Я многое любил в Линн Макпартленд, но ее стряпня к этому не относилась. Не отягощенная ни благоприобретенным мастерством, ни врожденным вкусом, она готовила паршиво. В первые месяцы нашей совместной жизни это было ужасной проблемой, поскольку она отказывалась признавать свои недостатки.

– Благодарю покорно, как-то я на собственной стряпне до стольких лет дожила, – сказала она однажды вечером, когда я предложил небольшой конструктивный совет. – Думаю, я и сейчас без тебя обойдусь.

Я же сомневался. То, как небрежно она рубила на деревянной доске для сыра куски кровоточащего мяса, много раз грозило нам отравлением, и даже те блюда, которые выходили так, как им, на ее взгляд, полагалось, предвещали расстройство желудка. Например, она отказывалась верить, что порядок, в котором добавляются ингредиенты, имеет хоть какое-то значение. Если Линн пыталась приготовить coq au vin, никогда нельзя было быть уверенным в том, что лук будет отпассерован до того, как вино попадет в кастрюлю, или же после, то есть останется сырым. Она упорно зажаривала чеснок до горьких бурых шкварок, прежде чем подмешать к нему что-либо еще. И никак нельзя было закрыть глаза на ее пристрастие к консервированным добавкам. Однажды вечером она подсмотрела, как я вбиваю в подливку на соке от ягнятины немного желе из красной смородины и дижонскую горчицу, и для нее воссиял свет: она решила, что секрет вкуса кроется в липких склянках, теснящихся на полках кухонных шкафов. Вот она тайна, которую я от нее утаил! Следующим вечером я застал ее за тем, что она ложками накладывала клубничное варенье в начинку для рыбного пирога, чтобы «добавить оттенок сладости». Жидкость из банки с маринованным луком стала главным носителем «луковой остроты», и ни одно блюдо а-ля Линн Макпартленд не могло считаться готовым, если в него не опрокинули полбанки томатного кетчупа «Хайнц».

Всякий раз, когда она бралась готовить, я начинал патрулировать кухню, точь-в-точь тюремный охранник, выискивающий беглецов. Просто не мог ничего с собой поделать. Я знал, что с ни в чем не повинными ингредиентами творят страшные вещи и что мой долг их защитить. К несчастью, мне не хватало силы характера действовать в лоб. Вместо того чтобы просто велеть ей прекратить противоправные действия, я топтался у нее за спиной и говорил что-нибудь вроде: «Ты уверена, что копченую лососину следует класть в сковородку до того, как приготовить из яиц болтушку» или «Соленые артишоки в грибном ризотто?». Она же только еще больше сгорбливалась над плитой, будто считала, что так сумеет спрятать от меня эту трагедию.

Неизбежно мои разочарование и ярость вскипели и выплеснулись через край, и притом в наихудшем месте: в рецензии. Речь шла о ресторане при одном лондонском отеле. Ресторан специализировался на сочетании турецкой и австрийской кухни, а получившихся в результате монстров подавали на целых сервизах белого фарфора «Виллерой энд Бох» или «Королевский Доултон». Кофтка шнитцель. Штрудель с цукатами из баклажанов. И так далее. Как я о том написал:

В предыдущий раз Австрия и Турция повстречались на поле битвы, и результат был не менее устрашающий и кровавый. Зачем я сюда пришел? В конце концов, если бы я искренне хотел поесть настолько невкусно, то мог бы остаться дома и попросить приготовить обед мою подругу. Более того, она не запросила бы с меня лишних пятнадцать процентов за угнетающее обслуживание. Обслуживание было бы столь же угнетающим. Она просто не взяла бы за это денег.

Линн я объяснил, что это шутка. Я ей много чего говорил, но она все равно была в ярости, и по праву. Однако своего рецензия добилась. Разделение труда в домашнем хозяйстве позволило нам достичь своеобразного равновесия: мы дополняли друг друга и почти стали единым целым. Я готовил и мыл посуду. Она выполняла остальные обязанности по дому, где от меня в любом случае было мало толку. Меня это вполне устраивало, так как по характеру я повар-одиночка, который и желает, и нуждается в том, чтобы держать под контролем все, что происходит на кухне. Полагаю, будь даже Линн хорошей поварихой, я все равно сделал бы все, что в моих силах, лишь бы не пускать ее к плите. Пусть ей остаются ванная и гостиная. Пусть ей остаются коридор и спальня. Кухня – моя. Я не играю в ансамбле.

