Халтурщики

Рэкман Том

«Стрельба на кампусе: 32 человека погибли»

Издатель

Оливер Отт

 

 

В гостиной звонит телефон. Он знает, кто это, поэтому надевает пальто, подзывает Шопенгауэра и выводит пса на прогулку.

Оливер долговяз, ему еще нет тридцати, но он уже ссутулился, голова словно не крепится к позвоночнику, а как бы свисает с крючка для верхней одежды. Прыщавый лоб и бледно-голубые глаза закрывает сальная светлая челка, нос у него картошкой. Губы покусаны, когда он бормочет что-то своему псу, подбородок ходит туда-сюда. Его взгляд скользит вниз, следуя за линией поводка, и вот Оливер смотрит на жизнь с высоты роста Шопенгауэра — мир на уровне собачьего носа.

Внимание бассета привлекает интересный запах, и он прыгает к политому мочой пучку травы. Он тянет Оливера в одну сторону, потом дергает в другую, завязывая ноги хозяина сложным узлом. «Мне начинает казаться, — говорит Оливер, что поводок тут в основном для потехи».

Во время прогулок они обходят весь город. Ботанический сад на склонах Яникула. «Долина собак» — Валле-деи-Кани — в парке Вилла Боргезе. Сухая земля арены Большого цирка, по которой в древности разъезжали колесницы, а теперь устало бродят туристы, поглощая воду из бутылок. В самые жаркие дни Оливер с Шопенгауэром переходят Тибр, направляясь к тенистым аллеям Трастевере. Или же идут по Виа Джулиа, высокие здания которой смело смотрят в глаза солнцу. Или бродят по протестантскому кладбищу в Тестаччо, где похоронен дед Оливера.

Надгробный камень не вдохновляет — «Сайрус Отт. 1899–1960». Так что Оливер переходит к могилам с надписями поинтереснее, вполголоса читая имена усопших: «Гертруда Парсонс Марчелла… Подполковник Харрис Артур Маккормак… Вольфганг Раппапорт. Погиб в возрасте четырех лет». Или, например, он пересказывает псу: «Майкл Джеймс Лэмонт Хосгуд, умер в пятнадцать лет. Вот он, рядом с матерью. Которая скончалась двадцать лет спустя в Кенте. Она наверняка просила, чтобы ее тоже тут похоронили, рядом с сыном. Согласен, Шоп?» Могила Деверо Плантадженета Кокберна украшена памятником усопшего в полный рост, молодой щеголь сидит с кокер-спаниелем на коленях, палец заложен между страницами книги, словно любой посетитель кладбища для него — приятный повод отвлечься от науки. Оливер читает пространную надпись на надгробии, которая заканчивается словами: «Он был любим всеми, кто его знал, родители и прочие родственники обожали мальчика и искали для него исцеления во многих странах. Он оставил этот мир 3 мая 1850 года в Риме, в возрасте 21 года».

Когда солнце оставляет свой небесный пост и на вахту выходят комары, Оливер с Шопенгауэром направляются обратно на Авентин. Живут они в особняке XVI века, который Сайрус Отт купил по дешевке в начале 1950-х. Оливер набирает код, и автоматические стальные ворота со скрипом открываются. В доме звонит телефон.

Оливер снимает с Шопенгауэра ошейник, сматывает поводок и заходит в гостиную. Потолок тут даже выше, чем в прихожей, он отделан барельефами в стиле рококо со звездами и пухлыми херувимами, резвящимися по углам. Висящие на стенах картины, написанные маслом, освещены слабо, так что сразу их не разглядеть — издалека кажется, что на всех них изображен темный лес; только позолоченные рамы сверкают. В восточных коврах протоптаны тропинки пеших маршрутов — на кухню, к закрытым ставнями окнам, книжным полкам, канапе для двоих, к старинному телефону, звонок которого дребезжит прямо сейчас, задевая обои. Включается автоответчик.

— Привет, это снова я, — начинает Кэтлин. — Я в офисе. Позвони мне, пожалуйста. Спасибо.

Оливер берет из стопки на полу Агату Кристи в мягкой обложке и садится с Шопенгауэром (которого он подманил шоколадным печеньем) на канапе. В семь вечера домработница объявляет, что ужин готов. Подают что-то тушеное. В еде слишком много розмарина и слишком мало соли, но вполне съедобно. Шопенгауэр с мольбой во взгляде втягивает носом аромат мяса, его грустные глаза налиты кровью, из пасти течет слюна. Оливер берет свежую газету — ему ее настойчиво присылают, хотя он ее никогда не читает. Он кладет раскрытый номер на стол и ставит на него тарелку с остатками еды. Потом придвигает стул для Шопенгауэра, тот немедленно на него запрыгивает и тянется к тарелке. Пес поворачивает морду набок и хватает мясо с морковью, а потом запрокидывает голову, заглатывая пищу.

— Лучше бы, конечно, ты умел управляться с ножом и вилкой, — комментирует Оливер, — но тебя не научишь.

Когда в тарелке ничего не остается, Оливер комкает газету, запачканную соусом и выпавшими у пса из пасти кусками пищи, и выбрасывает ее на кухне, а Шопенгауэр принимается лакать воду из миски, погрузив в нее заодно и уши.

