Уж если начинать — то с самого начала. С истока.

Я знал, что туда, ближе к истокам, можно добраться пароходом единственный раз в году: весной, в половодье, едва скатится лед. Именно тогда в верховья Печоры поднимается судно, на котором — годовой запас всего, чем жив человек. Везут муку и сахар, одеяла и валенки, школьные тетради и батарейные радиоприемники.

Один лишь раз может подняться пароход в те места — по большой воде, так как эта большая вода тут же схлынет, ощерятся пороги, обнажатся мели.

Едва ли не каждый день я названивал в Верхнепечорск: справлялся на пристани, надоедал персоналу гидрометеостанции, просил знакомых, чтобы загодя известили — когда он будет, этот единственный рейс.

И все равно опоздал.

Очень внезапна, бурна, скоротечна весна на Печоре.

Когда я примчался в Верхнепечорск, мне сообщили, что «Писарев» не только ушел вверх, но и успел уже засесть на мели, возвращаясь обратно.

Чертыхнувшись, я поплелся на райцентровский аэродром, хотя не об этом я мечтал всю зиму, — не о том, чтобы с птичьего полета, через плексигласовое очко созерцать эти места. Кроме того, я хотел взобраться именно к истокам, а самолеты летали лишь до Полоя, откуда до этих истоков, увы, не рукой подать.

Да что поделаешь?

Проболтавшись час в воздушных ямах, АН-2 сел на опушке близ Полоя.

Я пошел в деревню.

На крыльце магазина сельпо сидели скучные мужчины: ждали, когда откроется. Мое появление не вызвало у них никакого интереса.

Зато из ближнего дома тотчас выбежала беременная молодуха, справилась:

— Не ты уполномоченный?

— Какой уполномоченный?..

— Которому маклатуру сдавать — книги старые.

— Нет.

На крыльце оживились:

— Фиса, а много у тебя маклатуры?

— Как же у ней мало — вон сколь притащила за пазухой-то!

— Натолкала…

— Ха-ха-ха!

Живот у молодухи действительно был преогромный.

Воспользовавшись веселой минутой, я подошел к ожидающим.

— Здравствуйте. Вверх на лодке идти никто не собирается?

— Вверх?.. А зачем?

— Я хочу подняться к истокам.

— А-а…

Мужики понимающе переглянулись. Потом один сказал небрежно:

— Опять, значит, насчет инспектора.

— Какого инспектора?

— Что прошлый год в лесу пропал. Охотинспектор… Так теперь разве найдешь? Зимой, должно, доели его волки-то.

— Не найти, конечно, — вздохнул другой. — В тот год целое лето искали — не нашли…

— Да не нужен мне ваш охотоинспектор! — обозлился я.

— И нам не нужен. На кой он нам?..

— Понимаете, я хочу посмотреть истоки.

— А-а.

Мужчины снова переглянулись.

— Сходи на берег, — посоветовал первый. — Моторка там из района. Может, и вверх пойдет.

На берегу Полоя — обширной заводи, давшей название деревне, — стояли мохнатые кедры и рослые, еще нагие березы.

Поодаль на воде застыли лодки, востроносые самодельные челны. В них сидели старухи с удочками — ловили рыбу. Тут, как я позже узнал, это апостольское занятие считалось самым пустяшным изо всех хозяйственных дел: мужики им брезговали, предпочитая лесованье, молодым женщинам хватало работы в колхозе и по дому, — поэтому рыбачили тут лишь никчемные старухи да бесштанная детвора.

У берега стояла большая груженая лодка. Парень в кепке и сапогах-броднях возился с подвесным мотором.

— Ты вверх? — спросил я.

— Вниз, — ответил парень. — Чего я там не видал — вверху?

— А исток Печоры ты видал?

— Фью-у… — присвистнул он. — Его никто не видал. Может, медведь видал. В горах это… Там и людей нету, а мне главное — люди.

— Это почему же? — усмехнулся я. Было странно слышать здесь, в Полое, от этого парня в кепке столь выспренную сентенцию.