Вот почему первые три дня в Луизиане оказались для меня такими необычными и удивительными. Там в большом доме возле медленных вод Миссисипи мы с Дженни готовили вместе, окруженные томами рецептов от Камиллы Гленн и Крейга Клейборна, Билла Нила и Жанны Вольтц, и Американского института кулинарии. Мы жарили курицу по Гленну, лишь слегка обваляв ее в муке, а потом жарили еще, предварительно вымочив (согласно Клейборну) в молоке и соусе «Табаско», а после решили, что предпочитаем невымоченную. Мы попробовали свои силы в приготовлении фрогморской похлебки, такой густой от кусочков сосисок, креветок из Мексиканского залива и мелко порубленных кукурузных початков, что ложка стояла. Я приготовил гамбоу из дикого риса, пряное от кайенского перца и французских свиных колбасок, а Дженни варила речных раков в огромной кастрюле, которая занимала половину плиты и от которой запотевали окна, и мы подносили друг другу ложки с готовой снедью, чтобы пробовать, проверять и советовать. Мы по очереди толкли кукурузу, пока у нас не начинали болеть руки, а потом варили полбу с солью и сливочным маслом. Мы практиковались в мягком замешивании теста с добавлением пахты, чтобы клейковина не распалась и печенья не стали жесткими. Мы варили подливу для пирога с говядиной и вареньем на молоке, которая, хоть и готовилась согласно инструкции, вкуснее от этого не становилась. Мы даже попытались изобрести пирог с орехами макадамия, взяв за основу начинку из пеканов, но он не имел успеха.

– Вкус как у мертвечины, – сказал, попробовав его, Фрэнки. А поскольку Фрэнки был уроженцем юга и пистолет в кобуре носил не сбоку или сзади, а на груди, спрашивать, откуда у него такие познания, показалось неразумным.

– Фрэнки в пирогах дока, – одобрительно сказал Алекс. Оба они сидели за кухонным столом в чуть пропотевших рубашках, в пиджаках нараспашку и пробовали плоды наших трудов.

– Тогда давайте испечем лаймовый пирог Ки, – предложила Дженни. – А орехами макадамия просто украсим?

Фрэнки и Алекс согласились.

– С хорошей макадамией большего и не нужно, – сказал Фрэнки, исполненный мировой мудрости, наследия проведенного в Алабаме детства. – Хватит шоколадной глазури толстым слоем.

Хорошо было трудиться на той кухне, хорошо было готовить бок о бок с Дженни. Мы понимали друг друга. Поэтому, когда под конец второго дня она спросила, как прошла встреча с Максом Олсоном (она назвала ее «Мгновение Макса») на военно-воздушной базе Дейтон, я чувствовал себя достаточно раскованно, чтобы сказать правду.

– Он, наверное, хотел сделать ее особенной, но, откровенно говоря, получилось довольно странно.

В соответствии со вторым законом Шенка (никогда не извиняйся за то, за что не несешь ответственности) ВИПООН сочло необходимым предложить отдельным государствам назначить собственных представителей для разрешения проблем в зонах «местного покаянного интереса», которые оказались вне моей компетенции. Например, в студенческие годы я выступал против южноафриканского режима апартеида и даже принимал участие в Борьбе (отказываясь делать покупки в ближайшем супермаркете, который упорно продавал консервированные ананасовые кольца из ЮАР), поэтому было совершенно очевидно, что я не самый подходящий человек для извинения перед его жертвами. В результате его возложили на голландского извиняющегося. Точно так же французскому извиняющемуся придется разбираться с многочисленными наболевшими проблемами в Северной Африке и Индокитае (хотя войну во Вьетнаме мне оставят из-за американских связей моей семьи и определенного нежелания французов признавать, что они имели хоть какое-то отношение к этой колонии. Решать проблемы Эфиопии и Албании выбрали итальянскую графиню. Троица немцев получила лишь одно задание: в течение двух лет ежемесячно извиняться перед Израилем за вопиющие злодеяния Холокоста. Россия назначила бывшего офицера КГБ Владимира Ращенко извиняться за весь ущерб, который причинила своим соседям в советскую эпоху. «А это особенно уместно, – сказала Дженни, ведя меня через бальный зал конференц-центра на военно-воздушной базе, где происходило инаугурационное совещание ВИПООН, – потому что старый добрый Влад принимал участие в большинстве тогдашних операций». Вокруг нас шумел прием, и в зале топились дипломаты и аппаратчики ООН, Дженни как будто была знакома почти со всеми.

