Писать поперек. Статьи по биографике, социологии и истории литературы

Рейтблат Абрам Ильич

Социология литературы

 

 

РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА

КАК СОЦИАЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ

1

Представление о том, что литература является специфическим социальным институтом, имеющим свои, для определенных социальных слоев ничем не дублируемые функции, в последние десятилетия получило в социологии широкое распространение. Наиболее четко и подробно оно артикулировано в работах Л.Д. Гудкова и Б.В. Дубина.

Социология, писал Макс Вебер, – это «наука, стремящаяся, толкуя, понять социальное поведение и тем самым каузально объяснить его процесс и воздействие. “Поведением” мы называем действия человека <…> если и поскольку действующий индивид или “индивиды” связывают с ними субъективный смысл. “Социальным” поведением мы называем такое поведение, которое по предполагаемому действующим лицом или действующими лицами смыслу соотносится с поведением других людей и ориентируется на него».

Социолог изучает не индивидуальные действия, а типовые формы социальных действий. Организуют и структурируют общество социальные институты, т.е. исторические формы регулирования общественной жизни (например, армия, торговля, система образования, церковь, семья). Институты складываются из ролей (совокупностей норм, определяющих поведение действующих в социальной системе лиц в зависимости от их позиции (статуса)), в их рамках люди получают полномочия для выполнения определенных общественных функций.

В общественной жизни институт создает возможности индивидам удовлетворять различные потребности; регулирует их действия, обеспечивая выполнение желательных и блокируя нежелательные; обеспечивает устойчивость общественной жизни; осуществляет интеграцию индивидов, обеспечивает внутреннюю сплоченность общности.

Каждый институт имеет свои цели и функции, он определенным образом взаимодействует с другими институтами.

Рассмотрим функции и структуру литературы как социального института.

Одна из основных проблем общества – сохранение во времени, для чего нужно обеспечить воспроизводство индивидов и их успешное взаимодействие, смягчение противоречий между ними, осознание ими причастности к обществу. Для этого личность должна иметь осмысленную картину мира и средства медиации, опосредования конфликтующих ценностей и норм.

На ранних стадиях эту задачу решала религия, причем существовавшая в устной форме. В традиционном обществе человеку редко приходится делать выбор: происхождение, место рождения, физические данные в значительной степени предопределяют и профессию, и жизненный путь, многое за человека решают родители или стоящие выше на социальной лестнице. Конечно, зачатки искусства есть и на этой стадии, но это, как правило, не профессиональное искусство, а фольклор (анонимный, с четким набором жанров и без стремления к оригинальности, без оплаты). На следующем этапе общественной эволюции углубляется дифференциация социальной и культурной систем, прежде всего в форме перехода от устной формы традиции к письменной, что обеспечивает свободу истолкования нормативной культуры в историческом и личностном смысле. Долгое время письменностью владеют лишь очень узкие слои населения, преимущественно составляющие социальную и культурную элиту.

Позднее сфера действия религии существенно сужается, система регулирования усложняется и дифференцируется. В городе, особенно в Новое время, спектр возможностей резко расширяется, постоянно приходится делать выбор. Распад сословного общества, рост численности горожан разрушают традиционные механизмы социальной регуляции. На смену традиционализму приходят нормативные и ценностные системы поведенческой регуляции. Соответственно, возникают и конфликты ценностей и норм. В реальной жизни человек не может испытать все возможности, все попробовать, но есть возможность проиграть варианты жизненного пути и различные ситуации в воображении. Искусство очень эффективно, поскольку не просто абстрактно формулирует нормы и ценности, а облекает их в плоть и кровь, в живые образы. Знакомясь с повествованиями о других, человек узнает, что можно и чего нельзя, обретает представление о правильном пути в жизни.

Основная функция литературы – поддержание культурной идентичности общества на основе тиражируемой письменной записи. Литература «в условиях интенсивного социального изменения, дифференциации статусно-ролевой структуры общества и определяющих ее символических конфигураций выделяется как едва ли не единственное средство тематизации и трансляции неспециализированных (“общечеловеческих”) значений и образцов действия, чувствования, отношения к различным символическим объектам».

В Европе литература как социальный институт возникает в XVI—XVII вв., когда начинают разворачиваться модернизационные процессы в обществе.

Предпосылками возникновения литературы являются: 1) социальная дифференциация, дифференциация идеологических институтов, возникновение слоя образованных, людей умственного труда, 2) возникновение публики, т.е. а) лиц грамотных, б) знающих нормы и условности словесного творчества (понимающих фикциональность литературных текстов), в) имеющих средства, чтобы платить за прочтение литературных произведений. Постепенно литература обретает определенную автономию от других социальных институтов; создаются системы воспроизводства (преподавание литературы в школе и наличие общедоступных библиотек с фондом художественных произведений), позволяющие приобщать неофитов к нормам и традициям понимания и интерпретации литературных текстов, к сложившемуся канону и т.д.; возникает правовая база (законы об авторском праве, цензурные уставы, законы о всеобщем образовании и т.п.).

Любой институт предполагает наличие ряда социальных ролей, взаимодействующих в рамках социального института. Для литературоведа литература – это тексты, в лучшем случае он занимается еще их создателями, т.е. писателями. Все остальные аспекты функционирования литературного произведения: книгоиздание, книжную торговлю, издание журналов, цензуру, чтение, преподавание литературы и т.д. – он обычно рассматривает как побочные, внешние, не принадлежащие собственно литературе. Историки книжного дела изучают книгоиздание и книготорговлю, историки журналистики – журналы и газеты, историки цензуры – цензуру. Только социолог видит и изучает все эти элементы одновременно, в их взаимодействии.

Основными социальными ролями в литературе являются писатель, читатель и издатель.

Писатель создает литературные тексты, тематизируя (проблематизируя) ценностные напряжения, представляя их обществу.

Читатель – инстанция, для которой, собственно, весь социальный институт литературы и существует. Он воспринимает литературные тексты, осуществляя снятие напряжений, и через покупку, подписку, прямые отклики воздействует на другие социальные роли института литературы.

Издатель обеспечивает тиражирование литературных произведений и, за счет продажи копий, взаимодействие литературы с экономикой.

Ключевыми являются две первые роли, но без третьей литература не может существовать, в лучшем случае это будет узкий кружок знакомых, где автор дает другим читать свои рукописи либо сам читает их вслух.

В развитой литературной системе существуют еще следующие социальные роли:

– (длительное время) цензор, осуществляющий контроль властей (прежде всего государства) за содержанием, выпуском в свет и распространением печатной продукции. Его цель – формирование и поддержание в обществе устраивающей власть картины мира. Для достижения этой цели цензура осуществляет селекцию представлений о реальности, допуская одни и блокируя другие.

Преимущественно цензурируются ключевые значения в понимании мира и общества, лежащие в основе всех других представлений (прежде всего – религиозные, нравственные, политические аспекты, которые тесно взаимосвязаны), т.е. те, которые связаны с воспроизводством общества, его идентичностью во времени;

– редактор, который является промежуточной инстанцией между автором и литературой, его задача – привести новое произведение, являющееся продуктом индивидуального творчества, в соответствие с уже сложившимися в литературе (или каком-либо ее секторе – течении, направлении и т.п.) нормами и, таким образом, включить его в литературу;

– книгопродавец, доводящий изданную книгу до потребителя; в его задачи входит доставка книги читателю (через магазин, разносчиков или по почте), информирование о выходе книги, ориентация покупателя в продаваемых книгах и т.д.;

– библиотекарь, обеспечивающий (как и книгопродавец) доведение книг до читателей. Он призван сделать получение книг для чтения более дешевым, помочь тем, кто плохо ориентируется в книжном мире, а также предоставить в случае необходимости книгу для пользования. Но главное заключается в том, что библиотека – это собрание книг, обладающее определенным смысловым единством, она объективирует мировоззрение различных социальных институтов (церкви, государства, научных обществ и т.п.) или социальных групп, служит хранителем и ретранслятором присущих им норм, знаний, традиций. Приобщая членов общества к соответствующему идейному комплексу, библиотеки способствуют обеспечению преемственности, тождества во времени соответствующего социального образования;

– журналист, обеспечивающий регулярную, более дешевую, гарантированную и адресную доставку литературных текстов подписчику. Периодические издания представляют собой параллельный книге канал предоставления читателю литературных текстов, во многом структурирующий (через рецензирование и библиографирование выходящих книг, анонсы и т.д.) текущую литературу, опосредующий и связывающий воедино другие социальные роли;

– критик, осуществляющий оценку и интерпретацию литературных новинок. Он задает границы литературы и ее внутреннюю структуру, иерархию и т.д.;

– педагог, обеспечивающий усвоение в обществе литературных норм и господствующих стандартов оценки и интерпретации литературы. Литература – это единственная форма социального воображения, которой в современном обществе обучаются все, причем институционально (в школе);

– литературовед (историк и теоретик), осуществляющий рефлексию по поводу ценности литературы, формирование и поддержание канона, выработку норм интерпретации.

В схематической форме их взаимодействие представлено в следующей схеме:

Функционирование литературы как социального института основано на постоянном взаимодействии исполнителей социальных ролей. Писатель на этапе создания книги учитывает запросы, литературную компетенцию и литературные нормы публики, высказывания критики, пожелания издателей и т.д. Для того чтобы выпустить написанную книгу, он обращается к издателю, без которого это взаимодействие невозможно. Издатель, основываясь на предыдущем опыте (т.е. известных ему жанровых и тематических запросах публики, ее отношении к данному автору (если это не дебютант)), оценках критики и т.д., принимает решение взяться за издание, определяет, какой назначить тираж, как оформить книгу, как ее рекламировать и т.д. Выпустив книгу, издатель обращается к книгопродавцу и библиотекарю, чтобы довести ее до читателя. Те тоже ориентируются на запросы публики, репутацию автора, оценки критики. Обращающийся в книжные магазины и библиотеки читатель тоже в рамках своих запросов учитывает репутацию автора, рекламу, оценку критики. Критик обращается и к писателю, и к издателю, и к читателю (и в то же время учитывает их интересы и запросы).

Точно так же значимы и другие социальные роли, тесно связанные между собой. Так, педагог во многом следует за оценками критика, в своей работе он взаимодействует с библиотекарем и т.п.

Следует отметить, что литература как социальный институт взаимодействует с другими социальными институтами. Так, проблематизируя социальные конфликты и напряжения, литература влияет на государство, а государство контролирует ее посредством цензуры.

Для тиражирования литературных текстов нужны финансовые затраты, а продажа книг и журналов может давать доход. Тем самым литература становится частью экономики и взаимодействует с ней.

Проблематизируя этические и религиозные проблемы, литература вступает во взаимоотношения с такими социальными институтами, как религия (церковь), мораль и т.д.

Все перечисленные отношения так или иначе регулируются правом.

Вначале исполнители социальных ролей в рамках института литературы совмещают эту деятельность с исполнением функций в рамках других институтов. Но на определенном этапе эти роли автономизируются, и писатель, издатель, книготорговец, критик и т.д. начинают исполнять одну или преимущественно одну свою роль, профессионализируются.

Общество признает, что деятельность писателя, издателя, критика важна, и начинает содержать их (посредством покупки книг и подписки на периодику), платить им за их работу.

Здесь следует подчеркнуть, что мы говорим о ролях, а не о конкретных людях, многие лица и в прошлом, и сейчас в своей деятельности совмещают несколько ролей. Так, писатель нередко является не только читателем и критиком, но и редактором и издателем, а в России XIX в. многие писатели (С.Т. Аксаков, И.И. Лажечников, И.А. Гончаров, Я.П. Полонский, А.Н. Майков и др.) выступали и в роли цензоров.

Теперь, описав функции и структуру литературы как социального института вообще, мы можем перейти к описанию истории его возникновения и развития в России. Описание это далее осуществлено в предельно краткой, конспективной форме, поскольку для развернутой характеристики пришлось бы написать обширную монографию.

Для исторических судеб литературы в России характерно, что, в отличие от западных стран (Германии, Англии, Франции и др.), где распространение книги шло «естественным» путем, удовлетворяя потребности населения, в России в значительной степени она внедрялась сверху – правительством (не случайно долгое время существовало только государственное книгопечатание), церковью, а позднее и иными социальными институтами и группами.

Соответственно, на Западе художественная литература воспринималась как частное дело (хотя бы и с государственной опекой), в России же она возникала в XVIII в. как дело государственное и лишь постепенно завоевывала статус частного занятия.

Художественная литература как социальный институт зарождается в России в 1750—1760-х гг. Ранее (в XVII – первой половине XVIII в.) в России существовала рукописная художественная литература, но сфера ее распространения была чрезвычайно узка, а социальная значимость – очень мала, поэтому относить ее к числу социальных институтов нет оснований.

Публики тогда, по сути дела, не было, «потребители литературы были наперечет известны в лицо и по именам, и произведение распространялось в списках с не меньшей легкостью, чем в печатных оттисках» (эту среду составляли вельможи, высшее ученое духовенство, придворная молодежь, немногочисленные литераторы. Остальные либо вообще не читали, довольствуясь фольклором, либо читали духовную литературу).

Долгое время художественные книги вообще не печатались, с 1720-х гг. они стали изредка появляться, но, во-первых, были весьма немногочисленны, во-вторых, очень мала была их аудитория, и, наконец, в-третьих, цель их была не столько эстетическая, сколько политическая – прославление власти: «До середины XVIII столетия, в течение четверти века, вся официальная культура, возглавлявшая умственное движение высших классов, имела правительственно-придворный характер <…>. Литература и искусство входили в ритуал эстетической пропаганды монархии, ее ближайших целей и намерений, обосновывая в то же время ее права на власть».

Изданием книг занималось только правительство, и задача получить от их выпуска доход совершенно не ставилась.

Только с 1755 г. при Академии наук начинает выходить первый на русском языке журнал «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие», в котором наряду с научно-популярными материалами печатались и стихи, в 1759 г. возникают первые в России частные журналы «Праздное время в пользу употребленное» и «Трудолюбивая пчела».

Число журналов со временем растет, они постепенно входят в обиход, в 1769—1770 гг. одновременно выходило восемь журналов. Формируется и соответствующая читательская аудитория – эти журналы печатались тиражом порядка 600 экз.

Очередным толчком был указ о вольных типографиях 1783 г., после которого появилось большое число частных типографий, в том числе и в провинции.

На стадии рождения литературы круг авторов немногочислен, печатается очень мало художественных книг, аудитория их весьма невелика, а посредники между писателем и читателем почти отсутствуют: как правило, автор сам занимается изданием своих произведений (в конце XVIII в. в небольших масштабах этим занимались книготорговцы и типографы), публичных библиотек практически нет, а книготорговцы (за редким исключением) есть только в столицах, причем число их невелико.

Важно отметить, что в то время и в дальнейшем существует зона рукописного, в которую входят как ранее опубликованные, так и неопубликованные тексты. В этой зоне циркулируют следующие типы текстов:

1) считающиеся малозначимыми, малопрестижными в культуре (так, авантюрные рыцарские романы, анекдоты и т.п. в XVII – первой половине XVIII в. не печатались, но распространялись в рукописях);

2) нецензурные (эротические, антиклерикальные, политически сомнительные, высмеивающие конкретных лиц и т.п.);

3) копии печатных текстов, делаемые в силу труднодоступности или дороговизны печатного издания.

На этапе возникновения русской литературы многие произведения либо вообще не попадали в печать, либо печатались с большим запозданием. Так, А. Кантемир свои сатиры, созданные в 1729—1731 гг., издать не смог, они ходили в списках и были опубликованы через много лет после его смерти, в 1762 г.; ломоносовская «Ода на взятие Хотина», написанная в 1739 г., была опубликована лишь в 1751 г., и т.п.

Государство долгое время не имело ни нормативных документов, ни специальных органов для контроля печатной продукции, его осуществляли руководители учреждений, которым принадлежали типографии. Однако указ о вольных типографиях 1783 г. одновременно вводил и государственную цензуру, которой должны были заниматься, правда, сотрудники управ благочиния, т.е. полиции, – лица, мало подходящие для подобной деятельности. В 1796 г. в Петербурге и Москве были созданы специальные цензурные комитеты для рассмотрения рукописей, предназначенных к публикации, а в 1804 г. издан цензурный устав, регламентирующий процесс цензурирования и предусматривающий создание ряда цензурных комитетов при университетах. В дальнейшем в цензурных уставах 1826 и 1828 гг. механизм цензурирования был детализирован, а его задачи уточнены.

В конце XVIII в. начинает формироваться и роль писателя, правда, на этом, начальном этапе – как автора перевода и компиляции, поскольку в книгоиздании преобладают не оригинальные сочинения, а переводы и обработки. Первыми в России стали получать плату за литературную работу переводчики. Во-первых, перевести было легче, чем сочинить, во-вторых, отечественные авторы еще не имели соответствующих навыков и плохо знали запросы читателей, в-третьих, затрагивать отечественный материал было гораздо сложнее в цензурном отношении. Поэтому люди, которые хотели заработать литературным трудом (В.А. Левшин, М. Комаров, И.И. Веревкин и др.), по большей мере переводили или обрабатывали чужие тексты (нередко уже распространенные в рукописях).

Профессиональных писателей не было: авторы либо имели другое занятие (как правило, государственную службу), либо жили на доходы от поместий, а литературой занимались в свободное время, для развлечения. Это касается дворян (по подсчетам А.Н. Севастьянова, среди авторов произведений гуманитарного профиля, вышедших в 1762—1800 гг., удельный вес дворян составлял 65,7%). В дворянской среде (а именно она составляла преобладающую часть читателей и авторов) к литературе существовало двойственное отношение. Она считалась сферой возвышенной, в свободное от службы время облагораживающей занимающегося ею человека. Позднее, частично под влиянием романтической концепции, в литературе на первый план вышел момент творчества, одержимости вдохновением, а литератор стал рассматриваться как незаурядный человек, превосходящий обычных людей, причем касалось это только художественной литературы, особенно поэзии, не распространяясь на публицистику, критику, литературоведение. Однако литература не должна была превращаться в основное жизненное занятие и тем более давать средства к жизни. Литературный труд, как и вообще любой труд, считался в дворянской среде занятием непрестижным, роняющим достоинство лица, делающего его своей профессией. Эта установка доминировала в дворянской среде и в первой трети XIX в., а в дальнейшем спорадически проявлялась у ряда литераторов. Но в иной социальной среде – разночинной – в конце XVIII в. формируется другое отношение к литературному труду, здесь появляются авторы, для которых продажа своих произведений становится важным источником средств к жизни. В основном это были мелкие чиновники, писавшие в период, когда они не находились на службе либо нуждались в дополнительном доходе, а также студенты. Они жили на литературные доходы, но не постоянно, а в течение определенного времени; происходила своего рода «временная профессионализация».

В 1750—1760-х гг. число активных читателей, регулярно обращающихся к печатным изданиям на русском языке, составляло по оценке специалистов порядка 1200 человек, к концу века оно выросло до 12—13 тыс., т.е. читала ничтожная часть населения страны. При этом читатели художественной литературы составляли лишь небольшую часть читательской аудитории. По крайней мере, среди лиц, подписывавшихся на книги в 1791—1801 гг., покупатели художественной литературы составили лишь около 20%.

Поскольку читателей было мало, они не могли обеспечить доход немногочисленным литераторам того времени. Невысокая и нерегулярная оплата литературного труда, и прежде всего художественного творчества, препятствовала профессионализации русских писателей в этот период.

Книгопродавцы начинают профессионализироваться в середине XVIII в., правда, их было очень мало (причем торговали они только в столицах, к тому же преимущественно учебной, научной, прикладной литературой). К началу XIX в. в Петербурге было 15 книжных лавок, а в Москве – около 20. В 1811 г. в России было всего 213 мест, где торговали книгами. Из них в Петербурге – 42 книжные лавки, в Москве – 44, остальные 127 находились в провинции. Более чем в трети губерний книготорговые точки вообще отсутствовали. Правда, нередко потребность в книгах удовлетворяли временные книжные лавки, главным образом – открываемые во время ярмарок. Кроме того, значительную часть запросов состоятельных провинциальных помещиков и чиновников удовлетворяла высылка книгопродавцами книг по почте. Определенную роль играла и разносная торговля. Таким образом, в провинции книжная торговля была развита слабо, но и покупателей книг там было очень мало.

Современники осознавали, что по-настоящему литература еще не сформировалась. Так, Д.В. Дашков в 1812 г. утверждал: «Словесность наша не совсем еще образовалась, по крайней мере в некоторых частях», в том же году А.Ф. Мерзляков писал: «…мы имели и имеем знаменитых писателей, но она [русская словесность] по сию пору не достигла еще надлежащей степени образования».

Процесс дифференциации литературных профессий затянулся, заметные перемены можно датировать только второй половиной 1820-х – 1830-ми гг., которые отмечены следующими тесно связанными между собой явлениями.

1) Быстро растет читательская аудитория. Мы полагаем, что к середине 1820-х гг. объем читательской аудитории вырос примерно до 50 тыс. человек. Тираж журнала «Библиотека для чтения» в 1835 г. составил 5000 экз. Быстро растет число читателей из «третьего сословия»: купцы, мещане, ремесленники, мелкие чиновники, слуги и т.д. Следует отметить, что аристократия, состоятельные и образованные лица долгое время читали главным образом по-французски, русские книги и журналы стали постепенно входить в круг чтения представителей этих социальных категорий лишь с 1820-х гг.

2) На первое место в литературе выходит журнал (т.е. растет число периодических изданий и меняется их характер: из тоненьких эфемерных они становятся толстыми и энциклопедическими по содержанию). К чтению приобщались значительные по численности слои провинциального дворянства, чиновничества, купечества, плохо ориентирующиеся в мире культуры, слабо подготовленные к восприятию литературных произведений. Посредником между ними и миром литературы стал толстый энциклопедический журнал, а лицом, ответственным за это посредничество, его руководитель – редактор. Журнал должен был отобрать из всего богатства и многообразия культуры наиболее важные тексты, привести их в систему и в доступной форме предложить читателю. Произведение, не прошедшее журнальную публикацию или по крайней мере не отрецензированное в нескольких журналах, не становилось литературным фактом, не считалось современниками литературой.

3) В периодических изданиях начинают регулярно платить четко установленный гонорар, появляются профессиональные литераторы. Правда, число лиц, живущих на литературные доходы, было невелико: редакторы и сотрудники редакций периодических изданий, некоторые переводчики, а также представители низовой книжности (обработчики-компиляторы лубочных книг). Первые шаги к превращению гонорара за авторские произведения из исключения в норму сделали в 1825 г. издатели «Полярной звезды» К.Ф. Рылеев и А.А. Бестужев, окончательно институционализация писательского гонорара была завершена в журнале «Библиотека для чтения» (выходил с 1834 г.), где авторам платили по 100—300 руб. ассигнациями за лист. Число литераторов, для которых плата за литературный труд являлась основным источником получения средств к жизни, не превышало в 1830—1840-х гг. 20—30 человек одновременно.

4) Возникает литературная критика. В XVIII в. литературной критики фактически не было. Время от времени появлялись тексты, выражающие литературно-эстетические взгляды авторов, их оценки некоторых литературных явлений и авторов (в предисловиях к книгам и включенных в них теоретических статьях, журнальных статьях о литературных проблемах, некрологах, библиографических справках о новых книгах и т.п.), но рецензии на конкретные книги или обзоры литературной жизни (т.е. собственно то, что принято считать критикой) печатались чрезвычайно редко и бессистемно. Показательно, что в начале XIX в. часто печатаются статьи, в которых освещаются задачи критики, говорится, какой она должна быть. Это показывает, что тогда она еще не вошла в обиход, являлась проблемной новинкой.

Не сформировалась еще и роль литературного критика, т.е. человека, регулярно откликающегося на новые литературные явления. Эта роль возникает в России только в 1820—1830-х гг., прежде всего в таких изданиях, как «Московский телеграф» (выходил с 1825 г.), «Северная пчела» (с 1825 г.), «Библиотека для чтения». Все эти издания имели богатый рецензионный отдел, в котором находила отражение большая часть книжного потока, присуща была им и четко выраженная литературно-эстетическая позиция. С 1840—1850-х гг. критика (В. Белинский, А. Григорьев, Н. Добролюбов, А. Дружинин и др.) вообще начинает играть определяющую роль в русской литературе.

4) Публикуется первый курс истории отечественной литературы: «Опыт краткой истории русской литературы» Н.И. Греча (СПб., 1822).

5) Идет профессионализация издательского дела. Характерно, что регулярную выплату литературного гонорара (причем довольно высокого для своего времени) производят те издатели, которые осуществляют выпуск книг в больших масштабах и заинтересованы в длительных и стабильных отношениях с авторами и переводчиками (например, А.Ф. Смирдин). В 1820—1830 гг. роли книготорговца и издателя начинают разделяться.

6) Появляются общедоступные библиотеки. В России длительное время существовали только церковные библиотеки, а также библиотеки князей и царей, в XVIII в. возникают научные библиотеки, но библиотек публичных почти не было. Это было связано с тем, что государство в России, дозволяя в определенных пределах сферу личную, приватную (с конца XVIII в., когда в дворянской среде большое значение стало уделяться культивированию личности, домашние библиотеки получили довольно широкое распространение), систематически подавляло любые попытки самоорганизации общества.

Публичные библиотеки целенаправленно создавало в России первой половины XIX в. правительство. Прежде всего следует назвать Императорскую Публичную библиотеку, открытую в 1814 г. Но пользоваться ею мог далеко не каждый, а современную художественную литературу там практически не выдавали читателям. В 1830—1840-х гг. по инициативе министра внутренних дел А.А. Закревского в губернских городах была открыта 41 публичная библиотека, однако работали они всего несколько часов в неделю, были платными и, главное, включали преимущественно научные и специальные книги. В результате число их читателей было очень невелико, они быстро закрылись.

Читателей губернских городов в первой половине XIX в. обеспечивали книгами главным образом библиотеки для чтения – учреждения с постоянным книжным фондом, которые за плату (вносимую вперед за год, полгода, три месяца, месяц и даже сутки) и залог стоимости книги предоставляли ее для прочтения. Они появились в России в конце XVIII в., но только в первой половине XIX стали открываться в губернских городах. Существуя на деньги абонентов, библиотека для чтения по необходимости должна была удовлетворять их запросы, иначе она лишилась бы подписчиков.

В 1856 г. в России, по данным отчета министра народного просвещения, было 49 библиотек, открытых для пользования населения. Поскольку число абонентов библиотек было тогда невелико (не более 200—300 на библиотеку), можно считать, что по стране оно не превышало 10—15 тыс. человек.

Под влиянием происходивших в эти годы изменений было осуществлено введение истории русской литературы в школьное преподавание. Это произошло в конце 1830-х гг. в гимназиях, в 1840-х в военных учебных заведениях, а позднее и в женских учебных заведениях. Большая часть педагогов были молодыми людьми, критически настроенными по отношению к современному образу жизни и к романтической литературе; они были поклонниками Белинского и с энтузиазмом прививали учащимся любовь к отечественной литературе и пропагандировали взгляды Белинского на нее. Испытав их воздействие, учащиеся усваивали убеждение в высокой значимости литературы и приобщались к ней; в определенном смысле можно сказать, что русскую литературу создали гимназические преподаватели.

Вторая половина XIX в. была отмечена существенными переменами в сфере литературы. Они были связаны с социальным подъемом конца 1850-х – начала 1860-х гг. и с проведенными в 1860—1870-х гг. реформами. Реформы порождали у все большего и большего числа людей потребность в чтении. Переходя от патриархальных бытовых и экономических связей к товарному хозяйству и формальным правовым отношениям, значительная часть населения столкнулась с необходимостью знания законов и существующих предписаний, регулярного знакомства с государственными указами, торговой и хозяйственной информацией. Кроме того, в управлении страной, политике, экономике, культуре требовалось все больше и больше грамотных, образованных людей.

Однако не менее важную роль в распространении чтения играли и факторы идеологического порядка: ломка социальных отношений вела к разрушению старой картины мира, и люди стремились найти новые мировоззренческие основы своего существования. Обсуждение в журналах и газетах острых и актуальных социальных проблем резко активизировало чтение. Все это стимулировало обращение к печатному слову и способствовало росту численности читательской аудитории.

Среди сельских жителей грамотные даже во второй половине 1860-х гг. составляли примерно 5—6%, среди горожан в первой половине 1870-х гг. – более одной трети. Поскольку на долю сельского населения приходилось девять десятых общей его численности, то можно считать, что в конце 1860-х – начале 1870-х гг. было грамотно примерно 8% населения страны (т.е. порядка 10 млн человек).

Читательская аудитория все более и более дифференцировалась. Цензор Ф.Ф. Веселаго в 1862 г. писал: «Наша читающая публика довольно определительно может быть разделена на три главные группы. Первую составляют люди современно, серьезно образованные, по развитию своему стоящие в уровень с общим европейским развитием и владеющие знанием иностранных языков. Во второй находятся люди, имеющие некоторые, более или менее совершенные научные сведения, но о многих современных идеях рассуждающие со слов других и по отрывочному собственному чтению. Третья группа требует от чтения одного приятного и полезного препровождения времени; сюда относится менее развитый слой так называемых благородных классов, с малыми изъятиями купечество и все грамотное простонародье». Для России последней трети XIX в. можно условно выделить следующие типы литератур: толстого журнала, тонкого журнала, газетную, лубочную, «для народа» и детскую. У каждой из них была своя поэтика, свои авторы и пути доведения текстов до публики, свои читатели.

«Образованную» публику составляли главным образом ученые и литераторы, учащаяся молодежь, помещики. Все они располагали сравнительно большим объемом свободного времени и широким доступом к печатным изданиям. В течение пореформенного периода резко растет численность еще одной читательской группы – провинциальной интеллигенции (главным образом это были земские служащие – учителя, врачи, статистики и т. д.). Для них книга была чрезвычайно значимым средством преодоления культурного одиночества и возможностью ощутить свою общность с другими представителями интеллигенции.

К концу века образованная публика существенно увеличилась в размерах, однако численность крестьянского и рабочего читателя росла гораздо сильнее и к началу XX в. существенно превышала численность читателей из более высоких в социальном отношении слоев.

Немалую роль в приобщении крестьян к чтению сыграло открытие школ для них разных типов: воскресных (которые посещали и взрослые), Министерства народного просвещения, армейских, помещичьих в имениях, церковно-приходских и прежде всего земских, которые существенно повлияли на рост уровня грамотности в деревне. Численность учащихся в сельских школах выросла с 717,8 тыс. в 1861 г. до 3239,3 тыс. в конце века, т.е. более чем в четыре раза. В результате существенно повысился уровень грамотности крестьян: по данным Всероссийской переписи, к 1897 г. она выросла до 17,4%.

Среди немногочисленных крестьянских читателей вначале преобладали любители религиозной литературы. Лишь постепенно менялось отношение крестьянских читателей к светской книге, и в 1870—1880-е гг. она довольно широко входит в круг их чтения.

В эти же годы отчетливо выделяется категория низового городского читателя. Еще в конце 1850-х – начале 1860-х гг. для его представителей выходили так называемые «уличные листки», а позднее возникает и развивается своя «малая пресса» (газеты «Петербургский листок», «Московский листок», «Новости дня», журнал «Развлечение»).

Постепенно формируется и самостоятельная рабочая читательская аудитория. Это было связано как с ростом численности рабочих, так и с их профессионализацией, постепенным отрывом от деревни и усвоением городской культуры.

Немалую роль в количественном росте и дифференциации аудитории сыграло ослабление цензурных требований. 12 мая 1862 г. были утверждены так называемые Временные правила о печати (они просуществовали с небольшим изменениями по 1905 г.). Согласно Временным правилам разрешение на освобождение периодики от предварительной цензуры давалось министром внутренних дел, право на бесцензурное издание получали столичные периодические издания, оригинальные книги объемом более 10 печатных листов и переводные объемом более 20 листов.

Усилившийся спрос на печатную продукцию способствовал быстрому росту числа разнообразных журналов и газет (в 1855 г. на русском языке выходило 139 периодических изданий, а в 1880 г. – 483). Этот процесс повлек за собой увеличение спроса на кадры литераторов. К литературному труду стали приобщаться новые авторы. Если в 1830 г. в литературной печати выступало примерно 260 авторов, а в 1855 г. – 300, то в 1880 г. – уже 700 (т.е. за первое двадцатипятилетие прирост составил 15%, за второе – 133%). С конца 1850-х – начала 1860-х гг. интенсивно идет процесс профессионализации литературы. За короткий срок появляется несколько сотен человек, живущих литературным трудом. Если в 1830 г. литературой зарабатывало на жизнь 5,1% авторов, а в 1855 г. – 8,9%, то в 1880 г. – 32,9%. Исходя из того что и в 1880 г. лишь треть литераторов были профессионалами, может возникнуть впечатление, что литературу, как и прежде, делали дилетанты. Однако не нужно забывать, что непрофессиональные авторы, как правило, редко выступали в печати, а профессионалы являлись штатными сотрудниками редакций либо тесно сотрудничали с ними и в общем объеме публикаций их работы преобладали.

Растет профессиональное самосознание литераторов. В таких слоях, как разночинная интеллигенция, мелкое и среднее чиновничество и дворянство, с конца 1850-х – начала 1860-х гг. литературный труд стал рассматриваться как почетный и престижный.

Новые литераторы – это в основном журналисты, живущие на литературные доходы, тесно связанные с редакцией того или иного периодического издания. Таким образом, профессионализация литературы была тесно связана с ее журнализацией. Основной формой организации литературной жизни в эти годы на высоких уровнях литературы являлась периодика (прежде всего – журналы, в 1870-е гг. с ними стала активно конкурировать газета). Тираж толстого журнала составлял 3—5 тыс. экземпляров, тонкого – доходил до 50 тыс. экз., а газеты – до 25 тыс., в то время как обычный тираж книги долгое время, вплоть до 1880-х гг., был равен 1200 экз. По нашим примерным подсчетам, с 1860 г. по 1900 г. суммарный тираж толстых журналов вырос с 30 до 90 тыс. экз., общих и литературных газет (разовый) с 65 до 900 тыс. экз. У тонких иллюстрированных еженедельников, получивших распространение в последней трети XIX в., суммарный тираж увеличился со 100 тыс. экз. в конце 1870-х гг. до полумиллиона в 1900 г.

Периодика позволяла издателю получить от публики за счет подписки деньги в кредит, обеспечить сбыт и доставку своих изданий, избежать риска, связанного с публикацией произведений конкретных авторов. Автор же обеспечивал себя постоянным местом для помещения своих произведений и в результате получал регулярный источник дохода.

За последнее пятнадцатилетие XIX в. общий тираж книг, изданных на русском языке, вырос втрое (с 18,5 млн. экз. в 1887 г. до 56,3 млн. экз. в 1901 г.). Быстро расширяется книгоиздательский репертуар: всего на различных языках в России вышло в 1855 г. 1275 книг и брошюр (в том числе 208 художественных; здесь и далее в это число не включались детские книги и книги, помеченные как «народные издания»), в 1881 г. – 6508 (в том числе 614 художественных), в 1895 г. – 13 247 (в том числе 1426 художественных). Таким образом, за 40 лет число издаваемых за год художественных книг выросло почти в 7 раз!

И тем не менее долгое время (до 1890-х гг.) найти издателя для выпуска произведения отдельной книгой было трудно. Лишь немногие повести и романы, имевшие шумный успех, охотно покупались издателями; остальные журнальные и газетные публикации либо вообще не перепечатывались, либо с трудом находили издателя. В низовой литературе связь между издателем и автором была прочнее. Выпуск переводных авантюрно-приключенческих и любовных романов, лубочных книг и брошюр был прибыльным делом, коммерческие («рыночные», как их тогда называли) издатели такого типа постоянно пользовались услугами одних и тех же авторов и переводчиков.

В 1860—1890-х гг. формируется сеть книжной торговли по стране, теперь не только в губернских, но и в уездных городах возникают книжные магазины. Если в 1868 г. в России было 568 книготорговых заведений, то в 1883 г. – 1377, а в 1893 г. – 1725.

Быстрый рост числа библиотек для чтения и их аудитории начинается с 1860-х гг., в период реформ и подъема освободительного движения. С этого времени они становятся постоянным компонентом городского образа жизни, входят в быт не только губернских, но и многих уездных городов. Общее число библиотек для чтения по стране составляло в 1882 г. примерно 350, они имели порядка 35 тыс. подписчиков и более 100 тыс. человек, пользующихся их фондами.

В конце XIX в. и особенно в начале ХХ в. в русской литературе произошли кардинальные изменения. К этому времени существенно увеличилась читательская аудитория. Общее число выходящих за год книг в России достигло к 1913 г. 26 629.

Быстро стало расти число литераторов. Если в 1895 г. в печати выступало 830 авторов, то на начало 1914 г. (мы взяли последний год мирного периода, так как в годы войны ряд авторов были лишены возможности заниматься литературным трудом) – 1150, т.е. за 18 лет прирост составил 28% (за предшествовавшие 15 лет – 19%).

Существенно вырос уровень профессионализации литературы: в 1914 г. доля литераторов, живущих на свои литературные доходы, составляла 43,2%.

С нарастанием численности и значимости читателей из низовой, мало– и полуобразованной среды быстро растет число литераторов, ориентированных на читательский спрос, поставщиков занимательного чтива. Растет и доля литераторов невысокого образовательного уровня. Граница литературного сообщества становится легко проницаемой. Теперь выходцы из низов претендуют на первые роли, особенно выразителен в этом плане пример М. Горького, который становится русским писателем № 1 в первом десятилетии ХХ в. и уже этим фактом стимулирует других литераторов из низов повторить свой успех. Подобный успех обеспечивала многочисленная новая демократическая аудитория (мелкие служащие, земская интеллигенция, рабочие, народные учителя и т.п.), которая тянулась к печатному слову; очень популярен был «Журнал для всех» (1895—1906), тираж которого достигал нескольких десятков тысяч экземпляров. Горький не был изолированным явлением, схожей была литературная судьба и ряда других литераторов, писавших о русском быте с социально-критических позиций (Л.Н. Андреев, А.И. Куприн, В.В. Муйжель, В.В. Вересаев, С.И. Гусев-Оренбургский, Скиталец, Н.Г. Гарин-Михайловский и др.).

Один из литераторов старшего поколения так характеризовал резкие перемены в величине гонорарной ставки, которые пришлись на начало ХХ в.: «Слышишь теперь о гонорарах в 500, 700, 1000 рублей за лист, а в те поры, когда я выступал на литературном поприще (в конце 1880-х гг. – А.Р.), гонорар в 250 р. считался феноменальным <…>. Начинающий беллетрист получал 30 р. за лист, а 50 р. уже очень хороший гонорар для начинающего <…> теперь гонорар в 50 р. за лист уже отошел в область предания». Для сравнения укажем, что народные учителя получали тогда в год 300—500 руб.; фармацевты – 700—1000 руб.; гимназические преподаватели – 900—2500 руб.; инженеры – 1000—3000 руб. Таким образом, труд литератора оплачивался достаточно высоко.

О возникновении стабильного спроса на книгу свидетельствует и появление ряда коммерческих издателей, выпускающих много книг: М.О. Вольф, А.Ф. Маркс, А.С. Суворин и др.

К 1894 г. общее число публичных общественных и частных библиотек выросло до 792 (в том числе 96 народных), не считая пришкольных библиотек для народа, число которых превышало 3 тыс. В 1910 г. в городские библиотеки России было записано, по неполным данным, приблизительно 1,5 млн читателей (с учетом библиотек-читален общее число составит 2,6 млн). Охват библиотечным обслуживанием составлял, таким образом, в городах немногим более 11%. В последние два десятилетия XIX в., с ростом числа городских публичных библиотек и бесплатных «библиотек для народа», возникают новые, частично конкурирующие с библиотеками для чтения каналы удовлетворения потребностей широких читательских слоев города.

В ходе революции 1905 г. в октябре был издан манифест о свободе печати, ликвидировавший предварительную цензуру и разного рода административные меры, стеснявшие свободу печати. Запрет издания теперь мог быть осуществлен только по суду. В результате в сфере книгоиздания Россия оказалась в одном ряду с развитыми демократическими государствами Запада.

Ко второму десятилетию XX века русская литература стала играть чрезвычайно важную роль в жизни общества, являясь одной из важнейших форм обсуждения насущных социальных вопросов, средством политической борьбы за социальное освобождение. К ней была приобщена значительная часть населения страны, воспринимавшая ее как чрезвычайно важную и нужную сферу социальной жизни. Литература как социальный институт вполне автономизировалась от политической сферы и слабо от нее зависела, в ней сформировался дифференцированный набор социальных ролей. Сложились четкие и вполне «нормальные» формы взаимоотношений издателей и литераторов: ориентация на спрос покупателя и подписчика, сравнительно высокое денежное вознаграждение за литературный труд, профессионализация писателей, договорное оформление их отношений с издательствами, сильная дифференциация книгоиздания и периодики по уровням, жанрам, идеологической направленности и т.д., развитая система критических откликов в периодике, интенсивная реклама и т.д.

Однако после Октябрьской революции и недолгого промежуточного периода к концу 1920-х гг. эта система была полностью разрушена.

В 1932 г. были ликвидированы все писательские группы и объединения, а в 1934 г. на Всесоюзном съезде советских писателей создан единый Союз советских писателей и провозглашен социалистический peaлизм как основной метод советских литературы и литературной критики.

Возникшая новая литература не была автономной ни политически, ни экономически. Она находилась под прямым и очень жестким контролем государства, причем речь идет не только о цензуре. Не было независимых от государства издательств и периодических изданий (принадлежность ряда издательств, журналов и газет Союзу писателей, профсоюзам и другим формально общественным организациям ничего не меняла, поскольку сами эти «общественные» организации на 100% контролировались государством). Назначая и снимая руководителей издательств и периодических изданий, постоянно их проверяя, государство управляло литературной деятельностью, добиваясь того, что литераторы активно пропагандировали полезные власти ценности и ни в коем случае не подрывали созданную властью картину мира. Причем речь шла не только о политике и идеологии, но и об эстетике: писатели должны были не выходить за рамки предписанных эстетических конвенций и норм.

При этом контролировался не только институт литературы в целом, но и каждое его звено. Писатели были вынуждены писать только то, что можно было опубликовать и за что можно было получить гонорар, причем в соответствии со степенью лояльности автора, его готовности откликаться на формулируемый запрос менялись и гонорарная ставка, и число выпускаемых книг, и т.д.

Издатели были зависимы от руководства печатью, утверждавшего план, цензуры, дававшей разрешение на публикацию, партийных органов и Комитета государственной безопасности, следивших, чтобы не просочилось что-нибудь крамольное, и т.д. Книготорговцы обязаны были торговать тем, что издано, с их пожеланиями практически не считались. Критики сотрудничали в периодических изданиях, которые требовали писать так, а не иначе, или критик не смог бы публиковать свои рецензии и статьи. Читатель же рассматривался только как объект воздействия, обратная связь отсутствовала – на деле мнением читателя никто не интересовался.

Из сказанного понятно, что литература не была отделена от государства и экономически, поскольку все издательства и периодические издания принадлежали государству; важно было не получить прибыль, а решить задачи идейного воспитания.

Только после падения советского режима ситуация изменилась. С начала 1990-х гг. стали возникать частные издательства и периодические издания, и к настоящему времени можно говорить, что литература как литературный институт, политически и экономически независимый от государства, вновь существует в России.

Правда, нужно оговорить, что во многом это связано с тем, что социальная значимость ее значительно уменьшилась – сейчас намного большее значение имеют (в выполнении, по сути дела, тех же функций) кино и особенно телевидение, а их государство контролирует почти полностью.

2011 г.

 

«ЯЗЫЧЕСКИЙ РУССКИЙ МИФ»:

ПРОШЛОЕ И  НАСТОЯЩЕЕ

 

В культуре любого общества существуют некие общие мыслительные схемы, позволяющие упорядочивать и  осмыслять природную и  социальную реальность. Принято считать, что на ранних стадиях исторического развития их источником была мифология, а  позднее – наука, философия, искусство, мораль и  т.д. В  определенной степени эти суждения справедливы, но нам представляются более верными взгляды исследователей, полагающих, что мифы (или мифологемы), пусть существенно ограниченные в  своей значимости и  социальной действенности, продолжают существовать и  сегодня.

Правда, теперь они влияют на жизненное поведение в  гораздо меньшей степени, будучи ограничены научными и  практическими знаниями, отсутствием соответствующих социальных ритуалов и  т.д. И  тем не менее игнорировать их, оставлять без рассмотрения и  анализа в  научной работе и  в  политической деятельности, как нам представляется, неправильно.

Ряд исследователей в  качестве «базового отечественного мифа» рассматривают «миф об исключительности России, об уникальности ее исторического предназначения и  культуры, о  превосходстве российского (“русского”, “советского”) человека». При наличии ряда общих ключевых положений у  этого мифа есть несколько хорошо известных вариантов: о  Москве как «третьем Риме» (XV—XVI вв.); славянофильско-мессианский («соборный»); большевистский о  всемирно-исторической роли СССР. Однако уже почти два столетия существует еще один – гораздо менее влиятельный, однако по-своему весьма примечательный.

В этой работе мы хотели бы рассмотреть судьбу этого варианта «русского мифа», до сих пор, насколько нам известно, не привлекавшего к  себе исследовательского внимания.