— А потому что у меня кинопередвижка. И план у меня. Как я без людей план буду делать? А тут еще дали — старье…

Я окончательно скис. Я понял, что с заветной целью придется распроститься. Что путь вверх отрезан.

— Тебя как звать?

— Сашка.

— Ну, тезки значит. С собой возьмешь?

Он оглядел меня с головы до ног. И кивнул.

Через полчаса моторка, взрезав покойную гладь заводи, вынеслась на текучее русло. Печора здесь была узка, берега почти сомкнуты — и не скажешь, что Печора. Так, речушка. С обеих сторон нависала над ней дремучая хвоя.

К концу дня, отмахав километров тридцать, мы прибыли в Пожег — поселок леспромхоза.

Тут нас уже дожидались. Рослые ребята с явной охотой помогли Сашке вытащить из лодки аппаратуру, торжественно понесли ее в клуб. А девушки, выбежавшие нам навстречу, заверещали:

— Какое кино?

— Про любовь или про войну?

— Всё тут, — ответил Сашка.

Он нагрузил меня круглыми и плоскими жестяными коробками, себе же сунул под мышку свиток каких-то бумаг и так, налегке, зашагал.

По пути мне удалось прочесть на потрепанном ярлычке, прикрепленном к коробке: «Парень из нашего города». Да, не новинка… Помнится, я смотрел это еще в детстве. Про танкистов. Кажется, там играет Крючков.

В клубе Сашка развернул свиток. Это были афиши-безымянки. То есть, там было напечатано только: «Сегодня… кинофильм… начало в…», все же остальное следовало вписывать от руки.

И Сашка, обмакнув кисточку в пузырек чернил, оказавшийся у него в кармане, решительно вывел: «Парень из нашего Пожега».

— Как? — поразился я.

— А так, — сурово глянул на меня Сашка. И, добыв из того же кармана баночку с клеем, приказал: — Иди, лепи.

В семь часов вечера леспромхозовский клуб был набит битком.

Я, опасаясь дурных последствий, предпочел остаться на улице. Но мне было слышно все, что происходило там, в зале. Звучали голоса с экрана, лязгали гусеницы, врывалась музыка, ударили первые выстрелы. Потом раздалась беспорядочная, отчаянная пальба — но это уже было не на экране. Это воодушевленно рукоплескали зрители. Вот опять. И снова…

Успокоившись, я смотрел на сизое, постепенно меркнущее небо.

Ночевку нам отвели в леспромхозовском медпункте: Сашка, часто появлявшийся в этих местах, оказался накоротке с фельдшерицей. В медпункте была идеальная чистота, но стены не побелены, а оклеены газетами, потому что само строение было сборно-щитовым, без штукатурки. И вот, покуда Сашка беседовал с фельдшерицей в соседней комнате, я слонялся вдоль этих стен и почитывал разные разности, выворачивая шею: газеты были наклеены то боком, то вверх ногами.

Меня ждал сюрприз. На странице «Комсомольской правды» я увидел свой рассказ. Кажется, самый первый. Или самый второй. Представьте, как это было приятно: убедиться в том, что твой застенчивый труд достиг и этих глухоманей…

Но я не стал хвастать перед Сашкой этой настенной публикацией, когда он явился от фельдшерицы. Поостерегся: кто знает, как это могло бы повлиять на наши отношения? Покуда же они складывались отлично: мы были просто попутчиками — ехали в одну сторону.

На следующий день, спустившись километров на двадцать, мы прибыли в иргинский колхоз «Сила».

Здесь был показан художественный фильм «Парень из нашей Ирги». И я не только таскал коробки, но и помог Сашке оформить безымянку.

Сбор был полный. Успех тоже. Все обошлось без инцидентов, если не считать одного — но он не имел отношения к самому фильму.

Уже на первой части погас свет — кто-то на улице выключил движок. Сашка остановил картину, вышел, исправил. События на экране двинулись своим чередом. Но в тот знаменитый момент, когда Сергей Луконин на своем танке решил с ходу проскочить ветхий мосток — все вдруг опять сникло, свет погас…

Публика зароптала.

