, пока не напился достаточно, чтобы сознаться в своих грехах.

– Боюсь, в Нью-Йорке я вел себя немного… по-свински.

– Не просто по-свински, а как распоследняя свинья.

– Э?…

– Распоследняя свинья, дружок. Стопроцентная.

Я был слишком пьян, чтобы отвечать в том же духе, но смысл его слов признал. Приятно было сидеть в лондонском ресторане и слушать, как над тобой измывается младший брат.

Он сказал, что Линн кого-то себе нашла, поэтому я не стал ей звонить, хотя испытывал голод по звуку ее голоса. Еще мне хотелось поговорить с Дженни, и иногда, когда было уже поздно и в офисе скорее всего никого нет, я набирал ее венский номер, просто чтобы послушать спокойное и деловитое сообщение на автоответчике. Многие годы я знал, что всегда есть женщина, с которой я могу поговорить. Мои отношения с Линн были одной длинной беседой. Так же было и с Дженни, и я всегда считал, что, разговаривая с ними, я становлюсь лучше, чем мог бы. Теперь оба диалога оборвались, и в результате я нравился себе еще меньше.

Сняв дорогую квартиру недалеко от Темзы в Баттерси, с окнами во всю стену и высокими потолками, я проводил вечера у телевизора, лишь бы слушать английский выговор. Если мне было скучно, я гулял по набережной или читал папки с делами, которые посылал мне Макс. Ничто в них меня не привлекало, и серьезной работы они не обещали. Со временем мы провели несколько семинаров для фармацевтических компаний, которые плохо информировали своих пациентов о побочных эффектах того или иного лекарства, и разработали стратегии извинений для пары-тройки частных инвестиционных компаний, неудачно вложивших пенсионные обеспечения. Мы даже заполучили контракт на извинение от имени «Догов Дика» (компания недавно открыла филиалы в Европе), но они (к моему немалому и опасливому разочарованию) взялись за ум, и обожженных жертв, у которых требовалось бы просить прощения, не появлялось.

Пока не всплыла работа для «Кавказа», единственное принесенное нами извинение не выходило, так сказать, за рамки фирмы. По сути, это было неизбежно. Я слышал, как кашель становится все хуже и хуже. При встрече я замечал землистый цвет лица и усыхание и без того худых рук. Тем не менее, когда в одном из наших трансатлантических разговоров по телефону Макс сказал, что ему поставили диагноз рак в последней стадии, я был потрясен.

– Награда за целую жизнь убежденного курильщика, – сказал он и рассмеялся глубоким, легочным смехом, от которого у него скоро перехватило дух, и он зашелся кашлем.

Через несколько дней он прилетел в Лондон. Узнав диагноз, он присоединился к групповому иску против американских табачных компаний, упустивших упомянуть, что знали о связи между курением и раком легких. Как только в иске прозвучало его имя, адвокаты «Великого Табака» сломались и согласились извиниться. Контракт они передали нам и простоты ради согласились, что Макс может принять извинение.

– Я хочу, чтобы ты это сделал, – сказал он. – Это будет только правильно.

Церемония получилась трогательной. Сперва официально подписали акционерные сертификаты. В своей новой книге Шенк утверждал, что убедительная извиняемость в частном секторе будет проистекать из символического владения одной, но только одной акцией каждой виновной корпорации. Извиняющийся вправе, говорил он, получать выгоду от процесса извинения, но не от прибылей самой компании. Владение солидной долей акций, писал он, будет «антисочувственным». Мне это показалось логичным.

Я зажег и потушил шестьдесят семь сигарет, по одной на каждый год жизни Макса, и рассказал ему про роль моих предков в табачной индустрии – на Ямайке и на юге Соединенных Штатов.

– Ирония в том, что вы помогли мне изменить мою жизнь к лучшему, – завершил я. – А взамен моя семья погубила вашу. Мне очень, очень жаль.

Когда я закончил и мы выветрили из комнаты клубы притаившегося по углам дыма, он сказал:

– Ради такого извинения почти стоит умереть. – Что было очень любезно с его стороны, хотя и не соответствовало действительности.

В тот день он рассказал мне про «Кавказ». Кое-что я уже знал. Я видел в новостях репортажи о заложниках. Я помнил видеоматериалы, где родственники давали интервью на ступенях Форин-офис, потому что тогда углядел Дженни, которая проходила за их спинами. Я был поражен, что несчастным все еще не дают вернуться домой, и еще больше шокирован, что до сих пор не обращал внимания, но мысль о том, что лучший кандидат на роль извиняющегося – это я, пришла мне в голову не сразу. Принадлежащая русским корпорация «Кавказ» желала принести извинения абхазским повстанцам за урон, нанесенный их земле, и за зверства, учиненные их службами безопасности. Пойдут переговоры о награде, которой станет компенсация в форме доли в прибылях. Мне казалось, что как русский и свой человек в КГБ Ращенко подходил для этого задания гораздо лучше.

Макс прижал руку к диафрагме, будто нянчил несварение желудка.

– Он проделал огромную закулисную работу, договаривался с обеими сторонами, вырабатывал условия.

– И вам не пришло в голову мне про это сказать?

– Зачем растрачивать тебя понапрасну?

Тут-то бы мне и заподозрить что-нибудь. Тут-то бы и учуять подвох. Но в том-то и загвоздка с жалким делом извинений: оно убивает в тебе здравый смысл. Я только что завершил церемонию, знаменующую неминуемую смерть моего наставника. Я был опьянен эмоциями, мой мозг отключился, я жил сиюминутными словами. И потому был легкой добычей.

Две недели спустя, ясным утром в начале весны, я вылетел в Стамбул, а оттуда частным самолетом – на бывшую советскую военно-воздушную базу в Зугдиди, к югу от абхазской границы. На посадочной полосе меня ждал Макс, сидевший на заднем сиденье старого советского джипа, в котором пахло машинным маслом и сырой землей. Рядом с ним стоял большой кислородный баллон, из которого он дышал через маску. Еще при нем была молоденькая медсестра-ирландка по имени Кэти: коротко стриженные рыжие волосы, белый сестринский халат беззаботно надет поверх джинсов и кроссовок. Она следила за показателями на баллоне, точно ждала, когда испечется пирог, а временами поднимала глаза к серому, укрытому облаками небу, будто искала в этом непривычном ландшафте что-то знакомое. Макс еще больше похудел, казался почти бесплотным, и костюм висел на нем мерзкими складками, знакомыми мне настолько, что даже замечания вслух не заслуживали.

– Вам не следовало приезжать, Макс.

– Не говори глупостей. Я не послал бы тебя на такое дело одного.

– Он самого себя обманывает, сэр, – с ободряющей мелодичностью графства Корк сказала Кэти. – Дурачит самого себя.

– Вам следовало бы ее послушаться.

– Кэт хорошо обо мне заботится, – ответил Макс, похлопав медсестру по руке, будто она была девушкой, сложившей в пакет его покупки в супермаркете. – Она молодчина.

На просторном летном поле суетились люди. С одной стороны в три ряда стояли бронетранспортеры, приземистые и сердитые, темным пятном пачкавшие пейзаж. С другой мне видны были несколько машин побольше, по которым сновали солдаты, и воздух над головой взбивали транспортные вертолеты с двумя несущими винтами.

Я наклонился к уху Макса, чтобы он услышал меня поверх шума:

– Все это ради меня?

Макс заговорщицки подмигнул.

– Так Владимир договорился. Грузинские военные получили право провести учения в этих местах, пока ты здесь. Как только извинение будет принесено и принято, – он глубоко, неуверенно втянул воздух, – они отведут войска назад к Тбилиси.

– И абхазцы согласились?

– Конечно. – Он снова глотнул кислороду. – В этих краях бряцание саблями – вид спорта, к тому же рассчитанный в основном на зрителя. Иного тут и не ждут.

– Но они-то, кажется, взялись задело всерьез.

– Такова на девяносто пять процентов работа военных, – сказал Макс. – Они обязаны выглядеть будто взялись за дело всерьез.

Повернувшись, он сделал знак Кэти, которая достала из сумочки пачку документов. Сверху лежала моя единственная акция «Кавказа», на которой я расписался. Затем – карта с прочерченным на ней маршрутом по территории Абхазии, где крестиком был помечен каждый блокпост по ту сторону границы. Потом медсестра протянула мне увесистый мобильный телефон.

– Спутниковая связь, – объяснил Макс, кивнув на аппарат у меня в руке. – Работает где угодно и когда угодно. Вытяни антенну, направь ее на юг и набери номер. Переверни его. – Я повиновался. К задней стороне была прилеплена клейкой лентой бумажка с номером телефона. – Это мой. Телефон тоже спутниковый. Звони, когда бы ни понадобилось. – Он закашлялся. – Или я, или Кэти возьмем трубку.

Я серьезно говорю, в любой момент, Марк. Мы тут ради тебя. Понимаешь?

Я сказал, что понимаю.

– Еще в него встроена система для определения местонахождения, чтобы, если понадобится, мы могли тебя найти.

– Звучит утешительно.

– Не волнуйся.

– Я не волнуюсь. Будет, наверное… интересно.

– Отлично. Так держать. Над текстом поработал?

– Плевое дело.

