Подлинная история графа Монте-Кристо. Жизнь и приключения генерала Тома-Александра Дюма

Рейсс Том

Книга первая

 

 

Глава 1

Сахарный завод

Александр Антуан Дави де ля Пайетри – отец будущего Алекса Дюма – родился 26 февраля 1714 года в нормандской провинции Ко, регионе, где похожие одна на другую молочные фермы нависают над высокими меловыми скалами северо-западного побережья Франции. В исписанном каракулями обрывке бумаги того времени сказано, что мальчика крестили «по-простому, дома, из-за угрозы смерти». Родители сочли его слишком хилым и не рискнули принести в местный храм. Антуан был первенцем в родовитом семействе, которое владело замком, испытывало вечную нужду в деньгах и страдало от переизбытка коварных родственников. Впрочем, мальчику предстояло со временем превзойти их всех.

Антуан выжил, однако в следующем году после 72 лет правления скончался его государь – король Людовик XIV, Король-Солнце. Находясь при смерти, король советовал наследнику – пятилетнему правнуку: «Я слишком любил войну, не подражай мне ни в этом, ни в привычке транжирить деньги». Пятилетний малыш, по всей вероятности, без колебаний кивнул в ответ. Правление этого короля, Людовика XV, превратится в серию столь непомерно дорогих, бессмысленных и бесполезных трат и войн, что покроет позором не только его имя, но и сам институт французской монархии.

Но любовь королей к мотовству и войнам не могла сдержать развитие Франции. «Великая нация» стояла на пороге эпохи философов – Просвещения – и всего, что из этого вытекало. Французы были готовы схватить мир за шкирку, хорошенько встряхнуть и втащить в новейшую историю. Впрочем, для этого им требовалось раздобыть деньги. Много денег.

В Нормандии таких денег не было, и, уж конечно, их не было в замке Пайетри. Герб этого рода – три золотых орла с золотым кольцом на лазурном фоне – выглядел впечатляюще, но мало что значил. Дави де ля Пайетри были провинциальными аристократами из региона, изобиловавшего скорее историями о славном прошлом, нежели текущими сбережениями. Их состояния было недостаточно, чтобы наслаждаться знатностью и ничего не делать, – по крайней мере, так сумело бы прожить только одно поколение семьи.

Тем не менее знатность есть знатность, и Антуан, как первенец, со временем мог претендовать на титул маркиза и родовое поместье Бьельвиль, которое к нему прилагалось. Следующими наследниками после Антуана были два его младших брата – Шарль-Анн-Эдуард (Шарль), родившийся в 1716 году, и Луи-Франсуа-Терез (Луи), 1718 года рождения.

Понимая ограниченность своих перспектив в Нормандии, все три брата Пайетри решили искать счастья на военной службе. Тогда дворяне зачислялись в ряды офицеров уже с 12 лет. В шестнадцать Антуан получил звание второго лейтенанта в Королевском корпусе артиллерии – весьма многообещающей армейской части. Братья-подростки вскоре последовали по его стопам и тоже стали младшими офицерами. Братьям Пайетри нашлось занятие в 1734 году, когда Его Величество без колебаний ввязался в Войну за польское наследство – очередной спор в серии династических конфликтов, которые регулярно становились поводами к сражениям по причудливым, но от этого не менее кровавым правилам европейских битв восемнадцатого столетия. Врагами в этой маленькой войне выступили монархии, традиционно соперничавшие за превосходство на европейской суше – Бурбоны и Габсбурги, Франция и Австрия. (Вскоре Англия начнет играть гораздо более важную роль, особенно на море и в Новом Свете, однако это произойдет спустя еще одну-две войны.)

Помимо офицерского звания в артиллерии, Антуан служил на фронте и как придворный – в свите принца Конти, лихого и баснословно богатого кузена короля. В 1734 году Антуан принял активное участие в осаде Филипсбурга, вошедшей в анналы военной истории благодаря Карлу фон Клаузевицу, автору трактата «О войне». Описывая эту цитадель, фон Клаузевиц назвал ее «великолепным примером того, как не надо строить крепость. Ее расположение можно сравнить с позой какого-нибудь идиота, который уперся носом в стену и не знает, что делать дальше». Вольтер тоже был там. Он находился в бегах (король подписал ордер на его арест) и в дни осады выступал в роли войсковой Службы организации досуга в одном лице, предлагая бренди и свое остроумие в перерывах между схватками и сочиняя оды в честь воинов.

Впрочем, самое знаменательное событием в дни службы Антуана в Филипсбурге не связано с военными действиями. Он стал очевидцем ночной дуэли между князем Ликсеном и герцогом Ришелье после фронтовой вечеринки в честь дня рождения принца Конти. Герцог счел оскорбительными насмешки князя над генеалогией Ришелье. Двоюродным прадедушкой герцога был кардинал Ришелье (позже увековеченный как усатый франт и заклятый враг трех мушкетеров). Этот советник Людовика XIII вел финансовые и строительные проекты короля с большой выгодой как для себя, так и для Франции. Но подобные достижения не отвечали высоким стандартам снобизма, характерным для Ликсена. Он считал клан Ришелье выскочками. Ситуацию усугубляло еще и то обстоятельство, что герцог недавно оскорбил князя, женившись на одной из его кузин.

В полночь сводные родственники сошлись на поле чести – между палатками, в которых обычно ужинали офицеры, и траншеями. Соперники обменивались выпадами в темноте, пока их лакеи пытались осветить поединок на шпагах при помощи тускло мерцавших фонарей. Князь первым сумел приноровиться к полумраку и ранил Ришелье в бедро. Тогда лакеи сменили фонари на обычные факелы, и дуэлянты стали загонять друг друга в траншеи. Клинки полыхали в свете огня. Князь проткнул герцогу плечо. В этот момент поле чести осветил залп вражеских пушек. Один из лакеев был убит прямым попаданием.

Ришелье контратаковал и на глазах Антуана вонзил клинок в грудь неудачливого сводного родственника. Современники сочли такой исход поэтичным и не лишенным справедливости, поскольку сам Ликсен чуть ранее отправил на тот свет одного из своей родни – дядю жены, маркиза де Линевиля, – за столь же пустяковое оскорбление. Смерть на поле боя от руки соратника в восемнадцатом столетии была обычным делом.

Когда в 1738 году война закончилась, Антуан воспользовался шансом покинуть армию, а заодно – и Европу. Пока он квартировал в Филипсбурге, его младший брат Шарль вступил в колониальный полк и отправился во французскую колонию Сан-Доминго, на вест-индский остров Эспаньола. Это был удачный шаг.

* * *

Колония занималась поставками сахара. Выращивание сахарного тростника было нефтяным бизнесом восемнадцатого века, а Сан-Доминго – Диким Западом Старого порядка, где отпрыски обнищавших дворянских родов могли быстро разбогатеть. Прибыв в колонию простым солдатом, которому едва исполнилось шестнадцать, Шарль Дави де ля Пайетри к двадцати двум годам познакомился с молодой женщиной Мари-Анн Тюффэ и снискал ее благосклонность. Ее семья владела большой плантацией сахарного тростника на преуспевающем северо-восточном побережье. Антуан решил присоединиться к брату.

Сегодня мир настолько погряз в сахаре (это едва ли не главный жупел диетологов, неизменный атрибут дешевой и вредной пищи), что трудно поверить: когда-то все обстояло с точностью до наоборот. Вест-Индия стала колониальной частью мира, в котором сахар считался редким, дорогим и исключительно полезным для здоровья веществом. Врачи восемнадцатого века прописывали сахарные пилюли практически при любом заболевании: при проблемах с сердцем, головной боли, чахотке, родовых схватках, сумасшествии, старости и слепоте. Отсюда французское выражение «как аптекарь без сахара» – о человеке, попавшем в совершенно безнадежное положение. Сан-Доминго был крупнейшей фармацевтической фабрикой мира, которая производила чудодейственное лекарство эпохи Просвещения.

Колумб привез сахарный тростник на Эспаньолу, первое поселение европейцев в Новом Свете, во время второй экспедиции, в 1493 году. Испанцы и португальцы первыми в Европе стали выращивать сахар, и когда они вступили в эпоху Великих географических открытий, среди первых «открытых» ими мест оказались острова у побережья Северной Африки, практически идеально подходившие для выращивания сахара. Исследователи с Иберийского полуострова продвигались вдоль африканского берега (португальцы обогнули мыс Горн и вышли в Восточную Азию; испанцы повернули на запад к Америке), неизменно преследуя две главные цели: поиск драгоценных металлов и создание плантаций сахарного тростника (ах да, еще и распространение слова Божья).

Испанцы основали колонию в восточной части Эспаньолы и назвали ее Санто-Доминго. Со временем колония заняла примерно две трети острова, примерно в границах современной Доминиканской Республики. (Туземцы называли весь остров по-другому: Гаити.) Испанцы привезли с Канарских островов (возле западноафриканского побережья) ремесленников, чтобы те на месте создали приспособления для производства сахара: прессы, бойлеры, мельницы. Затем испанцы доставили самый важный ингредиент – африканских рабов.

Конечно, рабство существовало с античных времен. Греческие города-государства создали демократию для немногочисленной элиты, поработив почти всех остальных людей, в некоторых случаях до трети населения. Аристотель полагал, что демократия может существовать только благодаря рабству, которое дает гражданам свободное время для устремлений более высокого порядка. (Современные приверженцы подобной аргументации утверждали, что американская демократия порождена рабовладельческим обществом аграрной Вирджинии, поскольку рабство дало людям вроде Вашингтона и Джефферсона время на самосовершенствование и участие в выборном правительстве.) В античных Греции и Риме рабство становилось участью военнопленных и варваров – любого, кому не повезло родиться греком или римлянином. Если античным рабам удавалось выкупить себя или своих детей на свободу, они смешивались со свободным населением, причем статус раба не отражался на их потомках. Рабство, хотя и повсеместное в античном мире, не основывалось на понятии «расы».

А вот этимология слова «slave» («раб»), которое появляется в восьмом веке, уже имеет этнический подтекст: термин произошел от искаженного «Slav» («славянин»), поскольку в то время почти все рабы, ввозимые в Европу, были по происхождению славяне. Славяне позже всех приняли христианство, и статус язычников делал их уязвимыми. «Славянские рынки» возникли по всей Европе – от Дублина до Марселя, причем здесь продавались и покупались люди со столь же белой кожей, как у тех, кто их покупал или продавал.

Появление ислама привело к широкому распространению рабства. Победоносные арабские армии обращали любую группу «неверных» в неволю. Арабские работорговцы захватывали белых с севера во время пиратских нападений на европейские воды и черных с юга во время военных походов или торговли с королевствами, расположенными рядом с Сахарой. Мусульманская работорговля, подкрепленная религиозными верованиями, превратилась в гигантский транснациональный бизнес. Со временем она все больше фокусировалась на черных африканцах. Впрочем, четкого биологического маркера для невольничьего статуса по-прежнему не существовало.

Европейская торговля сахаром изменила это навсегда. Чернокожих из Африки покупали и продавали тысячами – для сбора сахарного тростника. Впервые в истории группа людей с определенными этническими признаками стала считаться изначально обреченной на невольничий статус, созданной Богом белых землевладельцев специально для жизни в рабском труде.

Португальцы первыми привезли негров на Мадейру рубить сахарный тростник, потому что этот остров находился у побережья Северной Африки и тамошние мусульманские торговцы не раз продавали африканских рабов. Плавая вдоль побережья Гвинеи, португальцы обнаружили, что черные африканские королевства готовы напрямую поставлять рабов: африканцы не считали, что продают белым своих собратьев по расе. Они вообще не думали о расе, только о принадлежности к различным племенам и королевствам. Ранее они продавали пленников другим чернокожим африканцам или арабам. Теперь продавали белым. (Африканские королевства и империи сами держали миллионы рабов.) Со временем африканцы узнали о том, какие ужасы ожидали чернокожих рабов в американских колониях, не говоря уже о пути туда, и тем не менее они продолжали поставлять bois d’ébène (эбеновое дерево), как называли этот «груз» французы, в еще больших количествах. Сострадание или мораль оставались в стороне. Просто бизнес.

Испания заложила основы этого огромного богатства и зла в обеих Америках, затем быстро отвлеклась на другие цели и забыла о своем начинании. Ввозя растения, технические приспособления и рабов на Санто-Доминго, испанцы отказались от сахарного бизнеса ради охоты за золотом и серебром. В поисках драгоценных металлов они переехали в Мексику и Южную Америку и оставили остров прозябать почти на два столетия – до тех пор, пока французы не начали использовать его истинный потенциал.

* * *

Во второй половине восемнадцатого века колония Сан-Доминго, расположенная на западной оконечности Эспаньолы, там, где сегодня находится Гаити, обеспечивала две трети всей заморской торговли Франции. Она была крупнейшим в мире экспортером сахара и производила больше ценного белого порошка, чем все британские колонии в Вест-Индии, вместе взятые. Тысячи судов входили и выходили из Порт-о-Пренса и Кэп-Франсэ, направляясь в Нант, Бордо и Нью-Йорк. Когда после победы в Семилетней войне британцы решили отобрать у Франции колонии в Северной Америке, а взамен вернули два крошечных сахаропроизводящих острова – Гваделупу и Мартинику, они невольно оказали услугу своему давнему сопернику.

Сан-Доминго был самой ценной в мире колонией. И ее потрясающее богатство основывалось на потрясающей жестокости. «Жемчужина Вест-Индии» была огромной адской фабрикой, где рабы каждый день работали с раннего утра до позднего вечера – в условиях, которые вполне могут поспорить с концентрационными лагерями и лагерями для политзаключенных двадцатого века. Треть всех французских рабов умирала после всего нескольких лет работы на плантациях. Насилие и террор помогали поддерживать порядок. Наказание за слишком медленную работу, кражу кусочка сахара или глотка рома, не говоря уже о попытке побега, ограничивалось лишь силой воображения надсмотрщика. Готический садизм с элементами тропической механизации был распространен повсеместно: надсмотрщики прерывали бичевание только ради того, чтобы вылить горящий воск, или кипящий сахар, или же раскаленные угли с солью на руки, плечи и головы строптивых работников. Жизнь раба стоила дешево, особенно в сравнении с заоблачными ценами на выращиваемый ими урожай. Даже когда целые армии рабов недоедали и умирали от голода, невольников заставляли носить странные жестяные маски на сорокаградусной жаре, чтобы негры не смогли получить ни грамма пищи, пожевав тростник.

Владелец сахарной плантации рассчитывал на то, что невольник в среднем может проработать от десяти до пятнадцати лет, прежде чем умрет от непосильного труда и будет заменен на нового, только что вытащенного из судового трюма. Помимо недоедания, паразиты и болезни со временем также могли прикончить любого человека, работавшего по восемнадцать часов в день. Жестокость американского Ткацкого королевства, которое существовало столетием позже, и сравнивать нельзя с порядками на Сан-Доминго в 1700-х годах. Жестоких надсмотрщиков в Соединенных Штатах хватало с избытком, но североамериканское рабство не основывалось на бизнес-модели, в соответствии с которой рабов систематически загоняли до смерти, чтобы заменить на только что купленных невольников. Французские сахарные плантации были бойней.

Версаль обожал законы и инструкции, а потому Франция стала первой страной, узаконившей колониальное рабство. Для этого король Людовик XIV в 1685 году издал закон, который изменил историю как рабства, так и межрасовых отношений.

Le Code Noir – Черный кодекс. Уже само его название не оставляет сомнений относительно того, кому предназначено быть рабами. В этом документе, статья за статьей, перечисляются многочисленные способы эксплуатации чернокожих африканцев их белыми хозяевами. Кодекс узаконил самые жестокие наказания – карой за воровство или попытку побега была смерть – и ввел норму, в соответствии с которой рабы без согласия хозяина не могли жениться или передать собственность своим родственникам по наследству.

Впрочем, сам факт существования письменного свода законов – новшество в истории французской колониальной империи – открыл дорогу неожиданным изменениям. Если рабство управлялось законами, тогда рабовладельцы, по крайней мере в некоторых случаях, могли быть пойманы на нарушении этих норм. Устанавливая нормы господства белых, Кодекс – по крайней мере, в теории – устанавливал пределы такой власти и давал чернокожим различные возможности сбежать из-под нее. Он создавал лазейки. Одна из них касалась сексуальных сношений между хозяевами и рабами, а также потомства, появляющегося на свет в результате подобных связей.

* * *

Шарль Дави де ля Пайетри стал признанным владельцем сахарной плантации на Сан-Доминго самым аристократичным образом – женившись на деньгах. Брак с Мари-Анн Тюффэ принес ему половину плантации под Кэп-Франсэ, самом оживленном порте колонии, на плодородных северо-восточных равнинах, где сахарный тростник рос лучше всего. Его теща сохранила за собой другую половину плантации, чтобы посмотреть, как Шарль справится с новыми обязанностями.

В эпоху, когда производство в основном осуществлялось маленькими или надомными мануфактурами, сахарная плантация была гигантским предприятием – дорогостоящим и сложным: сахарный тростник созревает от девяти до восемнадцати месяцев (срок зависит от различных факторов), и его необходимо собрать точно в нужное время, иначе он засохнет. Срезанный тростник нужно сразу же доставить на мельницу, чтобы измельчить, выжать или растолочь и извлечь сок, прежде чем последний сгниет или забродит. Затем – не позднее чем через двадцать четыре часа – этот сок следует прокипятить, удалить примеси и прокипятить еще раз. Охлаждаясь и кристаллизуясь, смесь превращается в черную патоку. В результате последующей обработки из нее получается более светлый и химически чистый сахар – золотистый сироп, похожий на мед. И только новая стадия обработки дает белые гранулы, столь ценимые европейцами. Плантатору требовалось около сотни рабов на тяжелые полевые работы и еще десяток невольников с навыками ремесленника – для столь же изматывающего труда по кипячению и очистке. Производственный цикл был безостановочным: рубка тростника, измельчение, кипячение, консервирование.

Выращивание сахарного тростника было прерогативой влиятельных французских родов – богатых аристократов и крупных буржуа, способных вложить в это дело громадные суммы и нанять профессиональных управляющих. На крупнейших сахарных плантациях Сан-Доминго в поле работало по несколько сотен невольников. Кроме того, плантатору нужны были мельницы, помещения для варки сока, его консервирования и дистилляции, а также склады для продукции, готовой к погрузке на суда.

Не будь столь выгодного брака, Шарлю пришлось бы довольствоваться выращиванием табака, кофе или индиго. Ни одна из этих культур не сулила богатства и власти, которую давал сахар. Они требовали меньших затрат труда, а потому лежали в основе хозяйственной деятельности большинства мелких плантаций и ферм. Некоторые из них принадлежали свободным «цветным» (мулатам) или даже рабам, получившим вольную.

Шарль и его юная супруга были женаты всего несколько месяцев, когда на их пороге неожиданно возник брат Шарля Антуан. Последнему для этого пришлось проделать шестимесячное плавание из Гавра и целый день скакать из Порт-о-Пренса. Антуан сказал, что приехал ненадолго. А прожил у брата с женой целое десятилетие.

В среде французских аристократов восемнадцатого века были распространены два прямо противоположных отношения к работе. Старый подход к проблеме гласил, что любая коммерция недостойна благородного дворянина; новая линия поведения вдохновляла французских аристократов богатеть при помощи бизнеса и торговли, хотя, в отличие от представителей их сословия в английских колониях, любой физический труд они по-прежнему даже не обсуждали. Рабовладельческая экономика Сан-Доминго идеально подходила для высокородного французского предпринимателя, позволяя ему пользоваться принципами политэкономии и накопления капитала, не замарав руки.

На первый взгляд Шарль отвечал любым современным ему представлениям о том, как аристократу надлежит улучшить собственное существование: он женился на деньгах и, как казалось, увеличивал их благодаря внимательному управлению. В отличие от Антуана, он был настолько же энергичен, насколько жаден. Шарль выжимал из рабов все соки, и плантация процветала – до такой степени, что через несколько лет он выкупил долю у вдовы Тюффэ. Он разбогател настолько, что его поместья затмили владения его рода в Нормандии и он мог посылать деньги домой родителям – маркизу и маркизе, чтобы те могли провести остаток жизни на широкую ногу. Старый маркиз поклялся перед нотариусом, что после их смерти Шарль получит все свои деньги назад за счет продажи поместья.

Антуан был скроен из иного сорта благородной ткани и придерживался более традиционных взглядов, то есть предпочитал избегать любого производительного труда. Казалось, этот ленивый и беспечный дворянин явился на Сан-Доминго с желанием высосать все соки из предприятия младшего брата.

* * *

«Пребывание на Сан-Доминго само по себе не опасно для жизни, там нас убивают наши пороки, наши неутоленные желания», – писал один молодой француз, который провел на острове одиннадцать лет, а затем вернулся во Францию. Повсюду в сахаропроизводящей колонии он сталкивался с рискованными «чрезмерными удовольствиями» и считал, что ему повезло остаться в живых. Климат и постоянная погоня за прибылью, замечал он, превращали как старожилов, так и новичков в людей, которым свойственно «жестокое и вспыльчивое» поведение. «Отягощенные проблемами и работой, колонисты предаются пороку, и смерть валит их с ног как коса – пшеничные колосья».

Мать одного богатого молодого креола жаловалась, что ее сын «предавался развлечениям и распутной жизни. Он собрал гарем из чернокожих женщин, которые контролировали его и управляли плантацией». Для белых на Сан-Доминго, без сомнения, было совершенно обычным делать из рабынь наложниц. В книге «Voyage à Saint-Domingue» германский путешественник барон де Вимпффен пишет, что межрасовые связи были распространены повсеместно, их никто не скрывал и самые уважаемые члены общества смотрели на это сквозь пальцы. Барон даже обвиняет приходского священника, что он вносит «вклад в рост числа обитателей своего дома», зачиная метисов вместе с чернокожей любовницей. Причина заключается не только в похоти, оправдывал священник, но и в желании увеличить паству.

Французская администрация попыталась воспрепятствовать этому процессу. Один из первых законов в колониальном уголовном кодексе, изданном в 1664 году, запрещал хозяевам «развращать негритянок под угрозой двадцати ударов кнутом за первый проступок, сорока ударов – за второй, пятидесяти ударов и клейма на щеке в виде цветка лилии – за третий». Однако стремительный рост числа мулатов за следующие сто лет говорит сам за себя.