– Ты что, шутишь? – стараясь не отставать, спросил я.

– Правда-правда. По всей видимости, он творил чудеса с шокером для забоя скота и тисками для больших пальцев. Написал руководство КГБ по методам современного допроса.

Ращенко оказался горой уже давно заплывших жиром мускулов. Его тяжелая славянская голова как на пьедестале сидела на шее толщиной в мою ляжку. Увидев меня, он оттолкнулся от своего кресла, его двубортный пиджак из темно-синего атласа натянулся, как поймавший парус ветер, а он все поднимался, пока не глянул на меня откуда-то из-под потолка. А потом вдруг, безо всякого предупреждения, расплакался. От обильных рыданий его плечи заходили ходуном, когда он заключил меня в объятия и затянул глубоко в мягкую, потную пещеру между лацканами. Он пробормотал мне в ухо что-то сырое о том, как ему стыдно за холодную войну и связанные с ней прискорбные события, и сказал, что каждый вечер смотрит видеозапись моего извинения перед Дженни, потому что она такая «вдох-но-вляющая». Отпустив меня, он вернулся на прежнее место – его лицо в мгновение ока снова стало бесстрастным.

– И это все? – спросил я у Дженни, когда мы спаслись в дальний конец зала.

Она улыбнулась.

– Это его коронный трюк. Ращенко много плачет, когда извиняется. Смотри…

Ращенко тем временем снова встал, подхватил еще одного ошарашенного человека. Со щек русского закапали слезы.

– Мне говорили, на славян он производит очень хорошее впечатление.

– Рад, что хоть кому-то это нравится.

– У каждого свой метод. Посмотри на итальянку…

На другом конце комнаты элегантная дама в костюме от «Шанель» увлеченно беседовала с лысым усачом. Одно за другим она снимала с себя дорогие украшения.

– Как только греческий извиняющийся уйдет, она все снова наденет, чтобы быть готовой для следующего. По всей видимости, у нее есть какая-то завлекательная речь о том, чтобы обнажиться перед собеседником. А француз без конца цитирует Мольера.

Я пробежал глазами по комнате.

– Все это кажется несколько…

– …топорным?

– Я собирался сказать «расчетливым», но «топорно» тоже подойдет.

– Верно, Марк. Потому-то ты здесь. Искренность в покаянном подходе – это искусство. Его вот здесь надо чувствовать. – Она ткнула меня пальцем в левую сторону груди. – Плюс, уверена, ты сваришь потрясающий гамбоу. А вот и Макс. Пойдем поздороваемся. Знаю, он хочет кое-что тебе показать.

Оставив меня с Максом, Дженни ушла улыбаться гостям. А Макс сразу же повел меня к боковой двери.

– Пойдем, сынок. Лучше бы нам отсюда выбраться, пока я не попал в лапы к Ращенко.

– Значит, вы с ним знакомы?

Макс устало кивнул.

– Знаком? Меня временно направляли в Российскую Федерацию, так что встреча с ним была неизбежной. Уж ты мне поверь, он мне немало костюмов промочил.

– Выходит, с Форин-офис вы уже не работаете? Я не знал.

– Дела, дела, – просто ответил он. – Дел всегда по горло.

