Где— нибудь в багдадской или стамбульской кофейне сидят над чашечками с кофе южные люди и кейфуют, то есть, насколько я понимаю, проводят в приятном расслабляющем безделье лишнее время.

Я же сижу на табурете за столом, привалившись спиной к горячей печке, и передо мной полупустая чайная кружка с потемневшей, выжатой, скучной долькой лимона. И этот цитрусовый штришок недавней трапезы — единственное, что дает право праздно размышлять о мусульманском кейфе: ведь за окнами минус тридцать пять губительных градусов Цельсия, а в двух десятках метров от моего временного жилища начинается Ораниенбаумский парк, скованный лютой зимой. Я снимаю жилье за сороковник в месяц, чтобы как-то пережить и переработать зиму, но для печали нет оснований. Парк не скучен и прекрасен. Верхний пруд перед Меньшиковским дворцом закрыт льдом и снегом, а подо льдом, пусть и не бурная, как осенью, живет вода, вытекает из пруда через плотину, колеблется черной речушкой в желтоватых торосах, набирая силу на выходе из парка. Черная речушка с клецками снежных бугорков…

А в ноябре желто-кремовые стены дворца отражались в воде, и небо отражалось в воде, делая голубой воду и тончайший ледок, даже не ледок — леденец, разноцветный от неба и стен…

Но все-таки — зима. Пора вставать, но я еще долго сижу за столом, размышляя о южном кейфе, наблюдая, как за окнами гаснет день. По полу сифонит от окна к двери. У меня густая криво остриженная борода и поредевшие, немытые волосы. Мыться в такой мороз мука и сущая нелепость. Опять в половине домов полопались водопроводы. Значит, спасибо и за этот северный кейф над чашкой чая с цитрусовой коркой.

«Кайф, — говорю я, — кайф. Да, удивительна судьба слов! Они ведь как люди… Но у нас-то говорят „кайф“, естественней тут громкое русское „а“, заменившее „е“ — этот протяжный крик муэдзина».

Мне нравится разговаривать с самим собой. Вынужденное и желанное одиночество предоставило-таки возможность выговориться.

«А что ж, продолжаю, содержание-то кайфа, как и матерного какого-либо словечка, также далеко теперь от первоначального его смысла. Очень далеко! Он лишь мерещится на дне его многочисленных современных значений…»

Так бы и сидеть возле печки, предаваясь необязательным рассуждениям, но пора выходить на лютую улицу.

Я допиваю быстрым глотком остывший чай и закашливаюсь до слез.

Мне тридцать шесть лет, и у меня насморк.

В июне 1968 года мне исполнилось восемнадцать. Я уже мог жениться, и мне предстояло служить в армии. Но от армии у меня имелась отсрочка, а новым правом я просто, не успел воспользоваться.

В июне 1968 года я оказался в Париже, через месяц, после знаменитой студенческой полуреволюции. Деревья валили на баррикады, и в Латинском квартале теперь множество пней, а стены располосованы красным: «Нет капитализму! Нет социализму! Да здравствуют Че Гевара и Мао!» Увидев аккуратные пни в районе Сорбонны, я долго гадал: «Чем пилили? Бензопилой, наверное?» Как-то не представлялся парижский студент с двуручкой.

В маленьком городке Ля-Бурже, где родился Паскаль (это если от Парижа на юг через Дижон — то ли в Бургундии, то ли в Шампани, то ли во Франш-Конте), состоялся матч молодежных команд СССР — Франция по легкой атлетике, в котором я принимал участие. Неожиданно мы матч проиграли. После проигрыша нас долго везли автобусом в разноцветном, густом, знойном французском вечере, высадив возле здания, стилизованного под старинный постоялый двор. В том здании состоялось нечто вроде товарищеского ужина. На нем наши французские коллеги и сверстники вели себя так, что на Средне-Европейской возвышенности подобное квалифицировалось бы как мелкое хулиганство. Коллеги переворачивали столы, били посуду, и все это легко и весело, будто праздновали полупобеду своей полуреволюции. И еще они пели «Мишель» Леннона и Маккартни. Я знал эту песню с пластинки «Битлз» «Резиновая душа» и подпевал незатейливый, казалось тогда, с особым смыслом припев:

— Аи лав ю, аи лав ю, аи лав ю!

К июню 1968 года я знал полтора десятка аккордов на гитаре, в которых и упражнялся без устали. Я был молод, полон честолюбивых сил, амбиций и самонадеян. Впереди была вся жизнь.

Побывав в местах, где буквально накануне бунтовала молодость, я утвердился в юношеском нигилизме, и через год в Сочи, где состоялся ответный матч, явился в рваных джинсах, рваной футболке, с волосами до плеч, с первой щетиной и гитарой, озадачив тренеров сборной. Те все спрашивали о здоровье. Но в нездоровье я был уже не один. С Лехой Матусовым после тренировок где-нибудь на скамеечке под платанами мы брякали на гитаре по очереди. И в Ленинграде хватало единомышленников. Даже существовали в Ленинграде настоящие рок-группы, но на их выступления я попасть не мог, и поэтому пытался собрать собственную.

Где— то в шестьдесят пятом по ленинградскому радио прокрутили безобидную песенку «Битлз» «Герл», сообщив, что исполняют ее «наши друзья, грузчики из Ливерпуля». «Грузчики» быстро разбогатели, достигнув классово чуждых коммерческих вершин, и, быстро переориентировавшись, вчерашних друзей у нас стали поносить почем зря. Умельцы тогдашней контрпропагаганды добились того, что скоро российские тинэйджеры уже бегали друг к другу с магнитофонными кассетами и крутили их сутки напролет на худых отечественных магнитофонах.

Отец научил меня когда-то исполнять на мандолине «Коробейников», используя тремоло,и этого опыта оказалось достаточно, чтобы с самонадеянностью восемнадцатилетнего, освоив на гитаре несколько звучных аккордов в первой позиции, я начал выдавать первую песенную продукцию.

Пройдя все стадии полового созревания, среднюю школу и поступив в Университет, наслушавшись «Битлз» и «Роллинг Стоунз», я с восторгом человека, выросшего на диетическом питании и вдруг отведавшего восточных перченых блюд, набросился на рок. Молодость жаждала остроты, и поклонение гонимому року давало ее в полном объеме.

В Америке молодежь бунтовала против вьетнамской войны, в Европе — против всего сразу, а в авангарде бунта шла рок-музыка. Музыкально явление эклектичное, впитывавшее по ходу всякие звуковые традиции, ложившиеся на четкий ритм, оно наполнилось молодежным нигилизмом, и нам, коль уж созрели и жаждали остроты, ничего не оставалось, как отращивать волосы, переодеваться в рваное, выпиливать из спинок кроватей деки для электрогитар и в спешном порядке искать объекты для отрицания.

Битлы, красивые аккуратные юноши, певшие красивые аккуратные песенки, стали по-хорошему злыми и небритыми и подтвердили участие в мировом молодежном восстании гениальными пластинками — «Оркестр клуба одиноких сердец сержанта Пеппера» (1967) и «Белый альбом» (1968). Негр Джими Хендрикс стал играть с белыми музыкантами Митчеллом и Реддингом и потряс мир двадцатилетних своей говорящей, кричащей, рыдающей гитарой. Джим Моррисон из «Дверей» сделался символом протеста молодой Америки и вместе с Дженнис Джоплин уже приближался к той грани, за которой начиналась посмертная слава. Ян Андерсон, Джо Кукер, Род Стюарт, «Прокол Харум», «Лед Зеппелин», «Кровь, пот и слезы», «Великий мертвец» и много, много прочих — да, это были имена! Мерси-бит, ритм-энд-блюз, первые сполохи хард-рока… Толпы хиппи мечтали об Индии, наркотики же еще не стали болезнью миллионов и миллиардной преступной коммерцией, а лишь казались одним из условных символов восстания.

