Халтурщики

Рэкман Том

«Мороженое выигрывает от глобального потепления»

Редактор раздела «Поправки»

Герман Коэн

 

 

Герман стоит перед корректорским столом, переводя горящий взгляд с одного из трех дежурных корректоров на другого. Их пальцы застывают над клавишами. «Я еще никого ни в чем не обвинил», — мрачно начинает он, открывая сегодняшнюю газету с таким видом, будто в ней спрятано орудие убийства. Но нет, он нашел там кое-что похуже: ошибку. Герман с презрением тычет в нее пальцем, указывая на презренное слово, точно пытаясь стряхнуть его со страницы, чтобы оно попало в какое-нибудь другое издание.

— МВПТ, — говорит он, ударяет по странице, трясет газетой у них перед лицами. — МВПТ!

— М-м-м?

— МВПТ! — повторяет он. — Слова МВПТ в библии нет. А у вас почему-то есть! — Он снова тычет в статью, водя толстым пальцем по третьей странице.

Никто из троих корректоров не хочет взять ответственность на себя. Но у Германа нет времени на прощение, есть только на обвинения.

— Если вы, кретины, не знаете, что такое МВПТ, — орет он, — тогда почему это слово напечатано в газете?

Над корректорским столом повисла ледяная тишина.

— Вы библию читали? — требовательно спрашивает он. — Хоть один из вас? — Герман оглядывает стоящих перед ним трех жалких корректоров: Дэйва Беллинга, чересчур жизнерадостного простака, неспособного сочинить приличный заголовок; Эда Рэнса, блондина с хвостиком — остальное уже можно оставить без комментариев; и Руби Загу, которая убеждена, что весь коллектив в сговоре против нее — и ничуть не ошибается. Какой смысл увещевать этих трех безалаберных олухов?

— Рано или поздно… — говорит Герман, и в его словах звучит полу-угроза. Он отворачивается от них, пронзая пальцем воздух. — Авторитет! — восклицает он. — Авторитет!

Расталкивая всех локтями, он врывается к себе в кабинет, животом спихивая книги — ему следует ходить осторожнее, потому что он человек полный, а комната забита всяким барахлом. У него в кабинете собрано множество всяких справочных изданий: классика вроде «Нового словаря Вебстера для колледжей», «Собрание цитат» под редакцией Джона Бартлетта, атласа «Нейшнл джиографик», «Мирового альманаха и книги фактов», а также уникальных изданий, таких как «Словарь кулинарного сноба», «Оксфордский словарь священников», «Учебник и словарь классического балета», словарь «Лошади в картинках», «Полный справочник по супам и тушеным блюдам», «Кассллский словарь латинского языка», «Нормативный албано-английский и англо-албанский словарь» и «Краткий словарь староисландского языка».

Герман замечает на полке пустое место и ищет стоявшую там книгу в небоскребе томов, растущем от самого пола. Он находит ее («Словарь птиц, том IV: ржанка — ястреб») и ставит на место, подтягивает ремень, подходит к стулу и плюхается на него своим огромным задом — еще один увесистый справочник занимает свое законное место. Герман придвигает клавиатуру к своему толстому пузу и, важно наклонившись к экрану, вбивает новое слово в библию:

МВПТ: никто не знает, что это слово означает, особенно те, кто его использует. Формально это аббревиатура словосочетания «мировая война против терроризма». Но поскольку сражаться с абстрактным явлением, мягко говоря, непросто, выражение следует рассматривать как маркетинговую пустышку. Но наши журналисты подобную чушь обожают; а задача редактора — все это удалять. Смотри также: ОБЛ; Акронимы; Олухи.

Он нажимает кнопку «Сохранить». Это статья под номером 18 238. Библией он называет их газетное руководство по стилю: в свое время оно была напечатано, переплетено и положено на каждый стол отдела новостей. Теперь библия существует только в электронном виде, в значительной степени из-за того, что текст занимал площадь княжества Лихтенштейн. Цель составления библии — создать свод законов о том, как писать сложносоставные слова с дефисами; напомнить о необходимости убирать лишние уточняющие местоимения; объяснить, когда какие предлоги использовать; разрешить споры насчет случаев употребления «какого-либо» и «какого-нибудь», а также обособленных определений — кулачные бои в редакторской разворачивались и по менее серьезным поводам.

В дверь постучала Кэтлин.

— Такая радость, — устало говорит она.

— Что за радость?

— Пытаться издавать ежедневную газету, за которую не стыдно, и при этом иметь пять процентов нужных для этого средств.

— Ах да, — говорит он, — рабочая радость.

— Ну а ты как? Чья самооценка сегодня пострадала?

Герман потирает пальцы и опускает руки в карманы брюк, которые топорщатся, словно он набил их галькой. Он достает комок слипшихся леденцов.

— Хочу тебя обрадовать, — начинает он, засовывая конфеты в рот, — у меня готов новый выпуск «Почему?» — Речь идет о ежемесячной внутренней рассылке, для которой он любовно собирает самые выдающиеся, по его мнению, ошибки из газеты. Справедливо будет отметить, что никто из сотрудников не встречает выход очередного номера с энтузиазмом.

Кэтлин вздыхает.

— Долг все-таки, к сожалению, требует, — говорит он. — Ну а тебе я чем могу служить, дорогая?

Кэтлин часто заходит к нему посоветоваться. Хоть официально ее помощником и является Крейг Мензис, но именно Герман стал ее советником. Он работает в газете уже больше тридцати лет, побывал почти на всех должностях (хотя журналистом он никогда не был), и в периоды междувластия в 1994-м, 2000-м и 2004-м исполнял обязанности главного редактора. Все до сих пор с ужасом вспоминают время его правления. Но хоть Герман и постоянно всех разносит, нельзя сказать, что он никому не нравится. Многие завидуют его способности оценивать новости, его безотказная память — надежный источник информации, и он действительно по-доброму относится ко всем, кому удается продержаться в газете достаточно долго.

— Что ты думаешь по поводу перетасовки, которую я устроила в отделе культуры? — интересуется она.

— Тебе наконец удалось потеснить Клинта Окли.