Речь идет о  мифе исторического приоритета русского народа, якобы возникшего в  глубокой древности, тогда же создавшего письменность и  определявшего судьбы мира. Создателем его был карпаторосс Георгий Гуца, получивший в  России известность как Юрий Иванович Венелин (1802—1839), – уроженец северной Венгрии, выходец из русско-румынской семьи, сын священника. Он учился в  гимназии в  Венгрии, потом в  Львовском университете, потом на медицинском факультете Московского университета. Человек талантливый, эрудированный, но дилетант в  истории и  филологии, чуждый научным традициям и  свободный от научных авторитетов, при поддержке М. Погодина он написал и  в  1829 г. опубликовал в  Москве объемистую монографию «Древние и  нынешние болгаре в  политическом, народописном, историческом и  религиозном их отношении к  россиянам: Историко-критические изыскания». Привлекая обширный исторический, этнографический и  лингвистический материал, он, вопреки мнениям того времени, справедливо доказывал, что болгары принадлежат к  числу славянских, а  не тюркских народов. Однако, прослеживая исторические корни болгарского народа и  развивая далее свои построения, он утверждал, что гунны – малоизученный кочевой народ IV—V вв. н.э., создавший мощное царство в  Европе, – это болгары. Венелин писал, что примерно в  360 г. гунны-болгары ушли с  Волги и  далее до конца столетия на территории России вели борьбу с  готами, в  которой и  победили. Россияне же «были их соотичами, сподвижниками их трудов и  соучастниками их славы. Век Аттилы [вождя гуннов] есть тот период европейской истории, в  которой сродные между собою жители Руси и  Волги утвердили надолго свою безопасность со стороны готов и  римлян, и  влияние на соседей».

В дальнейшем изложении уже оказывалось, что «Гунно-Аваро-Хазарская держава собственно была царство русского народа <…> имя Гунны <…> означало и  болгар, и  малороссов, и  великороссов» (с. 195). Заключал свои рассуждения Венелин следующим пассажем: «Мы видим в  сей эпохе Россию первостепенною державою, европейскою и  азиатскою вместе, и, после разделения Римской империи, первейшею в  мире» (с. 199). (В книге «Древние и  нынешние словене», вышедшей посмертно, в  1841 г., Венелин и  этрусков называл славянами.)

Книга Венелина была замечена и  отрецензирована специалистами, однако отзывы были по большей части весьма скептическими. Так, насмешками встретили книгу М.Т. Каченовский и  Н.Я. Бичурин. Н.А. Полевой утверждал, что в  книге выразилось «ученое невежество», и  писал, что «нельзя читать книги г-на Венелина не смеясь, и  смеяться, не досадуя, что в  наш век еще осмеливаются выползать на белый свет литературные чудовища такого рода». Собственно говоря, положительно о  книге отозвались только М.П. Погодин, по инициативе (и на средства) которого была издана работа Венелина, и  приятель Погодина, специалист по древнеримской литературе А.М. Кубарев, особо подчеркивавший, что «во всем сочинении виден истинный патриотизм».

Тем не менее Венелин завоевал своей книгой определенное положение в  научном мире. В  1830 г. Российская академия поручила ему совершить с  научными целями путешествие по Молдавии, Валахии, Болгарии и  Румынии (и оплатила расходы).

Мотивы создания книги Венелина вполне понятны. В  России в  начале XIX в. (особенно после победы над Наполеоном) наблюдался большой национальный подъем, культурная элита стремилась доказать древность и  славные истоки русской нации (с 1818 г. выходила «История» Карамзина), что порождало и  такие явления, как подделки А.И. Сулакадзева. Вполне логично и  то, что на периферии исторической науки появилась такая книга, как «Древние и  нынешние болгаре», и  то, что ее автором был представитель не имеющего в  то время своей государственности славянского народа, и  то, что посвящена она была другому славянскому народу, тоже не имеющему государственности и  борющемуся в  то время за освобождение от турецкого ига.

Книга Венелина не попала в  «мейнстрим» исторической науки, но это не значит, что она вообще была забыта.

В русской историографии сложилась своего рода венелинская школа, представители которой развивали его идеи и  широко использовали его метод лексическо-этимологических сближений. Так, профессор Московского университета, историк права Ф.Л. Морошкин (1804—1857) доказывал, что «кроме нашей Киевской России была Россия Германская в  Померании, западной Польше, Пруссии и  на берегах Немецкого моря, от устья Эльбы до Рейна, и  до северных пределов нынешней Франции, <…> была Россия Моравская <…> Россия Подунайская <…> Россия Адриатическая <…>», а  также «Россия Кавказская», «Россия Закавказская» и  т.д. Книги Морошкина рецензировал и  сам опубликовал ряд статей со схожими выводами выпускник Московского университета историк Николай Васильевич Савельев-Ростиславич (1815—1854), можно назвать и  ряд других авторов.

В 1854 г. в  Москве вышла книга выпускника Архитектурного училища, преподавателя физики и  механики Егора Ивановича Классена (1795—1862) «Новые материалы для древнейшей истории славян…». Опираясь на мотивы легенд и  народных песен, тексты надгробных надписей, имена и  географические названия, он доказывал, что «прародители греков и  римлян» были русские, что письменность русских существовала до принятия ими христианства и  старше греческой, что троянцы – это славяне, древние персы – тоже славяне, а  Эней – «чистопородный славянин».

Близкие по типу, хотя и  на несколько ином материале, идеи развивал Александр Дмитриевич Чертков (1789—1858). Этот гвардейский офицер, получивший только домашнее образование, известен как нумизмат и  археолог (с 1849 г. по 1857 г. он возглавлял Общество истории и  древностей российских), создатель уникальной библиотеки, в  которой с  высокой степенью полноты была собрана отечественная и  зарубежная литература по истории России. Однако ему принадлежит и  ряд работ, в  которых доказывалось, что пеласги (догреческое население материковой Греции), этруски, венеты и  фракийцы были предками славянорусов.

Поэт и  драматург барон Е.Ф. Розен в  публицистической книге «Отъезжие поля» (1857) рассматривал скифов как предков славян. Он находил у  этих «своих первобытных предков, за шесть и  за пять веков до Рождества Христова, своего Александра Македонского и  своего мудреца Солона» и  утверждал, что «скифский элемент выражается наиболее в  славянах российских вообще: оттого они из славян одни основали, на вечных началах, самобытное государство, достойное древней славы скифов геродотовых <…>», призывая: «Гордитесь такими первобытными предками!»

Наконец, в  1858 г. появился труд выпускника Московского училища колонновожатых писателя Александра Фомича Вельтмана (1800—1870) «Аттила и  Русь IV и  V века», в  котором он повторял и  развивал выводы Венелина. Опираясь на свидетельства античных историков, лексические сопоставления и  т.д., но не избегая и  поэтических интуиций (например: «…в древних квидах Эдды пахнет русским духом. В  них есть и  Змей Горыныч, и  старые вещуны, и  птицы вещуньи, и  даже Царь-девица»), он, подобно Венелину, утверждал, что Руссия – это царство гуннских князей (с. 118). Согласно Вельтману, Великая Русь того времени «обнимала весь север и  недра Европы», с  юга же была ограничена Альпами, Балканами и  Черным морем; «Византия и  Рим откупали уже независимость свою от Руси данью»; существовала даже «Русь Вандальская, занимавшая всю западную и  южную часть Испании» (с. 130—131).

Появление книг Розена и  Вельтмана (как и  переиздание книги Венелина в  1856 г.) понятно – разбитая в  Крымской войне Россия нуждалась в  подтверждении своего статуса, хотя бы на историческом материале.

Все названные работы (за исключением книг Классена и  Розена) формально находились в  научном поле; хотя они были созданы непрофессиональными историками, но тем не менее принадлежали весьма эрудированным авторам и, что главное, были посвящены слабо разработанным в  исторической науке вопросам: достаточно упомянуть, что исследование Венелина было первым в  России оригинальным трудом по славяноведению и  что статьи Морошкина и  Венелина печатал самый авторитетный и  влиятельный журнал «Отечественные записки». Даже позднее появлялись работы, в  которых поддерживалась точка зрения, согласно которой гунны были славянами.

Но постепенно, с  институционализацией и  профессионализацией исторической науки, соответствующий комплекс идей вытесняется за ее пределы. Из сферы науки он уходит в  художественную литературу, где нет столь жестких профессиональных стандартов, как в  исторической науке.

В 1878 г. низовой литератор Иван Кузьмич Кондратьев (1849—1904) публикует исторический роман «Гунны», в  котором в  беллетризованной форме воспроизводит наблюдения и  выводы Вельтмана, страницами цитируя и  пересказывая его книгу. (В 1896 г. роман был переиздан (с сокращениями) под названием «Бич Божий».) В  годы Русско-турецкой войны, когда русское общество с  энтузиазмом помогало славянам на Балканах обрести независимость, Кондратьев с  упоением повествует о  гуннах-славянах, которые воевали с  Грецией, Римом, готами и  всех победили, и  об их вожде Аттиле, «который стремился к  объединению своего народа, который первый положил основание славянской общине и  перед которым впервые, как перед царем славянским, дрогнула вся Западная Европа <…>». Основной пафос книги выражен следующим призывом: «Шире же дорогу народу славянскому!»

Новый расцвет соответствующего идейного комплекса происходил в  1970—1980-х гг., в  совсем ином идейном контексте и ином литературном жанре. Речь идет о  так называемой молодогвардейской фантастике, т.е. о  книгах, выпущенных издательством «Молодая гвардия».

Отечественная фантастика 1950—1960-х гг. – дитя «оттепели» и  «научно-технической революции» – была устремлена вперед, в  будущее. Она являлась открыто модернизационным жанром, помогающим адаптироваться к  быстро идущим в  обществе переменам. Основополагающие ее принципы – вера в  социальный прогресс и  возможность рационального познания мира, в  основе ее лежало естественнонаучное мировоззрение.

Но в  1970—1980-х гг. в  советском обществе исчезли всякие надежды на «светлое» будущее. Именно в  жанре фантастики было возможно обойти цензуру и  «провести» такие взгляды и  идеи, которые не были бы допущены к  печати в  научной, научно-популярной и  публицистической форме. Вот почему идеи о  славянах – создателях мировой культуры парадоксальным образом были реанимированы именно тут.

Например, в  романе В. Щербакова «Чаша бурь» говорилось, что «за две тысячи лет до Парфенона на той же скале возвышался Пеласикон, крепость праславян-пеласгов. А  до них… до них были тысячелетия хеттов и  праславян-русов». Кроме того, речь шла о  том, что в  «Приднестровье во втором тысячелетии до нашей эры говорили примерно на том же языке, что и  в  Этрурии. Славянские имена богов <…> древнее, чем можно вообразить <…> после Троянской войны праславяне-этруски переселились на Апеннинский полуостров и  принесли с  собой культуру Триполья».

В эти годы в  научной фантастике находит свое выражение и  другая разновидность того же мифологического комплекса, исходящая из распространенных в  научно-популярных публикациях 1970—1980-х гг. представлений о  древней индоевропейской (или индоарийской, арийской цивилизации), наследником которой являются славяне.

Часть сторонников этих взглядов представляет (по формулировке исследователя этого «извода» рассматриваемого нами мифа) русских «древнейшим племенем, которое вначале обитало якобы в  Арктике, где в  те далекие времена существовали едва ли не тропические условия. Именно там русские выработали древнейшую систему ведических знаний и  даже, по некоторым версиям, изобрели первую письменность. Затем из-за резкого похолодания им пришлось отправиться на юг, где на своей второй родине (некоторые помещают ее на Южном Урале) они создали высокую цивилизацию. Оттуда их отдельные группы расселялись по всей Евразии, неся местным народам культуру, письменность и  ведические знания». Другие представители этой точки зрения помещают «далеких предков славяно-русов гораздо южнее, и  они оказываются либо родоначальниками всех древних скотоводческих культур степного пояса Евразии <…> либо исконными обитателями Средиземноморья и  создателями древнейшей протогородской цивилизации Малой Азии <…>».

Например, В.А. Рыбин в  повести «Расскажите мне о  Мецаморе» писал о  цивилизации ариев на юго-востоке Азии, часть составляющих которую племен (в том числе и  «проторусские») переселилась на Армянское нагорье в III—IV тысячелетии до нашей эры. Говорилось там и  о  том, что «последний царь Руса правил в  шестом веке до нашей эры. Под давлением мидян часть проторусских ушла на юг, часть на север». Схожий мотив о  связи древних ариев Индии и  славян можно найти и  в  романе С.Н. Плеханова «Заблудившийся всадник» (М., 1989).

В «перестроечные» годы со снятием цензурных запретов соответствующие мотивы получили широкое распространение в  «патриотической» фантастике, активно использующей и  методы (прежде всего – языковые сближения), и  идеи почти двухсотлетней давности, о  которых шла речь выше. Здесь идеализируется дохристианское прошлое Руси (как в  «Волкодаве» Марии Семеновой), а  исторический процесс предстает в  форме борьбы двух сил, двух начал – светлого (русского) и  темного (чужого, как правило, западного). Акцентируется обычно древность русских (нередко выступающих в  качестве наследников арийской цивилизации, представителей северной, нордической расы (см. «Сокровища Валькирии» Сергея Алексеева)).

В концентрированном виде разработанные Венелиным и  Вельтманом идеи выразились в  творчестве Юрия Петухова, особенно в его романах «Ангел возмездия», «Бунт вурдалаков», «Погружение во мрак», «Вторжение из ада», «Меч Вседержителя» (все – М., 1998), составивших пенталогию «Звездная месть» (первые публикации из этого цикла появились в  начале 1990-х).

В центре «Звездной мести» не частные судьбы и  локальные события, а  судьба Земли, и  прежде всего России. Временной охват ее – несколько тысячелетий: от появления на Земле человеческого общества до XXXI века.

Вся история человечества, по Петухову, – это борьба двух сил: «Великого Русского Рода», «Рода одухотворенных», ценящих телесное и  духовное здоровье, семью и  брак, почитающих родину и  родителей, и  «бездушных двуногих скотов», «лжепророков, объявивших себя избранниками Божьими, вопящих о  правах людских, но алчущих лишь власти, богатств».

Русские, точнее, россы, предводимые волхвами, «породили» тысячи племен, дали им обычаи и  веру в  Христа. Сказители других народов сохранили память о  первых россах – витязях, мудрецах, вождях. Среди «русичей, несших на плечах своих весь род людской и  нелюдей двуногих», Петухов называет Индру и  Кришну, Афину и  Гефеста, Одина и  Тора, Олега и  Рюрика. Даже на знаменах древних хеттов видит он двуглавого российского орла.

Главным героем «Звездной мести» является космодесантник Иван (фамилии у  него нет, поскольку герой репрезентирует весь русский народ), наделенный необычайной физической силой, выносливостью и  самообладанием. Высшая ценность для него – Родина, Россия, защищая которую он готов пожертвовать всем, вплоть до жизни. Иван вступает в  борьбу с  внутренними врагами и  пришельцами, после ряда схваток гибнет, воскресает, беседует с  Господом и, «уполномоченный» им, возвращается на Землю.

Возможности героя не беспредельны (хотя в  романе можно найти элементы чуда, но в  целом Петухов исходит из незыблемости законов природы). Однако они очень велики: Иван беспрепятственно перемещается в  пространстве (в том числе и  на другие планеты) и  во времени. Следует отметить, что своих целей он достигает не на основе хитроумного плана, изобретения или духовного подвига, нравственной чистоты, святости, а  путем прямого физического действия, схватки.

Хотя герой поклоняется православным святыням, но воплощенное в  «Звездной мести» мировоззрение – не христианское, а  языческо-магическое. Достаточно упомянуть ключевое для романа представление, что человек (а не Бог) может направлять и  изменять по своей воле ход истории: Иван отправляется в  решающий момент прошлого и  своими действиями там вносит изменения в  настоящее. Другое дело, что для оправдания и  обоснования своих поступков Петухов ссылается на поддержку Рода и  на божественную санкцию.

Социальный идеал его – в  прошлом, а  не в  будущем; отношение к  другим (людям, народам) – страх и  подозрение, тут царствуют национализм и  ксенофобия. Перед нами – чистой воды мировоззренческий традиционализм, являющийся реакцией на быстрые социальные и  культурные перемены.

Но Петухов соединяет консервативное традиционалистское мировоззрение и  явно модернизационный жанр научной фантастики. При этом, хотя у  Петухова сверхактивный и  уверенный в  себе герой, его книги демонстрируют больное сознание нашего современника, испытывающего шок после краха советской империи, всего боящегося и  пытающегося преодолеть свою фрустрацию – в  мечтах и  фантазиях.

К концу 1990-х амбиции Ю. Петухова и  его единомышленников выросли, а  научные и  культурные стандарты и  нормы стали слабее. В  результате стало возможным без проблем выражать свои взгляды напрямую, без прикрывающей литературной (фантастической) оболочки.

В конце 1990-х гг. была выпущена серия книг, излагающих «фундаментальное открытие в  антропо– и  этногенезе человечества, сделанное известным историком и  этнологом Ю.Д. Петуховым», суть которого заключается в  том, что «мы, русы, принадлежим к  наидревнейшему этносу Земли – к  пранароду праотцов, мы породили большую часть народов планеты, наш древнейший язык стал основой всех индоевропейских и  части семитских языков».

Ю. Петухов далеко не одинок. Схожих взглядов о  древности и  могуществе славян придерживаются П.В. Тулаев (Венеты: предки славян. М., 2000), Ю.А. Шилов (Прародина Ариев. Киев, 1995; Пути Ариев. Киев, 1996; Прародина Руси. М., 1999), В.М. Демин (От Ариев к  русичам. М., 2001), В.Н. Демин (Гиперборея: Исторические корни русского народа. М., 2000), А. Абрашкин (Древние росы: Пути миграции // Гибель России. М., 1999. С. 86—120), С.Г. Антоненко (Русь Арийская: Непривычная правда. М., 1994), А.И. Журавлев (Кто мы, русские, и  когда возникли? (К истории отечества). М., 1997) и  многие другие. Например, А.В. Трехлебов утверждает, что «целая плеяда историков России, о  которых ее недруги всячески стараются умалчивать, как то: М.В. Ломоносов, А.Д. Чертков, Е.И. Классен, Ф. Воланский, А. Вельтман, М.А. Максимович, Ю.И. Венелин, Ю.П. Миролюбов, Ф.Л. Морошкин, С.П. Микуцкий, О. Бодянский, В. Малышев, В. Старостин, В. Вилинбахов, А.П. Жуковская, Катанчич, Шаффарик, Савельев, Надеждин, Святной, Боричевский, Александров, Лукашевич и  многие другие, опираясь на письменные свидетельства и  данные археологических исследований, провели серьезный анализ славянского этногенеза и  доказали, что племена, которых греческие, римские и  западные историки окрестили скифами, сарматами, венетами, этрусками, пеласгами, лелегами, антами, гетами, вендами, ругами, рутенами, русинами, склавинами, ставанами, роксоланами и  многими иными прозвищами – все без исключения были славянами», «Античная Эллада была, мягко говоря, интеллектуальным нахлебником славян, но, называя их скифами и  варварами, тщательно это скрывала», «славяне были образованнее и  скандинавских народов». Точно так же и  Л. Рыжков утверждает, что «славянская культура положила фундамент всей европейской цивилизации».

Итак, мы проследили судьбу одной мифологемы, возникшей в  1820—1860-х гг. и  распространявшейся тогда в  околонаучной исторической литературе, во второй половине XX в. бытовавшей в  научной фантастике, а  сейчас вновь попавшей в  околонаучную историческую литературу.

Уже отмечалось, что «русский миф» призван «служить механизмом психологической защиты и  компенсации», поскольку позволяет преодолеть в  воображении экономическое и  интеллектуальное отставание от западных стран, обозначить «преимущества» русского образа жизни.

Для большинства населения сейчас более приемлемым является вариант «русского мифа», опирающийся на концепты «русской идеи», «соборности», «особого пути» России, определяемого спецификой православия, и  т.п. Но существуют в  обществе и  более радикально настроенные группы, прежде всего в  молодежной среде, склонные к  предельному упрощению сложных социальных проблем, однозначным решениям, плохо знающие историю. Это радикальное меньшинство считает и  православие чуждым России, занесенным из-за рубежа и  разлагающим исконно русские ценности. В  этой среде распространены различные неоязыческие движения, и  именно их сторонники придерживаются рассмотренного варианта «русского мифа». Для них характерен тоталитаристский утопизм, представление, что можно силой заставить всех жить одинаково, причем группа людей (или даже один человек) может определять это за других. Представители подобного мировоззрения – люди с  достаточно высоким образовательным цензом (средняя школа, техникум, нередко технический вуз), у  которых старые советские взгляды сменила национальная идея в  ее радикально-патриотическом изводе, – полагают, что все социальные и  политические проблемы можно решить насилием. Они не против капитализма, но за «национальный» и  «социальный» его характер.

Появление и  усиление влияния подобного комплекса идей не удивительны. Определяющую роль в  настроениях современного российского общества и  особенно в  идеологических программах, предлагаемых интеллектуальной элитой, играет неотрадиционализм. Он, по формулировке Л.Д. Гудкова, «включает в  себя: 1) идею “возрождения” России (тоска по империи, мечтания о  прежней роли супердержавы в  мире), 2) антизападничество и  изоляционизм, а  соответственно – восстановление образа врага, 3) упрощение и  консервацию сниженных представлений о  человеке и  социальной действительности».

Языческий русский миф доводит перечисленные характеристики до предела. Ему присущи следующие черты:

– расизм (представление, что человечество испокон веков состоит из рас, навсегда определяющих физические и  духовные черты их представителей, их образ мысли, их ценности),

– представление, что история всегда являет собой арену борьбы рас и  народов и  что у  народа всегда есть враги,

– вера в  то, что славяне (=русские) принадлежат к  числу самых древних на Земле народов,

– идея, что в  древности славяне создали самое могущественное государство,

– представление, что культура славян повлияла на все другие,

– ориентация на язычество (иногда она выступает не вполне явно, а  иногда делается попытка совместить язычество с  христианством под маркой «русского православия»).

Именно в  молодежной среде находят для себя почву представления, выработанные столетие, а  то и  два назад в  рамках (хотя и  на границах) научной сферы, быстро извлеченные из научного контекста, гипостазированные и  использованные для чисто идеологических и политических целей.

Распространению этих взглядов способствовал идеологический «люфт» в  перестроечные годы, приведший не только к  падению жестко нормативных трактовок отечественного прошлого, но и  к  снижению авторитета исторической науки.

Сама историческая наука, в  свою очередь, впала в  эти годы в  жесточайший кризис, она находится сейчас в  состоянии разброда, потери ориентиров. Профессиональные стандарты утрачены, профессиональное общественное мнение в  среде ученых-историков отсутствует (его выразители – научные журналы – влачат жалкое существование, рецензируют мало, с  большим опозданием и  редко нелицеприятно), и  в  результате охарактеризованные в  статье книги оказываются на полках книжных магазинов и  библиотек рядом с  научными изданиями и  у  многих читателей вызывают такое же доверие.

В первой половине XIX в. история как наука только возникала, границы ее и  научные стандарты еще не установились, позднее, с  институционализацией исторической науки эта идея была вытеснена за ее пределы и  существовала в  рамках массовой художественной литературы, а  теперь историческая наука в  России вновь депрофессионализируется, границы опять стираются (напомним о  широчайшем распространении и  высокой популярности книг А.Т. Фоменко и  его последователей), и  эта идея (как и  многие другие) вновь входит в  круг исторического знания.

2003 г.

 

ПУШКИН КАК БУЛГАРИН

К вопросу о политических взглядах и журналистской

деятельности Ф.В. Булгарина и А.С. Пушкина

68

Идеологические и социально-политические взгляды Николаевской эпохи, особенно второй половины 1820-х – первой половины 1830-х годов, изучены очень слабо. Если по первой четверти XIX века в последние десятилетия появился ряд содержательных работ, то по указанному периоду поставить рядом почти нечего. Во многом это понятно: тяжелая травма, нанесенная русскому общественному сознанию как восстанием декабристов, так и его разгромом, привела к уходу со сцены целого ряда идейных течений, а другие либо еще не народились (как славянофилы и западники), либо не имели возможности выразиться публично. И спектр идейных течений стал существенно уже, и доступ к печати стал еще более затруднен. Но при этом правительство приняло весьма либеральный цензурный устав (1828), провело ряд мероприятий по кодификации законодательства, совершенствованию судопроизводства, осуществило реформу управления государственными крестьянами, существенно облегчившую их положение, обсуждало вопрос об освобождении крестьян и т.д. Проанализировав законодательную деятельность той эпохи, И.В. Ружицкая пришла к выводу, что «в годы правления Николая I были не только приняты законы, давшие возможность в следующее царствование в короткие сроки составить проекты реформ, но были подготовлены и люди, эти реформы осуществившие». Историк либерализма также отмечал, что «при Николае I некоторые конкретные элементы либерального правосознания упрочились», «…это была эпоха, в которой незаметным образом один строй сменялся другим, а именно крепостной строй – строем гражданским».

В то же время восстание декабристов продемонстрировало, что время переворотов, совершаемых узким кругом дворян-заговорщиков, прошло и что изменения могут быть осуществлены только при опоре на более широкие слои, причем изменения эти должны осуществляться мирным путем, поскольку в стране, в которой большая часть населения представлена крепостными, существует угроза перерастания революции в кровавый бунт (кроме того, у всех еще был в памяти террор Французской революции). Вставала задача обеспечить поддержку реформ населением либо, напротив (у противников реформ), оттолкнуть его от них. В связи с ростом уровня грамотности и образования (а в этой сфере правительство вело довольно интенсивную деятельность: открывались новые высшие и средние учебные заведения; проводилась работа по подготовке педагогических кадров; создавались и издавались учебные пособия и т.д.) возникла довольно значительная потенциальная аудитория (достигавшая, по нашей оценке, нескольких десятков тысяч человек), которую интересовали эти вопросы и которая хотела бы обсуждать их.

Однако возможностей для печатного и публичного устного обсуждения политических проблем в стране почти не было (если не считать светских салонов и дружеских кружков, поскольку в клубах, научных и литературных обществах политические и идеологические вопросы не затрагивались). Американский историк А. Мартин справедливо отмечает, что «российские подданные могли участвовать в практическом управлении страной путем чиновной, военной или придворной службы, но в этой среде приходилось действовать в идейных рамках существующей системы, не обсуждая идеологические или даже государственные вопросы принципиального характера. С другой стороны, они могли поднимать такие принципиальные вопросы через литературу или журналистику, но там обсуждались – уже хотя бы по одним цензурным соображениям – главным образом отвлеченные, теоретические, далекие от злободневной политики темы».

В этой связи следует рассмотреть вопрос о наличии общественного мнения в ту эпоху. О существовании общественного мнения можно говорить только тогда, когда мнение выражается и обсуждается публично, то есть когда сформировались соответствующие институциональные каналы, прежде всего пресса. Поэтому применительно, скажем, к обсуждению художественной литературы или исторических трудов можно говорить о наличии общественного мнения в Николаевскую эпоху: в стране существовал ряд частных литературных изданий, и рецензии на книги, нередко противоположные по оценкам и интерпретациям, появлялись во многих из них. Однако внутриполитические вопросы, и не только такие ключевые, как судьба крепостного права, ограничение власти императора и т.п., но и сугубо частные, мелкие обсуждать в прессе запрещалось. В значительной степени это касалось и внешнеполитических вопросов. Более того, в течение долгого времени даже не позволялось печатать отзывы на спектакли в императорских театрах (а других театров в столицах не было), и только в 1828 году после долгой и упорной борьбы Ф.В. Булгарин добился такого права. Т.В. Андреева утверждает: «Несмотря на то что в николаевскую эпоху не было публичных форм его [общественного мнения] выражения, негласные и опосредованные – продолжают существовать. Наиболее распространенными из них были всеподданнейшие письма с приложенными записками, перлюстрация и отчеты III отделения». Можно согласиться с тем, что указанные каналы были для властей источником сведений о настроениях и мнениях подданных, но рассматривать их в качестве форм выражения общественного мнения некорректно, поскольку эти сведения и оценки не становились публичными и не обсуждались. Точно так же неверно, на наш взгляд, рассматривать в качестве форм существования общественного мнения слухи и «народную молву», как это делает В.Я. Гросул. Тот факт, что об общественном мнении можно говорить только тогда, когда мнение доступно публике, прекрасно осознавали люди той эпохи, о которой идет речь. Вот, например, что писал в 1828 году И.В. Киреевский: «Мнение каждого, если оно составлено по совести и основано на чистом убеждении, имеет право на всеобщее внимание. Скажу более: в наше время каждый мыслящий человек не только может, но еще и обязан выражать свой образ мыслей перед лицом публики, если, впрочем, не препятствуют тому посторонние обстоятельства, ибо только общим содействием может у нас составиться то, чего давно желают все люди благомыслящие, чего до сих пор, однако же, мы еще не имеем и что, быв результатом, служит вместе и условием народной образованности, а следовательно, и народного благосостояния: я говорю об общем мнении». Однако «посторонние обстоятельства» в этот период как раз и препятствовали выражению мнений перед публикой, поэтому справедливо будет считать, что общественное мнение существовало тогда лишь в зародышевой, весьма редуцированной форме. На Западе общественное мнение (как форма обсуждения политических и социальных проблем и достижения консенсуса, главным образом в прессе) в большей или меньшей степени, но учитывалось властью при принятии решений, а попытки контролировать прессу и направлять ее хотя и делались, но в полной мере осуществить их никогда не удавалось: всегда существовали издания, представлявшие разные точки зрения, в том числе и оппозиционные. В России же в Николаевскую эпоху была сделана попытка, во многом удавшаяся, сформировать квазиобщественное мнение – за счет монополии государства на печать, с одной стороны, и имитации общественного мнения в периодике, в «Северной пчеле» Н. Греча и Ф. Булгарина, с другой. Правительство создало специальное учреждение – III отделение, основными задачами которого были сбор сведений о направлении умов и о слухах и «толках», а также контроль за ними с помощью прессы. И тем не менее, при отсутствии других возможностей, многие идеологи стали делать попытки получить доступ к прессе, прежде всего к газетам.

Представители наиболее радикальных крыльев идеологического спектра – «ультраконсерваторы» и «революционеры» – не предпринимали подобных попыток, причем причины были разными. Для ряда «консерваторов» (например, для А.С. Шишкова) неприемлемо было само обращение к публике, к широким слоям населения. Они полагали, что политика – дело автократа, а подданные должны без рассуждений исполнять его волю. «Революционеры» же прекрасно понимали, что их взгляды нецензурны и что необходимо, напротив, всячески скрывать их от властей. Все прочие идеологи стремились вступить в союз с правительством, доказав ему, что нужно следовать предлагаемым ими путем, и получить возможность выпускать периодическое издание (желательно – газету) с политическим отделом.

Здесь стоит пояснить, что понималось тогда под политическим отделом. Речь шла о возможности печатать сведения о политических событиях за рубежом, главным образом в форме переводов из зарубежных газет. Монополия же на политические суждения и оценки принадлежала власти, поэтому внутренние события и государственные акты вообще не подлежали обсуждению частными лицами. Политические отделы (в такой форме) имелись в принадлежавших государственным ведомствам газетах («Санкт-Петебургские ведомости», «Московские ведомости», «Русский инвалид» и др.) и некоторых частных журналах («Сын Отечества», «Вестник Европы»).

Единственная частная газета с политическим отделом «Северная пчела» была официозом: во-первых, газете «сообщались» от правительственных инстанций материалы политического содержания, которые издатели беспрекословно печатали; во-вторых, нередко такие материалы им заказывались (с последующей апробацией III отделением и непосредственно царем), в-третьих, если такие материалы создавались издателями по собственному почину, они также проходили апробацию в III отделении. Таким образом, в определенной степени газета имитировала общественное мнение, выражая на самом деле точку зрения правительства. Но только в определенной степени.

В самодержавном государстве, где, казалось бы, политика была полностью исключена из публичной сферы, политическим становилось почти любое высказывание: и отзыв на постановку в императорском театре, и оценка действий полицейского, и даже рецензия на новый роман. В таком контексте деятельность журналиста, высказывающего личное мнение, неизбежно способствовала расширению сферы публичного и сужению, пусть в весьма небольшой степени, власти автократа.

В свете сказанного особое значение приобретает изучение взглядов и стратегии (в отношениях с правительством) тех журналистов Николаевской эпохи, которые претендовали на роль идеологов. Мне представляется интересным рассмотреть под этим углом зрения Булгарина и Пушкина. Эти ключевые фигуры русской литературы 1820—1830-х годов уже не раз становились предметом сопоставления. Однако на первый план обычно выходили их личные отношения и литературные взаимовлияния и взаимоотталкивания, а итоговым выводом становилось, как правило, заключение об антагонистичности их позиций. Но для более адекватного понимания содержания и форм их журналистской деятельности стоит от этих отношений абстрагироваться, сопоставив их социально-политические взгляды в более широком идеологическом и политическом контексте и выделив то, что у них было общего.

Выбирая провокативное название для статьи, я не имел, разумеется, в виду, что Пушкин во всем походил на Булгарина. Пушкин – прежде всего поэт, сыгравший роль национального поэта, и в этом его основное значение для русской культуры. Но среди различных его занятий была и журналистика, где он вступал на поприще, на котором с успехом подвизался Булгарин, и пытался конкурировать с ним. И касательно этой сферы имеющиеся в научной литературе характеристики соотношения деятельности и взглядов Пушкина и Булгарина весьма абстрактны, неточны, а зачастую неверны.

Согласно расхожим представлениям и дореволюционных, и советских литературоведов, Пушкин и Булгарин были антагонистами по своим идеологическим и политическим взглядам: Булгарин – консерватором и реакционером, а Пушкин – либералом или революционером. В постсоветский период трактовка пушкинских взглядов стала более разнообразной (в диапазоне от революционности до консерватизма), однако его идеологическое и политическое противостояние Булгарину не ставится под вопрос. При этом не только пушкинисты, но и булгариноведы обычно не берут на себя труд познакомиться с тем, что писал Булгарин на эти темы и так ли его политические и идеологические взгляды отличаются от пушкинских.

В данной статье речь пойдет о Николаевской эпохе. В принципе можно было бы продемонстрировать определенный параллелизм общественных позиций и взглядов Пушкина и Булгарина и в предшествующий период (характерно, например, что и тот, и другой входили в околодекабристский круг и были идейно и лично тесно связаны с литератором-декабристом А. Бестужевым, но при этом декабристы опасались делать им предложения о вступлении в тайное общество; на обоих делались политические доносы; оба находились под полицейским надзором и т.д.). Однако, с одной стороны, круг источников, характеризующих их взгляды в этот период, гораздо уже, чем по Николаевской эпохе, а с другой – именно в Николаевскую эпоху Пушкин обратился к журналистике.

Для правильного понимания соотношения взглядов Пушкина и Булгарина нужно представлять себе общий расклад идеологических и политических позиций в России в эту эпоху, контекст, в рамках которого они действовали. Однако обобщающие работы такого рода практически отсутствуют, что вынуждает нас предпослать статье краткий обзор политико-идеологического спектра взглядов в России первой трети XIX века. При этом следует отметить, что спектр этот был достаточно узок: и дистанция между крайними позициями была не очень велика, и сами эти позиции были не очень четко проявлены.

После того как Петром I был начат процесс интенсивной модернизации, идеологические позиции в основном определялись этим процессом. Интеллектуальная элита рассматривала себя в качестве важнейшего агента процесса модернизации и европеизации страны, видела свою задачу в просвещении населения, что на практике означало усвоение достижений европейской науки и техники, европейского образа жизни, моральных и эстетических норм и т.д. В XVIII веке сформировалась и стала господствовать среди лиц интеллектуального труда просвещенческая идеология. Ю.М. Лотман отмечал, что «основой культурного мифа Просвещения была вера в завершение периода зла и насилия в истории человечества. Порождения суеверия и фанатизма рассеиваются под лучами Просвещения, наступает эра, когда благородная сущность Человека проявится во всем своем блеске. <…> То, что исторически сложилось, объявлялось плодом предрассудков, насилия и суеверия. То же, что считалось плодом Разума и Просвещения, должно было возникнуть не из традиций, верований отцов и вековых убеждений, а в результате полного от них отречения».

В качестве конечной цели реформирования страны выступало равноправное (в мечтах – первенствующее) положение ее среди европейских государств.

Быстрые и интенсивные перемены в образе жизни дворянства в XVIII веке, ряд реформ в сфере управления страной и, главное, страх, что реформы затронут основу экономического благосостояния дворянства – крепостное право, стали вызывать с конца века определенное сопротивление; у некоторых (весьма немногочисленных) идеологов появилось желание прекратить реформы или пересмотреть их идеологические основы. Однако это течение сильно отличалось от западного консерватизма.

А.М. Мартин пишет об этой эпохе: «Современный консерватизм в России и Европе был следствием отказа от просвещенческого рационализма и материализма, которые достигли кульминации во Французской революции; это был многоаспектный феномен, полный противоречий. <…> Подрываемый <…> внутренними напряжениями, консерватизм был обычно интеллектуально согласованным и политически эффективным, только когда его приверженцы создавали убедительную антиреволюционную традиционалистскую идеологию и использовали ее для защиты конкретных интересов своей естественной опоры, господствующих классов.

Но попытки русского консерватизма достигнуть такой согласованности были безуспешны из-за революционной динамики государства, которое он намеревался защищать.

Несколько поколений Романовых пытались искоренить традицию и вестернизировать свою страну по просвещенческому образу. <…> Когда Французская революция в конце концов продемонстрировала подрывные последствия просвещенческих идей, было уже слишком поздно отказываться от них без ослабления идеологических основ русской монархии как таковой.

Кроме того, как следствие Петровских реформ, социальная база консервативного движения – независимое дворянство, традиционная церковь и группы с корпоративными интересами (типа французского парламента или немецких гильдий) – или не существовала в России, или была внутренне тесно связана с реформирующимся, вестернизирующимся государством».

Нужно оговорить, что в России просвещенческая идеология испытала определенные модификации. Прокламируемая на Западе просветителями ориентация на общее благо и благо индивидов сменилась у большинства российских просветителей ориентацией на благо государства, так что субъектом распространения знания вместо мыслителей стали государство и его чиновники-педагоги. Поэтому нам представляется некорректным называть противников реформ консерваторами, а их оппонентов – либералами. Понятия эти возникли в рамках принципиально иного общественного строя и обозначали идейные и социальные течения, отсутствовавшие в России. Соответствующие идеи и термины проникли в Россию, но здесь они либо функционировали в качестве чисто идеологических продуктов, никак не связанных с социальной практикой, либо включались в совсем иные смысловые комплексы и в результате получали существенно иное значение. Поэтому ниже мы будем использовать термины «консерватор» и «либерал» достаточно условно (как синонимы терминов «антиреформатор» и «реформатор»), употребляя их в кавычках.

Основными проблемными вопросами в первой половине XIX века были следующие:

– самодержавие (то есть степень участия населения, прежде всего дворянства, в принятии политических решений);

– общественное мнение (степень свободы его выражения);

– крепостное право (стоит ли освобождать крестьян, а если да, то когда и как);

– воспитание (как основа сохранения/создания национальной идентичности);

– отношение к Западу и западному культурному влиянию;

– угроза православию (неважно, реальная или мнимая) со стороны других религиозных конфессий, прежде всего католицизма и протестантизма.

Последовательными идеологами, призывавшими вернуться к допетровским порядкам, были только старообрядцы, но у них не было возможности печататься, создаваемые ими тексты обращались лишь в их среде и лишь в форме устной пропаганды оказывали некоторое влияние, в основном на крестьянство. Несколько приближались к ним по взглядам православные фундаменталисты, по большей части мистического толка – архимандрит Фотий (в миру П.Н. Спасский), митрополиты Серафим (С.В. Глаголевский) и Платон (П.Г. Левшин), – ставившие своей целью противостоять враждебным (с их точки зрения) христианским конфессиям (католичеству, протестантизму), масонству, деизму и атеизму (запрещая их пропаганду и развивая православное образование). У названных идеологов сопротивление реформам в основном шло не в социальной и экономической, а в идеологической (теологической) сфере. Близки к ним по взглядам в дворянской среде были религиозно-мистические идеологи, например М.Л. Магницкий, для которых на первом плане находилось укрепление веры для освящения царской власти и борьбы с общественным мнением, свободой книгопечатания, стремлением к революциям и установлению конституционного строя.

Одним из немногих светских мыслителей, предлагавших если не вернуться полностью к допетровскому образу жизни и допетровским представлениям, то хотя бы прекратить дальнейшее движение вперед и частично реставрировать традиционный жизненный уклад, был А.С. Шишков. Идеям Просвещения он противопоставлял русскую православную традицию, которая в созданной им утопической конструкции представала как твердость в вере, почитание царской власти и законов, культивирование церковнославянского языка. Но даже он признавал, что «возвращаться к прародительским обычаям нет никакой нужды» и кое-что следует заимствовать у европейцев; он порицал лишь то, что «вместо занятия от них единых токмо полезных наук и художеств стали перенимать мелочные их обычаи, наружные виды, телесные украшения и час от часу более делаться совершенными их обезьянами».

Шишков положительно оценивал деятельность Петра I за то, что он «желал науки переселить в Россию», и Екатерины II за то, что «просветила Россию». Он опасался лишь коренного изменения фундаментальных основ народного мировоззрения; «спасение России, с точки зрения Шишкова, заключалось в обращении (возвращении) к исконным истинно русским началам, которые еще сохранились в простом народе».

На менее радикальных позициях стоял такой влиятельный идеолог, как Н.М. Карамзин. В своей «Записке о древней и новой России…» (1811), не предназначавшейся к печати, он дал последовательную и жесткую критику реформ Александровского царствования, а частично и реформ Петра I. Но при этом он исходил из того, что «просвещение достохвально», признавал, что «Европа от XIII до XIV века далеко опередила нас в гражданском просвещении», и с одобрением писал о том, что в царствование Михаила, Алексея и Федора Романовых россияне «заимствовали, <…> применяя все к нашему и новое соединяя со старым». Называя Петра I «великим мужем» и «бессмертным государем», он критиковал его лишь за то, что «страсть к новым для нас обычаям преступала в нем границы благоразумия» (с. 31—32). Карамзин признавал, что «сильною рукою [Петра I] дано новое движение России; мы уже не возвратимся к старине!..» (с. 37). Таким образом, он в принципе был не против реформ, вопрос для него стоял лишь об их темпах и характере, об учете специфических условий России.

Карамзин считал самодержавие единственным приемлемым государственным строем для России: «Самодержавие основало и воскресило Россию: с переменою Государственного Устава она гибла и должна погибнуть, составленная из частей столь многих и разных, из коих всякая имеет свои особенные гражданские пользы. Что, кроме единовластия неограниченного, может в сей махине производить единство действия?» (с. 48). Он осуждал не только революции, но и «излишнюю любовь к государственным преобразованиям, которые потрясают основу империи» (с. 64), поскольку «все мудрые законодатели, принуждаемые изменять уставы политические, старались как можно менее отходить от старых» (с. 62).

Даже в отношении крепостного права Карамзин выступал против перемен: «Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу <…>, но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных – ныне имеют навык рабов» (с. 73).

Другие «консервативные» идеологи (Ф.В. Ростопчин, С.Н. Глинка и т.п.) главным образом писали о том, что необходимо отказаться от заимствования внешних форм (одежда, развлечения, язык) и вернуться к тому, что они понимали под национальными традициями. При этом исследователи отмечают, что подобные мыслители испытали сильное воздействие просвещенческой идеологии.

В целом можно сделать вывод, что в России последовательных консерваторов практически не было (за исключением, может быть, Шишкова), в основном речь шла о замедлении темпа и изменении форм проведения преобразований, а в образовании и воспитании – об отказе от заимствования культурных форм и языка и о приобщении населения к сконструированной этими идеологами «национальной традиции».

Аналогичным образом не было в России и либералов в полном смысле слова. Либерализм – это идеология модернизации общества. В принципе его определяющими чертами являются отстаивание экономической свободы и содействие развитию промышленного капитализма (в экономике), личная свобода индивида, стремление к правовому регулированию общественной жизни (конституционализм) и парламентской демократии (в политике), свобода совести, антиклерикализм (в религии), индивидуализм (в морали), свобода слова и т.д.

Однако в России, как и в ряде других государств Восточной Европы, «основным носителем преобразовательной программы <…> выступил не средний класс, как на Западе, а скорее само государство, инструментом ее реализации в значительной мере стала бюрократия, а методы проведения неизбежно приобрели принудительный характер». В результате самодержавное государство реализовывало одну часть либеральной программы, в то же время жестоко подавляя попытки реализовать другую. Не имея альтернативы, большинство «либералов» стремились «вписаться» в существующую систему власти, по большей части становясь чиновниками и воплощая в жизнь (зачастую в очень урезанном виде) те пункты либеральной программы, которые не расходились с интересами самодержавного государства.

В условиях господства абсолютизма и жесткой цензуры в печати, а также запрета на обсуждение крепостного права «либерализм» в первой половине XIX века выражался главным образом в следующем: 1) в поддержке тенденций к совершенствованию законодательства, его унификации и повышению практической эффективности; 2) в поддержке промышленного развития страны, создании для этого экономических и правовых предпосылок; 3) совершенствовании правового статуса крепостных крестьян, создании правовых механизмов обретения свободы хотя бы частью их и т.д.; 4) создании четко формализованного и по возможности мягкого цензурного законодательства, ограничении произвола цензоров и ведомственных инстанций; 5) содействии просвещению. Чаще всего в качестве «либеральных» мыслителей и деятелей выступали крупные администраторы (А.Д. Гурьев, П.В. Завадовский, О.П. Козодавлев, В.А. Кочубей, Н.С. Мордвинов, Н.И. Новосильцов, Н.П. Румянцев, М.М. Сперанский, А.И. Тургенев) либо правоведы (М.А. Балугьянский, В.Г. Кукольник, А.П. Куницын).

Если попытаться сконструировать идеальные типы российских «консерватора» и «либерала», то получится, что «консерватор» был против освобождения крестьян (по крайней мере, в ближайшем будущем), против их образования, против конституции, против Запада и западного культурного влияния, за воспитание прежде всего лояльных подданных, беспрекословно исполняющих волю царя и вышестоящих инстанций, против равноправия религиозных конфессий и т.д., за ужесточение цензуры, сужение сферы действия (или ликвидацию) общественного мнения (в форме прессы) и т.д. «Либерал» же выступал за освобождение крестьян, за конституцию (или хотя бы создание законосовещательного органа), за заимствование западных идей и форм жизни, за воспитание самостоятельно мыслящих и принимающих решения граждан, за религиозное равноправие, за смягчение цензуры и развитие прессы и т.д. Но если мы учтем, что у российских «либералов» личные права и свободы, а также идеи об изначальном равенстве всех людей и о создании государства на основе общего согласия, играющие очень важную роль в западноевропейском либерализме, были на втором плане, а в качестве двигателя реформ и главной ценности выступало не общество, а государство, то «либерализм» их окажется весьма относительным. Не исключено, что сравнительный анализ показал бы, что российский «либерал» был по своим взглядам правее английского консерватора. Кроме того, в реальности четкой дифференциации не было: «консерваторы» не были столь консервативны, а «либералы» – столь либеральны, как в сконструированной нами модели.