– Встретимся через пару часов?

– Берегите себя, Макс.

Эти слова казались правильными. Возможно, я отправлялся в рискованное приключение, но ведь это над ним нависла угроза смерти.

 

Глава тридцать вторая

Мне дали собственный блестящий от смазки джип и предложили услуги водителя, но от его общества я отказался. Мне показалось, что впечатление создастся чересчур уж «корпоративное», если на встречу, где требовалось смирение, меня привезет личный шофер. Поэтому я отправился один через сосновый лес и заброшенные сады в сторону разбомбленного городка Рухи, где улицы были пусты и каждая серая стена в выщербинах от пуль. За городом после череды блокпостов, на которых скучающие грузинские солдаты махали мне проезжать, по ржавому железному мосту, выложенному гремящими стальными листами, я пересек реку Ингури. Следуя инструкции, я повернул на север вдоль берега, который вскоре превратился в ущелье слева от меня. Дорога поднималась в лесистые предгорья, и еще через десять минут я заметил два грузовика, ждавшие на обочине. Еще издалека видны крупные мужчины с автоматами через плечо, которые стояли, лениво прислонясь к машинам, а когда я приблизился, запрыгнули в кабины, и грузовики выехали на дорогу, так что один оказался впереди меня, другой – сзади. Это тоже было оговорено.

Мы тряслись по грунтовым дорогам, иногда пересекали вброд речушки, иногда сворачивали на проселки, а после снова выныривали на некогда асфальтированные шоссе. Мы ехали так долго, что в животе у меня заурчало: я пропустил ленч. Только тут до меня дошло, что я очень далеко от дома, и, чтобы приободрить себя, я похлопал по телефону в кармане, проверяя, что он на месте, – так, собираясь хорошенько ночью повеселиться, проверяешь перед выходом, в кармане ли ключи от квартиры. Много лет назад, когда друзья спросили, почему я пишу про рестораны, я ответил:

– Потому что это безопаснее, чем писать о войне.

И не шутил. Самое суровое задание, какое может выпасть ресторанному критику, это поесть в заведении на какой-нибудь дальней окраине Лондона, где подают кебаб, а мясо скорее тухнет, чем готовится. Даже учитывая историю с пищеварительной катастрофой Гарри Бреннана, наша профессия была безопасна и мне прекрасно подходила. Единственным героическим подвигом, который я мог в те времена совершить, это попробовать все до единого блюда в меню ресторана, которого удостоил собой знаменитый гастрономический справочник «Мишлен». И вот пожалуйста: я еду по абхазским предгорьям в сопровождении двух грузовиков, в которых сидят дюжие парни с автоматами. Я сам себе показался важной персоной и пожалел, что рядом нет Дженни, чтобы и на нее произвести впечатление.

Вскоре после полудня мы выехали на поляну, посреди которой стоял большой сарай из черных досок. Выбравшись из джипа, я оглянулся на эскорт за указаниями, что делать дальше. Мужчины из грузовиков не вышли, но один водитель махнул мне на дверь сарая, которая стояла настежь. Внутри, на сложенных уступами квадратных тюках соломы, освещенные только прямыми снопами света из дыр в заселенном голубями высоком потолке, сидели заложники. Как я и ожидал, их было всего четырнадцать: по большей части молодые, по большей части худые; мужчины с бородами, волосы женщин затянуты назад. Они выглядели скорее усталыми, чем напуганными. За тюками стояли козлы, а за ними меня ждал человек с округлыми плечами и большой квадратной головой, которую гнула книзу чаща буйных черных волос. Даже с такого расстояния я увидел, что рот у него напоминает японский садик камней – сплошь кривые обломанные зубы. Он походил на человека, способного большим пальцем сорвать крышку с пивной бутылки. В конце импровизированного стола сидела Эллен Питерсен в много карманной куртке – а кого еще ожидаешь увидеть в этом месте тюков с соломой и гнилых зубов? Она подняла бровь, словно говоря: «Ну вот и встретились» и снова уставилась в свой блокнот.

– Эллен, я не знал, что вы… – начал я.

Но она подняла глаза и тряхнула головой.

– Обращайтесь к Георгию, – просто сказала она, кивнув на нашего хозяина.

Я перевел на него взгляд, и он жестом предложил мне сесть на стул против него.

Наверное, я мог бы дословно пересказать вам, что говорил тогда, сидя в полумраке, в запахе вонючего скота и соломы, когда в балках у меня над головой били крыльями и гулькали голуби. Я мог бы описать мою речь о пороках экономического колониализма и грабительской добычи полезных ископаемых. Я мог бы даже изложить, что говорил о роли моей семьи в этой несправедливой игре, но истина в том, что все сказанное мной в тот день никого не интересовало. С тем же успехом я мог бы зачитывать список покупок.

В своей первой книге профессор Томас Шенк указывает: будет принято извинение или нет, зависит от эмоций извиняющегося, что как только диалог начался, никто не знает, во что он выльется. Фанаты Покаянного Подхода в различных дипломатических службах были от этого без ума, потому что в их профессии соглашение достигается еще до того, как ключевые фигуры сели за стол переговоров. Международные встречи на высшем уровне должны лишь придерживаться сценария. Извинение было особенным именно потому, что, предположительно, являлось импровизированной драмой, существующей лишь в данный момент и им порожденной.

На сей раз вышло иначе. Решение принять извинение или нет было принято задолго до начала церемонии. На самом деле оно, наверно, было принято еще до того, как мой самолет вылетел из Стамбула. Как это ни печально, я не подозревал ничего дурного до тех пор, пока сидевший напротив меня человек не положил на стол пухлый канцелярский конверт и не толкнул его ко мне дулом блестящего от смазки револьвера, который держал в правой руке.

Открыв конверт, я достал документы и как только начал их пролистывать, меня захлестнула знакомая волна ужаса, которую я помнил по детству и проваленным экзаменам.

– Вы должны мне поверить, я не знал…

Георгий постукивал по столу дулом пистолета.

– Три миллиона акций?… – сказал он голосом глубоким и настолько низким, что казалось, исходил из самого паха. – У тебя три миллиона акций «Кавказ-Нефтегазодобычи», а ты не знал?

Я поглядел на копии сертификатов акций, мысленно заставляя их развеяться в воздухе или стать чем-то другим.

– Приехал один человек и попросил меня подписать эти бумаги, я их подписал и…

– У тебя три миллиона акций? Три миллиона?

– Понимаю, понимаю, это уйма акций, и это моя подпись, и моя фамилия вот тут и вот тут…

Подняв револьвер, он ткнул им в мою сторону.

– Ты один из них! Ты наживаешься на нашей беде и приехал сюда сделать еще больше денег, и…

– Георгий!

Вскочив, Эллен перегнулась через стол, сжав его толстый локоть, будто чтобы удержать равновесие. Он поднял на нее взгляд и, медленно кивнув, сказал:

– Только пугаю.

– Думаю, мистер Бассет уже напуган, Георгий. Очень напуган.

Я начал снова просматривать бумаги, выискивая хоть что-нибудь, что доказало бы их поддельность, хотя уже осознал, что они подлинные. Судя по качеству печати – факсы. Я посмотрел на колонтитулы, ища указаний на то, кто и когда их послал, но там были только сплошные нули. Или машина была новой, или ее перегрузили. Положив документы на стол, я вытер вспотевшие ладони о брюки. Мне пришло в голову, что в разговоре со здоровяком, у которого плохие зубы и револьвер, наилучшей стратегией будет сдаться на его милость.

– Георгий, я повинен в глупости. Я не посмотрел, что подписываю, хотя следовало бы, поэтому мне очень, очень жаль, но тогда я еще не знал, что буду приносить вам извинения, и никто…

– Твои извинения ничего не стоят.

– Мне вполне понятно, как могло создаться такое впечатление. Но может быть… – Я поспешно перебирал в уме варианты: – Что, если нас обоих обманули? Может, кто-то пытается саботировать нашу встречу. Разве это так уж невероятно? – Я ощупью искал выход из ситуации, пытаясь погрести улики против меня под грудой слов.

– Кто? Кто этот человек?

– Не знаю. Может быть, если вы скажете, откуда у вас эти документы…

Он уставился на меня в упор, чем вынудил меня тут же отвести взгляд.

– Эллен, это вы дали ему…

– Вы же знаете, что я не могу открывать моих источников.

– Это заговор, Эллен. Мне ничего не известно. Я даже не знал, что мне принадлежит больше, чем одна акция, на которой я расписался сегодня утром.

– Вы не знали, что вам принадлежит три миллиона акций «Кавказ-Нефтегазодобыча»?

– Господи, Эллен, и вы туда же! Просто скажите, откуда у вас эти бумаги, и…

Встав, Георгий заставил меня умолкнуть, его деревянный стул скрипнул от облегчения.

– Хватит! – Он заткнул револьвер за ремень полотняных штанов. – Посмотрим, насколько твои богатые друзья хотят получить тебя назад.

За спиной я услышал возмущенное бормотание заложников и ни в чем не мог их винить. Даже мне было ясно, как это выглядит со стороны. Это был не лучший мой час. С каждой минутой я производил все менее и менее внушительное впечатление. Георгий направился к двери, и Эллен вскочила пойти за ним следом. Проходя мимо моего стула, она на секунду остановилась.