— Я этим очень горжусь, — признается Кэтлин. — А ты оказался прав: Артура Гопала еще не время списывать со счетов. А вот со спецкорами дела по-прежнему не очень. У нас до сих пор нет никого в Каире. И в Париже.

— Как Бухгалтерия может отказываться заменить Ллойда?

— Да, это просто безумие какое-то.

— Никуда не годится.

— Ты завтра будешь на месте?

— У меня завтра выходной, дорогая. Погоди, погоди, прежде чем ты уйдешь, хочу тебя предупредить, что у меня скоро будет готова чудесная новая правка.

Кэтлин охает, Герман ухмыляется.

За последнее время появилось множество новых правок. Некоторые ошибки даже завоевали место на его пробковой доске: например, Тони Блэра включили в список «недавно скончавшихся японских сановников», про Германию написали, что она страдает от «урогенитальной болезни в области экономики»; и почти каждый день появляются новости из «Соединенных Шматов Америки». Герман набивает последнее интересное исправление: «Во вторник в бизнес-разделе Харди Бенджамин в своей статье ошибочно назвала бывшего иракского диктатора Садизмом Хусейном. Правильное написание Саддам Хусейн. Скорее всего, такая опечатка не повлияла на репутацию этого человека, тем не менее мы сожалеем…» — Герман смотрит на часы. Сегодня уезжает Мириам, завтра приезжает Джимми. А у него еще полно дел. Он надевает плащ, пронзая пальцем воздух. «Авторитет!» — восклицает он.

Входная дверь в его квартиру в Монтеверде не поддается, Герман толкает ее плечом, открывая лишь наполовину, и со стоном протискивается внутрь. Вход заставлен чемоданами жены. Она летит ночным самолетом из Рима на родину, в Филадельфию, навестить их дочь и внуков. В коридоре раздается стук ее каблуков: цок-цок-цок.

— Сладкая моя, — зовет Герман, протискиваясь мимо груды ее багажа. — Сладенькая, я, к сожалению, повалил один из твоих чемоданов. Красного цвета.

— Он цвета бургундского вина, — возражает она.

— А это не то же самое, что красный?

Герман поправляет всех на работе, но не дома.

— Надеюсь, я ничего не разбил. Подарки в нем лежат? Может, стоит открыть и проверить? Как думаешь? — в ожидании ответа Герман весь съеживается, словно задел вазу, и она вот-вот упадет.

— Я так удачно там все сложила, — сообщает жена.

— Прости.

— Столько времени на это потратила.

— Понимаю. Я просто козел. Чем-то помочь?

Она опускается на колени и расстегивает чемодан, а Герман поднимает палец: на этот раз он не собирается пронзать им воздух — он будет вымаливать у жены разрешения.

— Дорогая, тебе сделать чего-нибудь выпить? Хочешь?

— Можно я сначала чемодан проверю?

— Да, да, разумеется.

Он ретируется на кухню и принимается нарезать морковь и сельдерей. Услышав стук ее каблуков, он резко оборачивается:

— Приготовлю тебе вкусненького горячего супчика, подзарядиться перед дорогой.

— Я тебе не батарейка.

Герман продолжает резать овощи.

— Они очень вкусные, хочешь скушать чего-нибудь?

— Жаль, что ты не можешь со мной полететь. Впрочем, с Джимми тебе, очевидно, будет интереснее.

— Не говори так.

— Прости, — отвечает Мириам, — я, наверное, просто невыносима. — Она хватает кусок моркови.

— Волнуешься перед полетом?

Она моргает, что означает «да», потом смотрит на будущий суп.

— Соли не хватает.

— Откуда ты знаешь? — возражает он и пробует суп. Она оказывается права. Герман солит, размешивает и целует жену в щеку.

После ужина он провожает Мириам в аэропорт и уносится обратно домой на их помятой синей «мазде», она такая крошечная, что он в ней выглядит как в машинке с аттракциона. Он заправляет гостевую кровать для Джимми и прибирается. Но дел не так много, как он предполагал. Он проводит пальцем по кастрюле остывшего супа («акуакотта ди таламоне»: морковь, сельдерей, панчетта, тыква, цукини, фасоль обыкновенная и лимская, сердцевина артишока, тертый пекорино, молотый перец, восемь яиц вкрутую, четырнадцать тостов). С Джимми он познакомился в Балтиморе в конце 50-х, они были единственными евреями в пресвитерианской частной школе. Германа туда отправил отец, сионист со скверным характером, двойник Карла Маркса, считавший, что лучшей школе в районе необходимо принудительно скормить маленького толстенького еврейчика, то есть его сына. А маленькому толстенькому еврейчику не особо нравилось, что его головой таранят стены. Но к счастью, к тому времени в школе уже был один еврей, Джимми Пепп, мальчик, ставший легендой после того, как залез на крышу церковной библиотеки и выкурил там трубку. Говорят, спускался он по водосточной трубе, не давая трубке погаснуть. А день был ветреный. История звучала не слишком правдоподобно, но все же в юности у Джимми действительно была трубка, изогнутая красавица с пенковой чашкой и чубуком красного дерева, и он раскуривал ее на пригорке за школой, зачастую над какой-нибудь книгой со стихами — скажем, Каммингса или Бодлера. Он также славился тем, что был единственным учеником, не носившим пиджака от школьной формы — такой участи он избегал благодаря поддельной медицинской справке о том, что у него себорейный дерматит. Никто из учителей не отваживался спросить, как проявляется эта болезнь, что было весьма кстати, поскольку у самого Джимми не имелось никаких идей на этот счет. Он пустился на это ухищрение только потому, что ему больше нравился взрослый твидовый пиджак с заплатами на локтях, в левом кармане которого он носил «Улисса» в издании «Современная библиотека» без суперобложки, а в правом — тыквенную трубку и коробку табака «Мак Барен». Тяжеленный «Улисс» заметно оттягивал левый карман, и чтобы восстановить равновесие, Джимми набивал правый перьевыми ручками, которые часто ломались и протекали, оставляя на ткани темно-синие созвездия. По какой-то непонятной Герману причине Джимми защищал его в школе с самого первого дня их знакомства.

Прилетает дневной самолет из Франкфурта, и Джимми появляется одним из последних.