Как выяснилось вскоре, колхозный конюх Федька Бурмантов в тот день напился спозаранку. К вечеру он уже был в таком невозможном виде, что его признанная зазноба и невеста Роза наотрез отказалась идти в клуб с ним вместе. Пошла с подругами. Однако у Федьки на сей счет зародились ревнивые подозрения. И он, в отместку, решил сорвать киносеанс. Устройство движка он знал, даром что конюх — и, подкравшись к движку, нарушал в нем какой-нибудь контакт, а сам прятался в канаву.

Сашка дважды находил и устранял повреждения. Но, догадавшись, что это неспроста, что это дело чьих-то зловредных рук, запустил очередную часть, а сам вышел на улицу, притаился за углом.

В самый разгар испанских событий изображение снова расплылось, а шум снаружи, проникнув сквозь стены, перекрыл мужской разговор на экране в фашистском штабе, куда привели плененного Сергея…

Зрители дружно повалили вон из зала. Я тоже пошел.

Там было дело.

Киномеханик и конюх бились насмерть.

Сашка был вне себя от ярости, потому что ему предстояло на этой старинной картине вытянуть план и добыть себе квартальную премию, и он, разумеется, не мог смириться с посягательством на свои жизненно важные интересы. Что же касается Бурмантова Федьки — то для него в лице Сашки как бы воплотился воображенный спьяна соперник.

Глухие удары перемежались стенаньем и уханьем. У конюха текла юшка из носа, заплыл глаз, а Сашкина спина уже была вываляна в пыли. Но еще представлялось неясным, чья возьмет.

Это был честный богатырский бой, и никто из многочисленных зрителей не смел вмешаться в него — смотрели с уважительным молчанием. И я не решился нарушить обстоятельства поединка, прийти на помощь Сашке: тогда уж все могло обернуться проблемой своих и чужих, и киносеансу грозила бы опасность остаться незавершенным…

Но Сашка уже сам овладел ситуацией. В тот страшный миг, когда конюх выдернул из ближнего прясла осиновый кол и, задрав его над головой, ринулся на врага, — Сашка, пригнувшись, бросился ему навстречу и с полного разбега головой боднул в дыхало.

Тот, не выпуская кола, без звука рухнул в канаву — ту самую, где прятался, творя свои козни. И сразу же мирно захрапел, заснул глубоким пьяным сном.

Все вернулись в зал. Фильм продолжался.

Но до самого его победного конца я слышал, как прерывисто, надсадно дышит Сашка у проектора. И как где-то в передних рядах всхлипывает девушка…

Мы двигались вниз по Печоре день за днем. И может быть из-за того, что так нетороплив, постепенен был путь, оставалось неуловимым для глаз, что после каждой нашей ночевки река была немного шире, чем накануне. Она все просторней разворачивала свое русло, вбирая невидимые, скрытые чащобами притоки.

В Кукуе мы демонстрировали кинокартину «Парень из нашего Кукуя», а в Ляге соответственно — «Парень из нашей Ляги».

Я еще раз могу засвидетельствовать, я клятвенно подтверждаю, что ни разу — ни в одном селе, ни в одном лесопункте, где мы останавливались, вешали безымянки и крутили эту ленту, — ни разу, нигде и никто не предъявил нам претензий, не уличил в обмане, не требовал деньги назад. Хотя, разумеется, все отлично знали эту картину, видели ее раньше и, может быть, неоднократно.

Наверное, все же, это хорошая картина. С молодым Крючковым. Мне кажется, что всем было приятно и лестно считать своим земляком танкиста Сергея Луконина. И, вероятно, писатель Симонов нарочно придумал такое название — «Парень из нашего города» — вроде афиши-безымянки, куда остается лишь вписать название любого российского города или села, породившего таких парней.

Лишь раз, уже в конце пути, я почувствовал опасение, что мы столкнемся с большими трудностями в нашей простодушной афере.

