Подлинная история графа Монте-Кристо. Жизнь и приключения генерала Тома-Александра Дюма

Рейсс Том

Книга третья

 

 

Глава 16

Руководитель похода

Основываясь на воспоминаниях старого Дермонкура, писатель описывал следующий период в жизни его отца как один из самых унылых, несмотря на то что этот этап в жизни наступил вслед за величайшим триумфом, когда все чествовали Дюма как спасителя Рима и даже сам Наполеон признавал его заслуги.

Стоило ему исполнить свои заветные желания [786] , как он немедленно ощутил глубокое отвращение к ним. Когда энергия, которую он тратил на достижение желаемого, угасла… он попросил об отставке. К счастью, Дермонкур оказался рядом. Едва рапорты об отставке попали к нему для пересылки с курьером, он незаметно запер их в ящике письменного стола, положил ключ в карман и принялся спокойно ждать.

Спустя одну-две недели или даже месяц кратковременное уныние, которое, будто облако в ясный день, омрачило душевный настрой моего бедного отца, наверняка рассеется, какая-нибудь великолепная атака или вызывающе лихой маневр вернет энтузиазм в его душу, еще более жаждущую стремиться к невозможному, и тогда мой отец скажет со вздохом: «Право слово, полагаю, я поспешил с рапортом об отставке».

А Дермонкур, который будет ждать именно этого, ответит:

«Не переживайте, генерал. Ваш рапорт…»

«Ну, что с моим рапортом?»

«Он в этом письменном столе, готов к отправке с первой оказией – нужно ли дату исправить?»

Покинув пост военного губернатора в Италии, Дюма вернулся в Вилле-Котре в трехмесячную увольнительную, чтобы побыть с женой и дочерью, а также потренировать свои навыки охотника на диких кабанах и оленях в лесу Ретц. В конце марта 1798 года он получил от военного министра приказ отбыть в Тулон, на юг Франции, и принять новую должность. Хотя Дюма наверняка был счастлив провести отпуск дома, он встретил новое назначение с явным облегчением, или, по крайней мере, так уверял его сын: по словам писателя, бездействие нагоняло на отца тоску (отсюда приступ уныния после Итальянской кампании). Он переписал завещание, поцеловал родных и ускакал на юг. Дюма было тридцать шесть – самый расцвет сил и здоровья. Он мечтал о еще более громкой славе.

Прибыв в Тулон, Дюма обнаружил в порту суматоху – французы оснащали нечто очень походящее на великую армаду. Здесь находились тысячи солдат, матросов, лошадей, пушек и всевозможные припасы, необходимые для обеспечения не только военной кампании, но и небольшого города. (Когда французы полностью оснастят армаду, она будет состоять из тринадцати больших военных кораблей, сорока двух кораблей поменьше и 122 транспортных судов. На ее борту будут 54 000 человек, в том числе 38 000 солдат и 13 000 матросов. Корабли и суда повезут 1230 лошадей, 171 полевое орудие, 63 261 артиллерийский снаряд, 8067280 ружейных патронов и 11 150 ручных гранат.) Речь явно шла о подготовке широкомасштабной военной кампании, хотя направление удара держалось в строжайшем секрете. Ни Дюма, ни другие офицеры или солдаты в Тулоне не имели никаких идей на этот счет.

«Цель этого великого похода неизвестна, – сообщал один из его участников 11 апреля в письме, перехваченном британской разведкой. – Ясно лишь… что у них с собой огромное количество полиграфического оборудования, книг, инструментов и приборов для химических анализов. Это позволяет предположить, что они уедут надолго». Личность автора письма имела ключевое значение для понимания необычного характера похода, поскольку этот человек не был ни солдатом, ни представителем какой-либо мирной профессии из тех, что обычно сопровождают действующую армию. Деода де Доломье – один из ведущих европейских геологов. В 1791 году он открыл минерал, названный в его честь (доломит). Позже целый горный хребет в Северной Италии (Доломиты) также будет носить имя этого ученого.

Между тем Доломье оказался не единственным выдающимся ученым и литератором, ожидавшим в Тулоне посадки на корабль. Здесь были десятки других людей, включая, как отмечал Доломье, «картографов, инженеров по фортификации, математиков, астрономов, химиков, врачей, художников и всевозможных естествоиспытателей; два специалиста по арабскому, персидскому и турецкому языкам». Вырванных из высших слоев французской интеллигенции «книжников», как их обозначали в перечнях участников похода, оказалось так много, что само это число выглядело столь же потрясающе, как и их слава. «И все они поднялись на борт, не имея представления, куда плывут».

Таинственность, связанная с целью похода, возымела желаемый эффект: враг был в замешательстве. Узнав о подготовке французской армады, Британское адмиралтейство направило на разведку своего лучшего сотрудника. Контр-адмирал Горацио Нельсон, хоть в свои тридцать девять и считался относительно молодым для британского военно-морского флота, уже прославился гениальными тактическими решениями и бесстрашием во время преследования и уничтожения французских судов. Он также был ультраконсерватором и презирал Французскую революцию.

Командование отправило Нельсона в Средиземное море во главе небольшой эскадры из всего трех крупных боевых кораблей и трех небольших фрегатов (разведывательных кораблей) с приказом выяснить цель движения французской армады. Прибыв в акваторию к югу от Тулона 19 мая – всего за день до отплытия эскадры – Нельсон расположил эскадру «именно так, чтобы перехватывать вражеские корабли». Контр-адмиралу посчастливилось захватить маленький французский корвет из Тулона и допросить его команду. Но французские матросы не смогли сказать Нельсону ни слова о пункте назначения армады, потому что, как и все остальные, сами не имели об этом понятия. Более того, они снабдили британца кое-какими ложными сведениями, в том числе слухом о том, что Наполеон не планировал лично плыть вместе с военной экспедицией. Затем удача отвернулась от Нельсона: поднялся штормовой ветер, огромные волны раскачивали его боевые корабли и окатывали их потоками брызг на протяжении девяти часов, повредив каждое судно и оставив флагман без мачты. Нельсон потерял контакт с фрегатами. Британской эскадре пришлось отступить в нейтральную Сардинию для ремонта – без фрегатов, из-за чего она фактически ослепла.

Тем временем огромная наполеоновская эскадра отплыла из Тулона и, разминувшись со штормом, в полном порядке направилась вдоль западного побережья Италии. Вернувшись под Тулон 5 июня, Нельсон был счастлив обнаружить в этом районе одиннадцать британских боевых кораблей, которые присоединились к его эскадре. Теперь он располагал достаточной огневой мощью, чтобы взять верх над врагом, если бы смог принудить французский флот сражаться в неудобном для того строю. Но куда делась наполеоновская армада? И куда же, черт возьми, она направлялась?

Высокопоставленные британские адмиралы предполагали, что французы планируют вырваться из Средиземного моря, проплыть вдоль побережья Атлантического океана и высадиться в Ирландии или Англии. Боязнь вторжения была намертво впаяна в сознание британцев – часть наследия островной страны, само своеобразие которой основывалось на череде завоеваний, меняющих весь жизненный уклад, – вроде нашествия древних римлян в 53 г. и. э. или норманнов в 1066 г. Однако британский военно-морской флот предотвратил по меньшей мере полдесятка других иностранных вторжений, начиная с провалившегося похода Испанской армады в 1588 г. и заканчивая попыткой десанта 1759 г. Слухи о том, что французское правительство готовит неминуемый удар через Ла-Манш, вызвали панику в британском обществе. Лондонская газета «Таймс» призывала к экстренным мерам – «к строительству баррикад на каждой улице» – против якобинских орд, которые якобы вскоре должны были наводнить город.

Французы действительно планировали той весной атаковать Англию. Именно эту миссию правительство поручило генералу Бонапарту после Италии. Списки командного состава для вторжения в Англию были составлены в конце 1797 года: Алекса Дюма назначили командиром драгун и «начальником штаба кавалерии». Его заклятый враг Бертье – генерал, который, по словам Дюма, «наложит в штаны» при первых признаках опасности, – получил назначение начальником штаба Английской армии. В феврале 1798 года Наполеон посетил Кале и Дюнкерк с инспекцией, тогда как генерал Клебер проехался по пляжам Нормандии. Но затем Наполеон провел тайные переговоры с членами правительства, чтобы отговорить их от плана отправки армады против Британии. Наполеон не был готов атаковать Англию. Он вернется к этой идее в следующем десятилетии. Весной 1798 года у него была другая цель. Он сосредоточился на вторжении в Египет.

* * *

Европейцы всегда жаждали завладеть Египтом. Он символизировал всю мощь античного мира – империя, которая была почти на три тысячи лет древнее римской. Считалось, что Египет столь же богат зерном, сколь мифическими божествами. Высокопоставленные стратеги полагали, что контроль над египетскими пахотными землями позволит накормить целые народы и армии. Именно по этой причине Александр Великий завоевал Египет в четвертом веке до н. э. и хотел основать здесь свою династию. Наполеон мечтал последовать его примеру и основать свою.

Большинство современных историков считают Expédition d’Égypte, как это кровавое предприятие до сих пор называют во Франции, одной из самых бредовых фантазий Наполеона из числа его прожектов по покорению мира. Однако французы долго воспринимали Египет как страну приключений, возможностей и богатств, а также как плацдарм для выхода из Европы во внешний мир. В восемнадцатом столетии с увеличением количества грамотных людей и стремительным распространением печатных книг Европу затопили истории о путешествиях по Ближнему Востоку. «Многие люди знают Нил ничуть не хуже Сены», – писал один наблюдатель в 1735 году. Участники похода – с помощью «книжников» – откроют знаменитый Розеттский камень, раскопают гробницы Долины Парей, опишут бесчисленное число древних артефактов и – во имя науки – вывезут их из Египта.

В 1769 году министр иностранных дел Людовика XV постарался убедить короля напасть на Египет, чтобы «возместить [французские] колонии в Америке на случай, если они будут утрачены, колониями, поставляющими те же самые товары и ведущими гораздо более активную торговлю». Возможно, в Египте, как и на Сан-Доминго, можно было бы выращивать продукты вроде индиго, хлопка и, самое главное, сахарного тростника. Одним из наиболее полных источников информации о Египте было полемическое сочинение о путешествии в этот край, составленное философом-утопистом Вольнеем, который выбрал этот псевдоним в честь Вольтера. Вольней путешествовал по Ближнему Востоку с 1783 по 1785 год. Он жил среди египтян, выучил арабский язык и стал носить местную одежду. Его «Путешествия в Египет и Сирию» содержат всестороннее описание египетской экономики, общества, системы правления и основных устоев государства. С точки зрения Вольнея, Египет, хотя и разоренный при восточной деспотии, обладал огромным потенциалом и вполне созрел для завоевания – соблазнительная цель для французской колонизации. Франция могла получить контроль над важнейшим морским путем в Азию и снискать невероятный международный престиж, воскресив и присвоив себе античное прошлое Египта.

В 1791 году Вольней приобрел громкую славу самого модного философа. Его книгой «Обломки, или Размышления над революциями в империях» зачитывались английские поэты-романтики вроде Шелли и публицисты вроде Тома Пейна, а Томас Джефферсон перевел ее на английский язык. Сочинения Вольнея оказали влияние на целое поколение радикальных демократов, но наибольший эффект, вероятно, произвели на человека совершенно другого сорта. Наполеон свел личное знакомство с философом в 1792 году, когда Вольней купил поместье на острове Корсика. Юный Наполеон Бонапарт проводил тот год на родной Корсике, скрываясь от опасной сумятицы в материковой Франции. Наполеон стал неофициальным гидом Вольнея по острову и при этом перенял взгляды философа на Египет.

Наполеон грезил о Египте с двенадцатилетнего возраста, когда прочитал об Александре Великом. В конце жизни, завоевав, а затем утратив контроль над Европой, он будет вспоминать свой безрассудный египетский поход. «Я мечтал о многом и понимал, как могу воплотить все мои мечты, – размышлял он. – Я представлял, как верхом на слоне еду по дороге в Азию, на голове у меня тюрбан, а в руке – новый Коран, который я написал сам для достижения своих целей. В моем предприятии я бы соединил опыт двух миров, проштудировав всю всемирную историю и выудив из нее все полезное для меня». Хотя генерал использовал обширные познания Вольнея о Египте, он не выучил самый главный урок философа: мечта о ближневосточной империи – это мираж.

Описав богатства, которые можно получить в Египте, Вольней почти сразу же предостерегает руководителей Франции от попыток завоевать их. Любое вторжение приведет к безнадежной войне на три фронта – против британцев, турок и самих египтян. «Местное население очень быстро станет ненавидеть нас, – говорил Вольней читателям. – Даже наши офицеры станут говорить тем высокомерным, заносчивым и презрительным тоном, из-за которого иностранцы нас терпеть не могут». Вольней предсказал, что треть французских солдат погибнет от болезней, несколько продажных арабов-коллаборационистов разбогатеют, и, очень вероятно, вся затея рассыплется как горстка песка на ветру. Франция поступит гораздо лучше, если найдет применение своим силам у себя дома.

Как полагал Наполеон, опровергнув это предупреждение, он лишь обретет еще больше славы.

Обеспечив завоевание Северной Италии летом 1797 года, Наполеон начинает деятельное планирование Египетского похода. Надзирая за транспортировкой в Париж драгоценных произведений искусства из Венеции (включая бронзовых коней из собора Святого Марка, которых сами венецианцы похитили у греков во время Четвертого крестового похода), Наполеон уже вовсю обдумывал предстоящую операцию. Один из самых заметных шагов по тайной подготовке похода сделан еще в Италии, когда Наполеон разослал своих агентов по полуострову с приказом найти и захватить арабские печатные прессы, чтобы он имел возможность печатать революционные брошюры и указы для египтян. (В конце концов посланцы Бонапарта обнаружили и завладели прессом в папском «отделе пропаганды» в Ватикане.)

Во время встреч в Париже с членами правительства по поводу вторжения в Англию, Наполеон особенно подчеркивал, что, захватив вместо нее Египет, он сможет перерезать британские сухопутные торговые пути в Индию – самое ценное владение Великобритании. Вероятно, он не раскрывал всей правды о своих мечтах основать обширную франко-афро-азиатскую империю, простирающуюся от городов Варварского берега Туниса и Алжира на западе до Индии на востоке. Захватив Египет, Армия Востока должна была завоевать Сирию, пересечь Ирак, Иран, Афганистан и через Хайберский проход ворваться в Индию – все во имя освобождения Востока от деспотии. Наполеон рассчитывал заручиться поддержкой местных повстанцев вроде Типу, султана Майсура, что в Южной Индии. Типу был ярым приверженцем идей Французской революции и самым заметным врагом англичан в Индии. Он зашел в этом настолько далеко, что даже стал одним из основателей якобинского клуба Майсора в 1792 году, а себя называл «гражданин Типу Султан». Наполеон попытался передать гражданину султану послание с обещанием, что французская армия будет плечом к плечу сражаться вместе с ним за новую республиканскую Индию (после того, как французы завоюют Египет и пройдут маршем через Месопотамию, Иран и Афганистан, разумеется), но Типу пал в битве с британцами в 1799 году и не успел получить это письмо.

10 мая 1798 года Наполеон во время смотра войск в Тулоне произнес знаменитую речь о начале похода:

Солдаты, на вас смотрит [821] вся Европа. Вас ждет великая судьба, вам предстоит сразиться в битвах, преодолеть опасности и перенести тяжелые испытания…Гений Свободы, который ведет Республику с момента ее рождения, этот властитель Европы, желает также повелевать морями и самыми далекими странами.

Он пообещал каждому человеку по шесть акров земли в случае, если поход увенчается успехом. Солдаты, матросы и инженеры по-прежнему не представляли, где будет находиться обещанный участок, – имел ли Наполеон в виду ирландскую ферму, индийский сад или левантинскую оливковую рощу? Когда французы впервые увидели египетскую пустыню, родилось одно из самых саркастических высказываний этой кампании: «Ну вот они – обещанные нам шесть акров земли!»

* * *

В мемуарах Александр Дюма пишет о разговоре между его отцом и Наполеоном перед отплытием армады. Возможно, встречи на самом деле не было: она показывает взаимоотношение отца Дюма с Наполеоном такими, какими хотелось бы автору. Согласно этому рассказу, Наполеон случайно наткнулся на генерала Дюма вскоре после прибытия в Тулон и пригласил его к себе на следующее утро – чем раньше, тем лучше. Соответственно в 6 часов утра следующего дня генерал Дюма встретился со своим помощником Дермонкуром (основным источником всех рассказов писателя о его отце, за исключением, вероятно, его матери).

«Куда вас черти несут [824] в такую рань, генерал?»

«Пойдем со мной, – сказал отец, – и увидишь». Они отправились вместе.

Когда они приблизились к цели, Дермонкур сказал:

«Вы же не собираетесь встречаться с Бонапартом, генерал, не так ли?»

«Собираюсь».

«Но он вас не примет».

«Почему?»

«Потому что сейчас слишком рано».

«О! Это не важно».

«Но он же еще спит».

«Вполне возможно».

…В общем, – подвел итог Дермонкур, – у моего отца наверняка была назначена встреча, а потому он пошел за ним.

Отец поднялся по лестнице, прошел по коридору, открыл небольшую дверь, сдвинул ширму и оказался (вместе с Дермонкуром, который все это время следовал за ним) в спальне Бонапарта.

Тот был в постели с Жозефиной, и, поскольку стояла очень жаркая погода, на обоих не было ничего, кроме простыни, которая обрисовывала контуры их тел.

Жозефина плакала, а Бонапарт пытался одной рукой вытереть слезы с ее лица, а другой шутливо отбивал военный марш по ее телу.

«А! Дюма, – сказал он, увидев моего отца, – ты как нельзя кстати: ты должен помочь мне вразумить эту сумасшедшую женщину с ее желаниями. Разве ей следует отправиться с нами в Египет? Вот ты бы взял туда жену?»

«Честное слово, конечно нет», – говорит Дюма, и собеседники начинают обмениваться вымученно игривыми фразами, пытаясь развеселить заплаканную женщину и отвлечь ее от печальных мыслей. Однако положение дел лишь ухудшается после слов Наполеона о том, что поход может продлиться несколько лет. Он еще раз обращается к Дюма за поддержкой, говоря Жозефине, что, если все обернется именно таким образом, она и мадам Дюма смогут вместе с очередным конвоем приехать в Египет вдвоем. («„Это устраивает вас, Дюма?“ – „Полностью“, – отвечает мой отец».) И там, продолжает Наполеон, известный своей бездетностью, воссоединившиеся супруги смогут посвятить свои усилия зачатию младенцев мужского пола, ведь «у Дюма… есть только дочери [так], а у меня… нет даже их». Если повезет, говорит он Жозефине с торжеством, они все вместе станут крестными родителями. Вслед за этим Наполеон заканчивает: «Вот видишь, я обещаю тебе; перестань плакать, и дай нам поговорить о деле».

Затем, повернувшись к Дермонкуру, Бонапарт сказал:

«Господин Дермонкур, вы только что слышали случайно вырвавшееся слово, указывающее на цель нашего похода. О ней не знает ни единая душа: слово „Египет“ не должно случайно слететь с ваших губ. Вы понимаете всю важность сохранения этой тайны – с учетом обстоятельств».

Дермонкур знаком дал понять, что будет нем, как ученик Пифагора.

В действительности Дюма никогда не был наперсником Наполеона и тот вряд ли доверил ему великую тайну о цели похода. Хотя в прощальном письме Мари-Луизе Дюма верно угадал место назначения (или, быть может, раскрыл секрет, который действительно знал?):

Срочно – с доставкой через Париж

Гражданке Дюма, в ее собственный дом

…Я отплываю в течение часа, но подробнее напишу тебе по дороге. Прощай, я ужасно спешу. Отец мой [быть может, какой-нибудь священник, с которым Дюма передает деньги для жены?] выехал этим утром с 115 золотыми луидорами. Полагаю, мы отправляемся в Египет. Счастливо, всем огромный дружеский привет.

Алекс Дюма.

Дюма и Дермонкур поднялись на борт среднего по размерам судна под названием «Guillaume Tell» («Вильгельм Телль»). (Наполеон отплыл на судне «Orient» – колоссальном, крупнейшем в мире военном корабле, гордо несущем 120 орудий, которые были установлены на трех палубах.) Армада подняла паруса и направилась к первому сборному пункту – острову Мальта, у побережья Сицилии. Между тем британский адмирал Нельсон лишился важного инструмента для слежки за французами, после того как внезапный шторм отрезал его от двух основных фрегатов. Потеря этих быстроходных, легких разведывательных судов – в те времена ближайшего эквивалента радару – означала, что у Нельсона почти не осталось шансов отыскать французскую армаду: даже в ясную погоду возможности разведки ограничивались радиусом в 30 километров – пределом дальности принадлежащей Нельсону подзорной трубы фирмы Доллонд, самой совершенной из имеющихся. Военные действия на море в конце восемнадцатого столетия представляли собой сложнейшую игру в прятки: на обнаружение противника могли уйти дни, недели или месяцы.

Мальта обладала мощной системой укреплений, которые начиная с шестнадцатого века успешно противостояли всем захватчикам. Турки как-то потеряли пятьдесят тысяч человек при осаде Мальты и вынуждены были уйти ни с чем. Наполеон планировал занять остров, а затем улизнуть с поистине королевским выкупом. На эти средства плюс трофеи Итальянской кампании он намеревался финансировать вторжение в Египет.

С древнейших времен Мальтой правила невероятная череда захватчиков – финикийцы, византийцы, карфагеняне, римляне и арабы. Но название острова ассоциируется с самыми яркими и упорными его завоевателями – мальтийскими рыцарями. Впервые собравшись в одиннадцатом веке в Иерусалиме в виде Ордена святого Иоанна, эти вояки служили основой для представлений о мире реального рыцарства в той же мере, в какой король Артур и его рыцари были источником для легенд об идеальных витязях. В обмен на поддержку со стороны папы Римского, рыцари поклялись оберегать паломников и больных, а также защищать Веру на землях, которые крестоносцы отбили у мусульман. Они стали называть себя святыми рыцарями и носить знак, превратившийся в их «торговую марку»: белый восьмиконечный крест, образованный четырьмя V-образными остриями оружия, сходящимися в центре, и все это – на красном или черном поле.

С эпохи Средневековья рыцари базировались на Мальте, превратив ее в самую неприступную островную крепость Европы. Желающие вступить в святой орден стекались отовсюду, надеясь снискать честь и прославить Господа путем войны с исламом в солнечном и теплом климате. Однако остров также стал прибежищем предприимчивых негодяев всех мастей вроде итальянского художника эпохи Возрождения Караваджо, который, совершив убийство, сбежал на Мальту в 1607 году и удостоился звания кавалера ордена в обмен на создание шедевра «Усекновение главы Иоанна Крестителя». (По некоторым данным, сэр Караваджо затем вновь принял участие в бурной ссоре с другим рыцарям, после чего с позором покинул Мальту.)

Несмотря на клятвы рыцарей Ордена, включая обет целомудрия, Мальта также прославилась красотой и распущенностью местных проституток. Лучшие из девиц легкого поведения обслуживали рыцарей и их гостей. Сражаясь с неверными в открытом море, рыцари захватывали столько галерных рабов и трофеев, что стали походить на христианскую версию пиратов-берберов. Папа Римский прослышал о низком моральном облике рыцарей и в 1574 году прислал на остров инквизитора – тот открыл магазин в особняке, расположенном в торговом квартале.

Рыцари некогда были хулиганствующими крестоносцами, несущимися по волнам ради Христа; теперь их островной бастион больше походил на крестоносный вариант города-курорта Палм-Спрингс, где пожилые воины жили на тщательно подсчитанный постоянный доход от накопленных сокровищ плюс налоги и феодальные подати, собираемые с родных поместий. Последний источник средств был самым главным, а поскольку многие рыцари происходили из семей французской знати, подати, которые позволяли оплачивать роскошную жизнь Ордена, поступали по большей части из Франции. Национальная ассамблея Франции, упразднив летом 1789 года феодальные повинности, нанесла Мальте тяжелый удар. Аристократы по всей Европе пришли в ярость, но мальтийские рыцари были разорены. Учитывая благородное происхождение и религиозные взгляды, рыцари в любом случае выступили бы против Революции, но та, лишив их средств к существованию, теперь удостоилась особенно пламенной ненависти. Рыцари предпринимали попытки заключить союз с врагами Франции – Австрией и Россией, а также строили заговоры совместно с их традиционным феодальным сюзереном – Неаполитанским королевством Бурбонов.

Все это дало французской армаде отличное оправдание для вторжения. 9 июня 1798 года корабли подошли к гавани Валлетты, столицы острова. Рыцари, должно быть, решили, что против них ополчился весь мир. Они заявили, что пропустят в гавань не более четырех кораблей за один раз. Именно тогда Наполеон узнал, что геолог Доломье связан с рыцарями особыми отношениями: в юности он стал членом Ордена святого Иоанна, но затем попал в беду из-за убийства другого рыцаря. Тем не менее, отсидев девять месяцев в тюрьме, Доломье попытался занять один из руководящих постов – затея, провалившаяся не из-за судимости, а из-за его либеральных взглядов. Глава мальтийских рыцарей – великий магистр – постарался действовать через него. «Великий магистр прислал мне письмо… – позднее вспоминал Доломье, – и попросил меня повлиять на [Наполеона]». Прежде чем Доломье успел сделать это, Наполеон приказал ему высадиться на берег и передать рыцарям свои требования.

«Передайте рыцарям, что я предложу им максимально выгодные условия, – велел Наполеон ученому, – что я заплачу столько, сколько они захотят, – наличными или договором, который мы подпишем. Все французы смогут вернуться во Францию и пользоваться всей полнотой политических прав. Все те, кто пожелает остаться на Мальте, будут защищены. А великий магистр может владеть княжеством в Германии или где ему угодно».

Переговоры увенчались успехом, но стоило рыцарям открыть вход в гавань и впустить армаду, как Наполеон объявил о совершенно ином плане. Он приказал рыцарям в трехдневный срок покинуть остров безо всякой компенсации. «Попросив, чтобы Мальту продали ему, – с горечью вспоминал Доломье, – Бонапарт не мог бы получить ее дешевле».

Французы с удивлением обнаружили себя внутри легендарной крепости, которую взяли внезапно и без боя. «Всякий, кто видел Мальту, и представить не мог, что остров, окруженный столь замечательными и совершенными укреплениями, капитулирует за два дня», – писал личный секретарь Наполеона. Он также отмечал, что, осмотрев укрепления, главный военный инженер похода воскликнул: «Честное слово, генерал, нам повезло, что в городе нашелся человек, который открыл нам ворота!»

Наполеон отправил на берег Мальты тех же самых экспертов, которые проводили для него оценку имущества Ватикана. Теперь им предстояло описать богатства монастырей и пакгаузов Ордена. Эксперты тщательно внесли в опись трофеи на общую сумму 1 227 129 миллионов франков и уложили их в трюмы корабля «Orient».

Но главным деянием Наполеона на Мальте стало установление нового социального порядка, основанного на революционных принципах. Он отменил феодальные привилегии и объявил свободу вероисповедания и равенство в политических правах. Он прекратил деятельность инквизиции и упразднил пытки. Он гарантировал евреям правительственную защиту от гонений и воплотил в жизнь неприятие рабства Революцией, освободив более двух тысяч североафриканских и турецких галерных рабов. Этот шаг Наполеон планировал использовать для пропаганды в Египте. Он планировал открыть больницы, школы, полицейские участки, ломбарды и почтовые отделения, не говоря уже об освещении улиц, ограничении размеров платы за жилье и введении акцизных сборов. Он обращался с островом, будто с каким-нибудь набором средневекового конструктора «Лего», который можно полностью разобрать и мгновенно переделать. Он ввел свод законов, который со временем отполирует и превратит в Кодекс Наполеона. Эта модернизированная разновидность римского права позднее воцарится во Франции и по всей Европе и до сих пор лежит в основе почти всех европейских законодательств и систем административного управления.