— Приветствую, — говорит Герман, довольно улыбаясь и протягивая руку, чтобы взять у друга чемодан, но потом передумывает и обнимает толстой ручищей тонкого друга. — Добрался.

Он ведет Джимми к машине, везет его к себе.

— Я не знал, сколько времени будет на твоих внутренних часах, — объясняет Герман по пути домой, — поэтому у меня четыре предложения по поводу ужина. Омлет с трюфелевым маслом — очень вкусно, так что рекомендую. Пицца собственного приготовления. Свежая брезаола, салат и сыр — у меня есть отличный талледжо. А еще осталась «аквакотта ди таламоне», это такой суп. Но можем и в ресторан сходить. Ну как тебе четыре варианта?

Джимми улыбается.

— Что? — спрашивает Герман, тоже скаля зубы. — Моя задача тебя раскормить, разве нет? Так, прости, тут мне надо сосредоточиться на дороге, иначе мы разобьемся. — Минуту они едут в тишине. — Рад тебя видеть, — добавляет он.

Джимми прилетел из Лос-Анджелеса через Франкфурт, целиком путешествие длилось почти двадцать четыре часа. Он держится сколько может, а потом засыпает в гостевой комнате. На следующее утро на рассвете он расхаживает по гостиной в трусах с рисунком в виде поцелуйчиков. Волосы на груди у него совсем белые. Появляется Герман в пижаме, завязывая пояс узлом на спине.

— Кофе будешь? — спрашивает он, протягивая Джимми утреннюю газету. За завтраком они говорят о политике — кто правит Америкой, кто правит Италией. Вскоре Герману уже пора идти на работу. — Ты только прилетел, а я тебя уже бросаю, хорош хозяин, — говорит он. — Тебе что-нибудь нужно? Может, компьютер? Он старенький, но интернет есть. Могу попросить айтишников на работе установить текстовый редактор, сможешь работать тут над своей книгой. Давай я создам тебе учетную запись.

Герман входит в отдел новостей с мятой газетой под мышкой, бросая направо и налево обвиняющие взгляды. Журналисты бормочут ему «доброе утро», а корректоры поджимают губы и кивают, глядя в пол. Он заходит к себе в кабинет, локтем открывая дверь, кладет в рот леденец и разворачивает сегодняшнюю газету, желтый маркер наготове, чтобы изловить все огрехи. На краю стола лежит стопка неоткрытых писем, адресованных редактору. Порой кажется, что читатели только и делают, что жалуются. Как правило, пишут старики — это понятно по каракулям, выведенным трясущейся рукой, и по манере выражать свои мысли («Уважаемый сэр, я полагаю, что Вы получаете большое количество писем, но я обязан сообщить, в какой ужас меня привело…»). Следует признаться, что в настоящее время у газеты всего около десяти тысяч читателей, но они, по крайней мере, не равнодушны. Судя по штемпелям, письма приходят со всего света, что греет душу. Для многих, особенно для тех, кто живет в отдаленных уголках, газета является единственной связью с большим миром, с крупными городами, из которых они когда-то уехали, или с крупными городами, которых они никогда не видели и лишь рисовали в своем воображении. Читатели как бы являются членами некоего товарищества, которое никогда не собирается вместе, их объединяют любимые и ненавидимые имена под статьями, перепутанные подписи к фотографиям, прекрасный раздел с исправлениями. К слову о которых.

Герман замечает Харди Бенджамин, которая сплетничает с кем-то в другом конце отдела новостей — он так и не дописал правку к ее Садизму Хусейну. И он кричит в раскрытую дверь кабинета:

— Мисс Бенджамин, вы мне понадобитесь через некоторое время.

— Что-то не так?

— Да, но сейчас я слишком занят.

— Это серьезно?

— Серьезно то, чем я занят сейчас. Вам, Нэнси Дрю, придется подождать. — Он закрывает дверь кабинета, злясь на самого себя. «Эх, если бы только Джимми видел, как я их тут гоняю», — думает он и хватает с полки первую попавшуюся книгу — «Международный гастрономический словарь». Герман принимается листать его и останавливается на слове «чуррос». Впервые они с Джимми поселились вместе на пересечении Риверсайд-драйв и 103-й улицы в Верхнем Вест-сайде Манхэттена. Герман тогда учился на первом курсе Колумбийского университета, а Джимми только что вернулся из трехмесячной поездки в Мексику, где у него был роман с женщиной старше его, художницей, которая ваяла скульптуры ацтекских чудовищ. А в Хьюстоне у нее жил муж, который нанял пацана, чтобы тот долбанул Джимми кирпичом по голове — парень действительно бросил в него камень, но промахнулся. Джимми уверял, что вернулся в Америку исключительно по этой причине. Но Герман виновато подозревал, что дело было в другом: Джимми почувствовал из писем друга, что ему слишком плохо одному в нью-йоркском колледже. Он жил в квартире-студии с единственной кроватью, так что Джимми спал на полу без простыней и подушек, уверяя, что ему так больше нравится. Не прошло и недели, как он начал приводить с собой каких-то эксцентричных друзей, и квартира Германа из монашеской кельи превратилась в салон, в котором кипела жизнь, сюда набились все городские чудики: Дайер, официант из Нового Орлеана с невинным лицом, который был милее некуда, пока не ограбил всех и не укусил лошадь полицейского; тощая как палка Лоррейн, которая курила сигареты с марихуаной и показывала всем рисунки эротического характера — на них была изображена она сама в окружении пауков; Недра, в чьих темных глазах не было видно никаких признаков разума, она говорила, что родилась то ли в Сиаме, то ли в Бруклине, от нее пахло потом, и ее вполне мог поиметь любой городской алкаш, и многие действительно имели, хотя Джимми позволял ей спать на полу рядом с собой и ни разу к ней не притронулся. Герман спросил, что случилось после того, как тот парень в Мексике бросил в него кирпич и промазал. Джимми ответил, что он и несостоявшийся убийца расхохотались. И добавил, что потом он купил ему чуррос.