Критики межрасовых сексуальных связей на Сан-Доминго опасались главным образом того, что подобные сношения могут подорвать уважение к белым. Барон де Вимпффен сокрушался по поводу «чрезмерной близости между хозяином и рабом», «великое зло» которой состоит в искажении «первого принципа подчинения – уважения со стороны подчиненного». Секс, не разбирающий цвета кожи, сделал строгое следование расизму проблематичным. «Колонист, который счел бы за позор работать вместе с негритянкой, – писал Вимпффен, – не постыдится жить с ней в такой близости, что между ними неизбежно устанавливаются отношения равенства. И никакой предрассудок уже не в силах помешать этому».

Вскоре братья Пайетри начали ссориться, порой очень сильно. Старательный, набожный Шарль жалел, что помог старшему брату. Тот воспользовался его гостеприимством, завел череду рабынь-любовниц и обращался с плантацией, как с сан-домингской ветвью родовых поместий Пайетри.

Антуан, со своей стороны, наверняка презирал младшего брата, по крайней мере, столь же сильно. К этому надо добавить неизбежно чувство унижения, поскольку Шарль оплачивал долговые расписки их отца, маркиза, тогда как Антуан, старший сын, едва мог получить тысячу ливров под собственное имя.

Как-то раз в 1748 году ссора между братьями приобрела опасное направление. Как позднее доносил королевский прокурор? Шарль, «преисполненный благородства и сочувствия… использовал методы, которые были, по правде говоря, слегка чрезмерными и… могли стоить жизни его старшему брату, если бы подействовали в полную силу». (Поскольку прокурор на тот момент подрабатывал частным детективом на жалованье у одного из членов семьи Шарля, мы вправе предположить, что он о многом не договорил.)

Хотя Антуан был солдатом и мог постоять за себя, на своей плантации Шарль обладал абсолютной властью над его жизнью и смертью. Выпорол ли он своего брата кнутом или подверг одной из пыток, которые применялись для усмирения строптивых рабов? Неужели постоянные связи Антуана с рабынями привели его брата к решению поступить с ним, как с одним из невольников?

Что бы Шарль ни сделал, этот поступок оказался достаточно жестоким и привел братьев к «разрыву» (как написал прокурор в следственном деле), который навсегда положил конец их взаимоотношениям. В ночь инцидента Антуан сбежал с плантации Шарля. Он забрал с собой трех рабов – Родриго, Купидона и Катэн, свою последнюю любовницу, и скрылся в джунглях. На протяжении почти тридцати лет известий о нем не было.

 

Глава 2

Черный кодекс

Шарль послал конных охотников за беглыми рабами на поиски брата и пропавших чернокожих. Он сам поскакал вместе с отрядом преследователей, а также нанял судно, чтобы прочесать побережье. «Шарль-Эдуард обыскал все французские владения на американском архипелаге, – говорится в официальном отчете. – Безрезультатно». Как часто бывало на Сан-Доминго, если беглым рабам удавалось уйти на некоторое расстояние от плантации, они исчезали, бесследно скрывались в обширных неосвоенных районах острова.

В нашем случае необычным было то, что компанию рабам составил белый, да еще и знатный дворянин. Именно своеобразие ситуации так шокировало общество на Сан-Доминго: подумать только, беспутный братец уважаемого плантатора сбежал в джунгли с тремя рабами. Власти больше всего опасались, что беглые рабы могут присоединиться к лагерям маронов – таких же беглецов и их потомков, живших в горах и пещерах в отдаленных и неподвластных белым районах Сан-Доминго. (Слово «марон» происходит от испанского термина cimarrón, «дикий, неприрученный»; первоначально так называли лошадей, сбежавших от людей Колумба вскоре после высадки в Америке и одичавших.) Мароны укрывались в дремучем лесу (Сан-Доминго настолько же густо зарос деревьями, насколько современный Гаити лишен их – очередной невероятный переворот в истории). Поймать их там было почти невозможно. Прячась в труднодоступных лагерях, мароны оттуда могли нападать на города и плантации и грабить их. Королевская конная полиция предпочитала заключать с этими людьми мирные соглашения, а не пытаться арестовать их, поскольку последнее означало потерю большого количества людей и оружия, если вообще было возможно. Белых беглецов мароны тоже принимали.

Шарль мог только предполагать, что именно так и случилось с его братом. Если бы тот жил в каком-нибудь городке или плантации, неужели агенты Шарля или представители властей к этому моменту не отыскали бы его? Или же Антуан сел на корабль и перебрался на Мартинику или Гваделупу – либо, быть может, на Ямайку, чтобы спрятаться среди англичан? В любом случае он пропал бесследно.

В 1757 году умерла мать Шарля и Антуана; в 1758 году, на Рождество, скончался их отец, старый маркиз. Французский налоговый чиновник попытался установить местонахождение старшего сына и наследника, но со временем отступился от этой затеи, написав, что «нам неизвестно, где он живет, что делает, женат или нет. По слухам, он живет где-то за границей, но где именно – тайна». В другом отчете налоговый чиновник сообщил, что, как утверждают некоторые люди, Антуан «женился на богатой женщине на Мартинике». Впрочем, имелись и сведения о том, что Антуан умер.

* * *

Но Антуан не умер, не переплыл на Мартинику и не поселился с маронами, хотя и пересек их земли. Вместе с Родриго, Купидоном и Катэн он много недель пробирался через заросшие густым лесом горы. Эти хребты высотой более двух тысяч метров отделяли центральную часть Сан-Доминго от вытянутого юго-западного полуострова. Беглецы оказались в гористой местности под названием Гранд-Анс (Большая Пещера).

Если сравнивать Сан-Доминго с Диким Западом, это были его бесплодные земли. Путешествовать по лесистым холмам, да еще и окруженным горами, было сложно, и люди здесь чаще передвигались по морю, чем по земле. Горы давали идеальное укрытие для всевозможных беглецов; именно из этого района два знаменитых предводителя восставших рабов вели партизанские войны против французов. Местными плантациями часто владели мулаты или вообще освобожденные невольники. Никто не задавал лишних вопросов. Отличное место для того, чтобы спрятаться.

Холмы Большой Пещеры не годились для крупных ферм по производству сахара, но богатый минералами краснозем идеально подходил для выращивания второй по доходности сельскохозяйственной культуры Сан-Доминго – кофе. (Как и в случае с сахаром, Сан-Доминго к концу 1780-х годов стал крупнейшим мировым производителем кофе.) Люди, выращивавшие кофе, по богатству не могли сравниться с владельцами плантаций сахарного тростника, однако им не требовался и настолько большой стартовый капитал. Небольшую кофейную плантацию, расположенную на склоне холма, можно было содержать при помощи всего нескольких рабов. Жизнь здесь текла в абсолютно ином ритме. Тщательно возделывая лишь несколько арпанов (французская колониальная единица измерения, около 20 квадратных метров) земли, человек мог прокормить себя.

Антуан поселился в приходе Джереми, который в те время был едва населен. Всего там насчитывалось 2643 человека – 2147 рабов, 109 свободных цветных (чернокожих или полукровок) и 387 белых. Приход получил название в честь библейского пророка Иеремии. Рядом находилась деревенька Тру Бонбон – пятнадцать домов, включая бильярдную и частное кладбище. Лишь одно из расположенных в приходе поселений было достаточно большим для того, чтобы именоваться городом: одноименный порт, официально основанный в 1756 году. Его значение резко возрастет вслед за стремительным развитием района в 1770–1780-х годах.

Фермеры в этой холмистой местности жили за счет продажи кофе, но также выращивали всего понемногу – сахарный тростник, хлопок, индиго, какао, строевой лес. Климат был мягким, и, хотя сезон дождей продолжался с апреля по октябрь, горы по большей части защищали район от ураганов, опустошавших остальной остров. Бананы, плантайн, дыня и батат росли в изобилии, а скорпионы, тарантулы и ядовитые насекомые попадались редко. Вараны длиной до метра водились во множестве, но опасности не представляли. Зато местным жителям чрезвычайно досаждали москиты, мухи, муравьи, тля и «липкие черви», чье прикосновение к коже вызывало ожоги. Не говоря уже о хомяковидных крысах, хотя некоторые плантаторы держали их как домашних питомцев. По холмам бродили буйволобыки – помесь двух видов животных, а люди делили землю со всевозможными одичавшими зверями – свиньями, коровами, собаками, кошками, обезьянами. Были даже сообщения о том, что верблюды, привезенные каким-то колонистом из Северной Африки в качестве сувениров, пугают животных. Кстати, эти сообщения датируются примерно тем временем, когда Антуан появился в Джереми.

Потомки скотины и домашних питомцев, сбежавших от испанских колонистов, теперь представляли собой готовые припасы для местных охотников-буканьеров. Они ходили по холмам, продавая свободное от налогов мясо. Когда они присоединились к пиратам, то стали создавать постоянные проблемы для испанцев и тем самым помогли очистить эту часть острова для французской колонизации. Испанцы же просто не хотели связываться с буканьерами. Французы попытались истребить их, но даже во времена Антуана некоторые буканьеры все еще укрывались среди холмов. Если они не торговали мясом или ромом, то работали на соляных шахтах или водили небольшие суденышки вдоль побережья. Жители гористой части Сан-Доминго, наряду с недавно прибывшими белыми иммигрантами, также выходцами из средних и низших классов, были столь же далеки от сахарных королей, бизнесменов и королевских чиновников с центральных равнин, как могут быть далеки друг от друга обитатели разных миров. Вот что можно сказать о новых соседях Антуана – людях, живших вниз по дороге от кофейной плантации, основанной им в Ля Гинодэ в 1749 году.

* * *

Скрываясь от семьи и всего мира, он похоронил имя Александр Антуан Дави де ля Пайетри. В новой жизни, где он выращивал кофе и какао, он назвался Антуаном де л’Илем – Антуаном Островным. Много лет спустя следователь, нанятый во Франции зятем Шарля, проследит путь Антуана и раскроет его фальшивую личину, хотя к тому моменту Антуан уже давным-давно покинет остров. «На первых порах господину Делилю везло в этих местах, – сообщал детектив, – однако, занявшись фермерством, которое приносило ему скудный доход, да еще и сделав это в плохой компании, он не мог долго рассчитывать на удачу. Мы не знаем, были ли у него дети от негритянки Катэн, но он счел ее слишком старой для него и отпустил на свободу, не озаботившись оформлением вольной в соответствии с действующими законами. Она все еще живет с сэром Грэнфонтом, бывшим прокурором. Это уже очень пожилой человек, который переехал на побережье в трех четвертях лиги от Джереми».

Детектив утверждал, что у Антуана «совершенно точно были четверо детей – мулатов и мулаток». Но не от Катэн, а скорее от другой негритянки или мулатки (в колониальных документах можно найти оба утверждения), которую Антуан купил «по непомерной цене».

Ее звали Мари-Сессетта. 25 марта 1762 года она родила Антуану сына, которого они назвали Тома-Александр.

* * *

«Мой отец впервые увидел мир в прекраснейшей части этого чудесного острова, который лежит в лучшем из заливов, где воздух так чист, что, как говорят, там не может жить ни одна ядовитая змея». Александр Дюма дал идеализированное описание места, где родился его отец. Сколь бы маловероятным это ни казалось (если вспомнить, что колония заслуженно славилась своей жестокостью), сын белого человека и рабыни, родившийся в 1762 году, имел на Сан-Доминго больше перспектив, чем почти где бы то ни было еще в мире. Черный кодекс французской колониальной империи не мог эффективно защитить черных рабов от плохого обращения, но был в состоянии предоставить определенные гарантии (наряду с возможностями) детям от межрасовых браков.

Статья 9 Кодекса начинается со вполне ожидаемого драконовского вступления:

Свободных людей, которые имеют одного [147] или более людей от сожительства с их рабынями, равно как и хозяев, которые позволили такое сожительство, следует приговорить к штрафу в две тысячи фунтов сахара; если же сами хозяева имеют указанных детей от своих рабынь, тогда, помимо штрафа, следует конфисковать у них этих рабынь и детей в пользу больницы и без возможности освобождения.

Впрочем, затем в законе появляется следующая спасительная оговорка:

Настоящая статья не может быть применена, если владелец (при условии, что на момент сожительства он не состоял в браке) возьмет рабыню в жены в соответствии с законами Церкви; в этом случае рабыня получит свободу, а дети рабыни станут свободными и законнорожденными.

Статья 9 была написана, по крайней мере, частично в ответ на широко распространенное беспокойство по поводу незаконных браков в среде, которую сами колонисты часто называли пронизанной сладострастием, соблазнами и запретными сношениями «империей, основанной на распутстве». Однако последствия от легализации подобных браков (и возникшей в результате группы свободных мулатов и мулаток) были огромными и непредсказуемыми. Уникальность ситуации состояла не в создании класса свободных цветных (ведь аналогичный класс уже существовал в Тринадцати колониях, хотя и был там значительно меньше). Дело было в социальной мобильности и быстро увеличивающемся благосостоянии этой группы людей. В мире, где невольничий статус диктовался расовой принадлежностью, а рабство принимало самые дикие формы, эти цветные люди получили удивительные права: право на справедливое рассмотрение их дел в соответствии с законом, право на обращение к властям, право на наследование и передачу собственности потомкам. Особенно ошеломительными выглядят выгоды, которые получили от этого закона свободные негритянки и мулатки: они владеют магазинами, предприятиями и плантациями, ходят в оперу, одеваются по последней парижской моде в ее креольской версии. Между тем в это же самое время вокруг них рабыни – чернокожие и мулатки – гибли от непосильной работы, которая часто оказывалась даже тяжелее, чем у мужчин (ведь женщины не имели шанса научиться высококвалифицированному ремеслу). Благодаря Кодексу положение любого человека могло в одночасье коренным образом поменяться, и грань между жизнью в роскоши и жизнью в путах стала невероятно размытой, особенно у женщин.

Людовик XIV издал Кодекс в 1685 году. К тому моменту, когда братья Пайетри прибыли на остров, уже не было ничего невозможного в том, что Шарль женился на богатой мулатке, чтобы получить плантацию. В 1730-х годах многие свободные цветные женщины острова обладали значительными сбережениями и земельными участками; спустя поколение свободные цветные женщины острова были в среднем более независимы в финансовом плане, чем белые женщины. Колониальные чиновники с беспокойством отмечали, что белые иммигранты, прибывшие на остров недавно в поисках богатства, все чаще предпочитали жениться на состоятельных цветных женщинах, а не на белых креолках, которых было меньше и которые, как правило, были беднее.

Последующие законы против «сожительства с рабынями» старались ограничить легальные межрасовые связи и уменьшить количество детей-мулатов, которые получались в результате таких сношений. Преамбула к указу от 1713 года содержит порицание в адрес хозяев, которые «вместо того чтобы скрывать свой разврат, похваляются им… Они берут в свои дома наложниц и прижитых с ними детей и демонстрируют их всем окружающим с такой самоуверенностью, как будто речь идет об отпрысках от законного брака».

Для цветных это тоже был способ изменить социальный статус. Однако в отличие от официального брака, такие взаимоотношения оставляли белому гражданскому супругу больше возможностей: он был вправе в любой момент бросить «жену» или не давал вольную, чтобы пользоваться ее бесплатным трудом, либо же освобождал только некоторых детей – на выбор. Именно так произошло в случае с Антуаном и его любимым сыном.

Положения Черного кодекса о браке, так же как и его детально прописанные законы об обращении с рабами, не имели безусловной силы. Высшим законом на любой плантации Сан-Доминго была воля ее хозяина, и с учетом общего характера взаимоотношений между владельцем и рабыней всякий секс между ними оказывался разновидностью изнасилования. Но хозяева все чаще освобождали своих любовниц-рабынь и детей-полукровок, причем делали это неофициально, не оформляя вольную в законном порядке и создавая тем самым группу людей «libre de fait» (в буквальном переводе: «свободных фактически» или на деле). Бессердечный плантатор мог признать часть своих детей-полукровок – тех, что побелее кожей, – а остальных оставить в рабстве, хотя подобные действия часто приводили к проблемам с законом. Он легко мог воспитывать ребенка как своего, продолжая владеть его матерью до самой ее смерти, ведь, чтобы дать женщине свободу, плантатор должен был выплатить немалую пошлину за оформление вольной.

Вопреки утверждениям внука Антуана – Александра Дюма, нет никаких доказательств, что Антуан и Мари-Сессетта официально поженились. Вероятность того, что Антуан Островной, человек, который делал все возможное, чтобы остаться незамеченным властями, обратит на себя их внимание, оформив законный брак с бывшей рабыней, кажется крайне малой. Нет ни единой записи о таком браке, и, в отличие от других бумаг, связанных с этой историей, подобный документ, существуй он на самом деле, наверняка получил бы известность: писатель Дюма вложил огромные деньги в поиск официальных сведений, подтверждающих его законнорожденность.

* * *

Знакомство Тома-Александра с миром, с его вопиющей несправедливостью и прогрессом, в первые двенадцать лет жизни мальчика происходило на улицах неофициальной мулатской столицы западного мира – порта Джереми.

Старше мальчика менее чем на десять лет, Джереми был беспорядочным, незавершенным поселением – с тавернами и бильярдными, но без отдельной церкви или настоящего правительственного здания. Колониальный управляющий, прокурор и морской суд располагались в частном жилом доме. Католический приход также снимал частный дом для богослужений, а пастор делил свое здание с королевским пороховым погребом.

Дуэли были важной частью в мужском миропорядке того времени, однако Тома-Александр, вероятнее всего, впервые соприкоснулся с насилием во время всеобщих потасовок, которые ежедневно выплескивались на улицы из многочисленных бильярдных, питейных заведений и «огороженных домов» – борделей. Проституция, петушиные бои, алкоголь и опиаты – всего этого вокруг хватало с избытком, и никакая городская администрация не могла или не осмеливалась ограничить эти сферы. В городе не было чистой питьевой воды (настоящий подарок для держателей таверн), а воспользоваться любым из окрестных колодцев значило, как замечал великий хронист островной жизни Моро де Сен-Мери, совершить «мужественный акт». В 1760-х годах власти пообещали построить в верхнем городе общественный фонтан, но даже примерно тридцать лет спустя трубы для него все еще находились в пути из Порт-о-Пренса.

Джереми хотя бы не нужно было бояться вражеской атаки. Город занимал исключительно удобную позицию для обороны, оседлав холм над естественным полукружием бухты. Такое расположение делало штурм со стороны суши почти невозможным, а противнику, попытавшемуся напасть на город с моря, пришлось бы преодолевать очень крутой подъем.

С высоты городского вала мальчик мог видеть, как море меняет цвет, как волны цвета серый металлик постепенно становятся сине-зелеными, а шхуны с грузом кофе уходят за горизонт. Или он мог без дела слоняться по la haute ville, верхнему городу. С трех его сторон росли вязы, а четвертая сторона, выходящая на море, использовалась как рынок, где торговцы и мелкие фермеры, включая рабов, могли установить ларьки для своих товаров. По улицам города сновали повозки с впряженными в них мулами, ослами и козами. В сухую погоду над немощеными улицами клубилась пыль, а во время сезона дождей по ним текли реки грязи. Джентльмены спрыгивали с лошадей и на руках выносили разодетых дам из экипажей, тогда как рабы брели по улице по колено в грязи. La basse ville, или нижний город, представлял собой одну длинную улицу с маленькими лавками, в которых свободные цветные работали бок о бок с белыми. Это были кожевники, винокуры, гончары, шорники, колесные мастера, краснодеревщики и кузнецы. Среди товарных складов на улице также располагались «загоны для рабов».

Джереми, как одному из наименее экономически развитых приходов колонии, некуда было двигаться, кроме как вперед, и со времени появления на свет Тома-Александра район это и делал. К началу 1780-х годов экономика здесь развивалась быстрее, чем в любой другой части Сан-Доминго, обгоняя даже богатые сахаром равнины севера. Причина заключалась в росте мировых цен на кофе (что позволило бы Антуану получить даже большие прибыли, если бы он обладал хотя бы толикой предпринимательского чутья). Суда в гавани выстраивались в очередь, чтобы взять все более ценящийся на европейских рынках груз. Цены на сахар как раз падали, в отличие от цен на кофе, так что ряды плантаторов из гористой местности пополнялись честолюбивыми новичками как из Франции, так и из Сан-Доминго.

Мало того что Антуан оказался не в состоянии воспользоваться кофейным бумом, ему наверняка пришлось не по душе увеличение числа полицейских: королевская конная полиция организовала в районе новый гарнизон со штаб-квартирой в Джереми – по официальной версии, чтобы бороться с маронами и буканьерами, но также, очевидно, чтобы установить власть правительства на этой дикой и слабо населенной окраине. На юного Тома-Александра наверняка произвел впечатление следующий факт, связанный с новыми вооруженными всадниками в причудливой белой форме, расшитой золотой парчой и геральдическими лилиями: лица этих мужчин были столь же или даже более черны, чем его собственное.

Конной полицией Джереми командовал старший офицер – белый, но его заместителем был мулат. А сам отряд состоял из четырех вольных черных лучников, как называли полицейских. Теперь, когда место луков со стрелами заняли мушкеты и ружья, этим людям было доверено ходить среди белых с любым оружием в руках, поддерживать порядок и представлять государство. Однако еще более важной для сына рабыни и аристократа была увеличивающая роль Джереми как культурной мекки мулатов. Стараясь как можно сильнее дистанцироваться от порабощенных негров и бедных белых, свободные цветные люди научились танцевать, ездить верхом и фехтовать, как белые колонисты, которых они часто превосходили в утонченности и снобизме. Кофейный город переживал расцвет, и модницы из числа femmes de couleur и filles de couleur копировали парижские образцы (пусть даже господствующие тренды этой mode прибывали с опозданием в несколько месяцев) и меняли платья по многу раз за один вечер. Устраивая ночные приемы, их хозяйки отчаянно пытались превзойти друг друга в полете фантазии и величине расходов. Изысканная мулатка перемещалась с одного бала на другой, и для каждого выхода ей требовался новый стиль. «На первый бал, – сообщал Моро де Сен-Мери, – вас пустят, только если вы облачены в тафту; на второй – только если одеты в муслин; на третий – только если на вас льняное платье».