Мик Джаггер, лидер «Роллинг Стоунз», теперешний мультибогач, почти не уступал по популярности Джону Леннону после исполнения своей и Кита Ричарда композиции «Удовлетворение». «Стоунз» выпускают в пику битлам две прекрасные пластинки «Сатаник» (1967) и «Банкет нищих» (1968). На картонном развороте еще можно увидеть гитариста Брайана Джонса, но его уже нет в живых — первая жертва арьергарда наркотиков, первый мученик в реформаторском воинстве рок-н-ролла. Скоро с ним в ряд встанут Джоплин, Моррисон, Хендрикс…

Элвис Пресли, кажется, изрек афоризм:

— У каждого свой рок-н-ролл.

Выпилив лобзиками деки из родительских кроватей, приладив грифы, звукосниматели и струны, мы, доморощенные нигилисты, сбивались в рок-группы, которых к концу шестидесятых бунтовало в каждом институте по несколько штук сразу. В «америках» рок-музыку уже скупал большой бизнес, а нас же, по Пресли, ждал свой рок-н-ролл, который, подлец, испортил жизнь многим, но жизнь — такая штука, ее портит не только музыка и молодость.

Боб Галкин прыгал с шестом, Леха Матусов прыгал с шестом, я прыгал в высоту без шеста, а Мишку Марского звали среди своих Летающим Суставом за худобу и подвижность. Он учился в Высшем промышленном училище имени Мухиной — «Мухе», в актовом зале которой мы и репетировали в окружении тяжелых гобеленов, резных дверей и витражей, допущенные в этакую роскошь с нигилистическими задумками при попустительстве деканата.

Боб Галкин пытался освоить четные ритмы на барабанах, Леха Матусов никак не мог совладать с бас-гитарой, я претендовал на первую гитару, а Мишка Марский колотил по клавишам рояля так, что мне, несмотря на освоенный нигилизм, становилось страшно.

Мы собрали по сусекам пару плохоньких усилителей, плохонькую акустику, пыльный лаокоон проводов, хреновенькие микрофоны. К барабанам нашим постыдился бы притронуться барабанщик пионерской дружины.

Не подозревая дальнейшего развития событий и педагогически поддерживая увлечение музыкой, вспомнив, похоже, об успешно разученных мной в отрочестве «Коробейниках», мама подарила мне чехословацкую гитару «Илона-Star-S», купленную по случаю и стоившую фантастически дешево по сравнению с нынешними ценами — сто шестьдесят рублей.

Я сочинял музыку, по ходу осваивая квадрат и нисходящие гармонии, сочинял слова, подгоняя мужские и женские рифмы, сочинял аранжировки, узурпировал полномочия дирижера и диктатора, не терпящего возражений. Бывал неосознанно жесток к друзьям и вообще порядочной свиньей.

Однажды, рассерженный непонятливостью нигилистов, я объявил на репетиции конкурс дураков. «Побеждал» тот, кто более других ошибался. Леху, кроме прочего, я заставлял еще и выбивать чечетку, воплощать, так сказать, режиссерскую задумку.

Не знаю, почему они слушали меня, а не надавали по шее. Я требовал, требовал, требовал, не понимая, как можно ссылаться на очередную сессию, очередную девицу, на что-то там еще, а не бросить все и репетировать, репетировать, репетировать. Их молодецкие заботы казались предательством по отношению к нигилизму. Вся жизнь была впереди, подходил к концу шестьдесят девятый год.

Теперь-таки, через столько лет, рок-музыку перестали замалчивать или только ругать. Вдруг ее стали нахваливать почти без разбору, вдруг объявилось множество людей, желающих писать о ней или с ее помощью. И поселившись в Ораниенбауме с видом на царские чертоги, я неожиданно испугался, что распишут ее по необязательным страницам… Куда же мне тогда деваться со своими воспоминаниями?

А они интересны и, надеюсь, важны.

Ведь я первым в стране стал настоящей звездой рок-музыки.

Волосатикам вслед плевали старушки, хмурились милиционеры. Иногда за длинные волосы могли побить. Несколько раз, возвращаясь с репетиции вечером, мне приходилось защищать честь, и защищать кулаками. Родители перестали со мной разговаривать. В припадке какого-то юношеского безумия я ночами слушал новую музыку, записи или пластинки, днем сочинял сам, вечерами репетировал в «Мухе», терроризируя товарищей, доставал динамики, сколачивал акустические колонки, паял провода, таскал, сотни раз таскал аппаратуру по этажам «Мухи», из «Мухи» и в «Муху», когда нас гнали оттуда и возвращали обратно. Мне не исполнилось еще и двадцати.

Тогдашние городские рок-группы, если и пели собственносочиненное, то лишь в виде кокетливой добавки к «фирме». Это называлось «снять один к одному». «Лесные братья», «Аргонавты» и «Фламинго» копировали лучше всех. Мы же репетировали свое — тяп-ляп, ржавые гвозди и горбыли, но — свое. Творили, елки-палки, наперекор Востоку и Западу. Как въедливый юноша, ночами я вслушивался не только в рок-н-роллы, но и, накупив по дешевке, в записи Вивальди, Баха, лютневой музыки, Малера и прочих, оплодотворяя в памяти рок-н-роллы гармониями великих. Впрочем, это лишь расширяло кругозор, не добавляя ничего к музыке «скайфлз» — музыке подворотен, которую я сочинял. Правда, тогда мы репетировали в окультуренном подвале ЖЭКа. Выходит, это была подвальная музыка, настоящий «андерграунд».

В результате «конкурсов» и иной террористической деятельности, Боб и Леха отдались безраздельно прыжкам с шестом, а их место заняли блистательные «слухачи», рыжие Лемеховы из Академии художеств.

В подвал на репетицию Серегу принесли, а Володя пришел сам. Он сел за барабаны, дрянные барабаны ожили, запели на разные голоса, принесенный Серега перекинул ремень баса через плечо, басовым глиссандо вонзился в первую четверть. У меня аж слюнки потекли. Такая получалась кайфовая ритм-секция!

Серега и Володя учились на архитектурном с Альбертом Ассадулиным, вместе музицировали до поры, но Альберт, сильный тенор, уже присматривался к профсцене. У брательников имелась солидная практика, они были выразительные рослые парни с рыжими усами. Средний рост нашего нигилистического сборища равнялся 185 сантиметрам, а это тоже имеет значение. До сих пор я считаю, что для успеха в первую очередь следует понравиться девицам в зале, а девицам в зале и не в зале отчего-то больше нравятся высокие артисты.

Тогда же велись переговоры с Михаилом Боярским. Он учился в Театральном на Моховой, неподалеку от «Мухи». Там же, на Моховой, он репетировал с «Кочевниками» в малюсеньком зальчике, одно время мы репетировали параллельно.

Помню лето, зной, ангелы и кариатиды, шпили отражаются в воде. Берем лодку напрокат и гребем по каналу Грибоедова в ласковой тополиной июньской метели. Боярский говорит, будто намеревается собрать группу, голосами аналогичную «Битлз». У меня басо-баритон, у него — высокий баритон. Мои нигилисты не аналогичны «Битлз», а идеи Боярского не устраивают нас. И наш «Санкт-Петербург».

Названию, прическам и иным аксессуарам нигилисты тогда, да и теперь, уделяли значительную часть своей нигилистической деятельности.

— …«Санкт-Петербург», — сорвалось с языка во время праздного толковища.

Рыжие братаны и Летающий Сустав»замерли, молчали долго, цокали языками, я же, вспотев от удачи, ждал.

— «Санкт-Петербург»? — переспросил Летающий Сустав.

— Круто! — сказали рыжие братаны.

Да, мы родились в этом городе, выросли в старом центре, и город жил в нас, и станет жить до последнего дня; мы плохо умели, но сочиняли сами, на родном языке, а ведь иные — многие! — доказывали:

— Рок не для русского языка! Короткая фраза англичанина— в кайф, а русская — длинна, несуразна и не в кайф! Не вубаетесь, что ли?

Это оскорбляло. И мечталось, пусть не на уровне четкой формулировки, проявить себя, доказать, что приобретенные с возрастом обязанность служить в армии и право жениться должны быть дополнены необходимостью обязанности и права на свой крик; словно новорожденные, мы мечтали закричать по-русски:

— Мы есть!!!