Герман закрывает «Международный гастрономический словарь» и ставит его обратно на полку. Затем принимается листать газету и открывает раздел культуры, который стал заметно интереснее, с тех пор как за него стал отвечать Артур Гопал. Тем не менее Герман вылавливает нарушителя: это слово «буквально». Он рычит, будит свой компьютер и печатает:

Буквально: это слово следует удалять. Зачастую того, про что сказано «буквально», вообще не было. Например, «он буквально из кожи вон лез». Никуда он не лез. Хотя, если бы он действительно лез из кожи вон в буквальном смысле, я бы предложил повысить ставки и вывести статью на первую полосу. Использование слова «буквально» само по себе указывает на то, что в нашем отделе новостей тихонечко притаились олухи. Удалять безо всяких церемоний — слово, не олухов. Олухов ловить и сажать в клетки, которые я поставил в подвале. См. также: Слишком частое использование тире; Восклицательные знаки; Олухи.

По пути домой Герман заезжает в «Энотека Костантини» на Пьяцца Кавур за бутылкой Фраскати Супериоре. Сегодня он приготовит Джимми традиционный римский ужин: «фиори ди цукка» и «карчофи алла джудиа» во фритюре, несложные «букатини алл-аматричана», домашнюю «пиццу бьянка», чтобы доесть остатки соуса, а на десерт — «панджалло» (его, к сожалению, придется покупать в магазине).

Дома он застает Джимми в постели: он лежит на животе, но потом переворачивается.

— Ты как? — интересуется Герман. — Отходишь от перелета? — Пока он готовит ужин, Джимми рассказывает, как провел день. Он пошел гулять и потерялся, к тому же его какое-то время преследовали: Джимми думает, что это был вор, который в конце концов сдался и отстал.

— Похоже, ты провел время успешнее, чем я, — комментирует Герман. — Мое стилистическое руководство превратилось уже черт знает во что. Это просто смешно. Ох уж эти несчастные идиоты, которые со мной работают!

За ужином Джимми ест мало и пьет только воду. Что касается табака, то курить он полностью бросил — так странно видеть его без привычного облака дыма. Герман интересуется жизнью в Лос-Анджелесе, Джимми отвечает, что он очень занят, время просто летит, уходит на всякую рутину: покупку продуктов, просмотр любимых передач по телику, походы в прачечную. И преступность беспокоит.

Герман похлопывает себя по животу и неспешно, но целеустремленно направляется к бару.

— Как насчет дижестива? — спрашивает он у друга. — Боюсь, единственное, чего у меня нет, так это рома Барбанкур, это же твой любимый, да? — Джимми носил с собой ту старую книгу «Улисса» до конца 60-х. Леопольд Блум был его героем в значительной степени потому, что они оба любили потроха — в особенности жареные свиные почки. Но шкворчание жира и запах еды Джимми в их общей квартире в Нью-Йорке в то десятилетие пошли на убыль, потому что он все чаще бывал в Мексике, где продолжались его драматические отношения с замужней скульпторшей. Джимми уверял, что она похожа на Молли Блум, что Германа крайне веселило — как, черт возьми, выглядела эта Молли Блум? Герман окончил Колумбийский университет, получив диплом по политологии, и устроился рассыльным в городскую газету. В его представлении, все пошло не так: это Джимми, а не он, должен был заниматься журналистикой, начать, скажем, в качестве спортивного корреспондента, или вести полицейскую хронику, а потом делать собственную колонку в стиле Раньона и писать про бухло, азартные игры и всяких милых дурачков, которые слетались к нему, как бабочки на свет. Следующим шагом Джимми стал бы отъезд за границу — освещать военные действия и, возможно, принять в них участие, как Хемингуэй или Оруэлл, а потом издать об этом книгу. Затем последовал бы его первый роман. После этого писательская карьера Джимми пошла бы в гору. Несколько лет спустя Герман написал бы его биографию: точное жизнеописание от лучшего друга Джимми Пеппа, прошедшего с этим великим писателем через школьные годы в Балтиморе, безумные ночи в Нью-Йорке, годы его романа с проживавшей в Мексике скульпторшей, первый авторский успех и последовавшую за ним великую славу. Эти мечты посещали Германа, когда он снова жил один в Нью-Йорке, работая мальчиком на побегушках в местной газете — он бегал за виски для редакторов-язвенников, за сигаретами, на Девятую авеню за ржаными лепешками с солониной, непременно слыша вслед: «Эй, парень, погоди, мне бастурму на темной лепешке и горчицы побольше, да салфетки не забудь». Другие мальчики-рассыльные занимались тем, что засовывали живых мышей в трубы пневмопочты и гоняли их туда-сюда, пока они с писком не вылетали к секретаршам. На их фоне Герману блистать было нетрудно.

Редакторы дали ему попробовать себя в роли корректора, к чему у него оказались особые способности — наконец-то пригодились его доныне скрытые знания и педантичность. В день своего повышения он встретил Мириам на вечеринке у друга и, благодаря успеху на работе, набрался смелости и пригласил ее на свидание. Вскоре он в нее влюбился. Но боялся представить ее своему лучшему другу, опасаясь, что сам он, Герман, в сравнении с ним покажется ей недостаточно привлекательным. Тем не менее, когда Джимми в следующий раз оказался в городе, Герман решился и пригласил их обоих на ужин. Весь день он нервничал. Как ни странно, за ужином Джимми смотрелся довольно жалко: его мексиканские романтические похождения казались какими-то детскими, а литературные эксперименты — не доведенными до ума. Он, почти не смолкая, нахваливал своего друга, рассказывая, как хорошо тот учился в школе в Балтиморе (вранье), как успешно показывал себя в колледже (огромное преувеличение) и о блестящем будущем, которое гарантированно ожидало мистера Германа Коэна (маловероятно). После ужина они попрощались. Герману было непривычно расставаться с Джимми и идти домой с Мириам: ему с его самым давним другом еще было о чем поговорить.

Мириам сказала, что Джимми ей понравился, хотя она и не поняла, почему Герман так из-за него суетился. Но до Германа дошло, что друг просто устроил представление, чтобы произвести на нее именно такое впечатление. Провожая Джимми на вокзал, он заметил, что у того из сумки торчит «Улисс».