До определенного момента реформаторы полагались только на императорскую власть, которая сама должна была произвести реформы. Но с конца 1810-х годов у многих возникает разочарование в реформаторском потенциале императорской власти и в возможности достичь этих целей мирным путем. Создаются разного рода конспиративные организации, весьма неоднородные и в идейном плане, и в плане выбора путей достижения своих целей и форм будущего государственного устройства. Среди них были и весьма радикальные, рассчитанные на насильственное изменение государственного строя, республиканское правление и т.д. При этом дворянские революционеры по своим взглядам были тоже «либералами», но в качестве средства для достижения поставленных целей они намеревались использовать не реформы, а военный переворот.

После завершения наполеоновских войн резко снизилось идейное влияние националистически ориентированных авторов (Ростопчин, С. Глинка), не имели успеха и ряд религиозно-универсалистских инициатив (создание Священного союза, Библейского общества и т.д.), а в 1825 году потерпели крах декабристы, являвшиеся радикалами-утопистами и пытавшиеся кардинально изменить социальное устройство страны, но практически не имевшие опоры в населении.

В начале царствования Николая I подавляющее большинство мыслителей полагало, что перемены нужны. Однако поражение декабристов показало, что вне государственной системы ничего сделать нельзя. Приходилось использовать только традиционные способы участия в политической жизни – службу в государственном аппарате и подачу записок императору. Служили и «консерваторы» (Шишков), и «либералы» (Д.В. Дашков, Д.Н. Блудов, Сперанский, Куницын, С.С. Уваров и т.п.). Попытка реформаторски настроенного П.Я. Чаадаева вести частное существование и при этом идейно влиять на современников привела к объявлению его сумасшедшим и маргинализации на довольно долгое время.

В первое десятилетие Николаевского царствования можно выделить следующие идеологические «течения»:

– быстро теряющие влияние «консерваторы» (Шишков и др.);

– религиозно-утопические «либералы» (Уваров, Чаадаев);

– «либералы»-практики (Мордвинов, Сперанский, П.Д. Киселев, Дашков, Блудов и др.);

– «либералы»-революционеры (члены молодежных кружков с очень аморфной и эпигонской по отношению к декабристам «вольнолюбивой» идеологией: Н.П. Сунгурова, братьев Критских, Герцена и Огарева и др.).

К «либералам»-практикам были близки по взглядам некоторые журналисты, считавшие, что для более эффективного проведения реформ нужно сформировать общественное мнение, прежде всего через газеты. В этом случае адресатом становилась не только власть, но и общество. Однако потенциальные публицисты хорошо осознавали, что без контроля правительства (в лице III отделения) это влияние осуществить нельзя.

Возможностей для маневра не было; тем, кто хотел издавать газету, следовало:

1) продемонстрировать свою лояльность,

2) получить право на издание газеты с политическим отделом,

3) вести эту газету, не сильно отклоняясь от «видов правительства».

Например, С.П. Шевырев, предлагая властям (по-видимому, в 1826 или 1827 году) создать по официозному литературному журналу в Петербурге и Москве, в которых содержалась бы информация «о ходе наук и словесности в России и за рубежом» и которые воспитывали бы читателей в духе «истинно православном, истинно русском, истинно монархическом», утверждал, что этим «средством правительство сможет подчинить прямому своему наблюдению ход нравственного образования соотечественников». В 1834 или 1835 году М.П. Погодин подал в III отделение записку с резкой критикой «Северной пчелы» справа за то, что издатели газеты помещают сообщения о революциях, внутригосударственных конфликтах, волнениях, религиозных спорах и т.д. за рубежом, не давая интерпретации в полезном для российского правительства духе: «Она [“Северная пчела”] не может руководить мнением читателей, ибо сообщает только новые известия без всякого истолкования, а из читателей ее 9/10 частей сами не в силах растолковать так, как следовало бы русскому подданному <…>». Погодин просил позволить издавать газету, цель которой – «объяснять русским читателям желания правительства при том или другом новом постановлении и рассматривать текущие современные события Европы с точки зрения, свойственной русскому, понимающему, что для его великого отечества нет образцов нигде, что оно само себе образец и что действия правящей им священной власти – суть единственно полезные, единственно благодетельные для него нововведения <…>». Разрешения на издание газеты Погодин не получил, но показательно, что он предлагал делать то же, что Греч и Булгарин, только лучше.

Позднее, в 1840-х годах, появилась свободная печать политических эмигрантов (П.В. Долгоруков, А.И. Герцен, И.Г. Головин и т.п.), но в 1820—1830-х спектр возможностей для лиц, желавших обсуждать с читателями актуальные проблемы, был гораздо уже.

Рассмотрим теперь, где же место Пушкина и Булгарина в рамках намеченного спектра.

Начнем с Пушкина. Казалось бы, реконструировать его социальные, политические и экономические взгляды достаточно просто – его тексты легко доступны, а его взглядам и творчеству посвящено необозримое множество работ.

Однако оказывается, что прямых его высказываний на эти темы сохранилось немного и привести их в систему довольно трудно; соответствующие интерпретации являются достаточно гипотетичными. Кроме того, указанные вопросы не вызывали особого интереса у исследователей, им уделялось гораздо меньше внимания, чем биографии Пушкина или поэтике его произведений. Следует учесть и то, что в этой сфере из-за сильной идеологизированности литературоведческой науки и сильной символической нагруженности фигуры Пушкина идеологическое давление и идеологические моды были особенно сильными, поэтому соответствующие работы сильно ангажированы, «подтягивают» Пушкина под нужные схемы; пользоваться ими можно только с сугубой осторожностью.

Поэтому ниже мы дадим краткую сводку высказываний Пушкина, позволяющих охарактеризовать его позицию в Николаевскую эпоху. Предварительно оговорим, что у Пушкина мы используем тексты, созданные с 1826 года (то есть при Николае I) по 1837 год, у Булгарина – с 1826 года по 1840-е годы (его взгляды в Николаевскую эпоху почти не менялись, поэтому, на наш взгляд, можно использовать и публикации 1840-х). При этом у Булгарина высказывания, как правило, датированы указанием на публикацию, у Пушкина же они хорошо известны, и читатель может легко датировать их самостоятельно, обратившись к академическому Полному собранию сочинений, сравнительно недавно переизданному и доступному, кроме того, в Интернете (на сайте ИМЛИ). Сложнее вопрос о различном функциональном характере цитируемых текстов (статья для публикации, набросок, письмо, дневниковая запись, изложение пушкинских высказываний в чужих воспоминаниях и т.п.), контексте высказывания и т.д. Вопрос этот важен и, если бы наша работа была специально посвящена идеологической позиции Пушкина, то, разумеется, характер высказывания следовало бы в каждом случае четко оговаривать. Но нам важно дать краткую общую характеристику пушкинских политико-идеологических взглядов для сопоставительного анализа, причем мы полагаем, что отдельные неточности вряд ли изменят общую картину, а прояснение модальности и прагматики каждого отдельного высказывания существенно увеличило бы объем публикации.

Сразу же отметим, что просвещение и его результат – «образованность» для Пушкина – высочайшие ценности и в своих высказываниях он воспроизводит ключевую просвещенческую парадигму, согласно которой человечество двигается от состояния дикости, когда людьми управляют предрассудки и суеверия, к состоянию просвещения, когда царствуют знания и разум. Так, он отвергает «суеверия и предрассудки» (11, с. 239), с удовлетворением отмечает, что в Европе «образующееся просвещение было спасено <…> Россией…» (11, с. 268), и сожалеет, что в России в период после свержения татарского ига обстоятельства «не благоприятствовали свободному развитию просвещения» (там же). Однако при Петре, по Пушкину, «европейское просвещение причалило к берегам завоеванной Невы» (11, с. 269).

Он считает, что «государственные учреждения Петра Великого» – «плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости»; поэтому «всякой русской произносит с уважением <…>» его имя (11, с. 153). Но при этом Пушкин – не абсолютный «западник», по его мнению, в ходе реформирования нужно учитывать специфические особенности России, характер ее прошлого: «Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию <…>. Есть образ мысли и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу» (11, с. 40); «…Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; <…> история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенных Гизотом из истории християнского Запада» (11, с. 127). Поэтому, настаивая на европеизации России, он признает, что «влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества <…>» (11, с. 43). В частности, он резко выступает против «французской философии» (12, с. 31), имея в виду философов-энциклопедистов Гельвеция, Дидро и др., взгляды которых характеризует как «жалкие скептические умствования» (12, с. 69). Называя правление якобинцев «временем Ужаса» (12, с. 34), он радовался (в 1834 году), что запрещен журнал «Московский телеграф», поскольку «мудрено с большей наглостию проповедовать якобинизм перед носом правительства <…>» (12, с. 324).

Пушкин возлагает надежды на проводимые правительством улучшения и реформы. Путешествовавший по России в 1830—1831 годах англичанин записал после беседы с ним, что Пушкин «того мнения (как все разумные и хорошие люди), что никакая большая и существенная перемена не может иметь места в политическом и общественном строе этой обширной и разнородной империи иначе, как постепенными и осторожными шагами, каждый из которых должен быть поставлен на твердую основу культурного подъема; или, другими словами, на просветлении человеческих взглядов и на расширении разумений. Многое еще остается сделать среди высших классов; когда они будут научены понимать свои истинные интересы и интересы своих бедных крепостных, тогда кое-что можно будет сделать, чтобы улучшить положение последних, – все это требует времени. Никакая перемена не может быть длительной, если не покоится на хорошей и прочной основе.

Русский крепостной находится еще не в таких условиях, чтобы желать и заслуживать освобождения от крепостной зависимости; если бы даже они однажды были освобождены от нее, то большая часть добровольно или по необходимости возвратилась бы под ярмо. Покровительство помещика подобно крылу матери, простертому над беспомощными птенцами; часто, очень часто они [помещики] несут из собственных запасов издержки по содержанию целых деревень, которые собрали плохой урожай или пострадали от болезни или других бедствий». И в предназначенной для публикации статье Пушкин отмечал, что «судьба крестьянина улучшается со дня на день по мере распространения просвещения. <…> Конечно: должны еще произойти великие перемены (по-видимому, речь идет об освобождении крестьян. – А.Р.); но не должно торопить времени и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…» (11, с. 258). Пушкин считает правительство прогрессивной силой, дающей толчок общественному развитию и стимулирующей его. Так, он пишет в середине 1830-х годов: «Великолепное московское шоссе начато по повелению императора Александра; дилижансы учреждены обществом частных людей. Так должно быть и во всем: правительство открывает дорогу, частные люди находят удобнейшие способы ею пользоваться. <…> со времен восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и не охотно» (11, с. 244). Поэтому Пушкин считает, что цель для молодых дворян – «искренно и усердно соединиться с правительством в великом подвиге улучшения государственных постановлений, а не препятствовать ему <…>» (11, с. 47).

Все надежды Пушкина – на то, что сформируется общественное мнение (предпосылкой чего является возможность обсуждать в печати общественные вопросы) и власть будет прислушиваться к нему. Он высоко оценивает «могущество общего мнения, на котором в просвещенном народе основана чистота его нравов» (11, с. 163), и полагает, что «никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда» (11, с. 264). Поэтому Пушкин выражает желание, чтобы «все писатели, заслуживающие уважение [и] доверенность публики, взяли на себя труд управлять общим мнением <…>» (11, с. 90). Он говорит о «гласности прений о действиях так называемых общественных лиц (hommes publiques)» как «одном из главнейших условий высоко образованных обществ» (11, с. 162).

Критикуя Радищева за то, что он «как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием», «поносит власть господ как явное беззаконие», «злится на цензуру», Пушкин излагает свою позитивную программу постепенного воздействия на власть, побуждающего ее к реформам: «…не лучше ли было бы указать [власти] на благо, которое она в состоянии сотворить? <…> не лучше ли было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян; <…> не лучше ли было потолковать о правилах, коими должен руководствоваться законодатель, дабы с одной стороны сословие писателей не было притеснено и мысль, священный дар божий, не была рабой и жертвою бессмысленной и своенравной управы; а с другой – чтоб писатель не употреблял сего божественного орудия к достижению цели низкой или преступной?» (12, с. 36).

На основе анализа пушкинских «Замечаний о бунте» Н. Эйдельман пришел к выводу, что, по мнению Пушкина, восстание Пугачева продемонстрировало правительству необходимость смягчения крепостного права, обеспечения законности, гласности, привлечения к управлению более способных людей и т.д.

Пушкин полагает, что прогресс достигается не революциями, не насильственными переменами (он говорил о «страшной стихии мятежей» (12, с. 335)), а естественным путем. Он хочет не смены существующих институтов, а их некоторого улучшения, более качественной их деятельности. Например, он пишет, что «цензура есть установление благодетельное, а не притеснительное; она есть верный страж благоденствия частного и государственного, а не докучливая нянька, следующая по пятам шаловливых ребят» (12, с. 74).

В 1923 году П.Е. Щеголев утверждал, что «в 1825—1826 годах Пушкин совершил переход от вольномыслия своей молодости к освященным традициями теориям отечественного патриотизма. В этом патриотизме не без напряжения, но со всею искренностью он укреплял себя и дошел уже до покаянного состояния, до мучительных раскаяний в заблуждениях своей юности всех порядков: религиозных, моральных и политических. В 1831 году, под ближайшим воздействием Жуковского и придворной среды, Пушкин завершил свой переход в сторону официального патриотизма и отшлифовал свой политический символ». Примерно о том же, хотя и не в столь жесткой форме, пишут И. Сурат и С. Бочаров. Они считают, что к декабрю 1825 года «изменились его социально-политические воззрения – радикальным увлечениям юности противополагалась теперь в его сознании более консервативная модель общественного развития».

Но насколько справедливы такие выводы?

Пушкин за развитие страны, но постепенное; за заимствование у Европы, но умеренное, с учетом потребностей и специфики России. Он не восхваляет прошлое страны, нравы и обычаи ее жителей, не прославляет православие, стоит на просвещенческих позициях. Это реформаторская позиция, только очень осмотрительная, «постепеновская».

Сравним теперь пушкинские взгляды с булгаринскими. И в своих многочисленных газетных статьях, и в записках в III отделение Булгарин неоднократно высказывался на эти темы. Реконструировать его взгляды не сложно, стоит лишь проделать трудоемкую работу по знакомству с его многочисленными статьями и записками. Однако исследований на эту тему практически нет; кроме пионерской и весьма ценной диссертации Т. Коепника, рядом наблюдений которого я воспользовался, опереться почти не на что.

Булгарин в своих социальных взглядах следует просвещенческой идеологии. Он писал, что «поставляет прогресс в постоянном и постепенном совершенствовании нравственной природы человека просвещением, промышленностью и развитием средств к общему благосостоянию». В ходе этого движения люди познают мир и освобождаются от предрассудков, начинают руководствоваться в своих действиях разумом. Для ускорения этого процесса нужно просвещать массы населения, предоставлять им возможность получать образование и обеспечивать материалом для чтения.

По Булгарину, накапливая знания и избавляясь от предрассудков, люди лучше понимают, что им действительно нужно и как достичь своей цели, действуют более эффективно и приближаются к общему благоденствию; он писал, что любопытство «усовершенствовало род человеческий и ведет его к высокому предназначению». Всячески настаивая на том, что нужно учиться, и в частности в университетах, Булгарин писал, что тогда «просвещение, как теплота, сообщалось бы всем сословиям, к общей пользе, а истребление невежества и предрассудков упрочили бы общее благоденствие».

Булгарин считал, что важнейшие предпосылки социальной стабильности и благоденствия – законность и правосудие. Он так формулировал свою точку зрения: «Для познания степеней благоденствия в существенном мире есть особый род барометра, составленного из двух трубок, в которых сохраняются просвещение и правосудие. По мере возвышения сих двух предметов возвышаются трудолюбие, промышленность, торговля, земледелие, народонаселение, богатство и довольство; а по мере понижения просвещения и правосудия и прочие предметы понижаются и упадают ниже точки замерзания <…>».

Залог процветания Булгарин видел в таких чисто буржуазных добродетелях, как трудолюбие и бережливость; он всячески подчеркивал необходимость жить скромно, без роскоши: «Все хотят богатства, и все знают, что для приобретения его надобно трудиться, а для труда нужны спокойствие и тишина, власть законов и сила власти».

Насильственные действия, резкие перемены вредны. «Французская революция привела в восторг мечтателей, потом сковала сердца ужасом, и наконец результаты ее образумили образованное сословие. Люди убедились наконец, из опытов, что каждый насильственный переворот есть не что иное, как борьба невежества с умом, лени с трудолюбием, нищенства с богатством, ложного честолюбия с заслугою – убедились и раскаялись! Ум, трудолюбие, богатство и истинная заслуга вошли в свои права, или где еще не взяли должного перевеса, там стремятся к тому. Мы живем в эпоху благодетельного переворота, производимого в умах и сердцах европейцев опытностью, порожденною древом познания добра и зла. Мы теперь знаем, что свобода есть не что иное, как независимость состояния (т.е. верный доход) и охранение своего состояния и особы повиновением законам и властям, уважением к правительству и надеждою на него». Человечество «должно, следуя пословице: тише едешь, дальше будешь, идти ровным шагом, по пути, указанному законами отечества».

Идеал Булгарина – Россия «славная, сильная, с просвещением, без идей революционных». Согласно Булгарину, «русские быстрыми шагами шествуют путем совершенствований и просвещения. Но пересаждая, постепенно, на русскую умственную почву все полезное, все здравое и душепитательное, Россия, ведомая к величию мудростию правительства, отвергает все ядовитое и вредное, выродившееся из европейской образованности. Пред нами блистательная участь, за нами спасительные уроки».

При этом несомненно, что Булгарин – сторонник перемен; он никогда не идеализирует допетровскую Русь и всегда в панегирических тонах пишет о деятельности Петра I, который, «по воле Всевышнего, пересоздал» Россию: «…что было до Петра в России? Мрак, из которого должно было сотворить свет, нестройная масса, которой надлежало дать форму и жизнь»; «Мы обязаны Петру величайшим благом, какое только Провидение доставляет человеку, а именно просвещением».

В качестве движущей силы перемен в России он видит правительство. Заявив, что цель государств – «благо человечества, усовершение нашего бытия образованностию, мудрым законодательством, обеспечение существования на случай вражеского нашествия, победами и славою», он с похвалой отмечал деятельность царского правительства по каждому из этих направлений.

Единственной подходящей для России формой правления Булгарин считал самодержавие: «Взгляните на объем России, исчислите населяющие ее народы, рассмотрите многообразные потребности областей ее, столь различных между собою климатом, почвою, нравами, верою и языком жителей; сообразитесь, рассудите, и вы удостоверитесь, что Россия не может быть управляема как Англия и Франция, которых пространство можно сравнить с несколькими нашими губерниями и которых население, так сказать, сбито в плотную массу. <…> Все противное единству в управлении вредно и даже пагубно для России, ибо разделение воли ослабляет все ее части и замедляет ход ее».

Он писал, что «только одно монархическое устройство, с средоточением власти в одном лице, с большими недвижимыми имениями, с государственными (а не вольными) банками прочно и твердо <…>». Задача монарха – обеспечение порядка и законности в стране, защита частной собственности. В стране должны существовать четкие, приведенные в систему законы. Осуществленную при Николае I кодификацию отечественного законодательства Булгарин называл «великим подвигом» (Видок Фиглярин. С. 484).

Понятно, что в России похвально отзываться о республиканском или конституционно-монархическом образе правления было нельзя. Однако, судя по всему, в своих похвалах самодержавию Булгарин был искренен. Наблюдения за революциями во Франции, за гибелью Польши и Польским восстанием 1830—1831 годов породили у него отвращение к революциям, более того – к попыткам рядовых членов общества определять судьбу страны и, напротив, уважение к порядку и единоначалию.

Характерно его отношение к Наполеону. Тут уж цензура не влияла на его оценки, а он всегда превозносил Наполеона как человека, который смог справиться с хаосом революционной Франции, установил порядок и законность в стране и обеспечил ее процветание.

Булгарин неоднократно подчеркивал патерналистский характер царской власти, заботу царя о своих подданных и ответную любовь народа к царю; по его словам, россияне – члены одной семьи, управляемой отцом-царем. В то же время он считал, что правительство должно учитывать общественное мнение и действовать не насилием, а убеждением. Особую роль при этом он уделял прессе. В записке для III отделения он писал, что нужна «некоторая гласность» (Видок Фиглярин. С. 46), что главная цель «Северной пчелы» «состоит в утверждении верноподданнических чувствований и в направлении умов к истинной цели, то есть: преданность к Престолу и чистоте нравов» (Там же, с. 75).

Весьма показательно для характеристики взглядов Булгарина его отношение к Западу. Всегда подчеркивая неприменимость в России западных политических взглядов и концепций, он в то же время настаивал на необходимости заимствовать научные и практические знания, знакомиться с литературой и искусством Запада и т.д. Булгарин так наставлял театрального рецензента «Северной пчелы»: «Ради бога не ругайтесь, не насмехайтесь над французами, немцами и вообще иностранцами! Они выше (на 100 000 000 градусов) нас образованностью и литературою и нам смешно быть их судьями! <…> Дух “Пчелы”: честный и благородный Европеисм – без гнусных революций и дерзости – но общая толеранция и уважение к иностранному просвещению». Когда Н. Греч стал критиковать существующие во Франции свободу печати, гласность, представительное правление, Булгарин резко возразил ему.

Рассуждая на экономические темы, он постоянно апеллировал к опыту Англии в промышленности и торговле и указывал на необходимость по возможности следовать ему.

Булгарин много писал о необходимости промышленного развития России и всячески приветствовал деятельность правительства в этом направлении. Во-первых, он ценил промышленное развитие само по себе, поскольку «машины суть настоящий скипетр власти человека на Земле. <…> Машины сохраняют нам драгоценнейший дар неба, время, и увековечивают нашу опытность и совершенствования». Во-вторых, он указывал на необходимость промышленного развития России для достижения экономической независимости от других государств. Булгарин отмечал, что Россия вывозит сырье, а ввозит разные товары, нередко произведенные из российского сырья. Он мечтал о том времени, когда «вместо того, чтобы продавать свое за границу и выписывать чужое из-за границы, не иначе, как чрез посредство иностранных конторщиков-комиссионеров и торговать на иностранных кораблях, русские купцы будут иметь голос в коммерческой европейской аристократии, имея своих русских мастеров, свои русские купеческие корабли и свои банки».

Когда в российской печати стал дискутироваться вопрос о том, нужно ли и возможно ли строить железные дороги в России, Булгарин после недолгого периода колебаний стал одним из самых горячих сторонников строительства железных дорог. Его многочисленные статьи о железных дорогах – пламенный панегирик этому техническому новшеству: «Пусть на меня гневаются все противники железных дорог, но я твердо убежден, что это изобретение есть венец гениальности и самое верное средство к обогащению, образованию и усовершенствованию рода человеческого. <…> Железная дорога и паровоз сокращают время и пространство, следовательно, раздвигают пределы жизни человеческой, сосредоточивая опытность, ум, пользу, разлитые на необъятном пространстве. <…> Железные дороги сожмут Россию в одну компактную массу; сосредоточив все ее силы, сольют вместе все ее богатства <…>. Железные дороги сделали бы из Петербурга и Москвы один город, которого предместьями были бы Астрахань, Одесса, Казань, Пермь, Рига и Варшава!»

Понимая, что отечественная промышленность не может конкурировать с западноевропейской, Булгарин писал о необходимости запретительных тарифов и поддерживал меры, предпринимаемые правительством в этом направлении, но при этом отмечал, что нельзя совершенно лишить отечественную промышленность конкуренции с зарубежной, поскольку такая конкуренция будет стимулировать повышение качества отечественных товаров. Он полагал, что «запретить вещь к привозу можно тогда только, когда свой товар будет совершенно равен по доброте и цене иностранному и когда своего товару будет достаточно для потребления в государстве».

Показательно и отношение Булгарина к крестьянскому вопросу. Вскоре после воцарения Николая I Булгарин в записке, написанной для III отделения, сетовал, что «для крестьян еще ничего не сделано <…>. Кажется, надлежало бы постановить что-нибудь общее в обеспечении этого класса людей, многочисленного и сильного братством с солдатами» (Видок Фиглярин. С. 168). Он считал, что постепенно нужно освободить крестьян. В 1848 году он писал в III отделение, что еще в 1820-х подавал записку, в которой высказывал мнение, что «крестьяне не могут всегда оставаться в нынешнем положении – и рано или поздно дойдет до топорной экспликации. <…> Для каждого сословия: дворянского, среднего и крестьянского – должен быть особенный, но один закон, т.е. права. <…> я полагал, что начать надобно с того, чтоб все хорошее, существующее в обычаях, сделать законом, т.е., разделив Россию по климатам, на три полосы, северную, среднюю и южную, все благоустройство (т.е. избрание в рекруты, барщину или оброк, сельское управление), существующие в образцовых имениях, – ввести законом во все имения. Это был бы первый шаг на этом поприще <…> объявить свободу вдруг – страшно, но можно действовать исподволь, так что чрез 50 лет дело сделается легко. Но начать когда-нибудь надобно» (Видок Фиглярин. С. 562—563). Известно, что Булгарин продал родовое имение в Белоруссии, а купил себе новое под Дерптом, в Эстляндии, где крестьяне получили свободу еще в 1816 году. Конечно, Дерпт привлекал Булгарина и многим другим, но есть основания считать, что важную роль играло и нежелание владеть людьми.

Подведем итог этого краткого обзора. Булгарин – не консерватор, а сторонник реформ, но реформ, постепенно проводимых центральной властью. В качестве наиболее важных реформ он видит просвещение народа, совершенствование законодательства и судопроизводства, а также развитие промышленности и торговли.

Итак, в основных пунктах Пушкин и Булгарин близки: они высоко оценивают преобразования Петра и стоят за политическое и экономическое развитие России, которое должно происходить постепенно, по воле правительства, без бунтов и революций. Оба выступают за реформы: облегчение положения крестьянства, а потом и его освобождение; законность (хорошие законы и их исполнение); смягчение цензуры и возможность открыто обсуждать существующие в государстве и обществе проблемы; привлечение в государственный аппарат способных и достойных людей. По их мнению, задача просвещенных и образованных людей – по мере сил содействовать этим усилиям, прежде всего – с помощью печатного слова.

Для того чтобы более четко продемонстрировать наличие у Булгарина и Пушкина общей системы координат, их близость в постановке социальных проблем и в предлагаемых путях их решения, сравним два текста – записку Пушкина «О народном воспитании», написанную в 1826 году по указанию Николая I, и записку Булгарина «Нечто о Царскосельском лицее и о духе оного», также, по-видимому, созданную по заказу властей в 1826—1827 годах (скорее всего – в конце 1826 года).

Поводом для создания записок послужили размышления о причинах восстания декабристов. Для обоих авторов просвещение является непреложной ценностью; оба считают, что не оно виновато в восстании. Булгарин: «…не наука и не образ преподавания оных виновны в укоренении либерального духа между лицейскими воспитанниками» (с. 108), Пушкин: «…одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия» (с. 44). И Пушкин, и Булгарин полагают, что и знаний юношество получало недостаточно, и, главное, воспитание было поставлено неверно: «Недостаток просвещения и нравственности вовлек многих молодых людей в преступные заблуждения» (Пушкин, с. 43); Булгарин также отмечает неудачное и малоэффективное обучение в отечественных учебных заведениях и пишет, что в русских университетах «молодые люди утопали в разврате и вовсе не учились» (с. 106), «ныне наступил век убеждения, и чтобы заставить юношу думать, как должно, надобно действовать на него нравственно» (с. 109).

Пушкин пишет, что лет пятнадцать назад «воспитание ни в чем не отклонялось от первоначальных начертаний» (с. 43), и Булгарин утверждает, что тогда «продолжались различные благие начинания в отношении к воспитанию, к просвещению и государственному управлению» (с. 106).

Пушкин полагал: «[В 1820-х годах] мы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический; литературу (подавленную самой своенравною цензурою), превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные» (с. 43). Булгарин высказывает схожие соображения: «Молодые люди, будучи не в состоянии писать о важных политических предметах, по недостатку учености, и желая дать доказательства своего вольнодумства, начали писать пасквили и эпиграммы противу правительства, которые вскоре распространились, приносили громкую славу молодым шалунам и доставляли им предпочтение в кругу зараженного общества» (с. 108—109).

Оба автора предлагают меры по защите молодого поколения от вредных идей. Меры эти сводятся к ужесточению контроля за молодежью.

По мнению Пушкина, чтобы усилить роль государства в воспитании, следует решительно «подавить воспитание частное» (с. 44) и обучение за рубежом и затруднить службу (увеличить срок получения чина) тем, кто не учился в государственных учебных заведениях.

В государственных учебных заведениях Пушкин предлагает усилить контроль за учащимися, в частности создать в кадетских корпусах «полицию, составленную из лучших воспитанников» (с. 45), за «возмутительные» рукописи – исключать из учебного заведения и т.д. Булгарин тоже предлагает усилить контроль, но, в отличие от Пушкина, больше полагается не на репрессивные меры, а на умелое «направление умов» – убеждение, ласку и справедливость. Показательно, что если Пушкин считает, что занятия литературой, публикация сочинений учащихся в журналах и т.п. «отвлекает от учения, приучает детей к мелочным успехам и ограничивает идеи, уже и без того слишком у нас ограниченные» (с. 46), то Булгарин, напротив, предлагает «давать занятие умам, забавляя их пустыми театральными спорами, критиками и т.п.». Запрет на публикацию театральных рецензий и полемических статей по театральным вопросам приводит к тому, что «юношество обращается к другим предметам и, недовольное мелочными притеснениями, сгоняющими их с поприща литературного действия, мало-помалу обращается к порицанию всего, к изысканию предметов к порицанию, наконец, – к политическим мечтам и – погибели» (с. 110—111).

Любопытно сравнить эти две писательские записки, посвященные отечественной системе образования, с третьей, тоже принадлежащей перу писателя, А.А. Перовского (публиковавшегося под псевдонимом Погорельский), который одновременно был и крупным чиновником – попечителем Харьковского учебного округа. Она тоже написана в 1826 году по повелению Николая I, но по тону резко отличается от записок Булгарина и Пушкина.

В просветительской идеологии присутствуют идеи счастья подданных и просвещения как средства достичь его. В российском изводе просвещенческой идеи абсолютная монархия выступает как лучшее средство достижения этой цели. У Перовского же слово «просвещение» полностью выхолащивается и теряет свой смысл. «Истинная цель народного просвещения, – согласно Перовскому, – должна состоять в воспитании настоящего поколения соответственно системе того государства, которому, по определению провидения, оно принадлежит. В России же при образовании юношества надлежит в особенности избегать всего, что только, каким бы то ни было образом, может ослабить приверженность к престолу, сему краеугольному камню всего огромного здания». Тут уже преданность престолу выступает как самоцель.

Соответственно, в отличие от Булгарина и Пушкина, в целом положительно оценивающих сложившуюся систему государственного образования, Перовский считает, что «наружный блеск <…> подал повод к ложному мнению, будто бы в самом деле Россия просвещается», а на самом деле все обстоит неудовлетворительно. Он предлагает 1) редуцировать преподавание гуманитарных дисциплин, уделив основное внимание точным наукам (Пушкин, напротив, основное внимание уделил преподаванию истории), 2) отменить запрет на телесные наказания (Пушкин же предлагал его подтвердить), 3) не давать чины и дворянство за научные степени и заслуги и т.д. Записку Перовского можно назвать консервативной, поскольку в ней совершенно отсутствует идея развития, совершенствования, прогресса на основе просвещения, из которой исходят Булгарин и Пушкин.

В целом взгляды Пушкина были более сложны и диалектичны, чем прямолинейные рассуждения Булгарина. Например, одобряя реформы Петра I, он отдает себе отчет в их драматических последствиях для населения. Но по большей части неодномерность пушкинских взглядов находила выражение в его художественном творчестве, а не в публицистике, исторических сочинениях и переписке. В целом же, на наш взгляд, исходные пункты и логика рассуждений у Пушкина и Булгарина схожи.

Разумеется, между ними были определенные различия, прежде всего в трактовке вопроса о том, на кого должно опираться правительство. Для Пушкина это – старинное родовое дворянство. Основной причиной оскудения дворянства он считал дробление имений между наследниками и полагал полезным ввести майораты в качестве предпосылки создания экономически и политически независимой аристократии, способной составить оппозицию абсолютизму и содействовать освобождению крестьян. Булгарин же опору монархии видел прежде всего в «народе» и средних слоях общества. В случае осуществления хотя бы первоочередных реформ – освобождения крестьян, укрепления законодательства, смягчения цензуры и т.п. – их пути во многом бы разошлись. Но в ситуации Николаевского царствования, когда реформы шли медленно и со скрипом, у них были общие цели.

В рамках обрисованного выше спектра идеологических позиций Пушкин и Булгарин находились примерно в одной нише умеренных реформаторов, располагавшейся несколько левее центра, если считать таковым правительственную идеологию.

Взгляды подавляющего большинства населения, по крайней мере свободной его части, хоть в какой-то степени являвшейся субъектом исторического процесса (крепостные крестьяне становились таковыми только в случае бунтов), были более консервативными, чем правительственные.

Понимая, как и большинство «либеральных» идеологов того времени, что резкие перемены в стране невозможны, и Пушкин, и Булгарин стремились подтолкнуть правительство к постепенным переменам и одновременно подготовить общественное мнение к поддержке этих перемен.

Сравним теперь их практическую деятельность в этом направлении.

Если до восстания декабристов и Пушкин, и Булгарин (хотя и в разной степени) принадлежали к лагерю «либералистов», поддерживали тесные связи с будущими декабристами и вызывали недоверие у правительства, то с приходом Николая I к власти оба быстро поняли, что теперь вне правительственных инициатив реформаторская деятельность невозможна, и заключили с правительством союз. Различия в их социальном статусе обусловили тот факт, что Булгарин сделал это через III отделение Собственной его императорского величества канцелярии, находившейся под управлением доверенного лица царя графа А.Х. Бенкендорфа, а Пушкин посредством непосредственного общения с царем (хотя в итоге сношения часто шли, а решения зависели от того же Бенкендорфа).

Деятельность Булгарина как журналиста и агента III отделения проанализирована нами в других работах, к которым и отсылаем читателя. Там продемонстрировано, что сотрудничество с III отделением позволяло Булгарину и Гречу противостоять в ряде случаев цензуре (проводя, несмотря на ее сопротивление, некоторые материалы в печать), получать иногда эксклюзивную информацию, а также (и это главное) защититься от репрессий за уже опубликованные материалы из-за недовольства императора, крупных сановников и других влиятельных лиц. Издатели «Северной пчелы», со своей стороны, во-первых, публиковали в газете материалы, нужные правительству; во-вторых, помещали в «Северной пчеле» или в зарубежных изданиях статьи, полемизировавшие с негативными по отношению к России зарубежными публикациями; в-третьих, иногда снабжали III отделение информацией, почерпнутой из переписки с читателями, из поступивших в редакцию, но не публикуемых статей, бесед с посетителями, наблюдений во время поездок и т.д.; в-четвертых, писали по заказу III отделения экспертные записки по ряду вопросов.

Для сопоставления дадим здесь краткую характеристику попыток Пушкина выступить в качестве журналиста и связанных с этим его контактов с властями.

Сосланный Александром I в родительское имение в Псковской губернии, Пушкин после восстания декабристов сделал попытку (при посредничестве В.А. Жуковского) наладить отношения с новым царем и вернуться в столицу. Он утверждал в письмах, что никогда «не проповедовал ни возмущений, ни революций – напротив» и что «желал бы вполне и искренно помириться с правительством» (Письмо А.А. Дельвигу в начале февраля 1826 года – 13, с. 259). В прошении Николаю I (поданном во второй половине мая или первой половине июня 1826 года) он пишет об «истинном раскаянии», взывает к «великодушию» и просит разрешить поехать в Петербург, Москву или за рубеж (13, с. 283—284).

В конце августа Николай приказывает привезти Пушкина в Москву, где тогда проходили коронационные торжества. Приехавшего 8 сентября в Москву Пушкина сразу привели к Николаю, и между ними состоялась долгая беседа. Пушкин и Николай заключили, по формулировке В.Э. Вацуро, «некий договор. По-видимому, это был договор не выступать против правительства, за что Пушкину предоставляется свобода и право печататься под личной цензурой Николая I».

30 сентября Бенкендорф проинформировал Пушкина о том, чего ждет от него Николай – прославления России: «Его величество совершенно остается уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше» (13, с. 298).

Частично эти пожелания были выполнены, Пушкин написал стихотворения «Стансы» («В надежде славы и добра…», 1826), «Стансы» («Нет, я не льстец…», 1828), «Герой», «Клеветникам России», «Бородинская годовщина» (все три – 1830). Часть их была опубликована, часть распространялась в списках. Последние два сыграли важную роль в пропагандистской кампании правительства, связанной с оправданием перед европейским общественным мнением жестокого подавления Польского восстания. Они были изданы отдельной брошюрой (со стихотворением Жуковского), переведены на иностранные языки и т.д. Конечно, в доступной современникам литературной продукции Пушкина подобные произведения составляли небольшую часть, но тем не менее их появление было знаковым и имело широкий резонанс, поскольку они четко обозначали поддержку Пушкиным Николая I и его политики.

Но Пушкин не ограничивается чисто литературной деятельностью, он стремится стать историком и публицистом и осуществлять с помощью исторических трудов и журналистики воздействие на власть и на публику. Вступив на этот путь, он вынужден был принять существовавшие правила игры и трактовать III отделение и Бенкендорфа как кураторов журналистики и литературы. Подобно Булгарину, он пытался опереться на III отделение, получить от него привилегии, использовать его в борьбе с другими государственными учреждениями. Так, в письме от 20 июля 1827 года Пушкин признает за III отделением роль арбитра в литературно-издательской сфере и, столкнувшись с правовой коллизией, апеллирует (как многие другие литераторы до и после него) к III отделению как к высшей инстанции. Речь идет о том, что в 1824 году, издавая перевод на немецкий язык «Кавказского пленника», Е.И. Ольдекоп включил в ту же книгу и подлинник поэмы, нанеся тем самым материальный ущерб Пушкину. Правового регулирования авторского права в России в то время не было (оно появилось только в 1828 году, с утверждением нового цензурного устава и приложенного к нему Положения о правах сочинителей), и юридическая возможность призвать Ольдекопа к ответу отсутствовала. Отец Пушкина жаловался в 1824 году министру народного просвещения, но ничего не добился. И вот теперь, через три года, Пушкин направляет жалобу на Ольдекопа начальнику III отделения, признавая тем самым, что подобные дела входят в компетенцию этого ведомства. Он писал: «Не имея другого способа к обеспечению своего состояния, кроме выгод от посильных трудов моих, а ныне лично ободренный Вашим превосходительством (курсив мой. – А.Р.) осмеливаюсь наконец прибегнуть к высшему покровительству, дабы и впредь оградить себя от подобных покушений на свою собственность» (13, с. 333). Впрочем, успеха он не достиг. Бенкендорф в письме от 22 августа сослался на то, что это касается не его, а цензурного ведомства, и отказался содействовать Пушкину в этом деле (13, с. 335).

24 марта 1830 года, вскоре после памфлетного «Анекдота» Булгарина и его же рецензии на седьмую главу «Евгения Онегина», Пушкин пишет Бенкендорфу письмо, в котором просит защиты от Булгарина: «Если до настоящего времени я не впал в немилость, то обязан этим не знанию своих прав и обязанностей, но единственно вашей личной ко мне благосклонности. Но если вы завтра не будете больше министром, послезавтра меня упрячут. Г-н Булгарин, утверждающий, что он пользуется некоторым влиянием на вас, превратился в одного из моих самых яростных врагов из-за одного приписанного им мне критического отзыва. После той гнусной статьи, которую напечатал он обо мне, я считаю его способным на все. Я не могу не предупредить вас о моих отношениях с этим человеком, так как он может причинить мне бесконечно много зла» (13, с. 403).

В июле 1831 года он пишет Бенкендорфу следующее прошение, показывающее, что он готов целиком и полностью, без всяких условий, служить своим пером власти: «Если государю императору угодно будет употребить перо мое, то буду стараться с точностию и усердием исполнять волю его величества и готов служить ему по мере моих способностей. В России периодические издания не суть представители различных политических партий (которых у нас не существует) и правительству нет надобности иметь свой официальный журнал; но тем не менее общее мнение имеет нужду быть управляемо. С радостию взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т.е. такого, в коем печатались бы политические и заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению» (14, с. 256). Эта программа полностью тождественна той, которую реализовывали Греч и Булгарин.

В мае 1832 года Пушкин подал Бенкендорфу ходатайство о разрешении на издание газеты с политическим отделом, где писал, что «направление политических статей зависит и должно зависеть от правительства, и в сем случае я полагаю священной обязанностью ему повиноваться <…>» (15, с. 206). Разрешение на издание газеты Пушкин получил, но, не обладая необходимыми знаниями и умениями для редакционно-издательской деятельности, пытался привлечь к редактированию газеты соиздателя и соредактора Булгарина Н.И. Греча, а потом и вовсе отказался от своего замысла.

Вновь решив вступить на поприще редактора газеты в 1835 году, Пушкин оказался в той же ситуации, что и другие журналисты (например, Н.А. Полевой и Ф.В. Булгарин): недоброжелательство министра народного просвещения С.С. Уварова, угроза цензурных придирок и т.д. И показательно, что выход он видит в том же, в чем видели его критикуемые им Булгарин и Полевой, – в обращении в III отделение за поддержкой. Около 11 апреля 1835 года он пишет Бенкендорфу о желании «быть издателем газеты, во всем схожей с “Северной пчелой”», причем выражает желание, чтобы ее цензурировали в III отделении, объясняя это следующим: «…я имел несчастье навлечь на себя неприязнь г. министра народного просвещении [С.С. Уварова], так же как князя Дондукова, урожденного Корсакова. Оба уже дали мне ее почувствовать довольно неприятным образом. Вступая на поприще, где я буду вполне от них зависеть, я пропаду без вашего непосредственного покровительства (курсив мой. – А.Р.). Поэтому осмеливаюсь умолять вас назначить моей газете цензора из вашей канцелярии <…>» (16, с. 370).

Письмо это, правда, не было отправлено, так как Пушкин объяснился с Бенкендорфом устно, но, по всей вероятности, при личном свидании он воспроизвел эти положения, более подробно аргументировав их. На этот раз Пушкин разрешение на издание газеты не получил.

И Пушкин, и Булгарин после восстания декабристов действуют в рамках логики просвещенного абсолютизма, претендуя на роль философа-советчика при монархе (Пушкин – подавая ему записки непосредственно: «Записка о народном воспитании», «Замечания о бунте» – дополнительная глава к «Истории Пугачевского бунта», а также историческими трудами; Булгарин – подавая записки в III отделение и тоже своими публикациями). В.Э. Вацуро писал о «просветительской социальной утопии, характерной <…> для Пушкина и Вяземского: писатели – эксперты социальной жизни должны влиять на культурную и даже шире – внутреннюю политику правительства Николая I». Как мы пытались показать, близкие по характеру социально-утопические взгляды были и у Булгарина. Действия Пушкина и Булгарина различались по содержанию (разные стратегии просвещения и социальной политики), но формы деятельности (журналистика, записки с советами власти) – совпадали.

Булгарин и Пушкин хотели изменения существующего порядка (или, скажем, конфигурации власти), но при этом оба (по крайней мере, после восстания декабристов) рассчитывали не на революционный путь, а на постепенные реформы. Оба хотели войти в число доверенных лиц власти, ее наставников и руководителей. Оба стремились опираться на общественное мнение, но с акцентом на разные его страты (Пушкин – на аристократию и просвещенных людей; Булгарин – на чиновничество и третье сословие). Оба готовы были сотрудничать с III отделением.

В результате Булгарин получил газетную трибуну для пропаганды своих взглядов (разумеется, с цензурными ограничениями) и вел ее в своих многочисленных статьях, очерках, фельетонах, рецензиях и т.д. на протяжении 35 лет, одновременно пытаясь достичь тех же целей, подавая записки в III отделение.

Пушкин же был нужен власти прежде всего в символико-декоративном плане, репрезентируя поддержку власти самым известным русским литератором. Предполагалось также (и частично осуществилось на деле), что Пушкин своими литературными текстами будет восхвалять царя и его царствование.

В итоге Пушкин получил возможность работать в архивах (что тогда было очень непросто), публиковать свои исторические и литературные сочинения, а также весьма немалую финансовую поддержку со стороны правительства: синекуру (числился в Коллегии иностранных дел, где получал 5000 рублей в год), а также ряд крупных ссуд. Однако газету с политическим отделом издавать ему не удалось, чему причиной была не только неуверенность в своих силах, но и недоверие властей. Правительству не нужна была вторая официозная газета (а не официозная – не нужна вообще), а в качестве редакторов подобной газеты его больше устраивали Греч и Булгарин, поскольку у них не было другой опоры, кроме правительства и III отделения, а их потенциальные соперники располагали и другими ресурсами (аристократия и придворные связи у Пушкина; наука и Московский университет у Шевырева и Погодина) – в таких частично независимых союзниках власть не была заинтересована.