Реформы Наполеона на Мальте были репетицией переустройства Европы и предвещали его безумно противоречивое наследие. Он предал рыцарей и разграбил остров, но он также превратил его в современное общество, в котором положение человека определяется его способностями. Он был диктатором, разрушителем и предвестников будущих тоталитарных вождей, но он также стал освободителем от тирании, которая царила в Европе на протяжении тысячелетия. Оказавшись на борту судна «Guillaume Tell», все еще стоявшего на якоре в гавани Валлетты, Дюма вновь поддался приступу черной тоски. Путешествие на юг, возможно, напомнило ему о детстве в тропиках, поскольку он написал Мари-Луизе, что чувствует, будто его насильно заставили участвовать в поездке, которая «больше похожа на изгнание, нежели на военный поход». Путь казался ему преисполненным плохих предзнаменований. Одним из них стала гибель его лакея, Николя, который упал за борт и утонул (впрочем, в полном соответствии с духом времени Дюма столь же много жалуется на личные неудобства в результате инцидента, сколько печалится о потерянной жизни):

Я не хотел, мой дорогой друг, беспокоить тебя в моем письме рассказом о том, что бедный Николя из-за собственной неосторожности и злоупотребления вином, которое пил, играя со слугой Ламбера, упал в море в 9 часов вечера и утонул прежде, чем представилась возможность вытащить его. Можешь поверить, я очень сильно пострадал из-за этого. Печальнее меня на свете никого не может быть. Я остался без слуги, все мои вещи в беспорядке, и я не знаю, что мне с этим делать.

Не могу и выразить, как сильно пострадали моя душа и тело. Но какая разница? Я всегда думал, что все это – ради блага моей страны. Эта мысль заставит меня терпеливо снести все, что мне еще предстоит…Напиши мне о ребенке и наших дорогих родителях. При первой же возможности я вышлю вам денег. Когда сможешь, ты должна передать 100 экю отцу Николя. Сейчас я не в состоянии этого сделать.

Прощай. Не могу сильно отвлекать твое внимание от наших интересов и воспитания нашей дорогой дочери. Через полчаса мы отправляемся в неизвестном направлении. Передай тысячу искренних пожеланий нашему соседу, твоей двоюродной сестре и всем нашим родственникам и друзьям. Целую всех вас. Несмотря ни на что, я есть и всегда останусь твоим лучшим другом.

Дюма также беспокоил тот факт, что у него все еще не было официальной должности. Он не знал, что на самом деле Наполеон еще двумя неделями ранее продиктовал начальнику штаба Бертье: «Генерал Дюма будет командовать кавалерией всей армии». Наполеон явно решил вознаградить тирольского Горация Коклеса, хотя Бертье (который, без сомнения, не забыл оскорблений со стороны Дюма) и пальцем не пошевелил, чтобы донести этот приказ до генерала.

* * *

К этому времени адмирал Нельсон, находившийся в Неаполе, узнал, что Наполеон захватил Мальту. Следом, предположил Нельсон, Наполеон мог бы атаковать Сицилию, или же французский флот двинется на Египет. Нельсон вскоре подготовит письмо для британского консула в Александрии с предупреждением: «Думаю, их цель – завладеть каким-либо портом в Египте и утвердиться в северной части Красного моря, чтобы направить огромную армию в Индию и совместно с Типу Султаном изгнать нас, если возможно, из Индии». Но предполагать место назначения армады не означало знать, когда она может прибыть к цели или где находится в данный момент. Случилось так, что в тот самый момент, когда Нельсон вот-вот должен был наткнуться на флот Наполеона, адмирал взял ложный след.

Нельсон на только что отремонтированном флагмане «Vanguard» направлялся с эскадрой в район к югу от Мальты, когда ранним утром 22 июня (согласно вахтенному журналу Нельсона это было в 4:20 утра) один из его кораблей – «Mutine» – проплыл мимо торгового судна на расстоянии окрика. Судно принадлежало республике Рагуза (в наши дни – Хорватия) – нейтральной стране, которая с выгодой для себя торговала как с Францией, так и с ее врагами. Прокричав ответы на заданные вопросы, рагузанцы сообщили британцам, что французы 15 июня захватили Мальту, а на следующий день – 16-го – покинули ее. Однако рагузанцы ошибались: Наполеон приказал армаде отплыть 19-го, оставив мешанину проблем по переустройству мальтийского общества на совести горстки чиновников. В момент, когда британцы общались с рагузанцами, еще один корабль Нельсона заметил вдали четыре неизвестных судна. Нельсон отправил «Leander» на разведку. К 6:30 «Mutine» передал Нельсону дезинформацию о том, когда армада отплыла с Мальты. Нельсон был уверен, что французы больше не нацелены на Сицилию: он побывал там только что, 20 июня. В 6:46 Нельсон поднял сигнал о том, что «чужие суда – это фрегаты», то есть легкие боевые корабли. Пятидесятипушечный «Leander» вряд ли мог угнаться за тридцатишестипушечным фрегатом. Должен ли он был преследовать их и дальше, рискуя оторваться от «Leander», или ему нужно было гнаться за французами, которые, вероятно, уже имели фору в три дня на пути в Александрию? Не имея собственных быстроходных фрегатов для преследования кораблей, показавшихся на горизонте, Нельсон приказал «Leander» вернуться в строй.

У Нельсона были две причины проигнорировать четыре неизвестных фрегата: он хотел сохранить строй именно для того, чтобы эскадра больше не теряла корабли, и вдобавок он только что получил информацию, которая убеждала его в том, что вся армада к этому моменту уже находилась на полпути к Египту. Он вызвал офицеров на «Vanguard» на военный совет, и к девяти утра они получили приказ идти в Египет.

Четыре чужих фрегата были передовыми кораблями французской армады, которая находилась как раз за линией горизонта.

23 июня, спустя день после того, как он чуть было не натолкнулся на эскадру Нельсона, Наполеон наконец объявил пятидесяти четырем тысячам своих подчиненных (разослав приказы от корабля к кораблю) об истинной цели похода. Теперь Дюма узнал о своей высокой должности: он станет командующим кавалерией Армии Востока.

Удовлетворение от нового назначения, должно быть, так или иначе развеяло уныние Дюма. Наряду с приказом о цели похода Наполеон сообщил, что французам предстоит освободить Египет от тирании мамлюков – касты потомственных воинов-иностранцев, которые сначала были рабами-солдатами на службе у местных египтян. (Подобно другим рабам эпохи развитого Средневековья, мамлюки были белыми, и вплоть до наших дней представители некоторых элитных семей Египта могут похвастаться бледной кожей и голубыми глазами, указывающими на такое происхождение их предков.) Правители Египта привезли грозных рабов-солдат в тринадцатом веке из земель вокруг Черного моря и Кавказских гор, чтобы упрочить свою власть. Однако затем мамлюки победили своих господ и захватили контроль над страной – до тех пор, пока несколько столетий спустя армии Оттоманской империи, в свою очередь, не заставили их поделиться властью в виде своего рода ненадежного партнерства.

Мамлюки захватили власть в 1250 году в результате предыдущего французского вторжения в Египет – вторжения войск французского короля Людовика IX, известного как Людовик Святой. Они построили новую столицу – Каир – вместо древней Александрии и в конце восемнадцатого века все еще держали Египет железной хваткой, причем их жизнь подчинялась замысловатым военным ритуалам. Их взаимоотношения с автохтонными египтянами сводились главным образом к сбору налогов и использованию местных жителей в качестве слуг.

Египтяне будут приветствовать французов как освободителей, заверял Наполеон своих подчиненных, а Александрия и Каир по своим богатствам дадут фору крупнейшим итальянским городам.

* * *

Приближаясь к Египту, Нельсон 26 июня отправил один корабль впереди эскадры. Тот прибыл в гавань Александрии на закате 28 июня, чтобы разузнать обстановку в городе. Один офицер отправился на разведку на берег, но возвратился с информацией о том, что никто не слышал ни о каком французском флоте и даже не заметил ни единого французского корабля на горизонте. Когда разведывательное судно на следующее утро встретилось с флагманом Нельсона, адмирал с раскаянием предположил, что ошибся: Наполеон вообще не собирался вторгаться в Египет. Нельсон отдал своим кораблям приказ отплыть от берегов Египта в сторону Турции. Спустя три часа после того, как британцы покинули гавань Александрии, сюда прибыл первый передовой корабль французской армады. В довершение череды сближений, которые чуть-чуть не привели к вооруженному столкновению, последний британский и первый французский корабли разминулись в зоне видимости человека, вооруженного подзорной трубой, но каким-то непостижимым образом не заметили друг друга. Нельсон проведет следующие два месяца, обыскивая Средиземное море, обводя прищуренным взглядом горизонт в надежде увидеть французский триколор и проклиная потерю своих фрегатов.

Около полуночи баркасы с «Orient», «Guillaume Tell» и других французских судов отправились к египетскому побережью, подгоняемые во тьме штормовым ветром. Некоторые баркасы перевернулись, стоны и крики матросов пробивались сквозь завывание ветра и морской прибой. Моряки и солдаты той эпохи, как правило, не умели плавать. В официальном отчете для Директории говорилось о двадцати девяти утонувших; другие сообщения доводят это число до сотни с лишним. Высадка заняла два дня, и вот в предрассветные часы 2 июля около четырех тысяч французов оказались на берегу вне городских стен Александрии. Примерно в восемь раз большее число людей еще оставалось на кораблях. У высадившихся солдат не было ни пушек, ни снаряжения для осады, ни лошадей; они располагали небольшим запасом провизии и еще меньшим количеством воды. Наполеон отдал приказ выступать.

Перебросив ружье за плечо, генерал Дюма шагал в Александрию рядом с Наполеоном. С ними шел заместитель командующего пехотой – Жан-Батист Клебер, которому Дюма недолгое время подчинялся в дни Рейнской кампании. Хотя родина Клебера – Эльзас – находилась невообразимо далеко от Сан-Доминго, где родился Дюма, оба были скроены из одной и той же грубой республиканской холстины – беспощадны к врагу и часто не в ладах с начальством. Вскоре Дюма станет восхищаться Клебером и во всем полагаться на него.

Расстояние от места высадки до городских стен составляло приблизительно пятнадцать километров. Хотя Дюма был командующим кавалерией, он шел в бой без лошадей – так же, как командующий артиллерией двигался без пушек. Из-за шторма разгрузка орудий оказалась слишком сложной задачей. Кроме того, Армия Востока привезла в Египет лишь около 1200 лошадей. Многие из них после шестинедельного морского путешествия находились в плачевном состоянии. Более того, в указанное число входили тягловые лошади для перевозки пушек и припасов, а также личные скакуны офицеров. На долю кавалерии оставалась всего несколько сотен лошадей, а ведь каждому кавалеристу в обычных условиях требовалось более одного коня. Это как если бы союзные войска высадились на Атлантическое побережье без джипов, грузовиков или танков. Основываясь на рассказах путешественников, Наполеон был уверен, что в Египте он без труда разживется по меньшей мере двенадцатью тысячами лошадей. Убеждение, которое оказалось ошибочным.

Само количество высадившихся французов обеспечивало им определенную защиту. Тем не менее еще до восхода марширующие к городу французские колонны подверглись атаке со стороны нескольких сотен бедуинов. Когда французы открыли ответный огонь, бедуины стремительно отступили. Перед этим успели похитить нескольких особо неудачливых европейцев, после чего скрылись вместе с ними в пустыне.

В самом городе шериф Александрии – что-то вроде местного аристократа, управлявшего от имени мамлюков, – ударился в панику. Александрия располагала слабым военным гарнизоном – лишь несколько десятков воинов-мамлюков, на которых можно было положиться во время осады. Шериф отправил депешу в Каир – одному из двух верховных мамлюкских правителей: «Мой повелитель, возле города только что появился огромный флот. У него не видно ни начала, ни конца. Во имя Аллаха и Его Пророка, пришлите нам воинов». Но Каир – столица Мамлюков – находился более чем в дне пути от Александрии.

На восходе Наполеон дал приказ трубить атаку и французы пошли на штурм. Хотя городские стены сперва показались внушительными, старая кладка стала осыпаться во многих местах, когда европейцы принялись карабкаться на нее. Вскоре атакующие ворвались в город. Дюма с ружьем наперевес возглавлял атаку четвертого полка легких гренадеров. Александрийцы ожесточенно защищались, битва шла за каждый дом, но к началу следующего дня город оказался в руках французов. Генерал Клебер был ранен мушкетной пулей в голову, но остался жив. Дюма вышел из боя без единой царапины.

* * *

Внешний вид Дюма поразил египтян – высокий чернокожий мужчина в форме генерала, который возглавляет армию белых. Наполеон явно учитывал это, когда через несколько дней приказал Дюма вступить в переговоры с бедуинами и попытаться выкупить похищенных солдат. На эту миссию он отправил с Дюма два десятка своих лучших телохранителей, сказав следующую фразу: «Хочу, чтобы вы были первым генералом, которого они увидят, первым военачальником, с которым будут иметь дело».

Миссия Дюма увенчалась успехом. К тому моменту, когда он договорился о сумме выкупа – по 100 пиастров за человека, – бедуины убили небольшое число пленных. Остальные пребывали чуть ли не в еще худшем состоянии. Наполеон расспросил одного солдата. Тот плакал и не мог заставить себя описать, что именно ему довелось пережить, хотя главнокомандующему постепенно удалось выжать из него подробности: бедуины изнасиловали всех пленных – участь, о которой французские солдаты вскоре узнают и которой станут бояться в Египте, в стране, где европейские нормы сексуального поведения не действовали.

С самого начала кампании генерал Дюма явно выделялся из общей массы – причем вовсе не так, как понравилось бы Наполеону. В малоизвестном, неопубликованном третьем томе мемуаров старший военный врач похода, доктор Николя-Рене Деженетт ярко описывает впечатление, которое военачальники похода произвели на местное население:

Представитель любого сословия [864] среди мусульман, кому довелось хотя бы мельком увидеть генерала Бонапарта, поражался, каким низким и тощим тот был…Но облик одного из наших генералов поражал их даже больше… это был командующий кавалерией Дюма. Мулат, статью напоминавший кентавра в те мгновения, когда на своем коне он перемахивал через траншеи, чтобы поскорее выкупить пленных. Все мусульмане были убеждены, что именно он руководил походом.

 

Глава 17

«Его исступленный республиканизм»

«Французский народ – да разрушит Аллах полностью их страну и да покроет их знамена позором – это нация упрямых, неверных, необузданных злодеев, – заявил оттоманский султан и исламский калиф, когда узнал о французском вторжении. – Реки крови пролились на землю, и французы наконец преуспели в реализации своих преступных замыслов относительно стран, которые покорились им. Они погрязли в море порока и заблуждений; они злодействуют под флагом нечистого и могут быть счастливы только среди хаоса, получая вдохновение от самого Ада… Пусть всемогущий Аллах, которого мы чтим, обернет их сатанинские замыслы против них же!»

«С мощным заступничеством Пророка, – добавил он с надеждой, – эти безбожные армии будут рассеяны перед Тобой и уничтожены».

Наполеон приказал немедленно идти на Каир. Он планировал по пути захватить небольшие города Даманхур, Розетту и Эль-Раманию. Завладев дельтой Нила, французы смогут изгнать мамлюкских воинов из их столицы и установят контроль над всей страной. Генерал Клебер, которому нужно было оправиться от раны в голову, останется в Александрии как военный губернатор этого города. Адмирал Брюэс остался с флотом, который бросил якорь в Абукирском заливе – восточнее Александрии, в устье Нила.

«Книжники» вошли в число тех групп, которые покинули корабли последними. Пока армия маршировала на Александрию, самые известные ученые, естествоиспытатели, писатели и художники находились на борту, поневоле выпрашивая у экипажа заплесневелое печенье и солоноватую воду. Наконец представителей интеллигенции собрали на фрегате, который перевез их на берег. Он выгрузил их вместе со всеми пожитками и мудреными инструментами их ремесла на какой-то пляж с остатками мраморных колонн. Несчастные ученые поплелись в город.

Виван Денон – художник-археолог, чьи великолепные зарисовки помогут создать дисциплину под названием египтология, – вспоминал о тяжелых испытаниях, поджидавших на входе в Александрию: «На меня нападали своры диких собак, которые выскакивали отовсюду – из дверных проемов, с улиц, крыш. Их лай передавался от дома к дому. Я бросил улицы и постарался держаться береговой полосы… Я прыгнул в море, чтобы избавиться от собак, а когда становилось глубоко, начинал карабкаться по стенам. Вымокнув до нитки, покрытый испариной, уставший до изнеможения и напуганный до глубины души я наконец добрался до солдат, которые в полночь несли караул. К этому моменту я был убежден, что собаки – это шестая чума египетская, ужаснейшее из библейских бедствий».

Оказалось, что в Александрии ученым совсем негде жить – за исключением любимчиков Наполеона. Те квартировали вместе с ним. Генерал, который, как предполагалось, должен был отвечать за них, был занят подготовкой марша на Каир. Он велел ученым выпутываться самостоятельно. Виднейшие умы Франции оказались лишены даже тех удобств, которые имелись у худшего из рядовых солдат.

Наполеон попытается переделать египетское общество сверху донизу столь же радикальным образом, как это быстро проделал на Мальте. Но египтяне продемонстрируют гораздо более последовательное сопротивление инновациям. Пытаясь силой заставить африканцев принять чужеземные обычаи во имя «прав для всех», французы породят яростный протест, который вплоть до сегодняшнего дня питает конфликт между Востоком и Западом. Когда французы попытались разместить солдат на постой в старой части Александрии, арабы перерезали горло многим из квартирантов, так что командование отказалось от подобной практики. Этот случай стал предвестником будущих проблем.

* * *

Длинный пеший караван двинулся на Каир первым. Французы тащили за собой пушки подобно булыжникам. Во время шестидесятикилометрового марша из Александрии в Даманхур европейцам предстояло пересечь суровую, безводную пустыню, полную бедуинов, которые превратили охоту на отставших солдат в своего рода спорт. Африканцы обезглавливали европейцев либо же захватывали их, чтобы получить выкуп или надругаться над ними. Французы пытались отвечать, стреляя из пушек, но это мало что дало: племена бедуинов просто отступали на безопасное расстояние, а затем возвращались, неизменно отыскивая возможность ударить в ту точку бесконечного каравана, где люди выглядели ослабевшими, усталыми или обезумевшими от жажды. Несмотря на полное отсутствие воды на дороге в Каир, Наполеон не сделал никаких заметных распоряжений относительно подготовки водовозок.

Стоял июль. Воздух днем нагревался до 44 градусов по Цельсию и выше. Одна из причин, почему британцы не думали о возможности нападения французской армады на Египет, – крайне безрассудно вторгаться в эту страну в середине лета. Однако точно рассчитанное безрассудство – отрицание обычного здравого смысла и благоразумия ради получения преимущества – было одной из излюбленных тактик Наполеона.

Французские солдаты носили темную форму из шерсти и тащили на себе двадцатикилограммовые ранцы. Если они не пересекали каменистые или песчаные участки пустыни, то двигались по неровной, усеянной булыжниками верблюжьей тропе вдоль заброшенного канала Нил – Александрия, что было немногим лучше. Один из генералов-соратников Дюма так описывал жуткие условия, в которых проходил марш из Александрии: «Оставив город за спиной, чтобы двигаться вдоль Нила вверх по течению, вы обнаруживаете бесплодную пустыню, голую, как ваша ладонь. Каждые пятнадцать километров вы натыкаетесь на плохой колодец с горькой, соленой водой. Представьте армию, вынужденную пересечь эти сухие равнины, где нет никакого укрытия от невыносимой жары. После часового марша солдат, одетый в шерстяную ткань и несущий на спине пятидневный рацион, изнемогает от жары и тяжести груза. Он облегчает свое бремя, выбрасывая провизию, – сосредотачивается на настоящем, не думая о завтрашнем дне. Страдая от жажды, он не может найти воды. Вот почему, в ужасе от разворачивающейся сцены, вы видите, как солдаты умирают от жажды, голода, жары, тогда как их товарищи лишаются рассудка от зрелища этих страданий».

Дюма, как и Наполеон, остался в Александрии на несколько дней – предположительно для того, чтобы постараться купить лошадей для своих людей. Но Александрия была слишком бедным городом и не могла обеспечить значительное количество скакунов. 4 июля Наполеон предложил всем безлошадным кавалеристам выбор: они могли либо присоединиться к маршу на Каир, неся седла с собой, либо принять временный перевод в пехотные бригады и идти с меньшим весом. Те, кто понесут седла, в будущем будут иметь право первыми получить лошадей.

7 июля кавалерия покинула Александрию и направилась на юго-восток – на соединение с армией, которая маршировала к Каиру. В Александрии остался лишь малочисленный гарнизон под командованием Клебера. Дюма и небольшая группа офицеров с лошадьми сопровождали Наполеона. Остальным пришлось идти пешком – с седлами или без них. Путь от Александрии в Даманхур Дюма и Наполеон проделали примерно за сутки. Там они присоединились к армии, которая, страдая, двигалась по той же дороге на протяжении трех чудовищных дней. И там же для Дюма начались настоящие неприятности в Египте.

* * *

Когда первые французские отряды вышли на окраину города Даманхур – «горстка лачуг, напоминающих голубятни», – для них имело значение только одно: там была вода. Офицеры и рядовые дрались друг с другом, чтобы добраться до нее. Они прыгали в пруды, мочили форму, брызгались, танцевали, смеялись и пели. Один офицер выпил двадцать чашек подряд. Эта остановка у прудов, – вспоминал он позднее, – «навечно врезалась в ум каждого солдата моего подразделения как одно из приятных воспоминаний о жизни».

Наполеона, который игнорировал экстренные донесения генералов об обстановке на марше из Александрии в Даманхур, ждал далеко не радужный прием на фронте. Доктор Деженетт, главный военный врач, обязанности которого предполагали близкое общение со всеми – от главнокомандующего до низших чинов, – вспоминал настроение солдат: «Когда раздался чей-то полный муки крик: „Вода кончилась!“ – армия ответила глубокими вздохами или гневным ропотом. Отчаяние доходило до таких пределов, что люди лишали себя жизни, с горькой иронией напоминая себе, что они получили шесть акров земли, обещанные Наполеоном. Ощущение краха, убивающее солдат или приводящее их в ярость, также охватило их начальников». Сам Наполеон позже станет вспоминать, что «видел, как двое драгун покинули строй и, бросившись бежать во весь дух, утопились в Ниле». Один юный и многообещающий бригадный генерал в отчаянии застрелился, а перед этим долго разорялся о плохом планировании похода и страшных потерях. Позднее, размышляя о египетской кампании во время ссылки на остров Святой Елены, Наполеон обвинит в своих неудачах подчиненных: «Воевать в подобных условиях им было даже тяжелее, потому что это еще сильнее отличалось от удобств итальянских пьяцца и игорных домов».

Без скакунов кавалеристы чувствовали себя ненужными и потому злились. Они негодовали из-за того, что поход был не продуман и плохо подготовлен. Дюма выглядел особенно мрачным. Доктор Деженетт вспоминал, как Дюма «швырнул [свой] укороченный головной убор на пол, потоптался [по нему] и, пересыпая речь гневными восклицаниями, сказал солдатам, что [правительство] отправило их в ссылку из ненависти к командующему, потому что боялось его». В этих словах, конечно, была доля правды, хотя Дюма, возможно, впоследствии пожалел, что говорил столь откровенно.

Однажды вечером, когда армия стояла лагерем в Даманхуре, Дюма раздобыл где-то несколько спелых образцов одного местного фрукта – столь изобильного, вкусного и хорошо утоляющего жажду, что солдаты стали называть его не иначе как «святой арбуз». Дюма пригласил в палатку на угощение нескольких соратников-генералов – Ланна, Десэ и молодого горячего Иоахима Мюрата. Разговор коснулся насущной проблемы: что они здесь делали? Умышленно ли правительство отправило их в пустыню – в ловушку, полную болезней и нужды? Был ли Наполеон жертвой или творцом злодейского замысла? Речь шла и о том, чтобы объявить главнокомандующему: армия дальше Каира не пойдет.

Как позже напишет доктор Деженетт в мемуарах, один из многочисленных информантов Наполеона каким-то образом услышал все, сказанное на этой встрече. Александр Дюма по кусочкам соберет довольно точную версию инцидента, узнав о деталях происшедшего в тот вечер от старых солдат, которые были там в тот момент, когда его отец оказался в шаге от мятежа:

Съесть три арбуза [886] было единственной целью встречи в палатке моего отца, но собрание быстро приобрело политический подтекст, когда генералы начали вслух говорить о своем недовольстве.

Что нас привело в эту проклятую страну – место, поглотившее всех потенциальных завоевателей от Камбиса II до Людовика Святого? Явились ли мы сюда, чтобы основать колонию? Зачем было покидать теплое, мягкое солнце, привольные леса и плодородные равнины Франции ради этого огненного неба, раскаленной пустыни, выжженных равнин? Надеялся ли Наполеон выкроить для себя новую монархию подобно древнеримским правителям? Ему следовало бы, по крайней мере, спросить у других генералов, устроят ли их высокопоставленные должности в этой новой сатрапии. Такое наверняка понравилось бы вольноотпущенникам и рабам античных времен, но не могло подойти патриотам образца 1792 года, которые были не приспешниками одного-единственного человека, но солдатами своей страны.

Было ли за этой критикой что-то, помимо безвредного ворчания, которое возникает из-за стресса? Или это уже в самом деле было начало бунта против амбиций будущего лидера государственного переворота? Сами генералы, наверное, с трудом смогли бы ответить, но именно в таком свете о разговоре сообщили Наполеону как о серьезном вызове его власти со стороны генерала, который громче всех объявлял арбузы моего отца вкусными, а мотивы Наполеона – гнилыми.

* * *

Французская армия продолжала двигаться на юго-восток – в сторону Каира. Достигнув Нила на следующий день, солдаты утолили жажду – и вскоре свалились с дизентерией. Еще хуже было заболевание, поразившее их глаза во время марша по высушенной долине Нила: у тысяч французов начали краснеть и опухать один или оба глаза, жжение часто сопровождалось выделением гноя. Теперь они поняли, почему у столь многих местных жителей один или оба глаза были помутневшими, молочно-белыми. Французы назвали этот недуг египетской слепотой, и он стал главным бичом похода: тысячи солдат частично или даже полностью ослепли. Несмотря на указание Наполеона о том, что «ваши враги – это мамлюки, а не местные жители», солдаты начали игнорировать приказы, запрещающие мародерство. Командиры не возражали, поскольку всякое представление о снабжении давно отсутствовало.

«Вы не можете представить себе, как утомляют эти марши, – напишет Дюма в Александрию своему другу Клеберу. – Большую часть времени мы идем без еды, вынужденные подбирать те крохи, которые предшествующие подразделения оставили нам в разграбленных ими жутких деревнях».

Странное дело: никто из жителей деревень не приветствовал французов как освободителей. Население повсюду, похоже, готовилось оказывать сопротивление. Генерал Бертье лично стал свидетелем того, как какая-то крестьянка, подойдя к солдатам с младенцем на руках, внезапно ударила одного из адъютантов ножницами в глаз. Дюма писал Клеберу, что французов «на протяжении всего марша беспокоила эта орда воров под названием „бедуины“, которые убивали наших солдат и офицеров в двадцати пяти шагах от колонны. Позавчера они на расстоянии выстрела от лагеря расправились с адъютантом генерала Дюга – Жерорэ, который вез приказы взводу гренадеров».

Французская армия вскоре столкнулась с «официальным» противником: пробная стычка произошла 13 июля, когда европейцы отправили на тот свет примерно три сотни мамлюков и обратили в бегство еще четыре тысячи врагов. Наполеон предполагал, что новое сражение состоится не раньше, чем французы захватят Каир. Однако 21 июля после тридцатичетырехчасового марша, который начался в 2 часа утра, а закончился на следующий день примерно в три часа пополудни, французы наконец прибыли в район, где им предстояло дать решающую битву. Перед ними стояли тысячи мамлюкских всадников, их сабли сверкали в свете полуденного солнца.

«Мамлюки преисполнены воинского духа», – лаконично напишет Дюма Клеберу после того, как битва подойдет к концу.

Всадники были одеты в яркие шелковые жакеты с вышивкой, бусины из слоновой кости и драгоценные камни украшали их рукава. У каждого воина за поясом имелись пистолеты, мушкетон, кинжалы и знаменитый мамлюкский клинок – кривая сабля, одним ударом которой можно было отрубить голову.