Мы явились в Джегор — только что возникший на левом берегу Печоры поселок сейсмической партии. Геофизики простукивали здесь с помощью взрывчатки земные тверди: нет ли там чего-нибудь подходящего?

Жили они в палатках, не очень благоустроенно, вкалывали до седьмого пота. Публика, однако, интеллигентная: молодые инженеры, недавние выпускники институтов, москвичи и ленинградцы. Народ тертый.

Перед афишей «Парень из нашего Джегора», которую мы вывесили на двери столовой (клуба тут покамест не было), — покатывались с хохоту, держались за животики, утирали слезы.

Я умолял Сашку снять афишу, доказывал ему, что тут, в Джегоре, этот номер не пройдет.

— Пройдет, — отрезал Сашка.

И опять оказался прав.

Кто-то из веселящейся братии высказал предположение, что такую хохму могли учинить только свои же ребята из партии, что они будто бы сами подменили афишу — и тогда все успокоились, порадовались собственному остроумию и нашли в этом названии свой резон.

Зато на премьеру нового фильма геофизики явились с подстриженными бородками либо выбритые начисто, в свежих сорочках, некоторые даже в галстуках. А из тех палаток, где проживали геологини, одно за другим выпархивали столичного вида создания в ярких платьях, в драгоценностях фирмы «Яблонекс», с искусными прическами, пахнущие хорошими духами.

Видно, для них всех дело было вовсе не в том, какая нынче кинокартина. Просто они обрадовались случаю надеть эти галстуки и бижутерию, выглядеть светски, снова, хотя бы на один вечер, почувствовать себя не в комариной тайге, а на студенческом балу в Колонном зале, на международном кинофестивале…

Признаться, это хмельное и суетное чувство ощутил и я. Мне очень вдруг захотелось подойти к этим ребятам и девушкам, рассказать им, что я тоже недавно из Москвы, бывал в Ленинграде, что я окончил Литературный институт, что мой рассказ напечатан в «Комсомольской правде» и что однажды мне довелось минут двадцать беседовать наедине с Константином Симоновым — да, был такой случай в моей жизни…

Но я не посмел сделать этого. Я убоялся, что это может дурно повлиять на наши отношения с Сашкой.

А эти отношения были для меня куда важней.

Ведь мы уже две недели плыли по Печоре.

И трижды в день мы садились за общую трапезу. Сашка доставал из рюкзака хлеб, преломлял его, потом брал из ящика жестянку тушеной говядины и, одним ударом острого топора разрубив ее пополам, протягивал половину мне.

В тот вечер я смотрел наш фильм последний, двенадцатый раз.

Назавтра мы прибыли в Верхнепечорск.

Теперь про устье.

Туда я отправился в сентябре. Уже по осенней большой воде. Впрочем, на сей раз от этой большой воды ничего не зависело: ведь низовья Печоры судоходны всю навигацию — там всегда есть проходимый фарватер, там не страшны мели.

Просто, как я помню, в это время я сам сидел на мели. До получки было далеко, а денег — ни гроша. И я запросился в командировку, притом обязательно за Полярный круг: там ведь и суточные, и квартирные платят вдвое.

В Канине я сел на пароход «Грибоедов», идущий до Нарьян-Мара.

Путь это долгий, и я много чего повидал на этом пути и многое мог бы рассказать. Но это отдалило бы нас от главной цели — от устья.

А я и впрямь тоща много чего повидал, услыхал.

Потому что на «Грибоедове» мне посчастливилось свести знакомство с самим капитаном — Василием Ивановичем Аввакумовым.

Василий Иванович позволял мне часами околачиваться в капитанской рубке, пока сам вел судно, а когда он сдавал вахту помощнику, то, бывало, приглашал меня к себе в каюту — и там мы вели с ним беседы на всякие мудреные темы.

И в тот запомнившийся мне день — впрочем, день уже кончался, вечерело — я по обыкновению торчал в рубке.