В гостиной снова звонит телефон. И снова срабатывает автоответчик.

— Я иду домой, — устало сообщает Кэтлин, — звони на сотовый. Желательно сегодня. Дело срочное. Спасибо.

Шопенгауэр носом открывает дверь и выходит из комнаты, убегая вверх по лестнице.

— Для всяких отношений полезно иногда побыть одному, — комментирует Оливер, словно пес еще рядом и слышит его. Оливер опускается на пол, ложится на живот и оказывается среди стопок книг, словно в высокой траве: «Последние дела мисс Марпл», монография издательства «Ташен», посвященная Тернеру, список картин британских художников, выставленных на торги аукционным домом «Сотби» в XX веке, полное собрание рассказов об Отце Брауне издательства «Пингвин», каталог Национальной галереи «Караваджо: последние годы», «Архив Шерлока Холмса». «Куда ты делся?» — спрашивает он у отсутствующего пса. Смотрит на кухне. «Шоп?» Заглядывает в столовую. «Где ты, черт тебя дери?»

Оливер взбирается по темной лестнице с фонариком. (Он живет только на первом этаже; во всем остальном особняке царит тьма, все завешено брезентом.) Луч света шарит по лестничной площадке на втором этаже. «Шопенгауэр, где ты?» Черное брюхо дома заглатывает Оливера, мерцает канделябр; в гостиной снова звонит телефон. Пищит автоответчик, в качестве номера сообщения постоянно высвечивается «99», потому что на дисплее места для третьей цифры нет.

«Ну, где ты, дурачок?» — кричит Оливер в темную бальную залу. Он водит фонарем из стороны в сторону и наконец восклицает: «Ага!» — под пианино сверкнули глаза. «Прости за яркий свет». Он выключает фонарь, и бассет рысью бежит к хозяину, стуча когтями по деревянному полу. Оливер опускается на колени, чтобы поприветствовать друга. «Что ты делал там, под пианино? Спал?» Он гладит Шопенгауэра по длинному все еще влажному уху. «Надеюсь, я тебя не разбудил».

На ощупь они пробираются в кабинет, где хранятся дедовы документы тех времен, когда тот жил в Риме. Оливер включает лампу и с видом классического сыщика принимается заглядывать в ящики. Он находит блок бумаги для писем с заметками, сделанными Оттом пятьдесят лет назад — что-то о рулонах газетной бумаги, цены на линотипы, расценки на телекс. Он также обнаруживает незаконченное письмо жене и сыну: «Дорогие Джин и Бойд, хочу объяснить одну важную вещь, которую вам необходимо понять». На этом письмо заканчивается.

Оливер переворачивает страницу и находит другое написанное Оттом письмо. «Я хочу, чтобы все картины достались тебе, мы покупали их вместе, и мне кажется, что они теперь должны быть у тебя, — начинает он. — Сходи с этим письмом к моим адвокатам, они сделают все, как я сказал». Следующая строчка написана неразборчиво. Далее: «Мне очень хочется тебя увидеть, но звонить я не стану. В этой болезни ничего приятного нет. Смотреть тут не на что. Но тебе стоит знать, что кое о чем я жалею, — говорится в письме. — Жалею, что оставил тебя в Нью-Йорке. Но я принял такое решение и должен с этим жить. Я женился, потом ты вышла замуж. После этого я не собирался вмешиваться. Я считал себя человеком приличным и не знал, как эти приличия отбросить. Думая об этом сейчас, я понимаю, что это было чистое безумие. Но я сам себя поставил в такое положение. Сам себе связал руки. Я строил и строил — видит бог, это у меня хорошо получалось. Все эти небоскребы, полные жильцов, этаж за этажом, но ни в одной из комнат не было тебя. Ты спрашивала, почему я приехал сюда, в Рим. Новости меня никогда не интересовали. Я просто хотел оказаться с тобой в одной комнате, даже если для этого мне пришлось построить эту комнату, забить ее людьми, пишущими машинками и всем остальным. Я лишь надеюсь, что ты понимаешь: газета была создана для тебя».

После этого — синее чернильное пятно, словно кончик пера задержался тут на некоторое время. Потом текст продолжается, уже очень мелким почерком: «Не могу это отправить… А надо, черт возьми… Теперь уже слишком поздно… Не будь идиотом, пошли ей это письмо».

Но он так и не сделал этого.

Оливер кладет блокнот обратно в ящик. «Какой же ты жирный», — говорит он Шопенгауэру, спускаясь по лестнице с ним на руках. «Ты куда тяжелее, чем мне кажется, и я всегда об этом забываю». В гостиной он опускает пса на пол так, как будто это журнальный столик. Столик уносится прочь. «Уснул под пианино!» — припоминает он, отряхивая руки. «Я теперь весь в пыли».

Звонок снова стучит по обоям. «Я делаю вид, будто он не звонит, — объясняет Оливер. — А он делает вид, что меня тут нет».

Пищит автоответчик. «Оливер, это Эбби. Буду рада рассказать тебе, как прошла встреча в Атланте. В общем, я вернулась. Позвони. Спасибо».