Один из участвовавших в битве французских офицеров восхищался этими людьми, которые «облачены в блестящую броню, инкрустированную золотом и драгоценными камнями, носят самые разные, невероятно многоцветные одеяния; их головы украшены тюрбанами с перьями, у некоторых – позолоченными шлемами. Они вооружены саблями, копьями, дубинками, стрелами, мушкетами, мушкетонами и кинжалами. Каждый воин экипирован тремя парами пистолетов… Богатство и новизна этого зрелища произвели яркое впечатление на наших солдат. С этого момента все их мысли сосредоточились на трофеях».

Мамлюки, в свою очередь, были не в состоянии воспринять новую угрозу всерьез. Они отразили нашествие монголов, чего не удалось никакой другой военной силе. Каждый мамлюкский воин с детства занимался боевыми искусствами, постигая традицию, которая насчитывала почти десять веков. Для них французские солдаты были не более чем лакеями-безбожниками в одинаковой униформе.

Армия французов насчитывала около двадцати пяти тысяч человек. Существуют самые разные оценки численности противостоявших европейцам мамлюков, хотя историки часто цитируют цифры, приведенные Наполеоном: двенадцать тысяч мамлюкских воинов, при каждом – три-четыре вооруженных слуги, восемь тысяч бедуинов и двадцать тысяч янычар (оттоманских солдат-пехотинцев). Военные слуги мамлюка сопровождали его во время битвы, перезаряжая пистолеты и подавая подходящее оружие, почти как помощник, который во время гольфа подает нужную клюшку своему игроку. За воинами также шли музыканты, игравшие на флейтах и бубнах, а также толпы женщин и детей, желавшие увидеть, как неверные обратятся в бегство.

Французские солдаты построились в каре – в шесть рядов глубиной. Это построение было специально рассчитано на то, чтобы противостоять кавалерийским атакам и расстраивать их. Ряды пехоты представляли собой своего рода крепость из людей. В центре каждого каре Дюма и Марат поставили конницу, а также боеприпасы и провизию. Артиллерия расположилась в четырех углах боевого квадрата.

Мамлюкские всадники атаковали французские каре мощными, но неорганизованными волнами. Каждый воин бросался на врага подобно танку. Если бы им удалось разбить французов на отдельные группы по пять, десять или даже дюжину солдат, любая из этих совершенных человеческих боевых машин легко одержала бы над такой группой победу. Если бы они координировали свои действия, организовав современную кавалерийскую атаку, то наверняка разгромили бы все каре. Но с той тактикой, какая у них была, они не смогли прорвать строй ни одного боевого квадрата. Французы, несмотря на низкий боевой дух и тот факт, что они не спали всю ночь, продемонстрировали превосходную дисциплину и вели огонь слаженно. На них мчались сотни жутких воинов, знаменитые клинки которых были готовы рубить европейцам головы. Несмотря на это, солдаты терпеливо ждали подходящего момента, когда залп позволял достичь максимального поражающего эффекта. «Горящие пыжи от наших мушкетов падали на их роскошные развевающиеся одеяния, легкие будто дымка, расшитые золотом и серебром», – вспоминал солдат, стоявший в одном из каре.

Мамлюки никогда не видели, чтобы их кавалерийская атака проваливалась хотя бы раз. Сейчас это повторялось многократно. Если французские солдаты получали рану, они просто отходили в центр каре, а на их место вставали другие. Строй французских каре не рассыпался, и вся отвага мамлюкских всадников оказывалась напрасной. Тем временем французы обстреливали тылы противника из гаубиц, а один из отрядов попытался отрезать мамлюков от их укреплений и лишить их возможности отступить.

Поняв, что европейцы пытаются поймать их в ловушку, мамлюки решились на финальный всеобщий штурм двух из пяти французских каре. Тысячи воинов разом наехали на боевые квадраты, но оба построения устояли. Французы контратаковали штыками и загнали сотни мамлюков в Нил, в котором, по отзывам очевидцев, утонуло более тысячи человек. Тем не менее тысячи мамлюков прорвались в пустыню. Здесь, несмотря на преследование со стороны конницы Дюма и Мюрата, большинство всадников спаслись и ушли на юг, в Верхний Египет, чтобы перегруппироваться. После того как французы покинут страну, мамлюки попытаются вернуть себе власть, но в конечном счете эта попытка окончится неудачей. Вторжение Наполеона прозвучит для них похоронным звоном – подобно тому как, по иронии судьбы, вторжение крестоносцев Людовика Святого в 1248 году ознаменовало начало правления мамлюков в Египте.

Французы назовут это сражение Битвой у Пирамид, хотя пирамиды Гизы находятся достаточно далеко от места схватки и скорее всего вообще не были видны сражающимся. (Иллюстрации с Великой Пирамидой, царящей над полем боя, – либо пропаганда, при помощи которой Наполеон без стеснения ободрял своих сторонников, либо фантазии востоковедов.) Несмотря на стратегические последствия победы над мамлюками, сам Наполеон после битвы, кажется, в основном поражался сувенирам, оставленным на поле боя или возле него: «Ковры, фарфор, серебряные изделия в великом множестве. После битвы солдаты целые дни напролет занимались тем, что вылавливали из Нила трупы. На многих было по две-три сотни золотых украшений».

* * *

Каир конца восемнадцатого столетия был городом с населением около 250 000 жителей, но французы обнаружили здесь пустые улицы. Оставшись без мамлюков, люди были слишком напуганы, чтобы выйти и взглянуть на завоевателей. Первыми появились европейцы. Как итальянский аптекарь рассказал французскому офицеру, руководители мамлюков запугивали жителей Каира, что «у неверных, которые идут сражаться с вами, ногти длиной 30 сантиметров, огромные рты и глаза хищников. Это дикари, обуянные дьяволом, и они идут в бой, приковав себя цепями к соседям». Вместо этого, как с изумлением обнаружил арабский хронист аль-Джабарти (чей отчет о походе остается самым надежным нефранцузским источником сведений о нем), «французские солдаты прошли по улицам Каира без оружия и ни на кого не напали». И французы хотели, чтобы жители радушно встретили их: «Они шутили с людьми и покупали все необходимое по очень высоким ценам. Они платили по одному [египетскому] доллару за цыпленка, по четырнадцать пара за яйцо – другими словами, столько, сколько они бы заплатили в собственной стране… Поэтому магазины и кофейни вновь открылись».

По своему обыкновению, Наполеон устроил вихрь из социальных и политических реформ. За какие-то недели французы организовали сбор мусора, основали больницы и устроили уличное освещение, потребовав, чтобы хозяин каждого дома вывешивал на ночь над входом зажженный фонарь. Они построили мельницы и пекарни, чтобы египтяне смогли понять: самая громкая кулинарная слава у того, кто умеет печь французскую булку. Ученые и инженеры принялись за работу. Они составляли карту городских улиц и делали зарисовки всех памятников и важных зданий. Они измерили Сфинкса и ухитрились пролезть внутрь Великой Пирамиды, потревожив тысячи спящих летучих мышей.

В Италии и на Мальте Наполеон пренебрегал религией, но в Египте он применил новую стратегию. Здесь Наполеон цинично посчитал, что местные жители должны воспринимать его как посланника Пророка. Поэтому он выпустил мудреное и своеобразное воззвание к египетскому народу, напечатанное на арабском печатном станке, похищенном из Ватикана. В свет вышли четыре тысячи копий прокламации – на арабском, турецком и французском языках. Автор текста заходил настолько далеко, что называл «эту банду рабов» – мамлюков – узурпаторами, и утверждал, что успехи Наполеона идут рука об руку с торжеством пророка Мухаммеда.

Во французском варианте прокламации говорилось: «Объявите народу, что французы – истинные друзья мусульман! В доказательство укажите на то, что они побывали в Риме и низвергли престол папы Римского, который всегда подстрекал христиан на войну с мусульманами». Впрочем, в арабских листовках фраза «истинные друзья мусульман» передавалась просто как «истинные мусульмане» – дерзкая провокация, которая не могла не привести в ярость арабских читателей.

Переводчиками прокламации Наполеона и последующих официальных сообщений стали европейские ученые-специалисты по арабскому языку. Им пришлось нелегко, потому что многие революционные политические понятия просто не имели эквивалента в арабской культуре. Положение дел только ухудшилось из-за того, что выполнять перевод интеллектуалам помогали несколько арабоговорящих мальтийцев, вступивших в ряды участников похода. Но мальтийский вариант арабского языка был уникальным островным диалектом, полным анахронизмов. Он имел мало общего с арабским, на котором говорили в Египте. Неожиданные каламбуры и всевозможные ошибки в переводе сделали французские прокламации посмешищем для египтян.

Местные каирские муфтии предложили выпустить фатву о признании Наполеона законным правителем Египта – при условии, что вся французская армия официально примет ислам. Наполеон всерьез рассматривал это предложение, но, когда ему стало понятно, что мусульманские лидеры требуют от французов, помимо прочего, совершить массовое обрезание и полностью отказаться от вина, план по смене вероисповедания оказался в мусорной корзине.

* * *

Тысячи французских офицеров и рядовых, захвативших Каир, вряд ли могли надеяться на славу. Они скучали по всему тому, что ценили в прежней жизни: Европа, Революция, военные кампании в Италии и на Рейне, на Мальте – все это было лучше, нежели сиднем сидеть в охваченном болезнями городе в окружении непостижимых людей, которые почти наверняка ненавидят вас.

«Мы наконец прибыли, друг мой, в страну, о которой столько мечтали, – писал Дюма Клеберу. – Но бога ради, как же она далека от того, что мы себе представляли. Этот мерзкий городишко Каир населен ленивым сбродом, который все дни напролет сидит на корточках перед своими жалкими хибарами, курит, пьет кофе или ест арбузы и запивает их водой. На вонючих узких улочках этой прославленной столицы можно с легкостью заблудиться на целый день».

Отрезанная от поставки вин, армия оккупантов делала пиво и гнала самогон из местных фиг и фиников. Многие французы пристрастились к местной вредной привычке – курению гашиша и питью настоек и чаев на гашише. Под постоянным кайфом от гашиша находилось такое количество солдат, что оккупационные власти признали существование этой проблемы. В конце концов французы введут собственные антинаркотические законы и начнут конфисковать и сжигать тюки с гашишем.

Как-то раз главнокомандующий без предупреждения ворвался в штаб-квартиру Дюма. Сам Наполеон, диктуя в конце жизни мемуары на острове Святой Елены, с нескрываемым удовольствием вспоминал, как отчитывал человека, которому был ростом по грудь: «Вы подстрекали офицеров к бунту. Берегитесь, как бы я не исполнил свой долг, потому что в этом случае рост под два метра не спасет вас от расстрела в течение двух часов».

Наполеон никогда не прощал неуважения к своей особе и приходил в ярость от нелицеприятных разговоров о себе. Дюма он считал зачинщиком мятежа. Даже среди офицеров кавалерии вспыльчивость и бахвальство Дюма вошли в легенду, к тому же он был самым внушительным и, вероятно, самым уважаемым. Наполеон мог считать, что, приструнив Дюма, он заставит умолкнуть остальных генералов в Каире. Но тот факт, что он вспоминал этот инцидент спустя десятилетия, уже после падения его империи, также позволяет предположить, что Дюма к тому моменту сидел у него в печенках.

На самом деле Наполеон ошибался, когда сомневался в лояльности Дюма. Генералам вроде Дюма нужна вдохновляющая идея. Подобно Континентальной армии Вашингтона, они сражаются лучше, когда у них есть для этого причина. Слепое повиновение ни к чему, когда кто-то бьется за правое дело.

Однако главнокомандующего не трогала приверженность Дюма республиканским идеалам, стране и товарищам. С точки зрения Наполеона, значение имел лишь один вид преданности – верность ему лично. Наполеон не был Цинциннатом – он был Цезарем.

Хотя Наполеон впоследствии бросит Египет, не потрудившись даже уведомить об этом своих генералов (он оставил их в аду пустыни, а сам вернулся в Европу, чтобы следовать своей судьбе), он ожидал от них соответствия гораздо более высоким стандартам лояльности. Верх брала логика взаимоотношений императора с подчиненными, пусть даже Наполеон официально был всего лишь генералом.

Через несколько дней после стычки с Дюма Наполеон вызвал его к себе и закрыл за ним дверь на засов. Александр Дюма так описывает последовавшую сцену (отец впоследствии пересказал разговор своему наперснику – генералу Дермонкуру):

«Генерал, вы плохо ведете себя [916] по отношению ко мне и пытаетесь деморализовать армию, – сказал ему Наполеон. – Я знаю все, что случилось в Даманхуре… И я расстреляю генерала столь же быстро, как какого-нибудь мальчишку-барабанщика».

«Возможно, генерал, – ответил Дюма. – Но, думаю, есть люди, которых вы не станете расстреливать, не подумав перед этим дважды».

«Нет, если они мешают реализации моих планов!»

«Послушайте, генерал, секунду назад вы рассуждали о дисциплине, а теперь говорите только о себе, – сказал Дюма. – Да, собрание в Даманхуре действительно было… [и] да, я сказал, что ради славы и чести моей страны обойду вокруг света, но если речь идет только о потакании вашим прихотям, ради вас самого, я остановлюсь на первом же шаге…»

«Итак, Дюма, вы представляете мир разделенным надвое: Франция для вас на одной стороне, а я – на другой».

«Я убежден, что интересы Франции должны быть превыше интересов отдельного человека, сколь бы велик он ни был… Я убежден, что благоденствие страны нельзя подчинять счастью одного лица».

«Итак, вы готовы отделиться от меня?»

«Это возможно, но я не согласен с диктаторами – с Суллой не больше, чем с Цезарем».

«И вы просите о?..»

«О возвращении во Францию при первой представившейся возможности».

«Обещаю не чинить препятствий вашему возвращению», – сказал Бонапарт.

«Благодарю вас, генерал. Это единственная услуга, о которой я прошу».

Когда Дюма уходил, Бонапарт пробормотал: «Слеп тот, кто не верит в мою счастливую судьбу».

Совсем по-другому этот разговор передан в воспоминаниях доктора Деженетта, который узнал о нем от Наполеона. Рассказ главнокомандующего интересен исчерпывающим описанием психологических нюансов. Наполеон быстро догадывается о том, насколько уязвимым делает Дюма чистота его идеалов. Как вспоминал доктор Деженетт, Наполеон начал разговор, спросив собеседника, что тот сам думает о генерале Дюма.

«Что в нем лучшие и самые добрые черты характера смешиваются с максимальной свирепостью, на которую только способен солдат в бою», – ответил доктор. На это Наполеон, вспоминая об инциденте, который считал мятежом Дюма против его плана, ответил следующее. Он якобы сказал Дюма, что, если бы тому «довелось сказать мне не идти дальше Каира, я бы застрелил [его] на месте без всяких дополнительных формальностей». Наполеон продолжил: «Дюма вел себя почтительно и очень хорошо воспринял мои слова; но я добавил: „Сделав это, я бы предложил гренадерам армии судить вас и покрыл бы память о вас позором“. Тогда [Дюма] начал всхлипывать и залился потоками слез». Тем не менее Наполеон сказал доктору Деженетту, что вспомнил «о блестящем ратном подвиге, когда [Дюма] в одиночку остановил и разбил на мосту колонну кавалерии, и почувствовал, как его гнев испаряется». Но, по словам Наполеона, он не стал возражать против отъезда Дюма из Египта – «пусть увозит куда ему угодно как свой исступленный республиканизм, так и мгновенные вспышки ярости».

* * *

Тем временем в открытом море у адмирала Нельсона был свой повод для ярости – тайна местонахождения французского флота. Безуспешные попытки обнаружить французов сделали адмирала посмешищем в Англии. Одна лондонская газета так описывала настроение британцев: «Просто замечательно, что флот примерно в 400 судов, занимающий столь большую площадь, способен так долго скрываться от командующих нашим флотом». Нельсон и раньше презирал Наполеона и революционную Францию, как и все добропорядочные британские моряки, но удар по его репутации из-за бесплодных попыток найти французскую армаду до предела усилил желание генерала обнаружить и уничтожить противника. 28 июля во время проверки фальшивых слухов о нападении французов на Крит, британцы наконец получили надежные разведданные от оттоманского правителя Крита: Наполеон находится в Александрии. Флот Нельсона отплыл туда немедленно.

Фрегаты, которые в мае отбились от эскадры Нельсона, с тех пор бороздили Средиземное море на свой страх и риск. Французы заметили их у берегов Александрии всего за восемь дней до Абукирской битвы – зловещее предзнаменование, которое могло бы спасти французский флот, если бы не было проигнорировано. 1 августа 1798 года в 2:30 пополудни, когда французская армия занималась повседневной рутиной, связанной с укреплением власти оккупационных войск в Каире, на кораблях Нельсона раздались радостные крики: британцы наконец увидели флот Наполеона, стоявший на якорях в Абукирском заливе.

Дозорные французов первыми заметили корабли Нельсона – около 2 часов пополудни, – когда те начали обходить крошечный остров Абукир, обозначавший конец мелководья. Адмирал Брюэс решил, что британцы до захода солнца не успеют ввести в залив достаточное количество кораблей для начала успешной атаки. Боевые действия на море в конце восемнадцатого века все еще разворачивались со скоростью ползущего ледника, и кораблям на подготовку к битве требовались долгие часы. Одна из прочих проблем состояла в том, что в последние дни эпохи прямоугольных парусов корабли хорошо шли при боковом или попутном ветре, но почти останавливались при встречном. Это была первая сложность, с которой столкнулись британские корабли на входе в Абукирский залив. Другая состояла в необходимости развернуть корабли в выгодное положение по сравнению с позицией французского флота. Огневая мощь военных кораблей восемнадцатого столетия была сосредоточена на боках каждого судна, где располагались многочисленные палубы с тяжелыми орудиями. Корабли оценивались по количеству пушек и количеству палуб, где те стояли. Крупнейшие суда Нельсоновой эскадры несли по 74 орудия. На французском корабле «Guillaume Tell», который доставил Дюма в Египет, было 80 пушек – среднее число для участников армады. Массивный флагман «Orient» нес 120 пушек. У флота Нельсона было меньше орудий, поэтому, чтобы потопить или захватить французскую армаду, ему требовалось занять наилучшую позицию для стрельбы.

В то время как все новые британские корабли входили в залив, многие французские офицеры и матросы оставались на берегу, где они копали колодцы для снабжения флота пресной водой. Французский адмирал поставил свои суда очень близко к мелководью. Он был убежден, что враг не рискнет маневрировать в неглубокой и узкой полосе между французскими кораблями и берегом – так, чтобы стрелять со стороны суши. Поэтому большинство пушек на бортах французских судов, обращенных к берегу, даже не были установлены в боевое положение. Брюэс также полагал, что Нельсону хватит благоразумия не предпринимать каких-либо действий в условиях предательских сумерек. Чтобы избежать «дружеского огня», морские державы той эпохи обычно откладывали сражение до восхода солнца. Впрочем, Нельсон, как и Наполеон, мало заботился об осторожности и еще меньше – о следовании общепринятой тактике. Он называл своих капитанов Бандой Братьев и призывал их творчески подходить к выполнению приказов.

После нескольких часов напряженного маневрирования и пушечных залпов в наполненный дымом морской воздух, один из капитанов Нельсона обнаружил проход между двумя стоявшими на якоре французскими кораблями и решил, что по нему вполне можно проплыть. Несколько головных кораблей французского флота, включая «Orient», окажутся в окружении, причем британские корабли смогут маневрировать между французской линией и опасными мелями. Брюэс, должно быть, осознал свою ошибку, но уже было слишком поздно.

Первыми в этой битве выстрелили французы, и пушечные залпы осветили ночное небо над Абукирским заливом. Великолепный французский флот сражался отлично – сам Нельсон едва не был убит, когда вражеский осколок попал ему в голову. Но французы занимали плохую позицию, а ветер сменился и стал помогать британцам, которые могли передвигаться быстрее французов, вынужденных маневрировать против ветра.

После нескольких часов перестрелки самый маленький корабль Нельсона – «Leander» – прошел сквозь брешь во французском строю, которая образовалась после того, как французский «Peuple Souverain» отступил, спасаясь от натиска британцев. Затем «Leander» ухитрился проскользнуть на узкую полоску воды, отделявшую французский флот от мелководья, и притом не напоролся на риф. Отсюда он стал стрелять из всех орудий по высоченному 120-пушечному «Orient», попутно накрывая залпами французский корабль, который оказался между ними, – «Franklin», названный в честь самого «электрического посла». Двое других британских кораблей присоединились к «Leander». Вместе они окружили «Orient».

Даже несмотря на то что значительная часть команды отсутствовала, а половина пушек была не готова к бою, «Orient» настолько превосходил любой из британских кораблей размерами и огневой мощью, что первое время успешно противостоял им. «„Orient“ почти потопил два наших 74-пушечных корабля – а именно „Bellerophon“ и „Majestic“ – и, без сомнения, нанес бы нам гораздо более серьезный ущерб», вспоминал британский гардемарин, но французские моряки «занимались покраской корабля и с характерной для французов беспечностью оставили емкости с масляной краской на средней палубе». Масло из канистр с краской вместе со скипидаром загорелось под ударами британских пушек по палубе. Когда британцы увидели языки пламени, поднимающиеся над огромной кормой корабля, они стали прицельно бить по легковоспламеняющейся цели. Огонь быстро распространялся и где-то около 10 часов вечера проник в огромный склад пороха и боеприпасов в арсенале «Orient».

Крупнейший корабль мира взорвался подобно гигантской бомбе. Доски, оружие и тела взлетели в ночное небо настолько высоко, что время, казалось, остановилось, прежде чем они упали в море. В Александрии – в пятнадцати километрах от места сражения – генерал Клебер увидел яркую вспышку, поднимавшуюся к звездам. («Когда „Orient“ взорвался, мы могли разглядеть объятых пламенем людей в воздухе, пушки, паруса, такелаж; вся гавань была в огне, а в момент взрыва в Александрии стало светло как днем», – вспоминал французский офицер, который наблюдал за городом с террасы.) Сокровища, захваченные у мальтийских рыцарей, – золотые слитки, бесценные самоцветы и антиквариат, накопленный за тысячу лет, – богатства, при помощи которых Наполеон планировал финансировать поход, канули на дно Абукирского залива. Монеты и ювелирные украшения сыпались на палубы французских и английских боевых кораблей вперемешку с пушками, горящими шпангоутами и оторванными людскими конечностями, в то время как экипажи судов пытались найти укрытие. Остальная часть сокровищ скроется с глаз до тех пор, пока дайверы спустя ровно двести лет не начнут поднимать со дна залива мальтийские, испанские и французские монеты.

Одним из немногих уцелевших в той битве французских кораблей оказался «Guillaume Tell», который доставил генерала Дюма в Египет. Британцы позднее захватят это судно у побережья Мальты.

 

Глава 18

Мечты в огне

Абукирская битва окончилась одной из переломных побед в военно-морской истории мира. Коммуникации и цепь поставок между Францией и Египтом немедленно прервались.

Узнав об уничтожении французского флота, Наполеон собрал своих генералов и сказал: «Теперь у нас нет выбора, мы должны завершить великие деяния… Моря, которые мы не контролируем, отделяют нас от родины, но никакие моря не преграждают нам пути ни в Африку, ни в Азию». Однако в ближайшей повестке дня стояло не столько завоевание, сколько выживание. Лишившись поставок припасов, пехотинцы и кавалеристы внезапно осознали, чем еще отличаются две сотни гражданских лиц – ученые, которые находились среди солдат. Прежде квазивоенная форма интеллектуалов становилась предметом насмешек со стороны рядовых, однако теперь, когда все они намертво застряли в Египте, разношерстная команда ученых, преподавателей, инженеров и художников превратилась в главную надежду Армии Востока на вражеской земле.

Одним из самых блестящих и увлеченных интеллектуалов был Никола Конте – сорокатрехлетний инженер-самоучка, физик, живописец и изобретатель, который, помимо многих других патриотических свершений, основал первые в мире военно-воздушные силы – «Воздухоплавательную бригаду» французской армии. Он превратил один из старых дворцов Людовика XVI в военно-воздушную базу, откуда бригада запускала воздушные шары, что в середине 1790-х годов парили над полями сражений на французской границе и собирали сведения о передвижении вражеских войск. Наполеон поручил Конте возглавить Воздухоплавательный полк Египетского похода, но, когда флот утонул, большинство воздушных шаров ушли на дно залива вместе с большим количеством другого технического оборудования.

Конте всюду ходил с повязкой на глазу, который он потерял в результате взрыва во время эксперимента по замене горячего воздуха в воздушном шаре на водород. Сохранив присутствие духа, несмотря на тяжелую ситуацию, он метался по окрестностям Кира, предлагая построить армии и горожанам все, что им не хватало. Он открыл литейный цех и заново сделал утраченные приборы и инструменты. Он открыл заводы, фабрики, пекарни, водяные мельницы и цеха по штамповке металлических изделий, чтобы производить оружие и чеканить монету. И он обучил местных жителей, чтобы они работали на всех его предприятиях. Другой ученый вспоминал, что у Конте «в голове хранились все науки, а в руках – все ремесла».

Он также из ничего собрал новые воздушные шары. Это была часть плана Наполеона поразить жителей Каира яркими демонстрациями французских технологических достижений. Египтяне с любопытством отнеслись к первому запуску, но со смущением увидели, что шар поднялся в воздух для распространения над Каиром копий очередной прокламации Наполеона. Второй запуск явно произвел слабое впечатление. «Машина была сделана из бумаги и имела сферическую форму. Конусообразные полосы, из которых складывалась поверхность шара, были патриотически раскрашены в красный, белый и синий цвета», – рассказывала «Le Courrier d’Égypte», официальная газета похода. Автор статьи описывал, что «когда [каирцы] увидели гигантский шар, поднимающийся в небо сам по себе, те, над которыми он пролетал, в ужасе обратились в бегство». К несчастью, поднявшись в небо, образец ультрасовременных технологий, за которым, как сообщалось, наблюдали 100 000 зрителей, загорелся (в конце концов, это устройство было сделано из бумаги, наполнявшейся горячим воздухом при помощи горелки) и рухнул на землю, охваченный пламенем. К счастью, шаром никто не управлял. Хронист аль-Джабарти передает точку зрения арабов: «Французы были смущены его падением. Их утверждение о том, что этот аппарат подобен судну, в котором люди сидят и путешествуют в другие страны в поисках новостей… оказалось неправдой. Наоборот, выяснилось, что оно напоминает воздушные змеи, которых домашняя прислуга при случае мастерит на праздники».

Ученые не только помогали войскам и процессу колонизации. Еще одной причиной, по которой Наполеон привез интеллектуалов в Египет, – и главной причиной, по которой поход помнят в наши дни, – было стремление расширить знания Запада о древней истории и культуре Ближнего Востока. Хотя в пятидесятитысячных французских войсках насчитывалось всего двести «книжников», Наполеон считал их миссию настолько важной, что осенью 1798 года распорядился предоставить Конте, Доломье и остальным образованным французам постоянные квартиры в центре Каира ради «прогресса и распространения просвещения в Египте». Египетский институт, как он стал называться, занимался исследованиями и публикацией работ по археологии, естествознанию и истории. Наполеон, который разыгрывал из себя интеллектуала и гордился членством во Французской академии в Париже, завалил Институт проблемами – как всеобъемлющими, так и мелкими. Как очистить нильскую воду? Что практичнее использовать в Каире – ветряные или водяные мельницы? Что собой представляют гражданское и уголовное право в Египте и какие их элементы мы должны сохранить или отбросить? Есть ли способ сварить пиво без хмеля?

Когда я приехал в Каир в поисках следов и наследия Дюма и похода, я обнаружил, что Институт все еще существует – французские солдаты-караульные у высоких чугунных ворот охраняли идеально ухоженный сад в декартовском стиле в самой гуще хаотично нагроможденных городских улиц. В одном из неоклассических зданий института, сохранившемся в нетронутом виде, я нашел библиотеку из десятков тысяч произведенных на месте и сброшюрованных вручную книг, которыми ученые и студенты пользовались в монашеском молчании. В другом здании персонал, состоявший целиком из арабов, печатал книги на старомодных прессах размером с комнату. Они использовали наборный шрифт для восемнадцати ближневосточных языков и выпускали прекрасные книги на древнеарамейском и даже с египетскими иероглифами. Тщательно одетые пожилые люди сидели в соседней комнате девятнадцатого века с высокими потолками и сшивали книги при помощи длинных иголок и катушек с белыми нитками размером с кегли для боулинга. Эта работа, очевидно, продолжалась без перерыва на протяжении более двух веков, несмотря на мировые войны и революции. Изучение древностей оказалось сильнее современных политических раздоров и придало положительный смысл злосчастной попытке Наполеона основать в Египте колонию – по крайней мере, так было до 18 декабря 2011 года. В тот день сюда пришла Арабская весна: сражение между протестующими и полицией перекинулось на Институт с соседней площади Тахрир. В Ииституте начался пожар, десятки тысяч бесценных рукописей стали добычей огня. К концу дня наиболее важная часть наследия французского похода в Египет была окончательно уничтожена.