В статье было продемонстрировано немалое сходство в идеологических позициях и направлениях журналистской деятельности Пушкина и Булгарина. Конечно, можно описать и проанализировать также расхождения в их взглядах и степень, до которой каждый из них был готов к компромиссу с властью (что не раз уже делалось исследователями), но при этом важно не упускать из виду, что по взглядам и действиям они были не столь далеки друг от друга, как принято считать, а ожесточенные полемики, которые временами вспыхивали между ними, были порождены именно определенной близостью исходных позиций: ведь не секрет, что сильное противостояние возникает именно между представителями идейно близких течений (скажем, суннитами и шиитами, католиками и протестантами, большевиками и меньшевиками). Подобные схождения их позиций были, на наш взгляд, связаны и с неразвитостью и слабой дифференцированностью идейной сферы (при доминировании дворян) в тот период, и со слабостью общественных структур, когда государство почти полностью поставило под свой контроль не только политическую, но и общественную жизнь.

 

ОБРАЗ ЕВРЕЯ-СОВРЕМЕННИКА

В РУССКОЙ ДРАМАТУРГИИ

ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XIX – НАЧАЛА XX ВЕКА

141

 

Изображение евреев в русской драматургии второй половины XIX – начала XX в. уже не раз становилось предметом исследовательского внимания. Историками литературы и театра были охарактеризованы наиболее известные пьесы на эту тему и отразившиеся в них социальные проблемы.

Поэтому сразу же укажу причины моего обращения к указанному вопросу. Их три. Во-первых, работая в специализированной библиотеке с богатым фондом русских пьес, я столкнулся с тем, что многие из них, имеющие прямое отношение к указанной тематике, не привлекаются исследователями. Созданная Российской государственной библиотекой искусств, Российской национальной библиотекой и Санкт-Петербургской театральной библиотекой электронная база данных «Драматургия», включающая пьесы XVIII—XX вв. (по 1923 г.), сделала корпус пьес этого периода легко обозримым, собственная же моя работа над подготовкой каталога коллекции литографированных пьес РГБИ (и просмотр при этом de visu около пяти тысяч пьес) дала возможность создать обширную, достаточно репрезентативную подборку пьес, представляющую различные типы изображения евреев. Поэтому выводы в данной статье делаются на основе существенно большего числа пьес, чем в предшествующих работах, при этом многие из них впервые привлекаются к рассмотрению.

Во-вторых, в данной статье используется иная методология. В упомянутых выше работах авторы исходят из того, что драматургия отражает жизнь, идущие в обществе процессы. На мой же взгляд, литература (и, в частности, драматургия) отражает не «жизнь», «реальность» и т.п., а мир человеческих ценностей, представлений, стереотипов. Кроме того, в литературе очень большую роль играют жанровые, стилистические и т.п. условности и традиции. Поэтому при сравнении литературы и «действительности» нужно учитывать наличие большого числа «преломляющих призм».

И наконец, в-третьих, исследователи обычно пишут о евреях как о части населения, резкой границей отделенной от русских. Характерно, что пьесы русских по рождению авторов В. Левитина рассматривает в книге «Русский театр и евреи», а пьесы евреев по рождению, но пишущих на русском языке, – в книге «“…И евреи – моя кровь”: Еврейская драма – русская сцена». Аналогичным образом членят материал и другие авторы. Получается, что факт рождения, «крови» обуславливает национальную идентичность, хотя история культуры, в том числе и история евреев, свидетельствует о ином. Условно говоря, и евреи по происхождению писали «русские» по подходу пьесы, и русские по происхождению писали пьесы «еврейские».

В русской драматургии евреи долгое время появлялись, за редкими исключениями, только в пьесах на темы Библии: «Дебора, или Торжество веры» (1810) А. Шаховского (при участии Л. Неваховича), «Маккавеи» (1813) П. Корсакова, «Кровная месть» (1836) М. Михайловского и др. С одной стороны, театральная цензура противодействовала негативному показу евреев (как, впрочем, и представителей других национальностей) и не позволяла выводить на сцену современных евреев, с другой стороны, из-за наличия черты оседлости евреи очень редко появлялись за ее пределами, поэтому в пьесах, действие которых происходит в столицах или в центральной части России, они, по определению, не могли появиться.

Можно сказать, что на сцену вывел еврея во второй половине 1860-х гг. Павел Вейнберг, автор и исполнитель юмористических сценок из еврейского быта. Они имели громадный успех у зрителей, он объехал с ними многие города России и выпустил книгу «Сцены из еврейского быта» (СПб., 1870), которая многократно переиздавалась (еще 7 изданий до конца XIX в.) и вызвала многочисленные подражания. Персонажи сценок Вейнберга – люди корыстолюбивые, готовые на все ради денег, но при этом глупые, не знающие обычаев и порядков страны проживания, плохо говорящие по-русски и т.д. Изображены они в этих сценках в антисемитском ключе, но антисемитизм этот мягкий: евреев не любят, но ненависти к ним не испытывают. Они смешны, но не страшны. Это бытовой антисемитизм; если еврей принимает европейские (русские) нормы поведения, отношение к нему становится достаточно лояльным.

В подобном ключе евреи изображались в многочисленных комедиях. Например, в водевиле И.М. Кондратьева «Шалости молодежи, или Жид оболванен» (1880) одно из главных действующих лиц – пожилой ростовщик-еврей, желающий вступить в брак с молодой русской девушкой. Он показан иронически, но не без симпатии (так, он не хочет креститься). Молодые бездельники обещают помочь ему и выманивают деньги. В юмористической сценке П.К. Первáго (псевдоним П.К. Козьмина) «Прием у доктора больных» (1881) один из персонажей – еврей, торговец платьем на рынке, который пришел на прием к зубному врачу. Он искажает русские слова, от него пахнет чесноком, но ничего плохого он не совершает и выступает в качестве комической фигуры. В фарсе Е.Н. Залесовой «Чудо механики, или Невеста с музыкой» (1891) немалую роль играет изображенный скорее в положительном свете Янкель Янкелевич Шельмензон, «человек на все руки», который организует небольшую махинацию (механическое пианино, чтобы продемонстрировать, что невеста хорошо играет) с целью устроить брак. В «шутке» И.И. Климова «Долой антрепренера!» (1892) есть Семен Семенович Карбункул, «репортер местного “Листка”», который пишет и театральные рецензии. Человек меркантильный (занимает у актеров деньги и не отдает), шустрый, он представлен как комическая фигура. В комедии С.К. Ленни (С.К. Алафузова) «Наши жены» (1897), переделанной из пьесы немецкого драматурга Ф. Мозера, важную роль играет Моисей Иосифович Топоровский, «комиссионер на все руки», «прилично одетый господин. По лицу и по речи положительно еврей, но желает все это скрыть». Он называет себя православным, а в конце пьесы говорит: «Мой папинька был действительно еврей, и маминька была еврейка, а я чистокровный малоросс». Тем на менее этот персонаж призван вызывать смех и некоторую симпатию. В комедии А.О. Гзовского «Гастролер-экспроприатор» (1909) действует фактор Янкель, готовый за большие проценты дать в долг деньги и в итоге остающийся без них. Таким образом, в комедиях было принято изображать евреев как смешных персонажей, наделенных чертами отрицательными (но не очень), а нередко при этом и положительными – инициативностью и умением найти выход в трудной ситуации. В ряде случаев евреи изображены нейтрально, как в фарсах А.П. Морозова «Дядюшкино наследство» (1888) и Е.Н. Залесовой «Черт в юбке» (1895). В фарсе П.Н. Волховского «Семеро ворот да в один огород» (1887) актер Шлюбов, в голосе которого «слышен еврейский акцент», – это положительный персонаж, страстно влюбленный в театр.

Более негативно обрисован еврей в «комедии-шутке» Д.А. Мансфельда «Прогадал!, или Шлэхте Гешефте» (1881). Но не исключено, что отрицательное отношение автора к нему вызвано тем, что он выкрест. Заводчик Осип Абрамович Мошка меркантилен и, кроме того, ухаживает за дочкой помещика, принуждая к браку, поскольку отец ее должен ему большую сумму денег. Та соглашается, однако в итоге заводчика обманывают и долг не отдают.

Разумеется, в российской действительности были и меркантильные, и нечестные евреи, но ошибкой было бы считать, что названные пьесы «отражают» реальность того времени. За ними стоит давняя литературная (и даже фольклорная) традиция представления еврея. М. Вайскопф на основе анализа большого числа литературных произведений Николаевской эпохи пришел к выводу, что в них «преобладает бегло пренебрежительная (чаще шаржированная, реже – благодушная) рисовка эпизодических еврейских фигур, особенно современных: всевозможных извозчиков, портных, цирюльников, мелких торговцев, шинкарей». Этот типаж восходит к «русской комической интермедии 18 в. и отчасти к вертепно-фарсовой и исторической школьно-театральной традиции, усвоенной через польско-украинское посредство».

В пьесах же серьезных, «проблемных» евреи обычно изображаются резко отрицательно. Здесь можно было встретить банкира, готового, чтобы склонить замужнюю женщину к сожительству с ним, заплатить долг ее мужа (в драме Н.А. Потехина «Злоба дня», 1875), или занимающуюся темными делами сводницу (в пьесе И.В. Шпажинского «Ложь до правды стоит», 1881). Однако чаще акцент делался на готовности совершить любой (даже нечестный и незаконный) поступок ради денег, причем в ряде случаев речь идет и о серьезных преступлениях. Например, в драме А.Ф. Писемского «Ваал» (1873) выведен Симха Рувимыч Руфин, который служит приказчиком у крупного предпринимателя-мошенника и помогает ему обделывать свои дела. Он корыстолюбив и сластолюбив, готов с любовницей хозяина обокрасть его и сбежать за границу. В «сценах из народного быта» Е.Н. Залесовой «Солдат Яшка» (1892) мы встречаем Янкеля Лейбовича Липского, «управляющего большим винокуренным заводом», который «говорит с сильным еврейским акцентом» и все время искажает русские слова («на шамава шередина моего шея», «минэ нужны гельды, а не шлезы»). Упомянут и исходящий от него чесночный запах. Он корыстолюбив и хочет взять содержанкой девушку. Для того чтобы скомпрометировать возлюбленного девушки, он посылает своих людей подбросить бочонок с вином, чтобы потом обвинить молодого человека в краже. В финале все его замыслы терпят крах. Липского называют «еврейской харей» и «черным тараканом», что демонстрирует резко отрицательное отношение к нему. Апогея эта тенденция достигла в драме В.А. Крылова и С. Литвина (С.К. Эфрона) «Сыны Израиля» (1899; шла в театрах под названием «Контрабандисты»). В ней еврейское население пограничного местечка было изображено как скопище контрабандистов и убийц. Постановка пьесы сопровождалась скандалами по всей стране, вызвала резкую поляризацию в обществе по отношению к еврейскому вопросу и стала во многом переломной в изображении евреев в русской драме.

Любопытно, что в качестве контрабандистов, отравителей, святотатцев и шпионов евреи изображались еще в первой половине XIX в. М. Вайскопф отмечал, что «лишь только <…> резко повышается удельный вес какого-либо еврейского лица, как вместе с укрупнением плана срабатывает механизм демонизации, приводимый в действие религиозными шаблонами и юдофобским фольклором».

Но чаще всего с середины 1870-х гг. в качестве негативных еврейских персонажей выступают финансисты и биржевые игроки, призванные наглядно продемонстрировать ассоциируемый с евреями меркантилизм. Характерно, что в уже упоминавшейся пьесе С.К. Ленни «Наши жены» один из персонажей говорит про другого: «…совсем похож на еврея, впрочем, банковские дельцы почти все евреи». В «Не чаял, не гадал, а в просак попал» (1893) С.И. Напойкина есть Исаак Александрович Эдельштейн, владелец торговой конторы в Москве. В комедии Д.А. Мансфельда «Нам нужны деньги» (1887) представлена атмосфера биржевой лихорадки. Все, даже дамы, покупают акции. А обеспечивает их акциями «Лев Соломонович Аронштейн, биржевой заяц», «средних лет, еврейского типа, одет несколько пестро, но по последней моде, юрок, тараторит, говорит с акцентом, но без ужимок», который всех уговаривает купить акции сомнительных обществ и, кроме того, дает деньги в рост под большой процент. В пьесе П.А. Россиева «Цари биржи» (1899) о биржевых деятелях подавляющее большинство биржевиков – евреи-мошенники (второе название пьесы – «Каиново племя»). В комедии И.И. Колышко «Большой человек» (1909) два крупных банковских деятеля – Шмулевич и барон Вассенштейн – изображены в негативных тонах. Марк Соломонович Розенштерн в «Пиратах жизни» (1912) А.В. Бобрищева-Пушкина – крупный финансист, делающий попытку путем махинаций приобрести предприятие за бесценок.

Однако постепенно формируется и принципиально иной образ еврея. Уникальным явлением была в то время пьеса популярного драматурга В.А. Дьяченко «Современная барышня» (1868), в которой умными, порядочными и бескорыстными людьми были изображены не только крестившийся еврей-врач Александр Штейнберг, но и его отец – верующий иудей бердичевский купец Янкель Штейнберг. Пьеса, в которой были высмеяны антиеврейские предубеждения и которая завершалась женитьбой младшего Штейнберга на дочери помещика, шла в Александринском и Малом театрах и была, по-видимому, первым позитивным изображением современных российских евреев на отечественной сцене.

В основном же положительный образ еврея создавали драматурги еврейского происхождения. Обращаясь к русской аудитории и изображая еврейскую среду, они рисовали персонажей преимущественно такого типа, критикуя либо дискриминацию евреев, либо замкнутый еврейский быт, нежелание евреев принять перемены, усвоить современные обычаи. Авторы использовали мелодраматические сюжеты, чтобы показать, что еврей – такой же человек, как и представители других народов, что он тоже любит, чувствует и т.д. Пьесы эти не имели широкого резонанса и на сцену не попадали.

В «драматической повести» Л.О. Мандельштама «Еврейская семья» (1872), действие которой разворачивается в Прибалтике, речь идет о дискриминации евреев со стороны живущих там немцев. Еврейский портной изображен старательным и умелым мастером, берущим за свою работу меньше, чем немецкие портные, но страдающим из-за преследований корпорации портных-немцев. Раввин предсказывает:

Не вечно будут эти муки [евреев], Уж близко время искупленья: Оно настанет – и тогда, — Как посмеемся мы, мой друг, При общем правды торжестве, Над прежнею враждой племен!.. 154

В конце пьесы с помощью русского князя справедливость торжествует, и завершается действие апофеозом царю.

О.К. Нотович в пьесе «Брак и развод» (1870), в основе которой мелодраматический любовный сюжет, немало места уделяет изображению как антисемитизма, так и конфликта в еврейской семье между отцом-традиционалистом и сыном – кандидатом прав, сторонником приобщения евреев к современному образу жизни. И тут ясно выражается надежда, что благодаря действиям правительства и отказу евреев от замкнутости евреи станут равноправными. Сын говорит: «Благодетельное правительство начинает вторгаться в замкнутую среду наших единоверцев, и, судя по некоторым реформам, которые оно уже сделало в нашу пользу, мы можем уверенно возложить на него все наши надежды в будущем».

В драме В.С. Баскина «На распутьи» (1880) речь идет об умном и благородном еврее – студенте-филологе, который влюбляется в дочь помещика, подвергается из-за этого антисемитским насмешкам и издевательствам со стороны родителей девушки и их знакомых и в результате кончает с собой.

Таким образом, в 1860—1890-х гг. в русской драматургии сосуществовали два образа еврея – отрицательно изображенного чужака (создаваемый драматургами русского происхождения) и положительно изображенного благородного человека (создаваемый преимущественно драматургами еврейского происхождения). Первый был представлен на сцене (в основном как периферийный персонаж), второй существовал почти исключительно в литературе, но зато тут был в центре повествования.

Однако к концу XIX в. произошли заметные перемены. Определенную роль сыграло изменение эстетических установок. Во второй половине XIX в. русский театр постепенно отходит от жестких сценических амплуа и достаточно условных сюжетов и жанровых схем; в качестве идеала выступает «реализм», предполагающий жизнеподобие, верность «жизненной правде». Следствием этого был отход от единого образа еврея, стремление «воспроизвести» разные типы евреев – в зависимости от благосостояния, профессии, уровня образования, культурных ориентаций и т.п. Кроме того, к этому времени духовную атмосферу и вкусы общества стала определять интеллигенция. В этой среде сформировалось позитивное отношение к евреям. Процесс этот был весьма медленным, в народнической среде довольно сильны были и антисемитские настроения, народники даже распространяли направленные против евреев листовки; принадлежавшие к народнической среде А.П. Пятковский и С.С. Окрейц издавали антисемитские журналы («Наблюдатель» – первый, и «Луч» – второй). Но к началу XX в. быть антисемитом стало неприлично, антисемитизм маргинализируется. Редко кто (как Андрей Белый и В.В. Розанов) проявлял его в печати (А. Блок, например, хотя и был антисемитом, но публично свои взгляды по этому вопросу не выражал). Изменения в трактовке образа еврея были связаны и с тем, что наряду с евреем-фактором и евреем-финансистом в культуре все более важную роль стали играть образы еврея – деятеля литературы и искусства и еврея-революционера. Теперь отношение к еврею усложняется – его и боятся, и уважают. Образ еврея расщепляется, еврей постепенно из чужака становится все более своим, таким же членом русского общества, как русские немецкого, татарского, грузинского происхождения. Разумеется, определенная дистанция сохраняется, но усилия многих драматургов направлены на то, чтобы ее преодолеть. Драматурги, ориентированные на социалистичекие ценности, на равноправие, сочувствие угнетенным и т.д., начинают широко вводить позитивную трактовку еврея; характерный пример – имевшая большой успех и обошедшая всю страну пьеса Е.Н. Чирикова «Евреи» (1902). Действие ее разворачивается в местечке в черте оседлости (в Северо-Западном крае). Автор показывает как тяжелую жизнь еврев, так и преследования и оскорбления, которым они подвергаются. В пьесе собраны многие мотивы, которые обычно присутствовали в пьесах драматургов еврейского происхождения: конфликт верующего отца и его неверующих детей, идейные споры в еврейской среде (сионисты и марксисты), погром и т.д. Чириков явно усвоил традицию изображения евреев, разработанную русско-еврейской интеллигенцией.

Параллельно идет интенсивный процесс ассимиляции евреев (в том числе и через крещение), превращения их в русских еврейского происхождения. Немалую часть (русской) читательской аудитории и (русской) театральной публики составляют теперь евреи, и писатели, в том числе и драматурги, оглядываются теперь на них. Быстро растет число евреев-журналистов и писателей, причем немалая часть их ощущают себя русскими – по языку и культуре. Они усваивают установки русской интеллигенции (долг перед народом, ненависть к эксплуататорам и т.д.) и, в частности, ее неоднозначное отношение к евреям.

Если на ранних этапах основной проблемой для еврейских авторов было неполноправное положение еврея в русском обществе (черта оседлости, угнетение, бедность), то в начале XX в. на первый план выходит другая – разрыв с традицией, конфликт отцов и детей, расслоение еврейства (имущественное, социальное, идейное). Теперь для драматургов важен не столько конфликт евреев с окружением, сколько конфликт внутренний – потеря еврейской идентичности.

Одна, более традиционная, разновидность пьес содержит резкую критику еврейской замкнутости, бытовых и религиозных традиций, мешающих вхождению евреев в современный мир. Так, в драме И. Тенеромо (И.Б. Файнермана) «Развод» (1902) критика устаревших еврейских обычаев дана через показ того, как существующие у евреев порядки развода и наследования ломают человеческие судьбы. Драма Е.Н. Ильинской «Грядущий рассвет» (1902) направлена против раввинов и кагала, но в то же время в ней высмеяны обрусевшие и оторвавшиеся от своего народа евреи. В пьесе выведен молодой еврей, который общается с караимами. Местные евреи преследуют караимов, а он любит караимку и защищает их. Внук богача, он хочет стать ремесленником и заботиться о бедных. Герой стремится уйти в большой мир, чтобы посмотреть, как живут там, «и, вернувшись обратно, помочь всем, погрязшим во тьме, выбиться к свету». Он говорит: «Для меня Израиль дороже моих личных интересов, дороже моего счастья и жизни». В конце концов раввин и община его проклинают. Возлюбленную убивают, а он уезжает. У Н.Н. Лернера в драме «Бер Цыдукер» (1909) изображен богатый еврей, не дающий согласия на брак дочери с бедняком и выдающий ее за нелюбимого. Это ломает ее судьбу и приводит к самоубийству. Его племянник-студент так формулирует основную мысль пьесы: «Довольно этим фарисеям душить самосознание народа и держать его в своих жалких отрепьях выцветшего талмудического закона».

Другая группа пьес показывает тяжелую жизнь евреев и кризис традиционного еврейского мира. Тут обычно представлены отец – сторонник традиционного образа жизни, и его дети – революционеры, сионисты, карьеристы и т.д. В центре трагедии Д. Айзмана «Терновый куст» (1907) – семья лудильщика. Глава семьи – человек религиозный, он говорит: «Не уйдет из среды его [еврейского народа] Бог, не уйдет, пока гнет и насилие не будут побеждены». Сын его, революционер, совершил покушение и был казнен, дочь погибла в бою во время восстания в 1905 г. Схожие мотивы и схожих героев можно найти в пьесах Д. Бенарье (Д.Л. Маневича) «Семейство Шпигельман» (1906) и «Богом избранные» (1911).

В третьей группе пьес основной акцент сделан на долге образованных евреев перед своим народом. В драме О. Дымова «Слушай Израиль!» (1907) сын крестится втайне от отца, чтобы учиться в институте. Но он чувствует связь с еврейством, возвращается в родной город и, пытаясь защитить от погромщиков еврейский магазин, гибнет. В драме С. Белой (С.Н. Богдановской) «Гонимые» (1908) мать хочет, чтобы сын учился в университете, и для этого продает дочь фабриканту. Дочь становится проституткой, пьет и гуляет. Сын-студент заявляет: «Мне кажется, что не только родителей, я бы и чужих бедняков не забыл никогда! Да как можно забыть, я видел нищету, слезы, беспомощность моих братьев, и вдруг я их забуду! Да мы жизнь свою должны отдавать за свой народ! Когда я выучусь, я буду работать не для себя, а для нашей нищеты <…>». Правда, он женится на богатой, становится врачом и думает только о карьере, но в конце пьесы осознает свою ошибку и называет себя «подлецом».

Наконец, в четвертой группе пьес (получивших распространение после разгрома революции 1905 г.) драматурги изображают еврейские семьи в состоянии полного распада, утраты не только общих ценностей, но и вообще ценностей положительных; соответственно, большая часть персонажей изображается негативно. Одна из пьес (драма Я.М. Безсонова и Д.А. Глушковского (Д.А. Глускина) по повести С. Юшкевича) так и называется – «Распад» (1907). В семье домовладельца Розенова один сын – студент-карьерист, другой – революционер. Дети не думают о стариках, все деньги потративших на них и разорившихся, и покидают родителей. В конце пьесы мать, чтобы получить страховку, поджигает дом (который собирались забрать за долги). В «Правде небесной» Д. Айзмана (1912) изображены коммерсант и его сын – кутила и шалопай. Жена коммерсанта в прошлом тайком от него устроила поджог, чтобы получить деньги по страховке. Дочь написала донос, чтобы муж получил место. Другая дочь расходится с возлюбленным. Мать их кончает с собой. В комедии С. Белой «Великий Шмуль» (1916) миллионер выдает возлюбленную замуж за своего конторщика, чтобы жить с ней. Конторщик разоряет его, а сам обогащается, и бывшая фиктивная жена уже живет с ним. Общий посыл подобных пьес – конец еврейского мира.

Еврейские темы и герои становятся настолько привычными на русской сцене, что появляется целый ряд пьес, в которых действие происходит в еврейской среде, но еврейские мотивы используются как фоновый материал, в основном это мелодрамы с любовным сюжетом. В качестве примеров можно назвать пьесы Э. Одинокой (А.Я. Палей) «Роковая встреча» (1911) и А. Крымского (А.И. Шиндельмана) «Роковое» (1911). Собственного говоря, пьесы эти утрачивают еврейскую специфику, героями их могли бы быть люди любой национальности.

Ассимилированный и, тем более, крестившийся еврей отходил от еврейства. Со смягчением антисемитизма (а в среде интеллигенции – и с возникновением филосемитизма) еврей как специфический объект изображения перестал вызывать интерес. Только во второй половине 1920-х гг., когда сформировалась новая интеллигенция, обладающая иными культурными установками, были реанимированы многие старые стереотипы трактовки еврея, что сразу же нашло свое отражение в драматургии.

2012 г.

 

Приложение

РУССКИЕ ПЬЕСЫ

С ЕВРЕЙСКИМИ ПЕРСОНАЖАМИ

(Библиографический список: 1870—1917 гг.) 162

1. Дьяченко В.А. Современная барышня. Комедия в 4 д. [1868] // Дьяченко В. Драматические сочинения. – М.: Тип. В. Готье, 1873. – Т. 3. – С. 125—240.

2. Вейнберг Павел И. Сцены из еврейского быта. – СПб.: Тип. А. Каспари, 1870. – [4], 125 с.

3. Гулевич А.А. Сцены из еврейского быта. – М.: Тип. Косогорова, 1870. – 87 с.

4. Дуэль двух евреев. Комедия-водевиль в 3 д. (с куплетами) / Соч. В.......а. – СПб.: Печатня «Мирской вестник», 1870. – 16 с.

5. Нотович О.К. Брак и развод. Комедия в 5 д. – СПб.: Тип. и литогр. С.Н. Степанова, 1870. – 172 с. (Сокр. и перераб. вариант: Переходное время. Драма в 5 д. – СПб.: Рус. худож. тип. (Исидора Гольдберга), 1876. – 124 с.).

6. [Мандельштам Л.О.] Еврейская семья. Драм. повесть в 3 отд-ниях: Отд-ние 1: Почва: (Вместо пролога). – СПб.: Тип. Н. Неклюдова, 1872. – 160 с.

7. Давыдов Ю. [Гунаропуло Ю.А.]. Ай да Юдка!!! Фарс-водевиль в 1 д. // Давыдов Ю. Сцены и рассказы из еврейского быта. – СПб.: Тип. К. Плотникова, 1873. – С. 113—151.

8. Давыдов Ю. [Гунаропуло Ю.А.]. Два влюбленные еврея. Шутка-водевиль в 1 д. // Давыдов Ю. Собрание юмористических рассказов и водевилей из еврейского быта. – М.; СПб.: А.И. Куколевский, 1873. – С. 123—154.

9. Писемский А.Ф. Ваал. Драма в 4 д. // Рус. вестник. – 1873. – № 4. – С. 195—301.

10. Кареев Ф.Д. Забубенная головушка. Драма в 5 д. – СПб.: Литогр. Курочкина, [1875]. – 170 с.

11. Потехин Н.А. Злоба дня. Драма в 4 д. // Дело. – 1875. – № 1. – С. 254—364 (1-я паг.).

12. Потехин Н.А. Богатырь века. Драма в 4 д. – СПб.: Литогр. Курочкина, 1876. – 184 с.

13. Шахова Е.Н. Иудифь. Поэма по библейскому тексту, в драм. форме, в стихах, в 5 д. – М.: Л. Спичаков, 1877. – 98 с.

14. Чехов А.П. [Безотцовщина. Пьеса в 4 д.] [1878?] // Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 18 т. М., 1978. – Т. 11. – С. 5—180.

15. *Броуд О.С. Современная еврейка, или Жертва женского нигилизма. Драма в 5 д. – Одесса, 1879.

16. Ге И.Н. Легенда старого замка. Фантаст. шутка в 2 д.: Сюжет заимств. / Соч. Бертольди. – СПб.: Литогр. Курочкина, [1879.] – 55 с.

17. Баскин В.С. На распутьи. Драма в 5 д. и 6 карт. // Рус. еврей. – 1880. – № 20—24, 26, 28—31.

18. Ге И.Н. Карьерист. Драма в 4 д. и 5 карт. – СПб.: Литогр. Курочкина, [1880]. – 167 с.

19. Кондратьев И.М. Шалости молодежи, или Жид оболванен. Водевиль в 1 д. К. и [И.!] М.: (Сюжет заимств.) – М.: Литогр. С.Ф. Разсохина, [1880]. – 36 с.

20. С.С. [Гольденберг Н.А.]. Хаим I, громовержец. Картинки недавнего прошлого. В 5 д. с прологом // Еврейская библиотека. – СПб., 1880. – Т. 8. – С. 1—112.

21. Тихомиров П. Разрушение Иерусалима. Драм. поэма. – Харьков: Н.М. Кондаков, 1880. – 201 с.

22. Эсфирь, дочь Израиля. Драма в 5 д. и 7 карт. [переделанная из немецкого романа]. – М.: Литогр. С.Ф. Разсохина, [1880]. – 87 с.

23. Базаров В.А. [Михайловский В.А.]. Жидовка: Жертва инквизиции XV века. Драма в 5 д., переделанная из [либретто] оперы [Э.] Скриба «Жидовка». – СПб.: Литогр. Курочкина, 1881. – 68 с.

24. Барон Тарнеголь [Гольденберг Н.А.]. В ожидании лучшего. Драма в 5 д. // Рус. еврей. – 1881. – № 32—39.

25. Б-ди И. [Ге И.Н.]. Ослепительница. Драма в 5 д.: (Мотив заимствован). – СПб.: Литогр. Курочкина, [1881]. – 89 с.

26. Гейман И. (псевдоним). Премудрый Соломон. Драма в 3 д. – Рига: Тип. А.И. Липинского, 1881. – 91, [4] с.

27. Мансфельд Д.А. Прогадал!, или Шлэхте Гешефте. (Schlechte Geschafte). Комедия-шутка в 2 д. – М.: Театр. б-ка С.И. Напойкина, [1881]. – 45 с.

28. Островин В. [Вольфсон В.Д.]. Поживешь – ума наживешь. Комедия в 3 д. (в 3-м д. 2 карт.) – СПб.: Литогр. Курочкина, [1881]. – 51 с.

29. Первáго П.К. [Козьмин П.К.]. Прием у доктора больных. Сцены в 1 д. – СПб.: Литогр. Курочкина, [1881]. – 24 с.

30. Шпажинский И.В. Ложь до правды стоит. Комедия в 4 д. // Дело. – 1881. – № 9. – С. 1—53.

31. Галлер А.Н. Ицек за печатью (Berek zapieczętovany). Шутка в 1 д., передел. с польск. – М.: Лит. С.Ф. Разсохина, [1882]. – 18 с.

32. Самойлов Н.В. Я вас люблю! Комедия в 2 д. – СПб.: Литогр. Курочкина, [1882]. – 48 с.

33. А.Б. [Бехтеев А.С.]. День да ночь, сутки прочь. Драма в 4 д.: Сюжет заимствован. – М.: Театр. б-ка С.И. Напойкина, [1883]. – 95 с.

34. Бренко А.А. Современный люд. Пьеса в 5 д. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки С.Ф. Разсохина, [1883]. – 132 с.

35. *Суд царя Соломона. Драма в 3 д. с хоровыми балетами. Подражание [Л.Ш.] Кенье. – СПб., 1883.

36. Шустов А.С. Граф Чалинский. Драма в 4 д. и 5 карт. – СПб.: Литогр. Курочкина, [1883]. – 83 с.

37. Бораковский Г.М. Влюбленный жыд. Водевиль в 1 д. – Киев, 1885. – 52 с.

38. Глухов В. Неудавшиеся расчеты. Комедия в 1 д. из евр. жизни. Киев: Тип. Г.Л. Фронцкевича, 1886. – 79 с.

39. Мамонтов С.И. Иосиф. Драм. рассказ в 3 д. и 5 карт. с прологом. – М.: Частный оперный театр в Москве, 1886. – 41 с.

40. Беркутов Д. [Хотев-Самойлов Д.А.]. Эстер и Озарио, или Израильтяне в горах Эн-Геди. Драма в 5 д.: (Сюжет взят с ит.). – М.: Театр. б-ка Напойкина, [1887]. – 40 с.

41. Волховской П.Н. Семеро ворот да в один огород. Путаница в здешнем гоpоде. В 1 д. – М.: Литогp. Моск. театp. б-ки С.Ф. Разсохина, [1887]. – 21 с.

42. Мансфельд Д.А. Нам нужны деньги. Комедия в 4 д. и 5 карт.: (По Швейцеру). – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки Е.Н. Разсохиной, [1887]. – 112 с.

43. Морозов А.П. Наполеон 1-й в России, или Русский герой Отечественной войны. Ист. драма в 4 д. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки Е.Н. Разсохиной, [1887]. – 69 с.

44. Танеев С.В. Образцовый муж. Драм. сцены в 3 д. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки Е.Н. Разсохиной, [1887]. – 79 с.

45. Теобальд [Роткирх В.А.]. Жидовка. Драма в 5 д.: [На основе одноименной оперы Галеви]. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки Е.Н. Разсохиной, [1887]. – 64 с.

46. Минский Н. [Виленкин Н.М.]. Осада Тульчина. Ист. драма из эпохи Богдана Хмельницкого в 5 д., с прологом: [В стихах] // Восход. – 1888. – Кн. 1/2. – С. 3—82.

47. Морозов А.П. Дядюшкино наследство. Фарс в 1 д. – М.: Театр. б-ка С.И. Напойкина, [1888]. – 19 с.

48. *Самойло Н.И. Идеалисты Талмуда. Трагедия в 5 д. – СПб., 1888. – [2], 103 с. [Отд. оттиск из не вышедшего в свет номера журнала «Дело» (1888. № 2)]. (Отд. изд. – М., [1904].)

49. Соколов А.А. От чердака до бэль-этажа, от бэль-этажа до подвала. Драм. представление в 4 д., с прологом и эпилогом, с пением и танцами. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки Е.Н. Разсохиной, [1888]. – 86 с.

50. Чехов А.П. Иванов. Комедия в 4 д. и 5 карт. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки Е.Н. Разсохиной, [1888]. – 96 с.

51. Базаров В.А. [Михайловский В.А.]. Аман, знатный царедворец Персиды и Мидии. Ист. драма в 5 д. (По образцу греч. древн. драмы с прологами настоящего и прошедшего времени). Содержание заимствовано из древнееврейской Библии. – СПб.: Театр. б-ка В.А. Базарова, 1889. – 34 с.

52. Базаров В.А. [Михайловский В.А.]. Евреи прошедших веков. Драма в 5 д., с прологом, из германских нравов XV столетия. [Переделано из романа К. Шпиндлера «Der Jude».] – СПб.: Театр. б-ка В.А. Базарова, 1889. – 56 с.

53. Дмитриев Д.С. Юдифь. Трагедия в 5 д.: Переделка с ит. [трагедии П. Джакометти]. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки Е.Н. Разсохиной, [1889]. – 64 с.

54. Пушкин-Чекрыгин И.Н. [Чекрыгин И.М.]. Еврейские песни в лицах, или Любовный фокус еврея. Музыкальная шутка в 1 д. – [СПб.]: Изд. кн. маг. М.В. Попова, [1889]. – 49 с., 17 с. нот.

55. Суворин А.С. Татьяна Репина. Комедия в 4 д. – СПб.: А.С. Суворин, 1889. – [8], 152 с.

56. Трецек Л.О. Еврей. Драма в 5 д.: По Р. Кумберлэнду // Трецек Л.О. Еврей. Драма в 5 д. Тайна графа. Драма в 5 д. Отлученный. Рассказ. – Одесса: Типо.-лит. Я. Копельмана, 1889. – С. 1—62.

57. Чехов А.П. Татьяна Репина [1889] // Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 18 т. М., 1978. – Т. 12. – С. 77—95.

58. Шигарин Н.Д. Миллионы. Драма в 5 д. (взято из соч. того же автора «Новый Иерусалим»). – Киев: Тип. К.Н. Милевского, 1890. – 76 с.

59. Шпажинский И.В. Душа-человек. Комедия в 4 д. – М.: Литогр. С.Ф. Разсохина, [1890]. – 68 с.

60. N.N. [Залесова Е.Н.]. Чудо механики, или Невеста с музыкой. Фарс в 1 д. – СПб.: Изд. кн. маг. М.В. Попова, [1891]. – 38 с.

61. Климов И.И. Долой антрепренера! Шутка в 2 д. – М.: Литогр. С.Ф. Разсохина, [1892]. – 51 с.

62. Соколов-Жамсон П.А. [Соколов П.А.]. Чародей. Ориг. шутка в 1 д. – М.: Литогр. С.Ф. Разсохина, [1892]. – 26 с.

63. S. [Залесова Е.Н.]. Солдат Яшка. Сцены из нар. быта в 1 д., с пением и плясками. – М.: Литогр. С.Ф. Разсохина, [1892]. – 30 с.

64. Александров Д.А. Царь Ирод и царица Мариамна. Хроника-трагедия в 5 д. с эпилогом и 9 карт. (в стихах): По Иосту. – М.: Типо-лит. В.А. Просина, 1893. – VIII, 182 с.

65. Гославский Е.П. Расплата. (Эгоисты). Дpама в 4 д. // Артист. – 1893. – № 31. – С. 36—62.

66. Максимов (Воробьев) А.И.[!М.] Жидовка, или Казнь огнем. Драма в 5 д. и 10 карт.: Сюжет заимств. из извест. оперы Галеви «Жидовка». – М.: Театр. б-ка С.Ф. Разсохина, [1893]. – 32 с.

67. Иванов С. [Напойкин С.И.]. Не чаял, не гадал, а в просак попал. Летние сцены в 3 д. – М.: Театр. б-ка С.И. Напойкина, [1893]. – 71 с.

68. Мамонтов С.И. Царь Саул. Драм. поэма в 4 карт. // Хроника нашего художественного кружка. – [М.]: Т-во тип. А.И. Мамонтова, [1894]. – Кн. 11/12. – С. 97—113.

69. Чиркин Н.В. Старый соловей. Комедия-фарс в 3 д. – СПб.: Н.В. Чиркин, [1894]. – 50 с.

70. [Залесова Е.Н.]. Черт в юбке. Комедия-шутка в 1 д. – СПб.: Изд. Театр. отд. кн. маг. газ. «Новости», [1895]. – 37 с.

71. Морозов А.П., Влад. М. Детская иллюзия. Шутка в 1 д.: (Сюжет заимств. с фр.). – СПб.: Изд. Театр. отд. кн. маг. газ. «Новости», [1895]. – 18 с.

72. Ленни С.К. [Алафузов С.К.]. Наши жены. Комедия в 4 актах: Передел. для рус. сцены: (Из комедии [Ф.] Мозера). – СПб.: Изд. Театр. отд. кн. маг. газ. «Новости», 1897. – 126 с.

73. Хашкес М.Я. Абарбанель. Ист. драма в 4 д. – Вильна: Тип. М.Б. Жирмунского, 1897. – 54 с.

74. Гай-Сагайдачная Е. [Шебалина Е.А.] На чужой квартире. Водевиль в 1 д. – М., 1898. – 16 с.

75. Щеглов И. [Леонтьев И.Л.] Затерянный мудрец. Комедия в 4 д. – СПб.: Изд. Театр. отд. кн. маг. газ. «Новости», 1898. – 179 с.

76. [Васильев П.А.]. Вечный жид. Драм. легенда в 5 д. – М.: Типо-лит. И.Н. Кушнерева, 1899. – 70 с.

77. Крылов В.А., Литвин С.К. [Эфрон С.К.]. Сыны Израиля. Драма в 4 д. и 5 карт. – СПб.: Тип. А.С. Суворина, 1899. – 64 с.

78. Рос-в П. [Россиев П.А.]. Цари биржи. (Каиново племя). Комедия в 5 д. и 7 карт.: (Передел. из романа того же назв.). – СПб.: Изд. Театр. отд. кн. маг. газ. «Новости», 1899. – 97 с.

79. Фруг С.Г. Озия. Драм. сцены: [В стихах] // Восход. – 1899. – Кн. 7. – С. 3—10.

80. Боброва А.М. Мишурный блеск. Драма в 5 д. – М.: Типо-лит. Н.И. Куманина, 1900. – 96 с.

81. Гай-Сагайдачная Е. [Шебалина Е.А.] Ирод. Драматический этюд в 1 д. – Харьков: Типо-лит. «Печатное дело» (К.Н. Гагарин), 1901. – 15 с., [1] с. нот. с.

82. Донхин М. Моисей. Ист. драма в 5 д. – Харьков: Улей, 1901. – 106 с.

83. Кисин М. Мать и сын. Драма в 5 д. и 7 сценах. – Екатеринослав: Тип. Каминского, 1901. – 51 с.

84. Литвин С. [Эфрон С.К.]. Возмездие. Драма в 4 д. и 5 карт. – СПб.: Типо-литогр. В.В. Комарова, 1901. – 69 с.

85. Шмидтгоф А.М., Штейн А. Малка Шварценкопф. Комедия в 5 д. Г. Запольской, пеpед. для исп. на pус. сценах. – М.: С.Ф. Разсохин, [1901]. – 130 с.

86. Артюшин П.И. Жид-кабатчик. Фантаст. сцены в 5 д. с эпилогом / Переделано из рассказа «Ссудный день» (Иом-кипур) В.Г. Короленко. – СПб.: СПб. Коммерч. типо-литогр., 1902. – 56 с.

87. Богданова Н.И. Развод Леонтьевых. Комедия в 3 д. – М.: Театр. б-ка М.А. Соколовой, [1902]. – 65 с.

88. Донхин М. Саул. Ист. драма в 5 д. – Петроков: Тип. С. Панского, 1902. – 68 с.

89. Ильинская Е.Н. Грядущий рассвет. Драма в 5 д.: (Из евр. жизни): Сюжет заимств. – СПб.: Т-во художественной печати, 1902. – 100 с.

90. Тенеромо И. [Файнерман И.Б.]. Развод. Драма в 5 д. из евр. жизни. – Киев: Тип. И. Крыжановского и В. Авдюшенко, 1902. – 70 с.

91. Альфред Ж. (Быковский И.К.) В меблированных комнатах со всеми удобствами. Водевиль с пением в 2 карт.: Переделка с пол. для рус. сцены. – М.: Ж. Альфред (И.К. Быковский), 1903. – 33 с.

92. Донхин М. Еремия. Ист. драма в 5 д. – Петроков: Тип. С. Панского, 1903. – 74 с.

93. Литвин С. [Эфрон С.К.], А.Л*** [Лютецкий А.О.]. Из-за благ земных. Драма в 5 д. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки С.Ф. Разсохина, [1903]. – 76 с.

94. Максимов А.М. Огнепоклонник. Ист. драма в 5 д. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки С.Ф. Разсохина, [1903]. – 101 с.

95. Зеликсон С. Эсфирь и Мардохей. Трагедия в 4 д. (Сюжет ист.). – Одесса: Типо-литогр. М.С. Гринберга, 1904. – 44 с.

96. Пружанский Н.П. Разные течения. Драма в 4 д. // Пружанский Н.П. Без прикрас: Повести, рассказы и драма. – СПб.: Тип. Спб. т-ва печ. и изд. дела «Труд», 1904. – С. 5—91 (переизд. под назв. «Поверженный кумир» – СПб., 1910).

97. Рутковский И.Д., Ленни С.К. [Алафузов С.К.] Муж из деликатности (Mąż z grzecznośći). Комедия в 3 д. / Передел. для рус. сцены с пол. – М.: Моск. театр. б-ка С.Ф. Разсохина, [1904]. – 88 с.

98. Чириков Е.Н. Евреи. Пьеса в 4 актах. – München: J. Marchlewski, [1904]. – 128 с.

99. Мибо [Боголепов М.А.]. Фотография. Водевиль в 1 д. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки С.Ф. Разсохина, [1905]. – 48 с.

100. Микулин И. [Марголис И.А.]. Под гнетом наживы: (Из евр. жизни). Пьеса в 5 д. // Библиотека Театра и искусства. – 1905. – Кн. 9. – С. 1—44 (2-я паг.).

101. Панин Г.П. Злая нажива. (Жрецы Молоха). Драма в 4 д. – Астрахань: Тип. «Прикасп. газ.» (П.Г. Никифоров), 1905. – 48 с.

102. Рутковский И.Д., Шевляков М.В. Сама добродетель! Семейный эпизод в 4 д. С. Козловского / Переработка с пол. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки Разсохина, [1905]. – 119 с.

103. Юшкевич С.С. Голод. Дpама в 4 д. – Stuttgart: J.H.W. Dietz nachfolger, 1905. – 180 c.

104. Андреев Л.Н. К звездам. Драма в 4 д. – Stuttgart: J.H.W. Dietz nachfolger, 1906. – 74 с.

105. Бенарье Д. [Маневич Д.Л.]. Семейство Шпигельман. Сцены из евр. жизни // Еврейская жизнь. – 1906. – № 1.

106. Гарин (Эпштейн) А.П. Индюк. Комедия-фарс в 3 д. / Переделка. – М.: Театр. б-ка М.А. Соколовой, 1906. – 47 с.

107. Ге Г.Г. По заветам Торы. Еврейский вопрос. Драм. миниатюра в 1 д. // Библиотека Театра и искусства. – 1906. – Кн. 11. – С. 1—8 (разд. паг.).

108. Ильинская Е.Н. Вероника. Ист. драма из времен падения Иерусалима. В 5 д. и 6 к. Сюжет заимствован. – М.: Театр. б-ка М.А. Соколовой, 1906. – 105 с.

109. Ларин К.П. Взбредет же в голову! Фарс в 3 д.: (Заимств.) – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки С.Ф. Разсохина, [1906]. – 118 с.

110. Пахарнаев А.И. Перед рассветом. Драм. комедия в 4 д. – СПб.: Литогр. Богданова, 1906. – 112 с.

111. Сегобочный М. [Повысоцкий М.Д.]. Божий суд. (Смерть Мазепы). Драма в 5 диях, 6 одминах. – М.: Литогр. С.Ф. Разсохина, [1906]. – 85 с.

112. Шкляр Н.Г. В гостях у тетушки. Водевиль в 1 д. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки С.Ф. Разсохина, [1906]. – 38 с.

113. Юшкевич С.С. В городе. Пьеса в 4 д. // Сборник товарищества «Знание». – СПб.: Изд. товарищества «Знание», 1906. – Кн. 12. – С. 49—196.

114. Юшкевич С.С. Король. Пьеса в 4 д. // Сборник товарищества «Знание». – СПб.: Изд. товарищества «Знание», 1906. – Кн. 14. – С. 217—320.