Он снова заманивает Шопенгауэра на канапе. «Что уставился? — спрашивает он у пса. — Я почитать собрался».

Шопенгауэр рыгает.

«Гадкий ты баламут», — ругается Оливер. Но долго он сдерживаться не может и снова принимается гладить собачьи уши. Шопенгауэр довольно урчит, утыкаясь хозяину в бедро. «Дружище, — продолжает Оливер, — как мне повезло». Потом он внезапно приходит в себя и добавляет: «Если бы кто услышал, как я с тобой разговариваю! Но это не то же самое, что разговаривать с самим собой. Ты же слушаешь, потому что…» — тут он останавливается, посмотреть, отреагирует ли пес как-нибудь.

Тот зевает.

«Видишь, мне необходимо закончить предложение, иначе ты ничего не поймешь».

У пса опускаются веки.

В последующие недели звонят еще чаще.

«Деньги, деньги, деньги, — жалуется Оливер Шопенгауэру. — Ну и что мне делать? Не я же „Отт Групп“ управляю».

Кэтлин наговаривает на автоответчик: «…ты нужен на производственном совещании. Я всем сказала, что ты придешь, и я была бы благодарна, если бы ты мне перезвонил».

Дойдя до Валле-деи-Кани, Оливер надевает на Шопенгауэра поводок-рулетку, чтобы тот поиграл с другими собаками, но не смог убежать. Остальных собачников Оливер удивляет: он уходит к краю участка, где растет трава, встает за деревом, прижимает к носу какой-нибудь детектив, не желая ни с кем встречаться взглядом, и держится за самый длинный и самый неудобный в мире поводок. Каждые несколько минут ему приходится подбегать к кому-нибудь из животных или людей и освобождать их от веревки. В подобных случаях, даже если с ним заговаривают, Оливер не отзывается. Он распутывает своего друга, возвращается к дереву и продолжает читать, точнее, продолжает делать вид, что читает.

В Риме у него нет друзей, кроме Шопенгауэра. У него вообще нигде нет друзей, кроме Шопенгауэра. Разве что еще жив его старый товарищ, мистер Девин, который был уже на пенсии, когда Оливер учился в школе. Сколько ему сейчас может быть лет? Да вряд ли он дотянул до двадцать первого века, он же столько смолил. Милый старик. Нельзя его за это осуждать. Ему наверняка было одиноко. Лучшего объяснения этому нет.

На ужин подают «биголи аль тартуфо неро», и Шопенгауэр снова все безнадежно пачкает. Умением поедать спагетти он не отличается. «Меня предупреждали, что ты любишь гонять жертву, как охотничий пес, но не сказали, что ты совершенно не умеешь вести себя за столом».

Эти неразлучные друзья предпринимают очередную вылазку во тьму верхних этажей. Оливер, крадучись, идет через комнаты, заглядывая под брезент: портрет цыганки Модильяни; зеленые бутылки и черные котелки Леже; голубые цыплята Шагала, прыгающие через луну; английский пейзаж глазами Писсаро.

Оливер останавливается перед Тернером: корабль, терпящий крушение в морской пучине; Тернер мастерски изображал воду, неистовый плеск волн. Он мог бы смотреть на эту картину часами, а ведь Тернер — это «не его». А что «его»? В Йельском университете он писал работу (которую бросил, когда заболел Бойд) на тему: «Обломки кораблекрушения при лунном свете: Каспар Давид Фридрих и немецкий пейзаж XIX века». Но когда речь заходит об искусстве, абсурдно выделять, что «твое».

Он любуется картиной, его взгляд путешествует по холсту, изучая его, с нетерпением ожидая получить наслаждение от следующей детали, Оливер кайфует от этого созерцания. «Красота, — сообщает он Шопенгауэру, — это все, что меня интересует». Разочаровывают лишь люди на переднем плане: он воспринимает их как помеху видимости на фоне в остальном безупречной панорамы. В этом Тернер оказался не на высоте, но не потому, что фигуры тут вообще не к месту, а потому, что их невозможно нарисовать красиво. Лицо — антипод прекрасного, его выражение так легко переходит от смеха к жестокости. «Как, — удивляется Оливер, — люди вообще могут друг другу нравиться?»