Это было на полпути от Усть-Лыжи до Петрова Щелья.

Капитан Аввакумов всматривался вперед, пошевеливая штурвальное колесо.

Я же глазел по сторонам.

А на что было глазеть? И направо и налево — хмурая гладь воды и лысые берега.

Здесь Печора была уже безмерно широка, не переплыть, пожалуй. И я с недоверием вспоминал ту скромную речушку, по которой плыл весной на лодке и которая тоже называлась Печорой.

Ничто не выказывало прямого родства.

Но оно все же было.

Вот я только что сказал о лысых берегах. Да, издали эти тундровые берега выглядели бесприютно и голо. Пустыня пустыней. Никакое семя, казалось, не могло здесь прорасти, да и есть ли смысл ему прорастать, коли даже в эту пору, в самом начале сентября, ветер был ледяным и промозглым, а ночами уже рыскали по небу — будто в тревожные ночи воздушных налетов — прожектора полярного сияния…

Но когда, следуя изгибам фарватера, «Грибоедов» приближался к берегу, я вдруг обнаруживал, что берега эти не голы, не бесплодны.

Было трудно различить в сумерках, что именно там произрастает, но одно виделось отчетливо: белизна берез.

Разумеется, они мало чем походили на те березы, которые я видел в верховьях реки и которые будто спорили своей высотой и стройностью с печорскими кедрами. И уж подавно это были не кудрявые, бесподобной красоты березы Подмосковья, и не березы украинских гаев, и не березы алтайских колков…

Здесь были совсем другие березы. Карликовые, всего полметра ростом, корявенькие, изломанные, мелколистые.

И все же это были березы! Они вцепились в эту бесприютную почву, их корни, может быть, касались вечной мерзлоты, их ветки были придавлены к грунту снегами и ветрами, — но они утвердились здесь, как бы заверяя: это — Русская земля, и мы стоим на ней, доколе она длится…

Я настолько увлекся созерцанием этих берез, что и не заметил: нам навстречу шло судно. А это не каждый час случается на Печоре.

Пароходишко был небольшой, буксирный, за ним тащилась баржа. Однако дымил он во всю мощь: клубы копоти вздымались над трубой и стлались черным шлейфом.

Как и положено, он, идущий снизу, просигналил первым. За полтора километра до встречи пароходишко исторг сиплый гудок, над левым его бортом мелькнул флажок.

Малость поднаторев в речных правилах за те дни, что провел в капитанской рубке, я взглянул на Василия Ивановича. Теперь он должен был дать ответный гудок и сделать отмашку слева.

Капитан явно медлил. Лицо его было хмуро.

Но закон есть закон.

Нехотя, будто кота за хвост, он потянул рычаг. «Грибоедов» прогудел шаляпинским басом.

Капитан взял флажок, вышел из рубки и махнул им так, как машут рукой: «Пропади все пропадом».

Судна сблизились. Я прочел на спардеке встречного: «Шексна». Там в рубке тоже стоял капитан, я попытался разглядеть его лицо, однако он его как бы нарочно отвернул, и я успел лишь заметить, что оно, это лицо, было несколько моложе, чем лицо нашего капитана.

«Грибоедов» и «Шексна» разошлись борт в борт. Капитаны не смотрели друг на друга.

Меня заинтриговало все это, я уже придумывал какой-нибудь хитрый обиняк, чтобы затеять разговор, а там и вывести все на чистую воду.

Но Василий Иванович начал сам. Он сказал:

— Вот что, Саша. Сейчас мы придем в Петрово Щелье. Я сдаю вахту. Заходи ко мне, потолкуем.

— Есть, — ответил я.

— Только, видишь ли… водка в буфете кончилась. Пассажиры всю выпили. И в запасе у Граньки, буфетчицы, ничего не осталось. В Нарьян-Маре загрузим. Понимаешь? А надо бы…

— Да, капитан, — сказал я. — Надо бы.

— Так вот, Саша. В Петровом Щелье ты пробежись до магазина, а?