115. Абрамова С. Дора. Пьеса в 3 актах // Еврейская жизнь. – 1907. – № 2.

116. Айзман Д.Я. Терновый куст. Трагедия в 4 д. – Berlin: J. Ladyschnikov, 1907. – 78 с.

117. Безсонов Я.М., Глушковский Д.А. [Глускин Д.А.]. Распад. Драма в 4 д. по повести С. Юшкевича того же названия. – М.: М.А. Соколова, 1907. – 35, [2] с.

118. Белая С. [Богдановская С.Н.]. Верь, Израиль! (Смейся, солнце!). Драма в 4 д. из евр. жизни. – М.: М.А. Соколова, 1907. – 50 с.

119. Бенарье Д. [Маневич Д.Л.]. Пасынки жизни. Пьеса в 4 д. – [СПб.]: Изд. журн. «Театр и искусство», [1907]. – 117 с.

120. Гарин А.П. [Эпштейн А.П.]. Женский парламент. Комедия в 2 д. – СПб., [1907]. – 48 с.

121. Громаковская Ю.П. Задачи жизни. Комедия в 4 д. – СПб.: Электpопеч. Я. Левенштейн, [1907]. – 54 с.

122. Дымов О. [Перельман О.И.]. Слушай Израиль! (Schma Isroеl). Драма в 3 д. – СПб.: Тип. «Дело», 1907. – 62 с.

123. Платон И.С. Орхидеи. Пьеса в 4 д. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки С.Ф. Разсохина, [1907]. – 98 с.

124. Андреев Л.Н. Анатэма. Трагедия. – СПб., 1908. – 262 с.

125. Белая С. [Богдановская С.Н.]. Гонимые. (Гимн нищеты). Драма в 4 д., 5 карт. из жизни евреев. – М.: Театр. б-ка М.А. Соколовой, 1908. – 47 с.

126. Белая С. [Богдановская С.Н.]. Настанет час. Драма в 4 д. из евр. жизни. – М.: Театр. б-ка М.А. Соколовой, 1908. – 32 с.

127. Гельман Б. Восстание Кораха. Трагедия в 5 д. В стихах. – Одесса: Тип. «Издатель» Шермана, 1908. – 54 с.

128. Кремлев А.Н. Давид, царь Иудейский: Ист. хроника в 5 д. – СПб.: Тип. М. Стасюлевича, 1908. – VI, 117 с.

129. Чириков Е.Н. Белая ворона. Пьеса в 4 д. [1908] // Чириков Е. Пьесы. – СПб.: Освобождение, 1910. – Т. 8. – С. 3—75.

130. Юшкевич С.С. Деньги. Комедия в 4 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1908]. – 61 с.

131. Гзовский А.О. Гастролер-экспроприатор. Комедия в 3 д. – М.: Литогр. Моск. театр. б-ки С.Ф. Разсохина, [1909]. – 94 с.

132. Кисин М. Израиль, или Мирные шаги по окровавленному пути. Драма в 4 д. и 8 карт. – Екатеринослав: Тип. И. Коган, 1909. – 50 с.

133. Колышко И.И. Большой человек. Комедия в 5 д. – СПб.: Театр. изд. журн. «Театр и искусство», 1909. – 62 с.

134. Криницкий М. [Самыгин М.В.]. Герц Шмуйлевич. Драма в 1 д. – СПб.: Коммерч. типо-литогр., 1909. – 29 с.

135. Лернер Н.Н. Бер Цыдукер. (По закону). (Из евр. жизни): Драма в 3 д. – Киев: Тип. «Печатный труд», 1909. – 52 с.

136. Прошинская Н.Ф. Любовь и ложь. Драма в 4 д. – М.: Театр. б-ка М.А. Соколовой, 1909. – 59 с.

137. Чернявский С.Р. Алые туманы. Пьеса в 4 д. – Харбин: Т-во «Новая жизнь», [1909]. – 107 с.

138. Андреев Л.Н. Gaudeamus. [Пьеса в 4 д.] // Литературно-художественные альманахи издательства «Шиповник». – СПб.: Шиповник, 1910. – Кн. 13. – С. 7—107.

139. Белая С. [Богдановская С.Н.]. Дети черты. (В еврейском доме). Драма в 4 д. и 5 карт. – Пг.: Театр. б-ка М.А. Соколовой, 1910. – 50 с.

140. Берже В.А. Тина. (Победитель). Комедия в 3 д. [Сюжет заимствован из рассказа А.П. Чехова «Тина»] // Берже В.А. Дорогу женщине. Сцена в 1 д.; Тина. (Победитель): Комедия в 3 д. – Тифлис: Тип. канцел. наместника е.и.в. на Кавказе, 1910. – С. 35—109.

141. Вершинин А.П. Поставщики. (Враги мира). Пьеса в 4 д. – М.: Театр. б-ка М.А. Соколовой, 1910. – 60 с.

142. Ген С.М. [Геннерман С.М.]. Право на счастье. Пьеса в 4 д.: Сюжет Я. Гордина. – СПб.: Театр. новинки, [1910]. – 96 с.

143. Жаботинский В.Е. Чужбина. Комедия в 5 д. – СПб.: Тип. Ц.Ш. Крайз, 1910. – 223 с.

144. Зайдель Л.Д. Ирод Великий, царь Иудейский. Ист. сцены в 5 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», 1910. – 40 с.

145. Колышко И.И. Поле брани. Пьеса в 4 д. – СПб.: Рус. театр. о-во, 1910. – 67 с.

146. Крашенинников Н.А. Плач Рахили: (Тысячелетняя сказка): [В 3 картинах] // Друкарь: Лит. сборник. М.: Изд. Вспомогательной кассы типографов, 1910. С. 133—162.

147. Феодорович [Сабуров С.Ф]. Мой милый бесенок. Комедия в 3 д. – М.: С.Ф. Разсохин, [1910]. – 59 с.

148. Ш.Г. В ожидании учителя. Сценка в 2 д. – Луганск: Тип. Ц.Р. Лейфера, [1910]. – 15 с.

149. Юшкевич С.С. Комедия брака. Комедия в 4 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1910]. – 71 с.

150. Юшкевич С.С. Miserere. Драма в 4 д. – СПб.: Рус. театр. об-во, 1910. – 32 с.

151. Абрамова А. Царь Саул. Поэма в 5 карт. – СПб.: Тип. М. Волковича, 1911. – 80 с.

152. Андреев Л.Н. Упрямый попугай [1911] // Андреев Л. Собр. соч. – СПб., 1914. – Т. 17. – С. 71—73.

153. Бахчисарайцевы Э. и Х. Люди наших дней. Пьеса в 4 д. – СПб.: Изд. при посредстве Комис. отд. при Союзе драм. и муз. писателей, [1911]. – 70 с.

154. Белая С. [Богдановская С.Н.]. Комедиант. (Еврей из Голты). Драма в 4 д. – М.: С. Разсохин, 1911. – 68 с.

155. Бенарье Д. [Маневич Д.Л.]. Богом избранные. (В тисках). Драматические картины в 4 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1911]. – 46 c.

156. Бодянский А.М. Драма мира. Мистерия в 5 актах. – М.: П.В. Португалов, 1911. – 95 с.

157. Гарин А.П. [Эпштейн А.П.]. Кугельзон. Шутка-шарж в 1 д. – М.: Театр. б-ка М.А. Соколовой, 1911. – 15 с.

158. Ген С.М. [Геннерман С.М.]. Во тьме веков. Драматико-фантастический этюд в 1 д. – СПб.: Театр. новинки, 1911. – 9 с.

159. Ген С.М. [Геннерман С.М.]. Теща, или Зверь. (Между двух огней). Комедия-фарс в 3 д. из евр. жизни: Сюжет частично заимствован. – СПб.: С.М. Ген, 1911. – 48 с., [1] л. нот.

160. Кочевой М. Фантазеры. Пьеса из евр. жизни в 3 актах. – Павлоград: Изд. тип. «Труд и искусство», 1911. – 88 с.

161. Кошевский А.Д. [Кричевский А.Д.], Венский Е.О. [Пяткин Е.О.]. Вас требует ревизор. Обозрение в 1 акте. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1911]. – 22 с.

162. Крымский А. [Шиндельман А.И.]. Роковое. (Быт. сценки из евр. жизни в 4 карт.). – Керчь: Тип. Натковича и Виниковича, 1911. – 27 с.

163. Одинокая Э. [Палей А.Я.]. Роковая встреча. Драма в 5 д. и 7 к. – СПб.: Тип. Д.П. Вейсбрута, 1911. – 110 с.

164. Стойкин А.И. Интеллигенты. Пьеса в 4 д. – СПб.: [Изд. журн. «Театр и искусство», 1911]. – 59 с.

165. Айзман Д.Я. Правда небесная. Пьеса в 4 актах. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», 1912. – 59 с.

166. Альбиковский Н.К. В царстве Сиона. (Сон Нахмана). Фантазия в 3 карт., навеянная пьесой Е. Чирикова «Евреи». – СПб.: Изд.при содействии Союза драм. и муз. писателей, [1912]. – 21, [1] с.

167. Белая С. [Богдановская С.Н.]. Грех Евы. (На что способна женщина). Пьеса в 4 д. – М.: Театр. новинки, 1912. – 38 с.

168. Бобрищев-Пушкин А.В. Пираты жизни. Драма в 5 д. – СПб.: Театр. новинки, 1912. – 70 с.

169. Бобрищев-Пушкин А.В. Соль земли. Комедия в 5 д. – СПб.: Театр. новинки, 1912. – 54 с.

170. Ген С.М. [Геннерман С.М.]. Миниатюры: Сб. из 8 пьес [на сюжеты Я. Гордина]. – СПб.: «Сев. театр. б-ка» К.П. Ларина, 1912. – 135 с.

171. Герсон И.Н. Прием у ветеринара. Сценка-миниатюра в 1 д. – СПб.: Электропечатня Я. Кровицкого, 1912. – 12 с.

172. Наблоцкая М.Н. Последний аккорд. Комедия в 4 д.: (Сюжет заимств.) – М.: Театр. б-ка Вейхель, [1912]. – 47 с.

173. Никулин Л.В. [Ольконицкий Л.В.]. Человек, который летает. Водевиль в 1 д. – М.: Театр. б-ка Вейхель, 1912. – 16 с.

174. Нилов Ю. [Волин Ю.С.]. Делец. Портрет-миниатюра. – Харьков: Изд. ред. журн. «Театральный курьер», 1912. – [2], 10 с.

175. Пальмский Л.Л. [Балабашевский Л.Л.]. Важная шишка. Дорожная сценка в 1 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1912]. – 11 с.

176. Толстой Л.Л. Талант. Повесть из рус. жизни для театра в 4 д. – М.: С.Ф. Разсохин, [1912]. – 52 с.

177. Белая С. [Богдановская С.Н.]. Огни шабаша. (Женщина без ничего). Пьеса в 3 д. – М.: С.Ф. Разсохин, [1913]. – 31 с.

178. Бенарье Д. [Маневич Д.Л.]. Разбитые скрижали. Драма в 4 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1913]. – [2], 50 с.

179. Вербицкая А.А., Гаpдин В.Р. Ключи счастья. Пьеса в 5 д. и 9 каpт., с пpологом, по pоману А.А. Веpбицкой. – М.: С.Ф. Разсохин, [1913]. – 105 с.

180. Гарин А.П. [Эпштейн А.П.]. Не хватайтесь! (Беркэ Пупкинзон). Шутка в 1 д., с пением и танцами. – М.: С.Ф. Разсохин, 1913. – 12 с.

181. Гинцбург И.Я. У сына. Драма в 3 актах. [1913]. – Пг., 1919. – 32 с.

182. Гроссман И.Б. В лесу, или Ханьця-ренегатка. Пьеса в 4 д. – М.: Склад изд. кн. маг. «Звено», 1913. – 65 с.

183. Каценеленбоген С.А. Роковая встреча, или Ицик. Драма в 2 д. из евр. жизни. – Екатеринослав: Тип. Л.М. Гершеновича, 1913. – 35 с.

184. Литвин С.К. [Эфрон С.К.]. Язычница. (Борьба иудаизма с язычеством). Драма в 4 д. – Киев: А.К. Хребтов, 1913. – 65 с.

185. Марек А. [Арнштейн М.А.]. Королева Саббат. (Трагедия еврейской девушки). Драма в 3 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1913]. – 48 с.

186. Струйский Н.П. Кабарэ в *** театре [Вместо звездочек при постановке вставляется название того места, где обозрение будет поставлено]. Шутка-дивертисмент в 1 д. с пением и танцами // Струйский Н.П. Зубоскал. Сб. одноактных веселых пьес. – [СПб.]: Изд. журн. «Театр и искусство», [1913]. – С. 43—46.

187. Струйский Н.П. Обозрение * [Вместо звездочки при постановке вставляется название того места, где обозрение будет поставлено]. (Калейдоскоп местных типов). Шаржи в 2 карт. – [СПб.]: Литогр. Я. Кровицкого, [1913]. – 13 с.

188. Тенеромо И. [Файнерман И.Б.]. Клара Штейнберг. Драма в 5 д.: (Из евр. жизни) – М.: С.Ф. Разсохин, 1913. – 40 с.

189. Юшкевич С.С. Первый день творения. Драматическая сцена в 1 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1913]. – 9 с.

190. Айвазов И.Г. Царь Иудейский. Драма в 4 д. и 5 карт. – М.: Печ. А.И. Снегиревой, 1914. – 17 с.

191. Алмазов Б. [Моняк Б.С.]. Развод. (Аграрный вопрос). Шутка в 1 д. – Пг.: Столич. изд-во новейших драм. произведений, 1914. – 8 с.

192. Атамонский О. [Колесниченко Т.П.]. Оковы. Пьеса в 6 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искуство», [1914]. – 43 с.

193. Ге Г.Г. Янкель-герой. – Пг.: Изд. при посредстве Комис. отд. при Союзе драм. и муз. писателей, [1914]. – 16 с.

194. Гроссман И.Б. На перепутье. Драма из евр. жизни. в 5 д. – М.: С.Ф. Разсохин, 1914. – 51 с.

195. Давидовский К.А. Зарево войны. (В дни священной войны). Соврем. мелодрама в 4 д. – Пг.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1914]. – 45 с.

196. Дымов О. [Перельман О.И.]. Певец своей печали. (Нанятой жених). Комедия в 3 д. с прологом и эпилогом. – СПб.: Тип. М.Г. Корнфельд, 1914. – 34 с.

197. К.Р. [Романов К.К.]. Царь Иудейский. Драма в 4 д. – СПб.: Тип. МВД, 1914. – 204, 14 с.; 40 л. илл.

198. Л.Л.П.Ц. [Цандер Л.Л.]. Зимние комары. Гротеск в 1 д. – СПб.: Театр. новинки, 1914. – 8 с.

199. Острожский К. [Гогель К.С.]. Жажда власти. Пьеса в 4 д. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1914]. – 67 с.

200. Печорин-Цандер Л.Л. [Цандер Л.Л.]. Как русские бабы немцев в полон взяли. Сцены из деревен. жизни с пением в 1 д. – Пг.: Типо-литогр. В.Т. Орлова, 1914. – 11 c., [4] с. нот.

201. Печорин-Цандер Л.Л. [Цандер Л.Л.]. Море крови. (Вторая отечественная война). Драм. пьеса в 4 д., на соврем. события: 1914 год. – Пг.: Театр. новинки, 1914. – 31 с.

202. Плещеев А.А. Золотой лебедь. Картины в 4 д. – М.: С.Ф. Разсохин, 1914. – 60 с.

203. Протопопов В.В. Сердце мужчины. Комедия в 4 д. // Библиотека Театра и искусства. – 1914. – Кн. 8. – С. 1—56 (2-я паг.).

204. Серполетти А. [Фронштейн А.З.]. Вавочка отравилась. Скэтч в 1 д. – М.: Литогр. Театр. б-ки С.Ф. Разсохина, [1914]. – 18 с.

205. Спиридонов М. Бахарахский раввин. Легенда в 3 д. и 6 карт.: По легенде того же загл. Генриха Гейне. – СПб.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1914]. – 41 с.

206. Старк А. [Вознесенский А.Н.]. Иго войны. Сцены в 5 карт. – М.: С.Ф. Разсохин, 1914. – 32 с.

207. Юшкевич С.С. Мендель Спивак. (Отец). Пьеса в 4 д. – М.: Театр. газ, 1914. – 42 с.

208. Абрамович И.Я. Аристократ. (Соседи). Пьеса в 4 д. – Новониколаевск.: Изд. авт. и кн. маг. Н.А. Кассианова, 1915. – 64 с.

209. Алексин С.А. [Тяпкин С.А.]. Поташзон и Перламутрович. (Американцы): Комедия-пародия в 1 действии. – М.: Театр. б-ка С.Ф. Разсохина, 1915. – 34 с.

210. Грабина А.Г.[Т.!] Два вояжера, или Несчастье особенного рода. Миниатюра в 1 д. – [СПб.]: Изд. при посредстве Комис. отд. при Союзе драм. и муз. писателей, [1915]. – 7 с.

211. Липницкий Л.Д. [Зайдель Л.Д.]. На передовых позициях. Пьеса в 4 д.: (Из событий послед. войны). – Пг.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1915]. – 29 с.

212. Мирович Е.А. (Дунаев). Боярышня Маня и Сенька-разбойник. Шарж на еврейский спектакль в 2 д. // Мирович Е.А. (Дунаев). Третий сборник: Шесть веселых новинок репертуара Петроградских Литейного и Интимного театров. – Пг.: Электропечатня Я. Кровицкого, 1915. – С. 45—60.

213. Наровский А.А. [Навроцкий А.А.]. За идеал Руси свободной. 1 д. – Пг.: Изд. журн. «Театр и искуство», 1915. – 9 с.

214. Сарматов С.Ф. [Опенховский С.Ф.]. Хаим и черт. Буффонада-мозаика в 1 д. с пением, танцами и превращениями. – Харьков: Типо-лит. С.А. Шмерковича, 1915. – 29 с.

215. Стойкин А.И. Баллада о современных рыцарях и их даме сердца. Шутка в 1 д. – Харьков: Электрич. типо-литогр. С.А. Шмерковича, 1915. – 14 с.

216. С.Ф. [Фалютинский С.И.]. На немке женился. (Гешефтный брак). Сценка с натуры в 1 д. // Фалютинский С.Ф. Моя пятерка. Пять веселых одноакт. пьес. – Пг.: Северная театр. б-ка К.П. Ларина, 1915. – С. 1—9.

217. Этман Ю.А. Мендель Шнеерсон. Драма в 4 д. – Вильна: Электро-тип. Ф.Б. Вайнштейна, 1915. – 30 с.

218. Юшкевич С.С. Человек воздуха. Комедия в 4 д. – Пг.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1915]. – 48 c.

219. Арко Б. [Бейлин А.П., Моняк Б.С.]. Веселые дни Поташа и Перламутра. Пародия-шарж в 1 д. – Пг.: Театр. новинки, 1916. – 6 с.

220. Белая С. [Богдановская С.Н.]. Великий Шмуль. Комедия в 3 д., из евр. жизни. – Пг.: Театр. новинки, 1916. – 23 с.

221. Богемский Д.А. Смешно и не обидно: Четыре миниатюры из евр. жизни. – Пб.: Север. театр. б-ка К.П. Ларина, 1916. – 27 с.

222. Гадалов П.И. Фокс-террьер: (Путевой курьез). В 1 д. – Пг..: Типография С.Г. Степанова, 1916. – 14 с.

223. Гарин А.П. [Эпштейн А.П.]. Дамочка с причудами. Смешная истоpия в 3 д. с пением и танцами. – М.: С.Ф. Разсохин, 1916. – 32 с.

224. *Кринский М.С. Поташ и Перламутр. Муз. комедия в 1 д.: (Сюжет заимствован из пьесы [М. Гласса и К. Чарлза] «Поташ и Перламутр»). – Пг.: Театр. новинки, 1916. – 14 с., 10 с. нот.

225. Мостовой Л. Две сценки для кабарэ. – Пг.: Типо-литография А.Ф. Маркова, 1916. – 7 с.

226. Немвродов П.П. Душа мятежная. Пьеса в 4 д. – Пг.: Изд. журн. «Театр и искусство», [1916]. – 61 с.

227. Пальмский Л.Л. [Балабашевский Л.Л.], Старов И. [Ярон И.Г.]. По воробьям… из пушки. Скэтч в 1 д. – Пг.: Театр. новинки, [1916]. – 6 с.

228. Писаревский Б.Е. [Шрайбер Б.Е.] К старому Богу... Драма в 4 д. – Пг.: Театр. новинки, 1916. – 36 с.

229. Соснов Я. [Соскин Я.Г.]. Сема Хухим: (Из евр. жизни). Буффонада в 1 д. // Соснов Я. [Соскин Я.Г.] Сема Хухим: (Из евр. жизни). Буффонада в 1 д. Игра в лото. Буффонада в 1 д. – Одесса: Изд. при посредстве Комис. отд. при Союзе драм. и муз. писателей, [1916]. – С. 1—9.

230. Топуз Н.И., Лавров С.А.[Л.!] Две миниатюры [из евр. жизни]. – Пг.: Сев. театр. б-ка К.П. Ларина, 1916. – 22, 21 с.

231. *Хаин В. Гдалье из Межеречья. Пьеса в 1 д. и 3 карт. – [Пг.]: Тип. Т-ва «Екатерингоф. печ. дело», [1916]. – 8 с.

232. Эльге, Апба [Бейлин А.П.], Д-ский С. [Сабуров С.Ф.]. Счастливые дни Поташа и Перламутра. Комедия в 4 д. из жизни американских евреев. – М.: Театр. б-ка С.Ф. Разсохина, 1916. – 60 с.

233. Юшкевич С.С. Зять Зильбермана. Пьеса в 1 д. // Библиотека Театра и искусства. 1916. – Кн. 1. – С. 1—7 (разд. паг.).

234. Юшкевич С.С. Повесть о господине Сонькине. Комедия в 4 д. – Пг.: Изд. журн. «Театр и искусство», 1916. – 35 с.

235. Юшкевич С.С. Город Иты. Лирическая драма в 4 д. – [СПб.]: Изд. журнала «Театр и искусство», [1916?]. – 57 с.

236. Бахметьев А.И. Соломон, царь Израильский, Наама прекрасная и девушка из виноградника. Трагедия в 5 д. – Пг.: Типо-лит. «Центральная», 1917. – 68 с.

237. Бостунич Г. [Шварц Г.В.]. У отставного царя (Веселые похождения коммивояжера в Царском селе). Полит. шарж 1 д. – М.: Театр. б-ка б. М.А. Соколовой (В.В. Магнуссен), 1917. – 16 с.

238. Григорьев И. В цепях. Пьеса в 4 д. (Сюжет заимств.) – Пг.: Север. театр. б-ка К.П. Ларина, 1917. – 41 с.

239. Рогин Я. [Рогинский Я.С.]. Юдоль земная. Пьеса в 4 карт. – Пг.: Север. театр. б-ка К.П. Ларина, 1917. – 35 с.

 

ТИПЫ ПУБЛИКАЦИИ И КАНАЛЫ

РАСПРОСТРАНЕНИЯ ПЕРЕВОДОВ

ЗАРУБЕЖНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В РОССИИ

ВО ВТОРОЙ ПОЛОВИНЕ XIX – НАЧАЛЕ XX ВЕКА

163

В этой статье мы ставим целью рассмотреть формы доведения иностранной художественной литературы до русского читателя в указанный период – в контексте социокультурной роли литературы вообще и переводной в частности.

В России художественная литература как социальный институт появилась в XVIII в. Этот институт создавался по западным образцам и начинал свое существование с переводов (первая изданная в России художественная книга – осуществленный В.К. Тредиаковским перевод романа П. Тальмана «Езда в остров Любви» – вышла в 1730 г.). Переводы на ранней стадии существования русской художественной литературы оказывали тройное действие: 1) вводили сам институт художественной литературы, 2) вводили образцы поэтики (виды, жанры, стили и т.д.), 3) вводили новые социокультурные ценности, отсутствовавшие в русской культуре. Постепенно художественная литература «прививалась» на русской почве, но примерно до середины XIX в. переводы количественно преобладали среди публикуемых в России литературных произведений (правда, в различных видах и жанрах литературы соотношение оригинальных и переводных произведений было различным).

Некоторые темы долгое время были табуированы в русской культуре, считались малозначимыми или непристойными, и, соответственно, отсутствовала традиция их репрезентации в искусстве, в частности в литературе. Кроме того, многие соответствующие явления в самой жизни находились в зародышевом состоянии. И наконец, разработке ряда тем и мотивов на отечественном материале (религиозные искания, социальный протест, эротика) противодействовала цензура. Зарубежная литература заполняла существующие ниши, тематизируя те конфликты норм и ценностей, которые не находили отражения в отечественной литературе, и знакомя с образцами и нормами поведения, отсутствующими в России. Речь идет о социальных конфликтах и сословных барьерах в большом городе (авантюрно-приключенческий роман), отношениях полов (любовно-мелодраматический роман), преступлении (уголовный роман) и т.д.

Период второй половины XIX – начала XX в. – время приобщения широких кругов населения к чтению, прежде всего к чтению художественной литературы. Это был достаточно длительный процесс, причем в сферу влияния художественной литературы постепенно вовлекались новые социальные слои, стоящие все ниже и ниже на социальной лестнице.

При этом темпы приобщения к отечественной и зарубежной литературе были отнюдь не одинаковыми. Если «верхние» социальные слои (аристократия, состоятельные дворяне) долгое время читали зарубежную литературу (часто на языке оригинала), игнорируя отечественную или уделяя ей мало внимания, то средние слои читали как отечественные, так и переводные литературные произведения, а низшие слои (крестьяне, купечество) долгое время практически не обращались к переводной литературе. Лишь постепенно, поскольку их затрагивали процессы социальной модернизации и актуальными для них становились конфликты различных ценностей, которые игнорировала литература отечественная (противостояние стремления к обогащению и закона; столкновение человеческих чувств и сословных норм и т.д.), они приобщались к чтению переводной литературы.

Образование в стране целого ряда читательских аудиторий, существенно отличающихся друг от друга по уровню благосостояния, образования, социального и культурного опыта, читательских навыков и т.д., вело к возникновению различных по характеру каналов доведения до читателя художественной литературы, причем со второй половины XIX в. универсальные каналы создают специфические формы подачи зарубежной литературы, и, кроме того, возникают специфические каналы, рассчитанные на «доставку» только подобных текстов.

Рассмотрим основные сложившиеся в то время типы публикации зарубежной литературы.

Наиболее знакомая нам, но отнюдь не главная тогда форма публикации – это книги. Книжная торговля в России была развита слабо, даже в середине XIX в. стабильные книготорговые точки были только в губернских городах, да и то не во всех, причем репертуар предлагаемой покупателям книжной продукции был очень скуден. Можно было, конечно, заказать книгу по почте, однако пересылка существенно удорожала книгу, кроме того, чтобы знать о ее выходе, нужно было по журналам и газетам следить за книготорговой рекламой. Поэтому основной формой доведения иностранной литературы до читателя в 1840—1860-х гг. были универсальные толстые журналы («Библиотека для чтения», «Отечественные записки», «Современник», «Русский вестник», «Дело» и др.).

Обычно в них из номера в номер печатался какой-нибудь переводной роман, время от времени помещались и переводные новеллы, и классические пьесы. Например, в 1855 г. в «Библиотеке для чтения» были напечатаны романы Ч. Диккенса «Тяжелые времена», Ж. Санд «Лара», У. Теккерея «Ньюкомы», О. Кератри «Кларисса» и повесть В. Гауфа. Довольно часто одно и то же произведение публиковалось параллельно в нескольких журналах, например «Давид Копперфильд» Диккенса в 1851 г. был переведен в «Современнике», «Отечественных записках» и «Москвитянине», его же «Наш общий друг» в 1864 г. – в «Русском вестнике», «Отечественных записках» и «Библиотеке для чтения», повесть Ф.Б. Гарта «Млисс» в 1873 г. – в «Деле», «Отечественных записках» и «Вестнике Европы», а роман Э. Золя «Деньги» вообще переводился в 1891 г. в 13 изданиях. С 1860-х гг. романы нередко печатались в номере в качестве приложения, с отдельной пагинацией, так что после завершения публикации романа их можно было переплести отдельно.

В 1840-х гг. переводились в основном французские писатели (Санд, Г. Ферри, А. де Мюссе), с 1850-х с ними успешно конкурируют английские (Диккенс, Теккерей, Э. Бульвер, Ч. Рид, Б. Дизраэли, Д. Элиот, У. Коллинз и др.); из французских в 1850—1860-х гг. много переводили Санд, А. Дюма-сына, Г. Флобера, В. Гюго. С конца 1860-х активно переводят немецких прозаиков (Б. Ауэрбах, Ф. Шпильгаген, Е. Марлит, Е. Вернер). С 1880-х приобретают популярность польские (Э. Ожешко, Б. Прус, Г. Сенкевич) и итальянские (Д. Верга, М. Серао, Л. Капуана) авторы.

На отбор произведений для перевода в конкретном журнале влияли разные обстоятельства. Это, во-первых, репутация автора. Романы писателей, уже завоевавших широкую известность, например Диккенса, Теккерея, Санд, стремились, соответственно, перевести многие. Во-вторых, это близость к редакции журнала (или членство в ней) человека, хорошо знакомого с той или иной зарубежной литературой и знающего соответствующий иностранный язык (например, знаток английской литературы А.В. Дружинин входил в редакцию «Библиотеки для чтения», редактор журнала «Русская мысль» В.М. Лавров был переводчиком с польского, и в этом журнале в 1881—1904 гг. было опубликовано 19 произведений Сенкевича, в том числе 6 объемистых романов). И наконец, в-третьих, это идейная близость переводимого произведения к идеологической программе журнала. Например, в консервативном «Русском обозрении» за 5 лет (1890—1894) были помещены переводы 30 зарубежных писателей, а в народническом «Русском богатстве» за такой же срок (1893—1897) – 16, но ни одного общего иностранного автора у них не было. Однако это был далеко не главный фактор, поскольку журналы нередко печатали увлекательные и развлекательные произведения, чтобы увеличить число подписчиков, привлечь тех, кому были неинтересны «направленческие» публицистические статьи и романы. Так, радикальный журнал «Дело» печатал не только «идейно близких» Шпильгагена и Э. Золя, но и любовно-мелодраматические романы Е. Вернер и Марлит, детективные и «страшные» рассказы Э. По, уголовные романы Коллинза, Л. Ульбаха и др.

Нередко у журнала были «свои» зарубежные авторы, за творчеством которых журнал «следил» и часто их печатал, в то время как другие издания не обращались или почти не обращались к их творчеству. Например, в «Современнике» переводились практически все новые романы Диккенса и Теккерея, в «Деле» в 1867—1873 гг. было помещено 5 романов Шпильгагена и 3 романа Ф. Герштеккера (последнего вообще не переводили в других толстых журналах).

Следует отметить, что переводы зарубежной прозы были важной, но далеко не ключевой частью журнала. Журнал мог их почти не печатать или вообще обходиться без них, как, например, народнические журналы «Устои» (1882) и «Русское богатство» (в первые годы – 1881—1882).

Ситуация с публикацией переводов иностранной литературы начинает меняться во второй половине 1850-х гг. В эти годы с началом реформ и общественного подъема быстро росла и дифференцировалась читательская аудитория. К печатному слову приобщались новые слои населения. Все это сказалось и на распространении иностранной литературы. Если более проблемная, социально ориентированная литература (главным образом, книги английских писателей – Диккенса, Теккерея, Дж. Элиот и др.) продолжала печататься в толстых журналах («Отечественные записки», «Современник» и др.), то теперь смягчение цензурной политики приводит к тому, что начинают возникать периодические издания, целиком посвященные зарубежной литературе.

Тут можно выделить три категории. Первую составляли многочисленные издания, ориентированные на коммерческую прибыль и, следовательно, на удовлетворение наиболее массовидных запросов.

Самым известным и самым долголетним из изданий такого типа был ежемесячник «Собрание иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык», выходивший в Петербурге в 1856—1885 гг. Редактировала его (а с 1863 г. и издавала) писательница и переводчица Е.Н. Ахматова (1820—1904), прошедшая хорошую школу у редактора «Библиотеки для чтения» О.И. Сенковского. Все переводы для журнала были выполнены ею и двумя ее помощницами. Создавая журнал, она писала А.В. Дружинину: «…я рассчитываю на страсть провинциалов к романам и на дешевизну моего издания. Журналы наши помешались на Диккенсе и на Теккерее, тогда как в Англии есть много второстепенных писателей, которые, без сомнения, будут иметь успех у нас, особенно в провинции».

В первый год издания (1856) в журнале были напечатаны переводы 10 романов: Анны Билль, Кэтрин Гор, Эдуарда Гэмлея, Джеральдины Джюзбери, Джулии Каваны, Джулии Пардо в переводе с английского, Анри Гондрекура, Даш (А.Г. Пуаю де Сен-Марс) и Поля де Кока – с французского и Эмили Карлен – со шведского. Большая часть названных авторов – это даже не второразрядные, а третьеразрядные писатели. Для сравнения возьмем 1876 г., когда в журнале были опубликованы переводы 11 романов: Эдуарда Дженкинса, Уилки Коллинза, Флоренс Мариэтт, Томаса Спейта, Джордж Элиот и Эдмунда Ятса (Иетса) в переводе с английского, Проспера Виалона, Эмиля Габорио, Ксавье де Монтепена, Виктора Шербюлье и Густава Эмара – с французского. Как видим, принципы отбора остались теми же самыми, только усилился крен в сторону авантюрно-приключенческой литературы.

В результате, хотя в своем журнале Ахматова печатала переводы Диккенса, Теккерея, Санд, Э. Троллопа, Н. Готорна, Гюго, Мопассана, Золя и т.д., преобладали там мелодраматические, авантюрно-приключенческие и уголовные произведения таких авторов, как Эмар, Коллинз, Габорио, П.А. Понсон дю Террайль, К. де Монтепен, Ф. Дю Буагобе, Э. Берте, Л. Мюльбах, М.Е. Брэддон, Г. Уд, А. Гуссе, Ульбах.

Публикуемые в журнале с продолжением произведения обычно сброшюровывались и продавались Ахматовой как отдельные издания. Такая практика существовала впоследствии и в других журналах этого типа. Когда один из издателей попытался отступить от этой традиции, он был вынужден уже в следующем номере исправить свою ошибку: «Ввиду выраженного весьма многими из гг. подписчиков желания уже с настоящей книжки журнала заголовок каждой помещенной вещи печатается с правой стороны и, кроме того, для каждого нового произведения устанавливается особая пагинация страниц, дающая возможность составлять впоследствии отдельные книжки романов».

У широких читательских слоев журнал Ахматовой завоевал популярность. Мемуарист, характеризуя его как «весьма бойкое, но бесталанное издание, напичканное всякими, преимущественно французскими, романами, вроде “Похождений Рокамболя”, романов Густава Эмара и пр. <…>», сообщал тем не менее, что «единственный в городе [в ржевской городской библиотеке] экземпляр [этого журнала] разбирался быстро и возвращался туго».

Однако в литературной среде к журналу сформировалось негативное отношение. Хотя И.С. Тургенев поместил в журнале Ахматовой предисловие к переводу романа М. Дюкана (1868. № 1), но в письме П.В. Анненкову он оценивал издание как «глупое». По поводу выпускаемых Ахматовой сборников переводных произведений для детей П.Н. Ткачев писал: «Все, что есть самого посредственного в иностранной литературе, все это переводится, компилируется и обобщается г-жою Ахматовою в среде русских детей и отцов, малых и старых читателей г-жи Ахматовой». Писатель и публицист С.Ф. Шарапов, учившийся в конце 1860-х в гимназии, вспоминал: «Беллетристики в старших классах уже почти никто не читал, и читавших тайком романы издания Ахматовой называли институтками».

В 1885 г. в печати разгорелась полемика по поводу журнала Ахматовой. Известный критик А.М. Скабичевский в газете «Новости» (№ 62) презрительно отозвался о романах, печатаемых в журнале Ахматовой, назвав их «дрянными и пакостными». Ахматова опубликовала в «Новом времени» (1885. 6 марта. № 3250) «Заметку на отзыв г. Скабичевского о моих “дрянных и пакостных романах”», где писала, что 30 лет «знакомила русских читателей с неизвестными у нас талантами английской литературы, самой пригодной для семейного чтения, к какому наиболее предназначался мой журнал», однако признавалась: «…я должна была давать моим читателям то, что нравилось им, а не мне».

В некрологах отмечалось, что «журнал этот в свое время пользовался как в столицах, так и в провинции большой популярностью» и что Ахматова «приучила и приохотила к чтению переводных произведений десятки и сотни тысяч русских читателей».

Другим «долгожителем» подобной периодики было выходившее в Петербурге в 1867—1891 гг. ежемесячное издание «Переводы отдельных иностранных романов» (с 1869 г. – «Переводы отдельных романов»; изд.-ред. Н.С. Львов, с 1874 г. – О. Сухомлина; с 1875 г. – Н.И. Львова (жена Н.С. Львова), с 1878 г. – их дочь М.Н. Львова, с 1880 г. – Е.Э. Лебедева). Тут обильно переводились романы К. де Монтепена, Габорио, Г. Борна, Ульбаха, Эмара, О. Фелье, Ж. Онэ и др. Историки журналистики пишут об этом издании: «За четверть века своего существования журнал напечатал огромное количество светских романов, приключенческих, развлекательных произведений, но почти полностью игнорировал серьезных европейских авторов».

Соблазненные успехом изданий Ахматовой и Львова, выпускать периодические сборники и журналы, содержащие переводы зарубежной прозы, пытались многие, однако большинство подобных изданий успеха не имели.

Вот список основных:

– Библиотека избранных романов и повестей переводных (СПб., 1861—1862; изд. Н. Лермантов);

– Библиотека лучших иностранных романов и повестей в русском переводе (СПб., 1865—1868; изд.-ред. Е.А. Богушевич);

– Магазин иностранной литературы (СПб., 1873—1874; изд.-ред. А.С. Афанасьев-Чужбинский);

– Библиотека для чтения (СПб., 1875—1885; изд.-ред. В.И. Сахарова; печатались только переводные произведения);

– Журнал иностранных переводных романов (М.; 1876—1880; изд.-ред. Е.П. Воронова; с 1877 г. – Е.К. Гудвилович);

– Библиотека иностранных романов и повестей (СПб., 1881; изд.-ред. М.Ф. Ласковская);

– Библиотека исторических и уголовных романов (М., 1881—1887; ред. М.Н. Воронов; печатались только переводные произведения);

– Европейская библиотека. Журнал иностранных романов и повестей (М., 1881—1883; изд.-ред. Н.Л. Пушкарев);

– Иллюстрированные романы всех народов (СПб., 1885—1887; изд.-ред. О.П. Пелицаро);

– Всемирная библиотека. Журнал переводных романов и повестей (СПб., 1891—1892; изд.-ред. К.М. Плавинский);

– Новости иностранной литературы. Собрание переводных романов и повестей (М.; 1891—1899; изд.-ред. А.А. Левенсон; с 1892 г. соиздатель А.Я. Липскеров; с 1894 г. изд. А.Я. Липскеров, ред. А.А. Левенсон).

Столь большое число попыток издавать журналы переводов не должно удивлять. Россия не подписывала ни двухсторонние договоры об охране авторской собственности, ни Бернскую конвенцию об охране литературных и художественных произведений (1886), поэтому платить владельцам авторских прав было не нужно. Труд же переводчика оплачивался дешево, а в большинстве случаев обходился бесплатно, поскольку его осуществлял сам редактор издания. В силу этих причин при правильной постановке дела оно приносило доход и позволяло приложить свои силы людям, знающим иностранные языки, особенно женщинам.

Публикуемые переводы нередко были весьма вольными, переводимые произведения часто подвергались сильным сокращениям (если переводчик считал, что роман растянут, или не хватало места в журнале, или попадались фрагменты, сомнительные в цензурном отношении, или просто переводчик не понимал какое-то место). Это было свойственно и переводам в толстых журналах, а в изданиях данной категории встречалось повсеместно. Так, по наблюдениям И.М. Катарского, «произвол Сенковского и других русских редакторов и переводчиков приводил к тому, что из произведений Диккенса выбрасывались куски, “тормозившие”, очевидно, по мнению редактора, развитие действия, слова и поступки одних персонажей подчас передавались другим». В XIX в. довольно часто переводы помещались без указания автора или приписывались другому, более известному писателю.

Вторая категория специализированных журналов переводов – издания просветительского типа. Первым из них был журнал «Переводы лучших иностранных писателей. Иллюстрированный журнал» (СПб., 1871—1872; изд. С. Звонарев; ред. Марко-Вовчок (М. Маркович)), публиковавший в основном научно-популярные произведения, исторические очерки, произведения для детей, художественная проза (социально-критической направленности) занимала в нем немного места.

Иной характер имел «ежемесячный литературно-исторический журнал» «Вестник иностранной литературы» (СПб., 1891—1917; изд. Г.Ф. Пантелеев; ред. А.Э. Энгельгардт, с 1893 г. Ф.И. Булгаков; затем С.С. Трубачев, с 1901 г. Г.Ф. Пантелеев, с 1907 г. изд.-ред. А.В. Швыров, с 1910 г. изд.-ред. С.А. Рехтзамер), который ставил, как говорилось в первом номере в обращении от редакции, себе задачей «давать своим читателям, в художественном, по возможности, переводе, все выдающееся, что появляется в литературе Запада. <…> Прежде всего произведения авторов, имена которых приобрели почетную известность в образованном мире, произведения, за которые ручается имя автора, найдут всегда место на страницах нашего журнала, но вместе с тем редакция считает своею обязанностью, следя за текущею литературою всех стран, останавливаться и на именах менее или даже совсем неизвестных, давать произведения начинающих авторов, если они отмечены печатью таланта». Тут печатались переводы классических произведений (Л. Стерна, А. Прево, Бальзака, П. Мериме, Г. Гейне и др.), но преобладали переводы современных авторов (Золя, Ф.Б. Гарта, Рони, А. Доде, П. Лоти, Р. Киплинга, Ожешко, Пруса, Г. Ибсена, Б. Бьёрнсона, С. Чеха). Переводы нередко снабжались предисловиями, биографическими справками об авторах, комментариями и т.п. В журнале печатались статьи о классических и современных писателях. В разделе «Смесь» велась хроника общественной и литературной жизни западных стран. Позднее редактировавший «Вестник иностранной литературы» Ф.И. Булгаков стал издавать и редактировать «Новый журнал иностранной литературы, искусства и науки» (СПб., 1897—1909). В первом номере журнала он обещал «давать ясное и точное понятие о результатах умственной деятельности и общественной жизни за границей, о том фонде мировой культуры, ее идей и стремлений, который должен быть предметом любознательности и внимания для всех мыслящих и интеллигентных людей». Профиль журнала был расширен – тут публиковались материалы о современных искусстве и науке, издание было обильно иллюстрировано. В нем печатались переводы классики (Д. Дидро, Вольтера, Ф. Рабле, А. де Мюссе, Ж.-П. Рихтера и др.) и современных писателей (Ф.Б. Гарта, Т.Б. Олдрича, Золя, А. Доде, М. Твена, Эберса, Г. Уэллса, А. Франса, А. Бирса и др.), публиковались очерки по истории литературы, статьи о классических и современных писателях.

И, наконец, третья категория – издания научного типа. Первым был ежемесячник «Заграничный вестник. Учено-литературный журнал» (СПб., 1881—1883; изд.-ред. В.Ф. Корш). Тут печатались не только переводы романов и рассказов Санд, Бальзака, Флобера, А. Доде, Золя, Г. Джеймса, Б. Перес-Гальдоса, Эберса, Коллинза и др., но и переводы классики, статьи о зарубежных литературе, искусстве и науке; существовал отдел «Современная летопись», посвященный культурной жизни западных стран. В журнале печатались В.В. Стасов, А.И. Кирпичников, В.И. Модестов, А.А. Козлов, Е.И. Конради, сам редактор и другие видные исследователи и публицисты.

Наиболее серьезное издание этого рода – «Пантеон литературы. Историко-литературный журнал» (СПб., 1888—1895; изд.-ред. А. Чудинов, с 1891 г. изд. Ф.В. Трозинер, ред. А. Чудинов). Журнал ставил своей целью «знакомить русское общество с творениями мировых гениев всех времен и народов, с лучшими произведениями литературы и науки как прошлого, так и настоящего периодов». В «Пантеоне литературы» печатались Ф.Д. Батюшков, Ф.И. Буслаев, Александр Н. Веселовский, Н.И. Стороженко, Л.Н. Майков, П.А. Ефремов и другие крупные историки литературы; в большом числе помещались переводы классики (Эсхил, Еврипид, Теофраст, Монтень, Бомарше, «Калевала» и др.), но произведениям современных авторов почти не уделялось внимания. Существовал отдел «Современная летопись», где освещалась научная жизнь в сфере литературоведения, рецензировались отечественные и зарубежные литературоведческие книги.

Стоит упомянуть, что переводы прозы (по своему профилю) печатали и специализированные журналы: исторические («Исторический вестник», «Вестник всемирной истории» и др.), театральные («Театр и искусство»), искусствоведческие («Артист», «Художественный журнал») и др.

Тираж толстых журналов составлял 3—5 тыс. экз.; они были обращены к наиболее образованной части читательской аудитории. В конце 1860-х гг. возникает новый тип журналов – тонкие иллюстрированные еженедельники, адресованные более широкой «демократической» аудитории (во многом той же, что и журнал Ахматовой и другие подобные издания): «Всемирная иллюстрация» (1869—1898), «Нива» (1870—1917), «Живописное обозрение» (1872—1905), «Иллюстрированный мир» (1879—1896), «Нева» (1879—1887), «Родина» (1879—1917), «Луч» (1880—1896), «Новь» (1884—1898), «Север» (1888—1914), «Огонек» (1899—1918) и др. В каждом из них весьма обильно печатались переводы зарубежной прозы.

