Через несколько часов Макс прислал мне текстовое сообщение.

Оно гласило: «ВЛЛИ ГРДЛСЯ Б».

Макс не подписался, но его стиль чувствовался в самом тексте. Мы с Дженни, Сатешем, Уиллом Мастерсом и ребятами из охраны сидели в придорожном ресторанчике в нескольких милях от «Дубов Уэлтонов». Мы потягивали холодное пиво, ели цыплят-гриль и болтали с деловитой важностью людей, которые слишком долго и слишком упорно работали, но наконец провернули сделку.

Я расслабился на теплом кожзаме банкетки в нашей кабинке и, отстранившись на время от шутливого трепа, читал текст на светящемся экране сотового телефона.

– Марк?

– Эс-эм-эс от Макса?

– Вот как? Что пишет? Расскажи классу.

– Ничего. Поздравления и все.

– Да ладно тебе. Читай.

– Дженни…

– Не глупи.

– О боже. Он пишет… «Отлично поработали. Ваш. Макс О.».

Это вызывало все же меньшую неловкость, чем истинное сообщение. Ребята озадаченно переглянулись, но вспомнили, что следовало бы ободрительно мне улыбнуться, а улыбнувшись, вернулись к рассказам о своей роли в героическом эпосе прошедшего дня с его вертолетами, старыми винами и спутниковыми тарелками.

Я понятия не имел, гордился ли бы мной Вилли Брандт. Зачем мне похвалы мертвеца? Но если на Макса моя работа произвела впечатление и если так он выражает свои чувства, то сойдет и это. Вечер шел, пиво понемногу делало свое, и я постепенно перестал переживать из-за своей роли в сегодняшних событиях. Так ли уж важно, что слова принадлежали не мне? Разве они не стали моими? Это все равно как в детстве, когда я брал на себя вину за грешки Люка. Помню, однажды Люк, пытаясь палкой сбить (бросать он никогда не умел) висящий высоко на дереве каштан, разбил стекло в парнике соседки, и вместе с нагоняем мне досталась и повесть о самом преступлении. Мама снова и снова рассказывала о нем со снисходительностью нянюшки, точно это доказывало мою склонность к проказам, пока даже Люк не забыл, что виноват-то был он. Этот фрагмент семейной истории принадлежал мне. Разве сейчас не происходит нечто подобное?

Адальнейшее более чем поощряло к подобным мыслям. Через три дня мы полетели на личном реактивном самолете в Замбию на ежегодный конгресс Африканского Союза, где мне предстояло вслед за первым принести второе извинение, на сей раз перед Африкой в целом. Ничто так не укрепляет веру в себя, как полет на собственном правительственном самолете «Гольфстрим V». До встречи с Дженни у меня было лишь одно честолюбивое стремление: разбогатеть настолько, чтобы, поднявшись на борт трансатлантического рейса, никогда больше не сворачивать направо, в эконом-класс. А это многое говорит об узости моих амбиций. Я рассматривал богатство лишь с точки зрения дополнительного пространства для моих абсурдных ляжек и самолетной кормежки на английском фарфоре в бизнес-классе. Теперь я знал что к чему. Истинное определение успеха – называть по имени пилота своего «Гольфстрим V». Моего звали Крис.

Как будто этого мало, с нами летела еще репортер из «Тайм», чтобы освещать мою деятельность и представлять меня читателям. Это была высокая, крупнокостная женщина со Среднего Запада, явно скандинавского происхождения, которую звали Эллен Питерсен и которая питала пристрастие к длинным серьгам, подчеркивавшим ее шею. Одета она была в бежевые полотняные штаны с дизайнерскими потертостями на коленях, ботинки «тимберлэнд» и черную полотняную куртку с ужасным количеством карманов. Она оделась для марш-броска на джипах в дикую глушь, а нас ждали отель «Холидей-Инн» и конференц-центр в Лусаке.