— Сбегаю, — охотно сказал я. — Мигом.

Аввакумов поморщился.

— В том-то и дело, Саша, что мигом не получится. Магазин в Петровом Щелье далеко, у затона. Это километра два в одну сторону. И обратно тоже два.

— А стоянка сколько?

— Восемь минут.

— Тогда не успею, — сказал я. — За восемь минут не успею — четыре километра. А вдруг в магазине очередь?..

— Успеешь, Саша. Я… подожду. Потом нагоним.

— Есть, капитан, — сказал я.

За излучиной открылось Петрово Щелье.

Путь от пристани к затону был нелегок. Дорога поднималась круто вверх, и я уже на первом километре задышал, как марафонец на финише. Но очередь в магазине оказалась, к счастью, невелика. И обратный путь был куда приятней: я бежал под горку легко, катился колобком, придерживая оттянутые карманы. И все время, пока я бежал, мне был виден с возвышенности белый пароход, причаливший к черным избам.

Мне по-всякому приходилось в жизни бегать за водкой. Я выскакивал из поездов на глухих полустанках. Пробирался по такой лютой грязи, где буксовал даже гусеничный трактор. Один раз мне довелось смотаться по этому делу на оленьих нартах. Но еще никогда не случалось такого, чтобы целый пароход стоял у дебаркадера, терпеливо дожидаясь меня…

Мы расположились в капитанской каюте. Граня, буфетчица, принесла туда ужин: холодную треску под маринадом и горячую треску с картошкой. Еще кисель.

— Ты, Саша, не обижайся, — сказал Василий Иванович, когда она вышла. — Я бы мог кого-нибудь послать из матросов. Но это, понимаешь ли, с точки зрения дисциплины…

— Само собой, — согласился я.

Мы распечатали.

— Вот что, Саша… — сказал капитан немного погодя. — Для статейки, конечно, это не годится. И фельетон тут не выйдет — потому что не смешно. Да и не надо… Но можешь ли ты мне самому разъяснить один вопрос?

— Смотря какой вопрос.

Аввакумов вздохнул.

— Мне теперь тридцать семь. А тогда было двадцать восемь. Да, девять лет назад… Женился я. Она в сплавучастке работала, счетоводом. Очень была красивая. То есть, понимаешь ли, на весь поселок — одна такая. Ухаживали за ней, сватались, что ни день. А пошла она за меня. Потому что поняла — женщины это сразу чуют, Саша, — что я ее по-настоящему люблю. На всю жизнь…

Где-то вдали провыл гудок. «Грибоедов» ответил басом. Мы опять расходились с кем-то, уже в темноте.

— Сыграли мы свадьбу. Через год родилась дочка. А еще через год — сын. Вроде бы, жили неплохо, зарабатывал я прилично, мебель купили, пианино. Только было мне, все же, беспокойно: очень уж красивая она была, даже еще красивее стала — и сама она это понимала, и другие, конечно, тоже видели. На работе ухажеры так и вьются, а ведь я, Саша, полжизни не дома — на воде… Будь здоров.

— Ваше здоровье, капитан.

— Ну, короче говоря, узнал я, что она завела с одним шуры-муры. С нашим, из пароходства — тоже капитан. Молодой еще парень, но видный такой из себя. И между прочим — вот скажу тебе совсем откровенно, — не сволочь он, нет, даже наоборот. Просто молодой очень был. А она была очень красивая… Ну, и застукал я их обоих. Объявил, что в рейс иду, а у меня не было рейса. Пришел к нему вечером, вышиб дверь и — застукал…

— Закурите, капитан?