Рождения, свадьбы и дни рождения короля Людовика и Марии-Антуанетты – все это были поводы для шикарных «цветных» балов. Их устроительницы накручивали на головы дорогие индийские шелка и щеголяли ювелирными украшениями тонкой работы. Войны моды разворачивались между белыми и черными дамами: кто из них сможет дать более впечатляющие балы. Почти всегда побеждали femmes de couleur, отмечал Моро. Они изо всех сил старались получить как можно лучшее образование, становились ценительницами оперы и театра.

Во многом благодаря подобным устремлениям цветного общества Сан-Доминго и другие французские колонии превратились в культурные столицы Нового Света, демонстрируя выдающиеся успехи в сценическом искусстве. С 1764 по 1791 год на сценах Сан-Доминго прошли около трех тысяч театральных постановок. Помимо оперы, популярностью пользовались commedia dell’arte и креольские интерпретации пьес Мольера. В то время как в британской Северной Америке театральные труппы выступали в переделанных залах суда и пакгаузах, французские сахаропроизводящие колонии строили роскошные театры и оперные дома. На первых порах спрос на сценическое искусство удовлетворяли в основном французские, итальянские, британские и русские артисты, однако, по мере того как местные негры и мулаты обоих полов осваивали балет, театр и оперу, они начали выступать в важнейших постановках бок о бок с белыми. К концу 1700-х годов Сан-Доминго стал домом для первых в мире чернокожих звезд сцены, таких как Минетта и Лиза, которые затмевали заезжих белых див из Парижа и Неаполя.

Белые колонисты негодовали, однако французская колониальная администрация поощряла подобные культурные устремления свободных чернокожих. В 1780 году один колониальный чиновник, отстаивая в официальном документе необходимость строительства театра, писал о благотворном воздействии искусства на людей с африканскими корнями. Приобщившись к французскому театру, утверждал автор документа, свободные цветные люди избавились «от варварства, присущего им по происхождению, и стали носителями цивилизованных манер и обычаев».

Колония, печально знаменитая жестоким обращением с чернокожими рабами, породила мулатскую культурную элиту. Помимо артистов и певцов, на Сан-Доминго появились «цветные» бизнесмены, владельцы плантаций, адвокаты, философы и ораторы. В 1780-х годах один из таких людей – Жюльен Раймон – переехал в Париж и стал главным в эту эпоху борцом за права свободных чернокожих, хотя сам владел сотнями рабов.

Однако едва новое общество, основанное на сложных расовых взаимоотношениях, возникло и расцвело, как белые колонисты поспешили нанести ответный удар – до странного современным способом. В то время как расизм в отношении рабов в колониях подогревался презрением и боязнью восстания, выступление против свободных цветных Сан-Доминго было вызвано иным мотивом – завистью.

Стоило цветным людям захватить первенство в моде, культуре и торговле, как расисты попытались провести законы, принуждающие мулатов к скромности. К числу подобных документов относилось следующее распоряжение (от 1779 года) о моде: «Мы категорически запрещаем [свободным цветным] при помощи одежды, причесок, платьев или нарядов добиваться предосудительного сходства с тем, как принято одеваться у белых мужчин и женщин… Также мы запрещаем им надевать любые украшения и предметы роскоши, несовместимые со скромностью их положения и происхождения, в противном случае эти украшения будут сорваны с них прямо на месте».

В 1773 году колониальный суд запретил небелым использовать имена белых людей. С этого момента полукровки стали носить африканские имена. Суд следующим образом объяснил необходимость нового закона: «Присвоенное имя представителя белой расы может поставить статус лиц под сомнение, нарушить порядок наследования и полностью уничтожить непреодолимый барьер между белыми и цветными, воздвигнутый общественным мнением и хранимый мудростью правительства».

Наряду с этой гнусной реакцией белых расистов и использованием мулатских полиции и солдат против беглых рабов, увеличение числа мулатов-рабовладельцев также вбивало мощный клин между сообществами чернокожих и полукровок. После краткого расцвета и вопреки утопическим предсказаниям философов вроде Раймона, в мультикультурном обществе Сан-Доминго появились первые проблески совсем недалеких перемен – трансформаций самого мрачного свойства.

* * *

Между тем Тома-Александр провел первое десятилетие своей жизни на ферме, расположенной на склоне горы среди тропической природы. Вместе с ним были его черная мать-рабыня, таинственный отец из Нормандии, брат и две сестры-мулатки. Мальчик играл в зарослях бамбука и лиан, охотился на одичавших животных как буканьер. Однажды – совсем в другом мире – он расскажет своему сыну об этой жизни в тропиках, причем опишет их как страну чудес, или, по крайней мере, так его рассказ будет выглядеть много лет спустя – в воспоминаниях:

Помню, отец рассказывал мне [169] , что как-то раз, вернувшись домой из города, он – тогда десятилетний мальчик – с огромным удивлением обнаружил на берегу моря что-то вроде древесного ствола. Когда он проходил здесь два часа назад, то ничего подобного не заметил, а потому развлечения ради стал подбирать гальку и бросать ее в бревно. После точного попадания бревно внезапно проснулось. Ведь на самом деле это был не кто иной, как кайман [близкий родственник аллигатора], спавший на солнышке.

Кайманы, судя по всему, просыпаются в дурном расположении духа; герой нашего рассказа мельком увидел моего отца и поставил перед собой задачу догнать его.

Отец – настоящее дитя колоний, сын морских пляжей и саванн – бегал хорошо; однако очень скоро выяснилось, что кайман бегал или, скорее, прыгал еще лучше, и это приключение вполне могло навсегда оставить меня в небытии, если бы один негр, который в тот самый момент поедал сладкий батат, сидя на стене, не увидел погоню и не закричал моему отцу, уже вконец выдохнувшемуся:

«Змейка, маленький сэр! Беги змейкой!» – стиль передвижения, прямо противоположный схеме перемещения каймана, который может бежать или прыгать, как ящерица, только по прямой.

Благодаря этому совету, отец добрался до дома целым и невредимым, но он прибежал, подобно греку из Марафона, запыхавшись и был близок к тому, что, как и упомянутый исторический персонаж, никогда больше не сумеет восстановить дыхание вообще.

Погоня, в которой зверь был охотником, а человек – добычей, произвела глубокое впечатление на моего отца.

Островная жизнь, без сомнения, отточила природные навыки Тома-Александра. Один военный биограф девятнадцатого столетия объяснял его легендарное искусство наездника, которое позволяло сражаться верхом на самых крутых валах и самых узких мостах, тем, каким образом мальчик учился верховой езде: «Подобно всякому жителю этих новых стран, где человеку приходится приручать животное, которое он будет использовать, где сила и ловкость заменяют знание, приобретаемое позже в школе верховой езды».

Помимо природы и диких животных, у Тома-Александра был отец. Антуан был негодяем, но негодяем образованным. К числу великих ученых он не относился, но знал произведения и историю римлян и греков, а подготовка в качестве офицера артиллерии дала ему достаточно глубокие познания в естественных науках и математике. Возможно, Антуан брал своего высокого и красивого сына в театр и оперу в соседнем Джереми. Всего через несколько коротких лет Тома-Александр легко впишется в парижское общество, восхищенное его учтивостью и изысканными манерами. Бывший солдат конечно же мог преподать сыну основы верховой езды и стрельбы, а также самозащиты при помощи клинка, что было самым важным для мужчины восемнадцатого столетия.

Держа в руках свою старую армейскую саблю, Антуан мог рассказывать мальчику о своих нормандских предках, о своем участии в войнах и о том, как герцог Ришелье на его глазах насмерть заколол князя Ликсена. Но что должен был чувствовать белый мужчина, когда он учил своего сына-мулата сражаться на дуэли подобно юному мушкетеру, нападать и отступать среди мангровых деревьев и когда подмечал в ученике талант бойца, доселе невиданный среди его предков, по крайней мере, за последние несколько поколений? Этому таланту предстояло стать ярче, чем кто-либо из них мог представить.

 

Глава 3

Нормандское завоевание

В начале 1750-х годов, в тот самый момент, когда стремительно растущее состояние позволило ему выкупить всю плантацию, Шарль Дави де ля Пайетри столкнулся с главным бедствием преуспевающих людей восемнадцатого века – подагрой. Доктора сказали, что карибский климат пагубно влияет на состояние его здоровья и что ему станет гораздо лучше после возвращения во Францию. Тогда, оставив плантацию и более двухсот рабов под надзором управляющих, Шарль с женой и дочерью-подростком, Мари-Анн, отплыл в Нормандию.

Они временно поселились в замке Пайетри в Бьельвиле вместе с родителями Шарля. Маркиз и маркиза обрадовались возвращению преуспевающего сына, который, как-никак, присылал им деньги. Во Франции восемнадцатого века не было ничего лучше как иметь в семье плантатора.

Отец рассказал Шарлю о недавней денежной ссоре. В замке нашли набитую монетами металлическую шкатулку. Она была спрятана внутри набитого соломой тюфяка. Вдовствующая сестра маркиза заявила, что это она спрятала шкатулку и что деньги принадлежат ей. Маркиз оспорил это утверждение. Чтобы разрешить спор, вызвали нотариуса. Когда он спросил тетю Шарля, прятала ли она монеты собственноручно, та признала, что нет. Но затем почтенная дама внезапно бросилась вперед, прикрыла шкатулку собственным телом и стала кричать и пинаться. Нотариусу пришлось бороться с ней, чтобы вновь завладеть шкатулкой. Во время потасовки вдова, как сказано в отчете, «ударила и укусила свидетеля». Яркая иллюстрация того, до чего могла дойти семья Пайетри в спорах о наследстве.

Когда маркиз, а спустя короткое время и маркиза умерли, Шарль поторопился заявить о своих правах, как старший из живущих братьев Пайетри (хотя первенцем и наследником был Антуан). В более позднем судебном документе сказано:

…не зная, жив ли их старший брат [179] , а если да, то в какой из стран мира он находится, и считая его мертвым, поскольку он [многие] годы не подавал о себе вестей, [два младших брата] поделили доходы от поместья в соответствии с принятыми в регионе обычаями. Шарль-Эдуард присвоил себе все преимущества, которые закон дает старшему из сыновей.

Шарль, как новый маркиз Дави де ля Пайетри, поселился в родовом замке и унаследовал все находившееся там имущество, тогда как примерно четверть ренты и собственности досталось младшему брату – Луи. Шарль немедленно ухитрился попасть в Версаль и заручился благосклонностью влиятельных аристократов, таких как маркиз де Мирабо (отец оратора-революционера). Он использовал сахаропроизводящую плантацию как залог под обеспечение займов, на которые начал скупать недвижимость во Франции, и занимал еще большие суммы, чтобы жить, ни в чем себе не отказывая.

Однако хотя его состояние продолжало расти, Шарль знал, что дела на плантации обстоят плохо. Начало Семилетней войны и английское эмбарго нанесли сокрушительный удар по торговому судоходству между колониями и метрополией. Объемы экспортных перевозок упали катастрофически, сахарный тростник гнил на корню, а Шарль терял десятки тысяч ливров. Огромные партии очищенного сахара валялись вокруг его склада, судов, готовых взять этот груз на борт, не было. Бизнес столкнулся с серьезными трудностями. Впрочем, Шарль, кажется, полагал, что благодаря новым могущественным друзьям и новому титулу он вполне готов затеять рискованное предприятие, которое сулило ему решение всех финансовых проблем.

Возможно, каких-то качеств мужчинам из рода Пайетри – а позднее и Дюма – не хватало, но чего в этой семье всегда было в избытке, так это дерзкой отваги. Война могла перерезать официальное сообщение между французскими и британскими колониями, но она не уменьшила европейский спрос на сахар или потребность колоний в рабах. Шарль разработал схему контрабандных поставок «белого сахара высочайшего качества» с плантаций на Сан-Доминго в Нью-Йорк. Суда поплывут вдоль Атлантического побережья под британскими флагами, но в воды Сан-Доминго войдут с незаполненными бланками охранных грамот из Версаля, полученными благодаря связям Шарля при дворе. Шарль нашел партнеров в лице французского судового магната и пары братьев-голландцев, чьи предприятия находились в Амстердаме и Нью-Йорке.

Контрабандистский план Шарля предусматривал использование верфи, которая располагалась на участке береговой линии чуть севернее его плантаций на Сан-Доминго. Через этот участок проходила граница между французской и испанской колониями, а потому он считался нейтральной территорией. Место называлось Монте-Кристо.

Первое время план работал хорошо, и Шарль отправил как минимум одну партию чистого белого сахара из Монте-Кристо в Амстердам. Но воды кишели английскими кораблями, и путешествие становилось все более рискованным. Постепенно партнеры начали терять терпение и высказывать недовольство схемой, которая не обогатила их настолько, насколько они надеялись, да еще и требовала доверять друг другу крупные суммы денег, несмотря на большие расстояния.

В мае 1760 года Шарль приехал в Лондон – инкогнито, через Амстердам, поскольку Франция и Англия до сих пор воевали друг с другом, – и встретился с британским банкиром, у которого просил капитал на расширение своего контрабандистского бизнеса. Однако затем кто-то подсказал Шарлю, что новое предприятие способно принести даже большие прибыли, нежели контрабанда сахара. Речь шла о работорговле.

Шарль приказал своему управляющему справиться о ценах и выгодах от покупки «кусочков Индии», как называли рабов (профессиональный термин торговцев) «с Золотого Берега или Анголы», и продажи их в Сан-Доминго. Отчет, по всей вероятности, был хорош, потому что вскоре Шарль организовал партнерство с капитаном, работавшим на братьев Станисласа и Мартина Фоаш. Это были крупнейшие судовладельцы Нормандии, причем девятнадцать из девяносто одного принадлежащего им судна перевозили невольников. Братья Фоаш представляли собой высший идеал преуспевания, основанного на столь выгодной в восемнадцатом веке продаже сахара и рабов. Однажды они одолжили королю один миллион ливров на содержание администрации Сан-Доминго. Шарль страстно желал объединиться с ними.

Шарль купил судно и в знак того, что у него нет абсолютно никаких сомнений в успехе предприятия, дал кораблю новое название – в честь собственной дочери. «Douce Marianne» отплыла в британское Сьерра-Леоне, неся на борту, помимо прочего груза, 225 бутылок шампанского и 300 бутылок крепкого сидра, а затем подобрала «300 невольников в фактории Майлза Барбера из Ланкастера» («фактории» – посты по оптовой торговле рабами – часто располагались на островах возле побережья Западной Африки).

Работорговля могла быстро принести большие барыши, но и оборачивалась огромными убытками, если что-то шло не так. И, как случалось со всеми начинаниями Шарля с тех пор, как он начал вести жизнь высокопоставленного аристократа, что-то опять пошло очень сильно не так. Суперкарго, которого Шарль нанял на время путешествия в Сьерра-Леоне и которому поручил купить рабов, оказался человеком переменчивого нрава. Возле африканского побережья он до драки рассорился с капитаном «Douce Marianne» и помог команде поднять мятеж. Капитан оказался под замком в своей каюте. (Через несколько недель мятежники перевели его в маленькую каморку на палубе, где он провел взаперти около трех месяцев.) Тем временем команда превратила судно в притон, моряки выпили и съели большую часть припасов и изнасиловали рабынь. Вопреки четким приказам Шарля, они приплыли на Мартинику, где продали часть рабов, а деньги забрали себе. Как показывают отчеты, мятежники в конце концов доставили в пункт назначения на Сан-Доминго менее чем половину от первоначального груза. Первый опыт Шарля в сфере работорговли завершился провалом.

Можно только представить, как страдали люди, связанные с судьбой этого рейса. Но для Шарля неудача «Douce Marianne» означала лишь, что очередное торговое предприятие увеличило его долги, а не его состояние. Он сделал еще одну попытку, но второй рейс «Douce Marianne», хоть и обошелся без мятежа, оказался столь же нерентабельным. Итоги торговой операции Шарля оказались ничтожными даже по низким бизнес-стандартам самих работорговцев: Станислас Фоаш описывал Шарля и его подчиненных как «склочных, несправедливых и ничего не понимающих в деле, которым занялись». Магнат прибавлял: «Его плантации могли производить 600 метрических тонн белого сахара, [но] он нашел секрет, как делать только 200. Его мастерские находятся в ужасном состоянии». Фоаш резюмировал, в чем состоит проблема сотрудничества с Шарлем: «Мы потеряем много чернокожих».

С извращенной точки зрения, Шарль поступил правильно, когда назвал невольничье судно в честь дочери. Ведь деньги срочно нужны были ему в первую очередь для того, чтобы вернуть абсурдные суммы, взятые в долг с целью произвести сильное впечатление на общество и сделать рекламу готовящейся свадьбе Мари-Анн. Ее жених – молодой граф Леон де Мольде – происходил из более знатного рода, нежели Пайетри, а потому полагал, что женится на новых деньгах, которые помогут ему оплатить семейные долги.

Мари-Анн де ля Пайетри обвенчалась с графом Леоном де Мольде в часовне Сен-Сульпис 4 мая 1764 года. Как видно из заметок «Gazette de France», эта свадьба стала главным событием придворной жизни, на котором присутствовали сливки французского общества. В приданое невесты входили бриллианты, шикарные платья, здания и сотни тысяч ливров, обещанные на слово. Брачный контракт с соблюдением необходимых формальностей подписали король и все члены королевской семьи.

Однако долги Шарля были значительно больше его активов, и некоторые из великих людей, присутствовавших на свадьбе (особенно его покровитель, Мирабо), вскоре превратятся в злейших его кредиторов. Шарль вернулся к работорговле в надежде сорвать большой куш. Он поставил на кон будущее дочери, а заодно и свое собственное, и доверил разыграть эту ставку невольничьему судну, носившему ее имя.

«Все ваши кредиторы готовы к атаке», – весной 1773 года писал зять Шарля граф де Мольде из Парижа. К тому моменту Шарль вернулся на Сан-Доминго, надеясь лично навести порядок в своих владениях. Но состояние плантации было жутким, «дома, конюшни и перерабатывающее оборудование» просто разваливались, как писал один из управляющих. «Сорок пять негров больны, а остальные измотаны до предела, потому что их почти не кормят и все равно заставляют работать. В силу этих двух причин многие чернокожие умерли».

Как будто покорившись злой судьбе, Шарль слег сам – в доме, купленном в Лё Кап, чтобы быть ближе к плантации, – и умер от осложнений, вызванных подагрой. Станислас Фоаш, кстати, посвятил кончине Шарля следующее замечание: «Г-н де Пайетри только что умер. Большая удача для его семьи, ведь он привел свои дела в величайший беспорядок».

Через три месяца после смерти Шарля Луи де ля Пайетри, все еще солдат, оказался замешанным в скандал с продажей во французскую армию неисправного оружия. Луи погубил свою репутацию, провел две недели в военной тюрьме и спустя месяц скоропостижно скончался.

Писатель Дюма позаимствует черты обоих дядей, не говоря уже о деде – признанном мерзавце, – при создании образов главных злодеев в романе «Граф Монте-Кристо». Читая судебные документы, описывающие позорный процесс разбирательства с фальшивым богатством Шарля (что имело печальные последствия для его дочери и ее доверчивого мужа), я не мог избавиться от мысли о том, что для отрицательных персонажей в произведениях Дюма характерна одна интересная деталь: при всей своей алчности и беспринципности они производят на свет детей, которые могут вырасти невинными и славными. Писатель видел это на примере собственной семьи.

Поскольку два брата Пайетри умерли, а Антуан пропал без вести и считался мертвым, титул и собственность – вместе с кучей долгов – перешли к Мари-Анн и ее мужу. Все знаменитости, которые были гостями на их свадьбе, теперь явились в роли кредиторов, требуя, чтобы новые владельцы имения заплатили по счетам. Маркиз де Мирабо утверждал, что Шарль подписал какие-то документы, которые делали его «первым в очереди» кредиторов Пайетри. Как подсчитал граф де Мольде, жена унаследовала такое количество долгов, что их можно было погасить только путем продажи всего имущества. Он обратился к одному из бывших агентов Шарля в Сан-Доминго с просьбой оценить плантацию и получил обескураживающий отчет: «Недвижимость разрушается, дома рабов лежат в руинах, поля с тростником почти заброшены, рабы непригодны к работе. Ужасающая картина».

Впрочем, за два года, благодаря внимательному, хотя и заочному, управлению Мольде, плантация вновь начала приносить доход. Граф также расплатился с некоторыми из кредиторов Шарля и начал планировать продажу замка Бьельвиль, чтобы погасить остальные долги. Братья Пайетри оставили после себя разруху, но с приходом нового и явно необычного поколения, с появлением более приличных наследников дела, похоже, наконец пошли на лад.

* * *

Французский военный корабль «Trésorier» бросил якорь в Гавре, Нормандия, на первой неделе декабря 1775 года. Судно пришло из Порт-о-Пренса, Сан-Доминго, и лишь один пассажир сошел на берег. Это был суровый мужчина примерно шестидесяти лет на вид, стройный, но крепкий, с красноватым загаром привыкшего к солнцу викинга. В доке он назвался таможенному чиновнику, который прилежно записал услышанное имя в книгу: «Антуан Делиль».

Владелец гостиницы, в которой Антуан Делиль остановился в ту ночь, вспоминал, что постоялец, похоже, знал город великолепно для чужестранца. Из отеля Делиль разослал множество писем, в том числе на адрес аббата Буржуа, священника в поместье Бьельвиль. На следующей неделе он встретился с аббатом и представился ему так: «Я – Александр-Антуан Дави де ля Пайетри, отче. Я вернулся из Сан-Доминго». В качестве доказательства он показал священнику свое свидетельство о крещении, написанное в маленькой церкви Бьельвиля 26 февраля 1714 года. «Расскажите мне о том, что здесь случилось за эти годы, и я дам вам необходимые указания. Я – старший сын и нахожусь в своем праве».

Аббат подумал, что мужчина очень похож на братьев Пайетри, но уверен он не был. В конце концов, внешнее сходство ничего не доказывает. Этот человек мог украсть свидетельство о крещении Александра-Антуана или получить его каким-нибудь другим способом. Однако чужестранец рассказал аббату такие вещи о ранних годах жизни Александра-Антуана, которые, по мнению священника, вряд ли мог знать кто-нибудь еще.

Убедившись, что чужестранец в самом деле законный наследник, аббат той же ночью написал графу де Мольде – человеку, который больше всего пострадает от возвращения транжира. Граф находился в родовом поместье, в регионе Шампань. Аббат предложил ему немедленно приехать в Ко.