– Она, кажется, из тех, кто наслаждался бы турбулентностью при ясной погоде, – сказала Дженни, и я не мог с этим поспорить.

Зато у нее была располагающая манера брать интервью. Она задавала такие вопросы, которые тебе самому никогда не придут в голову, но которые в процессе ответа помогают сформулировать и занять позицию.

– Итак, скажите: какие качества нужны извиняющемуся?

– Даже не знаю, Эллен. Знание себя? Готовность дать волю чувствам? Трудно сказать.

– Необходимо уметь испытывать искреннее сожаление, угрызения совести?

– Непременно. Но нельзя позволять себе увлечься обстановкой, в которой их испытываешь. И всем этим: личными самолетами, белыми кожаными сиденьями… Нельзя терять чувство реальности.

– А это трудно?

– Как раз тот случай, когда надо просто помнить, кто ты есть. Откуда ты. Кстати, вы рокфор попробовали? Он на блюде в кухонном уголке. Очень хорош. Практически единственное, что сопротивляется мертвящему воздействию высоты на вкусовые рецепторы.

– Ну разумеется… Вы же были критиком-дегустатором.

– На самом деле ресторанным критиком.

– А ваша прошлая карьера? Она сказывается на том, что вы делаете теперь?

– Интересный вопрос, Эллен. Я действительно думаю, что она дала мне понимание того, как получается, что люди начинают испытывать обиду.

– Обиду, которую вы нанесли?

– В конечном итоге – да. Гордиться тут нечем, но ведь из этого, возможно, вышло нечто полезное…

И так далее вопрос за вопросом. Во время перелета. За коктейлями в холле. Пока мы осматривали помещение для извинений с тяжелыми, обитыми коричневым бархатом креслами, и сверхбодрыми живыми фикусами в кадках, и французскими окнами, выходящими во двор, где чахли пальмы. Пока наконец она просто не стала членом команды, снующей в этом примечательно оторванном от внешнего мира уголке Африки: кондиционеры, официантки с напитками у бассейна, тошнотворно-сладковатый запах гниющей растительности.

Под конец первого дня она отвела меня в сторонку.

– Послушайте, текст выходит отличный, но нам надо обсудить иллюстрации. Есть хотя бы малейший шанс получить что-нибудь?…

– Да?

– Покаянное?

– Что вы хотите этим сказать?

– Может быть, вы пустите на церемонию извинения фотографа?

– Нет, нет и нет. Это контаминировало бы зону извиняемости.

– Ну, тогда, может, сумеем придумать что-нибудь еще? Чем лучше иллюстрации, тем больше полос я получу в начале номера.

– У вас есть какие-нибудь идеи?

– Не знаю. Склоненная на руки голова? Или, скажем, слезы. Что-то в таком духе.

– Да будет вам, Эллен, этого я не могу. Я же вам твердил, как все должно быть подлинным, а теперь вы хотите, чтобы я что-то для вас разыгрывал?

– Я только говорю, что чем лучше фотографии, тем больше полос, и соответственно, тем больше людей прочтут материал, которым вы хотите что-то сказать.

– Извините, Эллен.

– Подумайте на досуге.

Сама мысль фальсифицировать что-то в этом отеле была нелепой, особенно если вспомнить, сколь большое участие мы принимали в истинном неподдельном процессе: Конгресс Африканского Союза станет сценой не только моего извинения, но и многих других актов покаяния перед рядом конкретных народов. Создавалось впечатление, что дейтонскую конференцию просто перенесли с одного континента на другой: список действующих лиц ничуть не изменился. Лысеющий французик в бежевом костюме-сафари и с потрепанным томиком Мольера под мышкой бегал по коридорам от тунисцев к алжирцам, от делегаций Мали к делегациям Камеруна и Чада, извиняясь за эксцессы той разновидности колониализма, которая была свойственна его родине. На второй день португальцам полагалось испросить прощения у Анголы и Мозамбика, а датчане почти полдня провели, запершись с делегацией южноафриканских епископов. Из-за закрытых дверей доносилось пение.