— Это все та же книга, которую ты носил с собой в школе? — поинтересовался он. Джимми раскрыл томик. Страницы были вырезаны, и в прорези лежала кожаная фляжка. — Так же не всегда было, а? — спросил Герман. Джимми предложил ему сделать глоток и сказал, что очень рад видеть друга с девушкой, видеть его счастливым. Герман покраснел. — Что у тебя тут за отрава? — поинтересовался он. Джимми отпил, словно проверяя, и сообщил, что это его любимый напиток — ром Барбанкур.

Герман внимательно читает свою библию с экрана компьютера, дробя зубами твердые конфеты. С тех пор как приехал Джимми, Герман стал относиться к ней с антипатией. Это всего лишь перечень его жалоб, нытье в алфавитном порядке. Впрочем, хватит рефлексировать. Пора работать. Он возвращается к правке про Садизма Хусейна. Вызывает Харди к себе в кабинет.

— Я надеялась, что мне удастся остаться безнаказанной, — говорит она.

— Присаживайся.

— Ошибка закралась при корректуре, — так оправдываются все журналисты.

— Кто это был?

— Не скажу.

— Скажешь.

— А если не скажу, пытать, что ли, будешь?

— Возможно. Это, случайно, была не Руби Зага? Хотя не важно, кто это был. В любом случае из-за него мы выглядим как сборище олухов. Послушай, у тебя добротные статьи. И ты хорошо пишешь — от меня это наивысшая похвала. Ты — один из самых сильных членов нашей команды. Я надеюсь, что ты это поняла, — он постукивает пальцем по монитору, на котором светится статья про Садизма Хусейна. — Но я должен заботиться о нашем авторитете.

— Я понимаю. Дело в том, что…

— Погоди, погоди. Если наша цель — авторитет, а на данный момент у нас кроме него почти ничего не осталось, тогда нам надо стараться поддерживать репутацию сильных членов нашей команды. В общем я подумал, что, может, следует убить Садизма Хусейна.

— Серьезно? — спрашивает она. — Спасибо, спасибо, спасибо. Я никогда больше не буду доверять автоматической проверке орфографии.

— Так значит, это была ты.

— И я выучу словарь, обещаю.

— Словарь-шмоварь.

— Библию, — исправляется она. — Я выучу библию.

— Так-то лучше, — Герман отпускает ее и сбегает, чтобы пообедать с Джимми в «Каза Блеве», закусочной, расположенной в палаццо XVI века у Ларго Арджентина. — Я водил тебя туда, когда ты приезжал в прошлый раз, помнишь? — говорит Герман. — С Деб.

Джимми хмурит лоб, но вспомнить не может. Он говорит, что стал все забывать.

— Со мной то же самое, — поддакивает Герман. — Раньше все помнил, а теперь память ни к черту. У меня новая техника: я все записываю. Списки. Вот мое решение. — Он лжет. Память у него до сих пор безупречна. — Составляю длиннющие списки по всякому поводу. Подумай над этим. Помогает. Когда у меня появляется идея, хотя «идея» — это, конечно, громко сказано, — в общем, когда появляется любая мыслишка насчет газеты, я ее записываю. Слава богу, я не пытаюсь заниматься такими сложными вещами, как ты. Тобой я просто восхищаюсь. Я бы ни за что не смог написать книгу, — он резким взмахом расправляет салфетку и кладет ее на колени. — Можно расспросить тебя о ней? Хотелось бы узнать… надеюсь, это не слишком нескромно, но мне интересно, ты взял с собой рукопись? Но самый главный вопрос, наверное, это когда мне можно будет ее прочесть? Ты, если хочешь, можешь спокойно работать у меня дома. Тебе не обязательно ходить со мной обедать. Можешь сидеть в моем кабинете, я буду приносить тебе суп или чего захочешь. Я несколько лет в Нью-Йорке носил писателям еду и питье — уж с этим я справляюсь отлично! Серьезно, я был бы очень рад, если бы ты поработал тут. И еще я был бы польщен, если бы мог посмотреть на книгу и что-то подсказать. Но, опять же, не хочу тебя обязывать. Ладно, прости, я заткнусь.

Когда в 70-х Герману предложили работу в газете, он поначалу колебался: уезжать в Европу, когда Джимми еще не устроился, казалось неправильным. Хотя, с другой стороны, Джимми уже даже не жил в Нью-Йорке. Его мексиканский роман закончился неудачно, и вместо того чтобы вернуться на Манхэттен, он стал работать рекламным фотографом для шоу наездников и разъезжать по штатам в грузовиках с техническим персоналом. Иногда он писал Герману о своих скитаниях, но нечасто. Письма получались захватывающими, события в них описывались крайне неординарные. Герман хранил их в коробке вишневого дерева — они еще пригодятся, когда он будет писать биографию. Он воображал себе жизнь друга: тот срывался с места по первой прихоти, бросал работу, когда она ему надоедала, гулял ночь напролет, а наутро просыпался в постели с незнакомкой. Германа это слегка возмущало, словно он косвенно расплачивался за свободу Джимми. Мириам уговаривала Германа согласиться на работу в Италии, к счастью, их дочь была еще довольно маленькой, чтобы легко перенести переезд. Предложение действительно было очень заманчивым: работа в международном издании прельщала Германа своей космополитичностью. Он думал, что именно такая газета может оказаться под мышкой у потрепанного жизнью романиста или шпиона. К тому же в 70-х в редакции было весело: там появился новый и весьма изобретательный главный редактор по имени Мильтон Бербер, коллектив был молодым и энергичным, атмосфера царила оживленная. Так что Герман согласился и настоятельно звал Джимми задарма пожить в Риме: он приглашал его к себе, говоря, что тот может писать у него, сколько ему захочется. (Естественно, в рамках, установленных Мириам.)

Вместо этого Джимми осел в Аризоне с Деб, которая занималась плетением ковров и растила маленькую дочь. Джимми женился на ней и, чтобы содержать семью, выучился на помощника юриста. Когда Герман, наконец, познакомился с Деб, он был разочарован: он ожидал, что это будет чудо-женщина, а она таковой не оказалась. Его расстраивало, что Джимми ведет заурядную жизнь в Аризоне, тогда как мог бы блистать в Риме. Герман с легкостью устроил бы друга в газету и часто ему это предлагал.

Они сидят в «Каза Блеве», им приносят счет, и Джимми достает кредитку.