– Простите, Марк, я просто делаю свою работу.

– Как скажете.

Она пошла за Георгием, и я повернулся со стулом посмотреть им вслед. У двери Георгий остановился.

– Извини. Ты тоже.

– Что? – взвизгнула она.

– Ты тоже останешься. Так надо.

– Мы же договорились, Георгий. Мы же договорились, мать твою. Мы же договорились, догово…

Он пожал плечами, точно говоря: «Такова жизнь. День следует за ночью. Река спешит к морю. У меня за поясом пистолет. Ты останешься здесь».

Теперь мужчины, ждавшие в грузовиках, внесли в сарай одеяла и стальные коробы со знаком красного креста. Еще они принесли десяток штормовых фонарей. Сложив свою ношу посреди сарая, они вернулись к грузовикам, оставив Георгия одного.

– Потерпите еще немного, друзья мои.

С этими словами он запер за собой дверь. Мы слушали, как хлопают дверцы грузовиков, как кашляют дизельные моторы, и сидели молча, а шум удалялся, пока наконец его не заглушили деревья. Я опять взял со стола бумаги, надеясь, что их содержимое изменилось, но оно осталось прежним. Когда я снова поднял глаза, то увидел, что все в сарае не отрываясь смотрят на меня.

Я сказал:

– Извините?

Они покачали головами и отвернулись.

 

Глава тридцать третья

Все было бы много проще, если бы заложники так явно не симпатизировали своим похитителям. Они тоже считали, что «Кавказ-Нефтегазодобыча» – безобразное лицо безобразного бизнеса, и большую часть своего пленения проводили, уча детей и леча стариков в изолированных абхазских поселках северных предгорий. Они хотели вернуться домой, но были готовы подождать заключения благоприятной сделки. Мой вклад этой сделке явно не способствовал. Они избегали со мной разговаривать, а вместо этого занялись развешиванием фонарей и устройством спальных мест на тот неизвестный период времени, который еще проведут в грязном сарае, в сырой глуши, в пятистах милях от ближайшего приличного ресторана.

Эллен снизошла до разговора, но совсем не того, какой мне бы хотелось вести.

– Вы недотепа, Бассет.

– Не я же отдал ему документы.

– Не я же купила три миллиона акций.

– Меня подставили, Эллен. Как вы не понимаете? Подставили. Я не знал, что владею этими акциями. Знай я…

– Да? Значит, кому-то нужно, чтобы вас взяли в заложники?

– Да. Нет. Я хочу сказать, не знаю. Я…

– Вы недотепа, Бассет.

Разумеется, я попробовал позвонить. Часами пытался, но в ответ слышал только длинное объявление на шести различных языках, из которого понял, что никто не берет трубку, и которое предлагало оставить сообщение на автоответчике. Я оставил сообщение, потом второе и третье, каждое следующее отчаяннее предыдущего. Я попытался дозвониться до Люка. Попытался дозвониться до матери. Даже до Линн. Но всякий раз натыкался на автоответчик или звонок не проходил, потому что я ошибался, набирая длинные международные коды. Когда я позвонил Дженни в Женеву, мне ответила голосовая почта, и я получил лишь сообщение, которое всего несколько дней назад казалось таким утешительным. Теперь ее спокойный размеренный тон привел меня в ярость, ведь говорила женщина, которой не было дела до моих затруднений. Наконец я сдался, боясь посадить батарейку, ведь тогда никто не сможет со мной связаться.

Когда наступили сумерки и зажгли фонари, от которых по полу разлились озерца света, а углах древнего строения собрались кожистые черные тени, открыли ящики Красного Креста. Каждому выдали по небольшой, обернутой в целлофан упаковке размером с малоформатную книжку. На упаковке стояли опять-таки значок Красного Креста и надпись «Экстренный энергетический рацион». Я жадно вскрыл свою и тут же уронил на посыпанный соломой пол, а потом сел на корточки и закрыл глаза руками, чтобы спрятать ужас.

– Не дотягивает до вашего гастрономического стандарта, да, Бассет? – спросила с полным ртом Эллен.

– Это шоколад.

– А вы на что рассчитывали? На жареного лебедя?

– Я не могу есть шоколад.

– Господи помилуй, Бассет, сейчас не время привередничать!

– Я не привередничаю. У меня аллергия на шоколад. Должно же быть в ящике еще что-нибудь. Умираю с голоду. Должно же быть еще что-нибудь…

Но ничего больше не было.

Я ушел в угол с одеялом и на нем свернулся, обхватив руками издевательскую пустоту в желудке. Каким-то образом мне удалось заснуть.

Проснулся я перед рассветом, разбуженный низким уханьем, от которого содрогался земляной пол. Как раз когда я продирал глаза, за первой последовала вторая череда толчков, потом третья. Эллен уже проснулась и сидела недалеко от меня, вытянувшись в струнку, вглядываясь в темноту: подбородок задран, рот приоткрыт, кончик языка прижат к нижней губе – точь-в-точь настороженно принюхивающаяся кошка. Я подполз к ней поближе и прошептал:

– Гроза? – и посмотрел на огромные дыры в потолке, через которые мог полить дождь.

Мотнув головой, она так же шепотом ответила:

– Нет. Не гроза.

Раздался новый грохот, от которого в желудке у меня опять все подпрыгнуло, но на сей раз он был громче и ближе, и, невольно снова подняв глаза к полотку, я увидел внезапную вспышку в темноте.

– Снаряды, – сказала она.

– Бомбы?

Она кивнула.

– Надо думать, воздушные.

Раздался рев, это низко над нами пролетел реактивный самолет. Элен повернулась ко мне с таким выражением, которое я привык видеть только на лицах знатоков вин, когда они верно определили виноградник и год.

– Видите? – сказала она, будто теперь все наладится.

К тому времени проснулись остальные заложники, и без особых рассуждений мы сгрудились в углу сарая, который выходил к лесу, почему-то решив, что, сбившись в кучу, будем не столь беззащитны. Сам ночной воздух вокруг потрескивал от автоматных очередей и одиночных пистолетных выстрелов, шипения и взрывов бомб и снарядов, и старая постройка подрагивала на хлипком фундаменте, от чего раскачивались фонари на гвоздях и по стенам танцевали черные тени. Вот как все кончится, подумал я: в сарае, в окружении людей, которые меня ненавидят, в подсвеченной вспышками темноте, где свистят пули, трясется земля, а в желудке у меня пусто. Вот каков будет конец.

Но рассвет все же наступил, а с ним – передышка. Взрывы сперва немного утихли, потом замерли совсем, точно гроза, которая вдруг ушла к морю. Нам остались только дребезжание очередей, за которыми вскоре последовал другой звук, такой неожиданный и резкий, что мне понадобилось полминуты, чтобы сообразить: звонит мой телефон.

Я его выхватил.

– Макс?

– За тобой приедут, малыш.

– Меня взяли в заложники, Макс!

– Знаю. За тобой приедут. Все в будет в порядке.

– У них были документы.

– Мы знаем. Они нам сказали.

– Я не знаю, откуда у них эти документы, Макс.

– Успокойся.

– Успокоиться? Меня едва не убили. Еще могут убить.

– За тобой уже едут.

– Вы знали, что у меня есть акции «Кавказа», Макс?

– Ты во многое инвестировал.

– Вы знали?

– Тебе сказали, откуда взялись эти документы, малыш?

– Эллен Питерсен им отдала.

– Питерсен с тобой?

– Ага, да. Она тут.

– Как она их получила?

– Не говорит. Ни слова не говорит.

– В колонтитуле факса что-нибудь было? Вообще хоть что-нибудь? Номер? Код?

– Нет, ничего. Там ничего не было. Пустота.

– Полная пустота?

– Сплошные нули. Факс-машину перезагрузили. Или она была новой.

– На колонтитуле дата была?

– Говорю вам, Макс, ничего. Вообще ничего. Там…

Замолчав, я тяжело сел на пол сарая, будто из меня вышибли дух. Закрыв глаза, чтобы лучше сосредоточиться, я сказал:

– Я ведь не говорил вам, что это факсы.

Он закашлялся, потом проскрипел:

– Минутку…

Я услышал, как он прочищает горло и глубоко вдыхает кислород через маску.

– Макс, я вам этого не говорил.

На другом конце провода – молчание, только свист и шорох гипермированного дыхания.

– С тобой все будет в порядке, Марк, – успокаивающе сказал он. – Постарайся не падать духом.

– Это вы дали Питерсен документы? – Я слушал вой статики, звук перебрасываемого спутниками пустого шума.

– Мы же в частном секторе работаем, Марк, – сказал он. – Столько всего надо учитывать.

– Что именно?

– Издержки.

– Какие издержки? Говорите же, Макс.

– Всегда нужно помнить о балансе. Что обойдется дешевле, компенсация или другие меры?

Я принялся ходить взад-вперед по сараю, а мои товарищи-заложники не спускали с меня глаз, и каждый смотрел на меня с отвращением.

– Вы устроили так, чтобы повстанцы не приняли мои извинения.

– Марк, последовательность решений была весьма и весьма непростой.

– Вы знали, что меня возьмут в заложники?