В баре я наткнулся на Ращенко, который, если верить слухам, разражался слезами на плече главы любой африканской делегации, которого ему случилось увидеть, – просто на всякий случай. С точки зрения покаянного подхода вмешательство СССР в дела Африки в период холодной войны было серым пятном.

– Мне так жаль, мистер Бассет… – На глаза ему навернулись слезы, и он потянулся меня обнять. Я попятился.

– Мы уже это проделали, Владимир.

– Да? – Он навис надо мной, как гигантская обезьяна, готовая подхватить детеныша из подлеска в джунглях.

– Еще в Дейтоне.

Он задумался, потом все равно схватил меня и обслюнявил мне шею.

– Извините, забыл. Такой дурной человек. Я такой дурной человек.

Нагромождение этих извинений, еще более усугубляемое теми, которые приносили итальянцы и бельгийцы, так перегрузило средства массовой информации, что время на объявление о принятии каждого пресс-центр вынужденно ограничил получасом – лишь бы вместить все до завершения конгресса. В последний день отель стал местом стольких встреч между извиняющимися и делегациями потерпевших сторон, что извинения приносились и принимались быстрее, чем пресс-центр успевал о них объявлять. Они скапливались, как реактивные самолеты над международным аэропортом.

Моя лепта (извинение перед президентом Замбии, которая в этот год председательствовала в АС) значилась последним пунктом программы. Теоретически это оставило бы мне время посидеть у бассейна и поработать над текстом, но вечером первого же дня у нас начались проблемы.

Наш передовой отряд только-только захватил стол в ресторане при отеле, Дженни, Уилл и я читали меню (салат «Цезарь», мэрилендский пирог с крабами, стейк из говяжьей грудинки и жареная картошка – в точности то, чего ожидаешь от международного отеля в Африке), когда прибежал, чуть задыхаясь, Сатеш.

– Я только что видел Макса.

– Олсона? – переспросил я. – Он здесь?

– Работает с делегацией Сьерра-Леоне. Дело в…

– За ним трудно уследить.

– Знаю. Все время в разъездах. Проблема…

– Ты не пригласил его с нами пообедать? Тебе следовало пригласить его с нами пообедать.

– Марк! У нас на руках кризис, и притом серьезный. По словам Макса, на президента Сьерра-Леоне Сирила Масубу оказывают серьезное давление дома как представители оппозиции, так и военные, требуя, чтобы он добился от меня извинения за преступления рабства конкретно перед своей страной. Все бы ничего, но, согласно второму следствию из законов Шенка, где выдвигалась доктрина самоопределения, я обязан подчиниться решению АС, а именно: извинение будет принесено главе государства той страны, которая в настоящий момент председательствует в Совете, в данном случае президенту Замбии. Но были еще практические соображения. Масуба был первым за многие годы гражданским президентом Сьерра-Леоне. Он был либералом и демократом и с бесконечными умением и тактом лавировал между противостоящими ему группировками.

– Если он не получит требуемого, – сказал Сатеш, – это может подорвать его положение в стране, а результатом станет переворот.

– А это в свою очередь дестабилизирует весь регион, – продолжил Уилл. – Погибнут тысячи людей.

– Вот именно. Такое мы уже сто раз видели.

Тишина. Дженни оглядела стол.

– Ладно. Какие у нас варианты? Уилл, что будет, если Масуба получит свое извинение?

Уилл покачал головой.

– Катастрофа. Во-первых, на нас будут оказывать огромное давление с требованием извиниться перед остальными пятьюдесятью двумя членами АС, причем на их собственной территории. Даже если забыть о материально-технической стороне, кошмаре исследований и организации этих мероприятий (что просто невозможно по времени), мы попираем авторитет АС и нарушаем третье следствие из законов Шенка.