Я написал композицию «Сердце камня» и посвятил ее Брайану Джонсу: «И у камня бывает сердце, и из камня можно выжать слезы. Лучше камень, впадающий в грезы, чем человек с каменным сердцем…» Ми-минор, ре-мажор, до-мажор, си-мажор по кругу плюс вторая часть — вариации круга, да страсти-мордасти басо-баритона и ритм-секции. Я написал боевую композицию «Осень» и еще более боевую «Санкт-Петербург».

У меня в «допетербургские» времена имелся некоторый опыт — провал на вечере биологического факультета в ДК «Маяк»: случайный наш квартет первокурсников играл плохо, и нас освистали; однажды я помогал играть на танцах в поселке Пери ансамблю, собранному из охтинских рабочих парней — помню пыльный зальчик, помню, как перегорели усилители, помню, дрались в зале из-за девиц и помяли заодно кого-то из оркестрантов.

Уже запекались по утрам на парапетах первые льдинки. Днем же сеял дождик, а встречный ветер боронил невские волны. Той осенью семидесятого года я рехнулся окончательно. Часть жизни, что была впереди, начиналась.

У «Санкт-Петербурга» появилась «мама», «рок-мама» — Жанна, взрослая, резкая, выразительная женщина-холерик. Она устраивала джазовые концерты (с Дюком Эллингтоном и его музыкантами организовала встречу в кафе «Белые ночи»; в припадке восторга городские джазмены повыдавили там стекла и снесли двери), устраивала концерты первым нашим самостийным рок-группам и, побывав случайно на репетиции «Санкт-Петербурга», решила содействовать нам.

Сошедший с ума, я получил с се помощью неожиданное приглашение выступить на вечере психологического факультета Университета. Нам даже обещали заплатить. Сорок рублей.

Стоит вспомнить, как концертировали первые рок-группы. Контингент болельщиков был не столь велик, сколько сплочен и предан, рекрутировались в него в основном студенты. В вузах же, под видом танцевальных вечеров, и проходили концерты. Зал делился по интересам — к сцене прибивались преданные, а где-то в зале все-таки выплясывали аутсайдеры прогресса. «Муха», Университет, Академия, Политехнический, «Бонч», Военмех — надо бы там вывесить мемориальные доски.

Рок-групп наплодилось, словно кроликов, каждую субботу выступали в десятке мест. Героические отряды болельщиков проявляли поистине партизанскую изворотливость, стараясь проникнуть на концерты, поскольку на вечера пропускали только своих учащихся, а посторонних боялись, зная, чем это может кончиться. Но все равно кончалось. Отчего-то наиболее удачливые просачивались через женские туалетные комнаты. Иногда влезали по водосточным трубам. Иногда приходилось разбирать крышу и проникать через чердак. Главное, чтобы пробрался в здание хотя бы один человек. Этот человек открывал окна, выбивал черные ходы. Если здание оборонялось и местные дружинники перехватывали хитроумных лазутчиков, приходилось идти повзводно напролом, пробивать бреши, срывая с петель парадные двери, и растекаться по коридорам. Бред какой-то! Видимо, не один я сошел с ума той осенью семидесятого года…

Мы привозим на Красную улицу нашу электрическую рухлядь. Там, в низеньком особнячке, дугой обнявшем двор с булыжным старинным покрытием, расположился факультет психологов. Актовый зал оказался с небольшой низкой сценой, с высокими, до пыльного потолка, окнами.

Мы расставляли с брательниками и Мишкой усилители и акустику, пробовали микрофоны и пытались разобраться в проводах. Эти красивые рослые парни не волновались. Я им заговорил зубы, затерроризировал уверенностью, а сам же уверен не был, и теперь мне было зябко, нервничал. Жизнь еще только была впереди, и это теперь легко делать выводы к теоретизировать происхождение и социально-музыкальные составные рок-музыки, причины ее успеха.

Громко появилась Жанна, «рок-мама»:

— С премьерой вас, мужики! — Голос у нее высокий и ломкий. Она на таких, как мы, насмотрелась, а на меня, тогда глянув, добавила: — Перестань, право, дурить. Теперь уже ничего не исправишь, — и довольно засмеялась.

— Н-нет. Н-надо пор-репетировать. — Я еще и заикаться стал.

— Какие, к черту, репетиции! Поздно! Идите в комнату и ни о чем не думайте. Будете слушать рок-маму или нет?

— Жанна! — крикнул Мишка. — Из «Мухи» человек двадцать придет. Не знаю, как провести.

— Да, — сказал Серега, отрываясь от гитары, а Володя пояснил: — И из Академии притащатся. Надо провести. Они все с бутылками притащатся.

— Какие бутылки! — прикрикнула Жанна. — У вас же премьера, мать вашу!

— Я вам дам бутылки! — Я вспомнил о диктаторских полномочиях, перестал заикаться и дрожать.

— Шутки, шуточки, — успокоил Серега, а мне опять стало страшно.

Особенного ажиотажа устроителями вечера не ожидалось, так как «Санкт-Петербург» был еще никому не известен. Возможно, нас поэтому и пригласили. Но к вечеру народ начал подтягиваться. «Аргонавты» играли в тот день в Военмехе, а туда пройти было труднее всего. Кто-то, видимо, знал, что на психфаке вечер, и рок-н-ролльщики с кайфовальщиками (как-то надо называть ту публику), сняв осаду с Военмеха, рванули на Красную улицу. Особнячок взяли «на копья» между делом, даже не причинив ему особого ущерба.

За сценой находилась небольшая артистическая, я смотрел в щелку на толпу, запрудившую зальчик. Холодели конечности, била дрожь, а моим нигилистам — хоть бы что. А Жанне только бы веселиться в центре внимания.

Я не боялся зала, привычный к публике стадионов, и вдруг разом мое внимание устремилось в новое русло:

— Встали! Готовность — минута! Первой играем «Осень», а после — «Блюз № 1»!

Я стоял в гриме, разодетый в малиновые вельветовые брюки и занюханную футболку. На ногах болтались разбитые кеды. Коллеги мои были под стать, а тогда, надо заметить, на родную сцену даже самые отпетые рокеры выходили причесанные и в костюмчиках.

— Ну и ну, — сказал Серега и подкрутил рыжие усы.

— Во, правильно. Счас покайфуем, — улыбнулся Летающий Сустав.

— Облажаемся, вот и покайфуем, — хмыкнул Володя.

— Пора, мужики, — засмеялась Жанна. — Я пока окно открою. Ничего, со второго этажа спрыгнете, если бить станут.

— Играем «Осень», а потом блюз! И провода не рвать! — Я устремился к двери, коллеги за мной. Дернул ручку на себя, помедлил — из зала донеслись голоса и табачный дым, — помедлил, сбросил кеды и выбежал на сцену босиком.

Мы врезали им и «Осень», и «Блюз № 1», и «Сердце камня» без пауз, поскольку страшно было останавливаться,.и остановившись поневоле и услышав ликование, выразившееся в свисте, топоте, махании пиджаков и сумок над головами, битье в ладоши, бросании на сцену мелких предметов, остановившись и сфокусировав зрение и различив их лица, насмешливо-приветливые, возбужденные, вакхические и юные, эти милые мне теперь лица моей юности, остановившись поневоле, я зло понял, что зал уже наш.

Мы играли дальше под нарастающий гвалт, я метался по сцене как пойманный зверь, размахивая грифом гитары, и падал на колени, хотя никогда не метался и не падал на репетиции, и не собирался метаться и падать, но так подсказал инстинкт и не подвел, подлец, поскольку вечер рухнул триумфом и началась на другой день новая и непривычная жизнь, жизнь первой звезды городского молодежного небосвода волосатиков, властелина сердец, этим властелином стал на четыре долгих года «Санкт-Петербург».

Через неделю мы выступили в Академии, и весь город (условный город волосатиков) пошел на штурм. Двери в Академии сверхмощные, а лабиринты коридоров запутанные, и шанс устоять у администрации имелся. Но вокруг Академии стояли строительные леса, замышлялся ремонт фасада, и это решило исход дела.