В 1880 г. выходило 18 иллюстрированных журналов, в 1900-м – 41. Если учесть, что тиражи тонких журналов на порядок превышали тиражи толстых (у «Нивы» тираж доходил до 300 тыс. экз.), а их суммарная аудитория, по нашим подсчетам, достигала миллиона подписчиков (читателей было, разумеется, больше), то станет понятным, что в 1870—1890-х гг. они были основным каналом доведения зарубежной прозы до русского читателя. В значительной степени круг переводимых тут авторов совпадал с тем, что предлагали толстые журналы, однако немало было авантюрно-приключенческих, уголовных и мелодраматических романов (например, в «Живописном обозрении» в 1880-х гг. печатались произведения Золя, Мопассана, Г. Флобера, Пруса, Ожешко, Ф.Б. Гарта, Л. Захер-Мазоха, Г. Мало и т.п., однако присутствовали тут и романы К. де Монтепена, Люи Летана, Дюбо де Лафоре, Артура Маттеи (Арну) и др., которые никогда не попадали на страницы толстых журналов). Были иллюстрированные журналы, которые печатали исключительно произведения, которые современный литературовед отнесет к числу «массовых». Например, в дамском журнале «Новый русский базар» (1867—1905) печатали таких авторов, как А. Бело, А. Терье, И. Боне, К. Паскэ и т.п., в «Звезде» (1886—1905) – Понсон дю Террайля, Габорио, А.К. Дойла, А.К. Грин и т.п.

Отметим также, что ряд иллюстрированных журналов и газет ежемесячно давали подписчикам в виде бесплатного приложения сборники литературных произведений, в которых было немало и переводных: «Ежемесячные литературные приложения к “Живописному обозрению”»; «Сборник повестей и рассказов» (приложение к «Ниве»); «Литературное приложение к газете “Гражданин”»; «Приложение романов к газете “Свет”»; «Книжки “Недели”», «Романы оригинальные и переводные» (приложение к газете «Луч») и др.

Кроме того, чтобы «заманить» читателя, ряд иллюстрированных журналов рассылали читателям в качестве бесплатных приложений собрания сочинений, в том числе и зарубежный писателей. Так, в приложении к «Ниве» вышли собрания сочинений Г. Гейне (1904), Г. Гауптмана (1908), Ибсена (1909), К. Гамсуна (1910), О. Уайльда, (1912), Мольера (1913), Э. Ростана (1914), М. Метерлинка (1915); в приложении к «Живописному обозрению» – Сенкевича (1902) и Диккенса (1904—1905), в приложении к «Родине» – Г. Зудермана (1906), М. Крейцер (1907—1908), Г. Самарова (1909), М. Прево (1912), Э. Вернер (1913—1914), в приложении к «Северу» – Гюго (1906—1907) и Дж. Лондона (1913). Иллюстрированный еженедельник «Природа и люди» печатал в том числе переводы приключенческих произведений, а в приложении к нему вышли собрания сочинений Ж. Верна (1906—1907), Т.М. Рида (1909), Диккенса (1909—1910), А.К. Дойла (1909, 1911), Л. Жаколио (1910), Л. Буссенара (1911), Твена (1911), А. Дюма (1912—1913), Дж.Ф. Купера (1913), Ю. Крашевского (1915), Киплинга (1916). Тиражи этих собраний сочинений исчислялись десятками тысяч экземпляров и на порядок превышали тиражи обычных подписных собраний сочинений.

Именно подобные собрания сочинений, выходившие в качестве приложений, стали основной формой «классикализации» зарубежных писателей в конце XIX – начале XX в. Однако публикации в иллюстрированных журналах и приложениях к ним обычно не учитываются или учитываются очень выборочно библиографами и исследователями русско-зарубежных литературных связей; в результате итоговая картина получается неполной, а то и искаженной.

Эффективным средством широкого распространения иностранной литературы стали в конце XIX – начале XX в. серии дешевых брошюр. Первая из них, созданная А.С. Сувориным в 1879 г., так и называлась – «Дешевая библиотека». В ней вышло почти 500 нумерованных брошюр с произведениями отечественных и зарубежных авторов, классических и современных. Невысокая цена (обычно 15 коп.) позволяла приобрести книгу малоимущим читателям (учащимся, мелким служащим, «интеллигенции из народа» и т.п.). Серия быстро приобрела популярность и просуществовала более 30 лет (по 1912 г.) и стала образцом для ряда подобных серий. Среди них стоит назвать «Всеобщую библиотеку» издателя Ф.А. Иогансона (Киев; Харьков, 1896—1904; более 30 книг); «Всеобщую библиотеку» Акционерного общества типографского дела (СПб., 1908—1915; более 230 книг); «Библиотеку для всех» издательства «Заря» (СПб., 1909—1910; более 40 книг); «Художественную библиотеку» издательства «Труд» (СПб., 1909—1910; 90 книг – только переводы произведений зарубежных писателей); «Популярную библиотеку» издательства «Звезда» (М., 1911—1915; более 100 книг) и особенно «Универсальную библиотеку» издателя В.М. Антика (М., 1906—1918). В последней вышло более 800 нумерованных книг, причем подавляющую часть их составляли переводы зарубежной художественной литературы. Основной акцент в серии был сделан на переводах современных «проблемных» авторов (Ибсен, Гауптман, А. Шницлер, М. Метерлинк, С. Пшибышевский, Г. Д’Аннунцио, Уайльд, Б. Шоу, А. Стриндберг, А. Франс, С. Лагерлёф, Г. Манн, Т. Манн, Г. Гессе, Ж. Роденбах, Г. Банг, Уэллс и др.). Однако выходили в серии и переводы более традиционных, «реалистически» пишущих европейских авторов (Золя, Э. Эркман и А. Шатриан, Ожешко, В. Реймонт, В. Бласко-Ибаньес, Лондон, Мало и др.), и переводы классики (У. Шекспир, Мольер, Бомарше, К. Гольдони, Э.Т.А. Гофман, Ф. Шиллер, Гюго, Санд, Стендаль, Диккенс), и переводы писателей народов Российской империи (И. Чавчавадзе и А. Казбеги – с грузинского, Я. Гордина – с идиша, О. Кобылянской, И. Франко, Л. Мартовича – с украинского, В. Папазяна – с армянского). Об успехе серии свидетельствуют и ее многолетнее существование, и тот факт, что многие выпуски выдержали по 3—4 издания.

Своеобразной разновидностью книжных серий стали серии рассказов о сыщиках (Нат Пинкертон, король сыщиков. СПб., 1907—1908. Вып. 1—150; Ник Картер, американский Шерлок Холмс. СПб., 1908—1909. Вып. 1—105; Шерлок Холмс. СПб., 1908—1910. Вып. 1—98 (анонимные подражания рассказам А.К. Дойла) и др. Появились они в 1907 г. и несколько последующих лет были чрезвычайно популярны (этот феномен, активно обсуждавшийся в прессе и педагогической литературе, современники называли «пинкертоновщиной»), число подобных серий составляло несколько десятков.

Книги этих серий читали представители различных слоев общества (ими увлекались, в частности, В.В. Розанов и М. Шагинян), но основной аудиторией были учащиеся юноши.

Выпуски серий выходили регулярно (нередко – еженедельно), были дешевы (5—15 коп.) и, что особенно важно, продавались не в книжных магазинах и лавках, а в газетных киосках, у уличных продавцов газет и у специальных разносчиков. Так возник новый канал распространения зарубежной литературы (отечественные серии составляли ничтожную часть этого вида печатной продукции), и переводная литература проникла в еще один сегмент общества.

Следует упомянуть еще один канал распространения переводной литературы – газеты. Проза зарубежных писателей отнюдь не являлась их необходимым компонентом – были газеты, которые вообще обходились без художественной литературы, были такие, которые ограничивались только произведениями отечественных авторов. Однако в 1870—1880-е гг. ряд столичных газет время от времени печатал романы и рассказы иностранных писателей (например, в «Новом времени» в 1876—1878 гг. были помещены романы Шпильгагена, Ж. Верна, Золя, Коллинза). Петербургские же низовые газеты «Петербургский листок» и «Петербургская газета», обращенные к простонародной городской аудитории, для которой книги были слишком дороги, из номера в номер печатали авантюрно-приключенческие и уголовные романы, как правило, французских писателей (Ф. Дю Буагобе, К. де Монтепена, А. Бувье, Бело, П. Законне, Ж. Мари, П. Феваля и др.). Всего в 1870—1890-х гг. здесь было опубликовано около сотни подобных романов и повестей. Отметим, что в более патриархальной Москве популярный «Московский листок» до начала ХХ в. не печатал переводную литературу. Однако московские газеты «Новости дня» и «Современные известия» в 1880-е гг. были близки к петербургским низовым изданиям по характеру публикуемых зарубежных произведений.

Здесь уместно остановиться на роли переводных авантюрно-приключенческих и уголовных романов в русской культуре. Основная их читательская среда – городские низы. Народный учитель, выходец из крестьянской среды А.И. Шмелев вспоминал, что, работая мальчиком в сапожной лавке, много читал и романы Понсон дю Террайля были среди тех, чтение которых доставляло «чрезвычайное удовольствие». Н.С. Русанов писал про купеческую среду конца 1860-х – начала 1870-х гг.: «…мои сверстники и сверстницы зачитывались уголовными романами Габорио и переживали с замиранием сердца все воплощения “Рокамболя” и “Воскресшего Рокамболя” <…> [Понсон дю Террайля]». М. Горький вспоминал, как читал К. де Монтепена, Понсон дю Террайля, Законнэ, Габорио, Дю Буагобэ в юности. Но читали этих авторов не только представители социальных низов. Любили их и учащиеся. В годы учебы (1870—1890-е гг.) к ним обращались гимназисты (например, В.Г. Короленко, С.Я. Маршак, К. Бальмонт, Ю.О. Мартов) и семинаристы. Н. Рубакин писал, что в конце 1880-х гг. Понсон дю Террайль, Бело, Э. Шаветт, Борн, Э. Сю, Эмар входили (наряду с Полем де Коком, В. Крестовским и Троллопом) в число самых популярных у молодежи авторов.

Проведенный нами анализ девяти отчетов публичных библиотек за 1896—1897 гг. из различных регионов страны показал, что в конце XIX в. из зарубежных авторов в книговыдаче лидировали Ауэрбах, Борн, Ж. Верн, Э. Вернер, Гюго, А. Доде, Дюма, Золя, Ю. Крашевский, Ф. Купер, Марлит, К. де Монтепен, Мопассан, Т.М. Рид, Г. Самаров, Санд, Сенкевич, Понсон дю Террайль, Шпильгаген, Эмар. В 1891—1892 гг., как показал Н.А. Рубакин, в публичных библиотеках к числу наиболее читаемых принадлежал примерно тот же круг авторов, что свидетельствует о высокой стабильности читательских предпочтений.

Н.Я. Быховский, который жил в конце 1880-х гг. в провинции и был тогда подростком, вспоминал, что к нему «попадали, главным образом, бульварные романы французских романистов со сногсшибательной уголовной фабулой и всяческими трюками. Это были романы Габорио, Ксавье де Монтепена, Понсон дю Террайля и им подобные. Я читал их буквально запоем. Из горькой юдоли моей действительности они переносили меня в шумный и сказочный Париж, в великолепные дворцы, залитые ярким светом, в роскошные рестораны, полные всяких яств, они раскрывали предо мною жизнь, полную всяческих приключений в многоэтажных домах и дворцах, в фиакрах и на железных дорогах, которые я никогда еще не видел тогда. С замиранием сердца я следил за опасными положениями, в которых оказывались герои этих романов, негодовал на поведение злодеев и восторгался добродетельными героями. Это было так непохоже на мою серенькую горемычную жизнь, что действовало на меня как гашиш и опиумокурение, раскрывающие волшебные картины в отравленном мозгу курильщика. Я забывал при этом о хлебе и тараньке, составлявшим мою главную пищу, о грязном угле <…>, где я жил <…>, о постигшей меня неудаче в стремлении учиться <…>».

Однако неверно считать, что подобные книги не читали представители социальных верхов, люди с высоким уровнем образования. Из-за плохой репутации подобных книг о чтении их обычно не упоминали в переписке и мемуарах, но сохранились отдельные свидетельства, показывающие, что авантюрно-приключенческие книги входили и в круг чтения образованных слоев, в том числе и литераторов. Сын военного, юрист и писатель А.В. Жиркевич вспоминал: «В доме моих родителей литература, искусство отсутствовали, если не считать романов уголовного характера, которыми зачитывался при обилии бывших у отца в деревне досугов, и романов другого характера, читавшихся матерью <…>». Известный переводчик Шекспира Н.Х. Кетчер «любил читать романы Ксавье де Монтепена, хотя и страшно их ругал, но все же, по его словам, он не мог бросить чтение этих романов». Упомянем и крупного чиновника Министерства народного просвещения, историка литературы и археографа П.П. Вяземского, сына известного поэта, увлекавшегося чтением романов Габорио.

И наконец, последний канал распространения переводной литературы – издания, обращенные к крестьянскому читателю. Лубочная литература – самый консервативный участок издательского репертуара – как правило, не обращалась к зарубежной литературе. Ряд переводных книг – любовно-рыцарские повести «Сказка о Бове-королевиче», «Сказка о Еруслане Лазаревиче», «История о храбром рыцаре Францыне Венциане…» и т.п. – были чрезвычайно популярны, но проникли они на Русь еще в XVI—XVII вв. и к XIX в. уже «обрусели», пройдя сложный процесс адаптации и переработки до того, как попали в лубочную книгу. Переводы же современных произведений выходили у лубочных издателей очень редко.

Например, в 1893—1894 гг. было выпущено лишь немногим более десятка лубочных изданий, точнее, переработок иностранных произведений: Пазухин Н. Всадник без головы. М., 1893 (пересказ книги Т.М. Рида); Пазухин Н. Убийство на дне моря. М., 1894; Евстигнеев М. Жизнь и приключения пана Твардовского, польского колдуна. М., 1893 (пересказ повести Ю. Крашевского); Цшокке Г. Делатели золота. Быль из жизни немецких крестьян. М., 1894; Диккенс Ч. Скряга. Рождественская сказка. М., 1894; Писториус Ф. Гнездо разбойников, или Остров пиратов. М., 1894, и т.п.

Но в 1884 г. по инициативе Л. Толстого возникло обращенное к крестьянской аудитории просветительское издательство «Посредник», книги которого распространялись тем же путем, что и лубочные, – через офень. Среди изданий «Посредника» было немало обработок и переделок произведений иностранных писателей – Диккенса, А. Доде, Ф.Б. Гарта, Золя и др. Благодаря «Посреднику» зарубежная литература проникла в круг чтения низшего слоя читательской публики – крестьянства.

Так через полтора века после начала знакомства российских читателей с переводами зарубежной литературы завершилось их приобщение к этому виду текстов.

Подведем итог. На протяжении XVIII – начала XX в. в России была создана дифференцированная и эффективная система «доставки» переводной литературы читателям (толстый журнал, книга, тонкий журнал, специальный журнал, газета, книжная серия и т.д.), которая к концу XIX в. охватила все слои читательской публики. Сформировались страты читателей (как среди низовой читательской аудитории, так и среди читательской элиты), ориентированные преимущественно на чтение зарубежной литературы, для которых выходили периодические издания, публикующие только переводы (для «неискушенного» читателя – мелодраматические и остросюжетные романы, для читателя более компетентного – «проблемную» прозу, критические статьи и обзоры, хронику, рецензии, переводы классики с комментариями и т.д.).

Во второй половине XIX – начале ХХ в. сформировался слой профессиональных посредников между русской и зарубежными литературами, включавший переводчиков, редакторов и издателей периодических изданий, состоявших исключительно из переводов, критиков, писавших только о зарубежной литературе, и т.д.

Любопытно отметить, что среди этих посредников была высока доля женщин. Для женщины со сравнительно высоким уровнем образования и знанием иностранных языков (которое, отметим, давали женщинам учебные заведения для них – институты благородных девиц и гимназии) это была одна из немногих возможностей неплохо зарабатывать, не компрометируя себя. Кроме того, из-за доминирования мужчин в литературе выдвинуться женщине в качестве писательницы, критика и публициста было труднее, чем мужчине, а на такую второстепенную роль, как переводчик, попасть было легче.

Сложились в те годы и разные формы представления текста различным аудиториям: обычный перевод (в определенной степени тоже, разумеется, упрощающий и поясняющий переводимый текст); перевод с предисловием и комментариями – при издании классики; пересказ с цитатами (при нежелании печатать произведение большого объема или при невозможности полного перевода по цензурным условиям); переработка, адаптация, пересказ при издании книг для «народной» аудитории.

При этом удельный вес и значение переводной прозы в рамках института литературы в конце XIX – начале ХХ в. постепенно снижались; характерно, что в символистских периодических изданиях («Весы», «Золотое руно», «Аполлон») она почти не публиковалась – при общей ориентации этих изданий на зарубежную литературу.

Спрос на ряд жанров во второй половине XIX – начале XX в. почти полностью удовлетворялся за счет переводных произведений. Имеются в виду любовная мелодрама, авантюрно-приключенческие произведения, уголовный роман, исторические романы по всемирной истории, научная фантастика, оккультная проза и др. Если не принимать во внимание отдельные прецеденты, то реальная конкуренция в этих жанрах со стороны отечественных писателей возникла лишь в 1890-х гг. Любопытно, что книги некоторых жанров либо почти не переводились (роман ужасов, колониальный роман), либо не переводились вовсе (например, вестерн) – тематизируемые ими конфликты ценностей не находили, по-видимому, отзвука у российских читателей.

 

К ВОПРОСУ О МЕХАНИЗМАХ

СОЦИАЛЬНОГО ВЗАИМОДЕЙСТВИЯ

В ЛИТЕРАТУРНОЙ СИСТЕМЕ:

С.Ф. РАССОХИН – ИЗДАТЕЛЬ

200

Фамилия С.Ф. Рассохина хорошо знакома историкам русского театра – он выпустил тысячи пьес, в том числе и самых известных драматургов – А.Н. Островского, А.П. Чехова, Н.А. Чаева, И.В. Шпажинского, К.А. Тарновского и т.д. В то же время деятельность его изучена явно недостаточно. Ему посвящена только одна научная работа – параграф в монографии Д.Г. Королева. Автор ее проработал основные архивные и печатные источники по данной теме и обобщил имеющиеся сведения о жизни и деятельности Рассохина. Однако он ограничился описанием материала, заменяя анализ моральными оценками, прежде всего – обвинениями в нечестности («рассохинские сети», «размахнувшийся контрагент», «закон об обязательном экземпляре он соблюдал так же выборочно, как и свои обязанности контрагента», «махинации со сборниками» и т.п.). Я вполне допускаю, что Рассохин не отличался кристальной честностью. Но нужно учитывать, что сама сфера издания и распространения пьес была тогда такова, что неизбежно создавала двусмысленные ситуации, когда издатель должен был балансировать на грани легальности. Кроме того, тот факт, что Общество русских драматических писателей и оперных композиторов в течение многих лет поддерживало тесные контакты с ним, показывает, что принципиальных нарушений моральных норм, не говоря уже о нарушении закона, Рассохин себе не позволял.

В данной работе рассматриваются не столько конкретные детали деятельности Рассохина, сколько проявившиеся в ней общие тенденции издания драматургии в России того времени. Мне уже приходилось отмечать, что это специфическая сфера издательской деятельности, поскольку пьесы приобретаются не столько для собственно чтения (как поэзия и проза), сколько для использования при постановке, как подсобный материал для разучивания ролей и сценической интерпретации.

В результате издание пьес являлось делом невыгодным. Превратить его в прибыльное можно было только при условии расширения издательского репертуара и обеспечения сбыта. Соответственно, и развитие тех или иных форм издания пьес определялось прежде всего характером развития театра как социального института. В течение долгого времени, пока в столицах существовала монополия императорской сцены, открывать там частные публичные театры не разрешалось, а в провинции численность образованного слоя, ориентированного на посещение театров, была невелика. Поэтому спрос на пьесы был слаб, их писали сравнительно немного, а издавали достаточно бессистемно. Периодические издания, посвященные театру и публикующие драматургию, обычно существовали недолго, за исключением журнала «Репертуар и Пантеон» (1839—1856; название варьировалось).

Однако в пореформенный период спрос на издания пьес стал расти и сформировались предпосылки для превращения этой деятельности в доходную. Но для этого нужно было создать механизм, гарантирующий получение прибыли. Ведь спрос на пьесу редко превышал сотню экземпляров.

Издавать пьесы малыми тиражами типографским способом было невыгодно. Но литографирование позволяло недорого и оперативно получить небольшой тираж. В 1872 г. А.Х. Мозер первым начал литографировать пьесы, вскоре его примеру последовали другие. Однако для обеспечения рентабельности нужно было иметь, с одной стороны, сеть распространения пьес, а с другой – постоянный источник текстов для издания.

Важной предпосылкой создания подобного механизма стало учреждение в 1874 г. Общества русских драматических писателей (в 1877 г. к ним присоединились и оперные композиторы). ОРДП и ОК основной своей целью ставило охрану авторских прав и защиту материальных интересов своих членов. Это достигалось за счет сети уполномоченных, собиравших определенные отчисления (несколько процентов от сборов) с театральных антрепренеров. Общество было заинтересовано в издании пьес своих членов и располагало средствами для этого. В 1875 г. оно заключило соответствующее соглашение о литографировании пьес с А.Х. Мозером, но пьесы почти не распространялись. Через два года общество заключило контракт с И.И. Смирновым, но это не дало эффекта.

Стало понятно, что необходим надежный канал сбыта. Продавать пьесы через обычные книжные магазины не имело смысла, поскольку они не были заинтересованы в подобной малоспрашиваемой издательской продукции, а среди аудитории книжных магазинов покупатели пьес составляли ничтожную долю. Нужен был канал, ориентированный на театральных деятелей. В те же годы (первая половина 1870-х гг.) в Петербурге и Москве возник ряд специальных театральных частных библиотек, обслуживавших не только столицы, но и провинцию. Они оказались идеальным средством для распространения пьес и стали третьей (наряду с техникой литографирования и обществом драматургов) предпосылкой создания надежного механизма доведения пьес до потребителей в театральной среде. Собственно говоря, эти библиотеки не только распространяли, но и, как правило, сами издавали пьесы (чаще всего – литографским способом). Владельцем одной из таких библиотек и был С.Ф. Рассохин.

Родился он в 1850 г. Чем занимался Рассохин в молодости, неизвестно, но, видимо, очень любил театр. В 1875 г. он создал театральную библиотеку в Москве (на Малой Тверской), а при ней (в 1877 г.) литографическую мастерскую. Дело это требовало немалых профессиональных знаний, поэтому можно предполагать, что он как-то был связан с театром и ранее. В 1877 г. Рассохин начал издавать пьесы.

Он сумел найти способы так построить издательский и распространительский механизм, что он действовал эффективно. Мы знаем, что Рассохин отнюдь не первым стал литографировать пьесы. Да и впоследствии, одновременно с ним, многие издавали драматургию литографским способом (театральная библиотека С.И. Напойкина в 1881—1892 гг., театральная библиотека В.А. Базарова в 1888—1890 гг., книжный магазин газеты «Новости» в 1897—1901 гг., театральная библиотека Р.Р. Вейхеля в 1899—1913 гг.; театральная библиотека М.А. Соколовой в 1903—1918 гг.; журнал «Театр и искусство» в 1907—1916 гг. и т.д.). Рассохин быстро понял, что для успеха необходимо гарантировать себе не только сбыт, но и массированное поступление пьес (в большом числе, а лучше практически монопольно).

Поэтому он решил установить прочные связи с создателями пьес.

В октябре 1877 г. Рассохин сделал попытку стать комиссионером ОРДП и ОК. По контракту с И.И. Смирновым, который печатал пьесы на деньги общества, половина дохода от издания (в литографской форме) пьес его членов шла ему, а вторая половина – обществу, в том числе 20% автору. Рассохин же предложил обществу литографировать пьесы бесплатно, за 50% комиссионных. Смирнов в итоге остался комиссионером общества, но на условиях, которые предлагал Рассохин, что не принесло ему ожидаемого дохода; в 1879 г., когда истек срок контракта, он не стал продлевать его, и комиссионером стал Рассохин.

Все взаимоотношения Рассохина с обществом были строго регламентированы специальным контрактом. Прежде всего там оговаривались сроки издания. Театры спешили получить новую пьесу, и процесс издания был весьма быстрым (чему способствовал литографский способ печатания).

Пьесу в 1 акт Рассохин должен был выпустить за срок не более 10 дней, в 2 и более актов – за 20. На всех 110 экземплярах (больше техника литографирования не позволяет сделать за одно издание) ставилась печать общества, таким образом, если бы Рассохин напечатал больше, лишние экземпляры были бы незаконными и обнаружение их могло послужить поводом для крупного скандала.

Из тиража в 110 экземпляров 10 шли в цензуру (часть их поступала в государственные библиотеки в качестве обязательного экземпляра), 2 экземпляра – в библиотеку общества, 8 – автору, оставшиеся 90 предназначались для продажи. Пьесы продавались за 1 р. (одноактные) и 2 р. (два и более актов), половина дохода шла Рассохину. Таким образом, максимально на одной пьесе он мог заработать 90 рублей.

При ста выпущенных в год пьесах доход (с учетом того, что некоторые пьесы были одноактными и некоторые распродавались не полностью) мог составить тысяч пять рублей. Конечно, следует вычесть расходы на бумагу, краску и литографские камни, выплаты граверам и литографам, а также на печатание, рассылку каталогов и т.д. Но и после этого у Рассохина оставалось, по нашей оценке, тысячи три рублей – сумма немалая для того времени.

Если учесть, что Рассохин получал доход и от принимаемых на комиссию чужих изданий (с них он получал 30%), что его библиотека (как и другие театральные библиотеки) изготавливала на заказ рукописные (позднее – машинописные) копии, выдавала (за плату) пьесы и продавала записи текстов ролей, высылала пьесы в провинцию, предоставляла пьесы в цензуру, выполняла различные поручения, касающиеся театра (давала адреса актеров, режиссеров, суфлеров и гримеров, высылала театральные принадлежности), что она торговала гримом, париками и т.д., то можно сделать вывод, что суммарный доход Рассохина составлял немалую сумму.

Отметим, что Рассохин и сам писал пьесы. Ему принадлежат около двух десятков комедий и водевилей (Папеньки-чудаки. М., 1881; Теплые ребята. М., 1884; Под южное небо Ялты! М., 1887; На маневрах. М., 1890; Женитьба Милашкина. М., 1893; Дачный жених. М., 1894; и др.), некоторые из них (как и у других репертуарных драматургов того времени) – переделки с французского, немецкого и польского. Д.Г. Королев почему-то пишет, что его пьесы «ставились изредка в театре Ф.А. Корша, но главным образом в провинции, и на своем пути в Петербург дальше Удельнинского театра не продвинулись». На самом деле в театре Корша они шли регулярно, «Жена напрокат» шла в 1881 г. в Малом, ставились они и в Петербурге в Александринском («В бегах» в 1894—1895 гг.) и Суворинском («Дачный жених» и «Tête-à-tête» в 1896 г.) театрах. Так что можно утверждать, что пьесы Рассохина пользовались популярностью у зрителей. По крайней мере, Ф.А. Корш вспоминал, что его комедия «На маневрах» имела большой успех.

Положение драматурга позволяло Рассохину на равных и со знанием дела общаться с авторами. Издавая пьесы литографским способом, он не затрагивал содержательную сторону дела, но при публикации в издаваемом им журнале (точнее, регулярно выпускаемых сборниках пьес) «Сцена» иногда давал советы по существу, как, например, в письме к И. Гриневской: «Пьеса ваша “Первая гроза” набрана, прокорректирована и совсем готова к печати (в “Сцене”), но я беру на себя смелость просить Вас об изменении конца – он не сценичен, и занавес может опуститься при молчании зрителей, что не в Ваших интересах… Простите за мною сказанное, но моя “Сцена” не “Всемирная иллюстрация”, – там на первом плане литературная сторона, а у меня – сценическая; и Вам и мне интересно, чтобы пьеса имела успех, вот почему я и беру на себя смелость беспокоить Вас моим настоящим письмом».

Посмотрим, как развивалась его издательская деятельность (Рассохин не только литографировал пьесы, но и печатал их типографским способом, когда был уверен в хорошем сбыте). В первый год (1877) он выпустил всего две пьесы; в 1878-м – 12, на следующий год он более чем удвоил число изданных пьес (27), в 1881 г. их число перевалило за четыре десятка (42), в 1883 г. – превысило полусотню (53), в 1885 г. достигло 77, в 1888 г. приблизилось к сотне (90). Конец восьмидесятых – это пик издательской деятельности библиотеки Рассохина. В 1900-х гг. в год в среднем выходило по 75 пьес.

Таким образом, благодаря контракту с ОРДП и ОК Рассохин сумел весьма существенно расширить масштабы деятельности, выпустив за 40 лет порядка 3300 пьес (подавляющее большинство – литографски), а к 1917 г. – около четырех тысяч (по нашим подсчетам по коллекции литографированных пьес Российской государственной библиотеки искусств, пьесы, выпущенные Рассохиным, составляли около 50% всех литографированных в России пьес). На какой-то период он почти монополизировал сферу издания пьес и снабжения ими театральных трупп. По крайней мере в Москве он скупал и присоединял к своей библиотеки конкурентов. Так, в 1884 г. он купил Волковскую театральную библиотеку, а в 1898 г. – библиотеку Напойкина.

Постепенно, с расколом ОРДП и ОК (в 1903 г. от него отделились петербургские драматурги и создали Союз драматических и музыкальных писателей) и с дифференциацией издательского дела монополия Рассохина была подорвана, он стал (особенно после революции 1905 г.) издавать меньше, а в 1908 г. даже разорвал контракт с ОРДП и ОК.

В своей издательской политике Рассохин ориентировался на спрос. Если ему поступали запросы, он обращался к драматургу и предпринимал издание или переиздание. Так, в 1881 г. он писал Н.Н. Куликову: «На Вашу пиесу “Игрушка” поступает значительное требование из провинции, между тем нет ни одного литографированного экз., рукописей же почти не покупают, так как они, во-первых, дороги, и во-вторых – очень неудобны для суфлирования. Все это и заставляет меня обратиться к Вам с предложением налитографировать эту пиесу хотя в количестве 100 экз.».

Во многом этот спрос определялся присутствием пьесы в репертуаре столичных театров. В 1885 г. Рассохин писал Е.П. Карпову, впоследствии известному драматургу: «Возвращаю Вашу рукопись, издавать которую решительно не можем; конечно, не по литературным недостаткам, – об них я и не могу говорить, потому что пиеса Ваша во всяком случае может быть поставлена на любой сцене, но дело в том, что в Москве поставить пиесу очень трудно; здесь есть очень много своих драматургов, которые заполонили своими пиесами все театры. Я предлагал “На развалинах прошлого” здешним антрепренерам, но ничего не вышло, так как все они буквально завалены рукописями.

Если пиеса не играется на столичных театрах, она у нас лежит без движения, вот почему мы и отказываемся от литографирования. Доказательством, что столичные театры дают тон всей провинции, может служить еще и то обстоятельство, что Вашей печатной пиесы “По разным дорогам” продано у нас всего 3 экземпляра! В Москве эта пиеса не играется, и в провинцию ее не требуют. Все, что идет в столицах, – то требуют и на провинцию».

Помимо отбора пьес для издания и переиздания Рассохин должен был решать и другую серьезную проблему – налаживание взаимоотношений с театральной цензурой, учреждением чрезвычайно бюрократическим. Этому вопросу Рассохин посвятил специальную записку «О современном положении драматической цензуры», которую передал в 1905 г. председателю Комиссии по пересмотру законов о печати.

По существующим законоположениям автор сначала должен был представить свою пьесу в рукописи в Главное управление по делам печати. Рассохин отмечал, что драматическая цензура «буквально завалена рукописями и нет ничего удивительного, что некоторые рукописи задерживаются этой цензурой иногда по полугоду».

Если пьесу разрешали к постановке, то экземпляр с соответствующей подписью цензора возвращался автору и исполнять пьесу можно было только по этому единственному экземпляру.

Для того чтобы ее могли исполнять не только в одном театре, автору нужно было пьесу издать. Тогда он представлял ее в общую цензуру и ходатайствовал о разрешении к печати. Получив таковое и издав пьесу, он вновь представлял ее в Главное управление (в печатном виде) и ходатайствовал о внесении ее названия в публикуемый в «Правительственном вестнике» список пьес, «безусловно дозволенных к представлению», поскольку полиция обязана была разрешать исполнение на сцене только тех пьес, которые включены в данный список.

Рассохин сетовал, что списки разрешенных пьес «печатаются в “Правительственном вестнике” весьма неопределенно, от 10 и до 12 раз в год; иногда пьеса вносится в “Правительственный вестник” весьма скоро, иногда же по истечении месяца-двух и даже года, а иногда и совсем не вносится, хотя и издана во всем точно с оригиналом, разрешенным как драматическою, так и общею цензурами».

Подобная ситуация создавала почву для разного рода злоупотреблений. Так, по свидетельству Рассохина, «существующие в Петербурге комиссионные конторы снимали копии с оригиналов пьес, хранящихся в Главном управлении, изготовляли эти копии на машинах, скрепляли в драматической цензуре и продавали их частным лицам без разрешения и согласия автора».

Чтобы справиться с этим бюрократическим учреждением, Рассохин использовал знакомства. Так, например, в 1880-х гг. он неоднократно прибегал к протекции А.Ф. Крюковского, цензора драматической цензуры и в то же время драматурга, прося его ускорить прохождение через цензуру тех или иных пьес и включение их названий в регулярно публикуемые списки разрешенных пьес, и старался услужить ему изданием его пьес.

Еще одной ключевой проблемой для Рассохина было установление тесных связей с потребителями, т.е. с антрепренерами, режиссерами, актерами. В условиях России, с ее обширными пространствами, проблемой для издателя всегда становилось обеспечение распространения.

Рассохин использовал все средства, чтобы довести до потенциального потребителя информацию о своих изданиях и вообще о фондах своей библиотеки. Для этого он регулярно публиковал как каталоги библиотеки, так и списки своих последних изданий, причем как отдельными книгами и брошюрами, так и в театральной периодике. Каталоги библиотеки рассылались по требованию бесплатно.

Рассохин стремился к полноте комплектования и, соответственно, к тому, чтобы выполнить любой заказ. Он просил издателей присылать по нескольку экземпляров новой изданной пьесы, за которые сразу выплачивал деньги. В результате он мог удовлетворить практически любой запрос. Известный актер П.Н. Орленев вспоминал, как в 1890 г., находясь в Минске, «достал роман Альфонса Додэ “Джек, современные нравы”. Узнал, что из него переделана пьеса, выписал ее из московской театральной библиотеки Рассохина и засел за работу над ролью Джека». Активно пользовались подобной формой получения пьес и многочисленные тогда кружки любителей театра, сами ставившие пьесы. Известный театровед Н.Д. Волков вспоминал, что для кружка любителей, созданного его отцом в Пензе в конце XIX в., «пьесы выписывались из московских театральных библиотек». В результате Рассохин успешно решил проблему распространения.

Он сумел выдвинуться, упростив и укоротив связь между производителями (драматургами) и потребителями (театральными деятелями). Драматурги заключили с ним контракт, а потребителей он прельстил четким обеспечением их запросов.

В этом отношении его можно сравнить с И.Д. Сытиным, который выпускал лубочную литературу и из мелкого издателя стал одним из крупнейших, используя сеть офень-разносчиков. Сытин, подобно Рассохину, имел налаженные связи и с авторами (низовыми литераторами, работавшими на заказ). Успех и Рассохина, и Сытина был определен тем, что они сумели эффективно посредничать между различными сферами.

2008 г.

 

СОЦИАЛЬНОЕ ВООБРАЖЕНИЕ

В СОВЕТСКОЙ НАУЧНОЙ ФАНТАСТИКЕ

1920-х ГОДОВ

229

I

За последнее время в работах широкого круга зарубежных обществоведов и гуманитариев – историков, социологов, культурологов, религиоведов, исследователей литературы – обозначилась не слишком ясно очерченная тематическая область, получившая название «воображаемое». Она охватывает всю совокупность проективных форм самоопределения индивидов и коллективов различного характера и масштаба. Специфика этой сферы (и сложности ее изучения) связаны с тем обстоятельством, что относящиеся к ней феномены выходят за рамки современности того или иного лица или общности и в этом смысле не содержат прямых императивов к действию, результаты которого обычно и фиксируются в тех или иных формах культурной записи как собственно «история», «исторический факт». Составляющие область воображаемого и сохраняющие в отношении «настоящего» ту или иную модальную (временную) дистанцию регионы памяти и воображения представляется адекватным трактовать как относительно самодостаточные данности, видя в них своего рода границы смыслового мира личности или общности. В отсылке к этим «пределам» конституируется идентичность субъектов и коллективов различной природы. В этом смысле сфера воображаемого «отвечает» не за ход или результаты деятельности, понимаемой обычно по образцу целевого действия расчетного типа, а за «образ действия» – замкнутую структурную целостность системы его субъектов: она содержит общие символические модели действия как формы личности в ее связи с другими, отложившиеся в культурных традициях и отшлифованные сознательной работой поколений матрицы субъективности в ее социальном существовании.

Одним из способов фиксации работы и плодов воображения, своего рода лабораторией воображаемого является литература.

Формы воображаемого общества, воплощенные в советской фантастической прозе полутора пореволюционных десятилетий, вызывают заметный интерес исследователей у нас в стране и за рубежом. В СССР этому периоду развития научной фантастики посвящен ряд содержательных работ. В Европе и США изданы библиографические указатели и обзоры, статьи об отдельных авторах и проблемах, книги аналитического и обобщающего характера. Пристальное внимание советской фантастике 1920-х – начала 1930-х гг. уделяют авторы обзорных работ по истории мировой научной фантастки. Опубликован также целый ряд специальных монографий о советской научной фантастике, в которых подробно анализируются утопические и антиутопические мотивы в книгах 20-х – начала 30-х гг. Авторы их исходят из различных методологических посылок и рассматривают разные аспекты изучаемого объекта. Так, немецкий социолог Б. Рюлькоттер исследует советскую фантастику с позиций социологии знания, опираясь на работы К. Маннгейма и Г. Крисмански. Другой немецкий исследователь, Г. Бюхнер, исходит в своем анализе из трактовки утопии как динамической и критической сипы развития, разработанной Э. Блохом и Л. Колаковским. Известный немецкий литературовед Ю. Штредтер, опираясь на бахтинскую концепцию полифонического романа, исследует языковые формы самовыражения и взаимодействия героев, обусловливающие жанровые вариации и трансформации романного жанра у Замятина и Платонова. Американец М. Роуз рассматривает жанровую парадигму научной фантастики как воплощение центрального конфликта – человеческого в столкновении с нечеловеческим, вынесенного в иное пространство и время и метафоризированного в образах машины или чудовища. Испанский ученый X. Феррерас кладет в основу своего исследования жанра научной фантастики (в том числе и в СССР) социологию романа, разработанную Г. Лукачем и Л. Гольдманом. Как форма социальной критики, осуществляемой путем демонстрации моделей альтернативного общественного устройства, выступает научная фантастика и в книге Л. Геллера.

Подобный интерес исследователей к советской научной фантастике понятен: «…утопия, реализуемая греза, всегда обращенная к открытым горизонтам человеческих возможностей, – <…> базовая философская и литературная традиция социализма».

Научная фантастика (НФ) как «прикладная форма утопического метода», по выражению видного западногерманского исследователя литературных утопий Г. Крисмански, представляет собой обсуждение – в ходе заданного литературной формой мысленного эксперимента – того или иного желаемого социального устройства, путей и последствий его достижения. Ясно, что НФ – эвристическое упрощение исследуемого мира, ценностное его заострение, приведение к показательному образу. В предельном случае воображаемая действительность ограничивается минимумом различий в отношении той или иной ценностной позиции – дихотомией «положительное—отрицательное», «сторонник—враг», «мы—они» и т.д. Таким образом, НФ есть способ рационализации принципов социального взаимодействия и возникающего на его основе и в его ходе социального порядка. Рационализация эта ведется силами определенных, в той или иной мере специализированных культурных групп, представляя собой средство интеллектуального контроля над ситуацией социального изменения, темпами и направлениями динамики общества.

Эта динамика конкретизируется в процессах социальной дифференциации, которые являются и толчком к утопическому проектированию, социальному зодчеству «планирующего разума», и предметом обсуждения, и формообразующим принципом литературной утопии. Объектом утопического проектирования выступают те сферы жизни общества, которые достигают (или стремятся к) известной автономии от иерархических социальных авторитетов, характеризуясь универсализмом организаций социального субъекта, – наука в научной фантастике, политика в политической утопии, культура в интеллектуальной Нигдейе, скажем, Р. Музиля или Г. Гессе. Эта автономность – конститутивная характеристика утопического мира, отделенного неким временным или пространственным порогом от области привычных связей и отношений и потому могущего выступать условной, модельной действительностью экспериментального образца. Сама подобная автономность (и символизируемые ею сферы политического действия, научной рациональности, технического инструментализма) может оцениваться различными группами (и ориентирующимися на них авторами) по-разному: то как зона идеального порядка в окружающем хаосе, то как инфернальная угроза стройности социального целого, то как безвыходный кошмар чисто функционального существования, упраздняющего чувства, волю и разум индивида.

В зависимости от социальной позиции и культурных традиций группы, выдвигающей тот или иной утопический проект (НФ-образец), рационализацией могут быть преимущественно затронуты собственно смысловые основания социального мира – ценностные структуры конкурирующих групп – либо же нормативные аспекты средств достижения необсуждаемых целей или общепринятых ценностей – инструментальные, технические стороны социальной практики. Так или иначе, смысловая конструкция НФ-образца представляет собой сравнение, сопоставление ценностно-нормативных порядков различных значимых общностей (собственной группы, союзников, оппонентов и т.д.), причем мировоззренческий конфликт и его разрешение вынесены в условную сферу, из которой авторитетно удостоверяется значимость обсуждаемых ценностей, так что нормативное (нынешнее) состояние оказывается в сопоставлении с «иным» – прошлым либо будущим. Показательно, что для групп интересующего нас типа (утопизирующих) этой сферой предельного авторитета является будущее, тогда как для иных это может быть прошлое. Понятно, что речь идет не о месте на хронологической шкале, а о значениях, закрепленных за соответствующими метафорами. Вместе с тем надо подчеркнуть, что «будущее» в НФ представляет собой замкнутый, обозримый и понятный мир, в принципе не отличимый по модальности от прошлого, «ставшего». (Это усугубляется самой формой рассказывания, синхронизирующего время читателя и описания как «вечное настоящее», относительно которого внутрисюжетное время всегда остается в прошедшем; формы дневника, как и вообще субъективных форм повествования, НФ, за исключением определенного типа дистопий, не знает.) И в том, и в другом случае перед нами «музей остановленного времени», будь оно отнесено к условному «прошлому», «будущему» или параллельному времени или пространству.

Метафорой соединения и взаимоперевода различных ценностных порядков (и символизирующих их времен и пространств) является символический предмет – эквивалент «волшебного зеркала» или «камня». Воплощая будущее в настоящем, он выступает символом той центральной ценности, которая обсуждается в НФ, – обобщенного значения власти, господства. Предмет конкуренции, борьбы и достижения, он становится в этом смысле движущей силой сюжета, поскольку через средства овладения им, меру приближения к нему, способы обращения с ним возникает возможность воспроизвести в их предварительной оцененности образы любых значимых других. Кроме того, владение этим «магическим» средством позволяет удерживать и сохранять идентичность обладателя (мотив «чудесного эликсира»). Здесь открывается широкий спектр возможностей символизации неизменности (от чудесного бессмертия до неслабеющей памяти) и скоротечности, неспособности сохранить себя (oт временной эфемерности до подвластности внушению, болезни и т.д.).

Во всех этих случаях наиболее существен характер обсуждаемой идентичности: идет ли речь о суверенном в своих мыслях и поступках индивиде (соответственно, с позитивной или негативной оценкой самого субъективного начала) или же о колективностях того или иного уровня и объема (и соответственно об основаниях их общности и о характере этих оснований – здесь значимы масштаб, тип связи, природа коллективных символов, как «нас», так и «их», в диалектике взаимопереходов). В последнем варианте речь идет уже о заведомо вторичных литературных образцах, в большой мере ориентированных на социализацию групп, только что вступивших в социальную жизнь, в мир современной науки и техники. Это могут быть не только младшие по возрасту, но и новые персонажи на социальной арене, функционально им близкие или находящиеся в аналогичной фазе культурного развития. Об ориентации именно на эти слои и соответствующие функции литературы свидетельствуют принципиальные содержательные характеристики НФ-образца: исключительная сосредоточенность на проблематике господства, преобладание технических средств разрешения ценностных конфликтов, авторитарный характер основных героев, финальное единообразие, знаменующее опору прежде всего на интегративные функции словесности и т.п. На это же указывает и характер коммуникации НФ. Так, в отечественных условиях описываемого периода она сдвинута на исполнительскую культурную периферию и сравнительно редко присутствует в толстых литературно-художественных журналах с направлением (органах основных идеологических групп). Не имеют ее авторы и собственных печатных органов, которые символизировали бы автономию данной сферы. В то же время характер книжных изданий НФ говорит об ориентации на период обращения книги и в этом смысле – на постоянную ротацию образцов, которые чаще всего помечаются символами неиндивидуальности – серийности, подписки и т.д.

Таким образом, открывается возможность аналитического описания состава и функций НФ через соединение таких характеристик, как: а) преобладающие ценности; б) типы конфликта и средства его разрешения; в) характер поэтики (ее элементы и способы их синтезирования); г) адресация, характер издания. Эти черты предлагается связывать со специфическим положением группы, выдвигающей данный образец в качестве символа самоопределения.