* * *

У нас нет свидетельств о том, как Алекс Дюма воспринял уничтожение французского флота и потерю по меньшей мере двух тысяч человек. Однако мы без труда можем это представить. Занимаясь поддержанием порядка в Каире и противодействуя бедуинской угрозе, Дюма на протяжении нескольких недель после катастрофы сосредоточился на поиске скакунов для своих людей. Он вел переговоры с хозяевами конюшен, торговцами и бедуинскими шейхами, покупая как лошадей, так и верблюдов. Драгуны и кавалеристы постепенно возвращались в седло, а некоторые из них получили великолепных арабских коней, брошенных мамлюками.

Как считал Наполеон, кавалерия жизненно необходима, чтобы произвести впечатление на египтян, которыми на протяжении веков правили конные солдаты. Иногда Дюма заходил в глубь территории Верхнего Египта, преследуя мамлюкских повстанцев или бедуинов. Порой он совершал набеги на дельту реки: дороги и тропы вдоль Нила по-прежнему оставались ненадежными. Всюду за пределами Каира и Александрии французские солдаты и гражданские лица становились добычей для похитителей, повстанцев и бандитов.

Письма, отправленные генералом Дюма из Египта, свидетельствуют о растущей душевной боли. В письме Мари-Луизе, хранившемся в сейфе Вилле-Котре, говорится:

Каир, 30 термидора [945] VI года [17 августа 1798 г.]

Будь счастлива, если для тебя это возможно, потому что для меня все удовольствия мертвы до тех пор, пока я однажды не увижу Францию вновь, но когда же?.. Я отчаянно хочу сказать тебе обо всем, что у меня на душе, но любой здесь должен молчать и давиться собственной болью. Поцелуй мое дорогое, дорогое дитя, мать, отца [его тещу и тестя – Лабуре] и всех наших родственников и друзей.

Я смог найти лишь еще одно письмо Дюма, датируемое осенью 1798 года. Оно адресовано генералу Клеберу в Александрии. Клебер – который разделял взгляды Дюма на Наполеона – подвел незабываемый итог действиям своего командира, заявив, что Бонапарт был «генералом, который обходится в 10 000 человек в месяц». Клеберу очень не нравилось, что Наполеон использует людей как обычные инструменты и готов послать тысячи на смерть, если это принесет ему хоть малейшее преимущество. «Любят ли его люди? Да и как они могли бы его любить? – наспех нацарапал Клебер в своей записной книжке. – Он не любит никого. Но думает, что может заменить это повышениями по службе и подарками». Подобно Дюма, Клебер искренне верил в идеалы 1789 года. По мнению этих генералов, Дюма вел великую революционную французскую армию к позору.

Но ситуация в Египте – эрзац-«республике», призванной смягчить экономические потери от отмены рабства на сахаропроизводящих островах, – наверняка вызывала у Дюма особую боль. Он преодолел наследие времен рабства, приняв идеал братства и свободы. Однако, путешествуя по окрестностям Каира, Дюма увидит чернокожих рабов-нубийцев, которые работали в домах и на полях и продавались на рынках. Хотя арабская торговля чернокожими африканцами была значительно древнее европейской, она никогда не ставилась под сомнение в обществе, подобном египетскому. «Караван из Эфиопии прибыл в Каир посуху вдоль Нила, доставив 1200 чернокожих рабов обоего пола, – писал один французский капрал. – Человеколюбие восстает при одном взгляде на этих жертв людской жестокости. Я трясся от ужаса, глядя на прибытие этих несчастных душ, почти полностью обнаженных, скованных друг с другом цепями, с печатью смерти на черных лицах. Людей подло продают подобно скотине».

На рабстве были основаны все уровни египетского общества, начиная с самого верха, коль скоро даже мамлюки – представители правящего класса – изначально появились здесь как рабы. Едва ли в задачу Дюма входило освобождение тысяч африканских рабов, которые всюду, где он появлялся, жили в нищете. Но разве освобождение человечества и исполнение законов 1794 года не считалось заявленной миссией армии? «Мы видели, как рабство покрывает мир подобно большой раковой опухоли, – заявлял один революционер. – Мы видели, как оно распространяет саваны в античном мире и в современной жизни, но сегодня прозвонил колокол вечной справедливости, голос сильного и доброго народа прочитал священные слова – рабство отменено!»

И тем не менее рабство жило и процветало в новой французской колонии – в Египте, а главнокомандующий не выказывал желания как-либо исправить эту ситуацию. Одно дело – освободить рабов на Мальте, где Наполеон намеревался ниспровергнуть местные порядки, а галерные рабы как раз были их частью (освобождение рабов-мусульман перед высадкой в Египте также произвело хорошее впечатление на исламский мир). И совсем другое дело – освобождение рабов в Египте, где Наполеон хотел использовать существующий порядок для укрепления собственной власти. Некоторые французские солдаты даже покупали себе чернокожих рабов на рынках – в нарушение закона республики, закона, который Наполеон в этой далекой стране безнаказанно презирал. Более того, он даже приказал купить две тысячи рабов, чтобы зачислить их в солдаты. Раздобыть этих рабов не удалось, но примерно 150 чернокожих африканцев действительно вступили во французскую армию в Египте как часть особой бригады. Постепенно им дали разные назначения и объединили с чернокожими солдатами с островов Карибского бассейна – разновидность расовой сегрегации, что также нарушало гарантии равенства по расовому признаку, прописанные в Конституции Республики.

* * *

В августе 1798 года во время происшествия, которое могло бы быть взято прямо из романов его сына, генерал Дюма случайно наткнулся на клад из драгоценных камней и золота. Но на этом, увы, сходство с графом Монте-Кристо и закончилось.

Дюма обнаружил брошенный тайник (по всей вероятности, собственность какого-нибудь воина-мамлюка) в центральной части Каира под домом, за ремонтом которого надзирал. Хотя Дюма выступал против хищения драгоценных камней и монет, широко практиковавшегося в Северной Италии, в отношении этого сокровища, чей владелец сбежал в пустыню, если вообще был еще жив, он занял другую позицию.

Нет никаких свидетельств о том, что Дюма жалел о конфискации богатств – французу было нетрудно относиться к мамлюкам как к иностранным захватчикам и аристократам-угнетателям местных египтян. Однако он полностью передал все сокровища армии и, если верить его сыну, отправил Наполеону следующую записку:

Леопард не способен сменить [957] окраску, так же и я не могу изменить свой характер и принципы. Как честный человек, я должен сообщить вам факт [о сокровищах], который я только что обнаружил..

Я передаю его в ваше распоряжение, напоминая вам лишь о том, что я отец и не имею состояния.

Наполеон с радостью принял сокровище, потому что той осенью армии срочно понадобятся все фонды, которые она сможет отыскать, ведь мальтийские трофеи пошли на дно, а жизненно важные коммуникации с Францией были перерезаны. Мне не удалось найти в его бумагах какое-либо выражение признательности Дюма за проявленную честность. Есть лишь следующая записка, отправленная 23 августа 1798 года одному из ученых:

Гражданину Пусьельгю [958]

Штаб-квартира, Каир, 6 фруктидора, год VI Генералу Дюма известен дом бея, где зарыто сокровище. Свяжитесь с ним, чтобы организовать его раскопки.

Бонапарт.

Еще одна огромная услуга, которую Дюма той осенью оказал Наполеону, – помощь в подавлении Каирского восстания. Центром восстания стала мечеть Аль-Азхар – главная мечеть Каира. Здесь муллы в течение многих дней проповедовали, что французы – еще худшие угнетатели, нежели мамлюки, поскольку вдобавок еще и безбожники. Поэтому проповедники благословляли горожан на восстание как угодное Аллаху и Пророку Мухаммеду. Несмотря на происламские заявления Наполеона и его попытки вписать в Коран себя и прочих деистов-революционеров (или, возможно, именно благодаря этому), многие средние египтяне были готовы сражаться с захватчиками. Восстание вспыхнуло 22 октября, и в течение трех дней город был свидетелем жутких сцен убийств, грабежей и поджогов.

Дюма спас некоторых ученых из Института, в котором они забаррикадировались против вооруженных толп. Затем генерал приложил руку к разгону основных групп мятежников. Те отсиживались в Аль-Азхар, превратив мечеть в свою штаб-квартиру. Согласно некоторым версиям, Дюма въехал прямо в мечеть на лошади под крики разбегающихся бунтовщиков: «Ангел! Ангел!» (очевидно, мусульмане сочли чернокожего всадника Ангелом смерти из Корана). Александр Дюма повторил эту историю в своих мемуарах наряду со следующим диалогом, в котором Наполеон тепло приветствует его отца после подавления восстания.

«Доброе утро, Геркулес [963] , – сказал он. – Вы сразили гидру». И он взял его за руку.

«Господа, – продолжил он, повернувшись к эскорту. – Я прикажу написать картину штурма Большой Мечети. Дюма, вы уже позировали для эскиза как центральный персонаж».

Тем не менее спустя одиннадцать лет, когда Наполеон поручил живописцу Жироде написать знаменитую картину «Каирское восстание», изображавшую грандиозную рукопашную схватку в мечети, «центральный персонаж» генерала Дюма был стерт – или, вернее, заменен белокурым голубоглазым драгуном верхом на вставшем на дыбы скакуне, с саблей наголо. Полное насмешки эхо столь характерного для Дюма героизма. На другом полотне, посвященном инциденту, офицер, который входит в мечеть с обнаженной саблей, – это сам Наполеон.

* * *

Следующим летом Наполеон уедет из Каира – без предупреждения или прощальных фанфар. Он поплывет назад, в Европу, оставив Клебера, который так давно хотел сам вернуться домой, командовать войсками и завершать провалившуюся египетскую операцию. Наполеон даже не скажет Клеберу напрямую, что передает ему командование. Он отправит инструкции по почте. Узнав, что Наполеон ночью уехал и оставил его за старшего, Клебер, как говорят, отреагировал в характерной для него солдафонской манере, которая так нравилась в нем его другу Дюма: «Этот мужеложец бросил нас здесь, наложив полные штаны дерьма. Мы собираемся вернуться в Европу и втереть это дерьмо ему в физиономию». Однако Клебер не дожил до выполнения этой клятвы: он был заколот на одной из каирских улиц сирийским студентом, которого наняли турки. (Европейцы перевезли череп убийцы во Францию, где поколения студентов-френологов изучали его в поисках указаний на «тягу к насилию» и «фанатизм».)

Генерал Дюма выбрался из Египта в марте 1799 года – без сомнения, преисполненный дурных предчувствий в отношении остающегося Клебера. Проделав путь предыдущей весны в обратном направлении, он проехал от Каира в Александрию, чтобы найти судно, готовое отвезти его домой. Его сопровождал генерал Жан-Батист Манкур дю Розой, который впервые служил с ним во время осады Мантуи. Манкур был примерно на пятнадцать лет старше Дюма и принадлежал к аристократии, но оказался дружелюбным и добросердечным спутником. Вместе они добрались до гавани и стали выяснять, можно ли здесь нанять судно. Боевые корабли во Францию не ходили, но такое путешествие теперь считалось возможным для гражданского судна – причем, чем менее заметным оно будет, тем лучше.

Вот так Дюма, Манкур и еще один знаменитый пассажир – ученый Деода де Доломье – ухитрились оплатить проезд на старом корвете под названием «Belle Maltaise». Состояние судна не внушало доверия, но оно пользовалось репутацией одного из лучших судов, остающихся в гавани Александрии. К тому же выбор у путешественников был невелик. Дюма дал капитану – мальтийскому моряку – средства на ремонт, необходимый для подготовки к плаванию. Однако впоследствии генерал обнаружит, что капитан просто прикарманил эти средства.

В Каире Дюма распродал большую часть своего имущества и купил одиннадцать арабских лошадей. Он также приобрел более полутора тонн арабского кофе, которое планировал перепродать во Франции. Дюма погрузил лошадей и кофе, наряду с коллекцией мамлюкских сабель, на борт судна.

Помимо генералов, лошадей и геолога на судно битком набились мальтийские и генуэзские пассажиры, а также около сорока раненых французских солдат. Все французские воины были измотаны духовно и физически и ничего не жаждали так сильно, как отправиться домой. Они не могли дождаться, когда же судно поднимет якорь.

Перед самым отплытием к Дюма подошли четыре молодых неаполитанских морских офицера. Они сказали, что англичане потопили их корабль, и теперь неаполитанцы пытались найти способ вернуться в Европу. Дюма договорился, что они присоединятся к пассажирам судна.

«Belle Maltaise» отплыла из Александрии 7 марта 1799 года. В Вилле-Котре я нашел записку, которую Дюма написал «гражданке Дюма» за две недели до этого:

Любимая моя, я решил вернуться [973] во Францию. Эта страна с ее суровым климатом серьезно подорвала мое здоровье… Надеюсь, я прибуду сразу следом [за этим письмом].

Я страстно хочу как избегнуть встречи с англичанами, так и поцеловать ту, кто для меня никогда не перестанет быть самым дорогим человеком на свете.

Твой друг на всю жизнь,

Александр Дюма.

На протяжении более двух лет о нем больше не будет известий.

 

Глава 19

В плену у Армии Святой Веры

«Belle Maltaise» отплыла из Египта в ночь на 7 марта 1799 года. Судно выглядело хорошо вооруженным и снабженным провизией, а благодаря кромешной ночной тьме и устойчивому ветру оно избегло встречи с крейсирующими британскими кораблями и к утру преодолело около 120 километров. В отчете о суровом испытании, которое позже напишет Дюма (эти покрытые пятнами листы лощеной бумаги я обнаружил в сейфе Вилле-Котре, на них строчка за строчкой при помощи птичьего пера буквально выгравированы элегантные и яростные слова), он вспоминал, как обнаружил, что на самом деле «судно разваливалось на ходу». Это, – сухо отметил он, – поразило нас еще в первую ночь плавания, когда вода стала просачиваться в трюмы со всех сторон». У них была всего одна спасательная шлюпка, куда при определенной удаче могли поместиться двадцать человек – на борту, судя по судовым документам, находилось около 120 человек.

«Когда мы оказались в 120 километрах от египетского побережья и ветер делал возвращение абсолютно невозможным, – писал Дюма, – не оставалось ничего другого, как выбросить за борт все тяжелое, включая провизию, пушечные ядра, пресную воду, корабельные якоря и якорные цепи». Дюма скормил волнам свои полторы тонны арабского кофе и даже отправил за борт большинство призовых арабских скакунов. (В одном из писем Доломье позднее обвинит Дюма в том, что он ослабил прочность корабля, вырезав бимс, чтобы спасти часть лошадей.) «Чтобы судно не утонуло, я счел необходимым одну за другой выбросить за борт десять пушек и девять из одиннадцати арабских лошадей, с которыми я отплыл, – писал генерал Дюма – Однако несмотря на снижение веса, – добавлял он, – ситуация лишь ухудшилась». Вода с угрожающей скоростью продолжала наполнять трюмы дырявого корвета, особенно после начала сильного шторма, который обрушил на судно дождь и высокие волны.

Старый мальтийский моряк рассказал им о способе укрепить корпус судна, чему Дюма и Доломье сначала не поверили. Однако в конце концов они разрешили моряку попробовать. Он потребовал за это деньги, хотя и собирался – предположительно – спасти собственную жизнь, как и жизни всех остальных. Речь шла о том, чтобы нырнуть в трюм, найти пробоины и ежеминутно затыкать их охапками соломы и всевозможным мусором. Моряк сообщил, что в корпусе судна имеется не одна, а множество глубоких трещин. Предложенный им способ каким-то образом сработал: уровень воды в трюме упал, а ее приток замедлился.

В столь опасном состоянии протекающее судно продержалось в бурном море более недели. Люди столкнулись не только с угрозой утонуть – рацион пищи и воды пришлось урезать. Доломье сокрушался о том, что их смерть останется незамеченной и никто о ней не узнает. В полном соответствии с уровнем метеорологической науки конца восемнадцатого века, ученый позднее отмечал, что «уже давно равноденствие не оказывало столь ужасающего влияния на погоду».

«Французские моряки и иностранцы» собрались на совет, и капитан убедил всех, что единственный выход – двигаться к ближайшему порту. Поэтому судно «Belle Maltaise» с трудом вошло в Тарентский залив, который отделяет каблук от пальцев итальянского «сапога», и оказалось на античном торговом маршруте, где некогда курсировали древнегреческие и древнеримские галеры. Город Таранто некогда был единственным на Итальянском полуострове колониальным аванпостом воинственного государства Спарта. Даже сегодня руины античного спартанского храма Посейдона, лежащие ниже большой серой крепости из не столь далеких времен, входят в число самых живописных достопримечательностей города.

* * *

«Я отправил капитана судна к правителю города с письмом, в котором объяснил причины, вынудившие меня вступить на их территорию, – рассказывал Дюма. – Я попросил о помощи в нашем плачевном положении и о гостеприимстве – до тех пор, пока мы не отремонтируем судно и не продолжим наш путь».

Еще каких-то пару месяцев назад город Таранто входил в Неаполитанское королевство, которым правили король и королева: Мария-Каролина – старшая сестра Марии-Антуанетты – и ее муж Фердинанд, ненавидевший Французскую революцию столь же страстно, как и любой другой монарх. Однако в результате инспирированного Францией восстания свободолюбивых патриотов король и королева были изгнаны, а на их месте установлена республика, поддерживаемая Францией. Известия об этом достигли Египта к середине февраля. Поэтому Дюма и его люди были уверены в своей безопасности и ожидали теплого приема.

«После череды исключительно сильных штормов, которые следовали друг за другом без передышки, – как вспоминал Доломье, – мы готовы были взлететь от радости при мысли о том, что прибыли домой, в Европу. Мы не сомневались, что нам абсолютно ничего не угрожает, и полагали, что вскоре встретимся с другими французами, которые, как мы думали, распоряжались в Таранто».

Капитан возвратился к Дюма с ответом, что правитель города с радостью примет их в порту, но сначала они должны пройти карантин. Просьба выглядела вполне добропорядочной: в Александрии от опустошительной эпидемии чумы скончалось множество французов, а один из пассажиров «Belle Maltaise» только что стал ее последней жертвой.

Но едва баркасы доставили людей с «Belle Maltaise» на берег, французы почувствовали сильное беспокойство. Осознание того, что он не находится на дружественной территории, наверняка оказалось ударом для Дюма. «Вместо триколора, – вспоминал Доломье, – мы увидели на всех башнях неаполитанские знамена». Флаги в гавани демонстрировали не только символы свергнутого Неаполитанского королевства, но и новый, гибридный знак, который ни один из французов не мог видеть до сих пор: геральдическая лилия, старая эмблема династии Бурбонов, поверх креста. Это было символическое слияние двух сил, сброшенных Революцией: Короны и Церкви.

Путешественников ждал грубый обыск, за которым последовали бесконечные допросы с участием чиновников, канцеляристов всех мастей, доверенных лиц и солдат, вооруженных пиками и разнородным оружием. Все эти люди действовали в соответствии с приказами, чьей сути они не открывали. «Нас допросили, обыскали, разоружили и поместили в карантин, – писал Доломье. – Для этого нас, 120 человек, заперли в большом складском помещении». Враждебность с антифранцузским подтекстом была явной. Один ученик Доломье, сопровождавший преподавателя, полагал, что карантин спас им жизнь. «Если бы чума не убила одного из нас, – писал он библиотекарю Египетского института, – нас бы вырезали той же ночью». (Охранники поразили его настолько, что он назвал их «дикарями».) Но у путешественников пока не отобрали их деньги.

Многие, конечно, были ранены, и все истощены от недоедания за время плавания по морю. В помещении оказалось так тесно, что ни один человек не мог лечь, не потеснив другого. Однако на следующий день тюремщики перевели Дюма, Манкура и Доломье в одиночные камеры. Как и за все остальное, за эту услугу пришлось заплатить наличными. Дюма также объяснил чиновникам, что кто-то должен кормить и ухаживать за двумя оставшимися у него лошадьми, и представители местных властей согласились делать это, если он даст еще денег. Взятки приходилось давать каждый час – за все. Дюма заплатил охранникам вперед за содержание лошадей – позже он узнает, что животных увели и никогда ему не вернут. (Примечательный факт: хотя охранники вели себя все грубее и агрессивнее, подкрепляя уверенность путешественников в том, что они были тюремщиками, а не хозяевами, представители властей так и не конфисковали напрямую все вещи и деньги Дюма. Возможно, привычка к взяткам слишком глубоко укоренилась в них, чтобы возникло желание быстро прекратить цикл вымогательства и поборов.)

«Все мы радовались тому, что считали искренним гостеприимством, – вспоминал Дюма, – но под маской человечности скрывались злодейские помыслы и преступления, достойные неаполитанского правительства». Путешественников действительно удерживали люди со «злодейскими помыслами», однако, хотя Дюма об этом не узнал даже впоследствии, они вовсе не представляли «неаполитанское правительство», по крайней мере, не в общепринятом смысле этого слова.

У Неаполитанского королевства странная и жестокая история, но редко когда жизнь в королевстве была настолько странной или настолько жестокой, как в те дни – весной 1799 года. На самом деле, среди всех районов Европы, где побывали Дюма, Манкур и Доломье, им довелось оказаться в одном из самых опасных.

Неаполитанское королевство охватывало всю Южную Италию, вплоть до границ с Папским государством (в 1799 году – Римской республикой, сателлитом Франции). Оно было относительно недавней монархией: на протяжении большей части его существования им правил Фердинанд, а до него королем был лишь его отец, Карл, вступивший на трон в 1759 году. До этого территория – с момента падения Римской империи – имела статус колонии или владения. Сначала византийцы, затем мусульмане, следом – норманны, немцы, французы и, наконец, испанцы сменяли друг друга в управлении Южной Италией или в попытках контролировать ее. С шестнадцатого столетия она принадлежала испанцам, чьи армии завоевали Южную Италию в то же самое время, когда Кортес покорял Мексику. Даже сегодня многие, особенно жители Северной Италии, отмечают, что юг больше напоминает им латиноамериканскую страну, нежели какое-либо место в Европе. И хотя они часто подразумевают под этим нечто оскорбительное, сравнение основано на совершенно реальной общей истории (символом чего послужила южноамериканская новинка – помидор, который столь сильно изменил южноитальянскую кухню). С 1500-х до начала 1700-х годов испанцы правили Неаполем и Таранто почти так же, как Буэнос-Айресом и Боготой. Под их властью столица – Неаполь – непродолжительное время соперничала с Парижем за право называться крупнейшим городом Европы.

Но в начале восемнадцатого века Мадрид утратил свои южноитальянские колонии, а затем, в середине столетия, началась запутанная война за наследство, которая дала родственнику испанского короля шанс, начав политический торг с герцогства, превратить бывшие колонии в Южной Италии в новое государство – Неаполитанское королевство. Это как если бы юный Король-Солнце стал править какой-нибудь банановой республикой. Тем не менее Неаполь стал центром итальянского Просвещения. Научный и культурный энтузиазм, пробудившийся благодаря раскопкам античных Помпей, сделал Неаполь одной из важнейших точек так называемого Европейского Большого путешествия, которое молодые аристократы совершали для завершения образования.

В 1759 году основатель государства взобрался по королевской лестнице из грязи в князи, унаследовав испанский трон, и оставил маленький стартовый «проект» своему восьмилетнему сыну, Фердинанду. Тот принял ключи от Неаполитанского королевства и в семнадцать лет женился на сестре Марии-Антуанетты. В такой же степени смышленная в политике, в какой ее младшая сестра была легкомысленной, королева Мария-Каролина принесла Неаполю что-то около восемнадцати монарших отпрысков и при этом развернула геополитические устремления государства в совершенно ином направлении. В конце 1770-х годов она пригласила выходца из Великобритании сэра Джона Актона на пост руководителя военно-морского флота Неаполитанского королевства. Она рассчитывала, что сэр Джон, как англичанин, будет знать, как из ничего построить флот. Сэр Джон также стал неаполитанским военным министром, министром финансов и так далее, пока не взял на себя множество государственных функций.

К этому моменту абсолютизм неаполитанской «банановой республики» вошел в волнующую вторую стадию – ту самую, куда въехал злополучный Дюма. Когда в 1793 году Мария-Антуанетта попала на гильотину, королева Мария-Каролина поклялась в вечной ненависти к Франции и велела Актону направить все до единого ресурсы королевства на борьбу с французскими идеями, французской печатной продукцией и французским народом. Но «французские идеи» укоренились на неаполитанской земле несмотря на цензуру, особенно популярны они были среди образованных высших слоев общества. Затем, когда французская Итальянская армия освободила север страны в 1796–1797 годах, по итальянскому полуострову прокатилась волна симпатии к революции. В Риме в печально известном еврейском гетто появилось дерево свободы, а его жители были освобождены. Неаполь запылал от революционных речей и призывов к действию. Когда весной 1798 года наполеоновская армада проплывала мимо южного побережья Италии на пути к Мальте, Фердинанду и Марии-Каролине казалось, что французы приближаются со всех сторон.

Однако Expédition d’Égypte предоставила неаполитанским монархам реальную возможность нанести французам удар: при содействии Актона и британского посланника сэра Уильяма Гамильтона король с королевой развили бешеную активность, выстраивая политику государства для противодействия власти французов. Главной опорой для англо-неаполитанских связей была юная жена Гамильтона – леди Эмма Гамильтон, бурный роман которой с адмиралом Нельсоном (тогда лордом Нельсоном Нильским) позволял поддерживать тесные контакты с британским военно-морским флотом. С союзом, подкрепленным не только геополитикой, но и постоянной потребностью Нельсона навещать свою возлюбленную, Фердинанд и Мария чувствовали себя непобедимыми. Той осенью, пока Дюма подавлял восстание в Каире, Неаполь атаковал Римскую республику, финансируемую Францией. Однако, столкнувшись с первоклассными, закаленными в боях войсками французской Итальянской армии, неаполитанские солдаты запаниковали, побросали оружие и обратились в бегство. (Разгром никак не повлиял на репутацию неаполитанских солдат. Король Фердинанд подверг уничижительной критике решение сына сменить униформу неаполитанской армии. Монарх с сарказмом заметил: «Мое дорогое дитя, одень их в белое или одень их в красное, они будут драпать с той же скоростью».) Французская армия гнала неаполитанские войска до их дома, сделав возможным создание еще одной итальянской республики и стерев (на текущий момент) последние следы монархии на полуострове. Фердинанд и Мария-Каролина опустошили королевскую казну и, прихватив Актона, бежали на Сицилию.

После бегства короля Фердинанда в бывшем Неаполитанском королевстве настали странные дни. Никто официально не был у власти. С одной стороны, сюда прибыли силы Французской революции. Когда французская армия взяла Неаполь, местные патриоты вышли из подполья и провозгласили создание Партенопейской республики – еще одного сателлита Франции. Это произошло 21 января 1799 года – менее чем за два месяца до появления Дюма в Таранто. Патриоты сажали деревья свободы и вывешивали на всех зданиях трехцветные флаги. (Цветовая схема у местных революционеров состояла из синего, желтого и красного.) В городах по всей Южной Италии вдохновленные Францией патриоты и вольнодумцы захватывали бразды власти. Таранто не стал исключением. Местные революционеры провозгласили город республиканским и свободным.

Но в то же самое время на улицы селений и городов по всему королевству выходили огромные толпы озлобленных людей. Они выискивали дворян или богатых купцов, известных своей симпатией к равенству, просвещению, свободе или любой иной «французской идее». Они вытаскивали «французские» библиотеки на площади и сжигали. Иногда эти люди не ограничивались книгами, а бросали в костер читателей, чтобы зажарить живьем. Подобных аутодафе (в буквальном переводе «актов веры») в Европе не видели со времен расцвета Испанской инквизиции. Это население было «невежественным, чрезвычайно суеверным, фанатично преданным Фердинанду и враждебно настроенным по отношению к французскому народу, – писал член французской оккупационной армии. – Будь у них возможность и средства, они бы не дали ни одному из нас уйти живым… Кажется, [мы] забыли, что находимся на землях Сицилийской вечерни».