– Мы учитывали такую возможность. Но мы приняли меры.

– Что, если грузины перейдут в наступление?

– И русские, Марк, и русские. Сегодня утром они высадились на побережье под Сухуми. И все с одобрения ООН.

Надо думать, этим словам полагалось стать решающим доводом: если задействована Организация Объединенных Наций, значит, все по-честному, вот только ничего честного тут не было. Как что-то из случившегося могло быть честным? Но в то время, сидя в запертом сарае, я знал только, что я тоже жертва и что убедить в этом остальных окажется весьма непросто. Разумеется, Эллен Питерсен мне не поверит. Теперь я понимал, что на самом деле она не знает, кто послал ей документы, а не зная источника, ни за что не поверит в мою невиновность, как бы я ее ни доказывал. Однако в своей книге «Весьма жалкая история», опубликованной спустя девять месяцев после абхазского инцидента, она хотя бы сумела проследить последовательность событий.

За десять дней до моего прибытия в Зугдиди русские, выступая как от своего имени, так и от имени Грузии, тайно распространили в Совете Безопасности ООН проект резолюции. Резолюция санкционировала решительные меры против военных формирований абхазских сепаратистов в том случае, если моя миссия обернется провалом и заложников не отпустят, хотя все считали, что примут ее только в том случае, если мне будет грозить непосредственная опасность. Иными словами, русские получат поддержку только в том случае, если я тоже окажусь среди заложников. Что я больше не Верховный Извиняющийся ООН, значения не имело. Как выразилась Питерсен, я «еще оставался членом семьи» и фигурой настолько известной, что мировая общественность быстро одобрит применение силы. Моя слава, которую Макс так уговаривал меня признать, станет прекрасным предлогом для развязывания небольшой войны.

В этой сделке выигрывали все, кроме меня и абхазцев. При помощи более крупных и лучше организованных военных подразделений России Грузия раз и навсегда вернет себе контроль над Абхазией. Россия взамен получит приток местной дешевой нефти. А «Кавказ-Нефтегазодобыча» благодаря связям своих дружащих с Кремлем владельцев втихомолку субсидировали часть расходов на вторжение, тем самым став первой частной корпорацией в этой области. Их вклад в итоговые затраты на военные действия, хотя и огромный, оказывался много меньшим любой компенсации, которую им пришлось бы заплатить, если бы мое извинение было принято. А если «ОРБ» устроит так, чтобы меня взяли в заложники, но само при этом никак не подставится и при неблагоприятном исходе сможет оспорить свою причастность, тем лучше, ведь тогда стоимость всей операции упадет, а в результате возрастет гонорар агентства, иными словами – мой собственный.

Но в тот момент никаких подробностей мне Макс не сообщил. Он сказал просто:

– Наш гонорар будет гораздо выше, Марк.

– Мне не нужны деньги, Макс. И вам они не нужны. Вы умираете.

– Вспомни, Марк. Только неудачники умирают бедными. – Он смеялся, пока не зашелся кашлем и не начал задыхаться в трубку. – Подожди-ка еще.

– Макс? Макс?!!

– Я здесь, Марк.

– Моя репутация – это единственное, что у меня есть, Макс. Единственное, что у меня есть. Вы разрушили мою репутацию. Репортаж Эллен меня уничтожит, как только она его опубликует.

– Не волнуйся, мой мальчик. Ответственность я возьму на себя. Скажу, это я во всем виноват. Что мне следовало вспомнить про твои акции. Оплошность больного старика. Как только мы тебя вытащим, я уйду из агентства, выступлю с заявлением. – Он еще покашлял, и звук был такой, будто его легкие рвутся на волю из тела. – И о Питерсен тоже не беспокойся. Я устроил кое-что, чтобы ее отвлечь. Историю с «Кавказом» она бросит. Положись на меня.

– Что вы сделали?

– Положись на меня, Марк. Все будет хорошо.

Теперь я уже кричал в телефон, звал его по имени, просил ничего больше не предпринимать, твердил, что он сделал уже достаточно, но Макс уже отключился. Сарай теперь подрагивал от другого звука. Вскочив, все смотрели на дверь, а тишину заполнил рык дизельных грузовиков. Кто-то приближался.

 

Глава тридцать четвертая

Мы услышали крик «Ложись» и подчинились как один, бросившись ничком на прохладный земляной пол. Последовали вспышка, грохот, клубы белого дыма, дверь сарая ввалилась внутрь, и в образовавшийся проем полился бледный утренний свет, но его сразу же снова заслонили тела людей в черных комбинезонах и выпуклых очках ночного видения, которые тут же наставили винтовки в темные углы и стали на нас кричать. Прикрыв голову руками, я уткнулся носом в пыль.

Лежащая рядом со мной Эллен крикнула:

– Тут все без оружия, мы заложники! – точно уже проделывала это раньше. И еще раз и еще: – Тут только заложники!

Но хаос еще не изжил себя. Мужчины нас окружили, заполняя сарай экономными движениями, оружием и рявканьем приказов. Только я начал привыкать к кутерьме и шуму вокруг, как послышался крик: «Сверху!», и воздух взорвался бьющими по ушам выстрелами из винтовок, а за ними последовала череда глухих ударов, отдавшихся в полу сарая, на каждый мои товарищи по несчастью взвизгивали. Когда шум стал замирать, я медленно открыл глаза. Прямо перед моим носом лежал жирный лесной голубь, вместо головы – кровавый обрубок. Весь пол был усеян мертвыми птицами.

Повисла смущенная тишина. Эллен встала.

– Ладно, ребята, теперь, когда вы перестреляли местную фауну, не хотели бы вы нас спасти или нам лучше остаться и ощипать голубей?

Я неуверенно поднялся на колени, потом встал на ноги. Мужчина передо мной, через очки ночного видения глядевший на голубя у себя под ногами, тронул его носком черного сапога, точно проверяя, действительно ли он больше не представляет собой опасности.

– Поверьте, он мертв, – сказал я, переняв некую долю неуклюжего сарказма Эллен.

Так и не сняв прибора ночного видения, мужчина поглядел на меня вопросительно. Теперь он все-таки сдвинул очки на лоб, а с ними и черную хлопчатую шапочку. Я воззрился на него, точно неожиданно заметил собственное отражение в зеркале на другом конце комнаты и задумался, что же это за знакомое лицо.

– Стефан?

Он нахмурился и, не желая встречаться со мной взглядом, оглядел сарай, точно заметил на вечеринке бывшую подружку, по которой не собирался убиваться. Он смотрел на что угодно, только не на меня.

– Привет, Марк.

– Глазам своим не верю. Ты здесь. Спасаешь…

– Этим я и занимаюсь. Мне за это платят.

– Ты знал, что я…

– Нет, мне не сказали. Просто рядовой контракт. Пересчитайте их, джентльмены. Должно быть четырнадцать заложников и еще двое, всего шестнадцать. – Он повыше закинул винтовку на плечо.

– Я хочу сказать, просто изумительно, что ты здесь.

– Проверьте, нет ли раненых. И по машинам.

– Все целы, Стефан. Никто не пострадал. Мы просто… Я так рад тебя видеть. Честное слово.

У моего плеча, задыхаясь от возбуждения, возникла Эллен Питерсен.

– Это он? Тот парень?

– Да, мой старый друг Стефан. Э… Стефан Лэнгли, познакомься с…

– Эллен Питерсен, журнал «Тайм», страшно рада с вами познакомиться. Я столько про вас слышала. Да нет, что я, мы все слышали. Правда? – Она протянула ему для пожатия руку, но он только поглядел на нее, потом на меня.

– Так это ты для заработка ешь какой-то там хлеб и пироги с сойками?

Я ободряюще улыбнулся.

– Хлеб, сойки, как тебе больше нравится.

Глянув себе под ноги, он пинком подтолкнул ко мне дохлого голубя.

– Тогда вот его попробуй. – На том он повернулся и направился к разбитой в щепы двери.

Я остался смотреть на птицу.

– Это голубь! – крикнул я ему вслед.

– Гурман хренов, – пробормотал он и ушел в солнечный свет с таким видом, будто он ему принадлежал.

Эллен нацарапала что-то в блокноте.

– Ощущается некая враждебность, – сказала она.

– Много воды утекло, – сказал я. – Он, вероятно, не ожидал меня здесь увидеть. Уж я-то точно не ожидал.

На прогалине стояли три серых бронированных грузовика с работающими вхолостую моторами. Заложников сажали в кузовы, но я знал, что не могу сидеть вместе с остальным стадом, изображая пассажира, поэтому забрался на сиденье рядом со Стефаном в головной машине. Когда я закрывал дверь, ее рывком дернула на себя Эллен.

– Еще одно место найдется? – спросила она и, не дожидаясь ответа, залезла к нам.

Стефан открыл было рот, но передумал и только сжал челюсти так, как делал это, когда мы были детьми. Взревел мотор, Стефан переключил передачу и крикнул:

– Пристегните ремни. Будет тряско.

На большой скорости мы двинулись по проселку через лес, бронетранспортеры рычали и подпрыгивали на колеях и камнях, точно ничто не могло сбить их с пути.

– Это опасно? – спросил я.