От назойливого звона внизу у него гудит в ушах. Уже за полночь. «Почему они никак не оставят меня в покое?» Включается автоответчик и раздается монотонный голос его брата, Вона, он звонит из Атланты. Видимо, хочет узнать, завел ли Оливер себе подружку-итальянку. Родственники опасаются того, что он гей. Геев они не одобряют. Как и коммунистов. А искусствоведов? Тоже. Но он не из этих. Не из каких? Не из искусствоведов. Он всего лишь любитель искусства. Ценитель красоты. Только не человеческих лиц. «Тебе бы мистер Девин понравился, — рассказывает он Шопенгауэру. — Но я бы побоялся вас знакомить — а что, если бы вы не поладили? Но все же, думаю, вы бы подружились. Знаешь, меня ведь направили к мистеру Девину; я его не выбирал. Просто повезло. Понимаешь, у нас в школе действовала программа помощи пенсионерам. И всем приходилось в ней участвовать». Оливера, в отличие от брата с сестрами, отправили в пансионат в Англии, так как отцу было ни к чему, чтобы назойливый мальчонка все время путался под ногами. «Каждое воскресенье я ходил к мистеру Девину, — рассказывает Оливер псу. — Заваривал ему чай, убирался в доме, ходил за покупками — за сигаретами и ирландским виски — не помню уже, какой марки. И за „Нью стейтсменом“. Ты-то, Шоп, не знаешь, что это такое — это журнал для леваков и историков. И актеров, как я полагаю, он ведь в свое время был актером. Когда здоровье еще позволяло, мистер Девин буквально жил в галереях. У него были потрясающие каталоги. По справедливости сказать, Шоп, это он и познакомил меня с искусством. Сколькому он меня научил! Он мог говорить об абсолютно любом периоде, и так увлекательно. Хотя современное искусство он недолюбливал — Поллок и все, кто появился позже, его бесили. Я часто расспрашивал его насчет художников, а он отвечал отсылками к выставкам, например: „Мистер Девин, а как вам Клее?“, а он — „Коллекции сэра Эдварда и леди Холтон в Галерее Тейт в 1957 году — первый класс“. Я приносил ему соответствующий каталог, он листал его, все объяснял, попивая ирландский виски с молоком, которое мне приходилось подогревать на плите (Шоп, молоко подогревать сложнее, чем ты думаешь, оно постоянно убегает, будь оно неладно). Но этот запах — его я никогда не забуду. И все время одна и та же кружка с отколотым краем. Он постоянно говорил: „Смотри не разбей, заклинаю!“ И у него был отличнейший баритон. Он в свое время принимал участие в радиопостановках на „Би-би-си-Манчестер“, и не удивительно, с таким-то голосом. Ну а вообще, — говорит Оливер, — я думаю, все дело в виски. И ни в чем другом. Не в нем. Не в этом. То есть я его не осуждаю. Он был одинок и… Да, и виски. Не его вина. Ладно, хватит».

Оливер просит приготовить на обед «инвольтини ди вителло». Не сказать, чтобы сам он был без ума от этого блюда, но его хвостатый друг большой его любитель. Так что почти все съедает Шопенгауэр — а это оказывается для него слишком много, и у него начинается расстройство желудка. На грядущие двадцать четыре часа Оливер становится медсестрой и убирает за псом лужи блевоты.

Когда самое страшное позади, он читает вслух «Собаку Баскервилей», а собака Авентина спит у него на коленях. Оливер настолько хорошо знает эту книгу, что сказать «читает», наверное, неправильно — он словно бродит по ее внутренней территории, заново встречая старых знакомых и следуя за длинной ниточкой Ватсона. Но сегодня он видит только пожелтевшие сухие страницы. Он приподнимает подбородок Шопенгауэра.

«Ты обязан поправиться, — говорит хозяин. — Тебе должно стать лучше в самое ближайшее время!» Он подтягивает Шопенгауэра поближе к себе: «Я уже достаточно с тобой понянчился». Оливер гладит пса. «А сиделка из меня ужасная. Когда я ухаживал за Бойдом, я ему постоянно надоедал. Я старался не делать этого, но не получалось. Он все говорил: „Ты, наверное, рад, что я заболел, и у тебя появился повод бросить универ. Теперь ты и диплом не получишь“. Но мне казалось, что он сам хотел, чтобы я вернулся домой и ухаживал за ним. Мне так казалось. Иногда я задумываюсь, не вызвал ли он меня к себе, чтобы проверить — послушаюсь я или нет. Но я же такой мягкотелый, я, естественно, прилетел, а ему это страшно не понравилось. Он то и дело повторял: „Женщины подчиняются, мужчины сопротивляются“. Ну да ладно, — вздыхает Оливер. — Да и вообще — неужели я смог бы стать преподавателем? Чтобы я, да читать лекции? Я себя в этой роли не вижу. Надеюсь, я был ему полезен. Тебя-то он точно обожал, дружок! Помнишь моего отца? Он так любил бросать тебе эту пищащую резиновую крысу. Помнишь, как он тебе ее через весь газон швырял в Атланте? А ты сидел неподвижно, смотрел на игрушку с таким презрением. — Оливер улыбается. — Да ладно, ты прекрасно знаешь этот свой взгляд. И мой отец ковылял с тростью по саду, подбирал эту твою дурацкую крысу — хотя это вовсе не для него задача была — и бросал ее снова. А ты сидел и зевал!»

Звонит телефон, Кэтлин оставляет очередное сообщение: она назначила дату совещания, на котором Оливер должен выступить перед сотрудниками газеты и поведать им о планах «Отт Групп».

«О каких еще планах?» — интересуется Оливер у Шопенгауэра.

В тот же вечер звонит еще и Вон, на этот раз Оливер берет трубку — если у них есть какие-то планы, ему, наверное, стоит о них знать.

— Ну, — спрашивает Вон, — дом будем продавать?

— Какой дом?

— В котором ты живешь.

— Дедушкин? Зачем?

— Ты же, я полагаю, скоро вернешься.