«Санкт-Петербургу» предоставили в распоряжение спортивный зал и обещали через профком шестьдесят рублей.

Все желающие не смогли пробиться в Академию. Главные двери уцелели, но защитникам пришлось распылить и без того ограниченные силы и гоняться за волосатиками по лесам, походившим издали, говорят, на муравейник. Администрация пыталась перекрывать двери внутри здания, и это, отчасти сдерживая натиск, лишь отдаляло развязку.

Случайный имидж премьеры, вызванный страхом и инстинктом самосохранения, стал ожидаемым лицом «Петербурга», и было бы глупо не оправдать ожиданий.

Малиновые портки оправдали себя, а босые ноги — особенно. Я добавил к костюму таджикский летний халат в красную полоску, купленный год назад в Душанбе, и на шею повесил огромный тикающий будильник.

В спортзале не предполагалось сцены, и мы концертировали прямо на полу. На шведских стенках — народ, народ сидел и висел, как моряки на реях, перекладины хрустели и ломались, кто-то падал. В разноцветной полутьме зала стоял вой. Он стоял, и падал, и летал. И все это язычество и шаманство называлось вечером отдыха Архитектурного факультета.

Я сидел на полу по-турецки или по-таджикски, и сплетал пальцы на струнах в очередную композицию, когда вырубили электричество. Сквозь зарешеченные окна пробивался белый уличный свет. В его бликах мелькали тени. Стоял, падал, летал вой, и язычники хотели кого-нибудь принести в жертву. Тогда Володя стал лидером обесточенного «Петербурга» и на сутки затмил славу моей «Осени». Он проколотил, наверное, с час, защищаемый язычниками от поползновений администрации. Он был очень приличным барабанщиком, даже если вспомнить его манеру играть теперь. Особенно хорошо он работал на тактовом барабане, и особенно удавались ему синкопы. Он играл несколько мягковато и утонченно для той агрессивной манеры, которую желал освоить, но таков уж его характер, а ведь именно характер формирует стиль.

Братьев Лемеховых все же не исключили из Академии. Наше выступление даже пошло на пользу — ремонт здания уже нельзя было откладывать на неопределенное «потом».

В родительской квартире на проспекте Металлистов (то ли в честь Фарнера, то ли в честь Гилана, на радость теперешним «металлистам») я оставался один, и с утра телефон не умолкал, напоминая о славе и подстегивая самолюбие.

Звонили и по ночам. Приходилось выбегать из постели в коридор, пока не успели проснуться родители.

Слышались в трубке смешки, долгое дыхание, перешептывание, хихиканье. Утром звонили приятели по делу и с лестью, а по ночам не по делу звонили девицы: «Вы извините… хи-хи… Вы, конечно, нас простите… хи-хи… Может, вы не отказались бы сейчас к нам… хи-хи… Сейчас приехать вы можете?» Отчего-то ночные звонки злили. Я, естественно, мог приехать, а иногда даже и хотел, но теперь приходилось осваиваться в новой обстановке и быть настороже.

Пришлось на ходу досочинять программу, убирать из нее некоторые песни лирико-архаического толка, заменяя на тугой около-ритм-энд-блюз. По утрам я колотил на рояле, тюкал известными мне аккордами и манкировал Университет. Чиркал на бумажке:

«Мои гнилые кости давно лежат в земле. Кофе, кофе, кофе — ты аутодафе!»

Это сочинение так и не дожило до сцены.

«Ты, как вино, прекрасна. Опьяняешь, как оно. Ты для меня как будто Веселящее вино!»

А вот это стало супер-боевиком.

«Петербург» довольно быстро привык к славе, и стоили мы теперь около восьмидесяти рублей. Но рублей не хватало, поскольку усилители у нас были плохонькие, акустика хреновая, микрофоны вшивые, а провода запутанные. Этих рублей не хватало никак.

И еще я собирал пластинки. Собрал десяток пластинок «Битлз» в оригиналах «Парлафона» и «Эпплаз», от «Плиз, плиз ми» до «Лет ит би», десяток «Роллинг СтОунз», «Стэнд ап» и «Бенефит» андерсеновского «Джетро Талла» плюс охапку классической музыки.

В начале семидесятого года я в последний раз отличился на спортивном поприще, выиграв «серебро» на Зимнем первенстве страны среди юниоров по прыжкам в высоту, весной в Сочи повредил коленный сустав, а в конце года залеченное, казалось бы, совсем колено порвал еще раз. На перекрестке судьбы с юношеским вселенским задором возможным казалось все: и причуды первой звезды рока, и суровая олимпийская стезя.

Мой тренер, великий человек, сокрушался:

— Он хиппи! Я же был в Америке и видел таких с гитарами! Он же настоящий хиппи! Сделайте же с ним что-нибудь!

Но я ничуть не относился к бездеятельным хиппи. Я являлся деятельным безумцем молодежности, не понимая, в начале какой тропы нахожусь — ровной и стремительной сперва, но теряющейся далее в чащобах страстей.

Во второй половине шестидесятых административно-культурные единицы относились к року у нас в стране снисходительно-доброжелательно, а к концу десятилетия обиженно-индифферентно. Кажется, в 1969 году ленинградский состав «Фламинго» выступал в Политехническом институте и перед выступлением у «Фламинго» сломались усилители (добрая наша традиция). Пока усилители чинили специалисты, публика чинила залу ущерб, вырабатывая, по Павлову, рефлекс на отечественный рок. Тот день стал переломным во взаимоотношениях административно-культурных единиц и любителей новой музыки. Вышел указ, обязывающий иметь всякому ансамблю в составе духовую секцию, запрещающий исполнять композиции непрофессиональных авторов, обязывающий всякую группу приезжать в Дом народного творчества на улицу Рубинштейна и сдавать программу комиссии, состоящей из тех же административно-культурных единиц. Однако! Мы и такие же, как мы, мыкались по случайным помещениям, из которых нас гнали взашей по поводу и без повода, мы скопидомничали, собирая жалкие рубли на аппаратуру, мы, собственно, были вольными поморами, а нам предлагали крепостное право, нам предлагали оставаться лишь народной самодеятельностью, но ничего не делать самим. Разрешалось лишь мыкаться и скопидомничать. Однако!

Однако систему пресечения еще не отработали, но был первый шаг, точнее, подталкивание к подполью. Удавалось еще концертировать в вузах, но противникам уже удавалось пресекать концертирования. К началу 1971 года в стылом ленинградском воздухе запахло войной.

Коля Васин, рослый и восторженный бородач, заметно выделялся из публики тех лет. Он считался реликвией и гордостью города (условного города волосатиков), потому что никому более не то чтобы не удавалось, а даже и не мечталось получить посылку от самого Джона Леннона. А Коля Васин получил. После раскола «Битлз» Джон собрал «Пластик Оно Бэнд», который выступил с концертом в Торонто. Коля Васин поздравил 9 октября 1970 года Джона Леннона с тридцатилетием, а благодарный Джон Леннон прислал Коле Васину пластинку с записью концерта в Торонто. Там Джон исполнил «Дайте миру шанс», и под его лозунгом проходят сейчас массовые форумы борцов за мир. «Коле Васину от Джона Леннона с приветом» — такой автограф на невских берегах не имел цены.