– Самый большой риск – дружеский огонь, – холодно ответил Стефан. – Да, кстати… – Из отделеньица в двери он достал тяжелую рацию. – Едем, – рявкнул он в динамик, и в ответ что-то заскрипело.

– Значит, у нас все в порядке? – спросил я.

– Это у них все в порядке, – сказал он, кивком указывая на тех, кто сидел позади нас и тянул шеи, чтобы заглянуть нам через плечо, точно дети, стремящиеся первыми увидеть море. – Конечно, всегда есть шанс, что кому-нибудь захочется пристрелить именно тебя. – Его губы тронула саркастическая улыбка, которая исчезла так же быстро, как и появилась.

– Значит, ты видел мои извинения перед тобой и Габи, и вообще… – сказал я.

Он не ответил. Эллен поспешно карябала в блокноте, все ее тело напряглось от стараний записать наш разговор, пока грузовик трясся по дороге.

– Знаешь, я искренне говорил. О том, что тогда сделал. Каждое слово было искренним.

Ответом мне было все то же молчание. Он чуть шире развел руки на рулевом колесе, чтобы держать его крепче, когда дорога пошла под уклон по узкому с глубокими колеями проселку среди сосен. Низко над нами что-то проревело, и я съежился, прячась от шума. В некотором отдалении раздалось заикание и уханье взрывающихся снарядов. Я поморщился. Эллен вытянулась в струнку. Стефан чуть прищурился, будто солнце било ему в глаза.

– Мы в безопасности?

– Будем.

Минуту или две мы ехали в неприятном молчании. Я попробовал снова:

– Я извинился бы перед тобой лично, если бы знал, где тебя искать, но…

– А ты не подумал, что будет дальше?

– Я…

– Ты не подумал, что со мной будет, когда это передадут в эфире?

– Ну, я…

– Хороший вопрос, Марк. Вы не задумывались, что станет со Стефаном, когда это извинение передадут в эфире?

– Помолчите, Эллен.

– Тебе хотя бы на минуту пришло в голову, как отреагируют мои ребята, когда ты вытащишь на свет все до единой сволочные подробности моего дрянного унижения по глобальному телевидению и моя фотография появится на экране?

– Ну…

– Не пришло?

– Господи, Стефан. Я не намеревался поставить тебя в неловкое положение. Я просто подумал…

– Что ты подумал? Ты ведь не подумал, верно?

– Вы подумали, Марк?

– Эллен, пожалуйста!

Машину тряхнуло так, будто ей дали в рыло. Мне заложило уши, лобовое стекло осветила бешеная вспышка.

– Какого черта?…

– Миномет, – сказал Стефан.

Мы остановились. На дороге перед нами была глубокая воронка, в которой валялись поваленные стволы. Включив рацию, Стефан проверил, все ли за нами целы, и некоторое время сидел, постукивая пальцами по рулевому колесу. Над нами что-то просвистело, а потом взорвалось в лесу в нескольких ярдах справа от нас. Стефан не шелохнулся.

– Пытаются определить, где мы, – сказал он.

– Может, нам тогда съехать с дороги?

Он убрал руки с рулевого колеса.

– Хочешь повести?

– Нет, приятель. Нет. Просто…

Еще один взрыв, на сей раз чуть дальше за нами, но все равно на дороге.

– Все, кто меня знает, видели это твое извинение.

– Может, мы поговорим об этом позднее, когда…

– Нет. Давай поговорим сейчас.

Я услышал гудение воздуха, взорвался четвертый снаряд, на сей раз на дороге перед нами.

– Стефан!

– Давай поговорим о том, как ты унизил меня перед теми, кого я знаю.

– Стефан, прости меня, прости меня, прости меня.

– Ну да, конечно, извиняешься. Теперь ты извиняешься. Теперь, когда думаешь, что умрешь, ты чертовски извиняешься. Но тогда ты ни о ком, кроме себя, не думал…

Нервничая, я оглядывал деревья вокруг, ожидая, что из-за любого ствола раздастся вдруг автоматная очередь. Так, значит, вот каков на самом деле будет конец: на разбитом снарядами проселке на меня кричит вояка, а в желудке у меня все еще пусто. Спасибо вам, Макс. Большое спасибо, что придумали, на что отвлечь Эллен, что свели меня с другом детства, который стал наемником и который жаждет меня ошельмовать перед тем, как миномету представится шанс меня прикончить.

– Нам действительно следовало бы съехать с дороги.

– Знаете, Стефан, а Марк, по-моему, прав.

Стефан, не моргая, уставился на Эллен, и втроем мы слушали завывание еще одного летящего к нам снаряда.

– Отлично, – сказал он. – Съехать с дороги.

Включив рацию, он рявкнул приказ. Слева от нас еще что-то взорвалось, и мы свернули в лес, а потому пробивались теперь через подлесок вниз по склону, проламываясь через побеги, прыгая по поваленным стволам, пересекая прогалины, к тому, что ждало у подножия холма. Мы с Эллен не могли сдержать визга: издавали «Уооооооааааааааа!», исходивший все глубже и глубже из недр желудка, пока этот звук не попал в тон с ревом перенапряженного мотора, рычащего у нас под сиденьями. Съехав к подножию лесистого склона, мы носом вперед обрушились в глубокий овраг, потом выкарабкались и поднялись на насыпь. Вскоре мы снова оказались на дороге, которая через несколько минут вывела нас на открытое пастбище. Стефан крутанул рулевое колесо, машина выровнялась, остальные бронетранспортеры быстро выстроились за нами.

– Теперь мы в безопасности, – негромко сказал Стефан, как человек, которые знает, каково это, когда небезопасно, и видит разницу.

Он объяснил, что зоны боев всегда состоят из «рискованных ситуаций», особенно такие жалкие, как эта: несколько минометов на холмах, пара снайперов в ущелье, но на равнинах – ничего. В такой мелкой, бессистемной войне, как эта, на равнине безопаснее всего. Я произносил «о!», «да?» и «правда», как мне казалось, в подходящих местах.

Мне словно бы снова стало четырнадцать лет. Я опять очутился в саду при доме на окраине и смотрел, как он танцует медленный танец, положив руки на попку какой-нибудь глупой девчонки, и брюки у него оттопыриваются с похотливой жадностью. Он снова был мужчиной, а я – мальчишкой, которого надо спасать. Который увяз по уши. Который молит о помощи.

– Удовольствие получаешь, да? – спросил я.

– Ты о чем?

– Получаешь удовольствие, спасая меня? Тебе всегда нравилось мной помыкать.

– Я делаю мою работу.

– Черта с два! Ты разыгрываешь крутого. Тебе всегда надо было разыгрывать из себя крутого.

– Знаешь, в чем твоя проблема, Бассет? – сняв руку с рулевого колеса, ткнул в меня пальцем Стефан. – Хочешь знать, в чем твоя проблема?

– Давай же! Скажи! В чем моя проблема?

– Ты одержим прошлым. Вот в чем твоя проблема. Ты думаешь, оно, черт побери, важней настоящего. – Он наклонился, чтобы мимо меня обратиться к Эллен. – Он уже набил вам оскомину своим папочкой?

– Ну, он действительно упоминал…

– Готов поспорить, что упоминал. Всякий раз, когда мы ходили выпить пива, ему достаточно было двух пинт, и пошло-поехало. Папа то, папа се.

– Это нечестно.

– Нечестно? Нечестно? А знаешь, что я подумал, когда услышал, что ты получил работу в ООН? Я подумал: «Отлично. Теперь уж он вволю покопается в прошлом. Теперь ему будут платить, чтобы он говорил о своем чертовом папочке».

– Я не копаюсь в прошлом.

– Нет копаешься. Ты им наслаждаешься, приятель. Хочешь скажу, какая между нами разница, дружок? Сказать? Я живу с моим прошлым, а ты на нем паразитируешь.

– Интересная мысль, Марк. Как, по-вашему, вы паразитируете на своем прошлом?

– Вычеркните, Элен.

Теперь мы ехали молча, и так продолжалось всю дорогу до границы, оттуда – в Зугдиди, где военно-воздушная база кишела людьми, а подъездные дороги были запружены танками и бронетранспортерами, и все они направлялись в ту сторону, откуда мы приехали. Вертолеты летели на малой высоте к абхазскому предгорью, и вдалеке слышны были взрывы минометных снарядов и автоматные очереди. Моя война, по всей видимости, шла полным ходом.

«Кавказ-Нефтегазодобыча» наняла бригаду врачей и медсестер позаботиться о заложниках, и когда мы припарковались, медики на нас накинулись, набрасывая на плечи ненужные одеяла и поднося кружки с горячим сладким чаем, который мы не хотели пить. Прошло несколько секунд, прежде чем я сообразил, что Стефан уходит не попрощавшись. Я его окликнул:

– Стефан!

Он остановился, но не обернулся.

– Знаешь, я искренне тогда говорил. – Он не шелохнулся. – Честное слово, мне очень жаль.

Он так и стоял спиной ко мне, словно пытался вспомнить, куда направлялся, а потом просто пошел. Он так и не оглянулся.

Кэти я нашел одну на переднем сиденье старой, еще советских времен машины «скорой помощи» (сплошь вмятины и потускневший, исцарапанный хром), припаркованной у стены одного из ангаров. За парадом военной техники она наблюдала с таким видом, будто его устроили ради нее одной. Я постучал пальцами в окно, чтобы привлечь ее внимание, и она опустила стекло.