II

В первой половине 1920-х гг. фантастика завоевывает прочные позиции в советской литературе, в том числе и в «авангардном» ее слое, и в слое «престижных», «популярных» писателей. Можно согласиться с Л. Геллером, подчеркивающим, что «утопия и антиутопия сопровождают почти всю советскую литературу с самого ее начала».

В этот период появляется довольно много, условно говоря, философской фантастики. Группа написанных в этом жанре произведений чрезвычайно разнообразна. В нее входят произведения, созданные в традициях немецкого (Э.Т.А. Гофман) и отечественного (Н.В. Гоголь, В.Ф. Одоевский) романтизма (повести и рассказы В. Каверина, Л. Лунца, А. Чаянова), а также абсурдистские гротески (стихи, пьесы, прозаические миниатюры) обэриутов (Д. Хармс, А.И. Введенский). Названные произведения в высокой степени литературны, в печать они попадали редко (альманахи «Серапионовых братьев», авторские издания Чаянова), но авангардным культурным группам были широко известны по выступлениям авторов на вечерах и встречах, по чтениям в домашних аудиториях (кружки и салоны), а также по распространявшимся рукописным и машинописным копиям.

Вторая, значительно менее разнородная группа фантастических книг того времени – политическая фантастика, фантастико-сатирические памфлеты, живописующие (на материале Западной Европы) внутреннее разложение и крах капиталистического мира («Трест Д.Е.» (1923) И. Эренбурга; «Крушение республики Итль» (1925) Б. Лавренева; «Господин Антихрист» (1926) и «Аппетит Микробов» (1927) А.В. Шишко; «Город пробуждается» (1927) А. Луначарской; «Четверги мистера Дройда» (1929) Н.А. Борисова и др.). Все эти книги выходили в солидных литературных издательствах (как правило, частных или кооперативных), рецензировались в толстых журналах и составляли умственную пищу «образованного», «культурного», «интеллигентного» читателя.

Во многом были близки к этой группе по своей проблематике научно-фантастические романы одного из наиболее признанных писателей – А. Толстого, опубликованные в самом авторитетном советском литературном журнале «Красная новь» («Аэлита» в 1922—1923 гг., «Гиперболоид инженера Гарина» в 1925—1926 гг.).

Еще одну, довольно многочисленную группу фантастических книг 20-х гг. можно назвать «коммерческой научной фантастикой». Они издавались в частных издательствах (особенно интенсивно – в издательстве «Пучина»), представляли собой главным образом экзотико-приключенческие книги и адресовались средним читательским слоям с дореволюционным культурным опытом (служащие, нэпманы, домохозяйки). Здесь преобладали переводные романы (Г. Жулавский, Л.Г. Десбери, А. де Ле Фор и Ж. Графиньи, А. Сель и многие другие). Нередко для улучшения сбыта своих книг и отечественные авторы «прятались» за звучным иностранным псевдонимом – Ренэ Каду («Атлантида под водой» (1927) О. Савича и В. Пиотровского), Рис Уилки Ли («Блеф» (1928) Б.В. Липатова), Жорж Деларм («Дважды два – пять» (1925) Ю. Слезкина) и др. По содержанию отечественные книги этого типа представляли собой обычно компромисс, сочетая экзотизм и приключенческую фабулу зарубежных книг с идеологической критикой западного общества.

Однако во второй половине 20-х гг. появляется другой тип фантастических произведений, ориентированный на иную аудиторию. Они написаны, как правило, в жанре научно-фантастического детектива. В эти годы ряд известных писателей обратились к научной фантастике, создав поджанр «красного Пинкертона». В подобных произведениях обычно изображались приключения за рубежом, связанные с оказанием помощи мировому революционному движению.

Фантастический элемент нередко заключался в новом оружии, обладающем взрывным действием. Печатались они молодежными издательствами («Молодая гвардия»), либо в молодежных сериях («Библиотека молодежи» Госиздата), либо на страницах молодежных журналов («Всемирный следопыт», «Вокруг света», «Мир приключений», «Борьба миров» и др.). В середине 20-х гг. была сделана попытка реанимировать жанр «романа в выпусках» («Иприт» Вс. Иванова и В. Шкловского, «Вулкан в кармане» Б. Липатова и И. Келлера), однако, несмотря на успех «Месс-Менда» М. Шагинян, в целом это предприятие успеха не имело. Зато широкую популярность приобрели технические утопии, запечатлевшие, как отмечает Д. Сувин, «первый порыв революционного энтузиазма, когда индустриализация и современная наука должны были достигнуть утопического господства над судьбой человека». Стоит отметить, что НФ печатали также специальные журналы, призванные пропагандировать новые, ставшие чрезвычайно значимыми сферы техники («Жизнь и техника связи», «Авиация и химия»). Этот факт весьма характерен.

Во второй половине 20-х гг. фантастику нередко критиковали за беспочвенность, оторванность от реальной практики социалистического строительства. В этих условиях авторы стали искать легитимации своего существования в социальном и культурном авторитете науки и техники. Создателями НФ нередко выступали представители научно-технической интеллигенции (ученые, инженеры и т.п.), что обязательно отмечалось на титульном листе или в предисловии. Кроме того, издания НФ в эти годы сопровождались предисловиями и комментариями ученых и инженеров, либо сам автор в предисловии и комментариях ссылался на конкретные изобретения и публикации, свидетельствующие об обоснованности его гипотез и предположений. Уже сам список печатных органов и книжных серий показывает, что основным потребителем НФ в эти годы была городская молодежь, главным образом учащиеся старших классов, рабфаковцы и рабочие, частично молодая научно-техническая интеллигенция, инженеры и техники. В то же время следует оговорить, что и в этих слоях читатели фантастики отнюдь не составляли большинства, о чем свидетельствуют тиражи НФ (15—10 тыс. экз.) и журналов (30—50 тыс. экз.).

III

В целом 20-е гг. отмечены ростом интереса к НФ: ежегодно выходит несколько романов и повестей, ряд журналов («Всемирный следопыт», «В мастерской природы», «Вокруг света» в Москве, «Вокруг света» в Ленинграде, «Мир приключений», «Борьба миров») регулярно публикуют отечественную и зарубежную фантастику, к этому жанру обращаются талантливые, получившие известность литераторы (Н. Асеев, М. Булгаков, А. Грин, Е. Замятин, Вс. Иванов, В. Катаев, Б. Лавренев, А. Толстой, М. Шагинян, В. Шкловский, И. Эренбург и др.). Появляются и приобретают популярность авторы, специализирующиеся только на НФ (А. Беляев, В. Гончаров, В. Орловский (Грушвицкий)).

Подобный интерес к фантастике понятен. В условиях резких социальных трансформаций, разрыва с прошлым и усиленной ориентации на будущее у ряда социальных групп появлялось желание спроецировать на последующие временные периоды тенденции современного развития. «Фантастика, долгое время остававшаяся где-то на отдаленной периферии русской литературы, внезапно оказалась совершенно необходимым литературным жанром».

Демонстрируя образцовое общественное устройство, не существующее пока в реальности, НФ давала возможность «очистить» современные тенденции, просмотреть их более отчетливо. Собственно говоря, писателей (и читателей) интересовал не столько прогноз, сколько анализ современной общественной ситуации.

Некоторые современники отчетливо осознавали это обстоятельство. Так, А. Агафонов писал: «Во всяком утопическом и фантастическом романе имеется комбинация следующих трех элементов: 1) реальные отношения современности; 2) пылкая фантазия автора, отталкивающаяся от этих отношений как от отрицательного полюса и конструктирующая им в противовес другие, фантастические, противоположные им и положительные, с точки зрения автора, отношения, и 3) при этом находят свое выражение, невольное или преднамеренное, стремления и идеалы того класса, к которому принадлежит или на точке зрения которого он стоит». Поэтому справедливым представляется мнение В. Ревича о том, что научно-фантастические книги того времени «как документы эпохи <…> представляют острый интерес. Ведь в фантастике непосредственно отражаются идеалы, мечты, стремления современников».

Подобное понимание НФ позволяет путем анализа соответствующих произведений реконструировать структуру ценностей авторов и поклонников этого жанра. НФ понимается в статье расширительно, в нее включаются не только базирующиеся на естественнонаучных гипотезах произведения, но и социально-прогнозные повести и романы, т.е. все те книги, где говорится о том, что могло бы быть (исходя из представлений времени своего появления). Если вынести за скобки книги неординарные, принадлежащие крупным авторам (А. Чаянов, М. Булгаков, Е. Замятин, А. Платонов и т.п.), и рассматривать основной массив НФ 20-х гг., то бросается в глаза высокая степень его однородности. Подавляющее большинство книг чрезвычайно близки по своему мировоззрению, по рисуемому образу мира, который, можно полагать, объединял и авторов, и читателей НФ. Базовыми чертами этого мировоззрения являются рассмотрение любых социальных процессов через «призму» борьбы классов и «зачарованность» техникой. Для него характерны вера в прогресс человечества и возможность построить идеальное общество; убежденность, что таким обществом может быть только коммунизм; отсутствие интереса к социальному устройству будущего общества; уверенность, что путь к строительству коммунизма заключается в совершенствовании техники. Авторы и читатели НФ верили в возможность и скорую осуществимость в стране и во всем мире совершенного общественного порядка, обеспечивающего всем благосостояние и счастливую жизнь. Современность осознавалась как начало новой эры, исходная точка отсчета, когда все желаемое осуществимо. Это ощущение хорошо передано в стихотворении Н.С. Тихонова «Перекресток утопий» (1918):

Мир строится по новому масштабу. В крови, в пыли, под пушки и набат Возводим мы, отталкивая слабых, Утопий град – заветных мыслей град. ...................................... И впереди мы видим град утопий, Позор и смерть мы видим позади, В изверившейся, немощной Европе Мы – первые строители-вожди. .................................. Утопия – светило мирозданья, Поэт-мудрец, безумствуй и пророчь, — Иль новый день в невиданном сиянье, Иль новая невиданная ночь! 251

Эта установка находила выражение в различных сферах культуры, и в частности в литературе. Утопична в этом смысле была поэзия пролеткультовцев, «производственная проза» 20-х гг., утопична, как будет показано ниже, и НФ. Однако чистых утопий, содержащих «развернутое описание общественной, прежде всего государственно-политической, и частной жизни воображаемой страны, отвечающей тому или иному идеалу социальной гармонии», советская литература 20-х гг. дала немного.

Можно выделить следующие аспекты в НФ 20-х гг.: 1) изображение идеального мира (утопия); 2) изображение «ужасов» капитализма (антиутопия); 3) показ борьбы капитализма и социализма (элементы фантастики). В большинстве книг отражались все названные аспекты, однако упор делался то на первом, то на втором, то на третьем.

Занятость практической реализацией моделей будущего не способствовала возникновению литературных утопий. Поэтому в первые годы советской власти утопических произведений почти не было, публиковались лишь книги, написанные до Октябрьской революции (романы В. Итина «Страна Гонгури», 1922; Н. Комарова «Холодный город», 1917). Только в дальнейшем, когда выяснилось, что строительство нового общества – не такое быстрое и легкое дело, как это казалось вначале, стали появляться научно-фантастические книги с утопическими мотивами. Причиной изображения идеального общества является неудовлетворенность современностью. Дистанцировавшись от нее, авторы обычно переходят к литературной утопии. Более или менее чистыми образцами этого жанра в фантастике 20-х – начала 30-х гг. можно считать лишь несколько книг. В отличие от классических утопий, содержавших явную или скрытую критику современности, эти романы, по сути дела, во многом апологетизируют ее, видя основу идеального общества в советском строе, нуждающемся лишь в некоторых усовершенствованиях и в развитии материально-технической базы. А.Ф. Бритиков справедливо отмечает: «Чем больше претворялось в жизнь учение научного социализма, тем очевиднее делалось, что ценность социальной фантастики перемещается с критики и отрицания зла – к утверждению и обоснованию идеала. Эпоха научного социализма и пролетарской революции обратила утопический роман к действительности как первоисточнику социальной фантазии. Делалось очевидным, что облик будущего должен быть выведен не только из умозрительной теории, но и из практики социалистического строительства». Для этого «фантасты, однако, не располагали в то время ни достаточным жизненным материалом, ни глубоким знанием теории коммунизма, ни соответствующей художественной традицией».

Подобная ситуация обусловила редкость появления утопических изображений идеального общества в фантастике 20-х гг., их близость друг другу, схематичность и фрагментарность. Так, книга Я. Окунева «Грядущий мир. Утопический роман» (Л., 1923) во многом является иллюстрацией к популярной марксистской литературе о будущем социалистического общества. Действие этого романа разворачивается через 200 лет. На земле возник единый всемирный город. Нет «ни государств, ни границ, ни наций. Мы одна нация – человечество, и у нас один закон – свобода» (с. 49), «каждый <…> живет так, как хочет, но каждый хочет того, чего хотят все» (с. 50). Аппарат принуждения отсутствует, есть только органы учета и распределения. Все обобществлено. Нет разделения труда: «Мы меняем род деятельности по свободному выбору, по влечению» (с. 43). Физический труд оставлен машинам, люди работают по 2—3 часа в день. Семья исчезла, партнеры свободно сходятся и расходятся, а от ревности лечат гипнозом в «лечебнице эмоций».

Описываемый в книге В.Д. Никольского «Через тысячу лет» (Л., 1927) общественный строй «не нуждается в прежних бюрократических аппаратах. Самоуправляющиеся отдельные общины отлично справляются со своими местными задачами. Для более крупных вопросов созываются соединенные общинные советы в одном из ближайших городов, делами областей ведает областной Совет, а над ними стоит верховный Совет <…>» (с. 80). Банков нет, «мерилом ценности предмета сделался труд, вложенный в его изготовление». Труд же превратился в «свободное творчество, потребность, необходимость <…>» (с. 82). Все основные работы производят машины – люди лишь 1—2 часа в день наблюдают за ними. Значительная часть работ (изготовление тканей, домашних вещей и т.д.) производится не на фабриках, а дома, полукустарным способом, «всякая работа, если она связана с творчеством, для нас, людей XXX века, самая чистая, самая глубокая радость» (с. 82).

В изображаемом А. Беляевым в повести «Борьба в эфире» (1928) будущем социалистическом обществе нет правительства и милиции, осуществляются только учет и контроль. Противоречий между личностью и обществом нет, труд превратился в важнейшую жизненную потребность. На обязательный общественный труд уходит не более трех часов в день (основные работы выполняют машины), в оставшееся время жители выбирают занятие по своему желанию, в основном – учатся. Пища приготовляется химическим путем. Городов больше нет, только сады и поля со стоящими на них домиками.

Рисуемое В. Валюсинским рабочее государство будущего (роман «Пять бессмертных», Харьков, 1928) характеризуют «свободный труд и культурная, счастливая жизнь», нет даже диктатуры пролетариата, «так как следующие после объединения (Евразии, Африки и Австралии. – Б.Д., А.Р.) поколения, воспитанные на новых основаниях, создали общий тип гражданина» (с. 209). В романе Ф.М. Богданова «Дважды рожденный» (1928) описано общество, установившееся на Земле через 30 тысяч лет. К этому времени все народы Земли слились в один, а независимые отдельные государства исчезли. Собственно говоря, и государственного аппарата почти нет. Всей Землей правит Совет Секторов, каждым из полушарий – Совет Сектора, который управляет народным хозяйством, строительством и т.д. В рамках Сектора существуют большие десятимиллионные общины, управляемые своими Советами, контролирующими культурную работу, школы, исследования и т.д. Городов в этом обществе нет, нет и семьи, вместе в домах живут не родственники, а люди, близкие по характеру и интересам. С 17 лет каждый занимается общеполезной работой (наблюдение за машинами, 2—3 часа в неделю), оставшееся время уходит на научные исследования, занятия искусством, спортом, путешествия и т.п.

Детальную картину коммунистического общества, поместив его в некое «параллельное пространство», попытался дать Э. Зеликович в романе «Следующий мир» (Борьба миров. 1930. № 1—7). В этом обществе государственного аппарата (правительства, армии, милиции) нет, поскольку «идеальный коммунизм разумных существ не нуждается более во власти» (№ 4. С. 70). Залогом отсутствия конфликтов и несовпадений во мнениях является «сознательность и общность взглядов» (там же). Деньги отсутствуют, все блага можно получить бесплатно. «Свободный труд является творческим наслаждением» (с. 71), поскольку каждый выбирает себе работу в соответствии со способностями и интересами. Легкая работа, занимающая одну десятую часть cyток, сводится, главным образом, к управлению машинами. Основное же занятие населения – «изучение и проявление творчества в бесконечной области наук и искусств» (№ 6. С. 63). Города превратились в колоссальные сады-парки, где нет ни небоскребов, ни транспорта. Дети воспитываются, как правило, не в семье, а в «Дворцах воспитания», где педагоги чужих детей любят не менее своих. Институт брака отсутствует, т.е. семейные отношения никак формально не регистрируются. Мужчины и женщины в обществе полностью равны, национальные особенности давно исчезли, на основе всех прежних возник общий язык. В результате всего этого «все члены универсального общества могут быть в максимальной и одинаковой мере счастливы» (№ 5. С. 73).

Подобный характер носит и неоконченный утопический роман известного прозаика 20-х гг. Михаила Козакова «Время плюс время» (Звезда. 1932. № 8—11). Здесь много места уделено описанию различных технических инноваций и того, как «в судорогах мирового кризиса задыхается и умирает капитализм» (№ 9. С. 129). О социальной жизни автор почти ничего не может сказать, он лишь повторяет неоднократно встречавшиеся до него утверждения, что в будущем физическая работа механизирована и исполняется по очереди, «работа избирается каждым совершенно свободно, по призванию» (№ 10/11. С. 177), а «интересы общества, государства (характерно это отождествление. – Б.Д., А.Р.) не противоречат интересам отдельного гражданина» (там же).

Сквозным мотивом утопий 20-х – начала 30-х гг. является «выравнивание», «сближение» людей. Характерно, что специализация по профессиям там очень слаба. Все определенное количество часов работают на производстве, причем в разное время – в разных отраслях, где есть потребность в труде. Моменты внутренней борьбы, противоречий в идеальном обществе обычно отсутствуют. Встречающиеся иногда высказывания о расцвете личности, разнообразии и богатстве культуры остаются чистыми декларациями и никак не подкрепляются материалом книг. Несколько выделяется на общем фоне повесть Я. Ларри «Страна счастливых» (Л., 1931), где наряду с воспроизведением традиционных для советской фантастики 20-х гг. представлений о будущем можно найти и борьбу (примерно в конце XX в.) двух общественных групп коммунистического общества – старшего поколения, считающего, что все ресурсы необходимо использовать для решения энергетического кризиса, и молодого, настаивающего на продолжении космических исследований. Более того, в книге можно встретить декларацию о том, что «каждый из нас звучит особенно и неповторимо, но все мы вместе под опытными виртуозными пальцами Экономики соединяемся в гармоническое целое, в прекрасную человеческую симфонию» (с. 157). Однако одновременно в книге говорится, что в будущем количество газет резко уменьшилось (причем тираж их значительно вырос), а один из положительных героев предлагает «устроить в библиотеках кровавую революцию», существенно сократив и «порезав» книги Аристотеля, Гегеля, Павлова, Менделеева, Тимирязева, Маркса, Ленина и других авторов, и в результате «там, где стоит тонна книг, после сражения должно остаться пять-шесть тетрадок стенографической записи» (с. 29—30). Подобные характеристики содержания культуры будущего ставят под вопрос ее богатство и разнообразие.

Приведенными примерами почти исчерпываются описания социальных аспектов идеального общества в фантастике 20-х гг., поскольку в общем массиве научно-фантастических произведений того времени они редки и носят обычно фрагментарный и неконкретный характер.

В большинстве повестей и романов изображалось не будущее коммунистическое общество, а борьба с его противниками, «картины коммунистического мира заслонялись в них революционными боями и восстаниями». Поэтому элементам утопии сопутствуют обычно элементы дистопии. Иногда это осуществляется в форме контакта советских людей с прошлым. В книге В. Гиршгорна, И. Келлера, Б. Липатова «Бесцеремонный Роман» (М., 1928) герой попадает на машине времени в наполеоновскую Францию и становится правой рукой Наполеона, действуя в целях прогресса страны привычными методами. Например, со словами: «Саботажники! Прописать бы им хорошую Чеку!» (с. 40) – арестовывает членов Академии наук. Впоследствии он создает революционную организацию и осуществляет пролетарскую революцию в Париже.

Однако чаще сопоставление утопических и дистопических элементов осуществлялось в форме «введения» законсервированных «оазисов» прошлого в современность. При изображении этих «обществ» на первый план обычно выходили религиозность населения и наличие классовой борьбы. Например, в романе В. Язвицкого «Побежденные боги» (1924) путешественники (русский и француз) находят в горах Эфиопии изолированное племя, практикующее рабство, человеческие жертвоприношения и т.д. Подняв рабов на восстание против жрецов и победив, они хотят «создать для темных масс что-то новое взамен религии», «пусть они даже примут это как религию <…>, но мы ее составим по символу веры науки! Мы дадим им скрижали марксизма» (с. 102). Аналогичное общество (но уже на северном острове) изображено в рассказе Л. Гумилевского «Страна гипербореев» (1927). М. Зуев-Ордынец в повести «Сказание о граде Ново-Китеже» (1930) пишет о затерявшейся в сибирских лесах колонии потомков раскольников, сохраняющих быт и представления XVII в. Контакт с окружающим миром ведет здесь (как и у Язвицкого) к вспышке классовой борьбы и гибели этого общества.

Однако прошлое как воплощение дистопии вводилось в НФ чрезвычайно редко. Гораздо чаще мир дистопии репрезентировался капиталистической реальностью, а основное место в повествовании отводилось грядущей борьбе двух социальных систем. Обычно капиталистической Америке противостоит остальной мир, объединенный в одно социалистическое государство. В «Борьбе в эфире» А. Беляева герой, попав в будущее, видит, что в Америке люди выродились физически, фабричные рабочие превратились в придатки машин, а часть населения вообще одичала. Нью-Йорк теперь стал сплошным городом-небоскребом. Американские рабочие в «Пяти бессмертных» В. Валюсинского прикреплены к своим производствам, лишены избирательных и прочих гражданских прав, даже размножение их находится под контролем правящего класса. В повести А.Р. Палея «Гольфштрем» (1928), действие которой отнесено к 1947 г., труд американских рабочих бессмыслен и монотонен, брак и деторождение, развлечения и прочие сферы их жизни строго регламентированы.

В романе Э. Зеликовича наряду с изображением утопических картин коммунистического общества даны и дистопические зарисовки эксплуататорского общества. Там «властвуют тираны», классовые различия находят выражение даже в физиологии (эксплуатируемые – худые и изможденные, эксплуататоры толстые, на грани ожирения). Надсмотрщики убивают непокорных рабочих.

Во многих произведениях показывалась грядущая борьба за победу социализма во всем мире: «…революционный оптимизм ранних советских утопий был эмоциональной проекцией современности в будущее».

Универсальность парадигмы классовой борьбы не ставилась под сомнение. Так, в романе Зеликовича «Следующий мир» можно было прочесть, что «опыт человеческого общества показал, что нигде, никогда и ничто не давалось угнетенным без жестокой борьбы» (№ 4. С. 64) и что революции «так же логически необходимы для прогресса культурного общества, как очистка помещений от грязи» (№ 3. С. 79).

Возник специфический поджанр политической фантастики, изображающий (как правило, без внесения элементов научных или технических допущений) борьбу пролетариата с капиталом и крах буржуазного мира. В одних произведениях речь шла о революции в одной стране («Неуловимый враг» (1923) М.Я. Козырева; «Крушение республики Итль» (1925) Б. Лавренева; «Четверги мистера Дройда» (1929) Н.А. Борисова). В других конфликт принимал всемирный характер. Так, например, повесть С. Буданцева «Эскадрилья всемирной коммуны» (1925) изображает постепенное формирование Всемирной коммуны и победу ее в 1944 г. над капиталистическим «черным интернационалом». В романе Я. Окунева «Завтрашний день» (1924) показаны кризис капиталистического мира в ближайшем будущем, революции и победа коммунизма во всем мире. Аналогичным образом победная поступь социализма и финальное восстание рабочих в Aмерике изображены в «Гольфштреме» А.Р. Палея. Б. Ясенский в романе «Я жгу Париж» (1928) повествует об обострении кризиса в капиталистическом мире, объявлении им войны Советскому Союзу и рабочем восстании в Париже, приведшем к созданию Французской республики Советов. Даже космос, одна из наиболее популярных сфер научной фантастики, превращается в значительной степени в арену классовой борьбы. В «Аэлите» А. Толстого (1922—1923), действие которой разворачивается на Марсе, изображено восстание трудящихся против эксплуататоров, под предводительством красноармейца. В романе Н.И. Муханова «Пылающие бездны» (1924), повествующем о войне Земли с Марсом через пятьсот лет, также показаны революция и гражданская война на Марсе. Наконец, в книге Г. Арельского «Повести о Марсе» (1925) вновь идет речь о революции на Марсе, на сей раз оканчивающейся быстрой победой рабочих. В «Психомашине» (1924) В. Гончарова победоносная революция совершается с помощью землян уже на Луне, причем после победы каждый из трудящихся «счел своим долгом изучить русский как язык народа, восставшего против своих тиранов и боровшегося с изумительной энергией за идеалы трудящихся» (с. 81—82).

IV

Во второй половине 20-х гг. в НФ социальный утопизм (описание будущего социального устройства) постепенно уступает место техническому утопизму (описанию открытий). Феррерас вообще считает, что, «за исключением Замятина, советские авторы научно-фантастических романов с самого начала вознамерились идти по стопам Ж. Верна, создавая научные романы и избегая всякого разрыва с обществом». Путь к улучшению жизни авторы видят теперь лишь в изобретениях, научно-технических новациях. Как говорит герой одного из романов: «Наука может ошибаться в отдельных случаях, но она не ошибается в своей конечной цели – в освобождении человека от слепой власти стихий».

Неверно было бы считать, что подобная значимость техники обусловлена особенностями русской культуры, как полагал, например, В. Святловский. Он считал, что русские утопии на первый план выдвигали не социальные, а моральные и технические вопросы. Но в дореволюционный период появлялись и разнообразные социальные утопии: марксистские («На другой планете» (1901) П. Инфантьева, роман был изуродован цензурой, полный текст хранится в РГИА; «Красная звезда» (1908) А. Богданова), славянофильские («Через полвека» (1902) С. Шарапова), монархические («За приподнятою завесой» (1900) А.И. Красницкого) и даже оккультные, в качестве идеала предлагающие кастовый строй, схожий с древнеегипетским (романы В.И. Крыжановской «В ином мире» (1910), «Законодатели» (1916) и др.). Как было показано выше, социальные утопии появлялись и в первой половине 20-х гг. Лишь со второй половины десятилетия все надежды на лучшее будущее связываются только с научными открытиями и техническими новациями. По справедливому замечанию Б.В. Ляпунова, авторы многих описаний будущего 20-х – начала 30-х гг. «делали <…> это, по существу, в форме беллетризованных очерков, зарисовок научно-технических достижений, которые следует ожидать столетия спустя. Они показывали реализованным то, что в те времена казалось лишь далекой перспективой: писали о транспорте на атомной энергии, космических полетах, переделке природы, синтетической пище, грядущих успехах энергетики, связи, промышленности, строительства, автоматики». По-видимому, предполагалось, что в социальной области мечты теперь отменены, поскольку их сменяют основывающиеся на знании законов общественного развития планы. Характерны в этой связи как высказывания противников утопии, утверждавших, что она «отвлекает внимание пролетарского читателя от реальных проблем нашей действительности», так и декларации сторонников, считающих, что «социально-технический, утопический роман – вот желательный путь развития», поскольку «утопические романы, воспитывая вкус к науке, к технике, к изобретательности, инициативу, смелость, – могут играть, несомненно, положительную роль в деле воспитания желательных и нужных навыков и свойств». Вопрос о социальной утопии не ставился, таким образом, даже сторонниками утопического романа. Чрезвычайно наглядно иллюстрирует это положение книга «Жизнь и техника будущего (социальные и научно-технические утопии)» (М.; Л., 1928). Первая ее часть («социальные утопии») содержит только историю утопий от Платона до А. Богданова и совершенно не касается перспектив социального развития, вторая, посвященная научно-техническим утопиям, почти не включая ретроспективных моментов, пытается на основе современных научных знаний дать представление о будущем транспорта, производства, связи, жилища, космонавтики, психологии и физиологии человека и т.д. Собственно говоря, во второй части книги суммированы и почти все научные идеи, питавшие фантазию авторов НФ 20-х гг.

Однако, как правило, в НФ-книгах 20-х – начала 30-х гг. в основе изложения лежит не путь к открытию и не описание перспектив его использования, а борьба за обладание изобретением. Именно эта борьба движет сюжет многих книг, лежит в основе конфликта, причем в качестве борющихся сторон выступают пролетарии и капиталисты. Существовало два типовых подварианта общей схемы. В первом события разворачивались на Западе, в капиталистическом мире, и сводились к борьбе трудящихся и капиталистов по поводу открытия. Например, в повести И. Келлера и В. Гиршгорна «Универсальные лучи» (1929) изобретатель «универсальных лучей» отказывается сообщить их секрет миллионеру. Применение лучей в промышленности приводит к экономическому кризису и восстанию рабочих. С помощью тех же лучей рабочие уничтожают правительственные войска и побеждают. Аналогичным образом в романе Н.А. Карпова «Лучи смерти» (М.; Л., 1925) миллионеры с большим трудом заставляют ученого, создателя «лучей смерти», применить их для уничтожения восставших рабочих. Поскольку при этом гибнет его дочь, возлюбленный которой – рабочий, ученый разрушает свой прибор и говорит: «Теперь я жду людей труда и предоставлю в их распоряжение мое открытие, которое поможет им раздавить подлую буржуазию» (с. 164). Точно так же строится конфликт в повести А. Беляева «Вечный хлеб» (1928) и романе Б. Турова «Остров гориллоидов» (1929). Переход ко второму типу, где идет борьба между миром капитализма и миром социализма, можно наблюдать в повести В. Орловского «Машина ужаса» (1927), романах А. Беляева «Властелин мира» (1929), А.Н. Толстого «Гиперболоид инженера Гарина» (1925—1926). Здесь действие также разыгрывается на Западе, но важную роль в борьбе за открытие играют советские люди. В чистом виде второй тип представлен во многих НФ-книгах того времени. Например, в романе С. Беляева «Истребитель 17-У» советские ученые конструируют машину для ускорения роста растений, а стремящийся похитить ее чертежи иностранец создает на той же основе смертоносное оружие. В романе Льва Рубуса (Л. Рубинов, Л. Успенский) «Запах лимона» (1927) английская разведка стремится овладеть обнаруженным советским химиком сверхактивным веществом, но бдительным чекистам удается обезвредить врага. В сериале Б. Липатова и И. Келлера «Вулкан в кармане» (Вып. 1—5, 1925) сотрудник советского полпредства в Берлине борется за открытое чешским ученым сверхвзрывчатое вещество с представителями разных стран (в том числе и с сыщиком Шерлоком-Пинкертоном), побеждает и привозит вещество на родину.

Авторы настойчиво подчеркивают, что «в конечном счете это борьба двух мировоззрений, двух эпох, двух классов, которых представителем и оружием является каждый из нас». Во многих книгах утверждается, что капитализм использует изобретения во зло человечеству, а социализм – для облегчения человеческой жизни. Герой упомянутого романа С. Беляева говорит: «Одну и ту же мысль, одну и ту же химическую формулу вы заставляете родить ужас и истребление, а мы стараемся извлечь из нее пользу».

Однако среди научно-фантастических книг того времени можно встретить произведения, где представлено иное отношение к научным открытиям. Так, в романе Ю. Потехина (Жизнева) «Ошибка Оскара Буш» (М., 1927) немецкий шпион изобретает устройство, позволяющее убивать сотрудников ГПУ по телефону. Крупный сотрудник ГПУ, узнав об этом, мечтает «захватить заговорщиков и получить в свои руки такое могущественное изобретение! <…> Если таинственное оружие <…> достанется советской республике, тогда можно не жалеть даже о погибших товарищах <…>» (с. 185). И в итоге сотрудникам ГПУ удается овладеть изобретением.

Схема эта в 20-е гг. была настолько распространена, условность ее конструкции осознавалась столь хорошо, что некоторые романы такого типа несли в себе явственные элементы пародии. Они не являлись пародиями в чистом виде, поскольку имели двойную адресацию – невзыскательный читатель воспринимал их всерьез, а более искушенный ощущал и ироническое обыгрывание канонов жанра. Так, в «Повелителе железа» В.П. Катаева (Великий Устюг, 1925) русский профессор, противник войны, находит библиотеку Ивана Грозного и обнаруживает там сведения о местонахождении сокровищ далай-ламы в Тибете. Получив сокровища, он покупает у изобретателя «лучи смерти», которые «могли на расстоянии останавливать моторы, взрывать снаряды, убивать людей» (с. 5), и строит в Гималаях «машину обратного тока». После этого он обращается ко всему миру с требованием прекратить военные действия. Однако в это время в Индии разворачивается освободительная борьба против английского господства, и машина профессора мешает революционерам. Осознав ошибочность своей пацифистской позиции, профессор разрушает машину, и в итоге революция в Индии побеждает. Воспроизводя распространенную схему, Катаев одновременно пародирует ее (перенасыщая текст привычными компонентами авантюрно-приключенческого и научно-фантастического романа: «лучи смерти», тревожащая воображение историков и археологов до сих пор не разысканная библиотека Ивана Грозного, экзотические Гималаи, сыщик Стенли Холмс, племянник Шерлока Холмса и т.д.). В романе В. Гончарова «Долина смерти» (Л., 1925), построенном по стандартной схеме борьбы сотрудника ГПУ с русскими контрреволюционерами и англичанином за изобретение (все те же лучи, уничтожающие все на своем пути), автор говорит своему герою: «Скажи, мол, что цель достигнута, детрюит <…> в руках государства и что теперь, мол, нам не страшны никакие капиталистические окружения и бандитские интервенции, что теперь с детрюитом в руках мы живо вызовем Мировую Социальную <…>» (с. 180), на что тот отвечает: «Ерунда! <…> Мы и без твоего детрюита не сегодня-завтра будем иметь мировую революцию <…>. Детрюит не может ни остановить, ни вызвать ее наступления. Законы исторической необходимости таковы, что они не подвержены влиянию со стороны случайных моментов <…>. Я – марксист и, поэтому, с твоим финалом не согласен» (с. 180). Добавим, что в итоге вообще все происходившее в этом романе оказывается сном одного из персонажей.

Чрезвычайно своеобразную трактовку приобретает проблема «использования» открытия в творчестве М. Булгакова. Если большинство авторов боятся, что открытие попадет в руки «ненаших» (капиталистов, внешних врагов и т.п.), то Булгаков, единственный среди фантастов 20-х гг., в повести «Роковые яйца» (1925), отвергая схему «борьбы за открытие», сразу же отдает его представителям Советского государства. Однако оказывается, что они не готовы к использованию изобретения и в результате приводят страну к ужасной катастрофе. Тем самым Булгаков «выворачивает наизнанку» традиционную схему, показывая, что опасность не снаружи, а внутри (подобное перевертывание идет и на других уровнях; например, в повести идет речь о «лучах жизни», в то время как в большинстве книг того времени – о «лучах смерти»). На фоне стандартной схемы «борьбы за изобретение» еще более резко выделяются произведения А. Платонова. Он, пожалуй, единственный автор тех лет, которого волнует путь к открытию, к обретению знания. В повести «Эфирный тракт» (написана в 1926—1928 гг., впервые опубликована в 1968 г.) Платонов рассказывает о многолетних исканиях наследующих друг другу ученых. Хотя в основе повести лежат своеобразные гипотезы органической природы электрона и возможности человеческого мозга непосредственно влиять на окружающий мир, прежде всего она посвящена взаимоотношениям человека и природы, возможностям и характеру познания мира и воздействия на него. Герой повести делает открытие большого практического значения, однако здесь абсолютно отсутствуют какие-либо следы социальной борьбы за изобретение.

Ha материале конфликта по поводу открытия обсуждаются еще две важные для НФ 20-х гг. проблемы – стремление к неограниченной власти и ответственность ученого за свое открытие (или, шире, ответственность творца за результаты своей деятельности). Обе они рассматриваются обычно на западном материале. В 1920-е гг. актуализируется известный по книгам Ж. Верна и Г. Уэллса образ изобретателя, стремящегося к абсолютному господству. В «Гиперболоиде инженера Гарина» Гарин хочет добиться власти над миром, используя смертоносное оружие (лучи). В «Машине ужаса» В. Орловского один из героев, американский миллионер и ученый, для достижения аналогичной цели также использует лучи, причем двоякого рода (обеспечивающие контроль над психикой и позволяющие взрывать нужные объекты). Типичны для этой разновидности фантастики романы А. Беляева. В романе Беляева, который так и называется «Властелин мира» (1929), речь идет о немецком исследователе, который создал устройство, позволяющее навязывать свою волю другим людям. Стремясь получить власть над миром, он использует его для обогащения, не останавливаясь перед убийствами. В другом романе А. Беляева, «Продавец воздуха» (1929), аналогичный персонаж, англичанин, создает устройство для сжижения воздуха. Его использование грозит нехваткой воздуха (герой хочет «закрепостить рабочий класс, предоставляя возможность работать за право дышать»), однако советским людям удается справиться с властолюбцем.

V

Если описанные варианты пореволюционной НФ в абсолютном большинстве случаев не принадлежали к «высокой» словесности, проблемной и спорной для литературного сообщества тех лет, то редкие тогдашние образцы антиутопической фантастики и дистопии были открыто полемичны в плане мировоззренческом и отмечены риском личного поиска в аспекте поэтики. Они составляли значимые литературно-общественные события того времени, хотя – и это вторая примечательная их характеристика – в большинстве своем не получили пути к публике, на долгое время оставшись неопубликованными. Такова судьба книг Е. Замятина, М. Булгакова, А. Платонова, лишь в период перестройки ставших доступными широкому отечественному читателю.

«Первая и во многих отношениях поныне лучшая из великих дистопий», роман Е. Замятина «Мы» (1920) переворачивает ценностную пирамиду политических и технических утопий своего времени, демистифицируя среди прочего идеологию Пролеткульта и организационные проекты А. Гастева. Если в НФ-романе индивидуальная воля выступает, как правило, угрозой социальному порядку, разрушительной силой, окрашенной в инфернальные тона (демонизация образов властителя, ученого, любого «чужака» или маргинала), то в замятинском мире именно «всемогущее государство стирает любые проявления индивидуализма», угрожает любому отдельному человеческому существованию, ищущему возможности отстоять хотя бы минимум свободы. Сюжет «Мы» разворачивается как трудный опыт «распрограммирования дистопического героя». Отрывочность повествования символизирует последовательную дезинтеграцию личности, отождествленной с государством (не случайно роман-дневник начинается цитатой из правительственного воззвания). Попытка обретения себя заканчивается духовной гибелью – лишением способности воображения, что вновь символизировано цитатным возвращением государственной речи. «Вечный бунтовщик, экспериментатор и оппозиционер» Замятин показывает враждебность любых государственно-утопических проектов природе человека, стремится подорвать веру во всемогущество технического прогресса. Он рисует Единое Государство, где почти полностью подавляется личность («личное сознание – это только болезнь»), все существуют как винтики в общем механизме (имен нет, только «нумера»). Символом отсутствия личной жизни являются стеклянные стены квартир. Все сферы регламентированы: вместо любви – рационально распланированный секс, вместо творческой фантазии – догмы единственно правильного учения.

Так и не опубликованный в СССР роман Замятина был тем не менее широко известен по авторским читкам, а также по зарубежным изданиям. Книги М. Козакова и Я. Ларри явно писались в ответ на роман Замятина: они не только полемизируют с ним по содержанию, но и прямо называют свой адресат в тексте.

«Несовпадение идеи и действительности» порождает фантасмагорический антимир реализуемой утопии в прозе А. Платонова – романе «Чевенгур», повестях «Котлован» и «Ювенильное море», рассказе «Усомнившийся Макар» и др. Строят этот новый мир «безымянные прочие, живущие без всякого значения <…> имеющие лишь непроизвольно выросшее тело и чужие всем», под предводительством «рыцарей революции», таких же людей без пространства и времени, вырванных из привычных социальных гнезд и живущих воображением «не здесь и не сейчас». Движимые стихийными идеями полного и окончательного равенства, они видят лишь обузу прошлого во всем, что так или иначе воплощает смысл, содержа в себе тем самым ту или иную традицию как формулу социального отношения и опосредуя это отношение. Понимая все, кроме единого и общего мира прямых социальных связей с себе подобными, как средство угнетения, они остаются как вне природы, которую планируют целиком преобразить, так и культуры в ее основополагающих слоях – прежде всего языка («Формулируй!» – взывает один из героев «Чевенгура» к своему готовому на лозунговые клише помощнику). Построенный ими всеобщий дом представляет собой казарму, управляемую государственными «заменителями» («Город Градов»).

Своеобразным вариантом дистопии (на локальном материале) является,, по выражению Е. Замятина, «фантастика, врастающая корнями в быт», повестей М. Булгакова. В «Роковых яйцах» попытка использовать техническое изобретение для усовершенствования жизни (спасительное средство иронически снижено здесь до ускорителя куриного роста) ведет к катастрофическим социальным последствиям. В «Собачьем сердце» лабораторный эксперимент по хирургическому очеловечению порождает человекоподобное существо, чьи собачьи поползновения узакониваются фразеологией газетных передовиц.

Фактически в широкой печати (кроме отдельных вещей упомянутых крупных писателей) появились лишь несколько полемических дистопий. Одной из них был роман Тео Эли (Ф.Н. Ильина) «Долина новой жизни» (М., 1928, написан в 1922-м, в полном виде – со второй частью – опубликован в 1967 г.). Автор изображает попытку пересоздать человечество, принеся ему равенство, братство и счастье. Правда, инициатором ее является капиталист-миллиардер, но он «с ранней молодости бредил о пересоздании мира, о необходимости перестроить человека» (с. 114). Средством для достижения этой цели становится искусственное оплодотворение, выращивание людей искусственным путем, целенаправленное обучение и воспитание. Работа в этом направлении приводит к созданию на Памире тоталитарного государства, построенного на жестком контроле за его членами (везде стоят подслушивающие устройства, улавливающие волны мыслей, в результате у жителей «в голове идет двойной ряд мыслей, один для себя, другой – для посторонних» (с. 70)), психическом воздействии на их сознание с помощью специальных устройств. Все «живут ради единой цепи – совершенствования каждого отдельного звена человеческой цепи и совершенствования ее в целом» (с. 257), ради этого ведутся эксперименты, в том числе и над живыми людьми. Высшим авторитетом пользуется наука, а искусство вообще отсутствует. «Общее воспитание, машинное образование, машинное мышление» (с. 356) приводят к тому, что в стране нет талантов, самостоятельных деятелей, все только исполняют волю главы государства, «все думают, как он хочет, и все делают, что он пожелает» (с. 356).

Другой дистопией 20-х гг. можно считать роман А. Адалис и И. Сергеева «Абджéд Хевéз Хютти» (М.; Л., 1927), где изображено замкнутое высокогорное (на границе Средней Азии и Индии) государство с высокоразвитой техникой (на 10—15 лет опережающей технику западных стран) и политическим строем, представляющим собой «конец перехода к раскрепощению личности» (с. 141). Однако в результате оказывается, что за впечатляющей внешностью скрывается неожиданное содержание – это «республика прокаженных», собравшихся сюда из разных мест. Она «не имеет экономического смысла: правительство без народа, производство без труда, труд без производства, промышленность без вывоза, любовь без воспоминаний» (с. 146). В этой стране больные люди (и физически, и духовно – их мучает собственная неполноценность) ведут призрачное существование, их социальность (социальная организация) основывается на асоциальности – изолированности от всего остального мира.

Так антиутопическая тенденция в прозе 20-х гг. была вытеснена на периферию литературной жизни, а после высылки Е. Замятина за рубеж в 1931 г. сведена на нет. Как отмечают большинство исследователей, НФ между 1931 и 1956 гг. влачила самое жалкое существование, антиутопическое же направление исчезло вовсе: «…тема угнетения личности государством в литературе этого периода характерным образом отсутствует».

VI

Подводя итоги, подчеркнем принципиальный характер исследованных НФ-образцов и отметим вместе с тем, какого рода проблемы, конфликты и условно-повествовательные формы их постановки и разрешения остались вне изученной сферы. Фактически мы имели дело с тремя группами литературных образцов. Тяготеющие к первому типу содержат радикальную культурную (в ряде случаев – социальную) критику наличного порядка, включая опровержение самой идеи его разового переустройства и усовершенствования. Они приобретают форму антиутопии. В этом смысле перед нами образцы самоопределения авангардных групп независимых интеллектуалов, видящих свою задачу именно в критическом анализе и обсуждении не только тех или иных вариантов общественного развития, но и самих принципов социального порядка как гарантий индивидуальной автономии. Характерно, что они, представляя вместе с «философской фантастикой» передний край литературных поисков пореволюционной интеллигенции, оказываются за порогом официально признанной (издаваемой, обсуждаемой, переиздаваемой и рекомендуемой для изучения) литературы (Замятин, Платонов, Булгаков). Второй тип – социальная утопия, характерная для первой половины 20-х гг. и во многом проникнутая идеалами «казарменного коммунизма» и вульгаризированными марксистскими идеями о характере общества будущего, о природе труда и капитала, о классовой структуре общества и борьбе классов как движущей силе общественного развития (Никольский, Окунев). Третий тип – техническая утопия, где будущее предстает образцовой фабрикой (давняя традиция социалистических утопий) (А. Беляев). Нарастание – в двух последних вариантах – однозначности в противопоставлении «мы—они», равно как и усиливающийся акцент на положительной оценке технических средств преобразования социального мира, социологически могут быть интерпретированы как сдвиг отождествляющих себя с нею общностей на периферию социальной системы – в область исключительно инструментального действия, чистого исполнительства. Соответственно, в этом последнем случае можно говорить об отождествлении с позициями тех, кто контролирует ситуацию в обществе и ее динамику. При этом НФ-образец принимает характер либо войны двух миров, либо технического приключения.