Этот-то Коля Васил и вызвал меня к себе по очень важному делу. Не помню точно, но кажется, стояли холода, и я долго трясся в трамвае, пока добрался до Ржевки. В этом несуразном районе, где деревянные частные дома соседствовали с застройками времен архитектурных излишеств, и жил корреспондент лидера «Битлз». Найдя дом, я поднялся по лестнице и позвонил. Мне открыл Коля Васин. Он был одет в широкую, не заправленную в брюки рубаху и домашние тапочки. Мы обнялись по-братски. Я довольно сдержан в проявлении чувств, но так полагалось в этом доме. Мы прошли в комнату, по которой сразу можно было представить жизненные приязни хозяина. На стенах висели фотографии «битлов», особенно Джона, стеллажи были заставлены коробками с магнитофонными пленками, тут же стоял магнитофон и колонки, проигрыватель, пластинки стопками лежали повсюду, а увесистые, величиной с рождественский пирог, альбомы составляли, пожалуй, главную достопримечательность. Коля Васин работал художником-оформителем и, судя по этим альбомам, художником-оформителем являлся отменным. Несколько альбомов он посвятил «Битлз», имелся альбом, повествующий об истории отечественного рока. В нем хранились редчайшие фотографии, и если бы его сейчас издать, то издание пользовалось бы спросом и его можно было бы обменивать населению на макулатуру. И это без обидного подтекста.

Коля Васин сказал:

— Есть идеи. Есть замечательные идеи. Сейчас придет наш человек и все расскажет, а пока, извини, старик, я поставлю Джона.

Он поставил Джона, закрыл глаза и, сидя в кресле, стад раскачиваться под музыку, кайфовать, а я стал ждать «нашего человека», поскольку ехал на Ржевку не кайфовать, а слушать идеи.

Скоро «наш» появился. Худощавый и белокурый, с нервным лицом, с прозрачными глазами, одетый в серый костюм, светлую рубашку, галстук. На лацкане пиджака поблескивал комсомольский значок, и не просто значок, а с золотой веточкой. Такой значок должен был говорить об особых полномочиях. Тогда я представлял «нашего человека» другим — волосатиком в поношенной экипировке, так я выглядел сам, но Коля Васин предупреждал — придет «наш», а я верил Коле Васину.

— Арсентьев, — представился человек с полномочиями.

Он смотрелся года на двадцать четыре.

Арсентьев сел, потер зябко ладонью о ладонь, помолчал и начал говорить, словно не для меня, а вообще, лишь изредка бросая короткие взгляды:

— Есть идея организовать клуб. Некое сообщество людей,, объединенных одними интересами, и таковой опыт уже имеется в организации фотоклубов, филателистических и нумизматических клубов. С молодежью, увлекающейся рок-музыкой, дело обстоит не просто, но есть мнение, которое я представляю, что стоит попробовать и объединить их, и сбить нездоровый ажиотаж, который музыкантам только вредит, и дать рост наиболее талантливому.

— «Санкт-Петербург» — самая крутая команда в городе! — это Коля Васин перестал кайфовать и включился в разговор.

Арсентьев посмотрел на меня внимательно и продолжил:

— Но и много, естественно, противников. Поэтому мы должны сперва организоваться, представить программу действий, провести ряд мероприятий и поставить противников! леред фактом. Эта анархия, это «каждый за себя» ничего не даст. Может, стоит подумать и приобрести общую клубную аппаратуру и тем гарантировать профессиональное звучание каждого выступления.

— Да, да, аппаратура нужна! — Я был согласен. Я был согласен объединиться хоть с чертом лысым, чтобы гарантировать профессиональное звучание, и не мог сдержать волнение перед «нашим человеком», обладающим полномочиями.

— Уже согласились «Аргонавты», «Белые стрелы», «Славяне» и даже «Фламинго». Мы победим, старик! — воскликнул Коля Васин.

Помню, опять было холодно, но лед на Неве уже сошел. Мне велели явиться в один из воскресных дней к Медному всаднику, что я и сделал. Большая группа волосатиков по велению Арсентьева также явилась к памятнику. По ходу приветствуя знакомых, подхожу к Летающему Суставу.

— Чего ждем? Что-то будет, Мишка?

— А все ништяк, чувачок, ништяк! Зачем-то ведь звали.

Я завидовал простоте его реакций, чувствуя, что неожиданная слава делает меня осторожным и даже пугливым.

Подходили знакомые, посмеивались, подошел Коля Васин — восторженный голос его слышался издалека. Он был в кожанке времен Пролеткульта, кепке-восьмиклинке, сшитой из потертой джинсовой ткани, крупный круглый значок на лацкане кожанки «Imagine» походил на мишень, и вся наша пестрая группа походила на мишень. Но выстрела не произошло. Раздалась команда, мы двинулись к дебаркадеру, что стоял у парапета напротив Медного всадника, и, к общему удивлению, погрузились на речной трамвайчик, который тут же и отвалил от дебаркадера.

Появился Арсентьев. В аккуратном плаще строгой расцветки, с аккуратным пробором. Он вежливо приветствовал каждого рукопожатием. Ладонь у него оказалась холодная, а пальцы цепкие и сильные. Руководителям групп предлагалось пройти в овальную каюту, а рядовым деятелям рок-музыки — в общую.

— Касты какие-то, — расстроился Мишка. — Вы, значит, брахманы, а мы — пушечное мясо рок-н-ролла? Н-да. Ништяк!

В овальной каюте собралась элита; Арсентьев повторил более развернуто то, что я уже слышал на Ржевке, и предложил наметить конкретный план и проект Устава создаваемого Клуба. Говорили много глупостей, Арсентьев конкретизировал и поправлял, а его конкретизировала и поправляла такая же белокурая и голубоглазая, как Арсентьев, молодая женщина, так же строго и аккуратно одетая и причесанная. Арсентьев и Белокурая сидели рядом. Дебаты продолжались бесконечно, и я вышел в общую каюту, где оказалось веселее и бесшабашнее. Брякала посуда, курили — табачные облака клубились над головами рок-н-роллыциков, запах горчил.

Музыкальная общественность изъявила желание, и желание исполнилось — речной трамвайчик подошел к ближайшему дебаркадеру и выборные от рок-н-роллыциков рванули в ближайший гастроном. По их возвращению круиз продолжился.

В итоге приняли на речном трамвайчике Устав — довольно жесткий Устав: многое запрещалось — постановили скинуться по двадцать рублей в кассу Клуба и от Арсентьева получили указание ждать дальнейших указаний.

Этот вольный разинский круиз добил сомневающихся, и теперь мы представляли из себя ярых сторонников долгожданного Клуба, что принесет долгожданную легальность, признание и профессиональное звучание.

Мы ждали дальнейших указаний Арсентьева.

А пока что — квинтэссенцией сезона, катаклизмом года, землетрясением нравов… «Мухинскому» училищу исполнялось сколько-то там круглых лет. Нас, как сиюминутных знаменитостей, чуть не слезно просили украсить выступлением «Санкт-Петербурга» юбилей. Мы и украсили, чем смогли.

На вечер прибыло много выпускников прежних лет, и они, придя по пригласительным билетам к началу вечера, увидели огромную толпу, сгрудившуюся у дверей, запрудившую даже пол-улицы, на которую выходил фасад училища. Испуганный милиционер пытался объясниться с толпой через мегафон, но толпа имела навык, толпа стояла стеной, и обладатели пригласительных билетов в большинстве не смогли попасть в училище, а наиболее активных, возмущающихся вслух, пытавшихся пробиться к дверям юбиляров, милиция как раз и забрала. Имевшая же навык толпа напирала, но напирала, не нарушая курс предписаний социалистического общежития на глазах милиции.

Я оказался в толпе, и меня передали через нее к дверям на руках. В самом училище оказалось не лучше. Затейливые коридоры барона Штиглица походили на цыганский табор. Единственно, что не жгли костров. Осторожность и пугливость во мне прогрессировали и приводили к противоположным проявлениям. И хотя я более не практиковал выбегать на сцену босиком, но на колени все же падал и метался зверем, и прыгал через колонки, и кричал в микрофон про «осень» и «сердце камня». А Володя лишь еще более преуспел в синкопах, а Серега еще и дул в губную гармонику, а Мишке хоть и было иногда не до клавишей, но зато еще более он соответствовал прозвищу Летающий Сустав, летая по сцене с бубном и чаруя экзальтированных болельщиц.

Так что два часа самума в актовом зале — и все.

Теперь я даже ставил под удар родителей: они занимали довольно серьезные должности на производстве, а на одном из совещаний по идеологии упомянули «так называемую рок-музыку», упомянули и «Санкт-Петербург», приписав ему чуть ли не монархистские настроения.