– Где Макс?

Прикусив нижнюю губу, она помотала головой.

– А где он был, когда вы его в последний раз видели?

– Где и сейчас. Я хочу сказать… Мне правда очень грустно вам это говорить, мистер Бассет. Час назад он умер.

– Что он сделал?

– Он был очень болен, мистер Бассет.

– Знаю. Но… – Я огляделся по сторонам, почти надеясь, что он выйдет из-за машины «скорой помощи», что на лице у него будет озорная улыбка, а в пальцах между суставами зажата дежурная сигарета. – Он ничего вам для меня не оставил? Письмо? Заявление? Хоть что-нибудь?

– Нет, ничего.

– Совсем ничего?

– Это случилось внезапно, мистер Бассет. Приступ кашля, потом ему стало нечем дышать и…

– Где тело?

– У меня за спиной.

Мы обошли машину, и она открыла задние двери. Труп Макса был закреплен ремнями на носилках и с головой укрыт красным одеялом.

– Хотите, чтобы я вас с ним на минуту оставила?

Я пропустил ее слова мимо ушей. Был слишком занят тем, что наклонялся над телом, откидывал одеяло, обшаривал карманы пиджака. Рука трупа свалилась с носилок, а я все охлопывал его в поисках листка бумаги или хотя бы использованного конверта с несколькими нацарапанными строками, чего угодно, лишь бы оно доказало, что я понятия не имел о наличии у меня акций «Кавказа».

– Мистер Бассет…

– Оно должно быть где-то здесь.

– Мистер Бассет, пожалуйста! Немного уважения к умершему…

– Он должен был где-то его оставить. Он обещал снять с меня подозрения. Он обещал!

– Мистер Бассет, если вы не возьмете себя в руки, мне придется попросить вас уйти!

Я выпрямился. Макс лежал с закрытыми глазами, его острый, с серой щетиной подбородок уткнулся в потолок, галстук был по-прежнему аккуратно завязан, только рот приоткрыт в намеке на улыбку, словно он хотел сказать: «Что ж, сынок, по крайней мере я не умер бедняком». Возможно, в этот момент мне следовало бы испытывать горе или сожаление об утрате второго отца. Но ничего такого я не чувствовал. Мне казалось, меня предали.

Наклонившись так, что кончиком носа едва не коснулся его, я крикнул: «Ты сволочь, Макс!», будто смог бы этим его разбудить, но шевельнулись только его волосы, взлохмаченные моим резким, несвежим дыханием. Я остался один. Рассчитывать больше не на кого.

 

Глава тридцать пятая

Выборов в Германии или, если уж на то пошло, где-либо еще не случилось. Последний раунд переговоров по мировой торговле в Цюрихе отгромыхал без особого результата, и никакие катаклизмы в результате вмешательства высших сил на планету не обрушились. Помогли ли бы мне проснувшиеся вулканы, разлившиеся реки или налетевшие торнадо? Маловероятно. Мне самой судьбой предназначалось попасть на обложку номера «Тайм» за ту неделю.

Люк показал мне ее, когда приехал позавтракать со мной в «Таверну повара», один из смитфилдских пабов, которые открываются рано, чтобы кормить грузчиков с оптового мясного рынка через дорогу. Он хотел встретиться в другом месте, но я сказал ему, что моя голодовка в Абхазии нанесла мне почти такую же травму, как свист пуль и взрывы снарядов, и что мне нужна поддержка в виде животного протеина, который помог бы мне оправиться. Всю ночь в том сарае мне снилась нескончаемая череда тарелок с отборным глостерским беконом «Олд спот» и сардельками из крупно рубленного фарша, жаренные на гриле бараньи почки и поджаристые круги кровяной колбасы, ломти телячьей печенки, еще нежно-розовые в середине. Даже заказывая эти лакомства, я уже почувствовал, как возвращаюсь к жизни.

– Тебе, возможно, понадобится несколько пинт чего-то крепкого, чтобы запить вот это, – сказал Люк, бросая на стол журнал. На обложке была моя глупая улыбка крупным планом и заголовок: «НАСКОЛЬКО ЖЕ МОЖЕТ БЫТЬ ЖАЛЬ ОДНОМУ ЧЕЛОВЕКУ?», а ниже – неизбежный подзаголовок: «Взлет и падение Марка Бассета».

Отпив глоток горячего крепкого чая, я сказал:

– Чего-то в таком духе я и ожидал.

Люк развернул к себе журнал, чтобы еще раз рассмотреть обложку.

– Похоже, дела обстоят скверно, раз уж ты ожидал такого.

– Я не полный кретин, Люк.

– А вот они явно считают тебя полным кретином.

– Спасибо. А теперь заказывай себе завтрак.

Когда ему принесли еду, он спросил:

– Ну и что ты собираешься делать?

– Единственное, что умею.

Он опустил вилку и нож.

– Господи милосердный. Ты собираешься приготовить гигантское миндальное суфле и накормить им весь мир?

– Вроде того. Только без суфле.

Люк снова взялся за еду.

– Тебе не кажется, что уже хватит извиняться?

– А что еще мне остается?

– Заткнуться, например?

– Как только извинюсь, так и сделаю. Честное слово. – Минуту-другую мы ели молча. – Поможешь мне? – спросил я. – Моральная поддержка мне бы не помешала.

– С чего бы мне это делать?

Я на секунду задумался.

– Потому что ты мой брат?

– Ничего получше придумать не можешь?

Я помотал головой.

– Достаточно честно.

На следующий день мы сняли Ланкастерский зал в «Савое», отчасти из-за его вместительности, отчасти потому, что папа всегда восхищался этим отелем. Однажды, когда мы были детьми, он повел нас туда пить чай и есть крохотные сандвичи в выходящей на Темзу гостиной, воздавая дань этому месту, где сто лет назад готовил великий Огюст Эскоффье. «Без Эскоффье, – сказал отец, величественно обведя фрески по стенам, зеркала и люстры, – в этой стране кормили бы еще хуже, чем сейчас». А потом склонил голову, будто сама мысль бесконечно его расстроила. Тогда «Савой» показался мне раем, где невозможно ничего дурное, и вполне естественно, что сейчас я выбрал его как безопасное место для своего последнего подвига.

Когда менеджер спросил, сколько стульев нам понадобится, я ответил: «Сто пятьдесят», но Люк меня поправил. Нам понадобится шестьсот, сказал он и был прав или почти прав. В тот день зал быстро заполнился газетчиками и тележурналистами, так что фотографам пришлось прикорнуть на полу перед стульями, а проходы по обеим сторонам заняли телеоператоры – точно батарея артиллерии нацелилась на меня объективами.

Мы с Люком сидели за покрытым белой скатертью столом, пустым, если не считать кувшина с водой, стаканов и одинокого микрофона, подключенного к усилителю. Менеджер предложил вазу с цветами, но я отказался. Сейчас не время для украшений.

Люк меня представил, сказал, что я сделаю заявление, пообещал потом ответы на вопросы и пододвинул мне микрофон. Я подался вперед и под гудение камер изложил собственную версию абхазских событий. Я сказал, что ничего не знал про акции, и объяснил, что к великому моему сожалению во всех затруднениях вынужден винить Макса Одеона.

– К несчастью, мистер Олсон умер до того, как смог снять с меня обвинения, – сказал я и услышал из толпы недоверчивое бормотание, – поэтому никаких доказательств привести не могу. Но одно я знаю точно: часть вины лежит и на мне самом. С моей стороны, было глупо не обращать внимания на собственные капиталовложения, глупо принимать за чистую монету все, что мне говорили. Я вел себя как идиот и за это прощу прощения. От моего имени была развязана война, которую я никогда не хотел, которая меня ужасает и за которую я прошу прощения. Надеюсь, мир примет мое извинение, потому что… – я сложил листок бумаги, – …это все, что я могу предложить.

Люк попытался руководить вопросами, но не успел он дать слово первому, как из первого ряда раздался голос:

– Мистер Бассет, и вы думаете, что мы вам поверим, будто вы не знали, что вам принадлежит три миллиона акций «Кавказ-Нефтегазодобычи»?

Я покачал головой.

– Думаю, в моем положении нельзя на что-либо рассчитывать. Могу только рассказать, как обстоят дела. Я совершил большую глупость, и мне очень жаль.

Люк быстро передал слово другому журналисту – американке в середине зала.

– Вы будете извиняться и перед народом Абхазии?

– Надеюсь, это извинение будет услышано и принято и абхазцами тоже. Честно говоря, на мой взгляд, с сегодняшнего дня мне лучше замолчать.

– Вы уходите из бизнеса извинений?

– Целиком и полностью.

Еще один выкрикнутый вопрос:

– Мистер Бассет, правда ли, что, будучи Верховным Извиняющимся при ООН, вы уполномочили свою службу безопасности мучить и запугивать членов женской олимпийской сборной паралитиков США, что имело место после вашего выступления с «Ю-Ту» на Стадионе ветеранов в Филадельфии?