— Нет, нет, — протестует Герман, — я заплачу. Это же у меня постоянная работа.

Но Джимми стоит на своем.

— Ладно, тогда выслушай мое предложение, — говорит Герман. — Я позволю тебе заплатить на одном условии: ты для меня что-нибудь напишешь, какую-нибудь статью, что захочешь, а я опубликую это в газете. Что скажешь? Естественно, за деньги, хотя после сокращения бюджета мы фрилансерам платим паршиво. Зато писать можешь о чем угодно. Колонку, что-нибудь забавное — что надумаешь. Я почту за честь тебя напечатать. Как тебе такая идея?

И вот ночью Джимми садится за компьютер — худое лицо склоняется к экрану, изящные пальцы повисают над клавиатурой. Герман оставляет его одного, закрывая за собой дверь, и победоносно потрясает кулаком. Проходит час, Герман ходит туда-сюда по кухне, нервно поглощая один кусок домашней лимонно-фисташковой поленты за другим и изучая кулинарные книги. Потом он подходит к комнате, в которой стоит компьютер, прижимается ухом к двери и слышит, как друг неспешно стучит по клавиатуре. Джимми выходит почти в два часа ночи. Статья светится на экране, а принтер ему включить не удается. Он устал, так что желает другу спокойной ночи и идет спать.

К концу 80-х Деб решила развестись с Джимми. Несколько лет спустя они снова поженились. Но вскоре она решила бросить его во второй раз, что было для него крайне болезненно, и он сбежал в Лос-Анджелес. Там он занимался фрилансом: работал помощником юриста и благодаря этому держался на плаву. Но медицинской страховки у Джимми не было, так что когда у него сгнил коренной зуб, он выдернул его сам плоскогубцами. Делал он это напившись, и получилось неудачно: зуб раскололся, и в окровавленной десне остались осколки. Герман чисто случайно позвонил другу через несколько дней: тот рассказал ему про зуб и про то, что после его удаления поднялась температура. Герман настоял, чтобы Джимми сходил в поликлинику. В пункте неотложной помощи ему сказали, что рана загнила. Пока он ждал зубного врача, с ним случился сердечный приступ. Тогда Джимми было пятьдесят шесть лет, но из больницы он вышел стариком. За последующие месяцы он постарел еще больше, стал забывчив и тревожен, ему постоянно казалось, что к нему кто-то подкрадывается. Джимми бесконечно проверял, закрыты ли окна и двери, выключен ли газ. Он часто отказывался от работы в компании, с которой он сотрудничал как фрилансер, ссылаясь на то, что болен, а потом и вовсе уволился, точнее, его заставили. Тогда Герман этому обрадовался: наконец Джимми сможет посвятить себя писательству. Он всегда говорил, что закончит книгу, когда выйдет на пенсию.

И вот он тут, спит в гостевой комнате. Законченную рукопись Герман так еще и не видел, но вот перед ним хоть что-то, написанное Джимми. Он распечатывает двухстраничную статью. Поспешно хватает листы, вылезшие из принтера, бежит с ними к дивану и плюхается на него.

Он так взволнован, что ему даже не сразу удается сосредоточиться на тексте. Сколько лет он этого ждал! Конечно, это всего лишь несколько сотен слов, но это только начало. Может, рукопись лежит в сумке, которая стоит в углу? Герман, конечно, не будет в ней рыться, хоть ему и очень хотелось бы.

Он фокусирует все внимание на распечатанных страницах.

Читает.

Герман сорок лет работал редактором. Так что доходит до него быстро. Написано плохо.

Это что-то вроде редакционной статьи, но без каких-либо четких доводов, в ней рассказывается о жизни в Лос-Анджелесе, о широком распространении оружия в Америке, о том, что воспитанных людей становится все меньше. В ней полно грамматических ошибок и избитых фраз. Написано неумело. Он вообще тот файл распечатал? Может, это всего лишь черновик? Герман возвращается к компьютеру — проверить. Около мышки он обнаруживает смятый лист бумаги, разворачивает его. Он исписан рукой Джимми — он писал, переписывал, вычеркивал, это небрежные каракули со множеством вопросительных знаков, тире и подчеркиваний в разных комбинациях. И на эту никчемную писанину он потратил несколько часов усердной работы.

Этой ночью уснуть Герману не удается. Он часто вскакивает, включает лампу, набивает рот леденцами, снова идет чистить зубы. В шесть утра он уже окончательно встает: ему хочется сбежать из дома прежде, чем встанет Джимми. Чтобы снова пересмотреть статью на работе и придумать, что же с ней делать.

Но Джимми выходит из гостевой спальни — он хотел кое-что сказать Герману до того, как тот уйдет: в статье есть опечатка.

— Не волнуйся, я ее исправлю, — говорит Герман.

Но Джимми настоятельно желает сделать это сам. Он уходит в комнату, в которой стоит компьютер, вносит исправление и отдает Герману флешку с файлом.

Придя на работу, Герман отправляет Кэтлин письмо, сообщая, что, возможно, захочет добавить еще одну редакционную статью незадолго до выхода газеты. Таким образом, он ничего не обещает, оставляя за собой свободу выбора. Обязательно ли это публиковать? Можно сказать Джимми, что текст хороший, но недостаточно конкретный. К тому же, если быть честным с собой, можно ли из него хоть что-нибудь вытянуть? Ведь это не его газета, он не может печатать в ней все, что ему заблагорассудится. Если он откажется от статьи друга, это же не будет предательством? А как на счет авторитета? «Авторитет», — бормочет Герман, и сегодня это слово звучит неприятно, фальшиво.

Он принимает решение опубликовать статью. Для этого у него достаточно полномочий. Так что он это сделает. Она появится только в одном номере, две узкие колонки текста, огромный заголовок, цитата-врез — чтобы заполнить пространство, где-нибудь в глубине газеты. А завтра утром он покажет Джимми вырезку, поблагодарит его, обнимет тощего друга своей толстой рукой и скажет: «Столько лет прошло, и вот мы работаем вместе».

Он вставляет флешку в компьютер и открывает файл. Но текста, который он читал ночью, не стало. Вместо него всего лишь короткая записка: «Не волнуйся, дружище. Я ее удалил. Ты знал, что я завтра уезжаю? Так что приглашаю тебя сегодня на ужин, и я плачу. И не спорь. Джимми».