Сгущались сумерки, и нас ждал двухместный кар, на каких ездят по полю для гольфа. Макс сел за руль, завел мотор и на первой же развилке свернул к одному из ангаров. В углу рта у него висела неизменная сигарета, и, пока мы ехали, ветер уносил струю дыма ему за плечо. У ангара инженер в сальном синем комбинезоне отпер раздвижные ворота, и мы скользнули в темноту, разгоняемую лишь клинком света от лампочки сигнализации снаружи. Макс вынул из кармана пачку и достал очередную сигарету, а потом, прикрыв огонек ладонью, прикурил от трещащей искрами зажигалки: тактичное пятнышко оранжевого тепла подсветило снизу его сухое, угловатое лицо. Где-то в темноте пистолетным выстрелом щелкнул выключатель, за ним последовал другой щелчок, потом третий. В дальнем конце ангара ожила батарея дуговых ламп.

Во всю ширину ангара висел, шелковисто мерцая в свете ламп, театральный задник от пола до потолка. Перед ним располагался подиум с пюпитром и микрофонами: завтра с него официально объявят о моем назначении. На гигантском занавесе была напечатана черно-белая фотография: под открытым небом, на вершине короткой и широкой лестницы, держась напряженно и прямо, стоит на коленях мужчина. Его руки сжаты перед грудью и на фоне черного плаща кажутся совсем белыми. Высокий лоб, элегантно зачесанные назад редеющие волосы. Голова наклонена так, что взгляд как будто устремлен в какое-то место футах, наверное, в двух перед ним. Он словно бы не замечает толпы окруживших его, но держащихся на почтительном расстоянии людей. У многих в толпе – камеры, и все как одна, как поймавший этот кадр фотограф, снимают. Значит, событие эпохальное, хотя я его не узнал.

Макс Олсон благоговейно смотрел на фотографию, будто прогрузившись в воспоминания. Затянувшись, он выпустил дым, который закачался в лучах света от софитов.

– Варшава, – торжественно сказал он. – Декабрь тысяча девятьсот семидесятого. – На меня он не посмотрел, а только махнул сигаретой на фотографию. – Узнаете его?

Я сказал: мне очень жаль, но нет.

Он рассмеялся.

– Не нужно передо мной извиняться, молодой человек. За это не нужно. Это Вилли Брандт… – Первую букву имени он произнес жестко на немецкий лад.

– Канцлер Западной Германии?

– Молодец. Канцлер Западной Германии. Величайший канцлер послевоенной Германии, хотя кое-кто, возможно, со мной не согласится. Знаете, где это снято?

– Ну, вы же сказали – в Варшаве…

– Он стоит у памятника полумиллиону евреев из варшавского гетто, которых убили нацисты.

– И он… – я помешкал, боясь не выдержать испытания, – …извиняется?

– Плодотворная для Западной Германии инициатива, – одобрительно ответил Макс и, устало качнув головой, добавил: – Господи, как же в тот день было холодно.

– Вы там были?

– О, разумеется. Я стою за толстым армейцем в форменной фуражке. Видите его? Ну, я сразу справа и чуть позади…

– Извините. Я не совсем…

– Я там был, вот и все. А после Вилли мне сказал… Подошел ко мне, хлопнул по плечу и сказал: «Макс, может, мне следует подыскать себе подштанники потеплее…»

– Вы знали Вилли Брандта?

– В шестидесятых-семидесятых я одно время был прикомандирован к нашему посольству в Бонне.

Сказано было так, будто это само собой разумелось. Он снова замолчал и глубоко затянулся сигаретой.

– Вот он наш человек, Марк. Образец для подражания команде Покаянного Подхода. С тех пор подобных выступлений не бывало.

– А Клинтон в Кигали в девяносто восьмом?

Обернувшись, он наградил меня насмешливой отеческой улыбкой.

– Кое-что ты почитал.

Кое-что, согласился я. Мой офис подготовил несколько брифинговых документов, и я постарался пролистать как можно больше. В одном говорилось про поездку Клинтона, когда он еще был президентом, в Руанду, чтобы извиниться за невмешательство мировой общественности в руандский геноцид.

Макс раздраженно потянул носом воздух.

– Хочешь расскажу тебе кое-что про Клинтона в Кигали, Марк? Хочешь? – Ответа он не ждал, но я все равно кивнул. – Тебе известно, что он пробыл там только два часа? – Я снова кивнул. – И что он не уезжал с летного поля?