Я этого не понимал. Мы ведь просто сочиняли музыку и слова к. ней. И просто выступали не бог весть на каких подмостках. Может, это были хреновая музыка и хреновые слова, но мне казалось, что наоборот, «Петербург», запевший на родном языке, достоин пусть не поддержки, но хотя бы невмешательства. Я очень надеялся на Клуб, на Арсентьева и на его значок с золотой веточкой.

По сложной системе конспиративных звонков узнаю — ночью на улице Восстания, в здании бывшей гимназии произойдет встреча лучших клубных музыкантов с польской рок-группой «Скальды», приехавшей в СССР на гастроли. Иметь при себе три рубля на организационные расходы. Играют с нашей стороны «Фламинго» и «Санкт-Петербург». Под утро — «джем», то есть совместное и импровизационное выступление музыкантов из разных составов. Лишнего не болтать. Аппарат выкатывает «Фламинго».

Не болтая лишнего, собираемся и едем в метро, встречаем по дороге Никиту Лызлова, бывшего участника одной из университетских групп. Никита учился на химическом и там устраивал «Петербургу» концерт.

Не болтая лишнего, зовем Никиту с собой.

— Ночью! Концерт со «Скальдами»? Бред!

У Никиты крупное вытянутое лицо, широкий лоб марксиста, грамотная усмешка и прочный запас юмора.

— Ночью концерт со «Скальдами». Правда.

— Но ведь разыгрываете!

Заключаем пари и едем, на улице Восстания находим гимназию — тяжелое, мертвое, без света в окнах здание. В дверях быстрая тень — открывают. Поднимаемся по гулкой пустой лестнице и оказываемся вдруг в большом ярком зале с узенькими занавешенными окнами. Народу мало — все знакомые. Но незнакомое чувство простора и свободы в ограниченном просторе гимназии, в которую они вошли по-человечески через дверь, а не через пресловутую женскую-туалетную комнату, это незнакомое состояние делает их робкими, тихими, даже серьезными.

Знакомят со «Скальдами». Братаны Зелинские, Анджей и Яцек, с сотоварищами — очень взрослые и, соответственно, пьяные славяне. Арсентьев тут же, и Васин, и всякая музобщественность, обычный мусор, кторого — чем с большим напором катила река рок-н-ролла — всегда хватало.

Играет «Фламинго», играет «Санкт-Петербург». С помощью проигранного Никитой пари разошлись-таки в непривычной обстановке и комфорте, и я свое откувыркался по сцене и падал несколько раз на колени, про себя понимая, что пора менять «имидж» «Петербурга», «имидж» ярых парубков на что-то другое, на «имидж» людей, не стремящихся к успеху, а достигших его.

Братья Зелинские, надломленные гастрольным бражничеством и буйством ночного сейшена, на вопрос Росконцерта — с каким из советских вокально-инструментальных ансамблей «Скальды» согласились бы концертировать? — ответили:

— Если пан может, то пусть пан даст нам «Санкт-Петербург». — Ответили и, говорят, заплакали.

Пан из Росконцерта не знал про «Санкт-Петербург» а если и знал, то знал так, как знала Екатерина II про Пугачева — страшно, но очень далеко, а между мной и им — не один полк рекрутов и не один Михельсон — преданный генерал…

После комфортного сейшена на улице Восстания конспиративный авторитет Арсентьева и, конечно же, Васина стал непререкаемым. Мне же казалось — я более не распоряжаюсь полностью своим детищем, своим «Санкт-Петербургом», а становлюсь исполнительным унтером в железном легионе Арсентьева.

Его адепты, закатив невидящие глаза, повторяли:

— Идея.

— Наша идея.

— Идея нашего Клуба.

— Мы не позволим, чтобы кто-то предал нашу идею!

— Наша идея священна!

«Однако черт с ними, — думалось мне. — Должны же быть и толкователи, священные авгуры, стоики и стойкие талмудисты. Если есть священная идея, то пусть их — значит, она есть. Главное, Клуб — это глоток свободы, это минимальный комфорт, это будущие концерты без глупой тасовки с администрацией, которой вечно объясняй, что ты не чайник и не монархист, и не бил ты окон, и не сносил дверей, хотя и рад, что кто-то бил и сносил, поскольку, если ты, администратор, видишь в нас монархистов, то мы видим в тебе козла вонючего, а точнее — монархиста в квадрате, ведь это нужно быть стопятидесятипроцентным монархистом, чтобы услышать в наших лирических, пардон, песнях прокламацию абсолютизма!»

В чем никогда не было дефицита, так это в дураках.

И в новом Клубе дураков хватало.

Мы же стояли в их первых рядах.

А землю все-таки пробудило тепло, от тепла земля проросла травой, деревья — клейкими листочками. Ночи же от весны к лету становились все светлей, пока не вылиняли, как тогдашний мой «Wrangler», купленный за тридцатку и застиранный до цвета июньских ночей.

Я отвечаю теперь не только за «Санкт-Петербург», но и за группу кайфовалыциков, любителей подпольных увеселений. «Санкт-Петербургом» я распоряжаюсь не полностью, но зато кайфовалыцики теперь в моих руках.

По системе конспиративных звонков узнаю время и номер телефона. Звоню. Голос женский.

— Группа № 15, — называю.

— Двадцать три — тридцать, — отвечает. — Адрес — улица X, дом У.

Звоню кайфовалыцикам и договариваюсь возле Финляндского. Конспирация вшивая. Все конспиративные кайфовальщики договариваются там же, поскольку на Охту ехать от Финляндского вокзала в самый раз.

Из цветасто-волосастой толпы, пугающей своим видом спешащих к субботним электричкам трудящихся, ко мне пробиваются кайфовалыцики из группы № 15 и сдают по трехе… Погружаемся толпой в удивленные трамваи и, громыхая, укатываем на улицу X, дом У.

На Охте находим дом — школа нового, индустриально-блочного типа.

А ночь светлее юности…

Арсентьев и подруга его белокурая, словно клуха и петух, а яркий галстук Арсентьева только подчеркивает сходство.

В зале — битком. Несколько киношных софитов стоят возле сцены, а на сцене мрачноватые поляки из группы обеспечения «Скальдов» раскручивают провода. Сдаю трешницы кайфовальщиков Арсентьеву в фонд Клуба. Разглядываю мрачноватых поляков и ту аппаратуру, которую они подключают. Аппаратура что надо — «Динаккорд» и клавиши «Хаммонд-орган». Появляются братья Зелинские с сотоварищами. Такие веселые. Они опять в России на гастролях. И полтыщи кайфовальщиков в зале становятся все веселее. А в спецкомнате поляков веселили на трешницы кайфовалыциков.

«Скальды» выходят на сцену играть на «Динаккорде», а зал орет им, а старший Зелинский пилит на «Хаммонд-органе», а младший — на трубе или скрипке. И сотоварищи пилят на басу и барабанах. А когда «Скальды» на прощание играют «Бледнее тени бледного» из «Прокол Харум», в зале начинается чума. Или холера. Какая-то эпидемия с летальным исходом в перспективе.

— Ну, полный отлет! — кричит Летающий Сустав, а рыжие Лемеховы ухмыляются нервно.

Эпидемия продолжается и когда «Скальды» уходят со сцены в ту комнату, где их поджидает Арсентьев и Белокурая с парочкой приближенных добровольцев-официантов из рок-н-роллыциков.

Мрачноватые поляки сворачивают «Динаккорд» и «Хаммонд». Мы только хмыкнули. Не дадут, значит, нанести увечье знаменитым фирмам.

Пока кайфовалыцики чумеют в зале и на ночной лужайке возле школы, «Аргонавты» вытаскивают свои самопальные матрацно-полосатые колонки, и я думаю, что и это, пожалуй, сгодится для бандитско-музыкального налета.

Играют «Аргонавты» — нормально играют и нормально поют, и лучше всего поют на три голоса из «Бич Бойз», но это так — вчерашний день. А сегодняшний день — это мы, «Санкт— — черт возьми! — Петербург», думаю я, чувствуя, как привычный озноб пробегает по телу, и это значит — выступление получится.