— Давай… Так, значит. Что я при этом имел в виду, какое у меня было намерение? Хотел ему морду набить, при ней, чтобы видела она, кто из нас мужчина. А потом и ее поучить, дома… или просто поговорить с ней для воспитания: что, мол, на первый раз прощу, а там — делай выводы… Ты понимаешь, Саша, не было у меня никакого другого намерения: ведь я ее любил, и семья у нас была — сын, дочка… А вышло-то что? Только я туда, только на него с кулаками пошел, а она вдруг хватает его за руки и говорит — не мне, ему: «Ну, — говорит, — признавайся, что ты меня любишь!» — Он, понимаешь, стоит ни жив ни мертв, голову опустил, не хочет говорить этого. А она требует: «Прямо ему скажи — что ты меня любишь. Ну!..» — Тот возьми дай кивни: люблю, мол. — «Вот, — говорит она. — И еще ему скажи, что ты на мне женишься. Говори!» — А тот стоит, как под ружьем. Тоска у него на лице, стыд. Не хочет говорить… А она требует: «Если ты честный человек — сейчас же говори: женюсь…» Вот тут-то и я понял, что не сволочь он, даже наоборот. У самого на глазах слезы, а кивает: «Да, мол, женюсь». — «Ну, вот и все ясно между нами, — говорит она. — Все теперь ясно. Так что иди домой, Вася. И пиши заявление».

Пароход ощутимо подался вбок, против течения, пошел на разворот.

Капитан посмотрел на часы и сказал:

— Взглавье. По расписанию идем… Да. Вот так все и кончилось. Развелись мы. А они расписались. Детей суд поделил: дочку — ей, сына — мне. Его Сашей звать, сына, как тебя. В школу пошел этот год.

— Вдвоем живете?

Василий Иванович вздохнул, поморщился.

— Нет… Как же мне холостяковать, если сын при мне и если я на воде полжизни? Нашел я, конечно, женщину. Хорошая, хозяйственная, Сашку любит. Третий год вместе.

— Ну, и слава богу. Значит, все утряслось. Долью, капитан?

— Доливай.

Мы чокнулись, запили киселем.

Василий Иванович помолчал с минуту, прислушиваясь к гулу машины. Потом сказал:

— Это только с виду утряслось, Саша… А если глубже заглянуть, то что получается? Я ее… ну ту, первую… я ее забыть не могу. И обиды этой не могу забыть. И потому я человек навсегда несчастный. И жена моя теперешняя — она не может про это не догадываться. Потому и ей нет полного счастья. Дети — брат и сестра однокровные, в одной школе учатся, — а вроде как чужие. Вот тебе уже четыре человека — пострадавшие…

Он загнул четыре пальца, остался торчать один — большой.

— А ему, думаешь, счастье?.. Ведь он ее нисколько не любит. И уважать он ее не может. Чужого ребенка растит. А приходится, потому что он — не сволочь, порядочный человек. Значит — тоже несчастный.

Загнулся и большой палец.

— Встречаемся мы с ним в поселке — не здороваемся даже. А когда на воде встретимся, просигналим — и рыла воротим…

Тяжелый кулак лег на подрагивающий столик.

Капитан Аввакумов опять помолчал, прислушиваясь то ли к машине, то ли к себе самому. И сказал:

— Ты мне и разъясни теперь, Саша, этот вопрос: а она теперь счастливая?

Так вот — насчет устья.

Никакого устья у Печоры нету. За Нарьян-Маром река разделяется на двадцать проток, рукавов, или, как их тут называют — шары. И никто вам с достаточной уверенностью не сможет указать, какой из этих двадцати шаров — Печора. Они все в совокупности своей — Печора.

Вы можете пройти через один из рукавов в Печорскую губу. И это уже будет настоящее бескрайнее море. А само это море, как известно, часть океана.

Но перегнитесь через борт, суньте палец в воду и попробуйте на вкус: солона ли эта морская, эта океанская вода? Нет, пресна. Значит, Печора еще здесь, с вами.

Не судите меня строго за то, что я обманул ваши ожидания: обещал рассказать про исток и устье, а рассказал бог весть что.

Просто я пе нашел ни истока, ни устья. Я бессчетно бывал на Печоре, — и в верховьях ее, и в низовьях, — но так до сих пор и не смог обнаружить ни начала ее, ни конца.

И этой заботы, наверное, хватит мне на всю жизнь.