Граф де Мольде скрупулезно зафиксировал в семейном дневнике факт получения письма от аббата, как делал это всегда:

11 декабря 1775 года [227] . Письмо от священника из ля Пайетри, г-на Буржуа, который сообщает о возвращении г-на де ля Пайетри, старшего из братьев.

Он зачеркнул «возвращение» и надписал над ним слово «явление» – apparition, которое и во французском, и в английском используется также для описания призраков, видений и сверхъестественных сущностей. Мольде сразу ответил: он готов признать возвращение старшего брата Пайетри, как только встретится с ним и увидит доказательства. Пока же он не будет препятствовать переезду Антуана в замок Бьельвиль.

* * *

Антуан съехал из гостиницы и поселился в родовом замке во вторую неделю декабря 1775 года. Холодное каменное здание, многочисленные этажи которого соединялись друг с другом при помощи винтовых лестниц и скатных крыш, должно быть вызвало у Антуана шок после стольких лет в тропиках. Замок сильно нуждался в ремонте, но был тем же самым, что он когда-то оставил. Парусники, которые они с Шарлем неумело нацарапали на стене спальни, мечтая о морских приключениях, никуда не делись. Число слуг было минимальным, но экономка, мадемуазель Мари Рету, старая дева тридцати с лишним лет, похоже, страстно желала угодить новому хозяину поместья. Она позаботится об Антуане в дни его первого за более чем тридцать лет Рождества во Франции.

Первыми официальными гостями Антуана стали Мари-Анн и Леон де Мольде. Церемониться с ними он не стал. Чета Мольде сделала все возможное, пытаясь урезонить «дядюшку Антуана». Ведь они многим пожертвовали, чтобы привести в порядок дела его покойного брата. Богатство, которое было им обещано, оказалось обманом, тем не менее они поправили состояние унаследованного имущества. Впрочем, практичный граф быстро понял безнадежность борьбы с претензиями воскресшего старшего сына. Он предложил, что они с женой откажутся от всех прежних прав на имущество в обмен на ежегодную ренту, которая помогала бы им оплачивать свои расходы. Они составили черновик соглашения с Антуаном, а в марте 1776 года подписали этот документ.

Желая усилить свои позиции в случае любых судебных баталий, а заодно, возможно, и удовлетворить любопытство, граф де Мольде решил расследовать таинственную островную интерлюдию Антуана. Воспользовавшись связями, которые он завел на Сан-Доминго во время оценки имущества Шарля, Мольде нашел отставного королевского прокурора, некоего господина де Шовиноля, жившего в Джереми, и нанял его провести дознание.

Шовиноль сообщил, что, несмотря на многообещающее начало, имущество Антуана в гористой местности к моменту его отъезда стоило немного. Более того, детектив выяснил, что неоплаченные долги Антуана на острове в десять раз превышали стоимость всей его собственности в Большой Пещере. Бедняга Мольде, должно быть, изумился сходству некоторых обстоятельств в биографии братьев Пайетри и в очередной раз задался вопросом, как же его угораздило породниться с семьей таких отъявленных негодяев.

Впрочем, в отличие от дел братьев, сфера интересов Антуана не была связана исключительно с финансами. Так что Шовиноль сосредоточился на обнаружении и раскрытии сексуальных связей этого мота, а также поиске его возможных потомков. Сначала он сообщил о взаимоотношениях Антуана с Катэн – девушкой-рабыней, которая вместе с ним сбежала с плантации Шарля. В конце концов, Антуан счел ее слишком старой для себя, однако, отмечал Шовиноль, позволил жить своей жизнью как свободной женщине.

Затем Шовиноль написал о покупке Антуаном в конце 1750-х годов чернокожей красавицы по имени Мари-Сессетта. «Невероятная цена», которую Антуан заплатил за рабыню, свидетельствовала о его необычном интересе к девушке. И действительно, с того самого момента «он всегда жил с ней [и прижил] четырех детей-мулатов». Перед возвращением во Францию, сообщал Шовиноль, Антуан продал трех детей, а также саму Мари-Сессетту некоему г-ну Каррону из Нанта.

Детектив также сообщил интересную новость: четвертый ребенок Антуана, мальчик, считавшийся его любимцем, не был продан вместе с остальными детьми. Этот мальчик, «юный мулат, по слухам, был продан в Порт-о-Пренсе капитану Ланглуа, – писал Шовиноль, – условно, с правом последующего выкупа. Вырученными деньгами – 800 ливрами – сэр Делиль оплатил дорогу во Францию».

Прибыв в док Порт-о-Пренса, Антуан мог попросту обнаружить, что ему нужны дополнительные деньги на проезд, и ради этого без всякой задней мысли продал оставшегося сына. Это можно было бы счесть последним эгоистичным поступком человека, который всегда ценил только собственные удовольствия. Распродав своих любовниц и детей одного за другим, Антуан будто бы придержал любимого сына-мулата, как из предосторожности придерживают ценное кольцо, чтобы продать его в случае крайней необходимости. Однако такое объяснение опровергается следующей принципиальной деталью из описания Шовиноля: продажа мальчика была «условной, с правом последующего выкупа».

Антуан мог полностью распродать остальную семью, но своего сына Тома-Александра он отдал только как гарантию погашения долга. Вернув себе титул и собственность во Франции, он теперь мог выкупить залог.

* * *

Тома-Александр Дюма Дави де ля Пайетри, четырнадцати лет от роду, ступил на пристань в Гавре 30 августа 1776 года. В декларации судового груза он значился под именем «раба Александра», принадлежащего «лейтенанту Жаку-Луи Русселю». Неизбежная уловка, потому что юный мулат просто не мог по своей воле сойти с судна во Франции. Антуан выкупил своего сына у капитана Ланглуа и оплатил его безопасный переезд в Нормандию в компании «владельца».

Жизнь в нормандском замке наверняка показалась удивительной молодому человеку, который совсем недавно был рабом в Порт-о-Пренсе. А темнокожий сын нового маркиза наверняка стал таким же сюрпризом для большинства белых и голубоглазых жителей Бьельвиля. Однако первое упоминание о Тома-Александре во Франции – я нашел его в рассыпающемся на клочки письме от ноября 1776 года, от аббата Буржуа графу де Мольде, – касалось юноши мельком. Аббат стремился в первую очередь сообщить Мольде о явном романе Антуана с экономкой, мадемуазель Рету. Эта связь грозила имению браком. Аббат, обращаясь к «дорогому лорду», писал:

Хочу первым сообщить вам, что господин ваш дядя намерен увеличить количество домочадцев за счет живущей в доме работницы. К компромиссам он, как мне кажется, не склонен, заявляя, что волен поступать так, как ему заблагорассудится. Все его [действия] продиктованы наихудшим вкусом. Господин маркиз, похоже, решительно настроен жениться на девице и больше не позволит никому шутить на эту тему. (На днях [один человек] слегка пошутил по поводу той девицы… [маркиз] де ля Пайетри помрачнел как туча и не промолвил ни слова)… Говорят, в Гавр приплыл юный Тома – новый обитатель Бьельвиля… (Я пишу все это вам исключительно по вашей просьбе, но надеюсь, вы воспользуетесь этими сведениями, только если того потребуют обстоятельства, потому что, как я слышал, он сильно зол на меня.) Пожалуйста, сожгите письмо.

Выкупив Тома-Александра, Антуан решил заложить родовое поместье.

Он отказался выполнять различные обязательства, данные супругам Мольде, и тогда вдова Луи де ля Пайетри вызвала все заинтересованные стороны в суд, чтобы урвать свой кусок пирога, прежде чем Антуан успеет проглотить его. Племянница Антуана и ее муж оказались в самой гуще жестокой судебной битвы с представителями предыдущего поколения.

В свою очередь, Антуан, вернувшись из джунглей, ощутил явную склонность к сутяжничеству. Кажется, он наслаждался каждой битвой с различными представителями своего рода. Он добился права именоваться маркизом де ля Пайетри плюс права на замок и окрестные земли, весьма предусмотрительно держась на почтительном расстоянии от связанных с ними долгов. В феврале 1777 года при помощи замысловатой сделки Антуан обменял господский дом в имении на 10 тысяч ливров годовой ренты, которую ему предстояло получать от теперь уже взбешенного мужа племянницы. А остальное – земли, фьеф, сеньорию, фермы и замок – продал господину Бэйёлю, соседу-землевладельцу, аж за 67 тысяч ливров. (Молодой граф де Мольде оплакивал свое финансовое состояние на каждом углу, жалуясь в одном из писем: «Никого доселе судьба не преследовала так жестоко, как меня».)

Тем временем Антуан купил себе и сыну новые костюмы из шелка, атласа и парчи и отправился домой – охотиться. Он также привел Тома-Александра в церковь – креститься. Здесь юноша расписался в приходской книге – это первый существующий образец его почерка – как «Тома Реторэ, побочный сын господина маркиза де ля Пайетри, ранее живший на Сан-Доминго». Можно считать, что он растерялся, поскольку использовал фамилию Реторэ, вероятно позаимствованную у какого-нибудь соседа по Джереми (там эта фамилия встречается в официальных записях того времени).

Осенью 1778 года, забрав наличные, Антуан с сыном переехали в Сен-Жермен-ан-Лай, городок на западе от Парижа. Шикарный пригород, Сен-Жермен-ан-Лай в эпоху Короля-Солнца был, в отличие от города-сателлита Версаля, аристократическим анклавом со своим королевским дворцом. Однако в середине 1700-х годов он превратился в один из самых богатых и быстро развивающихся городков благодаря притоку преуспевающих торговцев и образованных лиц свободных профессий наряду с чернорабочими и ремесленниками, которые их обслуживали. Едва ли можно было найти более приятное место для проживания: чистый деревенский воздух, возможность быстро добраться до Парижа на экипаже и совершать чудесные прогулки по королевским садам, которые ярусами спускались по склонам холмов.

Вместе с сыном Антуан привез из Нормандии в новую роскошную жизнь еще одного человека – экономку мадемуазель Рету. Невероятная троица сняла комнаты в частном доме на рю Л’Эгль д’Ор – улице Золотого Орла, – весьма подходящее название, если вспомнить о золотых орлах в фамильном гербе Дави де ля Пайетри. Эта улица представляла собой извилистый, узкий проход от домов и лавок, расположенных возле дворца и садов Сен-Жермен-ан-Лай.

В нескольких шагах от улицы находилась академия королевского учителя фехтования Николя Тексье де ля Боэссьера, куда Антуан записал сына и где у Дави-Александра состоялись первые в жизни официальные уроки. Помимо искусства владеть клинком, академия помогала знатным юношам осваивать все грани интеллектуального, физического и социального развития. Ее можно сравнить со старшими классами современной средней школы.

Перед самым отъездом из Бьельвиля Антуан официально признал своего сына, так что мальчик теперь имел право именоваться Тома-Александром Дави де ля Пайетри. Поскольку Антуан был маркизом, «раб Александр» получил титул графа.

Жизнь во французской столице давалась юному аристократу-мулату непросто. И, как очень скоро обнаружит Тома-Александр, его неправдоподобная судьба не была уникальной, равно как и связанные с ней риски, которых с каждым шагом становилось больше. В стране Бурбонов жили и другие мулаты. Одни имели богатство и благородные титулы, другие – нет. Влиятельные силы в окружении короля обратили внимание на этих людей, которых, сколько ни пудри или ни гримируй, невозможно было принять за «прирожденных» французов. И влиятельным персонам это не понравилось.

 

Глава 4

«Во Франции рабов нет»

Пока Антуан не продал его, чтобы оплатить свой проезд, Тома-Александр редко разлучался с отцом. Он привык к приходу Джереми, где предприниматели-мулаты численно превосходили белых и где его отец играл роль скромного, непритязательного фермера. Теперь же он оказался в прямо противоположной ситуации. Человек, которого он знал как сурового, осмотрительного затворника, внезапно стал богат, знатен и беспечен. Нет никаких указаний на то, что Антуан когда-либо вспоминал о других детях, но он явно был полон решимости дать оставшемуся сыну все возможные преимущества, превратить его в стильного молодого графа.

Тома-Александр пропустил принципиально важные стадии воспитания аристократа: уроки гувернантки в раннем возрасте, за которыми следовали интенсивные занятия с частными учителями и в закрытых училищах, так что к десяти или одиннадцати годам юные дворяне неплохо знали латынь, греческий, географию, историю, грамматику, философию, литературу и математику – наряду с танцами, игрой на каком-нибудь музыкальном инструменте, фехтованием и верховой ездой. Ко времени полового созревания в тринадцать лет дворянин должен был получить все навыки, какие когда-либо понадобятся ему, чтобы сиять à la ville et à la cour – «в городе и при дворе», как гласило расхожее выражение. Когда Антуан с сыном переехал в Сен-Жермен-ан-Лай, Тома-Александру было около шестнадцати, и он отчаянно бросился наверстывать упущенное.

Утро у Ля Боэссьера было посвящено учебным занятиям, во второй половине дня наступала очередь верховой езды в просторном salle du manège, манеже в саду Тюильри, и фехтования в salle d’armes, оружейном зале академии, украшенном старинным оружием и геральдическими символами. Тома-Александр был исключительно одаренным атлетом и преуспевал во всех физических занятиях. Но по-настоящему отличился он в том виде искусства, которое принесло академии наибольшую известность. Именно здесь юноша, вероятно, впервые встретился с таинственным фехтовальщиком, эрудитом и таким же мулатом-аристократом, который познакомит его с наукой боя.

Шевалье де Сен-Жоржу, человеку среднего роста и телосложения, было около тридцати пяти, когда Тома-Александр появился у Ля Боэссьера. Горделивый франт, шевалье одевался по высшему разряду – шелковые бриджи, плащ, парчовый камзол, – даже когда не фланировал при дворе. От природы у него была светлая кожа, но она стала еще светлее благодаря привычке шевалье пудрить ее. Он носил белые парики и красил губы помадой, как делали самые высокопоставленные сановники во времена Людовика XV.

Впрочем, этот благородный мулат мог пудриться сколько угодно и одеваться как заблагорассудится, поскольку современники считали его величайшим фехтовальщиком Европы. За предыдущие полтора десятилетия все лучшие белые забияки брались победить Сен-Жоржа – и потерпели неудачу, за исключением одного итальянца, который взял над ним верх в исключительных обстоятельствах.

Сен-Жорж появился на свет в 1745 году под именем Жозеф Болонь на маленьком сахаропроизводящем острове Гваделупа. У него был богатый белый отец, вероятно сотрудник королевского казначейства, и свободная негритянка-мать по имени Нанон. Подобно Антуану, отец Жозефа стал беглецом – в его случае после того, как был обвинен в убийстве. Он сбежал с острова во Францию и был заочно приговорен к смерти. Однако менее чем через два года он получил королевское помилование и возвратился на Гваделупу за сыном. Когда Жозефу исполнилось тринадцать, отец записал мальчика в академию Ля Боэссьера, где его исключительный талант фехтовальщика немедленно дал о себе знать.

Первоклассный стрелок и вдобавок блестящий наездник, Сен-Жорж стал почетным членом королевской гвардии (что давало право носить титул «шевалье», то есть собственно рыцарь) в результате того, что отомстил за расистское оскорбление. За десять лет он превратился в непобедимого чемпиона клинка. Но затем шевалье де Сен-Жорж сменил курс и решил посвятить себя музыке. Прослыв почти столь же великим виртуозом скрипки, сколь несравненным фехтовальщиком (по всей вероятности, он играл на этом инструменте еще мальчиком, на Гваделупе), он стал композитором и дирижером и получил покровительство со стороны Марии-Антуанетты. Эта страстная поклонница австрийской музыки – и притом сноб – провозгласила Сен-Жоржа единственным достойным внимания маэстро на ее новой родине.

Джон Адамс, который побывал в Париже в 1779 году, прекрасно обобщил многочисленные таланты шевалье. «Этот мулат, – писал будущий американский президент, – лучший в Европе наездник, стрелок, фехтовальщик, танцор, музыкант. Он срежет клинком пуговицу на кителе или камзоле у признанных мастеров. Он собьет подброшенную в воздух крону пистолетной пулей». В конечном счете шевалье вывел расистов из себя. Когда он был назначен управляющим новой Королевской Академии музыки и директором Парижской оперы, три ее примадонны написали королеве письмо, заявив, что честь никогда не позволит им подчиняться мулату.

В конце 1770-х годов шевалье посвящал большую часть жизни сочинению музыки и амурным делам, однако не забывал и о клинке, устраивая тренировочные поединки с талантливыми молодыми фехтовальщикам у Ля Боэссьера. Один белый ученик – махровый расист, если судить по остальным заметкам в его дневнике, – с завистью описывал дуэль Сен-Жоржа с «очень богатым юношей той же самой расы».

Тома-Александру в то время исполнилось семнадцать – примерно на четыре года больше, чем было Сен-Жоржу, когда последний поступил в Академию. Однако он вел бой в более силовой и агрессивной манере, в полной мере используя рост, скорость и физическую мощь. Он был сабельщиком. Судьбоносная особенность: в то время как более короткая шпага считалась излюбленным дуэльным оружием благородного сословия, более длинная и тяжелая сабля оказалась идеальным клинком для битвы.

* * *

Но как вообще получилось, что сыновья рабынь, мулаты, могли жить в Париже – столице Франции и Европы в целом – как дворяне в то время, когда основанная на работорговле Французская империя находилась в зените могущества? Ответ скрывается во французских судах, где проходили поединки – ничуть не менее впечатляющие и непредсказуемые, чем спарринги в академиях фехтования.

Французские философы-просветители любили использовать рабство как символ угнетения человека и особенно политической дискриминации. «Человек рождается свободным, но всюду находится в цепях», – писал Жан-Жак Руссо в 1762 году в трактате «Об Общественном договоре». Целое поколение бескомпромиссных юристов воплотило принципы Просвещения в жизнь, помогая рабам отстаивать в судах право считаться обычными французскими подданными. Они рассматривали вопрос о рабстве в независимых судах-парламентах Франции и выигрывали почти каждое дело, добиваясь свободы для своих клиентов – негров или мулатов. Как бы ни возмущался Людовик XV, его руки были связаны. Термин «абсолютная монархия» обманчив: Франция времен Старого порядка была государством законов, старинных прецедентов, где искра просвещенного разума могла высветить и порой действительно находила потрясающие вещи.

В королевстве Франция не существовало законодательного органа, подобного английскому парламенту. Французские парламенты были судебными инстанциями. В то время как адмиралтейские суды занимались спорами, связанными с военным флотом и колониальной торговлей, самые важные вопросы попадали в ведение двенадцати провинциальных парламентов, а также Парижского парламента, иначе называемого высшим парламентом. Парижский парламент был своего рода надпровинциальным судом, чьи вердикты действовали далеко за пределами городских границ, включая почти треть территории Франции. И даже сам король в Версале мог попасть в паутину юрисдикции этого суда. Споры рассматривались здесь в соответствии со старинными обычаями Франции.

За десятилетия до того, как в 1772 году решение по делу Сомерсета в Лондоне стало отправной точкой для британского движения аболиционизма, французские юристы, выступавшие в судах-парламентах, своим пером начали битву, которую Тома-Александр и Сен-Жорж со временем продолжат клинком.

Эта борьба стала возможна благодаря идее о том, что Франция – страна свободных людей и что на ее территории никого нельзя против воли превращать в раба. Концепция восходит к туманной эпохе возникновения французской нации. А применять ее к рабам, прибывающим во французские порты, начали в конце шестнадцатого столетия. Впрочем, один эпизод в конце семнадцатого века (как раз в тот момент, когда Французская империя входила в пору расцвета, а использование рабского труда негров стремительно набирало обороты) создал прецедент и дал начало юридической битве за «принцип свободы» – целой эпохе, которая продолжалась до самой Революции. Речь идет о случае, когда Людовик XIV, Король-Солнце, лично признал, что чернокожий раб получает неоспоримое право на свободу, как только ступает на французскую землю.

Это произошло в 1691 году. Двое рабов сбежали от хозяина на Мартинике и спрятались на борту судна, идущего во Францию. Когда корабль пришвартовался во французском порту, рабы были обнаружены. Казус попал на рассмотрение короля. Всего шесть лет назад Людовик XIV издал Черный кодекс для Французской колониальной империи. Впрочем, рабство для империи – это было одно, а для самой Франции – совсем другое.

«Королю стало известно, что два негра с Мартиники проникли на судно „Птица“, – лаконично сообщает об инциденте Королевское военно-морское министерство. – «[Его Величество] счел неуместным возвращать их на острова. Свобода была предоставлена им в соответствии с законами королевства о рабах, как только они ступили на землю». Рабы стали свободными людьми.

Оправдываясь в письме перед королевским интендантом на Мартинике (должность, которая совмещала функции губернатора и главы полиции), государственный секретарь Франции по колониальным делам отмечал, что он пытался найти способ оспорить королевское решение, но «не обнаружил какого-либо распоряжения, которое позволило бы колонистам сохранить в собственности своих негров-рабов во Франции, когда те желают воспользоваться правом на свободу для любого, кто ступает на землю страны».

Аналогичные принципы в теории существовали в других странах Северной Европы, в частности в Великобритании. «Воздух Англии слишком чист для того, чтобы им дышали рабы», – гласила расхожая поговорка, а в песне «Правь, Британия!» есть следующий припев: «Правь, Британия! Правь волнами! Британцы никогда не будут рабами». Но песня не имела в виду иностранцев и уж тем более чернокожих с заморских островов. Как заметил один британский судья в начале восемнадцатого века: «Для негров закон не писан».

В 1715 году хозяйка, путешествуя по Франции, оставила на время молодую чернокожую рабыню в женском монастыре в порту Нант. Когда она позже вернулась за своей собственностью, монахини отказались отдавать девушку. Местный адмиралтейский суд объявил негритянку свободной, поскольку владелица при въезде в страну не записала ее как рабыню. Мэр Нанта – главного французского порта в транзитной торговле рабами и колониальными товарами – обратился в Версаль с просьбой издать закон для урегулирования подобных ситуаций. Правительство ответило эдиктом от октября 1716 года, в котором разрешало французским подданным привозить рабов в страну без риска лишиться их по решению суда. Но, как и в случае с Черным кодексом в колониях, эдикт от октября 1716 года, узаконивая статус рабов, предоставил последним ряд возможностей. Он помогал им в той же степени, в какой вредил. С одной стороны, этот документ признавал институт рабства и защищал хозяев рабов от исков, поданных на основании «принципа свободы» (если владельцы соблюдали определенные условия). В эдикте указывались две законные причины ввозить невольников в страну: обучение их какой-либо профессии, ремеслу или предоставление им религиозного образования. Если владелец проделывал бюрократическую «работу с бумажками», получал от губернатора своей колонии разрешение путешествовать с рабом и регистрировал этого невольника по прибытии во Францию, последний лишался права добиваться свободы через суд. С другой стороны: «Если владелец не соблюдает формальности, предусмотренные предыдущими статьями, чернокожие получат свободу, которую нельзя будет опротестовать».