И оно получается. Рвем «Аргонавтам» все провода. В зале — то же самое. Только в квадрате. Или в кубе.

Далее Зелинский на четвереньках выбирается на сцену! и «джемует» по клавишам, а перед ним пляшут ленинградские мулаты Лолик и Толик до тех пор, пока Зелинский не падает в оркестровую яму. Веселая жизнь! Кайф!…

Хранится у меня пара затертых фотографий той ночи июня 1971 года. Косматый молодой человек в белых одеждах бежит по сцене с гитарой. Лица не видно почти. Тут же Серега, Володя, Мишка — дорогие моей памяти товарищи, объединенные порывом настоящего драйва, музыкального движения, гонки. И по мгновению, вырванному фотографом, можно восстановить вкус времени, как по глотку воды — вкус реки; а вкус тех лет — терпкий, с горчинкой противостояния, через которое входящее поколение больших городов пыталось, путаясь в чащобах, осознать себя. Да и не все вышли из чащи к ясным горизонтам, но ведь начинались те самые семидесятые, о которых теперь сказано миром скорбно и зло. И не хочу я героизировать или романтизировать наше стихийное противостояние тому, о чем теперь сказано миром скорбно и зло, но лишь предположить, что молодости, может быть, дан дар предчувствия больший, чем опыту… Да, опыта у нас не было совсем.

Параллельно с концертами Арсентьева еще происходили не централизованные новой властью выступления, и тут стоит вспомнить двухдневный шабаш в Тярлево, в большом деревянном клубе, на сцене которого «Санкт-Петербург» набрал-таки еще очков сомнительной популярности в компании с.другими популярными тогда рок-группами — не стану врать и называть их, поскольку не помню точно. Но точно помню — Коля Васин лез целоваться от восторга, а после рок-н-ролльщики и кайфовалыцики победно шли к станции, но по дороге рок-н-роллыциков и кайфовалыциков, возглавляемых Колей Васиным, атаковали тярлевские дебилы и гоняли по картофельным полям, удовлетворяясь, правда, лишь внешним унижением пришельцев.

Весной и летом 1971 года прошло несколько ночных концертов, организованных Арсентьевым.

Лично я передал ему значительную сумму из трешниц кайфовалыциков и как-то, прикидывая перспективы, неожиданно пришел к простой и страшной мысли: «Ведь это же просто афера! Нас же просто подсекли, как рыбину на блесну, на блестящий значок с веточкой! Мы раньше работали и получали от профкомов несчастные восьмидесятирублевки, и покупали, пропади они пропадом, усилителя и динамики. Но теперь-то все в руках Арсентьева, а что-то не слышно о признании, о Клубной собственности, мы лишь глубже и глубже опускаемся в подполье, уже чувствуется его сырость и шорох мышей, и далекий пока оскал крыс!»

Молодость болтлива, а я был молод, резок и, придя к страшному выводу, стал болтать на всех рок-н-ролльных углах. И не только я — еще несколько смельчаков допетрило до аналогичных выводов. После речей наших только что не крестились, и, наговорившись вдосталь, я успокоился, тайно надеясь на ошибку. Но волна, так сказать, пошла, и, кажется, где-то в августе «Санкт-Петербург» вызвали на своеобразный рок-н-ролльный «ковер», а точнее, в пивной зал «Медведь», что напротив кинотеатра «Ленинград» в полуподвальчике.

Мы с Мишкой притащились туда; оказалось, полуподвальчик ангажирован Арсентьевым, и в этом пивном «Медведе» нас, то есть «Санкт-Петербург», должны судить.

За несколькими столами над кружками и сушеными рыбными хвостами сидели волосатики, но не музыканты, а в основном, скажем так, музыкальная общественность.

— Они предали нашу идею, — сказал один нервный.

— Они никогда не были преданы нашей идее —, одна невзрачная.

— Они пытались провалить наш Клуб, его идею и идею его порядка, — сказал один с выдвигающейся вперед, словно ящик из письменного стола, челюстью.

— Чего это они? — удивился Мишка. — Эй, мужики! Пивка плесните!

— Они мало сказать недостойны, — сказал другой нервный.

— Если чего они и достойны… — сказала другая невзрачная.

— Если и достойны, то осуждения и… — сказал другой, вперяя в нас вытаращенные глаза, эти два протухший желтка.

Поднялся Арсентьев, быстрым зябким движением переломил пальцы, остановил говоривших движением руки. Он был в костюме и галстуке, хотя на улице стояла жара. На лацкане подмигивал значок с веточкой.

— Дошли слухи, — сказал он и мягко улыбнулся, — но я как-то не верю.

— Конечно! — Это Коля Васин не выдержал. — Вы что! же! — крикнул он нам. — Ведь не правда, что вы не достойны!

— А в чем дело? — спросил я.

— В том, — быстро ответил Арсентьев, — что разговоры, исходящие от «Санкт-Петербурга» и ему подобных, — это кинжальный удар в спину Клуба, нашей организации. И именно в тот момент, когда решается его судьба, когда сделано так много. Возможна и критика, но предательство есть предательство. А с предателями…

— Да скажи, что не так! — Васин чуть не плакал. Все лица пивного «Медведя» обратились к нам.

Я начинал злиться, а Мишка пихал острым локтевым суставом меня в бок, приговаривая:

— Ну скажи. Дай им, дай.

Я сказал, я дал им: повторил все, о чем болтали на рок-н-ролльных углах.

— Ясно. — У Арсентьева еще больше побледнело лицо. — Ясно, ясно. — Он помолчал, еще больше переломил пальцы и продолжил: — Предлагаю группу «Санкт-Петербург» исключить из Клуба.

Все в пивном «Медведе» замерли.

— И не просто исключить, — голос Арсентьева стал крепче, а по щекам поднялось зарево румянца, — а исключить и добиться его полного бойкота! Его полной изоляции! — голос накалялся и переходил в крик: — Мы не позволим! Никогда мы не позволим предателям разрушить здание долгожданного…

Он кричал, и крик его завораживал, и я уже жалел, что связался с обладателем такого значка и такого крика.

Я был убит. Но вдруг Мишка, разрушая истерическую пивную тишину, засмеялся:

— Да ну их к хренам, юродивых. Кто они и кто мы, вспомни! Валим-ка из этого вонючего подземелья!

Через день мы с Мишкой укатили на Ярославщину валять дурака, и валяли дурака там до осени, а осенью ходили, как кайфовалыцики, на трехрублевые «сейшены» Арсентьева, а после узнали, что Арсентьев арестован.

Каждый из нас получил по повестке на улицу Каляева. Там, в следственном отделе, мы сидели в долгом коридоре, поджидая свою очередь, и лично я был не рад, что оказался прав, я с тоской вспоминал ночные концерты, понимая, что не смогу теперь верить всякому, кто придет с предложением о легальности, понимая, впрочем, что таких предложений в ближайшее время не последует.

Выяснилось: Арсентьев носил значок не по праву, и в смысле значка он, собственно говоря, не являлся никем. Усталый человек из следственного отдела механически задавал вопросы: был ли там-то и там-то? сдавал ли трешницы и сколько? И про речной трамвайчик, и про «Скальдов». Прочтите, распишитесь, свободны. Мы свободно выходили из следственного отдела и тут же устраивали на бульварчике имени Каляева недолгие толковища, а после расходились по своим рок-н-ролльным берлогам, не верящие ни во что. И получалось, что в пивном «Медведе» вечевали в основном одни, а на Каляева таскали других — артистов, творцов, так сказать, бедных.

Коля Васин рассказывал, что, узнав об аресте Арсентьева, он в ужасе убежал в лесок, что рос невдалеке от его дома» на Ржевке, убежал со знаменитым подарком Джона Леннона и зарыл пластинку в лесу до более счастливых времен.

Судили Арсентьева весело. Это походило на «сейшен» — в пыльный зальчик понабилось полгорода волосатиков. Если бы Фемида не была слепа по природе своей, глаза бы ее на это не смотрели.