— О чем это ты, Вон?

— Олли, ты же знаешь, что мы решили избавить газету от мучений, да? Эбби порекомендовала закрыть ее. Как ты можешь этого не знать, Олли? Чем ты там занимаешься?

— Почему закрыть?

— В первую очередь из-за денег. Может, если бы несколько месяцев назад мы уволили больше народу, она осталась бы на плаву. Но они сопротивлялись — согласились убрать лишь одного человека из редакции. И они ждали после этого какого-то финансирования? Это безумие. Кэтлин некоторое время держалась на чистом энтузиазме, в надежде на вливания капитала. Но какой в этом смысл? У вас даже сайта нет. Разве можно ждать каких-то доходов, если вас нет в интернете? Мы бы, наверное, могли избавиться от Кэтлин. Но будем откровенны: газете крышка. Пора двигаться дальше.

— У нас что, нет денег на то, чтобы ее издавать?

— Конечно есть, — отвечает Вон. — У нас есть деньги — потому что не в наших правилах вкладываться во всякую херню, которая вот-вот накроется медным тазом.

— Ох.

— Я хочу, чтобы ты пошел на совещание. Кэтлин в этом вопросе непреклонна. Пока мы должны ее ублажать — нам дурная слава ни к чему, понял?

— Но я-то им зачем нужен?

— Там обязательно должен быть кто-то из Оттов. Олли, тебе не выкрутиться.

Утром того дня, на который было запланировано совещание, Оливер спрашивает у Шопенгауэра: «Если они все на меня накинутся, ты их покусаешь?» — и щекочет пса. «Не покусаешь ведь, толку от тебя не будет. Ну, пошли».

Всю дорогу они проходят пешком, по Виа-дель-Театро-ди-Марчелло, через Пьяцца Кампителли, по Корсо Витторио, и по пути Оливер шепчет Шопенгауэру: «Ну, то есть все мы знаем, что я, в отличие от остальных родственников, в этом не разбираюсь. Похоже, мне это вообще не дано. Не хватает нужной хромосомы. Отсутствует ген ума. Я ущербный, в связи с чем у меня вопрос, Шоп: моя ли в этом вина? В смысле, виноват ли я в собственных недостатках?» — Пес поднимает на хозяина взгляд. — «Не смотри на меня так снисходительно, — говорит Оливер. — Ты-то в своей жизни чего такого особенного сделал?»

Они подходят к грязно-серому зданию, в котором уже полвека как заседает редакция газеты. Ее работники жадно курят перед громадной дубовой дверью. Оливер шныряет мимо них, спешит по протертой бордовой дорожке к лифту. Добравшись до нужного этажа, он узнает, что Кэтлин и Эбби вышли. К счастью, почти все заняты работой над материалом о массовом убийстве в Политехническом университете Виргинии. Но кое-кто все же подходит к нему, пытаясь выспросить что-нибудь насчет «важного заявления», которое им пообещали. Хорошие ли это новости? Он, к своему ужасу, осознает, что они еще ничего не знают. Оливер кладет холодные руки на теплую шкуру пса, и Шопенгауэр лижет хозяина.

Возвращается Кэтлин, заводит его к себе в кабинет и объявляет, что вести собрание ему придется в одиночку. Подходит Эбби и поддерживает мнение Кэтлин: никакой помощи он от них не дождется.

— Но я тут никого не знаю, — возражает он.

— Я вам всех представлю, — отвечает Кэтлин.

— И мои познания в области СМИ равны нулю.

— Вы тут уже два года, за это время можно было и выучиться чему-нибудь.

Все смотрят на часы — до совещания осталось всего несколько минут.

— Мне очень жаль, — говорит он, — что так получилось.

Кэтлин фыркает.

— Жаль? Да ладно, в твоих силах было это предотвратить. Тебе же было абсолютно все равно.

— Неправда.

— Брось, ты вообще пальцем о палец не ударил. Газета столько лет просуществовала, а когда перешла в твои руки, ей настал конец. Основал ее твой дед. Тебе что, плевать на это? Он хотел подарить миру газету. А теперь, из-за тебя, она закрывается.

— Но я же в этом деле совершенно безнадежен — начнем с того, что вообще не стоило меня сюда назначать.

— Но тебя назначили. Ты стал частью газеты.

— Но я… я же ущербный, надеюсь, ты меня понимаешь. Я не могу работать как следует. — Он издает нервный смешок и убирает волосы с прыщавого лба, продолжая смотреть вниз, на Шопенгауэра. За время разговора он ни разу не поднял взгляда на женщин. — У меня какой-то хромосомы не хватает или чего-то такого.

— Не пори чушь.

— Наверное, пора идти, — напоминает Эбби.

Оливер делает шаг к двери, но Кэтлин предостерегающе поднимает палец.

— Только собаку оставь.

— Ну, для моральной поддержки?

— Забудь. Имей хоть каплю уважения к людям.

Оливер привязывает поводок Шопенгауэра к ножке стола Кэтлин и спешно поглаживает пса. «Пожелай мне удачи». Он закрывает за собой дверь и следует за Кэтлин и Эбби.