Кстати, Парижский парламент, оскорбленный самим фактом использования слова «раб» в законе, который регулировал действия людей внутри королевства, отказался регистрировать эдикт. Юрист, консультировавший верховный суд, воспользовался случаем, чтобы выступить с развернутой критикой самого института рабства на том основании, что оно противоречило, помимо прочего, традиции французского законодательства, французской истории и духу христианства. Франция давно известна как первая в Европе христианская страна, писал юрист, а «Бог христиан – это Бог свободы».

Следующий прорыв в борьбе за права рабов произошел спустя два десятилетия, в июне 1738 года, когда в суды поступило прошение от одного раба, добивавшегося свободы. Речь шла о юноше, который сидел в тюремной камере в центральной части Парижа. Его звали Жан Буко. Ранее он принадлежал губернатору Сан-Доминго. Однако затем губернатор умер, и серия событий привела в итоге к аресту Буко. Его преступление состояло в том, что он женился.

Впрочем, проблемы на самом деле начались после другой женитьбы – свадьбы губернаторской вдовы. Вступив во второй раз в брак, во Франции, вдова с новым мужем, младшим офицером Бернаром Верделеном, вернулась на Сан-Доминго, чтобы уладить свои дела. Среди унаследованного имущества, которое супруги вывезли во Францию, был Жан. Следующее десятилетие он прислуживал им в качестве повара. Но затем влюбился во француженку и тайно женился на ней. В эдикте 1716 года отмечалось, что женитьба раба во Франции – это одно из условий, лишавших хозяина права собственности на невольника. Впрочем, в эдикте также имелась статья о том, что рабы могут вступать в брак только с разрешения владельцев. Как это дело могло бы решиться в суде, было неясно, однако хозяева добились ареста Жана прежде, чем он успел подать иск.

С момента женитьбы Жан стал «объектом для ненависти со стороны Верделена. Он страдал от несомненно жестокого обращения», – писал известный адвокат, который взялся вести дело раба. К защитникам Жана также присоединился бывший королевский прокурор. Эта команда прославленных юристов не только ходатайствовала о свободе невольника и признании его права воссоединиться с французской женой, но и подала против владельцев Жана иск о выплате просроченного жалованья за годы, которые раб прослужил в качестве повара. Адвокаты вытащили клиента из тюремной камеры и поместили под защиту короля до окончания суда.

Процесс по делу Жана рассматривался как основополагающий момент для определения прав чернокожих во Франции на следующие пятьдесят лет – до самой Революции, – поскольку адвокаты намеревались раз и навсегда доказать, что рабство было незаконным, аморальным и, что хуже всего, антифранцузским.

Во вступительном слове защитники Жана нарисовали картину рабства в древние времена и подчеркнули, что этот институт появился во Франции вместе с римскими легионами, которые пришли поработить галлов – предков (по крайней мере, с точки зрения теории) всех присутствовавших в зале суда, кроме подзащитного. Далее адвокаты заявили, что франки, которые основали французскую нацию и империю, были последовательными противниками рабства. (Доводы носили в равной степени исторический и этимологический характер, отсылая слушателей к происхождению слова «franc», «франк», которое изначально означало «free», «свободный».) Они процитировали следующий отрывок из книги «Всеобщая история мира», опубликованной в Париже в 1570 году: «В соответствии с обычаем, если не только французы, но даже иностранцы по прибытии в любой из французских портов воскликнут: „Франция и свобода!“, они уходят из-под власти тех, кому принадлежат; [владельцы этих людей] не вправе требовать от раба денег, которые заплатили за него, и не могут заставлять работать, если невольник отказывается служить им».

Во время процесса защитники Жана рассматривали его расовую принадлежность как фактор второстепенный в сравнении с иными имеющимися обстоятельствами. Они утверждали, что он был «французом, поскольку родился подданным нашего монарха; ровней нам по своей человеческой природе и вероисповеданию; и гражданином, поскольку живет с нами и среди нас». Раса его жены даже не упоминалась, хотя брак между негром и белой женщиной поставил бы зал тогдашнего англо-американского суда на уши.

Представитель Верделена не оспаривал законность «принципа свободы», он лишь указал на одну небольшую проблему: никто не предполагал, что этот принцип когда-либо будет применяться в отношении чернокожих. Французский закон о том, что «всякий человек, ступивший на землю королевства, получает свободу», распространялся на «любого раба, кроме раба-негра». Невольники из Польши, Джорджии, Леванта или Индии – все подпадали под эту норму. Как и американские индейцы. «Если иностранец или французский торговец прибывает в королевство с американскими дикарями, которых он называет своими рабами, – сказал адвокат истца, – никаких проблем: это явное нарушение закона, людям следует дать свободу. Но чернокожие, африканцы, – совсем другое дело. Применить „принцип свободы“ к неграм, – заявил юрист, – значит спровоцировать всеобщее восстание рабов во французских колониях; следствием беспорядков и мятежа станет потеря несметных богатств, которые король и страна получают из этих плодородных регионов».

Жан одержал победу. Суд удовлетворил его иск по всем пунктам. Бывший владелец был вынужден выдать ему 4200 ливров просроченного жалованья, а также уплатить судебные издержки и компенсацию за тюремное заключение по ложному навету. Верделены подали апелляцию, но сам король объявил о желании «закрыть дело, которое, как вам известно, уже породило слишком большой шум» и отказался дать санкцию на возобновление процесса. Впрочем, чтобы показать, кого бы он поддержал при возможности, Людовик XV выслал Жана Буко из Парижа и к тому же запретил ему когда-либо возвращаться на родной остров Сан-Доминго.

По окончании процесса король издал новый эдикт, призванный решить следующую проблему: «Все большее число негров [заражается] стремлением к самостоятельности [во Франции], что может привести к опасным последствиям». Документ вводил новое, весьма вредное условие: если владельцам не удавалось зарегистрировать рабов, или они держали их во Франции дольше положенного срока, или же привозили с неразрешенными целями, такие невольники не должны были получать свободу – вместо этого их следовало «конфисковать в пользу короны» и возвратить в сахаропроизводящие колонии. Новый закон даже запрещал владельцам добровольно освобождать рабов на французской земле (за исключением распоряжений, сделанных в завещании).

Иски об освобождении рабов сошли на нет, а с военными победами и ростом авторитета Людовика XV в 1740-х годах в его правлении наступил короткий период, который дал основания для чрезмерно лестного прозвища – Людовик Возлюбленный. Но в 1750-х годах, когда в царствовании короля начался один из гораздо более типичных периодов неудач и разлада, суды захлестнула новая волна исков об освобождении рабов, и чернокожие вновь начали выигрывать каждое дело, как в первичном рассмотрении, так и на стадии апелляции. Целое поколение адвокатов, любящих работать на публику, воспользовалось делами о «французской свободе» как быстрым способом добиться известности и даже славы. Эти юристы строили из себя воинствующих философов – образ, запечатленный в 1770 году в статье бескомпромиссного борца за гражданские права Анриона де Пансея: «Рабство, подобно разрушительному вулкану, высушивает, сжигает, засасывает все, что окружает; свобода же, наоборот, всегда несет с собой счастье, изобилие и расцвет искусств… Все свободно в королевстве, где свобода восседает у подножия трона, где худший из подданных находит в сердце своего короля отцовские чувства… Во Франции рабов нет».

Ответ на идеалистичные высказывания этих бескомпромиссных борцов с рабством прозвучал в сочинениях бывшего юриста Парижского парламента Гийома Понсе де ля Грава. Он переметнулся в другой лагерь и стал поверенным короля в Адмиралтействе. Этот жалкий предшественник столь многих негодяев девятнадцатого и двадцатого столетий утверждал, что ошибочно само представление судов о сути проблемы. Дело не в рабах во Франции. Дело – в чернокожих во Франции.

«Ввоз во Францию слишком большого количества чернокожих – в качестве рабов или в любом ином статусе – представляет собой опасность. Вскоре мы увидим, как они обезобразят французскую нацию, – писал Понсе, реагируя на дело мулата Луи, который по решению суда только что стал свободным и получил просроченное жалованье от бывшего владельца. – Негры, как правило, опасны. Среди них нет практически ни одного, кто бы не злоупотребил полученной свободой».

Понсе призывал к принудительной регистрации любого чернокожего, живущего во Франции, не важно, раба или свободного человека. Только так, по его мнению, можно было справиться с упомянутой угрозой.

* * *

В то время как Понсе порицал нацию, «обезображенную» межрасовыми браками, будущий наставник Тома-Александра, тогда еще известный под именем Жозеф Булонь, доказывал, что цвет кожи не служит мерилом человека. Булонь поступил в академию Ля Боэссьера в том же году, когда Понсе перешел в адмиралтейский суд. «Еще никто до сих пор не демонстрировал такого изящества движений, – писал сын Ля Боэссьера о своем друге. – Подобная ловкость наверняка покажется невероятной для тех, кто не видел это собственными глазами». Когда другой мастер-фехтовальщик презрительно отозвался о Жозефе как о «Боэссьеровом мулате», белый отец Жозефа убедил его ответить на оскорбление и пообещал за победу в дуэли нового коня и экипаж. Хотя юный Жозеф, вероятно, больше думал о том, как выиграть экипаж, дуэль имела огромное символическое значение как для борцов за гражданские права, так и для сторонников равноправия рас. Многие придворные и прочие известные люди делали ставки на того или иного дуэлянта. Сотни зрителей заполнили фехтовальный зал и наблюдали за тем, как элегантный темнокожий юноша умело побеждает более опытного противника при помощи «бесконечных комбинаций ударов», неожиданных даже для тех, кто видел тренировки Жозефа.

Как бы король ни относился к мулатам во Франции, он отметил победу Жозефа, сделав его членом своей почетной гвардии – отряда gen d’armes (буквально «оружных людей»), расквартированного в Версале. Бойцы этого элитного подразделения на церемониальных приемах стояли за спиной короля, одетые в щегольские алые дублеты с серебряной тесьмой. Жозеф присвоил себе титул «шевалье», и, поскольку рыцарь должен именоваться по месту расположения своего замка, юноша назвался шевалье де Сен-Жоржем (поговаривали, что в честь плантации, которой его отец владел на Гваделупе). Но в то самое время, как Жозеф Булонь стал рыцарем, Понсе де ля Грав получил пост королевского прокурора. И принялся еще активнее добиваться введения регистрации для живущих во Франции чернокожих – всех, включая мулатов (и более того, любого человека с малейшей примесью африканской крови), – ради предполагаемой общественной безопасности.

Весной 1762 года в столице и ее пригородах огласили указ, согласно которому любой, в чьих жилах текла негритянская кровь, был обязан явиться в трибунал Парижского парламента для регистрации. Все жители Парижа, в домах которых располагались чернокожие, также должны были заявить о них. На выполнение указа отводился срок в один месяц Понсе станет лично посещать судебные заседания, посвященные регистрации.

10 мая 1762 года мать Жозефа Нанон (отец юноши сумел привезти ее в столицу через два года после того, как он с сыном сам переехал из колонии) явилась на одно из первых судебных заседаний по вопросам регистрации. Очередь молодого фехтовального дарования должна была наступить спустя два дня.

Вместо этого, как показывают документы, 12 мая Понсе и его закадычным друзьям нанес визит «Николя Бенжамин Тексье де ля Боэссьер, эсквайр, мастер-над-оружием в академиях короля», который прибыл «во исполнение указа», поскольку «его заботам был поручен живущий у него ученик – мулат по имени Жозеф, примерно пятнадцати с половиной лет». Ля Боэссьер пояснил, что его подопечный прибыл во Францию, «чтобы пройти обучение апостольской римско-католической вере, получить надлежащее для юноши образование, а затем вернуться в вышеупомянутые острова Америки, как только появится свободная навигация».

Понсе должно быть разозлился, когда вместо Жозефа в суд пришел учитель фехтования – прокурор наверняка мечтал унизить прославленного молодого дуэлянта. Но теперь, когда Жозеф стал шевалье де Сен-Жоржем, «оружным человеком», гвардейцем, постоянно состоявшем при короле, прокурор вряд ли мог настаивать на том, чтобы юноша лично явился в парламент. В документе о регистрации Жозефа Булоня подпись Понсе стоит рядом с росчерком Ля Боэссьера.

* * *

На протяжении двух следующих десятилетий, пока идеалистически настроенные юристы и философы взращивали во Франции семена истинного аболиционизма, Понсе де ля Грав тратил время на проповеди об опасности негритянской крови для чистоты белой расы. Он вещал для любого, кто готов был слушать его в версальских и парижских залах. И обрел самых могущественных союзников в Министерстве военно-морского флота и колониальных дел. Это ведомство распространило предупреждение о том, что число опасных «полукровок» в Париже и других городов «увеличивается с каждым днем [в результате их сексуальных] сношений с белыми». У руководства французской империи были все основания удариться в национальную расистскую паранойю, ведь Франция в 1763 году столкнулась на международном уровне с более чем реальной проблемой: потерей практически всех своих североамериканских владений – цена, которую британцы потребовали за мирный договор, венчающий Семилетнюю войну. На построение «Новой Франции», которая простиралась от Ньюфаундленда до Луизианы и Мексиканского залива, ушли почти двести лет исследований и огромные капиталовложения. (Франция удержала колониальные аванпосты в Индии при условии, что не станет их вооружать – таким образом, Великобритания расчищала себе путь для захвата всего субконтинента.) В обмен на все это Франция сохранила только Сан-Доминго и другие свои острова в Вест-Индии – острова, которые в сравнении с прочими считала жизненно необходимыми колониями. Французам просто не оставалось ничего другого, как идти ва-банк, делая ставку на сахар и работорговлю.

В 1776 году, когда Тома-Александр прибыл во Францию, власти рассматривали новое предложение о том, как решить вопрос с неграми и мулатами. Авторы инициативы утверждали, что юристы и философы, рассматривая рабство, устроили своего рода референдум по древним правам французов и тогдашней политике. Вновь прозвучал старый диагноз, составленный Понсе: дело не в рабстве, а в расовой принадлежности, – но появилось новое решение.

9 августа 1777 года король Людовик XVI издал указ о создании Надзора за чернокожими. Это был всеобъемлющий свод законов, жуткая цель которого совершенно беспардонно постулировалась в одном из ранних проектов: «В конечном итоге негритянская раса в королевстве будет уничтожена».

В рамках Надзора за чернокожими создавались «приемники» – по сути дела тюрьмы или протоконцлагеря – в восьми главных французских портах. В этих учреждениях надлежало содержать негров и мулатов, только что прибывших во Францию или живших в стране нелегально. Идея состояла в том, чтобы подорвать пятидесятилетнюю традицию «процессов о свободе», не давая чернокожим вообще попасть в страну: приемники располагались на французской земле, но обладали явным экстерриториальным статусом, чтобы к ним нельзя было применить «принцип свободы». В рамках Надзора за чернокожими также предлагалось провести облаву на рабов, которые могли нелегально въехать в страну до 1777 года, перевести этих невольников в приемники и затем депортировать.

Как ни удивительно, Парижский парламент не выступил против новых законов. Отчасти так получилось потому, что понятие расы все еще было в новинку: в традиции высшего суда не входила защита прав чернокожих самих по себе, кроме тех случаев, когда следовало определиться со статусом отдельного человека, раб он или свободный. Гонения, основанные исключительно на цвете кожи, с юридической точки зрения не рассматривались или, если речь заходила о рабстве, часто упоминались лишь как метафора для описания угнетенного состояния невольников. Парижским дворянам-мулатам вроде Тома-Александра или Сен-Жоржа стоило серьезно обеспокоиться, ведь появлялась возможность на законных основаниях аннулировать их статус – без права апелляции.

В 1778 году законы о Надзоре за чернокожими были дополнены еще двумя распоряжениями. Согласно одному из них, цветным подданным, жившим в Париже, надлежало носить специальное свидетельство с указанием имени, возраста и владельца (если речь шла о рабе). Другое распоряжение запрещало белым подданным вступать в брак с «чернокожими, мулатами или цветными» – давняя цель радикального расистского лобби. В 1780 году – когда Тома-Александру исполнилось восемнадцать – король издал новый закон, запрещавший цветным использовать титулы Sieur или Dame («сэр» или «мадам»). Сен-Жорж оставался шевалье, а Тома-Александр по-прежнему был графом, но любому из них грозил арест за попытку поставить «сэр» перед своим именем.

Как и многие инициативы последних лет Старого порядка, новые расистские законы слабо применялись на практике. С этой точки зрения, в неэффективности королевского правления скрывалось человеколюбие. Чтобы приемники заработали в полную силу два десятилетия спустя, понадобился лидер совсем иного склада – Наполеон Бонапарт. До той поры негры и мулаты во Франции будут пользоваться полной свободой, а потому в полной мере смогут понять, что значит лишиться ее.

 

Глава 5

Американцы в Париже

Хотя Тома-Александр был темнокожим человеком, а его африканское происхождение не вызывало сомнений, современники не относились к его внешности пренебрежительно. Скорее восхищались и прославляли ее. «Один из красивейших людей, которых вы только можете встретить, – говорилось в 1797 году в краткой биографии, – чьи привлекательные черты лица сочетаются с благородством и любезностью». Его «темная, очень темная» кожа и неевропейская внешность не считались признаками примитивности и неполноценности (как это бывало почти во всех подобных случаях на протяжении последующих двухсот лет), а скорее наводили на мысль об отзвуке античных времен, когда великие цивилизации служили плавильными котлами Древнего мира. «Его вьющиеся волосы напоминают кудри греков и римлян», – продолжал автор биографии 1797 года. В этот период – период неоклассицизма – почетнее комплимента не было.

Телосложением Тома-Александр вполне мог поспорить с древнегреческим героем: широкие плечи, тонкая талия и сильные, хорошо сложенные ноги. Он был «хорошо сложен во времена, когда хорошее телосложение становилось преимуществом, – напишет его сын. – К моменту женитьбы… его нога по ширине не уступала талии моей матери» (В отличие от последующих эпох, красивые ноги тогда были гораздо важнее для мужчин, носивших трико или бриджи, нежели для женщин с их длинными, ниспадающими до пола юбками.) Тома-Александр был высоким человеком – около 1 метра 85 сантиметров, тогда как средний рост мужчины не превышал метр семьдесят. А его силу современники вскоре станут сравнивать с мощью Геркулеса, пусть даже кисти его рук и ступни, по отзывам знакомых, были столь же тонки, как у городских леди, за которыми он ухаживал.

Внешность Тома-Александра оказалась отличной визитной карточкой для эпохи, когда крепкое телосложение человека считалось признаком как мужества, так и силы и когда даже горожанин проводил много времени верхом на коне и мог танцевать весь вечер напролет с изяществом, присущим сегодня только профессиональным артистам. Природные качества позволяли юноше делать все это так же хорошо или лучше, чем молодые люди, рожденные для подобной жизни.

«Среди утонченной молодежи того времени, – напишет сын Тома-Александра, – среди Файеттов, Ламетов, Дийонов, Лозунов, которые были его товарищами, мой отец вел жизнь сына истинного дворянина». В придачу к новым навыкам, освоенным в академии, многое из того, что он еще мальчиком делал в холмах Большой Пещеры, сейчас сослужило ему хорошую службу. Французские дворяне считали охоту привилегированным видом спорта и лучшим способом держать себя в форме для возможных битв (охота была любимым времяпровождением Людовика XVI наряду с лужением часов и дверных замков). Очень кстати для Тома-Александра, пусть даже животные и характер местности существенно отличались от того, к чему он привык на Сан-Доминго. После охоты обязательно наступал черед пира в соседнем замке или даже дворце, причем меню могло состоять из десятков разновидностей закусок и такого же количества видов блюд из рыбы, птицы и дичи, не говоря уже, конечно, о винах, супах, десертах, десертных супах и вновь винах. Окружающую обстановку, как правило, оживляли водопады, сады с подстриженными деревьями, пруды, фейерверки и выступления театральных трупп под открытым небом с прекраснейшей музыкой, которая звучала как будто из-под земли – благодаря моде прятать оркестры в специально выкопанных ямах (в отличие от современных вечеринок, когда живая музыка лишь повышает престиж мероприятия).

Тома-Александр вел жизнь, о которой семья Дави ранее могла только мечтать. В его годы Антуан – так же, как братья, – выучился фехтовать не в академии, а на войне. Любому из представителей поколения его отца доходов хватало только на содержание собственности в Ко.

Антуан всецело поддерживал роскошный стиль жизни сына, быть может стремясь через него реализовать свои прежние желания. Также возможно, что он тем самым нарочно злил зануду-мужа своей племянницы, графа де Мольде, чье бывшее состояние Антуан и Тома-Александр сейчас транжирили с максимально возможной скоростью. Они добились успеха в Париже, столице империи, мира – столице всего! Здесь они пили кофе из Сан-Доминго с сахаром из Сан-Доминго, причем пользовались для этого чашками, окованными серебром из Перу и золотом из Гвинеи. Именно сюда стекались все товары империи, и именно здесь в конечном счете также оказались и Антуан с Тома-Александром.

Юноша мог привести хозяев вечеринок в восторг своими историями о жизни в колонии, на краю цивилизованного мира, о противостоянии с аллигаторами и пиратами. Наибольшую привлекательность для этого утонченного общества Тома-Александру, помимо внешности, хороших манер и обаяния, придавал тот факт, что он был «американцем».

Во Франции конца восемнадцатого века термин «американец» обычно использовался как синоним выражения «темнокожий человек». Тома-Александр происходил с американских островов, где производили сахар, а потому был бывшим рабом или сыном раба. Он прибыл во Францию недавно, тогда как шевалье де Сен-Жорж покинул острова примерно за четверть века до него, однако значения это не имело: оба всегда будут считаться в Париже «американцами». Слово, которое неявно выражало разный характер отношений: лесть или презрение, – но всегда значило больше, чем место рождения. С 1778 года у него появился еще один смысл: «соратники».