Кэтлин интересуется новой статьей, Герман отвечает, что тревога была ложная. Она показывает на заголовок на седьмой странице — «Мороженое выигрывает от глобального потепления» — и предлагает внести его в следующий выпуск «Почему?». Она добавляет:

— По-моему, это многоуровневый идиотизм.

— Да, нет, ты права, — говорит он, не слушая ее.

Для их последнего ужина Джимми выбирает переполненный туристами ресторан неподалеку от Ватикана. Герман недоволен, что место выбирал не он: по висящему у входа меню он понимает, что заведение несерьезное. Дело, разумеется, не в еде, просто он раздражен: его друг завтра уезжает, а они так ни к чему и не пришли. За ужином Джимми выпивает три бокала вина, после инфаркта он ни разу так много не пил. Набравшись, он начинает нести очаровательную чушь, как в былые времена, когда он славился своим пьяным философствованием, наизусть читал Йейтса или Евтушенко, без умолку болтал о Джойсе, заявляя, что «огузок» — самое смешное слово в английском языке. Этот пьяный треп Джимми ассоциируется у Германа с их самыми счастливыми временами.

Поначалу речь о статье даже не заходит. Но вечер складывается настолько хорошо, что Герман все же говорит:

— Ты не думаешь, что это может послужить толчком? Ну, подсказкой. Что теперь действительно пора что-нибудь написать.

Джимми расправляет плечи, откашливается.

— Герман, — спокойно говорит он, — я не пишу. Не писал и начинать не собираюсь. Никогда не собирался. Я понял это, наверное, лет в двадцать. Это ты постоянно твердил о книге.

— Я не твердил, — ошарашенно протестует Герман. — Я просто думал — думаю, — что ты способен создать нечто серьезное. Выдающееся. У тебя всегда был огромный талант.

Джимми нежно треплет друга за ухо.

— Такого понятия, как талант, не существует, родной мой.

Герман отстраняется от него.

— Я серьезно.

— Я тоже. Мне стоило сказать тебе еще сорок лет назад, что ты заблуждаешься на этот счет. Но я тщеславен. Думаю, я просто старался произвести впечатление. Но теперь я для этого слишком стар. Так что, прошу, прекрати свои разговоры о том, что я должен сделать. Они лишь подчеркивают то, чего я не сделал. Я прожил достаточно неплохую жизнь, самую обычную. И это прекрасно.

— Сложно назвать ее обычной.

— Да? Каковы доказательства противоположного? Мое доказательство — мои шестьдесят пять лет.

Герман начинает спорить, но Джимми перебивает.

— Знаешь, что мне понравилось в той статье, которую ты заставил меня написать? — спрашивает он. — Мне понравилось работать с тобой, Герман, — вот от этого я действительно получил удовольствие. Мне было приятно, когда ты говорил, что напечатаешь ее. Друг, ты действительно разбираешься в журналистике. Видишь — ты-то как раз занят полезным делом. Трудным делом. А не ерундой, которой занимался я. Твои требования к тому, что ты делаешь, высоки. И мне нравится смотреть, как ты работаешь. Для меня истинное удовольствие видеть, каких высот ты достиг.

— Не сходи с ума. Статью же написал ты. Только подумай, как быстро ты с ней расправился. Даже у профи на такое подчас уходят дни, или даже недели, или вообще месяцы. Представь, что было бы, если бы ты посидел над ней достаточно долго? Разве это тебя не вдохновляет? Работа над более долгосрочным проектом?

— Я не создан для этого, — говорит Джимми. — И мне больше не хочется опираться на тебя. Я тобой и так слишком долго пользуюсь. И всегда пользовался. Твоей щедростью. Помнишь, когда я спал на полу на Риверсайд-драйв? Я же за все эти годы ни цента за аренду не заплатил!

— Но я же не сдавал тебе жилье. Ты мой друг. И ничего мне не был должен.

Джимми улыбается.

— Мистер Герман Коэн, у вас сдвинутые представления о некоторых вещах.

На выходе Герман берет стопку визиток ресторана и кладет руку на плечо Джимми. На улице он демонстративно оглядывается в поисках такси, стараясь скрыть свою растерянность.

На следующий день в аэропорту Фьюмичино Джимми говорит, как бы между прочим, что он, возможно, опять переедет в Аризону. У его приемной дочери, которой уже за тридцать, квартира в Темпе. Она работает в сфере недвижимости и живет одна. Она будет ему рада.

Герман слушает и рисует в своем воображении жизнь, о которой рассказывает его стареющий друг. Оказывается, они с Джимми не два воплощения одного и того же человека, как он всегда их себе представлял — он второсортный вариант, а Джимми первосортный. Они совершенно разные: Герман бы ни за что не переехал к дочери, он бы ни за что не остался без средств к существованию в возрасте шестидесяти пяти лет, ему бы ни за что не потребовалось искать место, где можно остановиться. Даже сейчас мысли о выходе на пенсию кажутся ему абсурдными: он до сих пор мастерски пронзает пальцем воздух, борясь за авторитет газеты.

Они прощаются у пункта досмотра багажа, и Герман направляется к выходу, но останавливается в дверях. Может, Джимми еще что-нибудь понадобится? Что, если возникнут какие-то проблемы?

Он возвращается, видит друга в очереди на досмотр. Джимми подтаскивает к себе сумку, которую он возьмет в салон, пиджак висит у него на руке. Он зевает — так и не пришел в себя после перелета через несколько часовых поясов. Сзади его подталкивают, он раздраженно почесывает лоб, что-то бормочет. Он почти облысел, только над ушами остались белые как снег волосы. У него тяжелые веки и вытянутые уши. Герман так любил смешить друга, потому что ему очень нравилось лицо Джимми в такие моменты. А теперь оно так осунулось. Шея торчит в воротнике, как кол, живот прилип к позвоночнику. Очередь потихоньку продвигается вперед, и вот Джимми уже кладет сумку на ленту, у Германа невольно напрягается плечо от желания помочь другу. Джимми поднимает руки, его проверяют, потом он забирает сумку и скрывается из виду.