– Значит, этот вариант отпадает.

– Я бы сказал, он определенно противоправный.

– Сатеш?

Сняв хрупкие очки в стальной оправе, Сатеш потер глаза.

– Давайте поищем предлог оттянуть извинение. Скажем, что Марк заболел, или просто объявим, что текст извинения нуждается в доработке. Что угодно. Дадим Масубе передышку, чтобы он мог отговорить своих противников дома, и вернемся, когда почва будет готова.

– А к тому времени извинения потребует еще какая-нибудь страна, – покачал головой Уилл. – И все равно нам никто не поверит, ведь здесь уже были десятки успешных извинений. Мы подорвем ВИПООН в целом. Нам полагается быть выше политических дрязг. Если мы опустимся до них… – Ему не надо было заканчивать фразу.

Снова пауза. Вокруг слышался стук приборов о фарфор. Сатеш медленно поднял глаза, будто осенившая его мысль удивила его самого.

– А как насчет Франкфуртского маневра?

Уилл позволил себе поднять углы рта.

– Франкфуртского маневра? Это идея.

Дженни раздраженно фыркнула.

– Что это за…

Но ее прервал Сатеш:

– В начале девяностых во Франкфурте проходили переговоры с рядом стран бывшего Восточного блока о принятии их в Евросоюз. Тогда это были Венгрия, Польша и Чехословакия. Русские требовали, чтобы их также допустили, что было неприемлемо для венгров и поляков. Если уж на то пошло, для вообще всех. Несколько аналитиков из Форин-офис предположили, что дело просто в представлении русских о гордости.

– Они соглашались с вероятным исходом переговоров, но не хотели терять лицо, – пояснил Уилл.

– И какой нашли выход?

– Мы устроили предварительный фуршет в честь официального открытия, – сказал Сатеш. – Русских туда пригласили, а после выпроводили за дверь до того, как пошел серьезный разговор. Так их делегация могла вернуться домой и сказать, что они встречались с Евросоюзом и странами бывшего Варшавского договора и вели дружеские дискуссии и так далее, и тому подобное.

– Мне нравится, – сказала Дженни. – Но не можем же мы устраивать фуршет для одного Масубы. Коктейлями так не разбрасываются.

Я подался вперед.

– Нет, но мы можем выбросить коктейль на него.

Все уставились на меня раздраженно, будто вмешался ребенок, которому разрешили посидеть за обедом со взрослыми.

– Выслушайте меня. Мы попросим Макса устроить так, чтобы, когда будет затишье, Масуба оказался у стойки какого-нибудь бара. Скажем, после полудня. Я подойду, заведу разговор, закажу коктейль и нечаянно-намеренно его оболью. Потом я осыплю его извинениями за причиненные неудобства, попрошу прощения за это чудовищное позорное пятно и так далее.

Сатеш хлопнул по столу ладонью.

– И притащим загодя в бар какого-нибудь из аккредитованных здесь репортеров Сьерра-Леоне, чтобы он стал свидетелем.

– А после, – добавил Уил, – когда журналист придет к нам за подтверждением, заявим, что ни в коем случае не можем комментировать приватную беседу между верховным извиняющимся и президентом.

– Но отрицать ничего не будем, – воодушевилась Дженни.

– Вот именно, – согласился Сатеш. – Это извинение, которого никогда не было. Его хватит, чтобы решить затруднения Масубы, но оно не подорвет аутентичность основного.

– Ладно, Сатеш, – сказала Дженни. – Договорись с Максом. На завтра после обеда, если возможно.

Но Сатеш не слушал. Он пристально смотрел через стол. Мы все проследили его взгляд – там сидела и, склонив голову, поспешно записывала Эллен Питерсен. Мы настолько привыкли к ее присутствию, что напрочь о ней забыли. Внезапная тишина ее насторожила, и, подняв глаза, она увидела, что мы за ней наблюдаем.