Люк повернулся ко мне с таким видом, точно я только что неприлично рыгнул. Моргнув, я сглотнул и наклонился к микрофону:

– Действительно, на Стадионе ветеранов имел место инцидент, за который я приношу свои извинения. Он явился следствием того, что мои сотрудники не сумели разобраться в ситуации и решили, будто мне что-то угрожает. Мне бы хотелось извиниться перед членами сборной за все неприятности, которые им причинили. Ничто подобное в мои намерения не входило. Я, честное слово, извинясь. Честное слово.

Еще вопрос – с другой стороны зала:

– Мистер Бассет, верно ли, что вы утверждали, будто вы наследник Вилли Брандта, покойного канцлера бывшей Западной Германии?

– Прошу прощения?

– У нас есть заявление гражданского сотрудника военно-воздушной базы Дейтон в Огайо. Он говорит, что в ночь перед открытием инаугурационной конференции ВИПООН в прошлом году у вас состоялась встреча с мистером Одеоном, на которой вы сказали, цитирую… – Журналист опустил глаза в блокнот, потом снова поднял взгляд: – «Я новый Вилли Брандт».

Я нервно рассмеялся. Мне казалось, собравшиеся вот-вот от меня отшатнутся.

– Ну нет… я хочу сказать, да, я произнес эти слова. Но, мне кажется, я скорее произносил их как вопрос.

– Что? Вы спрашивали, можете ли вы быть следующим Вилли Брандтом?

– Нет. Да. Поймите. Время было беспокойное, стресс крайне велик, и у меня был один разговор с Максом, я хотел сказать – с мистером Олсоном, и… – Замолчав, я попытался взять себя в руки. – Если этими словами я кого-то оскорбил, хотя бы кого-то, то, разумеется, очень прошу меня извинить. Я не хотел, чтобы это было неверно понято. Тогда я еще шарил в потемках и вообще думал, что это приватная беседа, и…

Люк отобрал у меня микрофон.

– Следующий вопрос.

Он выбрал стоявшую у стены женщину и подвинул микрофон ко мне.

– Мистер Бассет, действительно ли, что вы обманывали свою тогдашнюю подругу с двумя официантками из Де-Моина, штат Айова?

Мой брат опять потянул микрофон на себя.

– О да, верно. Это он определенно делал.

Я снова отобрал у него микрофон.

– Спасибо, Люк. – Я повернулся к аудитории. – Да, боюсь, что-то в таком роде действительно имело место…

И услышал, как Люк вполголоса пробормотал:

– Именно это.

– …имело место именно это. Наверное… ну, сами знаете… в личной жизни мы все совершаем ошибки, и эти вещи остаются личными, но из-за моей работы моя жизнь была несколько менее личной, чем у остальных, поэтому…

– Вы вините молодых женщин в том, что ваши похождения стали достоянием гласности?

– Нет, нет, конечно, нет. Я только хочу сказать, что не подумал о последствиях. Это был ужасный поступок, и я рад возможности извиниться сейчас перед всеми сторонами и надеюсь, они услышат мои слова сожаления, и я правда прошу меня простить.

Откинувшись на спинку стула, я сложил руки на коленях. Я был на последнем издыхании, а пресс-конференция шла всего десять минут. Мне казалось, я попал в западню, я чувствовал себя опустошенным, наголову разбитым. А ведь это еще не конец. На сей раз вопрос задал мужской голос с французским акцентом.

– Мсье Бассэ…

– Бассет, – автоматически поправил я.

– Мсье Бассет, французское правительство объявило, что постоянный представитель нашей страны при ООН на следующей неделе выступит на Генеральной Ассамблее с призывом распустить Ведомство Извинений и Примирений при Организации Объединенных Наций. Говорят, ваша деятельность выставила его в дурном свете. Уже есть предложение заменить его Службой Психотерапии Национальных Государств, которая сейчас создается в Вене. Ваши комментарии?

– Я… э… я знаю некоторых людей… ну, одного человека, работающего над проектом психотерапии, и сам проект обещает принести много пользы. Но мне бы не хотелось думать, что ВИПООН распустят из-за нескольких ошибок, которые я совершил… – Недоверчивый смех в зале. – Хорошо, хорошо, из-за многих ошибок, которые я совершил. Я думаю, в ВИПООН мы проделали отличную работу, и, уверен, само ведомство обладает огромным потенциалом.

Теперь английский журналист:

– Из Нью-Йорка сообщают, что профессор Томас Шенк опубликовал заявление, в котором называет вас… и это его прямая цитата… «ленивым, слабоумным пронырой, который исключительно из жадности дискредитировал Покаянный Подход». Вам есть что на это сказать?

Вот тут я разозлился.

– Да будет вам! Шенк – сумасшедший. Душевнобольной. Психопат. Нельзя верить ни слову из того, что он говорит.

– Значит, ваш единственный ответ – назвать сумасшедшим основоположника одного из самых влиятельных политических движений наших дней?

– Вы сами с Шенком встречались? – рявкнул я в микрофон.

Люк снова вырвал его у меня.

– Последний вопрос, пожалуйста.

Он указал на человека, яростно машущего руками у пульта звукооператора.

– Мистер Бассет, сэр… – Еще один американский журналист, чья речь пестрела расхожими учтивыми обращениями его страны. – Мистер Бассет, сэр, Льюис Джеффрис III из Афроамериканского комитета по репарациям за рабство только что выступил в Луизиане с заявлением для средств массовой информации.

– Что он сказал?

– Если вы не против, сэр, у нас уже есть аудиозапись. – Он поглядел на техника, прикорнувшего рядом с ним на корточках и нависшего над лэптопом. – Загружено? – Техник кивнул. – Сэр, мы подключены и могли бы пустить запись через систему вещания, чтобы вы прослушали, и…

Откинувшись на спинку стула, я поднял руки, словно говоря «Как пожелаете». Собравшиеся притихли, и каждый в зале повернулся к ближайшему динамику, где потрескивала надоедливая цифровая статика. Голос Джеффриса эхом раскатился по залу.

– Леди и джентльмены, я надеялся, что необходимость выступить с этим заявлением никогда не возникнет, но пришел к выводу, что в нынешних обстоятельствах замалчивание правды лишь усугубит правонарушение, о котором я сегодня буду говорить.

Закрыв глаза, я выждал очередную театрально напряженную паузу Джеффриса, потому что знал, что за ней последует.

– С великим сожалением должен сообщить, что автор извинения за трансатлантическую работорговлю, принесенное от имени федерального правительства Соединенных Штатов и других колониальных держав Верховным Извиняющимся Организации Объединенных Наций здесь, в «Дубах Уэлтонов», не мистер Бассет.

По залу пронесся шорох охов и вздохов, за ним последовал взрыв «шшшш!», лишь бы ни одно слово не пропало даром.

– Мистер Бассет действительно принес извинение, но оно не было ни достаточно внятным, ни достаточно изысканным, чтобы послужить процессу, который мы вели, и ради этого процесса я сам написал текст. – Еще один коллективный вздох. – Эта задача оказалась мистеру Бассету не по силам. Боюсь, характер отношений между афроамериканцами и остальными гражданами Соединенных Штатов таков, что от нас требуется самим писать черновики извинений себе же за надругательства, которые мы претерпели от их рук, но я надеюсь, более того, полагаюсь на это, что теперь, когда соглашение было достигнуто, мы как народ сможем забыть о жалком извинительном фарсе, которым руководил мистер Марк Бассет.

Еще немного шипящей статики по окончании записи. Я открыл глаза. В зале царила тишина. Фотографы опустили камеры, и все глаза были устремлены на меня. Репортеры смотрели на меня. Люк смотрел на меня.

Я медленно склонил голову над микрофоном.

– Что я могу сказать? Мне просто чертовски жаль.

Повисло новое молчание, которое все тянулось и тянулось, пока вдруг из зала не прогремел чей-то голос:

– Кто написал для вас это извинение, Бассет?

И Ланкастерский зал взорвался издевательским хохотом. Отъехав со стулом от стола, я смотрел, как, качая головами на идиотизм происходящего, на неизменную способность людей разрушать собственные же упования, представители прессы покидали помещение. Вот как это на самом деле кончится, думал я: здесь, в роскошном зале с зеркальными стенами, замысловатыми люстрами и рядами пустеющих стульев. Люк тоже встал. Глядя на меня сверху вниз, он открыл рот, чтобы что-то сказать, но закрыл его, словно передумал. Покачав головой, он ушел.

Надо думать, это было неизбежно. Извиняясь, я сделал себе имя и состояние и слово «простите» произносил с такой напряженностью, стольким людям и так часто, что никто мне больше не верил. Никому не может быть настолько жаль. Никому и никогда не могло быть настолько жаль. Даже Марку Бассету.

Вскоре журналисты удалились печатать свои отчеты, бросив в зале операторов сматывать кабели и техников отключать микрофоны. Осталась только одна фигура, сидевшая, опустив голову, в заднем ряду фантомной аудитории. Встав, я прошел по пустым проходам и сел рядом с ней. Я уставился на подиум.

– Ну, – негромко сказал я, – вроде прошло неплохо. Линн кивнула.

– Могло быть хуже.

– Ты так думаешь?

– Разумеется. Они могли бы штурмовать подиум и разорвать тебя на части.

– Верно. Атак – никакого разрывания на части.