В сельской местности французские войска тоже вынуждены были вести ожесточенные битвы с группами контрреволюционеров-ополченцев, которые пока не имели ни названия, ни какой-либо реальной структуры. Изгнанный Фердинанд финансировал этот бунт – антифранцузскую, антидемократическую мешанину крестьян, аристократов, священников и бандитов. Всех их возглавлял кардинал Фабрицио Руффо – священнослужитель, вышедший из влиятельнейшего рода неаполитанских аристократов. Фердинанд назначил Руффо своим «генеральным викарием» и приказал делать «все необходимое» для очищения Южной Италии от свободолюбивых профранцузских идей.

Кардинал объявил, что это движение следует именовать L’Esercito della Santa Fede – Армией Святой Веры. Именно он придумал флаг, где сочетались символы Короны и Церкви. Под этим красно-белым знаменем войска санфедистов будут сражаться с нечестивыми армиями Французской революции, облаченными в сине-бело-красную форму.

Пока судно «Belle Maltaise» направлялось к тарентским водам, Армия Святой Веры укрепляла контроль над южной оконечностью Италии. Республиканский город Таранто пал. «Нечестивое» древо свободы было с корнем вырвано с портовой площади и сожжено. Триколоры уступили место разработанным кардиналом Руффо штандартам с лилией и крестом.

Армия Святой Веры беспощадно уничтожала вольнодумцев, евреев, республиканцев и любого человека, обвиненного в малейших связях с чем-либо французским. Когда Дюма и его спутники отвечали на бесконечные вопросы, по всему древнему городу еще валялись тела убитых, хотя на портовой площади не осталось ни одного из них. В день прибытия злополучного судна в порт маркиз де ла Скьява, представитель санфедистов, был назначен новым правителем – «Лордом» – крепости Таранто.

Маркиз де ла Скьява сообщил кардиналу Руффо, что захватил двух высокопоставленных французских генералов и знаменитого французского ученого, которые потерпели кораблекрушение. После чего маркиз стал ждать приказов от кардинала относительно дальнейшей судьбы пленных. Но получить прямой ответ было невозможно, потому что в Армии Святой Веры отсутствовала четкая структура, а само повстанческое движение развивалось хаотично. Прежде чем стать руководителем армии, человек, которого бунтовщики называли генеральным викарием, служил казначеем у папы Римского и управляющим на мануфактурах по производству шелка у короля Фердинанда. Хотя Руффо искренне желал восстановить власть Церкви в королевстве, в возглавляемую им армию вступали, по словам одного из его собственных офицеров, «убийцы и разбойники, привлеченные возможностью грабить, мстить и убивать». Всевозможные проходимцы заявляли, что действуют от имени и по поручению Армии Святой Веры или самого кардинала.

Случилось так, что Дюма, который, несмотря на все протесты, целыми днями общался лишь с мелкими чиновниками, неожиданно удостоился визита человека, представившегося «Его Высочеством принцем Франциском, сыном короля Фердинанда Неаполитанского». Дюма попытался было рассказать ему о том, как плохо с ними обращаются, и попросить о встрече с французским посланником, но принц перебил его. «Справившись о здоровье генералов Бонапарта и Бертье и ситуации в Египетской Армии, он тут же ушел», – вспоминал озадаченный Дюма.

Как следует из более поздних итальянских источников, человек, называвшийся сыном Фердинанда, на самом деле был корсиканским авантюристом по имени Бочекьямпе. Он переезжал из города в город в зоне действия санфедистов, выдавал себя за принца и командовал направо и налево. Фальшивый принц Франциск смещал магистратов, назначил правителей городов, поднимал налоги и тратил деньги из общественной казны. Его способность проделывать все это безнаказанно позволяет утверждать, что он, без сомнения, был гораздо способнее настоящего принца Франциска, известного своим чудовищным дилетантизмом, как, впрочем, и его отец. Этот факт также позволяет судить о хаосе, в котором в то время пребывало королевство.

Негодяй мог и не быть истинным принцем короны, но именно он стал поводом для первого прямого сообщения, полученного Дюма от кардинала Руффо.

Не успели пройти сутки после визита мошенника, как охранники передали Дюма письмо от кардинала. «Он призвал нас с генералом Манкуром написать французским главнокомандующим Неаполитанской и Итальянской армиями с предложением обменять нас на господина Бочекьямпе, плененного в Анконе. Он добавил, что король Неаполитанский [начальник Руффо] заинтересован в одном только господине Бочекьямпе более, нежели во всех прочих своих генералах, находящихся в плену во Франции, вместе взятых».

Судя по всему, самозваный «принц Франциск» сразу после посещения камеры Дюма направился на север, на другую половину полуострова, во главе войск санфедистов. Похоже, он намеревался с боем пройти вдоль побережья и разграбить его. Но французы пленили полководца – отсюда и возможность обмена. (Несмотря на предосудительное поведение в Таранто, Бочекьямпе ранее отбил провинцию Апулия у союзных Франции республиканцев и вернул ее под контроль короля Фердинанда. Это стало итогом успешного заговора, организованного Бочекьямпе и тремя другими преступниками-корсиканцами, которые тоже выдавали себя за членов королевской фамилии.)

«В ответ я отправил кардиналу требуемые им письма», – вспоминал Дюма. Он все сильнее надеялся, что благодаря столь необычному обмену пленными получит свободу. Но затем пришло известие о том, что французы на самом деле убили Бочекьямпе, а не взяли его в плен, – и кардинал Руффо потерял интерес к Дюма и Манкуру как к предметам для торга.

Вместо освобождения Дюма получил приказ, провозглашающий, что они с Манкуром теперь, спустя примерно семь недель после того, как впервые оказались в тюрьме, официально считаются военнопленными Армии Святой Веры. Приказ касался только их двоих; прочих пассажиров «Belle Maltaise» следовало держать отдельно.

В подтверждение этой версии событий, содержащейся в отчете Дюма, я обнаружил приказ, датированный 4 мая 1799 года, о «переводе всех французских и генуэзских пленных, за исключением двух генералов, которые останутся в Таранто, в тюрьме под надежной охраной». В документе говорилось, что всех прочих пленников надлежит отпустить после подписания теми следующего обязательства: «Они клянутся в течение двух лет не поднимать оружия против Его Величества короля Неаполитанского, да хранит его Господь, [или] против любых его союзников». Впрочем, перед освобождением пленников надлежало «лишить всякого оружия… даже маленьких ножей». Власти также приказали конфисковать «их деньги, если имеются, за исключением небольшой суммы, необходимой в пути, и драгоценности либо иное ценное имущество». Конфискованные ювелирные изделия, наручные часы, золотые и серебряные монеты, кубки, ножи, шелковые платки, кусочки ткани и так далее были надлежащим образом внесены в опись – этот многостраничный перечень с детальным описанием мог бы понравиться только ростовщику или страховому агенту. Но в целом он показывает, что захват «Belle Maltaise» для Армии Святой Веры оказался настоящим подарком судьбы. Опись завершается сообщением о том, что «все серебряные и золотые монеты помещены в обитый железными полосами ящик… перевязанный веревкой и запечатанный испанским воском».

Более поздним приказом четко предписывалось освободить «Деодато Доломье», охарактеризованного как «член почти всех европейских академий и профессор естественной истории в Париже». К несчастью, судьба распорядилась так, что Доломье не был ни отпущен на свободу, ни остался в плену в Таранто вместе с Дюма и Манкуром. О его прибытии в город узнали сицилийские рыцари Мальтийского ордена, которые имели зуб на ученого за то, что он убедил магистра сдать крепость-остров Наполеону. Хотя Доломье не собирался предавать рыцарей, они обвинили его в причастности к двурушничеству Наполеона. Международный «литературный мир» встал на защиту Доломье. Требования освободить ученого звучали в каждой европейской стране, включая Великобританию. Этот настрой отражен в письме известного британского исследователя и ботаника Джозефа Бэнкса британскому консулу в Неаполе: «Вы понятия не имеете, какое сильно возмутилась вся литературная общественность, узнав о его тюремном заключении, и как горячо люди науки по всей Европе ратуют за его освобождение». В Египте Конте и два других ученых написали письмо от имени Института, требуя освободить Доломье: «Когда гражданин Доломье по приказу правительства его страны отправлялся в поход, он рассматривал его как литературный вояж. Он и вообразить не мог вторжения на Мальту».

Но ни одно из этих посланий не смогло удержать мальтийских рыцарей от мести. Они перевели Доломье из крепости Таранто в замок в Мессине, в Сицилии, где почти два года бесчеловечно держали его в одиночной камере. Находясь в заключении, он писал трактат по геологии на полях и между строчек нескольких книг, оставленных ему тюремщиками. Пером служила острая щепка, а чернилами – сажа от масляной лампы. После освобождения Доломье опубликовал этот научный труд под названием «Размышления о минералогии». В историю науки трактат вошел как поворотный пункт в геологии. Доломье умер спустя несколько месяцев после выхода книги в свет.

Сын генерала Дюма конечно же использует тюремное заключение отца в крепости Таранто как основу для описания мытарств главного героя «Графа Монте-Кристо» Эдмона Дантеса, брошенного в одиночную камеру по ложному обвинению. Подобно Дюма, Дантес сойдет на берег с корабля, ожидая, что его жизнь изменится к лучшему, но вместо этого станет пешкой в чужих заговорах и планах, которые не имеют к нему никакого отношения, и окажется под замком в средневековой тюрьме-крепости – без надежды на суд и без возможности сообщить кому-либо во внешнем мире о своей участи. Но мучения Доломье в мессинской цитадели будут иметь столь же важное значение для романа: Доломье превратится в аббата Фариа, мастера на все руки, который по ошибке выроет подземный ход в камеру Эдмона и подружится с ним. Аббат обучит Эдмона тайнам науки, философии, религии и фехтования, а также передаст ему карту острова сокровищ, которые сделают его богатым.

Подобно Доломье, Фариа подбадривает себя, записывая свой научный шедевр углем на найденных предметах. «Когда вы придете ко мне, – говорит Фариа Эдмону, – я покажу вам целое сочинение, плод мыслей и изысканий всей моей жизни… В то время я не подозревал, что буду составлять его в стенах замка Иф». Он пишет часть трактата на одной из рубашек, а в качестве пера использует щепку, покрытую сажей, «растворенной в вине, которое мне дают по воскресеньям; и, заверяю вас, лучших чернил и желать нельзя. Для важных заметок, которые должны бросаться в глаза, я накалываю палец и записываю факты, достойные особого внимания, кровью».

* * *

В архивах города Таранто я обнаружил документ от 8 мая 1799 года, где говорится, что Дюма и Манкура следует держать взаперти в крепости до тех пор, пока не представится возможность переправить их «Его преосвященству кардиналу Д. Фабрицио Руффо, слуге Его величества Фердинанда IV, да благословит его Господь во веки».

Приказ, обрекающий Дюма и Манкура на неопределенно долгое тюремное заключение без суда и следствия, написан синими чернилами характерным для восемнадцатого столетия затейливым почерком с завитками, росчерками и точками над буквами. Однако в процессе поисков известий о генерале Дюма я к тому моменту полностью излечился от стремления видеть какие-либо романтические ассоциации между умением красиво писать птичьим пером и способностью быть человечным.

Текст распоряжения занимает семь страниц. Суть же состоит в том, что «командир Пятой и Шестой дивизиями христианских войск Неаполитанского королевства» – Армии Святой Веры – приказывает передать двух французских генералов «прославленному рыцарю сэру Джамбатисте Терони, военному командиру королевской крепости». В качестве свидетелей подписались многие представители местного дворянства, чьи имена отсылают нас к эпохе Средневековья, но среди них затесались и представители неблагородных сословий, вроде местного адвоката, занимавшегося сделками с недвижимостью.

Все эти люди подтвердили, что 13 мая пленники были здоровы, но, поскольку в Таранто не имелось других мест для надежного их содержания, они будут «препровождены в крепостную башню… с хорошей охраной, вместе с ними – один из их слуг, также француз, которому милостиво позволено служить им». (Даже самому злодейскому тюремщику, особенно если он работал на стороне Церкви и Короля, не могло и в голову прийти лишить дворянина его лакея.)

Итак, в полном соответствии со всеми этими чернильными завитушками, Дюма перевели в камеру в крепости, где он спал на соломе, брошенной на каменную скамью. Зимой сквозь единственное крошечное окно с железной решеткой в помещение проникали холод и сырость. Охранники держали Дюма и Манкура порознь, но разрешали им ежедневно видеться под надзором. «Мы были вынуждены потратить все оставшиеся деньги и продать все наши вещи, чтобы оплатить скудное питание, – будет вспоминать Дюма. – Нам также пришлось самим снабжать себя всем необходимым» для долгой жизни и выживания в тюрьме.

В первые недели тюремщики часто оставляли двери в камеры Дюма и Манкура незапертыми, поскольку они вели в прекрасно охраняемый внутренний двор. Побег оттуда считался невозможным. Я осмотрел камеру, где предположительно держали Дюма (крепость Таранто сейчас находится в собственности военно-морского флота Италии). Расстояние от внутреннего двора до внешних стен с большим количеством широких каменных парапетов и сторожевых башен, похоже, подтверждает мнение о невозможности побега.

Камера оказалась больше, чем я ожидал, и это каким-то образом усиливало ощущение обреченности, которое охватило меня, даже несмотря на то что вместе со мной находилась группа веселых, элегантных офицеров итальянского флота, одетых в безупречно белую форму. Она могла бы быть кладовой (именно в таком качестве она и используется сейчас), но адмирал указал на маленькое окошко в стене с решеткой из толстых, ржавых железных прутьев: «Вот откуда мы знаем, что это камера». Окно выходило во внутренний двор, и единственное, что Дюма мог видеть из него, помимо серых камней, были его охранники-санфедисты, вооруженные откупоренными бутылками красного вина и разнородным трофейным оружием. Адмирал показал мне пару ржавых пуговиц, украшенных символами Французской Республики 1796 или 1797 года. «Мы нашли их в одной из соседних камер… может, они принадлежали Дюма?»

Узникам тоже разрешалось пить вино, если они могли за него заплатить, как и любые другие спиртные напитки, которые посчастливится раздобыть охранникам. Пища подавалась нерегулярно и часто состояла лишь из сухого печенья, хотя раз в неделю бывала рыба, пойманная в местных водах. Все зависело от настроения стражников. Иногда они позволяли пленникам мыться в старой металлической бочке.

Каждый день узники имели право на одну прогулку по двору, при этом им нельзя было выходить за пределы очерченной зоны площадью в 25 квадратных метров. Этот «моцион» имел жизненно важное значение для Дюма – атлета и любителя жизни на свежем воздухе, поскольку позволял поддерживать хотя бы какое-то подобие психологического, если не физического, здоровья. Но главное, что не давало ему пасть духом, была мысль о том, что он вот-вот очнется от этого кошмара, невероятная ошибка будет исправлена и он сядет на быстроходный корабль, следующий в Тулон, где найдет хорошего скакуна, проедет через всю Францию и окажется в Вилле-Котре со своей семьей.

Каждый раз, когда тюремщик приносил еду, Дюма требовал встречи с командиром крепости. Маркиз де ла Скьява пока так и не посетил ценных узников. Дюма знал, что этому должно быть объяснение. Возможно, кардинал прислал приказ, чтобы его и Манкура держали в максимальной изоляции.

Тюремщик улыбался, казалось бы, со снисхождением (но возможно, это было всего лишь неверие в правомерность требований узника) и говорил, что по своим каналам похлопочет о Дюма перед Руффо. Это все, что он может сделать. И конечно, за это не мешало бы заплатить, чтобы компенсировать расходы.

Сын генерала Дюма будет годами мучительно размышлять о тяжелой жизни отца в крепости Таранто, который попал в тюрьму на неопределенный срок за непонятно какие проступки, из-за незнакомых людей. Писатель вообразит бесконечные и бессмысленные разговоры узника с тюремщиком. Они описывают ту же самую безысходность, которую позже выразит Кафка, только Дюма сделал это на восемьдесят лет раньше и в доступной каждому читателю форме. В «Графе Монте-Кристо» Эдмон умоляет тюремщика:

«Я хочу видеть коменданта» [1024] .

«Я уже говорил вам, что это невозможно».

«Почему?»

«Потому что это запрещено правилами».

«Что же тогда разрешено?»

«Пища получше, если вы за нее заплатите, книги и прогулки».

«Но я хочу встретиться с комендантом».

«Если вы станете надоедать мне, повторяя одно и то же, я перестану носить вам еду».

«Но тогда, – сказал Эдмон, – я умру от голода, вот и все…»

Поскольку каждый арестант ежедневно приносил тюремщику по десять су, он ответил более ласковым тоном:

«То, о чем вы просите, невозможно. Но если вы будете хорошо себя вести, вам разрешат гулять, а на прогулке, может статься, вы однажды встретите коменданта. И если ему будет угодно ответить вам, то это уж его дело».

«Но сколько, – спросил Дантес, – мне придется ждать этой встречи?»

«Ах! Месяц, полгода или год».

«Это слишком долго. Я хочу видеть его сейчас же!»

«Ах! – сказал тюремщик. – Не думайте все время о том, что невозможно, иначе через пару недель вы сойдете с ума».

* * *

Впрочем, в безумный апрель 1799 года у кардинала Руффо вряд ли было время задуматься о судьбе двух высокопоставленных французских пленников. Он целиком сосредоточился на действиях его Армии Святой Веры в союзе с британцами, русскими и турками. Британские корабли оккупировали Капри и другие острова вдоль Амальфийского побережья и блокировали Неаполитанский залив, отрезав поддерживаемую Францией Партенопейскую республику от поставок продовольствия. Войска Оттоманской империи высадились под Бриндизи, главным южноитальянским портом на Адриатике, и соединились с силами санфедистов. От внимания хулителей Руффо не укрылось, что католический генералиссимус в своем крестовом походе опирается на помощь протестантских, православных и мусульманских армий. Но опасные французские идеи заставили выглядеть старомодными вековые противоречия между религиями. Во времена, когда всем им грозила безбожные свобода, равенство и братство, Армия Святой Веры продолжала без оглядки принимать в свои ряды местных бандитов и разбойников.

13 июня Армия Святой Веры войдет в Неаполь, где устроит настоящую оргию зверств. Армия невежественных хулиганов, набранная в основном из жителей соседних деревень, организовала своего рода бунт бедняков против образованных слоев общества – повторение чудовищных январских аутодафе, только на этот раз их, наряду с грабежами, проводила настоящая, «религиозная» армия. Фердинанд вернулся в Неаполь лишь в июле, и даже тогда, когда королевская флотилия вошла в залив, король был слишком напуган, чтобы решиться на высадку. Он вместе со всеми придворными ждал на море, пока на земле продолжался полуофициальный террор во имя Святой Веры. Убийства периодически повторялись до конца лета.

* * *

А в Таранто генералы Дюма и Манкур узнали о крахе неаполитанских республик тем способом, каким узники часто узнают о политических событиях: правила содержания изменились.

«Пришел охранник и сказал нам, что теперь, когда республика пала и французов изгнали из королевства, нас больше не будут выпускать из камер на ежедневные прогулки, – вспоминал Дюма. – Позже в тот же день пришли рабочие, чтобы установить на наши двери засовы».

Но если генералы теперь стали настоящими военнопленными, тюремщики обязаны снабжать их «продуктами, достойными военнопленных и нашего ранга», – протестовал генерал Дюма. Узникам должны разрешить прогулку. Бежать из двора крепости было некуда, поэтому запрет ежедневного моциона был просто превышением полномочий.

«Охранники ответили на наши требования насмешками, – вспоминал Дюма. – Не буду приводить здесь злые и непристойные угрозы трусливых солдат, подстрекаемых их главарями. Они изводили нас днем и ночью. Но я обязательно доведу до сведения французского правительства весь масштаб злоупотреблений, характерных для королевских властей Неаполя и особенно для негодяев, которые представляют эти власти в Таранто».

Если бы Дюма был прежним собой, он мог бы оглушить одного из охранников и попытаться сбежать. Находившиеся в крепости солдаты Армии Святой Веры были хорошо вооруженными, но вялыми и непрофессиональными вояками, а регулярный гарнизон крепости внушал еще меньшее почтение. Крепость Таранто, некогда охраняемая швейцарскими наемниками, в последние годы пополнялась неаполитанскими солдатами, которых отправляли сюда на поправку после ранения. Многие из них жили в крепости вместе с семьями, придавая этому месту вид дома ветеранов войны. Могла ли такая охрана сдержать человека, который обратил австрийцев в бегство на мосту в Клаузене? Если Дюма смог взобраться по обледеневшей скале, чтобы захватить вражеский редут, неужели бы он не перехитрил своих охранников и не спустился бы по веревке с крепостной стены?

Но Дюма не был уже тем человеком, который в прошлом десятилетии с боями пробивал себе дорогу к славе. Он уехал из Египта из-за пошатнувшегося здоровья, а после прибытия в Таранто столкнулся со «странным параличом», поразившим лицо. Пока он сидел в карантине, власти Таранто прислали к нему врача, и тот «начал кое-какое лечение». Врач продолжал навещать Дюма и в крепости. 16 июля, в 10 часов утра, «выпив стакан вина и съев сухое печенье во время мытья, согласно инструкциям доктора», Дюма упал на пол, скрючившись от боли.

 

Глава 20

«Гражданка Дюма… обеспокоена судьбой своего мужа»

К лету 1799 года Мари-Луиза не находила себе места от волнения. Учитывая медлительность транспорта и продолжавшиеся захваты почтовых судов британцами, она привыкла по много недель не получать весточки от мужа. Но она получила письмо Алекса от 1 марта, где говорилось, что он уезжает из Египта и страстно надеется оказаться в объятиях жены «сразу следом» за этим посланием. С тех пор как он написал эти слова, прошло три месяца. Даже если бы его корабль захватили англичане, она бы уже узнала об этом. Генералы Французской Республики просто так не исчезают с лица земли.

Она написала военному министру, чтобы узнать, нет ли у него новостей о захвате корабля с ее мужем. Хотя ответа не последовало, к концу июля Мари-Луиза каким-то образом (быть может, от друзей Доломье, которые получили письма от него в июне) проведала о тяжелом положении супруга: он попал в плен. Она связалась с коллегами Алекса, и те постарались навести справки.

Первое найденное мною письмо подписано генералом Жаном-Батистом Журданом, который в 1799 году, потерпев унизительное поражение от австрийцев, временно покинул армию ради политической жизни, где продолжал обладать значительным влиянием. Журдан служил с Дюма в Северной армии в 1794 году и в Рейнской армии в 1795 году. 25 июля он написал новому военному министру Жану-Батисту Бернадоту:

Гражданка Дюма, жена гражданина [1041] генерала Дюма, обеспокоена судьбой своего мужа, который находился в Египте вместе с гражданином генералом Бонапартом, а затем, как она слышала, был вынужден отплыть во Францию Она узнала из надежных источников, что в месяц жерминаль его взяли в плен в Тарентском заливе и отправили в Мессину. Если у вас есть точная информация о его местонахождении, я буду вам чрезвычайно признателен за нее.

Будьте любезны, наведите справки.

Помимо обращения через Журдана, Мари-Луиза сама отправила множество писем различным чиновникам Военного министерства. В их числе было следующее письмо министру Бернадоту, посланное три недели спустя:

Вилле-Котре, 24 термидора [1042] VII года [11 августа 1799] Французской Республики, единой и неделимой
С салютом и уважением,

От гражданки Дюма
Жена Дюма.

Генералу Бернадоту, военному министру.

Я имела честь писать вам, гражданин министр, 4-го числа сего месяца, но не получила ответа. Боюсь, мое письмо к вам не попало. Прошу вас, пожертвуйте толикой своего времени, чтобы сообщить мне, что сталось с моим мужем.

26 жерминаля [15 апреля] я получила от него письмо, датированное 11 вантозом [1 марта], в котором он сообщал, что возвращается во Францию для поправки пошатнувшегося здоровья. Он покинул Александрию между 11 и 17 вантоза [7 марта] на судне «Belle Maltaise»…С этого момента я больше не получала от него вестей, а различные сообщения заставляют меня опасаться, что он попал в плен. Кажется, все указывает на то, что его захватили в Тарентском заливе, а оттуда он перевезен в Мессину.

Умоляю вас, гражданин министр, сообщите мне, что вам известно…Участие, которое вы проявляете к вашим соратникам, внушает мне уверенность в вашем участии к моему мужу. Его благодарность, равно как и моя, будут сопоставимы с важностью услуги, что я ожидаю от вас.

Бернадот был генералом-республиканцем, как и муж Мари-Луизы, и у нее были основания полагать, что он поможет ей. Но Бернадоту, как военному министру, было о чем побеспокоиться и без этого.

Летом 1799 года Франция, ее союзники и сателлиты столкнулись с новой коалицией держав, решительно настроенных отобрать все завоевания семи лет ожесточенной революционной войны. Это были Англия, Россия, Австрия, Португалия, Турция и Неаполь. Потопив французский флот в Абукирском заливе летом прошлого года, британцы – с помощью турок – заперли лучшие подразделения французской армии на Ближнем Востоке.

А теперь в Италии – самом сердце всеевропейской республиканской революции – «братские республики» Франции рушились одна за другой, как костяшки домино. За разгромом в Неаполе последовали сокрушительные поражения на севере, где австрийцы и русские, поддержанные британским золотом, повсеместно атаковали французов. Республики, за создание которых Дюма и его товарищи по оружию сражались около года, падали за считаные недели. Цизальпинская республика прекратила существование в апреле 1799 года, а в конце того же месяца австрийцы захватили Милан. Итальянские патриоты оказались не в состоянии сами защитить себя и почти всегда мешали сделать это французам, поскольку были недовольны французской оккупацией, считая ее противоречащей новым революционным идеалам. Кровавые убийства профранцузски настроенных патриотов произошли в Вероне и других городах Северной Италии, особенно в Тоскане, где толпа вдребезги разбила символы республики, а деревья свободы использовала, чтобы повесить Giacobini (якобинцев). В Сиене контрреволюционеры убивали евреев, и повсюду возрождались еврейские гетто, чье уничтожение рассматривалось как важнейший символ заразы французского свободомыслия. Впрочем, чаще всего профранцузски настроенная Северная Италия сдавалась в результате австрийского (а теперь еще и российского) вторжения. Старые державы Европы снова шли в военный поход.

Поскольку значительное число французских солдат застряло на Ближнем Востоке, австрийцам потребовалось всего три недели, чтобы вернуть себе город-крепость, которую Дюма и его товарищи взяли лишь после упорной девятимесячной осады. Французы сдали Мантую 28 июля. В результате сражения австрийцы пленили весь генеральский состав французов в регионе. Все достижения славной кампании 1797 года были утрачены. Бывший командир и товарищ Дюма генерал Жубер был назначен главнокомандующим французской Итальянской армией, но погиб в первой же схватке – в битве при Нови – 15 августа. Римская республика пала 30 сентября.

Страна, которая так недавно несла революцию во все уголки Европы, вновь оказалась на грани вражеского вторжения и поражения. Так что совсем не удивительно, что генерал Бернадот, возглавлявший Военное министерство Франции, мало чем мог помочь Мари-Луизе. В последнюю неделю августа он ответил, что министерство, к сожалению, не может предоставить «удовлетворительную информацию о положении генерала Дюма», но что «если я получу какое-либо известие о нем, заверяю вас, я передам вам его при первой же возможности».

* * *

Не сумев получить помощь от армии, Мари-Луиза начала бомбардировать письмами влиятельных членов правительства. 1 октября она написала Полю Баррасу, политическому лидеру Директории и давнему патрону Наполеона, умоляя его проявить участие к судьбе ее мужа. Но Баррас, у которого находилось время только на то, что наполняло его карманы, не пожелал помочь. Его мало заботили республиканские генералы или их судьба. Ранее в том же году он участвовал в измене Республике, помогая агентам Людовика XVIII, брата убитого короля, организовывать заговор с целью возвести Людовика на трон. За эту помощь Баррасу было обещано двенадцать миллионов франков.