Примечательно, что НФ как рационализация условий и форм социального общежития практически во всех исследованных вариантах ограничивается выдвижением и обсуждением тех или иных содержательных моделей смыслового взаимодействия и общественного устройства, как бы они принципиально ни различались. Однако в иных условиях, по иным исходным основаниям и для иных задач проблемой могут оказаться (как, например, у X. Борхеса и его последователей) и сами принятые нормы рационализации смыслового мира – формы определения реальности, природа ее «естественности», границы воображения, порядок и средства синтезирования образа мира в различных культурах и т.п. Мотивировкой подобных ситуаций в литературе выступает столкновение с неведомым или небывалым, «несказуемым», в самом ли герое, в окружающей ли его обстановке («зона» у братьев Стругацких и др.).

В противоположность такого рода эпистемологии или антропологии воображения действие НФ обычно вполне постигаемо для норм обыденного мышления: обстановка легко опознается, мотивы героев предельно прояснены, движение сюжета нетрудно предсказать. При всей экзотичности мест и персонажей действия, невзирая на демонстрируемые технические новации, природа социального мира и действующих в нем существ в принципе не отличается от читательской повседневности.

Для уточнения специфики авторских групп, выдвигающих различные версии НФ, важны еще два комплекса вопросов. Первый – отношение обсуждаемых образцов к «литературе». Здесь примечательно отсутствие НФ в обычных институциональных каналах обсуждения и оценки текущей словесности: она чаще всего попадает к широкому читателю, минуя рецензирование и критику, и становится позже достоянием уже собственно историка литературы (а еще чаще – культуры). Это, собственно, и есть признак массовой литературы. В этом смысле логичен подход к НФ не от современной ей авангардной литературы, а от фольклорных архетипов или сказочных сюжетов: здесь весьма слабо развито понятие авторства, и это при неизменном требовании и демонстрировании технической изощренности в изображении изобретений и т.п. Случаи, когда НФ ориентируется на литературу и входит в нее, должны обсуждаться особо. В самом общем смысле функция элементов НФ в таких случаях – либо возможность обобщенной социальной или культурной критики наличного порядка (романтического отвержения мира), либо «расшатывание» (Крисмански) устоявшихся норм реальности и поиски иных мотивировок поведения действующих лиц, принципов художественной типизации, ниспровержение сюжетных стандартов. Целью здесь является или обнаружение и обсуждение нормативных границ общепринятой реальности через столкновение ее с символами иного, неведомого, ужасного и т.п., или собственно художественный автономно-эстетический эксперимент, разрушающий, например, рутинную жанровую и т.п. поэтику.

Второй – отношение НФ к истории. Дидактический инструментализм действия в НФ возможен лишь в полностью определенном – и лишь потому контролируемом – мире мысленного эксперимента: тогда возможны расчленение действия по оси целей и средств, оценка адекватности последних, взвешивание побочных следствий и т.д. Мир НФ абсолютно телеологичен, время в нем имеет конец – либо вечность, либо гибель мира. В этом смысле НФ (и утопия в целом) есть одна из многих попыток Нового времени вырваться из истории. Она противостоит формам исторического сознания, а выдвигающие и признающие ее группы – общностям, самоопределяющимся через осознание себя в соответствии с прошлым, иначе говоря, гуманитарной интеллигенции как традиционному носителю исторического сознания. Подобное упразднение истории как принципиального многообразия, вариативности и открытости приводит к ценностному пределу: если в технической утопии «время <…> редуцировано до ритма технологического усовершенствования и направлено в сторону этого усовершенствования <…> человек потерял сознание времени <…> становится ему посторонним <…>», то в художественных мирах Замятина и Платонова «настоящее – воплощенная вечность, совершенная и незыблемая <…> понятие свободной воли теряет смысл, как оно и должно быть с точки зрения государства». В этом смысле производство и распространение НФ можно понимать как процесс самоутверждения и поисков признания со стороны различных группировок новой естественонаучной и научно-технической интеллигенции, апеллирующей к однородной и слабо подготовленной социальной «массе». Вряд ли случайно, что значительное большинство создателей НФ – научные работники и технические специалисты (равно как и среди читателей НФ). Знаменательно и другое: выступая глашатаями социального и технического авангарда, авторы исследованной массовой НФ как бы перешагивают в своих поисках фундаментальных оснований жизнеустройства и средств его литературной конституции (способностей воображения) через исторические формы социальности и «авторские» традиции их воплощения к миру долитературной и доисторической архаики. Организация смыслового космоса НФ задана архетипической топикой мифа и ритуала (функционально близкую роль здесь играют биологические – генетические, евгенические и т.п. – метафоры). Это и понятно: задача авторов и стремление читателей – воссоздание не «утраченного времени» индивида, а неуничтожимой вечности «всех», символы которой и черпаются из сравнительной истории религии, фольклорных традиций и т.д.

Представляется, что исследования воображаемого обещают известные возможности преодолеть крайность той и другой ценностной позиции, выйти за рамки противостояния данных интеллектуальных традиций и поддерживающих их групп. В ходе предпринятых работ вскрывается принципиальная близость символических структур ментальности – культурных форм мысли, в рамках которой работает и историческое сознание, и мифотворческое воображение.

1988 г.

 

К СОЦИОЛОГИИ ИНСКРИПТА

273

Авторская дарственная надпись на книге, которая играет столь большую роль в литературном быту, очень редко становится предметом исследовательского внимания.

Инскрипты интенсивно публикуются, нередко используются как важный источник информации о конкретной книге (уточнение времени выхода из печати, подлинная фамилия автора издания, вышедшего под псевдонимом, и т.п.) и ее авторе (круг его знакомств, характер взаимоотношений с адресатом надписи, время пребывания в том или ином месте и т.д.). Однако исследований этого литературно-бытового жанра – его поэтики, этикета, социокультурных функций и т.п. – на русском языке по сути дела нет. Работы на данную тему представляют собой либо лирические библиофильские эссе, либо предисловия к публикациям инскриптов, как правило также не отличающиеся особой аналитикой, либо тезисное обозначение возможных тем для исследования.

При этом инскрипт рассматривается в «романтическом» ключе, как некоторое уникальное послание художника конкретному лицу, как изолированный акт. Например, Л. Озеров пишет об инскрипте: «Автору хотелось сохранить тепло руки на книге, как бы отчуждающей его от рукописи», «Надпись – личная историческая зарубка на книге»; Е.И. Яцунок также полагает, что автор «как бы согревает вернувшееся ему в тираже собственное творчество, вновь авторизует его»; для О.Д. Голубевой автографы на книгах – «микрописьма, обращенные к друзьям и знакомым». Иным представляется инскрипт взгляду социолога литературы, изучающего социальное взаимодействие в рамках института литературы и в каждом компоненте литературной системы и в каждом артефакте этой сферы усматривающего прежде всего воплощение подобного взаимодействия.

При таком подходе инскрипт является весьма перспективным материалом для изучения, поскольку содержит подобное взаимодействие в явно выраженной форме.

Ниже мы хотели бы предложить конспективное изложение социологической трактовки инскрипта. Материалом для статьи явились инскрипты литераторов второй половины XIX – начала ХХ века, для предыдущего и последующего периодов существования русской литературы характерны, на наш взгляд, те же закономерности, но с некоторыми особенностями, о которых пойдет речь в заключении.

Начнем с проблематизации некоторых положений об инскрипте, которые считаются аксиоматическими.

Прежде всего рассмотрим – для кого пишется инскрипт. Принято считать, что ответ самоочевиден – адресату, тому, кому дарится книга. Например, Е.И. Яцунок утверждает, что «автограф сопровождает личный (не адресованный читателям) контакт двух людей, он направлен только определенному лицу», В.Я. Мордерер и А.Е. Парнис также пишут: «Тиражированная книга обращена к широкому читателю – каждый ее экземпляр с надписью как бы “вторично авторизуется” и почти всегда получает точный и с точки зрения автора глубоко осмысленный адрес» (Блок, с. 5—6). Однако обратим внимание, что в инскрипте тот, кому дарится книга, как правило, указывается в полной форме, с фамилией. Вот, например, несколько инскриптов Блока: «Дорогому Валерию Яковлевичу Брюсову на добрую память», «Николаю Петровичу Ге от любящего автора» (Блок, с. 40, 45). Но адресат прекрасно знает, что книгу дарят ему, и указание на того, кому дарится книга, могло бы вообще отсутствовать или даваться только в форме имени и отчества. Зачем же указывается фамилия? Ведь в письмах, действительно обращенных к конкретному адресату, проставляются только имя и отчество (или одно имя, или указание на родственную связь). И нельзя сказать, что подобные инскрипты не пишутся. Например, среди инскриптов Блока есть и такие: «Любе» (Л.Д. Блок), «тете» (М.А. Бекетовой), «Милому, нежно любимому брату Боре» (Андрею Белому), «Зинаиде Николаевне – от любящего автора» (З.Н. Гиппиус) (Блок, с. 38, 34, 35, 49) и т.п. Ср.: «Мушке Певучей. К. Бальмонт»; «Кате – память солнечных дней в Баньках. К. Бальмонт»; «Танику – Волчище» (В.В. Маяковский); «Сергею. Пусть твое будет с тобой!» (В.В. Розанов) (Богомолов. С. 377, 387, 392). Но число подобных инскриптов невелико, например, в весьма репрезентативной подборке инскриптов Блока (около 400) число инскриптов, не содержащих фамилию адресата, составляет по нашим подсчетам лишь чуть более 10%, и написаны они на книгах, подаренных родственникам или самым близким людям. О чем это говорит? На наш взгляд, о том, что инскрипт обычно пишется не только для того человека, которому дарится книга, но и для других, потенциальных читателей, которым пожелает показать книгу с инскриптом ее владелец или которым он станет доступен после его смерти. Инскрипты объективируют существующие отношения, делают их публичными и тем самым закрепляют их. Сам акт надписания книги уже указывает, что надпись обращена к публичности, представлена взгляду обобщенного третьего (не важно, прочтет ее кто-то в реальности или нет). В этом плане потенциально публичны даже самые интимные и краткие надписи. (Иначе зачем писать на книге «Маме», ведь она прекрасно знает, что книга подарена ей, и знает, кто подарил ее. А лаконичность здесь отнюдь не означает, что надпись чисто функциональна; просто отношения с матерью носят столь глубокий и всеобъемлющий характер, что никакая детализация, никакие конкретные слова тут не нужны.) Поэтому, как мне представляется, А.А. Блок проявлял непоследовательность, когда, как отмечают В.Я. Мордерер и А.Е. Парнис, «протестовал против оглашения некоторых своих надписей» на книгах, подаренных самым близким людям, как произошло с инскриптом М.И. Бенкендорф (Блок, с. 36).

Приведем еще несколько примеров, подтверждающих вывод об обращенности инскрипта к потенциальному Другому. Блок пишет на втором издании «Двенадцати»: «Николаю Эрнестовичу Радлову, автору заглавных букв – с искренним приветом – Александр Блок» (Блок, с. 116). Но ведь тот факт, что Радлов нарисовал заглавные буквы в этой книге, адресату надписи прекрасно известен, Блок отмечает это для других. Или он пишет: «Дорогому Тимофею Ивановичу Бережному, славному устроителю “вечера Александра Блока и Корнея Чуковского” в Большом Драматическом театре 25 апреля 1921 года от душевно преданного и благодарного а в т о р а» (Блок, с. 37). Можно подумать, что Бережной не знает, что это именно он и именно в этот день устроил данный вечер. Ср.: «Другу детства, товарищу по гимназии, ныне артисту Александру Леонидовичу Вишневскому от Антона Чехова» (Чехов, с. 270) – вся эта информация сообщается не для Вишневского, а для другого читателя, не осведомленного об этом.

Еще одно широко распространенное представление – о своеобразии инскрипта, отражении в нем индивидуальности автора и специфики его отношений с адресатом. Так, О. Ласунский полагает, что «жанр дарственной надписи не зажат в тиски формальных требований – в этом его прелесть: автор может дать простор своей фантазии и, что называется, вволю порезвиться», к «освященным многолетним опытом нормам» написания инскрипта он относит только «более или менее полное и точное указание адресата, а также фиксацию времени и места дарения». Аналогичным образом Е.И. Яцунок утверждает, что в инскриптах отражается «своеобразие личности тех, кто дарил свои книги, и тех, кому они были предназначены». Иванов-Разумник писал, например, что «Александр Александрович [Блок] не делал ничего незначащих, шаблонных, штампованных надписей: “на добрую память”, “«глубокоуважаемому”, “с приветом”, – а если и делал, то очень редко, или малозначительным людям, или когда дарил целую серию своих книг».

Лишь Н.А. Богомолов отмечает, что «в подавляющем большинстве случаев такие надписи делаются автоматически по заранее разработанному или спонтанно возникающему в памяти шаблону», и лишь как отклонение от нормы «значимы отступления от шаблона, свидетельствующие о специфическом характере отношений дарящего книгу с тем, кому она преподносится» (Богомолов. С. 373). Нам именно эта точка зрения представляется верной; действительно, данный жанр весьма этикетен, и даритель обычно осуществляет выбор из сравнительно небольшого числа принятых в это время и в этой культурной среде формул.

Приведу ряд выписок из одной подборки инскриптов: «Вере Евгеньевне Гаккель на добрую память от автора» (В.А. Комаровский), «Надежде Николаевне Богоявленской на добрую память от автора» (В.Г. Короленко), «Владимиру Александровичу Шуф на добрую память. Автор» (С.Я. Надсон), «Николаю Александровичу Лейкину на добрую память от автора» (Л.И. Пальмин), «З.М. Кельсону на добрую память. В. Пяст» (Лесман, с. 114, 118, 156, 168, 180; см. также с. 23, 144, 191, 192, 206, 211). При желании число подобных инскриптов легко умножить, как и привести примеры ряда других постоянно используемых формул («с глубоким уважением» / «глубокоуважаемому» / «многоуважаемому», или «дружески» / «в знак дружбы», или «дорогому», или «с любовью» / «в знак любви», и т.п.). Только обращение к инскриптам ряда поэтов Серебряного века создает иллюзию, что дарственные надписи являются глубоко личными, на деле же подобные инскрипты составляли незначительное меньшинство, преобладали же стандартные формулы.

Изложенные наблюдения показывают, что библиофильская трактовка инскрипта, основывающаяся на материале наиболее «выигрышных» для публикации игровых и претендующих на значение литературного произведения инскриптов, скрывает его подлинный смысл. Адекватное понимание его характера и функций возможно только при анализе его в контексте использования, т.е. в контексте дарения книги, на которой он написан.

Конечно, у дарителя нередко существует внутренняя мотивация к дарению: в русском обществе писательство имеет высокий культурный статус, человек, опубликовавший нечто (особенно книгу), некоторым образом подтверждает свои права на роль человека неординарного – умного, знающего, пророка и т.д. Каждое дарение своей книги повышает общественный статус автора.

Но главная причина дарения – не в этом.

Изучение социальной функции дара М. Моссом показало его фундаментальную социальную роль в интеграции общества, причем дар, выступающий, на первый взгляд, как свободное и безвозмездное действие, по сути своей является принудительным и небескорыстным. В архаическом обществе, в котором не было экономического рынка, товарного обмена и т.д., соответствующую функцию выполняло дарение. Поставки товаров и благ «почти всегда облекались в форму подношения, великодушно вручаемого подарка, даже тогда, когда в этом жесте, сопровождающем сделку, нет ничего, кроме фикции, формальности и социального обмана, когда за этим кроются обязательность и экономический интерес». И хотя сейчас соответствующие функции выполняют прежде всего иные институты, однако «мораль и экономика подобного рода продолжают постоянно и, так сказать, подспудно функционировать и в наших обществах…». В определенных ситуациях общество ждет от человека, что он будет дарить, и не ответить на эти ожидания – значит пренебречь общественными условностями, на что мало кто решается. И дарить нередко приходится и тем, кто человеку безразличен и даже неприятен.

В литературном сообществе существует целый ряд неписаных правил поведения, литературная этика (например: при изложении чужих мыслей, а тем более при цитировании следует указывать источник; нельзя искажать (или придумывать несуществующие) цитаты; нельзя использовать уже существующие псевдонимы; псевдоним может раскрыть только автор, другие могут сделать это только после его смерти, и т.д.). К числу таких правил принадлежит и обычай дарить свою книгу коллегам, которые входят в круг общения, причем дарить с инскриптом; это норма взаимоотношений в литературной среде.

Определенную часть тиража новой книги (несколько десятков экземпляров) автор предназначает для подарков (кроме того, до революции со второй половины XIX в. существовала еще традиция рассылки своей книги по литературным изданиям для отзыва, но в советское время она постепенно исчезла, рассылкой занимались издательства).

Не дарить книгу нельзя: это означало бы, что автор чуждается своих коллег. Не подарив книгу, он обидит или даже оскорбит того или иного литератора, который ждет от него подарка. Даря книгу коллеге, писатель показывает, что признает его права на место в литературе, считается с его мнением и оценкой, подтверждает наличие своей связи с ним и ожидает, что в литературных делах коллега будет оказывать ему содействие и признавать, в свою очередь, его литературные права. Подаренными экземплярами он помечает границы своего круга, той литературной среды, к которой принадлежит (в нее входят представители иных элементов института литературы – издатели, редакторы периодических изданий, книготорговцы, рецензенты и т.п.; представители других видов искусства, в рамках которых нередко находят иное воплощение литературные произведения, – театральные и кинематографические деятели, художники-иллюстраторы и т.п., а также коллеги-литераторы – учителя и авторитетные для автора представители литературного цеха, коллеги, равные по статусу, ученики и другие представители следующего литературного поколения).

Кроме того, любой дар предполагает отдаривание. Литератор бесплатно получает в ответ книги своих коллег. Но отдаривание идет и в иной форме (часть одариваемых лиц книг вообще не выпускают). «Отдариться» можно хорошим отношением, положительной рецензией, положительными оценками в литературном сообществе. Это значит, что рецензент, которому подарена книга, обычно не ругает книгу или хотя бы пишет отрицательный отзыв мягче, без резких нападок.

Таким образом, дарение книги – акт этикетный, в каком-то смысле обязательный. Столь же этикетный характер носит инскрипт.

Если бы книга дарилась только для чтения, то инскрипт не был бы нужен: кем подарена книга и при каких обстоятельствах, адресат и так знает, а текстом для прочтения теперь располагает.

Конечно, в ряде случаев этикетность инскрипта уходит на второй план, когда с его помощью автор стремится решить конкретные задачи, например познакомить со своей книгой определенных коллег по литературному цеху, наладить или улучшить отношения с адресатом, обеспечить положительную рецензию (например, «Глубокоуважаемому Виктору Петровичу Буренину, на милостивый суд, от автора. Н. Карпов», «Почитаемому деду Пафнутию от уважающего автора. Удостойте добрым словом, если заслуживает, если же не заслуживает, то обругайте… молчанием. И.П. Зазулин» (Дед Пафнутий – псевдоним сотрудника «Петербургского листка» С.С. Окрейца) – Рейтблат, с. 473, 471), добиться постановки своей пьесы (например, когда пьеса дарится руководителю театра: «Дорогому Александру Александровичу Таирову в ожидании скорой встречи – на суд милостивый. Н. Евреинов»; «Многоуважаемому Федору Адамовичу Коршу, судье строгому, но справедливому, – на добрую память» (В.П. Свенцицкий) – Рейтблат, с. 470, 482) и т.п., даже успешно пройти цензуру; вот надписи авторов на изданиях пьес, представляемых в театральную цензуру: «Его Сиятельству г-ну Графу Головину, снисходительному цензору. От признательного автора. D-r В. Гречинский» (Рейтблат, с. 467); «Ликург был строгим законодателем, прошу Вас не судить по его законам» (Н. Базилевский на пьесе «Закон Ликурга» (М., 1934) – Сектор редких книг Российской государственной библиотеки искусств).

Но основная функция инскрипта – иная. Как уже отмечалось выше, инскрипт закрепляет символичность акта дарения, вводит в него инстанцию Другого. Ведь если просто подарить книгу, об этом будут знать только двое, никаких доказательств, что данная книга – дар, не будет. Функция подавляющего большинства инскриптов – интеграция литературной системы на основе обмена знаками лояльности и фиксации статусов внутри системы.

Подарив книгу, автор уже обозначил позитивное отношение к адресату. Инскрипт должен уточнить и нюансировать это отношение. Иногда такая нюансировка дарителю не нужна (или он не хочет добавлять позитивные краски). Тогда он ограничивается обозначением дарителя и адресата (нередко фиксируются также место и время дарения), это нечто вроде поклона при встрече.

Но значительная часть надписей фиксирует соотношение в литературной иерархии. Выбирая ту или иную формулу, автор закреплял социальную дистанцию (в рамках института литературы).

Немало надписей писалось в позиции «снизу вверх», от рядового или низшего члена литературной системы мэтру, ее руководителю и т.п. Вот инскрипты на книгах, подаренных А.П. Чехову: «Писателю-колоссу – от писателя-пигмея. Антону Павловичу Чехову Иван Белоусов», «Основываясь на словах одного талантливого писателя (Ан. Пав. Чехова), что “в литературе, как и в армии маленькие чины – необходимы” – я позволяю себе поднести этому писателю мое плохонькое произведение, рассчитывая на его снисходительность к маленькой, детской писательнице. М. Киселева», «Антону Павловичу Чехову, знаменитому, от самого незначительного. А. Мошин», «В знак памяти и уважения маленький писателишка талантливому А.П. Чехову. В. Долгоруков», «А.П. Чехову от искренне любящей его как человека и сердечно почитающей как писателя, его “микроскопической коллеги” Т. Щепкиной-Куперник» (Библиотека Чехова, с. 219, 241, 261, 289, 316; аналогичные инскрипты см. также на с. 258, 259, 270, 297, 312). Вариант – позиция ученичества: «Бесподобному учителю от слабого ученика. Глубокоуважаемому Антону Павловичу Чехову. Автор» (О. Волжанин) (Библиотека Чехова, с. 224), «Венценосному певцу беспримерных глубин и снежных высот Валерию Яковлевичу Брюсову с глубоким уважением и благодарностью – внимательный и всегда преданный ученик» (Блок, с. 40); «Глубокочтимому учителю Валерию Яковлевичу Брюсову. Сергей Бобров», «Валерию Брюсову – на вершины мастерства с дороги достижений» (С. Городецкий), «Глубокоуважаемому Валерию Яковлевичу Брюсову, моему учителю, с чувством неизменной любви к его творчеству. Владислав Ходасевич» (Автографы, с. 155, 254, 443).

Еще больше инскриптов пишется «по горизонтали»: равным по статусу, например: «Милому Ивану Алексеевичу Бунину от коллеги Антона Чехова», «Собрату по оружию (не огнестрельному – примечание для начальства) Александру Семеновичу Лазареву-Грузинскому от автора. А. Чехов», «Алексею Алексеевичу Луговому, собрату по профессии, от его почитателя. А. Чехов» (Чехов, с. 268, 277, 279); «Ю.Д. Беляеву, товарищу по искусству. М. Кузмин» (Лесман, с. 121); «Александру Кусикову – моему орлиному другу по ущельям поэзии и эльборусам слов. Автор» (В.В. Каменский) (Богомолов, с. 385).

Инскрипты, написанные «сверху вниз», встречаются очень редко, поскольку так или иначе будут ставить автора в положение нескромного человека, самохвала. Чтобы снять этот акцент, автор инскрипта нередко использует иронию: «Ромаше Голике от знаменитого писателя на память о его великих делах» (А.П. Чехов) (Чехов, с. 271), «Наде, моей любимой ученице. Валерий Брюсов» (Н.Я. Брюсовой) (Автографы, 179).

Неформальные инскрипты (Бальмонта, Маяковского, Северянина, Ремизова и т.п.) значимы как «минус-прием», на фоне распространенного этикета в инскрипте; они позволяют авторам реализовать свое амплуа «поэта», или «хулигана», или «отшельника», т.е. литератора, не вписанного в литературную систему, пренебрегающего ее условностями.

И в заключение – об эволюции инскрипта (вообще-то это тема для специальной статьи). Исторически инскрипт возник из посвятительной надписи, а делалась она вышестоящему, покровителю. Поэтому инскрипты XVIII в. носили по большей части официальный характер и фиксировали в основном соотношение автора и адресата в социальной иерархии. В XIX в. инскрипт постепенно переходил от чисто социальных отношений к отношениям в сфере литературы, к культурной иерархии, иерархии талантов и внутрилитературных позиций. В ХХ в. все больше места в инскрипте занимают личные отношения дарителя и адресата. Но сам факт закрепления этих отношений инскриптом означает, что это лично-публичные отношения, т.е. личные отношения, имеющие публичную значимость, хотя исходно определяемые не статусом, а аффективными моментами.

2011 г.

 

КОММЕНТАРИЙ В ЭПОХУ ИНТЕРНЕТА

(Методологические аспекты)

289

В работе отечественных литературоведов, по крайней мере занимающихся русской литературой, комментаторская деятельность составляет одно из главных направлений. Речь идет, конечно, об историках литературы, но уточнение это не принципиальное, поскольку теоретиков у нас раз-два и обчелся, а современная литература отдана на откуп критике и почти не привлекает внимание исследователей.

Формы этой деятельности разнообразны: комментарий к впервые публикуемым по архивным источникам художественным произведениям, воспоминаниям, письмам, документам, комментарий в академических и близких к ним по типу изданиях классиков, примечания к «массовым» и учебным изданиям тех же классиков и известных писателей прошлого и т.д., и т.п.

В подобную работу литературоведы вкладывают массу времени и усилий, полагаю, что не меньше, чем в собственно исследования, в написание статей и монографий.

В то же время рефлексия над этой важной сферой труда литературоведа в последние годы в России практически отсутствует. И это при том, что и сама литература, и контекст и формы ее функционирования, и читатель быстро и весьма существенно изменились за последние 15 лет.

В этих заметках мы попытаемся проблематизировать такие аспекты этой темы, как адресат комментария, границы комментируемого, характер комментария в эпоху революции в средствах коммуникации и т.д. Речь пойдет главным образом о комментировании русской художественной литературы XVIII—ХХ вв. Комментирование древнерусских, эпистолярных, мемуарных и т.п. текстов, в которых для читателя значим не столько эстетический, сколько познавательный аспект и аудитория которых существенно уже, неизбежно должно отличаться по своим принципам, хотя часть тенденций, о которых ниже пойдет речь, присуща и этой сфере. Определенная специфика присуща и комментированию переводной литературы.

Прежде всего определим, что понимается под комментарием. В словаре, подготовленном Институтом русского языка, находим такое определение: «Комментарий – толкование, разъяснение какого-либо текста». «Краткая литературная энциклопедия» дает близкое по характеру определение: «Комментарий (от лат. commentarius – заметка, толкование) – жанр филологического исследования, разъясняющий текст лит[ературного] памятника». Почти дословное повторение этой формулировки можно найти в «Литературном энциклопедическом словаре» (М., 1987) и «Литературной энциклопедии терминов и понятий» (М., 2001).

Когда вдумываешься в эту дефиницию, сразу же встают три вопроса:

– почему тексты, созданные с коммуникативной целью, кому-то непонятны?

– нужно ли делать их понятными?

– если да, то с помощью чего и в каких аспектах?

На первый вопрос ответить легко: текст непонятен в том случае, когда между его создателем и потребителем существует культурный разрыв, они отличаются по кругу знаний, представлений, мотивов деятельности, ценностей, литературных конвенций и т.д.

Такой разрыв возникает либо со временем, когда текст воспринимается в месте своего создания через много лет; либо при переходе текста в иноязычную и инокультурную среду, либо, в случае сильной культурной дифференциации общества, при восприятии его не той культурной средой, для которой он создавался.

Комментатор стремится дополнить тезаурус читателя, дать сведения о бытовых реалиях, исторических персонажах, источниках цитат и т.д., и т.п. и предполагает, что эта информация поможет постичь смысл произведения. Однако справедливость этого предположения далеко не очевидна.

Так, в народной среде именно непонятность текста считалась показателем его высоких достоинств, мудрости и глубины. В русской деревне даже существовало поверье, что кто Библию целиком прочтет, тот с ума сойдет. Напомню также слова, сказанные слугой И.А. Гончарову: «Если все понимать – то и читать не нужно: что тут занятного!»

Любопытно, что словарик мифологических персонажей, приложенный к первому изданию книги М. Комарова «Приключения милорда Георга» (СПб., 1782), в многочисленных переизданиях ее отсутствовал.

С другой стороны, ряд исследователей настаивает на творческом потенциале неверного прочтения и понимания. В частности, Гарольд Блум доказывает, что подобное прочтение было причиной появления новых идей и концепций, а отечественный искусствовед Борис Соколов прослеживает аналогичные явления на материале русской лубочной картинки.

И действительно, в историческом развитии литературы довольно долго (до Нового времени) нормой было не точное воспроизведение текста первоисточника с поясняющими его комментариями, а, напротив, творческая его переработка в соответствии с интересами, знаниями, литературными вкусами и ценностями потребителя (напомню о Шекспире, Боккаччо и др.).

Впрочем, и сейчас нередко можно встретить подобное отношение к литературным текстам («Бова-королевич» А. Ремизова; «Трехгрошовая опера» и «Трехгрошовый роман» Б. Брехта, «Иосиф и его братья» Т. Манна и т.п.), особенно в детской литературе («Приключения Буратино» А.Н. Толстого, «Доктор Айболит» К.И. Чуковского, «Волшебник Изумрудного города» А.М. Волкова и т.п.).

Только на уровне «высокой литературы» принята (а в авангардных ее секторах и отброшена) максима неизменности текста, который следует воспроизводить точно по источнику. Массовая (речь здесь идет не о поэтике и проблематике, а просто о масштабах потребления) литература, как правило, обходится без комментария (допуская, напротив, адаптацию исходного текста).

Функционален он (т.е. востребован) только в изданиях для читателя «продвинутого», элитарного и в изданиях учебных, адресованных школьникам и студентам.

Рассмотрим подробнее фигуры комментатора и читателя комментария.

Комментаторы появляются в достаточно развитой литературной системе с дифференцированным набором ролей (писатель, издатель, книгопродавец, редактор, литературовед, литературный критик, преподаватель литературы, читатель). В подобной системе уже существует корпус классических текстов, включающий лучшие, образцовые, наиболее значимые произведения. «Эта традиция складывается в процессах выработки писателями, литературной критикой, а позднее – литературоведением, историей и теорией литературы собственной культурной идентичности. Через отсылку к прошлому как “высокому” и “образцовому” устанавливаются пространственно-временные границы истории, культуры и собственно литературы как целого, упорядоченного тем самым в своем единстве и поступательном, преемственном развитии. Классическая словесность выступает основой ориентации для возникающей как самостоятельная сфера литературы, для ищущего социальной независимости и культурной авторитетности писателя, делается мерилом его собственной продукции, источником тем, правил построения текста, норм его восприятия, интерпретации и оценки».

Поддержанием корпуса классики, его пополнением и корректировкой занимаются литературоведы и критики. Осуществляют это они в значительной степени отдельно от самих текстов – в форме статей, историй литературы, рекомендательных списков и т.п. Но параллельно идет работа «рядом» (под одной обложкой) с текстами – я имею в виду подготовку хрестоматий и комментариев.

Текст, написанный на знакомом языке, как-нибудь да понимается. Но в литературоведении предполагается, что существует одно правильное его понимание, остальные же либо приближаются к нему (не совсем правильное понимание, неполное понимание), либо неверны, неправильны. Комментатор, знающий, как «правильно понимать текст», призван сообщить это знание другим.

Комментирование направлено на нормативное закрепление определенного понимания произведения (а в конечном счете и всего творчества данного автора и хода развития литературы в целом) и на трансляцию этой трактовки в более широкие круги лиц, приобщенных к литературной культуре. Таким образом, основные стимулы комментаторской деятельности – идеологический и дидактический. Отбором текстов для комментирования, типом комментария, формулировками примечаний и оценочными суждениями в них комментатор задает норму восприятия текста.

Подавляющее большинство читателей или не обращается к текстам, которые подвергаются комментированию, или, если читают их, не обращаются к комментарию. Комментарий нужен самим филологам, а также социокультурным слоям, близким к филологической культуре, подвергающимся ее воздействию, – школьным и вузовским преподавателям литературы, студентам и другим учащимся, «продвинутым» читателям.

В России комментаторская деятельность получала развитие в периоды резкого роста значимости литературы и острых идеологических полемик, не имевших прямого публицистического выражения. Первый такой период – середина XIX в. Именно с этого времени на протяжении второй половины XIX в. литература служила точкой приложения интеллектуальных сил, вызывала острый интерес культурной элиты. Носила комментаторская деятельность историзирующий характер (т.е. была направлена на восстановление исторического контекста создания произведения). (Чисто фактический, документальный тип комментария можно поставить в параллель с экспансией реализма в русской литературе в этот период. Характерно, что богословский, религиозно-нравственный и т.п. типы комментария тогда напрочь отсутствовали.) Занимались комментированием главным образом «непрофессионалы» (критики, педагоги, библиографы), а отнюдь не литературоведы. С.А. Рейсер в своей работе «Основы текстологии» напоминал, что «издание и комментирование произведений Пушкина в течение многих лет, в сущности до Октябрьской революции, было не работой текстолога, воспитанного в традициях филологической науки, а, скорее, чем-то вроде общественной работы любителя, для которого имя Пушкина было знаменем родной культуры». Именно для данных групп комментаторская деятельность служила самолегитимации, доказательству причастности к литературе (напомню в этой связи собирательско-комментаторскую деятельность поклонников Цветаевой, Булгакова и ряда других властителей дум 1970—1980-х гг.).

Важнейшие комментаторские акции середины XIX в. были совершены людьми, далекими от академического литературоведения: критик П.В. Анненков откомментировал собрание сочинений Пушкина (1855—1857), не имевший высшего образования писатель и чиновник П.Е. Кулиш – собрание сочинений Гоголя (1857), гимназический преподаватель В.Ф. Кеневич – басни Крылова (1869), чиновник П.А. Ефремов – произведения авторов XVIII в. (1860-е), и т.д. Исключением, на первый взгляд, является подготовленное академиком Я.К. Гротом собрание сочинений Державина (1864—1883). Но Грот более двадцати лет преподавал (в Гельсингфорсском университете и Царскосельском лицее) и основной вклад в науку внес в качестве языковеда, а серьезных литературоведческих трудов за ним не числится.

Показательна борьба комментаторских трактовок на материале литературы XVIII в. Если Ефремов в своих переизданиях книг литераторов того времени предлагал «демократическую» ее интерпретацию, нередко упоминая в примечаниях о «варварских привычках крепостного права», то Грот, издавая Державина, почти не давал реальный комментарий, делая акцент на комментарии текстологическом и биографическом. Однако П.И. Бартеневу он писал: «Весь мой труд, смею полагать, есть довольно энергическая выходка против невежественной брани <…>» (речь шла о современных критиках Державина). Намерение Грота было понято его оппонентами, и они (в частности, и П.А. Ефремов) подвергли издание резкой критике.

Принято считать, что комментарий призван пояснить текст. Это пояснение осуществляется путем включения текста в более широкий контекст: исторический, литературный, философский и т.д. Комментатор обращается к другим текстам и пытается дополнить круг знаний читателя, чтобы он смог полноценно воспринять произведение. Он – своего рода посредник, посвятивший себя поискам подобных сведений. Из бесконечного мира культурной информации он извлекает нужное (с его точки зрения) для понимания данного текста. Но дело ведь не в том или ином факте, а во всей картине мировосприятия, структуре ценностей читателя иной культуры, восстановить которую в целостном виде комментатор не в силах. Напротив, приводя в комментариях цитаты из эпистолярных и мемуарных источников, которые не были известны современникам текста, а также очищая текст от редакторских и цензурных изменений, публикатор/комментатор нередко создает новый артефакт, не имеющий соответствия какому-либо тексту в прошлом (см., например, современные издания «Что делать?»).

Авторы работ по текстологии настаивают, что комментарий в научных изданиях не должен включать легкодоступные сведения. Д.С. Лихачев писал, например: «Комментарий к научному изданию должен носить исследовательский характер. Это род исследования текста. Комментарий, излагающий более или менее известные данные, допустим только в научно-популярных изданиях». Однако того идеального «научного» комментария, о котором говорят специалисты по текстологии, на деле не существует. Напротив, даже «академические» издания заполнены информацией, которую в принципе читатель должен знать, если обращается к изданиям типа полных собраний сочинений, а если не знает, то легко может разыскать в распространенных справочниках.

Вот, например, в Полном собрании сочинений А.С. Грибоедова, вышедшем с грифом Института русской литературы, в комментариях А.Л. Гришунина к «Горю от ума» сообщается, кто такие свояченица, Амур, пономарь и камергер, поясняются Содом, бахрома, камер-юнкер, вольтерьянец, якобинец, паж и т.д., и т.п. Аналогичным образом в Полном собрании сочинений Н.С. Гумилева, на котором также стоит гриф ИРЛИ, поясняются Люцифер, викинг, Содом, кондор, Геракл, вериги, таверна и т.п.

С другой стороны, сведения, необходимые исследователям, нередко попадают в популярные издания. Курьезный пример такого безадресного (якобы научного) комментария – подготовленное В.Д. Раком издание низовых повестей Матвея Комарова (История мошенника Ваньки Каина. Милорд Георг. СПб.: Журнал «Нева»; Летний сад, 2000). С одной стороны, книга явно адресована «широкому» читателю: снабжена завлекательной обложкой «под лубок», названия произведений приведены на титуле в усеченной форме, а обработчик Комаров превратился в автора, в примечаниях поясняются такие слова, как «просвирня», «консистория», «камергер», «камер-юнкер», «вершок». С другой стороны, дается подробный текстологический комментарий, нужный только специалистам, число которых по данному вопросу исчисляется в лучшем случае десятками.

Комментарий обычно в значительной степени состоит из того, что уже известно, но поиск этих сведений может представлять трудности для читателя, а комментатор кумуллирует их рядом с текстом (исторические события, упоминаемые лица, бытовые реалии прошлого или специфической среды, устаревшие или региональные слова, тексты на иностранном языке, цитаты), и из того, что комментатор нашел или придумал (доказал) сам. В практике комментаторов преобладает первый вид комментария, а второй встречается весьма редко. Это не случайно. Несмотря на заявления теоретиков комментаторской работы, комментарий имеет по своей природе прежде всего дидактический характер.

Можно предложить следующий операциональный критерий: когда архивный текст публикуется и комментируется впервые, работа комментатора носит преимущественно исследовательский характер (характерно, что публикации такого типа производятся обычно в научных журналах и сборниках; это – публикации для «своих»). Если же комментируется легкодоступный текст, то в комментарии (в том числе и в академических собраниях сочинений) значительную часть занимает информация, известная специалисту и рассчитанная на более широкие круги читателей. Специалисту не нужны разыскания под одной обложкой с текстом. Текст у него уже есть. Пояснения же к нему поискового характера один исследователь может изложить, а другой прочесть отдельно: в журнале или сборнике статей.

Особенно наглядно дидактический, нормативный характер комментария проявился в советский период, когда численность культурного слоя резко сократилась (репрессии, эмиграция, гибель от голода, холода, болезней), а малокультурный читатель столь же резко вырос в объеме в результате интенсивной работы по повышению уровня грамотности, деятельности рабфаков, самообразования.

Кроме того, резкая социальная ломка быстро сделала непонятными дореволюционные реалии. Поэтому в советский период функция комментатора приобрела специфическую нагрузку. Старые справочники не переиздавались и имелись в очень немногих библиотеках, новых выходило очень мало, и весь пласт информации, связанный с дореволюционной жизнью, был малодоступен. Подобно советским кинокритикам, которые смотрели фильмы на зарубежных кинофестивалях или на закрытых просмотрах, а потом рассказывали о них советским зрителям, комментатор черпал сведения из доступных ему, но недоступных массе читателей источников.

Специалисты-текстологи отмечают, что «многие дореволюционные издания [классиков] вовсе не преследовали задач историко-литературного комментирования текстов, в связи с чем этот вид комментария в них отсутствовал <…>. Можно определенно сказать, что историко-литературный комментарий в его современном виде целиком выработан советской текстологической практикой».

По сравнению с периодом расцвета комментария сейчас значимость литературы, особенно литературы высокой, классической (и, соответственно, литературоведения), чрезвычайно низка. Социальные и культурные силы, которые ранее поддерживали нормативные трактовки (школа, государственное книгоиздание, культурная элита), утратили авторитет.

Различные инстанции (в том числе и Интернет) способствуют плюралистичности восприятия, готовности согласиться с одновременным существованием различных вариантов, разных интерпретаций. Больше того, все слабее историзирующий подход к культурным артефактам. Различные культурные пласты и явления синхронизируются, возникает то, что очень метафорически можно назвать новым мифологическим сознанием. А такое сознание потребности в комментарии не испытывает.

С сужением зоны востребованности комментария получается, что нужен он почти исключительно специалистам.

Кроме того, последние десятилетия отмечены быстрым развитием электронных средств хранения, распространения и предоставления информации, что резко меняет сложившуюся систему коммуникации. Нынешнюю ситуацию можно сравнить с периодом появления книгопечатания. Компьютер бросает вызов книге и периодике, а также институтам их хранения и распространения.

Сейчас поставлена под вопрос традиционная концепция текста как имеющего четкие границы сообщения.

Можно предположить, что с развитием компьютерных средств, совершенствованием техники и программ сканирования в ближайшие десятилетия будут оцифрованы если не все, то значительная (может быть, большая часть) накопленных в мире печатных материалов. Еще в 1999 г. объем Рунета превысил 10 тыс. гигабайт, что соответствует 10 млн страниц печатного текста. С тех пор он значительно вырос.

Уже сейчас в русскоязычном секторе Интернета представлены сотни тысяч текстов, в том числе и опубликованных в прошлом, и ежегодно там размещаются еще десятки тысяч, причем темп ввода все ускоряется. По нашим предположениям, лет через 10—20 в Интернет будут «заведены» 20—30% всех текстов, когда-либо опубликованных на русском языке, причем это касается в первую очередь справочных и библиографических изданий, наиболее информативных и содержательных трудов.

Весьма правдоподобна точка зрения, согласно которой в будущем библиотеки будут выступать как хранилища книг, выступающих в функции произведений полиграфического искусства (как своеобразные музеи), а также как депозитарии, хранящие малоиспользуемые или неиспользуемые издания. В основном же тексты будут читаться в Интернете и в форме электронных книг.

Интернет обладает весьма специфической аудиторией: у нее сравнительно высокий образовательный уровень; это преимущественно молодежь: студенты и молодые научные работники.

По данным исследования фонда «Общественное мнение», проведенного в 2002 г., аудитория Интернета в России составила 8,8 млн, то есть 8% жителей в возрасте 18 лет и старше. За три года российский сегмент сети вырос в два раза, и в ближайшие годы, по оценкам социологов, темпы роста останутся прежними. Если учесть, что среди потребителей Интернета преобладают наиболее образованные и наиболее молодые слои населения, то, по нашему мнению, не вызовет принципиальных возражений вывод, что в ближайшем будущем к Интернету «подключатся» почти все потребители комментированных изданий.

Нам представляется, что социокультурные перемены, порожденные как социальными, так и текстологическими причинами, проблематизируют деятельность комментатора, ставят его перед необходимостью вновь дать ответы на вопросы «Что комментировать?», «Для кого комментировать?», «Как комментировать?».

Наши наблюдения показывают, что пока ничего подобного не происходит.

Показательно отношение комментаторов к Интернету. Нельзя сказать, что они его игнорируют, напротив, используют очень интенсивно. Но использование это ведется в рамках традиционной и быстро устаревающей идеологии комментаторской деятельности – для поиска источника цитаты, дат жизни комментируемого исторического деятеля и т.п. Эти данные, полученные с помощью Интернета, вводятся в печатный комментарий, как если бы комментатор почерпнул их из печатного источника. Но сама привычная схема «автор → печатное издание → читатель» не подвергается сомнению.

Однако мы полагаем, что уже в ближайшем будущем основным каналом коммуникации на основе письменного слова станет Интернет, все (или почти все) будет публиковаться там (хотя не исключено, что параллельно будут выходить и книги – печатные или «электронные»). Но Интернет не «квантифицирован», как «бумажные» издания, тут текст через поисковые системы и ссылки сразу же включается в широчайший интертекстуальный контекст.

Соответственно, сразу же отпадает потребность в комментарии, излагающем сведения, содержащиеся в распространенных энциклопедиях, справочниках, библиографических указателях. Ведь наряду с ростом объема оцифрованных текстов совершенствуются и поисковые системы, которые в ближайшем будущем позволят легко выйти на наиболее авторитетную и достоверную информацию.

Думается, что комментатор должен четко осознать, что время универсального «советского» комментария прошло. Книгоиздание (в том числе и электронное) все больше и больше дифференцируется. И в будущем комментарий, разумеется, останется, ведь культура устроена так, что с течением времени культурные формы не исчезают, просто сужается зона их функционирования. Но он явно претерпит существенные изменения.

Направленность их можно предположительно обозначить так:

– доля комментированных изданий в общем объеме книгоиздания сократится;

– они станут более адресными; граница между дидактическим и поисковым комментарием станет четче;

– пока будут сохраняться существующие подходы к преподаванию литературы, будут существовать и комментированные издания классики учебного типа (для школьников, студентов), содержащие в основном реальный комментарий;

– в так называемых «научных» изданиях (собрания сочинений академического типа, переиздания книг в серии «Литературные памятники» и т.п.) объем комментария сократится; тут будут представлены преимущественно комментарии, являющиеся результатом исследовательской работы (сопоставление разных версий текста, поиск информации в архивах, прессе и т.п.);

– в основном же наблюдения, помогающие исследователям лучше понять текст, находки исследовательского типа будут излагаться в научной периодике и в специальных изданиях: персональных продолжающихся изданиях по писателям-классикам (типа «Чеховианы», сборника «Достоевский: Материалы и исследования») и т.п.

2004 г.