Они выводят его в самый центр отдела новостей, а сами отходят на несколько шагов. Все выстраиваются перед Оливером. Он обращает внимание на то, до чего грязен ковер. В толпе раздается шепот. Он наливает себе воды из кулера.

— Наверное, пора начинать, — подгоняет Кэтлин.

Он вяло улыбается.

— Ты всех здесь знаешь? — спрашивает она.

— Некоторые лица кажутся знакомыми, — отвечает Оливер, так ни на кого и не взглянув. Он подается вперед, чтобы пожать собравшимся руки, и бормочет:

— Спасибо… спасибо… привет… спасибо, что пришли.

Почти все из присутствующих проработали в газете несколько лет. Вступая в брак, они рассчитывали на определенный уровень дохода, брали ипотеку, потому что были уверены в своем рабочем месте, полагались на то, что смогут обеспечить детям достойное будущее. Если газета загнется, загнутся и они. Все эти годы они проклинали свою работу, но теперь снова страшно в нее влюблены.

— Все собрались? — начинает Оливер. С минуту он импровизирует, а потом не выдерживает и берет в руки копию конфиденциального отчета совета директоров «Отт Групп», касающегося их газеты, и поспешно просматривает его, бросая на Кэтлин полные мольбы взгляды. Она отворачивается. Он откашливается, находит нужный абзац. Он зачитывает его вслух, добавляя: — Так решил совет директоров. — И снова откашливается. — Мне очень жаль.

Тишина.

— Я не знаю, что тут еще добавить.

Тишину разрезает вопрос, звучащий откуда-то с галерки. Все поворачиваются назад и расступаются. Это выступил главный технический специалист, широкоплечий американец, который сегодня кажется еще выше, потому что приехал на роликах.

— Че за херня? Объясните нам нормальным английским языком.

Оливер, заикаясь, выдавливает несколько слов, но мужчина, задавший вопрос, перебивает его:

— Чувак, не гони.

— Я не гоню. Я пытался все прояснить. Я думаю, что…

Встревает Руби Зага:

— Так что, «Отт Групп» решили прикрыть лавочку? Вы это хотите сказать?

— Боюсь, именно это я и прочел, — отвечает Оливер. — Мне очень, очень жаль. Я понимаю, что меры неадекватные. Я действительно ужасно расстроен, если вас это хоть сколько-нибудь утешит.

— Вообще-то нет, — возмущается технолог. — И какого черта говорить «я это прочел»? Что прочел? Вы, чуваки, это и написали. Так что не надо вот этого. Не надо.

— Я этого не писал. Это отчет совета директоров.

— Вы разве не член совета директоров?

— Член, но меня на этом собрании не было.

— Почему же?

Кто-то бормочет:

— Кто его вообще над нами назначил?

— В отчете говорится, — продолжает Оливер, — что… что дело все в бизнес-среде. Дело не только в нашей газете. Дело в СМИ вообще. Я думаю. Я считаю… Я знаю лишь то, что написано в отчете.

— Бредятина.

Оливер поворачивается к Кэтлин с Эбби.

— Секунду, — встревает Герман Коэн. — Давайте не будем терять голову раньше времени. Мы еще можем что-то сделать? Хотелось бы узнать, каково окончательное решение.

Главный технолог пропускает этот вопрос мимо ушей и подъезжает на роликах к Оливеру.

— Засранец ты, чувак.

Дело вот-вот дойдет до рукоприкладства.

Оливер отступает.

— Я… я не знаю, что сказать.

Разъяренный технолог вылетает из отдела, за ним следует с десяток его не менее озлобленных коллег.

— У меня дети в частной школе, — орет Клинт Окли, — и как я теперь ее оплачивать буду? Им-то что делать?

— Вариант продажи газеты «Отт Групп» рассматривает? — интересуется Харди Бенджамин.

— Не знаю, — отвечает Оливер.

— Не хочу показаться слишком грубым, — встревает Артур Гопал, — но зачем мы тут собрались, если вы ничего не знаете?

— Нельзя ли поговорить с кем-нибудь, кто мог бы разъяснить нам все поподробнее? — спрашивает Крейг Мензис. — Кэтлин? Эбби?

Эбби выступает вперед.

— Только мистер Отт уполномочен выступать от имени «Отт Групп». — И делает шаг обратно.

Недовольные крики не смолкают.

— И как давно вы об этом узнали?

— Только что, — отвечает Оливер.

Кто-то буквально воет от неспособности поверить в такое.

— Да мы только зря время теряем, — звучит чей-то голос.

Еще несколько человек уходят.

— Возможно, если бы «Отт Групп» попытались в какой-то момент вложить в газету денег, а не старательно загоняли ее в могилу, дела бы у нас сейчас были получше.

Оливер наклоняется к Кэтлин.

— Что мне делать? — шепчет он. — По-моему, ситуация выходит из-под контроля. Может, завершить собрание?

— Тебе решать.

Он снова поворачивается к толпе, хотя от нее уже мало что осталось — лишь несколько сотрудников. Кто-то кучкуется по углам, все сочувствуют друг другу, без спросу звонят в другие страны, некоторые одеваются, собираясь уходить.