Когда на войне началась череда неудач, правительство лишилось поддержки со стороны даже тех коррумпированных людей, которые в него входили. Франция снова очутилась на грани социально-экономического коллапса, поскольку соперничавшие группировки вышли на улицы по всей стране. Небольшие бродячие армии мародерствовали и грабили сельские районы. Плохое управление финансами и сокрушительные поражения в войне привели к тому, что Париж утратил способность поддерживать правопорядок, не говоря уже о таких первоочередных вещах, как содержание больниц и школ. Стоявшие у власти люди искали выход. И в начале октября выход нашелся.

Когда 9 октября генерал Бонапарт высадился во Франции, покоритель Египта оказался именно той сильной фигурой, в которой нуждалось правительство. Хотя Наполеон оставил после себя кровавый ад, до Франции пока добрались лишь вести о его победе над турками в Битве при Абукире десятью неделями ранее. Несмотря на небольшое расстояние между Францией и Египтом, последний располагался на другом континенте, который еще больше отдалился из-за британской военно-морской блокады. Надежные источники информации о ситуации в Египте либо отсутствовали почти полностью, либо находились под контролем Наполеона. По прибытии его кораблю пришлось пройти стандартную процедуру карантина, чтобы убедиться, что ни Наполеон, ни его подчиненные не заражены чумой, которая, как было известно, опустошала оставшиеся в Египте войска. Но карантин не смог сдержать толпы людей, которые бросились на судно Наполеона с криками «Лучше чума, чем австрияки!».

Наполеон с триумфом проехался от порта высадки до Парижа, где епископ Талейран, всегда ставивший одно шоу под прикрытием другого, организовал встречи Наполеона с членами Директории. Между тем младший брат Наполеона Люсьен Бонапарт ухитрился избраться в Совет Пятисот – и даже стать его председателем. Для этого Люсьену пришлось солгать о своем возрасте (ему было всего двадцать четыре, тогда как официально избираться разрешалось минимум с тридцати лет), но этот поступок бледнеет в сравнении с еще большей ложью: он возглавил главный орган законодательной власти и одновременно помогал старшему брату готовить государственный переворот, призванный уничтожить этот орган власти.

Детали заговора были разработаны 1 ноября на послеобеденной попойке в доме Люсьена Бонапарта. Философ Вольней, сделавший так много для идейного обоснования Египетского похода, тоже вошел в число заговорщиков, как и банкир Наполеона Колло, оплативший всю затею.

* * *

Мари-Луиза продолжала писать всем, о ком только могла вспомнить, и умоляла их помочь в поисках ее мужа. Наконец 29 октября она получила первое подтверждение того, что Алекс еще жив. Это было письмо от высокопоставленного правительственного чиновника:

Гражданка, я получил от вас два письма [1059] , в которых вы описываете свое беспокойство за судьбу мужа. Поверьте моим словам, я всем сердцем разделяю это беспокойство. Мы испробовали все возможные средства, чтобы выяснить, где держат вашего мужа, но мы [все еще] не знаем этого наверняка. Тем не менее все указания заставляют нас поверить, что он в Неаполе или на Сицилии. Вы можете быть уверены, что он жив: вся полученная нами информация не оставляет в этом ни малейших сомнений. Дабы ослабить ваши переживания, я также заверяю вас, что мы выберем наиболее подходящий вариант его обмена. Прошу вас не сомневаться в том, что я почту своей величайшей обязанностью сообщить вам новые известия, как только получу их.
Салют и братство!

Мари-Луизе повезло, что она получила это письмо, поскольку Мулен (и все остальное правительство) лишится власти одиннадцать дней спустя.

В ту же неделю она выяснила новые подробности – от министра военно-морского флота и колоний. Тот рассказал ей, что справился о генерале Дюма у генерального консула Франции в Генуе, столице недавно созданной Лигурийской республики. Консул подтвердил, что ее муж «взят в плен неаполитанцами», и министр по своим каналам связывался с Испанией, чтобы передать Дюма весточку от семьи. Министр пообещал «призвать испанское правительство освободить вашего мужа». (Париж давил на Испанию вместо Неаполитанского королевства потому, что на тот момент у Неаполитанского королевства не было дипломатических отношений с Францией.) «Надеюсь, гражданка, что этот шаг принесет определенный успех», – заключал министр. Но последующие события этой недели отвлекли всех от подобных дел.

9 ноября 1799 года люди министра полиции Жозефа Фуше расклеили на стенах по всему Парижу следующее воззвание Наполеона: «Совет Пятисот, находящийся под давлением особых обстоятельств, нуждается в единодушной поддержке и доверии всех патриотов. Собирайтесь возле него. Это способ построить республику на основаниях гражданской свободы, всеобщего благоденствия, победы и мира». Ранним утром следующего дня членов Совета Пятисот разбудили в их домах, сообщив, что раскрыт заговор против Республики и что им необходимо немедленно собраться на экстренное заседание. Депутатов предупредили, что в Париже собираться нельзя и что необходимо немедленно выехать из города в безопасное место. Таким местом должен стать старый дворец Сен-Клу, в десяти километрах от столицы. Там депутаты будут более надежно «защищены».

На рассвете 10 ноября, в холодное, пасмурное воскресенье, Наполеон приказал пяти тысячам солдат окружить оранжерею дворца Сен-Клу, где собрался Совет Пятисот. Сначала не все шло гладко. Когда Наполеон попытался выступить в оранжерее, обманутые законодатели – все до одного одетые в официальную форму из красных тог, накинутых поверх обычной одежды, и трехцветных шейных платков – стали кричать «Долой диктатора!». Наполеон, не обладавший большим опытом в гражданской политике, вспылил и заорал: «Вы сидите на вулкане!» Ответом стал свист, проклятия и даже плевки. «Долой диктатора! Долой диктатора!» Кто-то схватил Наполеона за шиворот и встряхнул его. Члены Совета Пятисот предложили объявить генерала Бонапарта «вне закона», что было бы равносильно смертному приговору.

Ситуацию спас Люсьен – чрезмерно молодой председатель Совета Пятисот. Увидев, что депутаты решительно настроены против его брата, он обернул обвинения в узурпации демократии против них самих. «Здесь не осталось свободы! – закричал он, срывая с себя красную тогу, которую носил поверх сюртука, и бросая ее на скамью у стены. – В знак гражданского траура я, как ваш председатель, отказываюсь от этого символа народного магистрата». С этими словами Люсьен вместе с братом вышел из зала во внутренний двор, где оба сели на лошадей. Оказавшись в седле, Люсьен обратился к солдатам с речью, объявив, что «дерзкие разбойники, без сомнения, подталкиваемые злодейской волей английского правительства, подняли мятеж против Совета». Он призвал солдат – во имя его брата – освободить Совет от этих разбойников и изгнать их из палаты парламента, «чтобы мы, штыками защитившись от кинжалов, были способны обсудить судьбу Республики».

Наполеон попытался объяснить солдатам положение дел на случай, если речь его младшего брата показалась им слишком мудреной: «Если кто-то будет сопротивляться – убивайте, убивайте, убивайте! За мной, я бог битв!» В этот момент Люсьен предположительно сказал брату вполголоса, что тому следовало бы придержать язык, поскольку он находится в Париже, а не в Египте. «Ты говоришь не со своими мамлюками!» После чего Люсьен сделал самый яркий и действенный жест за время государственного переворота, выхватив саблю Наполеона из ножен и приставив ее к груди брата. «Клянусь, я ударю родного брата прямо в сердце, если он хотя бы попытается предпринять что-нибудь против свободы французов!» В этот момент генерал Мюрат, который в Египте вместе со своим товарищем по оружию генералом Дюма ворчал по поводу деспотизма Наполеона, поступил так, как было нужно, чтобы подтолкнуть кавалерию свергнуть демократический строй. Он поднял коня на дыбы, взмахнул саблей и закричал: «Vive le général! Vive le président!», a затем указал на двери в оранжерею и приказал: «В атаку!» Вторжение вооруженных кавалеристов в зал произвело настолько неизгладимое впечатление на французских законодателей, что последние кинулись к окнам и стали выпрыгивать из них в поисках спасения.

Эта ночь у группы депутатов, действовавших заодно с заговорщиками, выдалась бессонной. Работая при свечах, они голосовали и составляли проекты указов, чтобы узаконить происходящее. К 3 часам утра все было кончено. У Франции появилось новое правительство. Наполеон стал первым консулом во главе высшего органа исполнительной власти из трех консулов. Естественно, остальные двое будут действовать по его приказу. Термин «консул» напоминал о Древнем Риме, и любой мог видеть, что, как и в Древнем Риме, высшая власть досталась одному-единственному Цезарю.

Участь всего и всех в Европе вскоре будет зависеть от прихоти этого диктатора с трехцветной орденской лентой. Десятилетие французского республиканизма и демократии – эпоха внешне бесконечного движения к свободе со всеми ее необузданными ужасами и надеждами – подошла к концу.

* * *

Спустя шесть дней после государственного переворота Мари-Луиза получила полное бюрократических уверток письмо от Мюрата – старого боевого товарища ее мужа, а ныне восходящей звезды Нового порядка:

В Генеральном штабе в Париже [1070] , 25 брюмера, VIII года [16 ноября 1799] Французской Республики, кавалерийская дивизия
Ваш гражданин

Иоахим Мюрат, дивизионный генерал
И. Мюрат

Гражданке Дюма в Вилле-Котре

Мадам, чтобы ответить на ваши вопросы, содержащиеся в письме, которым вы оказали мне честь 15-го числа сего месяца, я велел моему адъютанту гражданину Бомону поискать информацию, в коей вы были заинтересованы. Выяснилось, что, согласно отчету службы Министерства иностранных дел от 15 фруктидора [1 сентября], гражданин Бертелан, посланник в Риме, написал гражданину Бельвилю, генеральному консулу в Генуе, и поручил ему уведомить министров иностранных дел и военно-морского флота, что генералы Дюма и Манкур были пленены в Таранто и удерживались кардиналом Руффо как залог выполнения различных требований неаполитанцев. Гражданин Бельвиль выполнил поручение, а министр иностранных дел, полагая, что ваш муж уже освобожден, не счел нужным заняться этим вопросом. Получив от меня уведомление о том, что это не так, он намеревается переговорить с министром Испании и главнокомандующим Итальянской армией, чтобы они могли призвать к его освобождению. Счастлив тем, мадам, что имею возможность с удовольствием заверить вас в моей искренней преданности.

Спустя несколько лет Наполеон вручит Мюрату неаполитанскую корону, возведя его на трон вместе с супругой – младшей сестрой Наполеона Каролиной. Вместе они соберут толпу блестящих придворных и будут предаваться удовольствиям в том самом месте, которое причинило столько горя его старому другу Дюма.

 

Глава 21

Главная башня замка

Дюма лежал скрючившись на влажных камнях. Рокот моря и крики стражи в башнях доносились до него через высокое окошко. Деревянная дверь во внутренний двор не запиралась, но была слишком тяжела, а он испытывал слишком сильную боль и был слишком слаб, чтобы показаться охранникам на глаза или позвать их. Позже слуга обнаружит обезумевшего от боли генерала лежащим в темноте, в луже рвоты. Его белые военные штаны были выпачканы в грязи, а кожа блестела от пота. Слуга побежал за генералом Манкуром, который тут же оказался возле Дюма. Затем Манкур отправился к коменданту крепости. Он умолял его срочно прислать врача и говорил, что опасается за жизнь Дюма.

В ожидании доктора Манкур и слуга изо всех сил старались облегчить страдания Дюма. Тот шепотом попросил лакея дать ему молока из маленького рога, который Дюма привез с собой из Египта. Сначала генералу как будто полегчало, однако вскоре он вновь скорчился из-за еще более жестокой боли.

Когда Дюма оправился в достаточной степени для того, чтобы сесть, слуга при помощи чайной ложки стал кормить его оливковым маслом, смешанным с лимонным соком, и поставил ему «более сорока клизм за три часа». Оба указанных средства широко использовались в восемнадцатом веке для борьбы с глистами и, как позже утверждал Дюма, спасли ему жизнь.

Все это время они ждали врача, которого якобы вызвал комендант. Прошло много часов. Позже комендант «равнодушно» сообщит им, что врач уехал в деревню и некоторое время будет отсутствовать.

Наконец врач явился в сопровождении чиновников Армии Святой Веры и эскорта из двенадцати вооруженных солдат. Генерал Манкур «не мог не выразить свое возмущение» и потребовал, чтобы все лишние покинули комнату. Некоторые солдаты действительно вышли, и тогда медик наконец приблизился к больному. Дюма узнал человека, который всю прошлую неделю лечил его от паралича лицевых мышц.

«Увидев меня, врач побледнел как смерть», – вспоминал Дюма. Генерал заметил, как сильно смутился этот человек. Похоже, он не ожидал вновь встретить этого пациента живым. Позже Дюма пришел к выводу, что врач «был орудием преступления, если не его автором».

Медик велел Дюма не вставать со скамьи и пить ледяную воду, после чего поспешно ушел. Слуга приготовил стакан такой воды, но «толика этого ледяного питья вызвала у меня такое чувство, будто я умру, если продолжу глотать его, поэтому я отказался от него в пользу предыдущих методов лечения». Больше лимонного сока, оливкового масла и новые клизмы. Спустя некоторое время врач вернулся и прописал курс процедур. Он состоял из пластырей и «впрыскивания в уши, что [на время] приводило к полной глухоте» (опять же стандартные средства той эпохи, хотя к 1770-м годам медицинские изыскания уже показали, что впрыскивание воды в уши приводило к потере слуха).

Лечение в последующие две недели, позже отметит Дюма, «убедило меня в том, что они хотят отравить меня до смерти». Генерал Манкур, в свою очередь, испытывал внезапные и пугающие приступы недомогания – в его случае в виде стремительно нарастающих жестоких головных болей, «доходивших до такой степени, что это сказывалось на его способности рассуждать здраво» (как позже напишет генерал Дюма), причем «вывести его из этого состояния можно было лишь посредством немедленного кровопускания и большого количества клизм и питья, которые я готовил сам и постоянно держал у нас на виду» (предосторожность, позволявшая быть уверенным в том, что их не отравят).

* * *

Дюма не сомневался, что врач пытается убить их обоих всеми имеющимися средствами, за исключением самого очевидного – перерезать им горло. Однако нелегко определить, действительно ли «вредные процедуры», прописанные доктором, связаны с его преступными намерениями или же речь просто идет об обычной медицинской практике того времени. В конце концов, Дюма приписывал спасение своей жизни «сорока клизмам в течение трех часов». Хотя научная революция восемнадцатого столетия породила огромный интерес к естественным наукам и медицине, он пока не вылился в понимание сути болезни. (Некоторые врачи даже утверждали, что сами основные характеристики Просвещения – городская жизнь, изысканные манеры, слишком много чтения и размышления – приводили к возникновению болезней.) Вместо этого врачи подробно исследовали нестандартные реакции, свойственные организму конкретного человека, и в результате медик прописывал индивидуальные средства, которые действовали на пациента сильнее, чем на его болезнь. Это была предельная форма «внимания к личности» со стороны «поставщика медицинских услуг», хотя, быть может, и не лишенная выгод, которые, как мы до сих пор полагаем, проистекают из подобной системы взаимоотношений. Замечание, сделанное Мольером еще в семнадцатом веке, все еще не потеряло актуальности в восемнадцатом столетии: «Почти все люди умирают от своих лекарств, а не от своих болезней».

Двое из врачей, осмотревших Дюма, считали обнаруженные у него симптомы – потерю слуха и зрения, паралич лицевых мышц, мучительные боли в желудке – признаками меланхолии (т. е. депрессии). Увидев этот диагноз в их отчетах, я подумал: «Как современно это звучит!» Но на самом деле для восемнадцатого столетия характерно широко распространенная вера в то, что депрессия – причина всех болезней от инфекций до инфаркта и рака.

Хотя научная революция семнадцатого столетия заставила врачей официально отвергнуть замшелую теорию гуморов (жидкостей), именно эта теория в конце восемнадцатого века все еще составляла основу профессионального взгляда медиков на мир. Согласно гуморальной парадигме, состояние каждого человека в отдельно взятый момент времени соответствует некой точке непрерывного пространства между здоровьем и болезнью. Физическое состояние каждой личности основывается на соотношении ее гуморов – таинственных телесных жидкостей, которые определяют хорошее самочувствие: избыток одной жидкости или недостаток другой приводит либо к болезни, либо к «загниванию» всего организма. На эту краеугольную предпосылку опирались многие лечебные процедуры той эпохи – потогонные, слабительные средства, кровопускание, клизмы.

Помимо ухудшающегося физического состояния, Дюма обнаружил новые, как он полагал, доказательства того, что врач пытался причинить ему вред: это стало ясно однажды во второй половине дня, когда генерал мылся и сидел голым в бочке, а доктор явился к нему для беседы. Как сказал медик, он желает поговорить с генералом Дюма, пока рядом абсолютно никого нет, чтобы «заявить о своей уверенности в том, что у нас все украдут, как у наших соотечественников [например, у Доломье перед отъездом в Мессину]. Он хочет, чтобы мы доверили ему самые ценные из остающихся у нас вещей, а он вернет их назад перед нашим отъездом. Сидя в бочке, я заметил, что этот человек без смущения действует и говорит на глазах у артиллериста по имени Самарру». «Врач на самом деле не пытался сохранить все в секрете, – писал Дюма, – несмотря на его показное желание вступить с нами в тайный сговор». (К этому моменту Дюма описывает свою жизнь в плену почти что как человек, находящийся во власти галлюцинаций. Неясно, каких пунктов, по его мнению, касался этот тайный сговор, за исключением стремления поддерживать в нем слабость и зависимость от лекарств, чего он твердо решил избежать.)

Дюма не засек какой-либо яд в своей пище или лекарствах, зато, по собственному убеждению, он обнаружил причину головных болей Манкура, когда однажды изучил табакерку генерала: кто-то якобы подмешал в нюхательный табак нечто вроде металлического порошка, «настолько едкого, что тот проел несколько дыр в табакерке».

Решающим событием, которое заставило Дюма подозревать врача, была, как ни иронично это звучит, внезапная смерть самого доктора, скончавшегося спустя несколько дней. Дюма сделал вывод, что медика при помощи яда убили «те же люди, которые отравили меня», и что это, «без сомнения, предосторожность с целью избежать огласки».

Постоянное беспокойство Дюма по поводу слабеющего здоровья и получаемого лечения (он посвящает десятки страниц своего отчета трагикомедии из длительных промежутков между посещениями врача и из кровавых, бесполезных «процедур», назначаемых во время этих долгожданных посещений) смешивалось с его параноидальной уверенностью в том, что неизвестные злодеи постепенно убивают его по неведомым причинам. Для его мрачного настроения имелось еще одно основание: спустя день после скоропостижной смерти врача Дюма, проснувшись, узнал, что козу, которая давала ему молоко, кто-то задушил. Стражники назвали это несчастным случаем, хотя Дюма не сомневался: «Животное убили из страха, что он все еще может быть полезным для меня».

* * *

Вне зависимости от того, был ли Дюма отравлен или нет, условия пребывания в сырой крепости в течение следующих двух месяцев еще негативнее сказались на здоровье генерала. Он писал письма французскому правительству, неаполитанскому королю и домой – Мари-Луизе и маленькой Луизе-Александрине. Очевидно, комендант тюрьмы брал его письма, но нет никаких доказательств, что они когда-либо добирались до адресатов (Дюма упоминал об этих потерянных посланиях в более позднем письме). Генерал ослеп на один глаз, оглох на одно ухо и продолжал страдать от паралича лицевых мышц.

В конце концов, у Дюма не осталось выбора, кроме как вновь просить о помощи врача, сколь бы опасным это ни должно было казаться. Но на этот раз ему прислали медика, бегло говорившего по-французски. Тот честно заявил, насколько вредным было предыдущее лечение, и прописал совершенно иные процедуры. Впрочем, каждый доктор по-своему оценивал гуморальный дисбаланс пациента. Новый врач решил, что болезнь Дюма вызвана главным образом меланхолией, и прописал «инъекции в уши», порошок, который вдували в глаза, и пол-унции винного камня – «рецепт, который не только не облегчил мне жизнь, но лишь ухудшил ужасное состояние моего желудка».

Однако этот врач был очень дружелюбным, «в течение месяца достаточно регулярно осматривал меня и при любой возможности заводил разговор о политике, выказывая немалый патриотизм и симпатию к французам с целью добиться моего расположения». Шанс услышать новости и слухи на родном языке был драгоценным подарком для человека, находившегося в плену, вдали от дома. К тому же глухота постепенно отступила. Однако однажды комендант внезапно запретил визиты врача, потому что тот мог невольно выдать какие-либо тайны, а тюремщики, не зная французского, не могли контролировать разговоры доктора с пациентом. Дюма заподозрил в этом новый обман, в котором медик умышленно участвовал: заставить генерала ослабить бдительность и привязаться к собеседнику, а затем вновь оставить в одиночестве и еще сильнее сломить его волю.

Позже комендант смягчился и отменил запрет, но на двух условиях: врач не должен общаться с Дюма на его родном языке и комендант лично должен присутствовать на осмотрах. Прежде чем дверь камеры открылась, Дюма услышал, как комендант холодно предостерегал медика: «Сейчас вы увидитесь с вашим генералом Дюма. Если вы скажете хоть слово по-французски, вы пропали. Видите дверь этой камеры? Она откроется и закроется за вами в последний раз». Сопровождавший их французский хирург получил такое же предупреждение.

«Все вошли в комнату и столпились вокруг меня, – писал Дюма. – Я постарался встретиться взглядом с хирургом», но тот отвел глаза. «Я заговорил с врачом, но тот ничего не ответил». После короткого обсуждения, во время которого французский хирург был смущен как угрозами коменданта, так и плохим пониманием итальянского языка, он рекомендовал мне вернуться к первоначальным средствам лечения, добавив новые пластыри на руки, на заднюю часть шеи и за обоими ушами, – эта жестокая процедура, более чем любые прочие губительные снадобья, добавляемые в пилюли, произвела настолько разрушительное действие на меня, что на протяжении месяца, пока я ей подвергался, я мучился от постоянной бессонницы и обильного, продолжительного семяизвержения. Это привело к полному истощению всех частей тела и недомоганию, подобному тому, что человек испытывает незадолго перед смертью.

* * *

В этот момент Дюма получил весточку из мира за пределами темницы, что, вероятно, спасло ему жизнь. Друзья французов в Таранто – местная подпольная организация патриотов-республиканцев, – «зная о моих травмах, тайно передала мне два тома книги Тиссо „Сельский врач“». (На самом деле, Тиссо никогда не публиковал книгу под таким названием; скорее всего, речь идет о сочинении Тиссо «Советы людям о здоровье» в двух томах, выдержавшем 11 изданий в период с 1761 по 1792 г.)

Трудно переоценить роль общения с внешним миром для узника; столь же трудно выразить, какое влияние оказывал том Тиссо на больного в 1799 году. Самюэль Огюст Тиссо был львом медицины восемнадцатого столетия – своего рода Луи Пастером гуморального дисбаланса. Работами Тиссо, опубликованными в тридцатилетний период с 1750-х по 1780-е годы, пользовались врачи, хирурги, акушерки, целители всех сортов и пациенты. В мире, где печатная книга была ценным предметом, Дюма неожиданно получил доступ ко всей мощи современного ему медицинского знания. Кто-то извне желал, чтобы он жил!

Лихорадочно просматривая трактат Тиссо страница за страницей, Дюма натолкнулся на еще более замечательную вещь: статья о яде была помечена и подчеркнута. Это было послание, и оно подтверждало все его подозрения. С тех пор Дюма соглашался на все пилюли, которые прописывал врач, но лишь делал вид, что принимает их. Вместо этого он тщательно упаковывал и прятал таблетки, планируя в будущем выяснить их состав. «Я был очень рад получить материальное доказательство злодейства агентов неаполитанского короля», – писал Дюма. У него теперь вновь появилась воля к жизни, стремление выйти из крепости Таранто живым и надежда, что пилюли «однажды покажут французскому правительству всю порочность моих убийц».

* * *

Спустя несколько ночей подпольщики из Друзей французов передали еще одну посылку – на этот раз она на веревке опустилась на пол камеры Дюма через окошко. Это был большой кусок шоколада, завернутый в оберточную бумагу вместе с какой-то лечебной травой. Шоколад в те дни был не просто лакомством – подобно сахару, он относился к одному из чудодейственных лекарств в арсенале медицины восемнадцатого века. Трава оказалась цинхоной – корой тропического дерева, содержащей хинин. Считалось, что она обладает огромным целебным эффектом при лечении лихорадки и нервных расстройств.

«Явным улучшением здоровья я обязан, – писал Дюма, – цинхоне и шоколаду, что человеколюбивые патриоты тайно передали мне ночью с помощью веревки и крюка». Впрочем, генерал добавил, что, несмотря на эти «любезные поступки», он оглох на левое ухо, страдал от паралича правой щеки, практически лишился возможности видеть правым глазом, терпел жуткие головные боли и мучился от постоянного шума в ушах.

1800 год принес новые, прагматичные причины проявить мягкость по отношению к французским пленным, поскольку к лету этого года все в Таранто – узники, стражники, Армия Святой Веры и республиканцы-подпольщики – должны были знать хоть что-то о великих событиях, происходивших на севере, где французы начали второе вторжение в Италию. Наполеон оставил правительство в Париже и лично возглавил кампанию. Как будто желая искупить безвкусицу государственного переворота и присвоение диктаторских полномочий, первый консул взобрался на коня и повел армии через перевал Сен-Бернар, место одного из величайших военных триумфов Дюма, и вниз, на Итальянскую равнину. (На самом деле, Наполеон перевалил через Альпы на муле, хотя его эксперты по пропаганде тщательно скрывали этот факт.)

Вторая Итальянская кампания, увенчанная 14 июня великолепной победой над австрийцами при Маренго, разом положила конец череде французских поражений 1799 года. К осени Италия вновь начала походить на лабораторию по созданию революционных стран, на главный аванпост французских идей за пределами Франции. Итальянцы вновь поднимали всевозможные трехцветные флаги и сажали деревья свободы. Невозможно знать наверняка, сколь многие из новостей об этом достигали узников. Но тюремщики Дюма, без сомнения, ощущали, что баланс сил смещается не в их пользу и что упомянутые трехцветные флаги вскоре могут войти в моду в Таранто.

Дюма узнал, что его с Манкуром и некоторых других пленников должны перевести из Таранто в другую крепость – в Бриндизи, на побережье Адриатического моря. Ему сообщили, что перевод служит прикрытием для заговора с целью убийства: «Лишь в самый день перевода несколько человек подошли под наше окно, и из их жестов мы поняли, что нас хотят удалить из Таранто и убить по дороге». Той же ночью около 11 часов засов на двери Дюма заскрежетал. Маркиз де ла Скьява (глава провинции Лечче) «ворвался в наши комнаты» вместе с людьми, вооруженными мечами и кинжалами. Они заявили, что увозят узников в Бриндизи и что Дюма должен немедленно собрать свои вещи. Манера действий маркиза – то, что явился в камеру глухой ночью с таким количеством вооруженных людей, – не оставляла Дюма сомнений в его истинных намерениях. «Я самым громким голосом выразил крайнее недовольство столь неподобающим поведением маркиза, – писал Дюма. – Маркиз в ответ обнажил меч».

В этот момент Дюма схватил свою старую трость – самую похожую на оружие вещь в камере – и угрожающе поднял ее против меча маркиза и остальных клинков. Он не задумывался о своих шансах на победу, но был готов оказать сопротивление, каким бы бесполезным оно ни оказалось. Должно быть, Дюма сохранил что-то от старого таланта внушать врагам страх. Если судить о последовавшей письменной жалобе «Государственного и военного министерства» по поводу «безрассудства» и «вызывающего поведения» Дюма в ответ на попытку стражников вывести его, воинственная демонстрация готовности защищаться явно возымела эффект. После короткого обмена грозными взглядами с узником охранники покинули камеру.

К этому моменту полупараноидальная ярость Дюма наверняка заставляла его ожидать от тюремщиков только самого худшего. Но на самом деле, когда в сентябре 1800 года его с Манкуром перевели в крепость Бриндизи, примерно в дне пути верхом, и притом вовсе не убили по дороге, их положение улучшилось. В этой крепости, возвышающейся над Адриатическим морем, Дюма мог регулярно общаться со священником. Этого человека звали Бонавентура Чертезза. Их разговоры явно переросли в настоящую дружбу. Единственное сохранившееся письменное свидетельство о ней – трогательное послание, написанное священником в адрес Дюма уже после того, как последний вышел из тюрьмы: «Да будет вам известно, дражайший генерал, что я всегда хранил и всегда буду хранить в душе чувства [уважения к вам] и что [они] заставляют вечно вспоминать о вас с почтением. Я изо всех сил старался получить какие-нибудь известия о вас. Знаю, эта громкая похвала раздражает вас, но, зная ваше доброе сердце, я осмеливаюсь говорить подобным образом. Как бы я хотел обнять вас (проклятие, что вы так далеко!) – говорю это, не скрывая своих чувств». Священник обещает говорить меньше слов, если Дюма приедет к нему в гости, где генералу всегда рады.