* * *

Горстка белых британских колонистов, живущих в Париже, также считалась «американцами» (хотя, если строго следовать принятым во Франции критериям, все они были креолами). В начале февраля 1778 года Франция официально вступила с ними в союз, чтобы помочь добиться независимости от Англии. Переговоры о союзе вел Бенджамин Франклин, которого парижане с любовью прозвали электрическим посланником. А подписал молодой король Людовик XVI, став, таким образом (ирония настолько очаровательная, что никто об этом не упоминает), ведущим мировым спонсором антимонархического мятежа и революции.

Правительство Людовика XVI поддерживало американцев, чтобы отомстить Англии за сокрушительное поражение Франции в Семилетней войне – за потерю французской Северной Америки и унижение во французской Индии. Для министров в Версале Американская война за независимость была самой последней битвой в глобальной борьбе двух стран за торговое и колониальное могущество – противостоянии, которое продолжалось целый век. Англия вышибла Францию из обеих Америк в 1763 году. Франция надеялась отыграться в 1778 году.

Однако у французских офицеров-аристократов, которые добровольцами отправлялись сражаться за американцев (маркиз де Лафайет был лишь самым выдающимся из многих волонтеров), имелись более личные мотивы, нежели только геополитические соображения. В их среде господствовало определенное нетерпение, ведь более чем десятилетний мир давал им крайне мало шансов проявить себя. Разносторонняя подготовка у Ля Боэссьера ориентировалась вовсе не только на дуэли в пригородных садах. Война в Америке могла стать единственным шансом французских дворян познать упоение битвой. Но еще сильнее любви к войне было желание их поколения почувствовать на собственном опыте восхитительную политическую концепцию, которую американцы практически присвоили себе, – патриотизм.

Быть патриотом значило следовать последнему писку парижской моды. И никто не восхищался американскими патриотами больше, чем либеральные представители французской аристократии. С их точки зрения, гордые колонисты противостояли деспотизму Георга III. Французская знать особенно солидаризировалась с борьбой американских колонистов против налогов. Как и движение против рабства, Американская революция превратилась в метафору для описания того, что французы думали о своем собственном положении, в образец для борьбы просвещенного дворянства против замшелой монархии. (Подобный «перенос понятий» также характерен для начала французских отношений с Америкой по схеме «любовь/ненависть».)

Внезапно парижская мода – поводырь для французского общественного мнения – подхватила стиль «à l’Amérique» («на американский манер»): портные шили «повстанческие кителя» и «платья с молниеотводами» (в честь Бена Франклина, с двумя проводками, свисающими до земли). Парикмахеры создавали прически «à la Boston» («на бостонский лад») и «à la Philadelphie» («на филадельфийский лад»). Модистка королевы сделала шляпку «à la John Paul Jones» («в стиле Джона Пола Джонса») – в виде яркого плюмажа, которым Ее Величество очень хотела бы увенчать головной убор американского героя-моряка. Другая шляпка очень точно изображала парусный корабль в полном вооружении, включая такелаж, мачты и пушки, в честь недавнего морского сражения с британцами. Мелкий, но красноречивый симптом растущего когнитивного диссонанса: к концу того же года парижская полиция запретит название новейшей женской прически – «aux insurgents» («за повстанцев»), но не саму прическу. Что только сделает стиль еще более популярным.

Впрочем, хотя Версаль и пытался уничтожить само слово «повстанец» на родной почве, от поддержки повстанческого движения за границей он никогда не отказывался. Только благодаря тоннажу и огневой мощи французского военного флота Американская революция стала чем-то большим, нежели прекрасной, но несбыточной мечтой. В то время как американцы считали Войну за независимость конфликтом на территории от Мэна до Флориды, Франция фактически вынудила Британию сражаться с революцией по всему миру, защищая аванпосты в Индии, на Ямайке и в Африке. Британцам пришлось отозвать большую часть своего прославленного флота от американского побережья, чтобы отбить французские атаки в других точках земного шара.

Тома-Александр и другие учащиеся академии Ля Боэссьера могли следить за новостями о приключениях лучших представителей Франции на полях сражений в Массачусетсе, Нью-Йорке, Мэриленде и Вирджинии, в то время как французский военный флот терроризировал британские владения от Вест-Индии до Бенгальского залива. А когда генерал Вашингтон привлек молодого виконта Луи-Мари де Ноайля, соседа Тома-Александра по Сен-Жермен-ан-Лай, к переговорам об условиях британской капитуляции в Йорктауне (наряду с американским переговорщиком), это стало заключительной демонстрацией того, насколько важной оказалась французская помощь для победы Американской революции.

Таким образом старейшая из великих монархий Запада обеспечила становление великой республики – первой с античных времен. Двигаясь по этому пути, Версаль привел себя к банкротству. За один только 1781 год корона потратила на поддержку американских повстанцев 227 миллионов ливров – огромную часть бюджета. Расходы на военно-морской флот в пять раз превышали уровень мирного времени. Доподлинно неизвестно, где именно правительство Людовика XVI находило деньги, но, очевидно, здесь не обошлось без масштабных займов.

Мирный договор, который завершил Войну за независимость, стороны заключили в Париже, однако за свою жизненно важную помощь Франция получила совсем мало: Британия вернула ей Сенегал. (Благодаря причудливым поворотам дипломатии, к Испании отошли гораздо большие владения в Новом Свете). В награду за американскую авантюру «Франции достались слава и разорение», – писал историк Мишле. Авторитет французской монархии никогда не был выше, чем во время празднований в Париже в 1783 году англо-американского мира.

Президент Джордж Вашингтон повесил на стене кабинета в Маунт-Верноне портрет Людовика XVI в полный рост, а на ежегодных патриотических торжествах в Америке звучали тосты за французского короля как «защитника прав человечества», а также за «графа Рошамбо и французскую армию». День рождения короля Франции некоторое время даже отмечался в Соединенных Штатах как один из первых национальных праздников.

Однако в прославлении самой могущественной монархии Европы как поборника «жизни, свободы и стремления к счастью» было что-то в корне неправильное. Нестабильная ситуация, как бы мы сказали сегодня.

Патриот с мушкетом наперевес стал новым благородным рыцарем, сражающимся против британских солдат-носителей тирании. Стильные парижские дворяне вступали в Le Club de Boston или des Américains, основанный герцогом Орлеанским, который из поездки в Англию вернулся в беспечно-революционном настроении.

Впрочем, хотя позже Американская революция будет считаться образцом соблюдения приличий – в основном по контрасту с последовавшей за ней кровавой Французской революцией, люди вроде Лафайета боялись, что их соотечественники, как люди не только не жестокие, а, наоборот, слишком мягкие, не сумеют свергнуть режим. «Французские проблемы решить сложнее, потому что народ этой страны, похоже, ни в коей мере не готов прибегать к крайним мерам, – писал он Вашингтону. – „Свобода или смерть“ – девиз, который по эту сторону Атлантики не в моде».

Французские интеллектуалы восемнадцатого столетия относились к американской революции примерно так же, как французские интеллектуалы двадцатого столетия – к российской революции и сопутствующим движениям, то есть принимали всем сердцем. Французские интеллектуалы двадцатого века отвергали тоталитаризм коммунистических режимов, подобным же образом их предшественники в восемнадцатом столетии защищали новое государство – Соединенные Штаты – от звучавших (конечно же со стороны Англии) обвинений в лицемерном подходе к вопросу о рабстве. Что стоит провозглашение всех людей свободными и равными, если эти же самые патриоты продолжают владеть рабами? Многие отцы-основатели сами предвидели, что их компромисс с южными штатами был ядовитой пилюлей, которая приведет к трагедии. Но французские поборники новой Америки находили все новые способы умолчать об этой проблеме. Парижские театры ставили пьесы об идиллической жизни в Вирджинии, где чернокожие рабы и их хозяева работают бок о бок и поют песни о свободе.

* * *

Чем старше становился Тома-Александр, тем больше времени он проводил в Париже, который располагался всего в трех часах верховой езды. Город света наверняка предлагал немало соблазнов – после того, как ночь опускалась на его только что вспыхнувшие огнями улицы. В Сен-Жермен-ан-Лай уличного освещения не было вовсе, тогда как в щегольском Париже тьму разгоняли лампы со свечами и даже новенькие масляные лампы (пусть даже идея пока опережала техническое исполнение). С расстояния уличные фонари «ослепляли, но вблизи давали мало света, а стоя прямо под ними, вы едва могли разглядеть собственную руку», – отмечал мемуарист Луи-Себастьен Мерсье, который записывал свои наблюдения в 1780-х годах. Там, где фонари не справлялись, на помощь приходили фонарщики. Эти люди (каждый с индивидуальным номером, чтобы полиция могла отслеживать его действия) ожидали у входа возле тех зданий, где проходила какая-нибудь вечеринка, и за несколько монет любой из них был готов проводить бражника до дома, освещая путь вплоть до крыльца и даже комнаты. Впрочем, у всякого юного дворянина вроде Тома-Александра конечно же для этой цели имелся свой лакей.

У каждого француза сколько-нибудь благородных кровей был лакей – слуга, который всюду сопровождал господина, заботясь о повседневных мелочах жизни. Приглашенные на ужин в известные дома неизменно привозили с собой собственных лакеев, чтобы те прислуживали им за столом. Десять гостей означали еще десять лакеев, каждый из которых наливал вино или суп и выбирал закуски в соответствии со вкусами господина. Этот обычай с приходом Революции не изменился, и за каждым французским революционером (даже самым радикальным) обязательно стоял преданный лакей. Тома-Александр, пусть он будет идти наперекор любой опасности в борьбе за свободу, равенство и братство, никогда не откажется от услуг лакея, который делал за него обыденные земные дела. (Когда, спустя годы Тома-Александр, уже герой войны, потерял лакея во время шторма в море, то столкнулся с настоящей проблемой: отразить вражескую атаку – это одно, а вот аккуратно сложить собственные вещи – совсем другое.)

Александр Дюма сделает одного из самых любимых своих персонажей – д’Артаньяна – красавцем из Южной Франции, с «вытянутым и загорелым» лицом. Гасконец приезжает в Париж, где практически никого не знает. Но Тома-Александр полутора веками ранее появился в гораздо более крупном и громком городе, чем д’Артаньян. Шум царил повсеместно и был «настолько оглушительным [и] ужасным, что его мог перекричать только обладатель сверхмощного голоса», – писал Мерсье. Торговки рыбой расхваливали скумбрию, сельдь, устрицы: «Свежие, свежие, только что пойманы!» Другие торговцы вразнос рекламировали старую одежду, зонты, имбирные пряники, печеные яблоки, бочковые алкогольные напитки, сладкие апельсины с юга.

Самое главное отличие конечно же заключалось в том, что мальчик из Сан-Доминго приехал в город с толстым кошельком отца, пусть даже этот кошелек, как выяснилось позднее, был набит в основном долговыми расписками. Есть что-то загадочное в том, до какой степени Антуан баловал Тома-Александра. «Г-н маркиз не получал доходов от земельных владений и жил только за счет ваших регулярных платежей, – позже просветит графа де Мольде нотариус, занимавшийся имуществом Антуана. – Он потратил все деньги на погашение долгов юного Дюма (мулата) [так!], которого называют побочным сыном покойного». Говоря о привычках Тома-Александра, юрист специально подчеркнет: «Этот внебрачный отпрыск стоил ему огромных денег».

Но мотовство было вполне простительно для молодого дворянина, живущего в Париже. Приличный костюм для вечеринки делался из шелка с вышивкой, атласа, парчи, бархата и мог стоить щеголю 4 тысячи ливров, особенно если добавить сюда золотые пряжки и мужские бальные туфли, украшенные драгоценными камнями. Тома-Александру доводилось любоваться ослепительными нарядами франтов и хозяек бала в Джереми, однако уровень парижских цен на роскошные одеяния был совершенно иным. Как говорят, Жан-Батист Кольбер, министр финансов Людовика XIV однажды заявил: «Мода для Франции значит то же, что перуанские рудники – для Испании».

О твоем положении Париж судил не только по тому, во что ты одевался, но и по тому, на чем ты ездил. «Экипаж – очень важная вещь для любого участника гонки за богатством, – писал Мерсье. – Если какому-либо человеку повезло впервые разжиться деньгами, он тут же заводит легкий экипаж-одноколку, затем фаэтон, а впоследствии карету». Впрочем, для этого имелись серьезные основания: улицы Парижа были узкими, многолюдными, грязными, причем у большинства из них отсутствовали тротуары. Мерсье посвятил целые страницы описанию парижской грязи, «неизменно липкой, черной, с песком и металлическими частицами, образующимися в результате непрерывного уличного движения, но именно домашние отходы придают ей характерную вонь. Ни один иностранец не в силах вынести этого серного запаха, отдающего азотной кислотой. Капля этой грязи на камзоле проедает ткань насквозь». Ходить по городу пешком могли позволить себе только парижане, и без того живущие в грязи, – бедняки и рабочие.

Для многострадальных пешеходов, которые причисляли себя к благородному сословию, но не могли раз за разом менять яркие шелковые штаны или чулки, нашелся выход, который дал толчок развитию французской моды будущего: носить только черное. Полностью черный костюм из лучших тканей мог стоить столько же, сколько одежда ярких расцветок, но изнашивался медленнее, а потому в долгосрочной перспективе оказывался гораздо дешевле. Между тем женщины предпочитали бросать грязи вызов, одеваясь во все белое – à la bordelaise, то есть в стиле города-порта Бордо, куда подобный «белый тренд» завезли выходцы с сахаропроизводящих островов. Мода на белое утвердилась в Париже в 1782 году, когда Тома-Александру было двадцать лет. Ее поддержала сама королева, решив одеваться строго в стиле à la bordelaise. Она поразила весь Версаль белыми платьями и бесцветными бриллиантами, которые отлично сочетались с ее белокурыми волосами и светло-голубыми глазами.

Бриллианты. Их искрящаяся белизна в те дни была вездесущей спутницей женской красоты. Они каскадами спускались от шеи к декольте, закрывая практически каждый кусочек кожи, где только можно было их поместить. Знатные дамы и юные леди не ограничивались ожерельями, кольцами и браслетами. Бриллианты сверкали на шляпных булавках, на лентах в прическах, в букетах и на табакерках. Некоторые дамы в придачу к ожерельям украшали бриллиантами края корсажа – специальные вставки закрывали всю переднюю часть лифа. Мужчины тоже носили драгоценные камни – на руке у представителя сильного пола бриллиантов было даже больше, чем на руке у женщины. А ведь еще были такие удобные предметы, как пряжки на обуви, темляк, рукоять пистолета и карманные часы. К несчастью для Тома-Александра, его отец тяжело заболел бриллиантовой лихорадкой. Человек, который тридцать лет жил среди малоплодородных холмов, который учил мальчика ценить хорошую абордажную саблю и рабочее седло, был очень частым гостем у ювелира.

Ювелир Антуана жил в Руане, в восточной Нормандии. Как свидетельствуют записи мастера, воскресший дворянин из Сан-Доминго был его лучшим клиентом. Как-то раз ювелир отправил лакея в Сен-Жермен-ан-Лай, чтобы завершить сделку. Слуга Антуана проводил лакея на второй этаж. В одной из комнат на кровати лежал сам Антуан. Лакей спросил, имеет ли он честь беседовать с маркизом де ля Пайетри. Антуан, явно повинуясь инстинкту, выработанному за десятилетия бегства от закона, ответил: «Нет-нет, это не я. Клянусь, я – вовсе не маркиз де ля Пайетри». Лакей вернулся в Руан и сообщил, что не смог найти клиента.

Отец и сын соперничали в мотовстве, но пристрастие старика к бриллиантам, по всей вероятности, принесло победу именно ему. Антуан никогда в жизни так не развлекался, как сейчас, в годы после «возвращения из мертвых». С безумием, которое иногда свидетельствует о приближающейся кончине, он, казалось, твердо решил деньгами проложить себе путь в небытие. Вскоре он глубоко погряз в долгах. А в 1783 году шестидесятидевятилетний маркиз де ля Пайетри не только баловал себя роскошью, но и делил ее с тридцатилетней Мари Рету, его экономкой, с которой необычайно сблизился.

Маркиз дал Тома-Александру достаточно средств для того, чтобы жить в свое удовольствие в центре Парижа.

 

Глава 6

Черный граф в Городе света

Весной 1784 года Тома-Александр переехал в новые комнаты – на улице Этьенн, в самом сердце Парижа. Он покинул дом именно так, как в восемнадцатом веке полагалось сыну маркиза – с солидным денежным содержанием и жильем возле самого Лувра.

За прошедшее столетие Париж пережил масштабную реконструкцию. Людовик XIV, который разрушил средневековый город в процессе возведения Версаля, уже сделал первые шаги в этом направлении: он велел проложить новые бульвары, где люди могли прогуливаться и делать покупки в тени деревьев. Частные сады и дворцы открылись для публики. Именно поэтому Тома-Александр мог упражняться в верховой езде в саду Тюильри. А его новое жилье располагалось в трех кварталах от беспрецедентной стройплощадки, символизировавшей обновление города, – уникального комплекса зданий и гигантских внутренних дворов под названием Пале-Рояль.

Как отметил один из тогдашних гостей Парижа, «Пале-Рояль был сердцем и душой, центром и излюбленным местом встреч для парижской аристократии». Изначально он служил дворцом для кардинала Ришелье, который в реальной жизни тратил гораздо больше времени на сделки с недвижимостью, чем на подготовку убийств. После его смерти Пале-Рояль отошел к Орлеанской династии как подарок от Людовика XIV, но лишь в 1770–1780-х годах представители этой семьи вложат достаточные средства в превращение этого частного дворца в самое популярное в Париже место для прогулок и развлечений.

В украшенных колоннадами внутренних дворах теперь разместились магазины, кафе, таверны, отели, театры, книжные лавки и общественные бани. Здесь продавалось все. «Не выходя за ограду, всякий мог за один день купить здесь такое невероятное количество предметов роскоши, какое в любом другом месте пришлось бы собирать целый год», – писал один маркиз в 1786 году. Густая сень древних каштанов играла роль естественной крыши над всем комплексом. Как поэты, так и ученые читали здесь свои творения, и любой посетитель мог научиться игре на клавесине или посмотреть сеансы месмеризма (и то и другое тогда считалось последним писком моды). В год, когда Тома-Александр переехал в новые меблированные комнаты, швейцарский анатом Филипп Куртиус и его племянница Мари Тюссо открыли здесь филиал своего музея восковых фигур, демонстрируя скульптуры Вольтера, Руссо, Бенджамина Франклина и различных французских венценосных особ.

В те дни большинство парижских кафе не выходили на улицу, а обслуживали клиентов в просторных комнатах, где были столы с мраморными столешницами, стены с позолотой, зеркала и подсвечники. Однако в Пале-Рояль, с его обширными, хорошо охраняемыми внутренними дворами, владельцы кафе устанавливали столики под открытым небом, чтобы посетители могли читать или беседовать прямо среди толчеи. Рядом располагались столы для бильярда, музыканты играли вульгарные песенки, артисты давали шоу волшебных фонарей, сеансы электромагнетизма и политической сатиры всех видов. Над королем чаще других насмехались вольнодумцы из числа агентов герцога Орлеанского. Мужчины и женщины толпились во внутренних дворах днем и ночью; группы людей горячо обсуждали за столиками кафе насущные проблемы.

Любой мог читать здесь все, что ему было по нраву, и высказывать свое мнение о прочитанном как угодно громко. Самое замечательное заключалось в том, что Пале-Рояль принадлежал герцогу, а потому вся территория дворца исключалась из юрисдикции французской полиции. В пределах этих стен вся власть находилась в руках личной охраны герцога, которой было строго запрещено вмешиваться в любые дебаты. Философы, политики, врачи, юристы, рабочие и аристократы – все яростно спорили друг с другом, и именно здесь началась история многих политических клубов Французской революции. (Чуть более полувека спустя Карл Маркс впервые встретится с Фридрихом Энгельсом в кафе Пале-Рояль, так что место рождения революции восемнадцатого столетия стало местом, где зародилась и революция века двадцатого.)

Впрочем, Тома-Александра (даже несмотря на то, что он жил в эпоху Просвещения), вероятно, больше привлекала возможность выразить свое восхищение красивейшим женщинам на свете. «Стульев, хотя они и стоят в два-три ряда вдоль галерей, едва хватает на всех женщин, столь прекрасных в полумраке. Это настоящее пиршество для глаз – разнообразное и неизменно соблазнительное, – писал один немецкий путешественник. – Самые красивые или, по крайней мере, самые элегантные прогуливаются с врожденной грацией, характерной для парижанок, минуя тех, кто сидит у стен… 180 фонарей, свисающих со 180 сводов галерей, которые окружают сад, а также огни кафе, ресторанов и магазинов заливают место прогулок мягким, приглушенным светом. Сумрак делает красивую женщину еще более привлекательной и даже скрадывает недостатки заурядной внешности. Сумерки заставляют помнить о правилах хорошего тона, но также разжигают желание, и благодаря этому магическому эффекту воздух как будто наполняется чувственностью».

Тома-Александр, без сомнения, понимал, что у него темная кожа (черная капля в море белых лиц), но двадцатидвухлетний юноша ловил на себе не только любопытные, но и откровенно призывные взоры. И отвечал на них свойственным ему «нежным взглядом карих глаз». Любовные похождения в 1784 году были в моде. Все вокруг читали роман «Les liaisons dangereuses» («Опасные связи»), вышедший двумя годами ранее. Как утверждали сплетницы, шевалье де Сен-Жорж более чем близко знал не меньше светских дам, чем его распутный сторонник – виконт де Вальмон. Даже если белые примадонны прилюдно отказывались повиноваться указаниям «америкашки» на сцене, они, по всей вероятности, были не прочь остаться с ним наедине в театральной ложе после наступления темноты.

Днем Пале-Рояль был центром модной жизни, а средоточием почти всех прочих ее сторон ночью становился театр. В Комеди Франсез, где аристократия в те дни наслаждалась «Женитьбой Фигаро» (пьесой, в которой Бомарше издевался над всем аристократическим), действие происходило на сцене. Но для свидания с дамой лучше подходил Театр Николе – совсем рядом, на бульваре дю Тампль. В театре светские дамы сидели рядом с куртизанками, солдаты из древних родов – возле адвокатов и наемных бухгалтеров. Г-н Николе прославил это заведение дерзкими шутками (на памяти у всех было его решение поставить на главную роль обезьяну вместо больного актера, причем оказалось, что животное обладает гораздо более впечатляющим талантом), но истинная причина популярности театра крылась в другом: его затемненные частные ложи как нельзя лучше подходили для любовных свиданий.