— Мне невероятно жаль, — повторяет Оливер. — Заладил я одно и то же, но не знаю, что еще сказать. Я постараюсь узнать ответы на все ваши вопросы.

— А вы не можете пригласить сюда кого-нибудь, кто их уже знает?

— Да, — говорит он, кивая и глядя в пол. — Да. Я постараюсь привести к вам того, кто вам нужен.

Ушли уже даже Эбби с Кэтлин. Он остался один, перед лицом последних ошарашенных сотрудников.

— М-м-м, пока, — говорит он.

Какое-то время он стоит в растерянности, а потом неуверенной походкой направляется в кабинет Кэтлин. Но останавливается на полпути. Поворачивает голову, убирает закрывающие уши волосы.

Изнутри раздается какой-то шум.

Оливер вбегает в кабинет. Эбби с Кэтлин сидят на полу.

Между ними лежит Шопенгауэр, и смотрит он не на Оливера, а на стену, в том направлении, в котором ему свернули шею.

Пес тяжело дышит, издавая какой-то странный звук, челюсть безвольно повисла. Он, похоже, не может вдохнуть: в легкие набирается совсем немного воздуха, спазм, грудь опадает. Он все еще привязан к ножке стола, и Кэтлин дергает за поводок. «Черт!» Наконец она развязывает узел, но это не помогает: Шопенгауэр совсем перестал шевелиться. «Черт, — повторяет она и ударяет по ножке стола. — Черт».

— Что случилось? — спрашивает Оливер. — Не пойму, что случилось.

— Похоже, кто-то вошел, когда тут никого не было.

Но Оливер имел в виду не это, а то, что случилось только что: почему Шопенгауэр вдруг затих?

— Сумасшедший, — возмущается Эбби. — Просто сумасшедший. И это кто-то из наших. Вы не заметили, кто рано ушел?

— Да почти все, — отвечает Кэтлин.

Эбби говорит:

— Оливер, мне так жаль.

— Ужасно жаль.

— Это очень серьезно?

Никто не отвечает.

— Надо вызвать полицию, — предлагает Эбби.

— Нет, прошу, — отвечает Оливер.

— Мы должны выяснить, чьих рук это дело.

— Я его заберу. Не надо, — просит он, — давайте не будем винить людей. Не хочу знать, кто это сделал. Все они на меня рассердились.

— Это не оправдание. Это просто отвратительно.

— Никто не виноват, — повторяет он.

— Виноват, — стоит на своем Кэтлин.

Оливер просовывает руки под обмякшее тело Шопенгауэра и, кряхтя, поднимает его.

— Постоянно он оказывается тяжелее, чем кажется.

Он несет пса через весь отдел новостей, открывает дверь лифта мизинцем, заходит внутрь и тянет руку к кнопке. Но нажать ее ему не удается, и приходится положить Шопенгауэра. «Молодец, — говорит он, опуская четвероногого друга на пол. — Молодец». Он нажимает кнопку и поднимает глаза к потолку. Лифт дрожит и едет вниз.

 

2007

Корсо Витторио, Рим

Последние дни газеты были напряженными. Одни перестали ходить на работу. Другие растаскивали оборудование в счет будущих зарплат. Кто-то начал пить прямо на рабочем месте, материалы не сдавались в срок, порой сотрудники даже дрались между собой. Потом настал последний рабочий день, и он закончился, и все они вдруг стали свободны.

Кое-кого ждала новая работа, но не многих. Некоторые планировали отдохнуть. Кто-то хотел вообще завязать с журналистикой. Может быть, говорили они, через некоторое время станет ясно, что «нет худа без добра», но не сейчас.

Ллойд Бурко пребывал в Париже в блаженном неведении насчет всей этой кутерьмы. Он уже несколько месяцев не читал газету, да и вообще не следил за новостями. Он жил вместе с сыном Жеромом, экономя на всем и кое-как сводя концы с концами. И каждый из них был уверен, что это он присматривает за другим. Ллойд готовил еду Жерому и его тощим друзьям из богемной тусовки, приятным молодым людям. Делал он это с огромным удовольствием, хоть и получалось невкусно. Они всегда звали Ллойда посидеть в их компании, но он благодарно улыбался и вежливо удалялся из комнаты.

Ко всеобщему удивлению, самую крутую работу получил Артур Гопал: он устроился репортером в одну из крупнейших нью-йоркских газет. Его жизнь довольно круто переменилась: надо было ходить домой к раненым в ходе вооруженных нападений, чтобы взять у них интервью, выслушивать ор полицейских, переписывать безжизненные тексты вроде «да, нам известно, что стреляли на фабрике по производству супа, но какого супа?» А ведь всего год назад он был человеком семейным, с женой и дочерью. Странно было об этом вспоминать, так что он и не вспоминал.

Харди Бенджамин нашла работу в Лондоне, стала писать о новых технологиях для делового информационного агентства. Ее ирландец, Рори, так и сидел без работы, так что она сама платила за квартиру на Тауэр-хилл, где они жили. Харди злилась на тех, кто говорил, что он сидит у нее на шее — в этом единственном вопросе она не была материалисткой.