Герман неспешно едет домой в Монтеверде в своей синей «мазде». Он ловит себя на размышлениях о собственной жизни: Мириам (он улыбается), их дочь (чудесная молодая женщина), внуки (у каждого свой характер), прекрасные годы жизни в Риме (Мириам оказалась права — сюда стоило переехать), он доволен работой в газете (я был полезен). Все это оказалось большим сюрпризом; он-то ждал несчастливой жизни, а в итоге оказалось наоборот. Сложно поверить.

Вернувшись домой, Мириам с восторгом рассказывает о своей поездке в Филадельфию, показывает фотографии в цифровом фотоаппарате. Они с мужем увлеченно обсуждают внуков, а о Джимми не говорят почти ни слова. Мириам поворачивается к Герману — они сидят на диване рядом друг с другом.

— Что? — с подозрением спрашивает он. — В чем дело?

— Я просто подумала, какой ты красивый.

— Ты, наверное, хотела сказать «жирный».

— Нет, — говорит она, — красивый. — Она целует его в щеку, потом в губы. — Точно говорю. И я не одна так считаю.

— О, у меня завелись поклонницы?

— Не скажу. А то сбежишь еще.

— Кстати, я суп сварил.

— Да, — довольно говорит она, — я знаю.

Пару месяцев спустя Герман получает от Джимми письмо по электронной почте. Письмо длинное и сбивчивое, друг философствует и цитирует стихи. Это означает, что в Темпе он чувствует себя прекрасно.

По какой-то невыразимой причине Германа письмо расстраивает. Он не видит нужды отвечать на него — может, как раз поэтому.

 

1960

Авентин, Рим

Отт развернул газету, сидя за обеденным столом, и коснулся пальцем языка, пересохшего от многочисленных прописанных ему лекарств. Он перелистывал страницы: Эйхман пойман в Аргентине, африканские колонии объявляют о своей независимости, Кеннеди баллотируется на пост президента.

Он гордился тем, какой стала его газета, хотя его расстраивало, что читает он ее теперь у себя в особняке, а не в офисе, в кругу коллег. Он уже несколько недель не был на Корсо Витторио. Бетти и Лео он сказал, что полетит в США; своим родственникам в Атланте — что отправляется путешествовать по Италии. Но на самом деле его путешествие ограничилось посещением клиник в Лондоне и Женеве.

Последние несколько месяцев его состояние ухудшалось — кровотечения, боли, утомление. Отт возненавидел ванную, где ему приходилось испытывать столько неприятных ощущений. Он велел готовить ему бифштексы, яйца, печеночный паштет, но все худел и худел.

Лондонский хирург вырезал половину пораженных раком внутренностей Отта, но это не помогло. Вернувшись в особняк, он отказался от слуг. Рассыльный каждое утро бросал к воротам газету; горничная приносила еду. В остальном он был предоставлен самому себе.

Когда он принимал душ, даже от мыла оставались синяки, кости ныли. Чтобы выбраться из ванны, ему приходилось напрягать мышцы рук изо всех сил. Его взгляд падал на собственное отражение в запотевшем зеркале: бедра он обматывал толстым белым полотенцем. Он умирал.

После душа он прошел через весь дом, поднялся по лестнице на второй этаж, с него на деревянный пол капала вода. Наверху Отт осторожно опустился в кресло — садиться на такой костлявый зад стало больно — и взял бумагу для писем.

Первое послание он адресовал жене и сыну, которых много лет назад бросил в Атланте. «Дорогие Джин и Бойд, — писал он, — хочу объяснить одну важную вещь, которую вам необходимо понять».

Ручка зависла над бумагой.

Отт перевел взгляд на стену, на одну из выбранных Бетти картин кисти Тернера. Он подошел к картине и протянул руку, словно чтобы взять ее за запястье, подвести поближе. «Расскажи мне о ней. Я ее не понимаю. Объясни, какой в ней смысл».

Отт вернулся к столу и начал писать другое письмо. Он решил, что пришла пора объясниться.

Шли дни, у ворот особняка скапливались газеты. Горничная, которая приносила еду, заметила, что к пище он не притрагивается. Она вошла в особняк. «Мистер Отт! — позвала она. — Мистер Отт!»

Семья Отта, жившая в Атланте, вопреки очевидному, ожидала, что он вернется. А теперь они даже не смогли перевезти домой его тело. Не имели права: Отт завещал похоронить себя на протестантском кладбище в Риме. Родственники отказались верить, что он хотел именно этого, и проигнорировали римские похороны, проведя в Атланте собственную службу.

Газета вышла с черной рамкой вокруг первой страницы и статьей от редактора в память об основателе. Лео послал письмо с соболезнованиями брату Отта, Чарльзу (тот не ответил), потом — с вежливой просьбой дать газете жить дальше. Чарльз, ставший председателем правления империи Отта, снова не ответил. Но финансирование газеты не прекратилось.

Только через шесть полных волнений месяцев Чарльз объявил, что собирается приехать. По прибытии он холодно пожал руку Лео и абсолютно проигнорировал Бетти. Он выдвинул единственное требование — в сведениях о газете на первой странице, в самом верху и жирным шрифтом, всегда должно печататься: «Газета основана Сайрусом Оттом (1899–1960)». Бетти и Лео с радостью согласились.

— Газета очень много значила для моего младшего брата, — сказал Чарльз. — Я полагаю, что, закрыв ее сейчас, мы осквернили бы его память.

— Абсолютно согласен, — высказался Лео.

— Сколько экземпляров продается?

— До пятнадцати тысяч в день.

— Мне хотелось бы увеличить продажи. Я хочу, чтобы как можно больше глаз видели имя моего брата. В глобальных масштабах, может, это и не очень важно, но это много значит для меня и моей семьи.

— Мы тоже его очень любили, — призналась Бетти.

Тут Чарльз почему-то раздражился. Он завершил разговор и пошел в отдел новостей поговорить с сотрудниками.

— Ежедневно сдавать газету — ваша работа, — сказал он им, — а издавать газету — моя. Я рассматриваю ее как живой памятник моему брату, и этот памятник будет стоять, пока это в моей власти.

Поняв, что Чарльз закончил, все зааплодировали.