– Что? В чем дело?

– Эллен, – негромко сказала Дженни. – Ничего из сказанного здесь нельзя публиковать.

Эллен поглядела на свои записи, потом снова на нас.

– Я не слышала, чтобы кто-то говорил, что это не для печати или…

– Эллен, – важно сказал я, – мы тут пытаемся спасти жизни многих людей. Если вы хотя бы словом об этом обмолвитесь, наши труды пропадут впустую. Погибнут люди.

Она очень решительно захлопнула блокнот. Надела на ручку колпачок и положила ее поперек блокнота, точно складывала оружие. Потом поглядела на меня.

– О'кей. Quid pro quo?

– О чем вы?

– О той фотографии.

– Никаких показательных выступлений я устраивать не буду.

– Мой журнал не пустит в печать фотомонтаж. Снимок должен быть подлинным. Нам нужно запечатлеть аутентичное покаянное мгновение.

Я это спустил.

– И блокнот останется закрытым.

– Даю слово.

– Встретимся завтра в фойе.

– В фойе?

– В холле.

На следующее утро Эллен Питерсен получила свою фотографию, нечто спонтанное и прочувствованное, ведь так уж получилось, что я крепко потер лицо ладонями. Позже в тот же день Сирил Масуда услышал требуемое извинение, когда я вылил стакан «перрье» на его темно-синий клубный пиджак с латунными пуговицами. После того, как я громко осыпал его словами сожаления и раскаяния за учиненный мной беспорядок, я положил ему обе руки на плечи, притянул к себе и прошептал на ухо:

– Теперь можете поехать домой и рассказать, кому нужно, что у вас была встреча с глазу на глаз с Верховным Извиняющимся, во время которой он выразил сожаление по ряду вопросов. Мы вас не опровергнем.

– Спасибо, мистер Бассет, – застенчиво кивнув, ответил он. – Примите благодарность от имени моего народа.

– Не за что, господин президент.

В три часа пополудни третьего и последнего дня конгресса я устроился поудобнее в теплых объятиях коричневого бархатного кресла и испросил прощения за рабство у престарелого президента Замбии. По сути, это был текст Джеффриса, но я включил в него элементы истории моей семьи, поэтому выражаемые чувства были моими собственными. Опустив массивные мясистые руки на подлокотники, уперев подбородок в грудь, старик сидел напротив меня и, поджав губы, слушал. Когда я закончил, он тяжело вздохнул и закрыл глаза, пока мне уже не стало казаться, что он задремал. Потом он их снова открыл и по-английски с сильным акцентом сказал только:

– История запомнит нас обоих.

Что меня вполне устроило. Если истории нужно кого-то запоминать, то почему не меня? Я снова в игре, мои эмоции снова под контролем. Эйфория была налицо, полноценная, глубокая и удовлетворительная. Мы с президентом совершили доброе дело.

Когда перед возвращением в США мы поднимались на борт «Гольфстрима», Эллен Питерсен сказала:

– А вы ушлый политик.

– Не придавайте этой истории большого значения, – сказал я. – Я предпочитаю считать себя обычным человеком, который по воле случая оказался в необычных обстоятельствах.

– Хорошо сказано. Обычный парень в необычных обстоятельствах. Очень хорошо.

– Как, по-вашему, журнал подаст материал?

– Зависит от ряда вещей.

– От чего, например?

– Как обычно. От исхода выборов в Германии. От того, будет ли достигнуто соглашение на текущем раунде переговоров по мировой торговле. Опять же – всевозможные форс-мажоры. Ну, сами понимаете, стихийные силы.

Последнее выражение мне понравилось. Теперь Марк Бассет соперничал со стихийными силами за внимание читателя.

Марк Бассет против стихийных сил.

Стихийные силы против Марка Бассета.

Да уж, тут любому редактору придется попотеть.