Кэтлин Солсон взяли обратно в вашингтонскую газету, в которой она работала до Рима, но на более скромную должность. Оказалось, что эта перемена мест не пошла на пользу ее карьере. Они с мужем Найджелом вернулись в старую квартиру неподалеку от Дюпон-серкл. Перед выходом на новую работу у нее было несколько свободных дней, так что она ознакомилась с последними новостями в интернете, распаковала книги, развесила свои огромные черно-белые фотографии. Но по большому счету эта свобода была ей не нужна, и она ждала, когда же выходные закончатся.

Герман Коэн ушел на пенсию и собрался писать историю газеты. Они с Мириам, его женой, купили дом в окрестностях Филадельфии, и он сказал ей, что это последний в его жизни переезд. За книгу он так и не взялся — ему больше нравилось проводить время с внуками. Он был на седьмом небе от счастья, когда малыши приезжали, и хоть они говорили по-английски с ужасными ошибками, он их никогда не поправлял.

Уинстон Чан какое-то время продрых в подвале родительского дома, но потом нашел работу в приюте для экзотических животных в Миннесоте. Он обожал это дело, не любил только выстилать обезьяньи клетки газетами — он впадал в панику от одного вида заголовков. Слава богу, вскоре проблема отпала: местная газетенка загнулась, и он перешел на опилки, и о мягких газетах вскоре забыли даже сами обезьяны.

У Руби Заги наконец появилась возможность вернуться домой в Квинс. Но хотела этого она меньше всего на свете. В Риме ей было хорошо. Она откладывала деньги и, теоретически, могла бы прожить там еще несколько лет, вообще не работая. Поначалу эта мысль показалась ей безумной, а потом она всерьез задумалась об этом. К ней могли бы приезжать родственники — ее любимые племянницы и племянники, брат. Она бы устраивала им экскурсии. Она же полжизни прожила в Риме. Полжизни проработала в газете. Руби выдохнула: теперь она свободна.

Крейг Мензис ушел из журналистики и устроился в лоббистскую фирму в Брюсселе. Там он снял целый дом, а в гараже оборудовал мастерскую. Какое-то время он даже помышлял действительно подать заявку на патент. И часто думал, не позвонить ли ему Аннике, которая так и жила в Риме. Ему все еще было о чем с ней поговорить, хотелось донести до нее что-то важное.

Эбби Пинноле предложили место в штаб-квартире «Отт Групп» в Атланте, но она отказалась. Она не хотела увозить детей с родины и так далеко от живущего в Лондоне отца, хотя и питала к нему исключительно неприязнь. Работу она решила искать в отрасли, в которой крах просто невозможен, остановила выбор на международных финансах и устроилась в миланский офис «Леман Бразерс».

Что касается Оливера Отта — он все же пошел работать в штаб-квартиру, где от него требовалось ничего не делать, и он этому отлично соответствовал. Каждый день он смотрел из окна на душную и влажную Атланту, с нетерпением ожидая наступления вечера. Родственники уговаривали его хотя бы купить новую собаку.

Он посещал собрания совета директоров и голосовал так, как от него требовали, он даже согласился на продажу римского особняка и всех собранных в нем картин. Их продали на аукционе, Модильяни достался посреднику из Нью-Йорка, Леже — коллекционеру из Торонто, Шагал уехал в Тель-Авив, Писсаро — в лондонскую галерею, а Тернера купила транспортная компания в Гонконге, картину повесили над столом секретаря.

Пока сестры с братом Оливера вели дебаты в зале заседаний совета директоров, он рассматривал портрет их деда. Никто из присутствующих в комнате усопшего патриарха и не видел. Они знали лишь легенды: что Отт участвовал в Первой мировой и получил ранение, на чем его военная карьера закончилась, и это, вероятно, спасло ему жизнь. Что он превратил обанкротившийся сахарный завод в настоящую империю. Но многое оставалось неизвестным. Почему, например, Отт уехал в Европу и так и не вернулся? В газете работала женщина по имени Бетти, и ходили слухи об их романе. Было ли это действительно так? Она умерла в 1979 году, а Лео, еще одного из основателей газеты, не стало в 1990-м. И кто расскажет им правду?

Газета исчезла из киосков всего за одну ночь — не стало знакомого названия, привычных шрифтов, разделов спорта и новостей, бизнеса и культуры, не стало загадок, шарад и некрологов.

Самая верная читательница, Орнелла де Монтерекки, примчалась в офис с требованием пересмотреть решение о закрытии газеты. Но пришла она слишком поздно. Хотя швейцар даже впустил ее в опустевший отдел новостей. Включил ей мерцающие флуоресцентные лампы и оставил бродить в одиночестве.

Тут было жутковато: брошенные столы, ведущие в никуда провода, сломанные принтеры, покалеченные кресла на колесиках. Она нерешительно наступила на грязный ковер, остановилась у корректорского стола, на котором все еще лежали правленые статьи и старые номера газеты. Когда-то в этой комнате был весь мир. А теперь остался только мусор.

Эта газета, ежедневно рассказывавшая о проявлениях гениальности и глупости рода человеческого, раньше всегда была рядом. А теперь ее не стало.