Гораздо больше свидетельств сохранилось о занятных, если не сказать поразительных, отношениях Дюма с офицером тюрьмы по имени Джованни Биянчи, который был чем-то вроде командира всеми южными неаполитанскими тюрьмами-крепостями в регионе. Дюма и Бианчи вели постоянную переписку начиная с сентября 1800 года, даже несмотря на то что Бианчи, судя по всему, квартировал в крепости Бриндизи большую часть времени. (Похоже, Манкур встретил столь же учтивый прием, но упоминания о нем практически исчезают из отчета Дюма вплоть до момента их освобождения.) Письма Бианчи, не без изящества адресованные «дворянам, французским генералам, пленникам Форта над морем», содержат известия, что просьбы Дюма о предоставлении еды, одежды и предметов первой необходимости (например, железного котелка, который был предметом на удивление детального обсуждения) отныне передаются по цепи инстанций вплоть до самого короля Фердинанда. Отличные новости – сообщает Бианчи генералу Дюма: король разрешил! Тот факт, что просьба о котелке могла пройти всю цепь инстанций вплоть до короля, демонстрирует все, что необходимо знать о Неаполитанском королевстве… за исключением, быть может, одной важной детали, о которой Бианчи с сожалением сообщает Дюма, – пройдет «некоторое время», прежде чем разрешение короля может быть приведено в действие «на местном уровне». Иными словами, пока никакого котелка.

Так начался обмен письмами по пустяковым поводам. Например, Бианчи спрашивает генерала о вещах вроде эскизов его обуви или точного количества хвороста, необходимого ему на день. (Это первое упоминание о том, что узникам разрешали разводить огонь.) Представляю себе пленника и тюремщика – в противоположных углах средневековой крепости, каждый сидит за деревянным столом (у первого он огромный и полированный, у второго – маленький и шершавый), обмакивает перо в чернила и обдумывает запросы или извинения, изложенные одинаково затейливыми почерками с завитушками.

31 октября 1800 года Бианчи просит Дюма подсчитать «количество сюртуков, ботинок, рубашек и прочей необходимой вам одежды с указанием цен. Прошу вас прислать мне [этот список] немедленно, чтобы его могло изучить Министерство финансов королевства». Бианчи вызвал в тюрьму сапожников и портных, а также плотников, хотя Дюма приходилось по-прежнему искать вещи на обмен или продажу, чтобы расплатиться за эти услуги. Ему также приходилось платить за еду или за дрова для печи.

Бианчи постепенно начал удовлетворять повседневные потребности Дюма бесплатно и даже предлагать возмещение предыдущих затрат. В письме от 8 января 1801 года, в котором Бианчи объявляет о решении возместить Дюма «7 дукатов и 90 грани» за «комнату и питание для вас и ваших слуг», он просит сообщить адрес для корреспонденции, чтобы выслать по нему платеж. Это знак, что к этому моменту тюремщик знал: освобождение узника неизбежно.

21 января 1801 года Бианчи прислал Дюма необычное письмо. В нем он объясняет, что нападение генерала на маркиза де ла Скьява произвело скандал при дворе и что сам король разгневался достаточно для того, чтобы «собственной монаршей рукой» написать по этому поводу приказ самому высокопоставленному офицеру королевской армии. Бианчи описал, как король Фердинанд осуждает «недружественное и угрожающее поведение» Дюма, выразившееся в намерении напасть на маркиза с тростью. Король потребовал, чтобы Дюма и Манкура посадили в одиночные камеры, и посетовал, что власти были слишком снисходительны к французским генералам. Но самое замечательное в письме Бианчи заключается в следующем: он перечисляет все вышесказанное и пространно цитирует приказ короля Фердинанда, а затем сообщает, что будет игнорировать распоряжение об одиночном тюремном заключении генералов. Он поступит «вопреки приказам моего Короля», заявляет Бианчи, потому что убедился, что Дюма и его товарищ – хорошие люди.

Читая этот цветистый документ самого начала девятнадцатого столетия, я вспоминал о бесчисленных кинофильмах про Вторую мировую войну, которые смотрел подростком, где «хороший» командир люфтваффе решает прилично обходиться с американскими или британскими военнопленными вопреки приказам нацистских начальников. Можно ли хотя бы частично объяснить шаг Биянчи удовольствием от неповиновения властям, которое свойственно жителям Южной Италии, – стремлением показать нос манерному боссу отсюда, из своей продуваемой сквозняками провинциальной крепости, где у него не хватало ресурсов даже на то, чтобы отдать узнику кучку хвороста без получения за нее денег из штаба дивизии? Но почему Бианчи счел для себя безопасным изложить все это на бумаге – выразить презрение к королю в письменной форме? Было ли это умышленным актом в надежде, что письмо прочтут, потому что Бианчи, зная о вторжении французов, предполагал, что через считаные недели ему наверняка при" дется отчитываться скорее перед вышестоящим французским офицером и французским правительством, нежели перед его королевским величеством в Палермо? Перечитывая письма Джованни Биянчи, я начал подозревать, что этот человек не только предвидел завоевание французами его королевства, но и надеялся на него. Быть может, тюремщик Дюма был тайным Giacobino, который хорошо относился к французским узникам потому, что любил Францию и идеалы Революции.

* * *

В марте 1801 года Дюма узнал о планах судном переправить его и Манкура в Анкону, город на Адриатическом побережье, к северу от Рима. Но генералы оставались настороже. «Мы поняли, – писал Дюма, – что они хотят передать нас англичанам или берберским пиратам». Он попросил Бианчи сообщить его начальникам о крайнем «неблагоразумии [решения] отправлять нас по океану, полному вражеских кораблей».

Бианчи попытался успокоить Дюма – в серии писем в подобострастном тоне, почти граничащем с дешевым фарсом. Они завершались фразами вроде «Всегда готов выполнить ваши распоряжения» и «Остаюсь всегда готовым служить вам». Это сделало Дюма даже еще более подозрительным. Дорогому генералу совершенно не о чем волноваться, ответил Бианчи. Судна идут вдоль побережья и в случае любого нежелательного события, легко найдут, где пришвартоваться. Теперь он решил воспользоваться удобным случаем прислать Дюма, для его одобрения, кое-какие «образцы тканей» для его новой формы, которую он наденет после освобождения. «Подойдет ли красивая синяя шерсть средней толщины для нужды ваших слуг? – интересуется Бианчи. – Пожалуйста, соблаговолите уведомить меня, какой из образцов пришелся вам по вкусу».

Бианчи писал узнику по поводу конфискованного у него имущества, особенно оружия и снаряжения генерала, отобранного в первые месяцы тюремного заключения. Но Дюма отвергал все эти бюрократические инициативы как махинации трусливого врага, который теперь стал корчиться от страха перед приближающимся французским правосудием. Особенно разъярило Дюма письмо Бианчи с извинениями из-за того, что принадлежавшее генералу «двуствольное ружье… было выброшено в море…Тем не менее я сделаю все, что в моих силах, и, если мои поиски увенчаются успехом, с превеликим удовольствием отправлю его вам».

Среди потоков беспрестанной лести Джованни Бианчи всегда возвращался к любимой теме – одежде. Он глубоко сожалеет, что не в состоянии раздобыть шляпу излюбленного генералом фасона, но он может предоставить другую – «более безопасную и одновременно более удобную» для путешествия по морю. Он заверяет Дюма, что «немедленно» направит к нему людей показать головной убор альтернативного стиля. Наверняка Дюма, прожив восемнадцать месяцев в камере крепости, где с ним дурно обращались и пытались отравить, не стал бы день напролет переживать по поводу фасона шляпы. Бианчи «умоляет» генерала «пойти проветриться», причем сделать это «без всякой боязни». В ответ на серьезный запрос Дюма относительно одежды, Бианчи заверяет генерала республиканской армии, что тот, разумеется, должен не стесняясь «носить кокарду вашей страны» внутри крепостных стен – «таким же образом, – добавляет Бианчи, – как наши люди носят наши кокарды». (Кардинал Руффо разработал кокарду специально для Армии Святой Веры: распятие чисто белого цвета.)

В конце декабря 1800 года, после того как все – от австрийского императора до папы Римского – подписали мирные соглашения с Наполеоном, король Фердинанд Неаполитанский внезапно обнаружил себя единственным борцом с воскресшим французским колоссом в Италии. Наполеон послал сослуживца Дюма, генерала кавалерии, блистательного Мюрата во главе армии – на юг, против Неаполя. Фердинанду не потребовалось много времени, чтобы начать переговоры о сдаче перед лицом приближающихся французских войск: подданные недаром прозвали его «Il re Gambalesta», в вольном переводе – «Король Легкая Победа».

В феврале 1801 года генерал Мюрат доставил себе удовольствие сообщить посланнику Фердинанда, что согласно одному из условий капитуляции все французские военнопленные, удерживаемые где-либо на территории королевства, должны быть немедленно отпущены. Из писем, полученных от Мари-Луизы, равно как из приказов военного министра, Мюрат знал, что последнее требование приведет к освобождению его старого соратника Алекса Дюма.

Король Фердинанд быстро согласился на это условие, но, прежде чем Мюрат смог отпраздновать договор о перемирии, Наполеон приказал Мюрату изменить предъявленные условия. Бонапарт добавил еще один пункт: Фердинанд должен был принять французскую оккупацию Тарентского залива. Наполеон надеялся использовать эту территорию как базу для начала новой кампании по захвату Египта, который в этот момент переходил под контроль британцев и турок. Фердинанд вновь быстро согласился, и армия Мюрата вступила в Неаполь без единого выстрела. Если бы только Дюма знал эту новость – его старый товарищ въезжал в страну его тюремщиков!

Генерал наверняка услышал об этом, причем достаточно скоро. К концу марта Дюма оказался на судне, направлявшемся к французской базе в Анконе, – в свежепошитом легком шерстяном камзоле, новой рубашке, носках и ботинках и в стильной новой шляпе. Тем не менее в тридцать девять лет его едва можно было узнать. В первые недели, проведенные на свободе, Дюма был частично слеп и глух. Он ослаб от недоедания. Он хромал вследствие еще одной медицинской процедуры – кровопускания, во время которого врач перерезал ему сухожилие. Он был полон решимости исцелить себя, но поклялся никогда не забыть ни одной детали своего плена, или «самого варварского угнетения под небесами, подстрекаемого неослабной ненавистью ко всем тем, кто зовет себя французами».

* * *

Французский командир в Анконе тепло встретил генерала Дюма и, поскольку там не было полиции, занимающейся проблемами военнопленных, дал побитому жизнью офицеру немного денег из своего кармана – на еду и предметы первой необходимости. 13 апреля Дюма написал правительству: «Имею честь уведомить вас, что мы [Манкур и я] вчера прибыли в город с девяносто четырьмя [бывшими] пленными… по большей частью ослепшими и изувеченными». Добравшись до Флоренции, Дюма составит замечательный отчет о жизни в плену с перечислением всех несчастий, случившихся с ним с момента отплытия из Египта на судне «Belle Maltaise», – отчет, которым его сын позже воспользуется для создания культовых сцен человеческих страданий в «Графе Монте-Кристо». В письме к правительству Алекс Дюма ограничил свои высказывания по этому поводу кратким упоминанием об «обращении с нами неаполитанского правительства, позорящем его в глазах человечества и всех стран».

В тот же день он также написал Мари-Луизе – впервые как свободный человек. В письме есть и послание для Александрины Эме («Если по счастью она все еще живет на этом свете») о том, что он «везет различные вещицы для нее из Египта».

Любопытно, что, едва избежав кораблекрушения и проведя два года в плену, он каким-то образом ухитрился сохранить сувениры для дочери из Expédition d’Égypte.

В другом послании Мари-Луизе, написанном спустя две недели во Флоренции, он говорит, какую радость доставили ему полученные от нее письма и весточка от теперь уже восьмилетней дочери. Эти листы бумаги он «целовал тысячу раз».

С глубокой благодарностью и душевным волнением я узнал о том, сколько рвения и заботы ты вложила в ее обучение. Такое поведение, поведение, столь достойное тебя, делает тебя все дороже и дороже для меня, и я с нетерпением жду возможности доказать тебе мои чувства.

Ни в одном из писем к ней он не описывает дорогу домой – путь в революционную Францию, землю возможностей и братства, в которой некогда его ждал успех и которой, как он обнаружит, более не существовало. Точно так же он предпочел не говорить ей подробности своих испытаний, поскольку, как он писал, «я не хочу причинять боль твоему сердцу, которое и без того изранено долгими лишениями. Надеюсь в течение месяца принести твоей редкой, драгоценной душе целительный бальзам моего утешения». Он завершает письмо так:

Прощай, любимая моя, ты ныне и впредь будешь столь дорога моему сердцу, потому что любые несчастья способны лишь туже затянуть узы, которые крепко связывают нас друг с другом. Поцелуй за меня мое дитя, наших дорогих родителей и всех наших друзей.
Твой без остатка,

 

Глава 22

«Жди и надейся»

Что за темные и кровавые тайны скрывает от нас будущее, – однажды напишет Александр Дюма в своих мемуарах, размышляя над судьбой отца. – Когда эти секреты становятся известны, человек осознает, что именно благое Божественное провидение держало его в неведении до назначенного времени».

К моменту возвращения Алекса Дюма во Францию, в июне 1801 года, Революция и страна, столь любимые генералом, приходили в упадок почти так же стремительно, как слабел он сам. Должно быть, он чувствовал себя как Рип Ван Винкль, спустившийся с холмов, – только Рип Ван Винкль обнаружил вместо короля революцию, тогда как Дюма застал, можно сказать, короля, пришедшего на смену революции. И это был тот самый король, который спасся бегством из Египта. Когда Дюма прибыл на побережье Франции, Наполеон уже год перекраивал Францию, как ему хотелось, и приспосабливал завоевания Революции к своим собственным целям.

Первым шагом Наполеона в процессе «переделки» Франции было создание правительства. Процессу все еще приходилось придавать демократический вид, поскольку он происходил в стране Революции. Этот король по-прежнему носил красное, белое и синее. Идея «консулов» – таковых было три – создавала видимость, что высшая исполнительная власть все еще поделена, как это было при Директории и – еще раньше – при Конвенте. (Революционная Франция никогда не пробовала систему с обычным президентом или премьер-министром.) Но, рядясь в одежды демократии, диктаторы, подобно мужчинам, одевающимся на карнавале в женские платья, порой склонны переусердствовать, и Наполеон хотел убедить всех и каждого, что его Французская Республика была более демократичной, чем любые предыдущие версии. Там, где Директория делила власть с двумя законодательными органами, теперь понадобилось сделать никак не меньше четырех: Сенат, Трибунат, Законодательный корпус и Государственный совет. Все эти сдержки и противовесы, естественно, делали демократический процесс максимально недееспособным. Трибунам разрешалось обсуждать законы, но не принимать их. Членам Законодательного корпуса дозволялось принимать законы, но не обсуждать их. Сенаторам было позволено назначать членов двух вышеназванных органов власти, но не голосовать за законы, за исключением случаев, когда они отменяли законы, которые считали неконституционными. Государственный совет был битком набит спонсорами и закадычными друзьями Бонапарта, и, хотя этот орган, единственный из всех, обладал кое-какой реальной властью, он функционировал по сути как собрание советников Наполеона.

15 декабря 1799 года, ровно через месяц после переворота, Наполеон и заговорщики опубликовали Конституцию VIII года со следующим заявлением во вступительной части: «Она основана на истинных принципах представительного правления, на священных правах собственности, равенства и свободы. Учреждаемые ею органы власти будут сильными и стабильными, какими и должны быть, чтобы гарантировать соблюдение прав граждан и интересов государства. Граждане! Революция закрепила принципы, которые породили ее; она завершена».

В то время единственными людьми, знавшими, что собой представляет настоящий Наполеон Бонапарт, были (помимо его матери, братьев и сестер, боявшихся правителя) его генералы, которые поддерживали его с различной степенью страха, благоговения, презрения и низкопоклонства. Большинство людей, не относившихся к командному составу армии, знали Бонапарта только как человека, способного добиться результата. Впрочем, некоторым гражданским довелось близко пообщаться с Наполеоном, и они сообщали о мрачных сторонах его характера, которые нисколько не соответствовали всеобщему преклонению перед консулом. «Он внушает немыслимый ужас, – писала мадам де Сталь своему отцу, проведя неделю с Наполеоном в поместье его старшего брата Жозефа. – У любого, кто оказался возле этого человека, возникает ощущение, будто в ушах свистит порывистый ветер».

* * *

Пока Дюма возвращался домой, Мари-Луиза написала ему необычное любовное письмо о том, как она преодолеет последствия, которые тяжелые испытания мужа в темнице имели для обоих супругов:

Обещаю отомстить за себя [1121] , доказав тебе, что знаю, как любить, и что я всегда любила тебя. Тебе известно, сколь бесценной наградой служит для меня место в твоем сердце, и, пока эта награда со мной, ты никогда не должен сомневаться в моем счастье.

Они наконец воссоединились в Париже – в квартире старого друга Дюма, генерала Брюна. Можно только представить, как изменился муж Мари-Луизы и как сильно ей пришлось постараться, чтобы скрыть свою реакцию при виде супруга. Но их счастье и радость от встречи не подлежат сомнению. Вскоре Дюма вернулся домой в Вилле-Котре, где наслаждался любовью со стороны семьи. Хотя прежняя сила к нему не вернулась, он вскоре снова смог ездить верхом. Он начал предвкушать возвращение на службу и возобновление карьеры с того места, где оставил ее, когда в Египте поднялся на борт «Belle Maltaise».

Однако Дюма быстро обнаружил, что на этом пути есть и другие препятствия, помимо слабого здоровья. Прежде всего, он и его родные остро нуждались в деньгах. Пока он был военнопленным, семья не получала доходов, и когда он услышал, что французское правительство обсуждает с Неаполитанским королевством вопрос о военных репарациях, то решил, что его претензии будут занимать одно из первых мест в списке. 22 апреля 1801 года, когда Дюма еще был в Италии, французский посланник в Неаполе заявил ему, что генералу причитается «сумма в 500 000 франков от неаполитанского королевского двора как компенсация французским гражданам, лишившимся своего имущества». Загвоздка заключилась в том, что деньги, как сказал посланник, уже ушли в Париж и Дюма придется запросить их там, у министра иностранных дел. Дюма попытается заняться этим делом, но так и не увидит ни единого франка.

Генерал не только не получил ответа на запрос о репарационных деньгах, но и обнаружил, что все его письма и обращения натыкаются на гробовое молчание. Самыми важными для Дюма чиновниками были сотрудники Военного министерства. К несчастью, новым военным министром был не кто иной, как его старый недруг генерал Бертье. Последний уведомил генерала, что по распоряжению консулов офицерам вроде Дюма полагалось жалованье только за два месяца – вне зависимости от длительности пребывания в плену. В сентябре 1801 года Дюма отправил Наполеону письмо с протестом:

Надеюсь… что вы не позволите человеку [1126] , который делил с вами труды и опасности, попрошайничать, подобно нищему, в то время, как в вашей власти дать ему доказательства великодушия нации, за которую вы несете ответственность.

Вернуться на службу в армию и получить новое назначение было для Дюма столь же важным, как вытребовать свои деньги. В феврале 1802 года он писал «гражданину министру Бертье»: «Имею честь напомнить вам об обещании, которое вы дали мне в бытность мою в Париже – поручить мне какую-нибудь работу из тех, чем вы занимались в то время. Могу сказать без хвастовства, что несчастья, столь жестоко испытавшие меня, должны послужить весомыми причинами для правительства вернуть меня на действительную службу».

Однако в новых условиях все обращения Дюма пропадали втуне. В начале 1820-х годов историк, еще прекрасно помнивший все события, отмечал, что Дюма «не пришелся ко двору, где его политические взгляды и все, что с ним связано, вплоть до цвета его кожи, было не в моде».

* * *

Когда Наполеон захватил власть, прошло почти восемь лет с момента предоставления республиканской Францией всей полноты прав и гражданства свободным цветным жителям колоний и пять лет с отмены рабства во Франции. С 1794 года французская конституция и Декларация прав человека и гражданина применялись в мире повсюду, где развевался французский флаг. Стоит напомнить, что величайшее освобождение рабов в истории было начато страной, которая была, возможно, самой прибыльной рабовладельческой империей на свете.

У Французской Республики к моменту захвата власти Наполеоном было множество недостатков, но имелась одна черта, которую большинство наших современников сочли бы удивительно правильной: государство предоставляло людям основные права и возможности вне зависимости от цвета их кожи. Несмотря на все свои промахи, органы власти революционной Франции – законодательные собрания в Париже с их постоянно меняющимися названиями – принимали чернокожих и мулатов наравне с белыми в качестве полноправных депутатов. Хотя французы все еще называли чернокожих и мулатов в своей стране американцами, американский конгресс той эпохи вряд ли бы впустил к себе человека с черной кожей, если только речь не шла о подаче прохладительных напитков или подметании пола.

Устроенный Наполеоном переворот получил активную поддержку со стороны коалиции работорговцев и изгнанных плантаторов. Они рассчитывали, что диктатор в трехцветной мишуре представляет собой гораздо более весомый шанс на восстановление рабства, нежели любое по-настоящему представительное правительство (особенно если в нем участвуют чернокожие, аболиционисты и идеалисты-революционеры всех сортов). Во время посещения Нормандии Наполеон присутствовал на банкете, устроенном давними конкурентами Шарля де ля Пайетри по работорговле – Константином и Станисласом Фоашами. Последние рассчитывали на то, что новая эра доходов от торговли рабами вот-вот наступит.

Как утверждали эти бизнесмены, в мире, где основные конкуренты все еще практиковали рабство, Франция не могла позволить себе продолжать странную политику освобождения и равноправия. Революционные идеи просто обходились слишком дорого. Объем экспорта из Сан-Доминго в 1799–1800 гг. составлял менее четверти от объема 1788–1789 гг. Даже у генерала Туссена-Лувертюра – знаменосца Французской революции среди чернокожих Сан-Доминго и великолепного лидера – едва получалось загнать рабочих назад, на плантации. Тысячи бывших рабов служили в качестве солдат Революции и не имели никакого желания возвращаться к рубке сахарного тростника.

Через считаные дни после прихода к власти Наполеон получил предложение об отмене запрета на работорговлю во Франции. Для столь дерзкого шага было еще слишком рано, но Бонапарт действительно начал возвращать политические долги лобби работорговцев, которые оказали ему немалую поддержку. Он сместил министра военно-морского флота и колоний – члена Общества друзей негров и назначил сторонников работорговли на различные посты в правительстве. Конституция VIII года Революции, провозглашенная Наполеоном в декабре 1799 года, спустя месяц после захвата власти, трактовала расовый вопрос очень туманно, но содержала одну строчку, которая не предвещала всем цветным ничего хорошего: «Режим власти во французских колониях будет определен специальными законами».

Однако Наполеон вел двойную игру. В день Рождества 1799 года, вскоре после публикации новой конституции, он обратился к народу Сан-Доминго с воззванием: «Помните, храбрые негры, что только французский народ признает вашу свободу и ваше равенство». Пять дней спустя он принял тайное решение о начале строительства новой армады, которой надлежало доставить сорок тысяч французских солдат через Атлантический океан – в Америку. В конечном счете, эта армада даже превзойдет египетскую. Ее цель: возвращение контроля над самой прибыльной французской колонией. Проведя у власти какой-то месяц, Наполеон уже планировал полномасштабное военное вторжение на Сан-Доминго.

Не следовало недооценивать расовый компонент подобного вторжения: Сан-Доминго не был иностранным государством. Здесь правила французская администрация, а население все еще считало себя частью Французской Республики – спустя годы после освобождения рабов. Более того, образованные чернокожие и мулаты Сан-Доминго разделяли французские идеалы и политические воззрения, тогда как белые – креолы – были вполне готовы и даже страстно желали перейти под власть англичан или испанцев в обмен на сохранение рабства. (В письме одному плантатору на Мартинике Наполеон одобрил решение этого человека перебежать к англичанам, чтобы не лишиться своих рабов.) Крупное вторжение на Сан-Доминго было бессмысленно до тех пор, пока не становилось частью стратегии по возврату к прошлому порядку и восстановлению правления белых на острове. Но Наполеону пришлось ждать мирного договора с Англией, иначе британцы перехватили бы французский флот в Атлантическом океане. Пока же Бонапарт станет прикидываться другом чернокожих и республиканцем-защитником их универсальных прав.

* * *

Генерал Туссен-Лувертюр – столь же умелый дипломат, сколь и опытный военный тактик – также не раскрывал своих карт. Он натравливал британцев и испанцев на французов, как делал это большую часть прошлого десятилетия, и заключал сделки с теми, кого считал полезными для увеличения своей власти и силы своего острова. В отличие от многих других чернокожих революционеров, он был прагматиком и просчитывал свои действия на много ходов вперед. Генерал твердо решил вновь сделать Сан-Доминго процветающим и даже был готов, если потребуется, объединиться с белыми плантаторами. Он считал непреложным лишь одно условие: рабство никогда не должно вернуться.

У генерала Лувертюра были два сына, которые жили в Париже. Исаак Лувертюр все свое время тратил на учебу, тогда как его сводный брат Пласид служил адъютантом у французского генерала. В начале 1802 года эти двое молодых чернокожих все еще вели жизнь, которая (будучи совершенно неслыханной в любой другой стране) была не только возможной, но и почти обычной во Франции. Впрочем, они переживали по поводу определенных изменений в городе и по поводу слухов о «гигантской военной экспедиции», которую правительство готовилось отправить на их родину. Они слышали, что боевые корабли скапливаются во многих атлантических портах Франции – в Бресте, Лорьяне, Рошфоре и Тулоне.

Однажды директор колледжа, где учился Исаак Лувертюр, с удивлением обнаружил приказ явиться к министру Дени Декре в Министерство военно-морского флота и колоний. Зная о ненависти Декре к цветным и его отрицательном отношении к обучению чернокожих вместе с белыми, директор наверняка со страхом ждал нагоняя или штрафа, если не хуже. Вместо этого министр Декре «предложил» директору сопровождать сыновей Туссена-Лувертюра на Сан-Доминго на борту одного из кораблей французской армады.

Такое распоряжение вполне можно было бы расценить как приказ о депортации, однако министр Депре хорошо сыграл свою роль, потому что, возвратившись в колледж, директор, как позже будет вспоминать Исаак в своих мемуарах, «объявил эту новость своим юным ученикам и обнял их, говоря со слезами на глазах, что французское правительство действует лишь с самыми мирными намерениями». Спустя несколько дней Депре направил директору письмо о том, что сам первый консул пожелал встретиться с братьями Лувертюр до их отплытия. Декре лично приехал в колледж, чтобы сопроводить мальчиков во дворец Тюильри на встречу с Наполеоном, где их ждал сердечный прием.

«Ваш отец – великий человек», – сказал Наполеон, обращаясь к Исааку Лувертюру:

Он оказал Франции выдающиеся услуги. Вы скажете ему, что, как первый [консул] французского народа, я обещаю ему защиту, славу и почет. Не верьте, что Франция хочет принести на Сан-Доминго войну. Франция посылает свою армию не для того, чтобы сражаться с войсками этой страны, а чтобы усилить их. Вот генерал Леклерк, мой зять, которого я назначил генерал-капитаном и который будет командовать этой армией. Я распорядился, чтобы вы прибыли на Сан-Доминго на две недели раньше кораблей военной экспедиции, чтобы могли объявить отцу о ней.

Наполеон также проверил знания Исаака по математике и сделал вид, будто доволен его ответами. Перед отплытием юношей министр Декре подарил каждому по набору сияющих доспехов, произведенных в Версале, и по «богатому и яркому офицерскому костюму – от имени правительства Франции».