Она улыбнулась.

– Точно. Никакого разрывания на части.

Линн оглядела зал, из которого служащие «Савоя» уже выносили стулья.

– Люк сказал, ты с кем-то встречаешься, – не выдержал я. Она покачала головой.

– У него узкие бедра. Никогда не умела растрачивать себя на мужчин с узкими бедрами.

– Ага. – А потом: – Спасибо, что пришла.

– Ты же меня знаешь. Ни за что не пропущу хороший спектакль.

– Да.

– Есть хочешь?

– Умираю с голоду.

– Пошли.

У подъезда отеля она поймала такси и велела водителю отвезти нас в нашу старую квартиру на Мейда-Вейл, а я не стал задавать вопросов. Отперев дверь, она отвела меня на кухню, где открыла холодильник и достала две бутылки хорошего новозеландского «совиньон блан».

– Две бутылки?

– Одна тебе нужна в готовку, – сказала она и снова запустила руку в холодильник, чтобы извлечь кусок панцетты и сетку с клемами. – В лотке пармезан и петрушка, а где красный чили и чеснок, сам знаешь.

Она ушла из кухни, а я взялся за работу. Я разогрел оливковое масло и бросил в него частички чили и, пока они жарились, порубил на мелкие кусочки копченую грудинку. Их я тоже положил в масло, где они приятно съежились и выгнулись в дымящемся масле. Когда почти весь жир растопился, я добавил раздавленный зубчик чеснока, затем влил белое вино, которое заскворчало и выдало внушительный сполох голубого пламени, который вскоре опал.

Наконец, я разорвал небольшую сетку и бросил в сковородку клемы, которые закувыркались в кипящем соусе и медленно начали открываться, пока не заулыбались мне: наконец-то я вернулся на свое место и все держал в своих руках. Я знал, что делаю, знал, каков будет результат. Более того, сейчас, по меньшей мере последние полчаса, я не совершал ничего, за что пришлось бы извиняться. Я ни в чем не повинен. Я готовлю обед. Я дома.

 

Эпилог

Есть еще кое-что, последнее, что вам следует знать: я вам солгал. Хотелось бы утверждать, будто это мелкая ложь, но если быть честным (а я пытаюсь), размеры обмана не имеют значения. Факт в том, что по окончании пресс-конференции Линн не отвезла меня домой и я не приготовил ей обед. Мы пошли в небольшую уныло-стандартную тратторию в Ковент-Гарден и съели там посредственные спагетти с грибным соусом. Я ей рассказал, как мне жаль, что так вышло, а она смотрела на меня, точно я проказливый школьник, наконец сознавшийся в своих прегрешениях. После обеда мы пошли каждый своей дорогой.

Наверное, мне хотелось сочинить не столь жалостливый конец, создать ощущение того, что не все потеряно, и в попытке это сделать я ударился в фантазии. Разумеется, вы вправе поинтересоваться, в чем еще я солгал, усомниться в моей надежности повествователя, но думаю, мы все знаем, что последние события я изложил в точности так, как они случились. Эта история меня не красит, и даже последняя ложь звучит фальшиво. Как бы мой отец отозвался о Линн? Разумная девушка. Она ведь не из тех, кто просто так возьмет меня назад, верно?

Кажется, я плохо умею манипулировать общественным мнением обо мне. Например, на следующий день после пресс-конференции я выступил с заявлением, в котором сказал, что все деньги до последнего пенни, которые заработал на контракте «Кавказа», передаю в фонд «Кампании за свободную Абхазию». Я думал, это обелит меня в глазах общественности. К несчастью, я не заработал ни пенни. Ращенко заявил, что, разгласив сведения о деятельности агентства, я нарушил пункт о конфиденциальности в моем контракте «ОРБ». Затем он перевел все средства в Швейцарию, распустил фирму и отправился жить со своим психиатром на даче под Москвой. По всей видимости, он теперь очень счастлив.

А пока дела у меня идут неплохо. Я начал от случая к случаю писать ресторанные рецензии для Хантера, которого, думаю, бесконечно забавляет то, как все обернулось. И я по-прежнему встречаюсь с Линн. Время от времени мы ходим обедать (она говорит, что хочет снова нарастить на мои кости мясо), и пару вечеров назад она сказала, что я не последний идиот, а значит, для нас, возможно, еще есть надежда.

Что до лжи, которую я наплел… ну, я знаю, что должен сейчас сделать. Это ведь то, что я умею лучше всего, верно? Единственное, в чем я напрактиковался. Но поймете ли вы, если я скажу, что у меня нет никакого желания? Что чары развеялись? Думаю, слово на букву «И» я за последний год произносил достаточно часто и за всех нас. От своего имени я уж точно повторял столько раз, что сыт им по горло. Поэтому надеюсь, больше мне его говорить не придется. Надеюсь, вы с пониманием отнесетесь к тому, что оно не будет последним словом на этой странице. Надеюсь, вы от меня отстанете. Скажите, что мне не надо произносить его опять. Что мне не надо произносить его опять. Ведь правда?

Ссылки

[1] Правительственная организация по развитию культурных связей с зарубежными странами в целях пропаганды английского образа жизни; устраивает выставки и т. д. за границей, проводит лекции, предоставляет иностранным студентам возможность изучать английский язык в Англии.  – Примеч. пер.

[2] «Гастрономический словарь Лярусс» (фр.).  – Примеч. пер.

[3] Прославленный в XIX в. крепленый белый бордоский сотерн. – Примеч. пер.

[4] Фешенебельный лондонский ресторан, специализирующийся на приготовлении блюд английской кухни. – Примеч. пер.

[5] Лондонский клуб, преимущественно для дипломатов. – Примеч. пер.

[6] Белое сухое вино с правого берега Луары. – Примеч. пер.

[7] «Улаживание конфликтов в глобальном контексте», профессор Томас Шенк, «Издательство Колумбийской юридической школы». – Примеч. автора.

[8] стеклянный сосуд, в котором кофе приготавливается под давлением прямо на столе. – Примеч. пер.

[9] Американский религиозный фанатик, судимый за вооруженное нападение и покушение на убийство в ходе борьбы за власть в религиозной секте «Ветвь Давидова». – Примеч. пер.

[10] «Творец шоколада» (фр.). – Примеч. пер.

[11] Сырокопченая грудинка (um.). – Примеч. пер.

[12] широкая лапша (um.).  – Примеч. пер.

[13] Общее название съедобных моллюсков, кроме устриц, мидий и гребешков. – Примеч. пер.

[14] фондю по-мозески (фр.).  – Примеч. пер.

[15] мясо Гризон (фр.) – тонко нарезанное вяленое мясо, изготавливаемое в швейцарском кантоне Граубюнден.

[16] Существующий с 1929 г. и известный на весь мир ресторан в Венеции, излюбленное заведение художников, писателей, аристократов и знаменитостей. – Примеч. пер.

[17] всепоглощающий страх (нем.). – Примеч. пер.

[18] Фирменное название шоколадного драже с пористой начинкой производства филиала американской компании «Марс». – Примеч. пер.

[19] Фирменное название конфет компании «Раунтри Макинтош лимитед». – Примеч. пер.

[20] Сеть магазинов, продающих недорогую молодежную одежду. – Примеч. пер.

[21] коковен (фр.), курятина, тушенная в красном вине со специями. – Примеч. пер.

[22] Имеется в виду Фрэнсис Скотт Ки, автор текста государственного гимна США «Усеянное звездами знамя». – Примеч. пер.

[23] Председатель СДПГ, канцлер ФРГ, лауреат Нобелевской премии мира (1913–1992). – Примеч. пер.

[24] паштет из увеличенной печени специально откормленных гусей. – Примеч. пер.

[25] масло Шеври, сливочное масло с добавлением пряно-ароматных трав. – Примеч. пер.

[26] толстый бифштекс в кольце из шпика. – Примеч. пер.

[27] «Поваренной книги Лярюс» (фр.). – Примеч. пер.

[28] Мера за меру (лат.).  – Примеч. пер.

[29] узкая, плоская вермишель (итал.).  – Примеч. пер.

[30] гималайское племя в Непале, получившее мировую известность как эксперты-проводники по горам. – Примеч. пер.

[31] Общественно-политическая кабельная телесеть в США, ведет прямые передачи заседаний Палаты представителей Конгресса. – Примеч. пер.

[32] Профессор Томас Шенк. «Эта жалкая история: Извинения для дома и семьи», «От всего сердца паблишингз». – Примеч. автора.

[33] Икра белой белуги, деликатес, легендарный продукт Каспийского моря. – Примеч. пер.

[34] макаронные изделия в форме кольца с начинкой. – Примеч. пер.

[35] Дворец Наций (фр.).  – Примеч. пер.

[36] сок (фр.).  – Примеч. пер.

[37] Профессор Томас Шенк (в соавторстве). «Очень жалостное дело: Дальнейшие извинения для дома и семьи» и «Жалкая ситуация: Превосходные извинения для свадеб, похорон и бар мицва», «От всего сердца паблишерз». – Примеч. автора.

[38] Вокзал в Лондоне, конечная станция в Южном районе. – Примеч. пер.

[39] Исторический район в восточной части Лондона. – Примеч. пер.

Содержание