Тома-Александр иногда бывал в театре Николе, а в сентябре 1784 года юноша вступил здесь в ссору, которая определила его дальнейшую судьбу.

* * *

Театр Николе был всегда переполнен: четыреста человек сидели в зале, который по размерам больше бы подошел маленькому ресторану. Чадящие факелы и мерцающие сальные свечи давали свет пополам с отчетливым, едким запахом. Светским леди приходилось следить за тем, чтобы факелы не подожгли их платья.

Однажды вечером Тома-Александр следил за представлением, уединившись с дамой в ложе среди тусклого мерцания свечей. Даму впоследствии описывали как «очень красивую креолку, чье имя в те времена было у всех на слуху», что не кажется чем-то невероятным: белые женщины с островов пользовались популярностью в Париже. Мужчин, вероятно, привлекало в них идеальное сочетание красоты и горячего темперамента. Ухаживая за такой женщиной, Тома-Александр наверняка испытывал необычное душевное волнение. Ведь креолкам в мире нарастающей расовой сегрегации было гораздо сложнее преодолеть «цветные барьеры», нежели просвещенным парижанам. Кроме того, юноша, без сомнения, наслаждался общением с уроженкой родного острова.

Риски, скрывавшиеся в этом свидании, внезапно материализовались в виде офицера колониального флота. Моряка сопровождали двое вооруженных спутников. Они окружили пару.

«Вы прекрасны. У вас отличная фигура и дивная грудь, – так (со слов Тома-Александра) заявил офицер, обращаясь к даме, будто она была совершенно одна. – Я был бы рад узнать, где вы живете. Возьмете мой адрес? Мадам – иностранка; не хотела бы она, чтобы я показал ей Версаль?»

Тома-Александр, несомненно, спросил себя, в какой степени эта наглость была связана с желанием пофлиртовать, а в какой – со стремлением задеть его. Если вспомнить о двух вооруженных спутниках, офицер каждой фразой, казалось, подстрекал юношу к неблагоразумному ответу.

Тома-Александр узнал моряка, хотя, возможно, и не был с ним знаком: Жан-Пьер Титон де Сен-Ламэн, бывший капитан элитного подразделения на Мартинике. Подобные ему люди постоянно болтались возле Версаля, надеясь получить продвижение по службе. Они похвалялись командованием в экзотических и опасных походах, которые на деле часто оказывались приукрашенными операциями по поимке рабов. Однако Титон входил в состав элитного отряда гренадеров. Судя по виду этого человека, он вполне мог доставить немало неприятностей.

– Неужели леди нравятся америкашки? – спросил он с насмешкой.

В заявлении, данном позднее полиции под присягой, Тома-Александр утверждал, что офицер сделал даме «тысячу непристойных предложений», по-прежнему держа себя с ней так, будто сам юноша был невидимкой.

Как вскоре станет ясно из писем и действий Тома-Александра, он не считал, что характер человека зависит от его расовой принадлежности. Более того, половина членов его семьи были белыми людьми, он жил среди белых, у него был белый отец, белые друзья, белые любовницы. Всего его наставники, за исключением Сен-Жоржа, тоже были белыми. Никто не мог вызвать у него больше презрения, чем подобный забияка-лизоблюд из колоний. Положение и благосостояние таких людей зависело от господства над чернокожими, поэтому всякого свободного негра или мулата они воспринимали как угрозу.

Когда дама ответила, что ей нравятся американцы, офицер поздравил ее, причем в его голосе звучал сарказм. Затем моряк продолжил отпускать шуточки насчет спутника, которого леди выбрала себе в провожатые. В этот момент Тома-Александр обратился к Титону напрямую.

«Проявите уважение к даме. Пожалуйста, оставьте нас», – сказал он. А затем повернулся к девушке и предложил ей игнорировать нахала.

Титон громко и злобно расхохотался.

«Госпожа! – воскликнул он. – Я думал, это один из ваших лакеев!»

Тома-Александру наверняка ужасно хотелось взяться за шпагу. Он тренировался по шесть часов в день именно для того, чтобы уметь ответить на подобное оскорбление.

«Друг мой, мы знаем, кто такой мулат, – проговорил Титон, впервые обращаясь прямо к сопернику. – В твоей стране на твоих ногах и руках были бы кандалы. И если ты осмелишься вякнуть хоть слово, я велю охранникам арестовать тебя и отвести в тюрьму. Ты меня знаешь».

Манера, в которой он обращался к Тома-Александру, показывает наиболее вероятную цель визита: не соперничество за внимание девушки, но желание поставить на место необычного мулата, который ходит повсюду со шпагой и в отличном камзоле.

Тома-Александр ответил, что плевать хотел на все слова офицера и знает, кто такой этот моряк на самом деле: бумагомаратель в военном министерстве Версаля, насколько известно юноше. Титон вышел из себя. Один из его людей попытался ударить Тома-Александра тростью и стал звать охранников театра, чтобы те арестовали мулата. Тома-Александр вместе со спутницей хотели уйти из ложи, но офицер загородил проход.

Приятели моряка схватили юношу, навалились на него и постарались поставить на колени перед офицером, чтобы молодой дворянин молил его о свободе (этот момент, очевидно, навсегда остался в памяти Тома-Александра). Так хулиганы хотели довести издевательства до предела: заставить коленопреклоненного мулата просить прощения на глазах у белой женщины. Титон позвал охранников театра, чтобы те помогли «арестовать этого мулата». Стражники спросили, хочет ли он вывести Тома-Александра наружу.

Как написал сам юноша в заявлении, он вырвался от охранников, Титона и его людей и вернулся в ложу. Тома-Александр отметил, что к тому моменту его дама покинула театр. Без нее Титон велел охранникам отпустить дворянина. Но игру еще не закончил.

«Ты – свободен! Я прощаю тебя, ты можешь идти!» – громко провозгласил Титон, пародируя предоставление рабу вольной.

В этот момент наконец вмешался полицейский, он арестовал обоих за нарушение общественного порядка.

Мы знаем о деталях этого происшествия из сохранившихся заявлений, сделанных его участниками под присягой в полиции на следующий день. Оба документа датированы 15 сентября 1784 года. Томас-Александр написал свое заявление собственной рукой, как было принято тогда. Он ведет рассказ от первого лица – с удивительной прямотой, тогда как заявление Титона написано от третьего лица и отличается высокомерной холодностью: «Сэр Титон де Сент-Ламэн, бывший командир батальона в форте Сен-Пьер на Мартинике, где расположено принадлежащее ему поместье, в настоящий момент прикомандирован к пехотным войскам Франции. Он имеет честь объяснить, что вчера был на представлении в театре г-на Николе вместе с двумя друзьями. И обратил внимание на девушку, которая сидела в ложе через один ряд, что дало ему возможность заговорить с ней. Сэр Титон обменялся с девушкой несколькими обычными комплиментами, после чего в разговор вмешался мулат, сидевший рядом с ней». «Сэр Титон» отмечает, что ему пришлось вызвать охрану из-за «нахальства» мулата, но затем он, как благородный человек, простил грубияна.

Писателя Дюма всю жизнь преследовали мысли о ссоре в театре Николе, а его отец конечно же никогда не забывал об этом происшествии. Он наверняка рассказал о нем своей будущей жене. Возможно, самые близкие друзья тоже были в курсе. Я впервые прочитал об инциденте много лет назад, в детстве, в мемуарах Александра Дюма. До последнего момента это была единственная известная мне версия, причем она заканчивается совершенно иначе, чем история из найденных мною документов полиции.

Вариант писателя начинает расходиться с заявлениями для полиции с того момента, как Дюма вкладывает в уста офицера-гренадера слова: «Ой, прошу простить меня, я принял этого господина за вашего лакея». Далее писатель продолжает:

Едва прозвучала эта наглая фраза, как высокомерный мушкетер взлетел в воздух, будто ядро из катапульты, и рухнул в самый центр оркестровой ямы.

Столь неожиданное падение вызвало немалую суматоху среди публики.

Среди самых заинтересованных лиц оказался не только упавший, но и те, на кого он свалился.

В те времена музыканты играли стоя, так что им не пришлось вставать. Весь оркестр повернулся к ложе, откуда вышвырнули мушкетера.

Мой отец ждал последствий, вполне обычных для подобных дел. В тот же миг он покинул ложу, чтобы встретиться с соперником в коридоре. Но вместо мушкетера столкнулся там с офицером полиции.

Дюма не только ловко делает своего отца победителем, но также заставляет плохого парня упасть вверх тормашками в толпу, что придает всему инциденту комичный оттенок.

Мне всегда нравилась эта сцена – краткая и убедительная как эпизод из плутовского романа. Однако, прочитав заведенное полицией дело (наряду с тысячами других документов, созданных обществом, в котором жил Тома-Александр), сейчас я бы сказал, что этот рассказ в стиле экшн, возможно, самая лживая вещь, которую Дюма когда-либо написал об отце.

Впрочем, помимо мемуаров, Дюма станет раз за разом использовать динамичную канву этой истории. Его роман «Жорж» прямо описывает жизнь и борьбу полукровки после схожего оскорбления: главный герой проходит обучение, очень напоминающее занятия Тома-Александра в академии Ля Боэссьера, с единственной целью – вернуться и сойтись лицом к лицу с белыми колонистами, которые давным-давно обидели его и его семью. В «Графе Монте-Кристо» Эдмон Дантес, сидя в тюремной камере, планирует отомстить не одному, а многим причинившим ему зло негодяям. И конечно же вспыльчивый д’Артаньян из «Трех мушкетеров» скопирован с юного Тома-Александра, оскорбленного в театре Николе. Подобно отцу Дюма, д’Артаньян – представитель провинциального дворянства. В Париже он, безусловно, чужак. Тем не менее он белый человек и, как бы беден и провинциален ни был, может страстно, бешено сражаться за свою честь.

В мемуарах Дюма новеллист, повествуя об инциденте в театре Николе, опускает всякие упоминания о расовой принадлежности отца. А умалчивая о том факте, что обидчиком стал офицер колониального флота, писатель еще тщательнее затушевывает расовый аспект конфликта. В результате отец Дюма сталкивается с таким же неуважением, что постоянно доводилось испытывать провинциалу д’Артаньяну: из-за одежды или манер его ошибочно принимали за представителя более низкого социального слоя. Пренебрежение может быть настолько незаметным, что фактически (как это и описано в романе) гордый юный гасконец расценивает «каждую улыбку как оскорбление, а каждый взгляд как провокацию».

Однако чужаком в Париже Тома-Александра делало нечто гораздо более весомое. Несмотря на свободу, невообразимую за пределами Франции, несмотря на парижские легкомыслие и распущенность, он по-прежнему жил в невидимых оковах. Всего за десять лет его кандалы чудесным образом падут по мере того, как вакханалия освобождения под названием «Французская революция» переделает всю страну. К тридцати годам ему уже не придется молча глотать оскорбление от белого, не отвечая ударом шпаги.

* * *

Тома-Александр подписался под заявлением в полицию как Дюма Дави. Он не пользовался подобным слиянием имен матери и отца с первого года жизни во Франции. Инцидент не имел официальных последствий. Полицейские составили отчет, в котором подтвердили факт дачи обоими участниками конфликта письменных объяснений. Немного юридического жаргона с целью воспрепятствовать возможным дуэлям между враждующими сторонами – и дело, ко всеобщему удовольствию, легло под сукно. Благодаря благословенной неэффективности королевской власти мулата не обвинили в нарушении законов о Надзоре за чернокожими и за отсутствием правильно оформленной регистрации передали в военно-морскую полицию, которая формально отвечала за подобные нарушения. Учитывая обширные связи сэра Титона в Военно-морском министерстве, надо сказать, что он вполне мог реализовать свою угрозу и добиться ареста Тома-Александра, а возможно, даже отправки его в спецприемник с последующей депортацией. Однако Титон предпочел не преследовать свою жертву. Так что Тома-Александр вышел на свободу.

Тем не менее первая известная нам запись с изложением его взглядов – это полицейский отчет.

 

Глава 7

Драгун королевы

13 февраля 1786 года был подписан брачный контракт между отцом Тома-Александра – «Александром Антуаном Дави де ля Пайетри, рыцарем, бывшим лордом и владельцем прихода Бьельвиль [и других фьефов], дворянином из бывшей палаты принца Конти» и так далее – и его экономкой, Мари Рету, которая была, как отмечено в документе, дочерью виноторговца. Свадьба состоялась в день Святого Валентина.

Тома-Александр, по всей вероятности, не присутствовал на бракосочетании: на брачном контракте нет его подписи как свидетеля. Все указывает на то, что он не обрадовался вновь обретенному счастью отца. Романист Дюма пишет, что «брак вызвал охлаждение между отцом и сыном. В результате этой отчужденности отец туже затянул завязки своего кошелька… а сын одним прекрасным утром обнаружил, что жизнь в Париже без денег – очень печальная жизнь». Антуан всегда щедро помогал сыну, но его новая жена происходила из бережливого нижнего слоя среднего класса и, возможно, не испытывала должного уважения к расходам молодого щеголя. Она знала Тома-Александра уже десять лет – с тех пор, как он прибыл в Гавр, – и видела, как он превращается в лихого парижского повесу, не владеющего никаким ремеслом и не имеющего ни малейшей склонности к труду.

В двадцать четыре года Тома-Александр был хорошо знаком с сочинениями Цезаря и Плутарха, прекрасно разбирался в современном театре и пале-рояльских сплетнях и конечно же умел отлично ездить верхом и великолепно владел шпагой. Но с того момента, как он сошел с корабля, он не работал ни дня. Лишь одна профессия по-настоящему подходила человеку его стиля, навыков и темперамента. Во Франции, как отмечал один английский аристократ-путешественник, «для любого дворянина считается позором не состоять в армии или на службе короля, как здесь это называют».

Менее чем через две недели после женитьбы отца Тома-Александр решил завербоваться в армию.

* * *

Хотя трудно было бы придумать более традиционный карьерный шаг для молодого человека из этого социального слоя, зачисление Тома-Александра в армию принципиально отличалось от вербовки его сверстников: он записался не как офицер, а как рядовой солдат.

Выбранный полк – драгуны королевы – имел цветастую форму и репутацию крутых ребят, даже сорвиголов. Но вступить в армию без офицерского чина – обычным рядовым! – для сына маркиза было чем-то неслыханным. Писатель вспоминает следующий разговор между его отцом и дедом:

[Отец] сказал ему [387] , что принял решение.

«Какое?» – спросил маркиз.

«Завербоваться в армию».

«В каком чине?»

«Простым солдатом».

«И куда?»

«В первый попавшийся полк».

«Чудесно, – ответил мой дед. – Но поскольку я – маркиз де ля Пайетри, полковник и генерал-комиссар артиллерии, я не желаю, чтобы ты таскал мое имя по всем нижним армейским

чинам».

«То есть ты возражаешь против того, чтобы я завербовался в армию?»

«Нет, но ты должен записаться под псевдонимом».

«Это справедливо, – заметил отец. – Я завербуюсь под именем Дюма».

«Прекрасно».

И маркиз, который никогда не был нежным отцом, повернулся к сыну спиной и разрешил ему поступать так, как заблагорассудится.

Писатель Дюма получал плату за каждую строку, а потому всегда вставлял в текст диалоги, где только можно. Но вне зависимости от того, происходил ли этот разговор так, как написано, или нет, он демонстрирует, с каким презрением Тома-Александр тогда относился к отцу.

* * *

2 июня 1786 года внес свое имя в список личного состава Шестого полка драгун королевы. Документ сохранился до наших дней, и это первый известный нам случай использования фамилии и имени «Дюма, Александр».

Какое бы сочетание злости, гордыни и решимости ни заставило его подписаться таким именем вместо любых иных, использованных с момента прибытия во Францию – Тома Реторэ, Тома-Александр Дави де ля Пайетри, Тома Реторэ (по прозвищу Дюма-Дави), – юный «американец» обрел свою индивидуальность. Или скорее изобрел ее сам. Вслед за первым изобретением появилось второе: «сын Антуана и Сессетты Дюма».

Александр (он никогда больше не использовал имя Тома) одним росчерком пера перевернул расовую историю семьи: вместо сына маркиза де ля Пайетри и его чернокожей рабыни Сессетты он стал теперь сыном Сессетты Дюма и ее мужа Антуана. Он превратил отца в какого-то Дюма. Уловка, быть может, но также и что-то вроде поэтичной мести. И к тому же единственный реальный способ почтить память матери: взять ее фамилию. Вслед за новым именем и фамилией в документе есть описание внешности Александра Дюма:

Уроженец города Джереми [392] [так!] на Мартинике, 24 года, рост 183 сантиметра, волосы темные курчавые, брови темные… лицо овальное, смуглое, рот маленький, губы толстые.

Офицер-вербовщик ошибочно поместил Джереми на Мартинику, а не на Сан-Доминго. В последующих документах Шестого драгунского полка с происхождением необычного рекрута в большинстве случаев будут обходиться проще: «из Джереми, что в Америке».

Записаться рядовым в драгуны было неудачным способом начать военную карьеру: теперь Тома-Александр мог рассчитывать дослужиться максимум до старшины – высшего неофицерского чина в кавалерийских полках того времени.

Как устанавливал закон от 1781 года, рассчитывать на производство в офицеры мог только кандидат, который «докажет четыре поколения дворянства по отцовской линии», что будет подтверждено королевским экспертом по генеалогии. Тома-Александр принадлежал к такому роду (семейное древо Дави де ля Пайетри восходило к 1500-м годам), но из-за принятых незадолго до того расовых законов мулату было сложно отстоять свое право на титул или статус дворянина. Наверняка взбешенный подобными ограничениями, Тома-Александр, должно быть, с облегчением отверг имя человека, который некогда владел им и продал другому. Юноша, вероятно, с удовлетворением завербовался в армию под новым именем – одновременно его собственным изобретением и данью памяти его матери-рабыни, до сих пор полностью забытой сыном.

Спустя тринадцать дней, 15 июня, Антуан умер. Это случилось всего через четыре месяца после свадьбы старого мерзавца. Его похоронили на кладбище в Сен-Жермен-ан-Лай. В свидетельстве о смерти Антуана упоминается заупокойная месса и перечисляются присутствовавшие на ней лица. Александра Дюма среди них нет. Сыну повезло, что к этому моменту он уже тянул солдатскую лямку и не нуждался в отцовской поддержке, ведь «богатство» (фактически всего лишь сильно приукрашенные платежи от семьи Мольде в соответствии с соглашением о поместье Пайетри) оказалось фикцией. Письмо к графу де Мольде, написанное юристом от лица вдовы спустя несколько месяцев, хорошо иллюстрирует ее бедственное положение:

Смерть г-на маркиза [397] освобождает вас от ежегодной пожизненной ренты… Уверена, вы обязаны были платить ему. Пожалуйста, сэр, примите мои поздравления, но позвольте обрисовать несчастье честной женщины, на которой он женился всего четыре месяца назад, у которой нет своего имущества и которую он решил обмануть. Брачный контракт маркиза действительно… отдал все имущество маркиза и всю его движимую и недвижимую собственность в распоряжение его жены, которая сегодня признает, что г-н маркиз не жил в своих владениях, а все его доходы состояли из выплачиваемой вами ренты. Он тратил все деньги на оплату долгов юного господина Дюма (мулата), который, по слухам, приходится покойному внебрачным сыном. Этот незаконнорожденный отпрыск стоил г-ну маркизу огромных средств, и он только что завербовался в армию как драгун. Несчастная вдова велела мне сообщить вам о ее печальном положении. У нее нет денег даже на хлеб. Она полагается на вашу щедрость и просит о небольшом пособии до конца ее дней. Ваша доброта широко известна, и маленькая сумма, которую вы могли бы выплачивать, позволила бы ей не наниматься в качестве служанки. Семье маркиза вряд ли пошел бы на пользу тот факт, что вдова с титулами вынуждена работать прислугой.

Граф де Мольде ответил отказом. Летом того же года он продал поместье Бьельвиль, окончательно разорвав четырехсотлетнюю связь этого места с родом Дави. Граф также продал восемнадцать других участков, которые так или иначе принадлежали упомянутой семье. Этот шаг дался Мольде нелегко. Он распродал земли и здания, которые с таким трудом выкупил не так давно (после того, как Антуан без долгих рассуждений уступил их соседу). Связь с родом де ля Пайетри обошлась графу дорого. Он пытался привнести хоть толику респектабельности в семью, которая этого не желала. Деньги от масштабной распродажи (350 тысяч ливров, серьезная сумма) пошли на выплаты кредиторам маркиза и его вдовы, а также на погашение долгов самого графа де Мольде.

* * *

Между тем Александр Дюма, сдав, вероятно, свои шелковые и бархатные камзолы на хранение, с головой окунулся в солдатскую жизнь. Драгуны были легкой кавалерией, используемой главным образом для разведки, мелких стычек и рейдов по тылам врага. Они получили название от своего оружия – коротких карабинов, которых прозвали драконами, потому что они при стрельбе извергали сноп огня.

Первые регулярные драгунские полки служили Людовику XIII и кардиналу Ришелье – в предыдущем столетии. Они появились в одно время с мушкетерами, которые специализировались на заданиях в черте и окрестностях столицы. Подобно мушкетерским полкам, подразделения драгун специально создавались для того, чтобы дать отпрыскам второстепенных дворянских родов (переживавших тяжелые времена) шанс сделать военную карьеру. (В 1776 году Людовик XVI вывел мушкетеров из состава армии ради экономии бюджетных расходов.)

Главное достоинство драгун, с точки зрения правительства, состояло в том, что ими легко можно было пожертвовать. Лошади у этих полков были хуже, а оружие – дешевле, чем у элитной тяжелой кавалерии или королевской гвардии. Драгуны выполняли самую тяжелую и грязную работу. Во время наступления они шли впереди других подразделений, вели разведку вражеских позиций, захватывали мосты, ликвидировали снайперов противника, обезвреживали ловушки. А при отступлении – удерживали мосты и укрепления до полного отхода частей регулярной армии. В мирное время драгуны ловили разбойников и обеспечивали королю и важным сановникам безопасный проезд по дорогам во время путешествий. Драгуны также боролись с контрабандистами, участвуя в нескончаемой войне короны против нелегальных поставщиков соли, которая тогда была одним из самых тяжело облагаемых налогом продуктов первой необходимости королевства.