– У службы безопасности возникли определенные опасения, и…

– Даже турбины президентского самолета не выключили, – сказал он, тщательно выговаривая каждый слог, чтобы до меня дошло. – Все это время мальчик Билли стоял на взлетной полосе, выворачивал душу наизнанку и говорил умные слова про миллион погибших, которых там не было, чтобы его услышать, а были там только четыре «роллс-ройса» с работающими моторами, готовые стартовать в любую минуту. – Он в последний раз затянулся, бросил сигарету и раздавил ее носком ботинка. – Если приехал на легковушке извиниться перед соседом, заглушить мотор – это всего лишь вежливость. Хотя бы на минуту. Тебе не кажется?

Я снова умудренно кивнул.

– Нет, Марк. – Он указал на коленопреклоненного канцлера. – Вот на кого тебе надо равняться. – Сделав несколько шагов ко мне, он положил мне руку на плечо, и мы вместе стали смотреть в колоссальное лицо. – Я просто хотел, чтобы Вилли Брандт и его наследник немного побыли вместе.

Завтра, сказал он, будет сущий цирк. А пока только я и он. Поэтому мы постояли молча и, задрав головы, глядели на театральный задник, а я тем временем старался думать торжественные мысли про Льюиса Джеффриса и рабство и спросил себя, не следует ли мне извиниться коленопреклоненным, как Вилли Брандт, но отказался от этой мысли. Преклонить колени – это одно. Преклонить колени и при этом говорить – совсем другое.

Не веря собственным ушам, я спросил:

– Так я новый Вилли Брандт?

– Журнал «Тайм» назвал его за это «Человеком года», – сказал Макс.

– Неужели!

– Я подумал, тебе будет интересно.

– Действительно, интересно. – Я покраснел, сам уловив избыток энтузиазма в собственном тоне.

– Не надо смущаться, Марк. Немного самолюбия полезно для дела. Думаешь, Вилли Брандт не проверил прическу, прежде чем стать на колени? Не поправил воротничок? Он знал, что весь мир будет на него смотреть. И на тебя тоже, малыш. Но бояться нечего. Положись на меня. Ты станешь большой, большой звездой.

Склонясь над рабочим столом, Дженни вносила последние поправки в мои записи рецептов.

– Выходит, ты бы предпочел остаться в конференц-центре? – спросила она, не поднимая глаз.

– Конечно же, нет. Я ужасно благодарен, что смог сбежать пораньше, приехать сюда и готовить. В этом все дело. На следующий день после «Мгновения Макса», а я стоял рядом с Генеральным Секретарем ООН, пока он произносил помпезную речь про «восход эры сочувствия», знаешь, что мне пришло в голову? Я тебе скажу. Я подумал, как чертовски, наверное, у Вилли Брандта мерзли колени. Никаких других мыслей в голове у меня не было.

Дженни наконец подняла глаза.

– Это хорошо, Марк. Это как раз то, что нужно. Это доказывает, что ты человек, а не какой-то там свихнувшийся политикан.

– В отличие от тебя?

– Совершенно верно. В отличие от меня ты не свихнувшийся политикан. – И снова опустив глаза на снабженную аккуратными примечаниями стопку листков, она сказала: – Мы готовы.

И я понял, что она права. Уже нет времени на мучения и проверку рецептов. Нет времени на дегустацию. В конце концов, последние три дня мы варили и жарили не для того, чтобы насытиться самим.

На следующий день в начале десятого утра я стоял посреди великолепной аллеи, обрамленной древними дубами, и их тяжелые, налитые корни тянулись ко мне из-под земли, их ветви клонились ко мне, точно совещались, достоин ли я пройти. В знак смирения я держал два тяжелых бумажных пакета с покупками из супермаркета и был одет в белый поварской халат и белые же штаны. Свободную куртку поверх них мне застегнули под горло, поэтому голову приходилось держать высоко, будто мне дали команду «смирно». У меня за спиной, вдоль шоссе, на которое выходила аллея, выстроились три десятка автобусов различных телекомпаний, а с крыш к ним тянулась толстая пуповина кабеля, которая соединяла их со спутниковыми антеннами, установленными на протянувшейся вдоль шоссе насыпи. А впереди – внушительный белый щит и веранда особняка на плантации «Дубы Уэлтонов», где ждал Льюис Джеффрис III.

Время пришло.