Сыновья Лувертюра вскоре поняли, что их используют против отца, – последние сомнения в этом развеялись за время путешествия через Атлантику вместе с зятем Наполеона генералом Леклерком и сорока тысячами французских солдат. К моменту появления армады у Сан-Доминго они более или менее официально были признаны заложниками. Тем не менее на протяжении четырех месяцев с начала войны их отец будет оказывать сопротивление французским оккупационным войскам, прежде чем согласится (после еще более коварного обмана со стороны французского командования) явиться на неформальную дипломатическую встречу. По дороге наполеоновские солдаты нападут на чернокожего героя-республиканца Сан-Доминго из засады и в цепях отправят Туссена во Францию. Привыкшего к тропическому климату человека бросят в ледяную камеру, где по стенам текла вода и где камин топили, по приказу Наполеона, лишь от случая к случаю. «Его железное здоровье, которое на протяжении десяти невероятных лет выдерживало лишения и нагрузки, было сломлено кучкой бревен, отмериваемых по распоряжению Наполеона, – писал С. Л. Р. Джеймс. – Доселе неусыпный интеллект теперь периодически впадал в кому на долгие часы. К весне он умирал. Одним апрельским утром его нашли мертвым в его кресле».

Захват Туссена не остановил сопротивление. К августу генерал Леклерк в отчаянии писал Наполеону: «Удалить Туссена не достаточно. Здесь нужно арестовать две тысячи лидеров. Несмотря на то что я отбираю оружие, вкус к мятежу не пропадает. Я захватил 20 000 ружей, но в руках освобожденных рабов остается еще по меньшей мере столько же».

Наполеон отдал Леклерку строгий приказ: на Сан-Доминго в живых не должно было остаться ни одного цветного офицера в чине выше капитана – всех их надлежало либо убить, либо захватить в плен и выслать во Францию. Возрождая самые жестокие традиции рабства времен Старого порядка на сахаропроизводящих островах, французские солдаты пытали, насиловали и убивали чернокожих всеми жуткими способами, какие только можно представить. Большинство из более чем трех тысяч цветных солдат, высланных с острова под дулом ружей, были незаконно проданы в рабство коррумпированными офицерами флота где-то в Карибском бассейне.

В 1804 году гаитянам удалось создать новую страну и нацию. Во время бессмысленных военных операций погибли более сорока тысяч французских солдат (половина всех посланных в экспедицию) и во много раз большее число негров и мулатов, как военных, так и гражданских лиц. Французы запирали некоторых чернокожих в тесных трюмах на судах в гавани Порт-о-Пренса и поджигали в этих помещениях серу, чтобы люди умирали от удушья, – особенно жуткая казнь, чем-то напоминающая массовые убийства двадцатого столетия. Чернокожие бойцы столь же жестоко обращались с местным белым населением, но в то же время принимали некоторых белых к себе (как это было с отрядами польских солдат, которые прибыли на Сан-Доминго вместе с французами, но затем перешли на сторону противника).

Летом 1802 года французские войска также вторглись на Гваделупу – еще один сахаропроизводящий французский остров, где действовал запрет на рабство. Они двигались по территории колонии, разоряя все на своем пути, хватали любого чернокожего, на котором была форма, и либо убивали его, либо заковывали в цепи. Около трехсот негров и мулатов – лидеры повстанцев на острове – попали в ловушку на одной из плантаций на склоне вулкана Ля Суфриер. Эти мужчины и женщины предпочли свести счеты с жизнью, нежели жить и видеть возвращение рабства. С криком «Жить свободными или умереть!» они подорвали себя при помощи остатков пороха. Их командиром был Луи Дельгре – полковник, служивший в 1792 году в Черном легионе под командованием Дюма.

* * *

В 1790-х годах Национальный колониальный институт в соответствии с принципами революции начал обучать детей негров, мулатов и белых вместе. Теперь правительство Наполеона сократило финансирование Института и положило конец эксперименту по образованию без расовых ограничений.

Один из учащихся Института – Луи-Блез Лешат, сын чернокожего французского офицера с Сан-Доминго, – вспоминал, как в 1801 году в школу с официальным визитом прибыл тот самый министр военно-морского флота и колоний, что «предложил» Исааку и Пласиду Лувертюрам вернуться на Сан-Доминго. Спустя несколько лет Лешат описал этот визит в письме Исааку и Пласиду: «Министр Декре приехал в Институт, собрал всех американцев [т. е. чернокожих] во дворе и обратился к ним с очень суровой речью. Правительство больше не будет платить за их образование: оно и так уже сделало слишком много для таких, как они».

По мере того как репутация школы стремительно ухудшалась, студенты, которые платили за себя, уходили из Института. К 1802 году здесь числилось лишь около двух десятков учащихся за государственный счет, в том числе девять негров, шесть мулатов и семь белых. В конце года школа внезапно закрылась. Многие цветные ученики попали в сиротские приюты, тогда как дети постарше, пусть даже подростки, отправились на военную службу как посыльные.

Десятилетнему Фердинанду Кристофу, сыну Анри Кристофа, одного из самых высокопоставленных чернокожих генералов Сан-Доминго и будущего короля Гаити Анри I, не посчастливилось постучаться в ворота Института в 1802 году, сразу после расформирования школы. Власти поместили мальчика в сиротский приют под названием «La Pitié», а «маленькое состояние» в драгоценных камнях и золоте, которое он привез в качестве платы за обучение, было украдено. Подросток стал чем-то вроде охранника в приюте – последнее, чего могли ожидать те, кто его сюда отправил. В 1814 году одна женщина рассказала мемуаристу о следующем инциденте, свидетельницей которого она стала десятью годами ранее.

[Она] увидела юношу [1155] , стоящего на посту у ворот «La Pitié». Поскольку мадемуазель Мари рассказала им о сыне Кристофа, они кинулись к нему, крича: «Вот он, сын Кристофа». Юноша радостно сказал: «Да, это я». Но в тот же самый момент человек, который также стоял на входе в «La Pitié», нанес Кристофу два сильных удара, отчего Кристоф выронил ружье и упал навзничь, после чего ему пришлось зайти внутрь. С тех пор увидеть его хотя бы мельком было невозможно, но известно, что они отправили его учиться ремеслу сапожника и требовали, чтобы он занялся этим делом. Кристоф все время отказывался, говоря, что отец послал его в Париж получать хорошее образование, а не работать сапожником.

Фердинанд Кристоф продолжал отказываться от профессии ремесленника, которую для него выбрало правительство. В 1805 году его нашли мертвым в приюте. Ему было двенадцать лет.

* * *

Одно из учреждений, которое принесло Наполеону славу, – это Орден Почетного легиона, первый заслуживающий этого названия орден, куда принимали «за заслуги». Хотя образцом для него стала монархическая традиция посвящения людей в рыцари в качестве вознаграждения за выдающуюся службу, легион был действительно открыт для представителей всех профессий и социальных групп. Закон об учреждении Ордена был утвержден 19 мая 1802 года. Даже сегодня эта организация остается неразрывно связанной с лучшей частью наследия наполеоновской Франции.

Сын генерала Дюма позже будет жаловаться, что его отец умер, «даже не став рыцарем Почетного легиона, – он, герой дня в сражении при Мольде… в Мон-Сенис, при осаде Мантуи, на мосту Бриксена, во время подавления Каирского восстания, человек, которого Бонапарт сделал губернатором Тревизо и которого он представлял Директории как тирольского Горация Коклеса». (На самом деле, я нашел письмо к генералу Дюма от Мюрата, в котором последний утверждает, что «с удовольствием передаст» личную просьбу генерала Дюма о зачислении в легион.)

Однако существовала очевидная причина, по которой Дюма не мог быть принят в Орден, даже если бы Наполеон не испытывал бы к генералу личную неприязнь. 20 мая 1802 года, на следующий день после учреждения Почетного легиона, Наполеон издал другую прокламацию – ту самую, что открывала его истинное отношение к рабству во Французской империи. Колонии, в которых запрет от 1794 года не вступил в силу (территории вроде Мартиники, захваченные британцами в ходе революционных войн и лишь недавно возвращенные Франции), должны были официально сохранить рабство в том же состоянии, что было до 1789 года. Хотя Сан-Доминго и Гваделупа прямо не упоминались, в одной из статей прокламации говорилось о том, что на ближайшие десять лет, «вопреки всем предыдущим законам», все колонии будут подчиняться новым нормам, разработанным центральным правительством. Шаг к полному восстановлению рабства был сделан. За этой позорной статьей последовала череда ныне забытых законов, которые уничтожали права, дарованные Революцией чернокожим в пределах Франции.

Через две недели после «декрета о рабстве», Наполеон издал закон о запрете всем цветным офицерам и солдатам, которые вышли в отставку или были уволены с армейской службы, жить в Париже и его окрестностях.

В июле новый указ восстановил законодательство старого королевского Надзора за чернокожими, с тем лишь исключением, что теперь запрещалось «неграм, мулатам и цветным… вступать на континентальную территорию Республики под любым основанием или предлогом, если только у них нет специального разрешения». И на этот раз расистские законы соблюдались, а не просто провозглашались. Представители властей станут держать всех нарушителей под замком до самой депортации.

В таких условиях Почетный легион становился несбыточной мечтой.

В следующем году Наполеон объявил вне закона браки между людьми с разным цветом кожи. Министр юстиции направил всем префектам письмо со следующими словами: «Намерение правительства состоит в том, чтобы ни один брак между белыми и чернокожими не признавался». В письме также подчеркивалось, что префекты обязаны следить за соблюдением этого закона. Когда служанка-мулатка в доме самого Наполеона захотела выйти замуж за белого, Жозефине пришлось лично просить супруга об исключении из закона о запрете смешанных браков.

Дюма освободился из камеры в крепости только для того, чтобы обнаружить, что его мир превращается в такую же тюрьму. Теперь в его собственной стране ему грозили невероятные ранее оскорбления – по мере того, как правительство методично ограничивало, урезало и наконец упразднило права цветных граждан Франции. Меньше чем через год после возвращения во Францию генералу Дюма придется просить о специальном документе, позволяющем ему остаться в его собственном доме в Вилле-Котре (город входил в зону, запретную для отставных военных с черной кожей).

Герой войны теперь был вынужден обращаться к бывшим соратникам с просьбой задействовать их связи, чтобы его не депортировали.

Как-то раз, обидевшись на нежелание командования назначить его на важную должность в действующей армии, Дюма написал гневное письмо военному министру, заявив, что если он действительно заслужил подобное плохое обращение, то «более недостоин дела, которое дорого мне вдвойне из-за климата, в котором родился». Дюма никогда так близко не подходил к упоминанию глубинных причин его рвения на службе Французской Республике. Теперь он о таких вещах больше не писал.

* * *

Просматривая письма Дюма за эти годы в архивах Château de Vincennes, я наткнулся на еще одну папку с посланиями того времени. Их авторами были члены Черных первопроходцев – батальона, первоначально составленного из примерно восьмисот военнопленных с Сан-Доминго и Гваделупы. Этих людей вывезли во Францию и принудили служить в той же самой армии, которая вторглась на их родину и разорила ее. Сторона, за которую они сражались в сложных островных конфликтах, часто почти не имела значения. Наполеон велел доставить их на юг – в Италию, где на протяжении долгих лет они занимались одним лишь тяжелым физическим трудом. В лексиконе французских военных слово «первопроходцы» означало совокупность отрядов пехоты, которые часто делали за армию всю грязную подготовительную работу – строили укрепления и копали окопы, где затем размещались солдаты.

В папке «Черные первопроходцы» оказалось множество писем от разжалованных чернокожих офицеров. В то самое время, когда Дюма просил своих соратников-генералов помочь ему добиться небольшой части того, что обязано было ему дать государство, эти офицеры, имевшие гораздо более низкие звания, независимо от него, также обращались с просьбами вернуть их должности. Они и Дюма столкнулись с одним и тем же предательством. Начиная с 1802 года, как раз когда Дюма вышел на свободу из тюрьмы, Наполеон пытался навязать армии дореволюционные стандарты, разрешавшие ставить на командные посты только белых офицеров. В архивной папке я также нашел приказ, подписанный Наполеоном и Бертье, о создании сегрегированных лазаретов, чтобы «цветные пациенты лечились в отдельной комнате и не могли общаться с белыми пациентами».

Талантливых негров и мулатов притесняли настолько, что даже за место в сегрегированных отрядах Черных первопроходцев разворачивалась отчаянная борьба. Просматривая объемную переписку в архивах, я прочел десятки длинных, выразительных писем, в которых чернокожие солдаты объясняют, почему они достойны служить в одном из таких отрядов и как благодарны они будут, если великодушное французское государство облагодетельствует их подобным образом. Письма часто начинаются следующим образом: «Я оказался во Франции в тяжелом материальном положении. Я не могу вернуться на родину, и мне запретили ходить на работу».

Примерно одна тысяча солдат, служивших в этом батальоне, впоследствии сформируют так называемый Королевский африканский полк, который великолепно проявит себя на службе в 1805 и 1806 годах. Но, наслаждаясь престижем в годы Революции как американцы, негры и мулаты теперь получили презрительное прозвище солдат-африканцев. Когда Франция вновь вступила в большой мир рабовладельческих государств, продвижение небелых на властные или почетные должности стало опасным анахронизмом. В армиях, которыми некогда командовал генерал Дюма, сама идея о том, чтобы чернокожий солдат отдавал приказы отрядам белых, оказалась невозможной. А черный дивизионный генерал или главнокомандующий армией – это было и вовсе нечто немыслимое.

* * *

24 июля 1802 года Мари-Луиза родила их третьего – и последнего – ребенка. Четыре оставшихся года жизни Алекс Дюма не будет ни на шаг отходить от маленького Александра.

Но, даже радуясь рождению сына, генерал Дюма получил напоминание о своем новом приниженном статусе. В мемуарах сын вспоминает, как «перед Египетским походом было условлено, что, если моя мать родит сына, крестными родителями вышеупомянутого сына должны быть Бонапарт и Жозефина. Но с тех пор положение дел очень сильно изменилось, и мой отец не имел желания напомнить первому консулу об обещании, некогда данном главнокомандующим».

Вместо этого через два дня после рождения Александра Дюма написал старому другу, генералу Брюну:

СВОБОДА, РАВЕНСТВО.
Алекс Дюма.

Из штаб-квартиры в Вилле-Котре, термидор X года Французской Республики.

АЛЕКСАНДР ДЮМА, дивизионный генерал,

Его лучшему другу генералу Брюну.

Спешу сообщить, мой дорогой Брюн, что моя жена счастливо разрешилась большим мальчиком, который весит 10,5 фунта [4,8 кг]. Его рост – 18 дюймов [46 см]. Как видите, я надеюсь, что, если с ребенком не произойдет несчастный случай, к 25 годам он не будет пигмеем. Но это еще не все, мой друг. Вам предстоит показать себя, пройти проверку, друг, в качестве крестного отца, [наряду] с моей дочерью. Это дело не требует спешки, поскольку с ребенком все в порядке, а моей дочери не будет здесь еще месяц – она приедет сюда отдыхать. Мне нужно срочно получить от вас ответ, мой дорогой Брюн, чтобы знать, чего ждать. Прощайте, мой друг, у вас нет никого преданнее, чем

На эту теплую записку Брюн ответил, что «суеверие мешает мне выполнить вашу просьбу». Он просил Дюма о «снисхождении», так как тому придется передать «искренние сожаления [дочери Дюма Эме Александрине] и вашей очаровательной жене».

Дюма не мог не подивиться холодности друга и его отказу. Дюма не пожелал принять отговорок. На протяжении нескольких недель он пытался убедить Брюна приехать в Вилле и стать крестным отцом Александра. Но Брюн лишь отделывался извинениями. В конце концов он согласился быть крестным отцом, но не приехал на церемонию крещения, так что Клоду Лабуре, дедушке ребенка, пришлось исполнять эту роль вместо генерала.

* * *

Дюма продолжал писать Наполеону, предлагая свои услуги для участия в боях. В последнем обращении Дюма, несмотря на ослабленное здоровье, просил дать ему шанс сразиться с Англией: «Едва началась нынешняя война, как я имел честь дважды писать вам, чтобы предложить свои услуги. Пожалуйста, не сердитесь на то, что я вновь предлагаю ту же услугу сейчас». В другом его послании мелькнул отблеск былого бахвальства: «Какие бы страдания и какую бы боль мне ни довелось пережить, я всегда найду достаточно моральной силы, чтобы ринуться на спасение моей страны – по первому же призыву правительства».

Генерал с удовольствием играл со своим не по годам развитым сыном, рассказывал ему истории о своих детских годах в Джереми и пугал, будто на окраине Вилле-Котре во рву с водой вокруг маленького замка, который семья ухитрилась арендовать на время, водятся крокодилы. Хотя они были изгоями, они были счастливы вместе, особенно большой Алекс и маленький Александр, который унаследовал от отца поразительную силу, рост и телосложение, и потому с младенчества его описывали как «почти что великана». Хотя здоровье в полной мере так и не вернулось к Алексу Дюма, он был способен на свершения, которые произвели неизгладимое впечатление на сына. В мемуарах Александр вспоминает, как отец на его глазах вынырнул из-под воды, спасая тонущего слугу: «Я увидел обнаженного отца, по которому каплями стекала вода. Он ответил почти что неземной улыбкой, как человек, совершивший богоподобный акт – спасение жизни другого человека». Разглядывая генерала, Александр был поражен «огромными формами моего отца (который выглядел так, будто сделан по тем же лекалам, что и статуи Геркулеса и Антиноя) в сравнении с хилыми маленькими конечностями [слуги]».

«Я обожал отца. Быть может, из-за слишком маленького возраста чувство, которое я сегодня называю любовью, было всего лишь наивным изумлением перед геркулесовой статью и гигантской силой, которые он на моих глазах проявлял так много раз; быть может, это была всего лишь детская гордость и восхищение его кителем с галунами, его трехцветной кокардой и его огромной саблей, которую я едва мог поднять. Но, несмотря на все это, даже сегодня память о моем отце, о каждой детали его тела, о каждой черте его лица столь же ярка для меня, как если бы я потерял его вчера. Каковы бы ни были причины этого, я люблю его сегодня столь же нежной, столь же глубокой и столь же искренней любовью, как если бы он присматривал за моим взрослением и я имел бы счастье пройти путь от детства до зрелого возраста опираясь на его сильную руку».

«Мой отец, в свою очередь, тоже обожал меня, – писал Александр. – Я уже говорил это и не хочу повторять слишком часто, особенно если мертвые могут слышать, что о них говорят; и хотя в конце жизни боли, которые он терпел, мучили его до такой степени, что он более не мог выносить любой шум или движение в спальне, для меня он сделал исключение».

В 1805 году здоровье генерала Дюма резко ухудшилось, а доктора связали боли в желудке с раком. Генерал побывал на приеме у знаменитого парижского врача. После этого он дал званый обед, на котором маленький Александр познакомился с генералами Брюном и Мюратом, а Алекс попросил старых товарищей позаботиться о его семье после того, как его не станет. Мальчик позже будет вспоминать, как играл с саблей Мюрата и головным убором Брюна. В конце обеда «мой отец обнял Брюна, пожал Мюрату руку и на следующий день оставил Париж – он вез с собой смерть, овладевшую как его телом, так и его сердцем».

Романист также вспоминал, как вместе с отцом нанес визит Полине Бонапарт – красивейшей из сестер Наполеона и молодой вдове генерала Леклерка. Отец с сыном пришли в ее замок, расположенный сразу на выезде из Вилле-Котре. В мемуарах есть следующее описание.

На диване, откинувшись на боковую спинку [1184] , сидела женщина, юная и красивая женщина, очень юная и очень красивая, красивая настолько, что даже я, совсем маленький ребенок, заметил это…. Она не встала, когда мой отец вошел. Она протянула руку и подняла голову, только и всего. Отец хотел сесть на стул рядом с ней; она усадила его на диван у своих ног, которые положила ему на колени так, что носки ее тапочек теребили пуговицы его сюртука.

Эта ножка, эта ручка, эта прелестная маленькая женщина, беленькая и пухленькая, рядом с мулатом-Геркулесом, все еще красивым и сильным, несмотря на все свои страдания, производили самое очаровательное впечатление, которое вы только могли пожелать.

Я улыбался, глядя на них, а принцесса подозвала меня к себе и дала коробочку для конфет, сделанную из панциря черепахи с инкрустацией золотом.

Я с изумлением смотрел, как эта женщина высыпала конфеты из коробочки, прежде чем дать мне ее. Мой отец что-то заметил ей. Наклонившись, она тихо произнесла несколько слов ему на ухо, после чего оба рассмеялись.

Когда она наклонялась, бледно-розовая щечка принцессы слегка коснулась коричневой щеки отца, отчего его кожа выглядела еще темнее, а ее – еще более светлой.

В сейфе я обнаружил записку с приглашением «мадам Дюма» посетить «ее императорское высочество принцессу Полину» в ее доме в Париже. В записке было указано время – 2 часа пополудни, и адрес, но дата осталась неизвестной. Я думал, речь, вероятно, шла о 1807 годе – это год спустя после смерти генерала Дюма. Быть может, принцесса пыталась помочь вдове и ее детям. Узнать это наверняка невозможно. Со времени визита к Полине, напишет Александр Дюма, «вскоре мой отец стал слабеть, все меньше гулял, редко катался верхом, больше оставался в комнате, брал меня на колени со все большей печалью. Повторюсь, все это я вижу смутно, урывками, будто предметы темной ночью во время вспышки молнии».

Ночь 26 февраля 1806 года – последняя ночь в жизни отца – запечатлелась в памяти писателя ярко, без сомнения, потому, что мать позже описывала ее для него.

«О! – вскричал он [1188] . – Должен ли генерал, который в тридцать пять командовал тремя армиями, умирать в сорок в своей постели, как трус? О Боже мой! Боже мой! Чем провинился я, что ты обрекаешь меня столь молодым оставить мою жену и детей?..»

[На следующий день], в десять вечера, чувствуя приближение смерти, он послал за [священником]…Но умирающий вовсе не хотел исповедаться. За всю свою жизнь отец не сделал ни единой плохой вещи, не совершил ни единого поступка, за который его можно было бы упрекнуть. Быть может, на дне его души оставалась ненависть к Бертье и Наполеону…Но всякая ненависть была забыта в эти предсмертные часы, которые он потратил, стараясь успокоить тех, кого вынужденно оставлял одних, покидая этот мир.

Внезапно он попросил привести меня, но затем, когда меня уже хотели привести из дома дяди, куда ранее отослали, произнес:

«Нет. Бедный ребенок спит, не будите его».

Той ночью, после того как они услышали стук в дверь и дядя вновь уложил мальчика в постель, маленький Дюма, прежде чем заснуть, почувствовал на лице дуновение воздуха, «как будто кто-то рядом сделал выдох», и это успокоило его. Александр Дюма писал об этом моменте: «Неудивительно, что душа моего отца, прежде чем отправиться на небеса, на секунду задержалась над его бедным ребенком, которого он оставил на этом свете лишенным всякой надежды».

Я отыскал подробную опись домашнего имущества генерала Дюма, составленную нотариусом через день после его смерти, вероятно, ввиду невыплаченных долгов семьи, которые также подробно перечислены. В середине перечня, куда входят приставные столики, кресла, «одна пара полированных латунных подставок для дров в камине» и «30 рубашек из холста – 360 франков», я обнаружил следующий пункт:

одна картина в черной деревянной раме с изображением Горация Коклеса, древнеримского персонажа, оценка– 10 франков.

Со смертью отца в жизни Александра все изменилось. Выплата пенсии, полагавшейся генералу Дюма, прекратилась, и семья погрязла в нищете, которая тянулась на протяжении всего детства мальчика.

Мари-Луиза зарабатывала детям на пропитание, торгуя в табачной лавке. Нищее отрочество, которое Александр Дюма мужественно описывает в мемуарах, на деле наверняка было тягостным и унизительным периодом жизни. Несмотря на блестящий ум, мальчик не получил среднего образования – из-за нехватки денег на стипендии. Дюма был убежден, что отказ властей оплатить учебу объяснялся ненавистью Наполеона к его отцу: «Эта ненависть распространилась даже на меня, потому что, несмотря на хлопоты обо мне старых соратников моего отца, я так никогда и не смог поступить в какую-либо военную школу или гражданский колледж».

Александр Дюма будет постоянно встречаться с людьми, желавшими отдать дань уважения его отцу. Одним из первых стал автор найденной мною записки, отправленной на адрес Мари-Луизы в сентябре 1807 года. Этот человек благодарит вдову Дюма за гостеприимство и отмечает, что приехал в город встретиться с генералом, не зная о его смерти. «Каким шоком было для меня обнаружить лишь останки нашего общего друга. Я уезжал из Парижа в надежде увидеться с ним. Эта надежда вскоре сменилась слезами и скорбью. Был ли на свете человек благороднее генерала Дюма? Кто… мог бы иметь столь же прекрасные душевные качества?» Автор записки, господин Думе, заверяет Мари-Луизу, что «его черты и его добродетели возродились в ваших милых детях… Ваш сын будет похож на его отца; он уже обладает искренностью и добротой в такой степени, в какой только позволяет его возраст».

Следующее десятилетие Мари-Луиза, используя все возможные каналы, будет бомбардировать императора прошениями о хотя бы минимальной поддержке, на которую она и ее дети имели право. Но первые бюрократы новейшей истории оказались неумолимы. Она наносила визиты всем коллегам Дюма, которые только соглашались принять ее. Ее письма в архиве Военного министерства служат печальным свидетельством упорства личности перед лицом жестокосердных чиновников, которым с самого верха было велено игнорировать ее обращения. Надежда появилась на короткое время в 1814 году, когда Наполеон был отправлен в ссылку на Эльбу, и Мари-Луиза смогла со всей прямотой написать новому военному министру:

После смерти генерала Дюма [1196] его семья осталась без состояния и без каких-либо средств, а его вдова не имела надежд получить пенсию, обычно положенную вдовам генералов, потому что – по самому несправедливому исключению – в этом содержании ей было отказано… Храбрый генерал Дюма, избежавший смерти на поле боя, умер в нищете и горе, без орденов или вознаграждения за военную службу, как жертва неумолимой ненависти Бонапарта и собственного мягкосердечия.
Вдова Дюма,

Мюрат и Брюн пытались («Брюн усердно, Мюрат вполсилы», – писал сын Дюма) сдержать обещание, данное Дюма, и помочь его семье. «Но это было совершенно бесполезно». Говорят, когда один из генералов Наполеона попытался поднять вопрос о семье генерала Дюма, император топнул ногой и сказал: «Я запрещаю вам упоминать при мне имя этого человека».

* * *

Мари-Луиза прожила шестьдесят девять лет – достаточно долго для того, чтобы не только передать Александру все воспоминания о его отце, но и увидеть, как сын добивается международной славы и богатства. По иронии судьбы, в романах писатель отразит (быть может, лучше, чем кто-то либо из его собратьев по перу) особую загадочность, которую Наполеон имел в глазах всех французов начала девятнадцатого столетия и на самом деле по-прежнему имеет для молодых читателей, знакомящихся с императором посредством произведений Дюма.

И разумеется, именно Наполеон, в конечном счете, причастен к страданиям и тюремному заключению Эдмона Дантеса. Если бы не безобидное поручение, которое Эдмон выполнял для императора, юноша женился бы на своей возлюбленной, избежал тюрьмы и жил счастливо до самой смерти. Но тогда никакой истории бы не было.

«Несчастье лишь делает крепче узы, которые связывают нас друг с другом», – написал генерал Дюма Мари-Луизе на пути домой. Его сын выражает то же самое чувство в письме Эдмона Дантеса его другу в конце романа «Граф Монте-Кристо»: «Тот, кто познал глубочайшее горе, лучше всех способен ощутить наивысшее счастье… Живи и никогда не забывай, что до дня, когда Бог соблаговолит открыть человеку будущее, вся людская мудрость заключена в следующих двух словах – „Жди и надейся“».

Вопреки самому подлому предательству Александр Дюма создаст воображаемые миры, где воскресит мечты своего отца и фантастическую эпоху славы, чести, идеализма и освобождения людей, которые тот отстаивал.

«Видишь, отец, – пишет он в мемуарах, как будто бы для самого себя, – я не забыл ничего из того, что ты велел мне помнить. До тех пор, пока я смогу мыслить, память о тебе будет гореть во мне, подобно священной лампаде, освещая всех и каждого, к кому ты когда-либо прикасался, пусть даже смерть и отобрала это у нас!»