Александр Дюма привязался к этой грубой, но интересной жизни, открывая в себе качества, которые ни за что бы не оценил щеголь из Пале-Рояль. Он проходил тяжелую муштру на северо-восточной границе так называемого железного пояса французских крепостей. «Свобода, к которой он привык в колониях, самым замечательным образом развила его ловкость и силу, – напишет впоследствии его сын. – [О]н был настоящим американским всадником, ковбоем. С ружьем или пистолетом в руке, он творил чудеса, заставляя завидовать самого Сен-Жоржа… А его физическая сила в армии стала легендарной».

Рядовой Дюма любил порисоваться и выкинуть какой-нибудь фокус, чтобы продемонстрировать свою мощь и ловкость. Сын зафиксировал это так же, как и другие современники, ведь для мальчика нет человека больше или сильнее, чем отец:

В школе верховой езды [в манеже] он неоднократно развлекался следующим образом: проезжая под перекладиной крыши, хватался за нее руками и приподнимал себя вместе с лошадью, которую зажимал ногами. Я видел (и до сих пор вспоминаю это с детским восторгом), как он нес двух человек на полусогнутых ногах и как он прыжками передвигался по комнате с этими двумя людьми [на спине]. Я видел, как он брал средних размеров монету и разрывал ее на две части, с напряжением разводя руки – одну направо, а другую – налево. И наконец, я помню, как однажды, когда мы уезжали из маленького замка Фоссэ, где мы жили, отец забыл ключ для ворот. Помню, как он вышел из экипажа, взялся за створку наискось и со второго или третьего рывка сломал камень, к которому крепились ворота.

В другом рассказанном сыном анекдоте (который в девятнадцатом веке будет упоминаться многими авторами как бесспорный факт) описывается трюк, проделанный Алексом Дюма со связкой армейских мушкетов. В изложении писателя история слегка смахивает на пари между двумя посетителями бара:

Прибыв вечером в лагерь, он [свидетель] увидел возле походного костра солдата, который, помимо иных подвигов, засовывал палец в дуло тяжелого мушкета и поднимал его, но не рукой, а одним лишь выпрямленным пальцем.

Какой-то человек в плаще смешался с толпой зрителей и вместе с ними наблюдал за действиями солдата. Затем, рассмеявшись и откинув капюшон плаща, он сказал:

«Неплохо – а теперь принесите четыре ружья».

Зрители повиновались…Тогда он засунул четыре пальца в дула четырех ружей и поднял четыре мушкета так же легко, как солдат до этого поднимал один.

«Ну вот, – сказал он, аккуратно опуская оружие на землю. – Когда вы хотите проверить чью-нибудь силу, делать это нужно вот так».

Когда [свидетель] рассказывал об этом случае мне, он до сих пор удивлялся, как мускулы человека способны были выдержать такой вес.

Авторы историй о силе и ловкости всегда и всюду склонны к преувеличению. Но как бы рассказчик ни преувеличивал деяния самого сильного человека в баре (или в солдатских бараках), этот человек остается сильнейшим, просто поднявшим чуточку меньший вес. Французский пехотный мушкет той эпохи весил как минимум четыре с половиной килограмма. Маловероятно, что Алекс Дюма поднял четыре мушкета подобным образом, то есть перемещал вес в 18 килограммов одними лишь пальцами. Анекдот с поднятием лошади выглядит еще более нелепым: драгунские скакуны нормандской породы весили около 700 килограммов каждая. Допустим, Дюма мог совершить «множество подвигов, способных заставить лучших из профессиональных „силачей“ застонать от зависти». Однако даже после этого кажется невозможным, что он действительно поднял лошадь, обхватив ее ногами и уцепившись за перекладину крыши, как говорится в мемуарах.

Вот каким образом истории о небывалых силачах распространялись по миру до появления «Книги рекордов Гиннесса». Рядовой Дюма явно считался одним из сильнейших людей во французской армии, но подтвердить свои достижения делом мог, только дождавшись настоящей битвы, настоящих ран и настоящих смертей.

Хотя дуэли в Париже были вне закона, в армии за участие в них не грозил даже арест. На самом деле, аристократическая традиция вызывать на дуэль за «малейшее оскорбление» поддерживалась и даже поощрялась командованием как способ отточить боевые навыки. Это замечание было особенно справедливо для драгун, которым следовало быть готовым сражаться в рукопашную как с вражескими солдатами, так и жестокими разбойниками. Еще одна постоянно цитируемая история о первых шагах рядового Дюма в армии повествует о том, как он в течение одного дня сражался на трех дуэлях против однополчан и выиграл все три, хотя и был дважды ранен в голову. Во время одной из схваток он получил сильный удар в бровь, который впоследствии стал возможной причиной ужасных головных болей и проблем со зрением.

Среди драгун также был распространен обычай устраивать групповые дуэли с другими полками. Кровопролитная схватка могла начаться с пренебрежительного отзыва о мастерстве или достижениях другого подразделения. Ничто так не способствовало поднятию командного духа, как схватка с противниками плечом к плечу. Воспитанный на анекдотах о подобном соперничестве в изложении отставных соратников отца, Александр Дюма перенесет эти дуэли в начало 1600-х годов и создаст истории о безрассудной храбрости мушкетеров. В мемуарах он с восторгом пересказывает их – в характерном для себя стиле иронической бравады:

Отец едва успел присоединиться [414] к своему полку, как ему представился случай продемонстрировать навыки, полученные в обучении у Ля Боэссьера.

Полк Короля и полк Королевы, которые всегда соперничали друг с другом, встали на постой в одном и том же городе. Отличная возможность устроить маленькую войну, и столь достойные противники не собирались упускать шанс.

Как-то раз солдат из полка Короля шел мимо солдата из полка Королевы.

Первый остановился перед вторым и сказал: «Приятель, знаешь одну интересную вещь?»

«Нет, – ответил тот. – Но узнаю, если ты скажешь мне».

«Отлично! Король имеет королеву».

«Неправда, – прозвучал ответ. – Все как раз наоборот: королева имеет короля».

Первое оскорбление по тяжести не уступало второму, и оба могли быть заглажены только при помощи оружия.

За двадцать четыре часа состоялась сотня дуэлей. Мой отец сражался в трех из них.

Нет свидетельств о том, что кто-либо из драгун докучал Дюма расспросами о его необычной семейной истории или цвете кожи. Как видно из документов его полка, в этом подразделении тогда служили по меньшей мере двое, а возможно, и трое других «американцев», пусть даже один из них был горнистом. И если кто-либо действительно цеплялся к Дюма как к темнокожему, здесь юноша был вправе защитить свою честь. Такие дуэли были бы лишь слегка серьезнее тех, что в карикатурной форме обрисовал писатель. Но они дали бы однополчанам Алекса Дюма представление о том, на что при необходимости способен этот высокорослый чернокожий рядовой.

* * *

Летом 1788 года, через два года после вступления Александра Дюма в армию, Франция начала разваливаться. Страна часто враждовала с соседями, но на протяжении десяти столетий здесь непрерывно властвовала монархия. Вот уже восемьсот лет трон оставался в руках одной и той же династии. И король за королем делали свою работу вполне сносно (по меркам монархии). Много веков люди кричали «Vive le roi!» («Да здравствует король!»), подразумевая «Vive la France!» («Да здравствует Франция!»). И было немного причин полагать, что вскоре все неизбежно изменится. Да, коронация Людовика XVI в 1774 году совпала с мощнейшими хлебными бунтами за последние семь лет. И сопоставляя его предполагаемое половое бессилие с чрезмерной страстью к традиционным для короля увеселениям вроде охоты, подданные часто относились к монарху как к забавному персонажу из анекдотов. Тем не менее мысль о том, что этот Людовик (который, в отличие от некоторых предшественников, демонстрировал очевидную сентиментальную привязанность к своему народу и трону) может однажды лишиться головы, должна была казаться невероятной.

Однако королевский министр финансов к этому моменту уже обнаружил, что Франция находится на грани банкротства. Он представил королю Людовику XVI на удивление краткий отчет из нескольких пунктов:

1. Текущая ситуация

2. Что делать?

3. Как это делать?

Министр предложил выход: план всеобъемлющей налоговой реформы, которая отменила бы старые привилегии, в значительной степени ограждавшие аристократию от уплаты податей.

Американская революция началась с мятежа против налогов. То же самое теперь ожидало Францию, хотя тьма головокружительных идей, витавших в воздухе, мешала увидеть суть проблемы: страна была разорена.

* * *

В июне толпа людей в Гренобле забросала отряд королевских войск обломками красной кровельной черепицы. Солдаты ответили огнем из ружей, убив трех человек. В тот момент это казалось досадным пустяком, ведь армия быстро рассеяла толпу, временно охваченную антироялистскими настроениями. Однако на самом деле первая кровь Революции пролилась за год до ее фактического начала, потому что чувство, бросившее жителей Гренобля на ружья, вскоре завладеет всей страной.

В июле на Францию обрушилась странная гроза с градом. Градины были столь велики, что убивали животных. Почти все посевы в окрестностях Парижа погибли. От плохой погоды пострадали почти все регионы королевства. Страна осталась без урожая.

В августе новый министр финансов сообщил королю, что казна официально пуста. Многие объясняли дефицит средств мотовством аристократов и королевы-австриячки. Злейшая ирония судьбы состояла в том, что финансовый кризис был в значительной мере вызван расходами Франции на поддержку американских патриотов. Попытавшись расквитаться с Англией, Версаль совершил не только идеологическое, но и фискальное самоубийство. Министр финансов принес нежеланное известие: необходимо что-то предпринимать для спасения от дефолта, и это что-то значит увеличение налогов. В ответ люди стали сжигать чучела министра на улицах.

Чтобы удовлетворить одно из требований дворянства, министр посоветовал королю вновь созвать старинный политический орган, известный как Генеральные Штаты. Впрочем, этот рудимент сословной законодательной власти был почти что мифической организацией. Никто не знал, как он должен работать, поскольку он не собирался с 1614 года. С того момента один король Людовик за другим просто правил, хотя и сталкивался с постоянными препонами со стороны дворян и их судов-парламентов.

Короли из династии Бурбонов всегда отчаянно сопротивлялись созыву Генеральных Штатов, однако на этот раз Людовик XVI в конце концов сдался, и страна облегченно вздохнула. Все были уверены: созыв Генеральных Штатов, намеченный на весну следующего года, станет спасением Франции. В 1788 году отмечалась столетие английской Славной революции. Это порождало предположения о том, что галльская версия аналогичного бескровного перехода к конституционной монархии – дело ближайшего будущего.

Суровые погодные условия вновь напомнили о себе зимой 1788/89 года. Сена и другие реки замерзли, движение по дорогам остановилось, а мукомольные мельницы заело на морозе. Пекарни не выпекали хлеб, а нищие умирали от голода и холода. Остатки французской экономики прекратили функционировать: магазины опустели, ткацкие станки в Лионе замерли. Разоренное правительство было не в силах помочь.

Когда наконец наступила весна, приготовления к созыву Генеральных Штатов сопровождались невероятной эйфорией. Процесс включал в себя не только выборы сословных представителей, но и составление cahiers de doléances («жалобных книг», списка жалоб). Сюда жители того или иного района записывали все, что им не нравилось в управлении Францией, с указанием, как бы они хотели это изменить. Всякий подданный короля (при условии, что он старше двадцати пяти лет и включен в список налогоплательщиков) мог пожаловаться на любую несправедливость. (Некоторые вдовы пытались вписать в книги свои жалобы, настаивая на отсутствии четко выраженного гендерного ценза.) Люди по всей стране собирались на импровизированные народные сходы (в стиле собраний перед ратушью), чтобы сообща решить, на что следует пожаловаться. Жалобы касались и вопросов управления колониальной империей. В некоторых книгах есть критика в адрес рабства и призывы покончить с ним. Образованные дворяне стремились придать своим жалобам вид философских рассуждений о гражданском долге и судьбах страны, тогда как представителей низших сословий волновали более практичные вопросы. Большинство жалоб указывали на то, что крестьянин по-прежнему ничего не может поделать с безжалостным налогообложением, жалкой оплатой труда и рудиментами феодализма, в частности с эксплуатацией дешевой рабочей силы.

Столь массовое выражение общественных настроений подогрело стремление народа участвовать в политике. Простолюдины почувствовали себя причастными к управлению страной. У них возникла надежда (слишком большая надежда), что стоит королю узнать об их жалобах, как он все исправит.

Одно из собраний в рабочем квартале Парижа в апреле привело к бунту. Случайное замечание владельца местной обойной фабрики породило слухи о том, что он (в союзе с другими боссами) хочет воспользоваться шансом и снизить зарплату трудящихся. На самом же деле этот предприниматель (он едва избежал смерти) отстаивал права рабочих, а его замечание люди поняли превратно. Французские гвардейцы, которые отвечали за порядок в городе, в конном строю подавили бунт. Солдаты носили голубые кители с красными воротниками и белые штаны – цвета, которые затем примет Революция, но которые на самом деле украшали форму этого подразделения с давних времен, когда оно еще осуществляло охрану Версальского дворца наряду со швейцарскими гвардейцами, наемниками европейских королей и папы Римского. Французские гвардейцы считались элитой. Хотя их набирали со всей страны, они жили в Париже среди горожан. В кризисных ситуациях король зависел от их умения восстановить порядок. В тот день гвардейцы не подвели. Они расстреляли толпу и подавили бунт, убив по меньшей мере двадцать пять человек.

Спустя неделю, 5 мая 1789 года, делегации Генеральных Штатов предстали перед королем в Версале. Резиденция монарха превратилась в место масштабного политического карнавала. Делегаты прибыли из каждого города и региона Франции, они привезли жалобные книги, составленные тамошними избирателями. По мере того как депутаты встречались и скапливались под сенью легендарного дворца, они естественным образом дробились на мелкие группы, чтобы вместе есть, пить и спорить о том, что необходимо предпринять. Кучка бретонских депутатов сформировала маленькую группу собеседников, которая (после того как карнавал переедет в Париж, в Пале-Рояль) станет известна под названием «Якобинский клуб».

Чтобы представительный орган власти мог хоть как-то начать управлять страной, нужно было выиграть целую битву по вопросу о системе голосования. Генеральные Штаты унаследовали название от традиционного деления Франции на три «штата-сословия»: духовенство, дворянство и простолюдины. Первоначально орган работал следующим образом: каждое из трех сословий имело одинаковый вес, у каждого было одинаковое количество «депутатов», которые его представляли. Это означало, что духовенство и дворянство вместе могли забаллотировать любую инициативу остальных социальных слоев, известных под собирательным названием «третье сословие». Так что идея о пропорциональном представительстве (или сколько-нибудь значимой роли простого народа) была чистой воды надувательством.

Воодушевленные делегаты от третьего сословия («99 процентов», а в реальности, скорее, 96 процентов населения Франции, плативших основную массу налогов) энергично требовали удвоить число их представителей, чтобы голоса простолюдинов сравнялись с суммой голосов дворянства и духовенства. Другими словами, третье сословие пока что требовало лишь половину всей политической власти. После нескольких недель дебатов король наконец прислушался к советникам и решил удвоить представительство третьего сословия. Однако к этому моменту группа радикальных делегатов убедила большинство коллег по сословию, а также либеральных дворян, что архаичную структуру Генеральных Штатов целиком следует отбросить за ненадобностью. Вместо нее радикалы предложили создать национальную ассамблею, где не будет никаких сословий и каждый получит одинаковое право голоса. Это означало, что 96 процентов населения (ни духовные лица, ни дворяне) будут управлять страной.

17 июня 1789 года Франция перешла от системы, где властью обладали только знать и церковь, к общественному строю, при котором (по крайней мере, теоретически) к управлению допускались простолюдины. Самая прославленная абсолютная монархия Европы внезапно обзавелась самым широким избирательным правом на планете. Но в субботу утром депутаты, прибывшие ко входу в зал заседаний новой Национальной ассамблеи, обнаружили, что королевские войска блокировали ворота и развесили объявления с приказом вернуться сюда же на следующей неделе – на специальную «королевскую сессию». На ней Людовик планировал лично сообщить народным избранникам, что их действия незаконны и бесплодны. Разъяренные депутаты не стали расходиться. Наоборот, они направились в расположенный рядом крытый теннисный корт, где поклялись не покидать Париж, пока во Франции не появится конституция. Французы наконец перешли к «крайним мерам», хотя Лафайет считал соотечественников к этому неспособными.

Король приказал усилить гарнизоны вокруг Парижа на случай, если понадобится применить силу. Ведь против 650-тысячного населения столицы король мог немедленно бросить лишь полки швейцарской и французской гвардии – в общей сложности менее десяти тысяч человек. В обычных обстоятельствах подразделение драгун, в котором служил Дюма, наверняка оказалось бы в числе отрядов, направленных в Париж. Однако треть из двадцатитысячного подкрепления, собранного королем, составляли иностранные наемники (важный признак истинного положения дел в стране!). Министры короля опасались, что французские солдаты могут слишком легко перейти на сторону патриотов. Власти арестовали активистов за распространение памфлетов, где говорилось: «Мы в первую очередь граждане и лишь затем – солдаты, мы в первую очередь французы и лишь затем – рабы». Когда новость о том, что король собирает иностранные войска, достигла Пале-Рояль, галереи дворца буквально взорвались. «Брожение в Париже приобрело непостижимый размах, – отмечал один наблюдатель. – Десять тысяч человек провели весь день в Пале-Рояль… Люди будто сошли с ума. Они отвергают всякую идею о компромиссе».

Казалось, сама природа вновь взялась разжигать революцию. Северная Франция осталась без зерна. Хлебные бунты прокатились от Нормандии до Пикардии и угрожали самому Парижу. Ходили слухи, что королевское правительство и аристократы сговорились уморить патриотов голодом, а затем бросить против них иностранные войска.

Подстегиваемые подобными разговорами, толпы людей в Пале-Рояль бросились вооружаться, и внезапно весь Париж пришел в движение. Ночью 12 июля и весь последующий день горожане вламывались в магазины и дома, забирая любое ружье, клинок, пику, кинжал или кухонный нож. Они также обыскивали пекарни в отчаянных поисках хотя бы щепотки муки. Толпа завладела тридцатью тысячами мушкетов Шарлевиля из арсеналов Дома инвалидов, но правительство благоразумно перевезло пули и порох в Бастилию – крепость-тюрьму в самом сердце Парижа. К 1789 году здесь содержалась лишь горстка узников (самого знаменитого из них – маркиза де Сада – только что перевели в другое место). Здание обнесли лесами и готовили к сносу. Впрочем, для большинства людей оно оставалось ненавистным символом угнетения. Во вторник, 14 июля, толпа пошла на штурм Бастилии и, сперва договорившись с комендантом тюрьмы о добровольной капитуляции, затем забила его насмерть кинжалами, а вдобавок еще и расстреляла труп и торжественно пронесла насаженную на пику голову чиновника через весь город.

Этот день станет французской версией американского Четвертого июля, хотя День взятия Бастилии напоминает о гораздо более кровавом и спорном событии, нежели подписание Декларации о независимости Соединенных Штатов.

Фундаментальный, таинственный и непонятный процесс, который сделал возможным штурм Бастилии и, по правде говоря, Революцию в целом, – это стремительный рост революционных настроений во французской армии. Тремя месяцами ранее, во время первого бунта, французская гвардия подчинилась приказам и стреляла в мятежников. Однако 14 июля, вместо того чтобы сделать свою работу и защитить Бастилию, французская гвардия присоединилась к бунтовщикам и вскоре провозгласила себя Национальной гвардией. Военный министр доложил королю, что более не может гарантировать лояльность любого французского солдата или младшего офицера. Лишившись армии, королевская власть рухнула.

В Отель-де-Виль (здании городской ратуши) загнанный в угол король 17 июля встретился с новым муниципальным правительством Парижа и официально утвердил назначение генерала Лафайета на должность командующего новой парижской Национальной гвардией. Король признал Революцию, позволив Лафайету приколоть кокарду (яркое округлое украшение из ткани, по которому революционеры распознавали друг друга) на королевский головной убор. Собравшиеся патриоты в ответ прокричали «Vive le roi!» («Да здравствует король!»).

* * *

Пока Париж бунтовал, Алекс Дюма вместе со своим подразделением оставался в гарнизоне, ожидая приказов. Он провел последний год Старого порядка в составе Шестого драгунского полка в провинциальном городке Лаон, расположенном в ста пятидесяти километрах к северо-востоку от Парижа. Здесь открывался широкий вид на равнины Пикардии в сторону границы Франции с Австрийскими Нидерландами. Это был один из беднейших регионов страны и настоящий очаг патриотической лихорадки. Пикардия отправила сражаться за независимость США больше солдат и младших офицеров, чем любой другой район Франции.

Тем не менее летом 1789 года трудно было найти более тихое место – менее чем в ста пятидесяти километрах от Парижа, но нереальным образом перенесенное на столетия назад от происходящих в столице событий. Оседлав холм посреди равнины, Лаон позволял почти с любой точки города увидеть окрестности на многие километры вокруг. В то время как Париж пережил целое столетие реконструкции и в результате лишился средневековых стен, на смену которым пришли бульвары и общественные места (на тот момент заполненные толпами революционеров), Лаон по-прежнему окружала одна большая крепостная стена с воротами, через которые всадники могли выехать на защиту соседних поселков и городов. Со времен Римской империи Лаон прикрывал Северную Галлию от вандалов, аланов, гуннов, бургундов и франков, пока франки не прорвались на эту территорию и не стали ее новыми владельцами. После этого – на протяжении еще тысячи лет – город защищал Францию. Прогуливаясь сегодня вокруг этого великолепно расположенного и укрепленного города, нетрудно представить себе сцену из «Властелина колец». Каменный город на холме – место чарующей и даже печальной красоты.

15 августа Шестой драгунский полк наконец получил приказ. Ему надлежало отправиться в городок Вилле-Котре и охранять замок Орлеанской династии (по-прежнему принцев крови, хотя и патриотов) от толп разбойников. Солдаты должны были также защитить горожан. Приказ поступил через региональный штаб в Суассоне, но на самом деле не был составлен версальским военным министерством или каким-либо офицером королевства. Его автором стал простой владелец отеля Клод Лабуре, только что избранный командиром Национальной гвардии Вилле-Котре.