Свидетели толпились в коридоре, хватало свидетелей. Подошла и моя очередь. Женщина-судья с высокой прическою разрешила женщине-прокурору с коротко подстриженными, филированными волосами, задать новому свидетелю вопрос.

— Вы участвовали в деятельности так называемого Рок-клуба? — Женщина-прокурор старалась смотреть проницательно.

— Да, я принимал непосредственное участие в деятельности так называемого Рок-клуба.

Женщина-прокурор посмотрела на судью. Судья молчала. Более вопросов не последовало, и мне разрешили остаться в зале. В тесном вольерчике на скамейке сидел Арсентьев. Ему, похоже, было скучно, он смотрел в зал и лишь иногда шевелил губами, повторяя, видимо, про себя покаянное слово.

Постепенно все свидетели перекочевали из коридора в зал, и никому судья не задал вопросов. Мы были, я понял, свидетелями обвинения.

Белокурая девка Арсентьева сидела в первом ряду и живо реагировала на действия участников суда.

Адвокат поймал прокурора на нарушении презумпции невиновности Арсентьева, а по поводу Клуба и денег доказательств не оказалось: не было, одним словом, состава преступления. Суду прокурор смог предъявить лишь два подделанных Арсентьевым бюллетеня, и за это Арсентьев после покаянного слова получил год исправительных работ на стройках страны, а Белокурая, проходившая также по делу о бюллетенях, получила год условно.

Билеты на «сейшены» не продавали, а то, что я и такие, как я, собирали трешницы и сдавали их в липовый Клуб, так то — частные пожертвования, которые не запрещены, и разошлись эти «пожертвования» на организацию «сейшенов» и на угощение славянских гостей.

Мы после прикидывали, сколько могло уйти на орграсходы — большая часть пожертвованных трешниц должна была остаться. Получалось, славянские гости продули почти годовой доход всех ленинградских рок-групп. Я славянских гостей, конечно, трезвыми не видел, но все-таки трудно поверить в подобную раблезиаду.

Болтунов, я уже говорил, хватало, и задним числом выяснилась странная удачливость концертных афер. Основной прием Арсентьева: он звонил в какой-либо из райкомов комсомола, рекомендовался работником Ленфильма и просил о действия в предоставлении зала для съемок картины о современной молодежи. Даже давал на случай телефон. Где-нибудь на Петроградской стороне в частной квартире с телефоном с похожим на ленфильмовский номером сидел человек и ждал звонка. Но никто ни разу не проверил. Райком подыскивал школу, платилась аренда, привозились киношные софиты, которые имитировали съемку, и «сейшен» удавался на славу.

Не знаю, уж на что рассчитывал Арсентьев — такое бесконечно продолжаться не могло, ведь в деле оказались задействованы сотни, если не тысячи людей.

Дурной пример, впрочем, заразителен, и то, что Арсентьев проводил под прикрытием значка и конспирации, ареентьевисты (Петрарка — петраркисты) стали делать чуть ли я среди бела дня. Правда, в этом пока не было злого коммерческого умысла, лишь голый энтузиазм. Ленинградский рок увидевший новый путь, уводящий от вузовских танцулек, пошел с властью, как говорят футболисты, в кость, не надеясь более на легальность и не желая ее.

Вот один из типичных менеджеров постарсентьевской поры: Вова Пенос, низенький, остроносенький, шепелявенький зануда и добрый малый. То ли поляк, то ли польской происхождения. Знаток польского языка и польских нравов В чем лично я сумел вполне убедиться. На его доброй совести два мероприятия.

Как— то утром звонок:

— Пливет. Польская лок-глуппа «Тлубадулы» сегодня плиедет в «Муху» с аппаратом. Они очень хотят познакомиться с «Санкт-Петелбулгом». Холошо?

Хорошо-то хорошо. Но в «Мухе» уже кто-то пустил слух, и «Муха» не училась с утра, а полным составом во главе с ректором, деканами и их семействами, которым уступили первые престижные ряды, сидела в актовом зале, ожидая исторической встречи «Трубадуров» и «Санкт-Петербурга».

Вова Пенос владел, как показали события, польским языком в пределах… не более, чем в пределах своей фантазии и за час до исторической встречи выяснилось, что никакой аппаратуры знаменитые тогда поляки не привезут, и мы с Летающим Суставом рванули на Моховую улицу, где тогда опять делили со студентом ЛГИТМИКа Боярским репетиционный зальчик. Мишка сгоряча сковырнул замок и с кладовки Боярского, откуда мы позаимствовали в предчувствии международного скандала усилитель и провода.

Все равно аппаратуры не хватило. «Трубадуры» шли на вечеринку в узком кругу с российскими музыкантами, а оказались перед страждущим эстетических удовольствий залом и сгоряча исполнили полусоставом (пришли «Трубадуры» не в комплекте) бессмысленный блюз на рояле под барабаны и бас. Декан и ректоры с семействами также ждали эстетических удовольствий, и хотя блюз прозвучал вполне сносно, но ради единственного блюза не стоило срывать учебный процесс. Пришлось и с Боярским после разбираться — пропал один из его проводов.

На совести Вовы Пеноса и особо выдающаяся встреча с Марылей Родович и приехавшей с ней на гастроли группой «Тест». Этот добрый малый арендовал на ночь плавучий разухабистый ресторан «Корюшка». Но «Санкт-Петербург», Марылю и «Тест» по ресторанным правилам следовало закусывать. Сто ресторанных посадочных мест по семь рублей. Деньги собрали, передали в «Корюшку» и там на семьсот рублей обещали нарубить салатов и наквасить капусты.

Гости начали съезжаться к одиннадцати и приехало нечесаных любителей изящных искусств под салат и капусту человек пятьсот, которые, отодвинув столы, повалились на пол. Полякам обустроили кабинет, «Санкт-Петербург» грохнул ритм-энд-блюзовой увертюрой, и веселье завертелось. Марыля Родович, звезда все-таки европейского класса, посматривала на валявшихся рок-н-роллыциков и кайфовальщиков с неподдельным интересом, не предполагая, должно быть, увидеть подобное на чопорных невских берегах. «Тесту» тоже захотелось покрасоваться перед любителями изящных рок-н-ролльных искусств, и они после увертюры «Петербурга» вдарили по джаз-року. Выдающаяся встреча проходила на втором этаже «Корюшки», и сцена находилась возле лестницы. В начале первого, когда «Тест» уже вовсю шуровал в упругих дебрях джаз-рока, а любители изящного, словно древнеримский легион опившихся наемников, кровожадно кричали в наиболее упругих тактах хромого пятичетвертного размера, в начале первого по лестнице поднялось с десяток крепеньких ребят, довольно одинаково одетых, только один зачем-то нахлобучил мотоциклетный шлем, предложивших посредством мегафона, чтобы «Тест», Марыля, «Петербург» и валявшиеся на полу легионеры, чтобы быстро-быстренько, десять минут на все дела, иначе…

Иначе говоря, «Корюшка» трудилась по закону до курантов. и в «Корюшке», видимо, оценили внешность и шепелявость Вовы Пеноса, а оценив, решили, что почему бы ня взять те семьсот рублей, которые он с таким рвением навязывал.

Гости приехали к одиннадцати, в двенадцать «Корюшкая закрывалась, и ее умные работники вызвали наряд, дабьл укротить разошедшихся клиентов.

— Ресторан закончил работу. Па-прашу!

У барабанщика «Теста», что никак не мог съехать с хромого пятичетвертного размера, конфисковали барабанные палочки.

Поляки ничего не поняли, поняли только, что надо быстро-быстренько, и ушли.

Куда только не заносило «Санкт-Петербург» с осени семьдесят первого по весну семьдесят второго. Неведомым вывихом судьбы мы оказались в клубе Сталепрокатного завода, куда нас сосватал толстозадый черноокий негодяй Маркович — еще один из постарсентьевской плеяды. В предновогоднее утро пришлось «Санкт-Петербургу» выступать ранехонько в жилищно-эксплуатационной конторе. Клуб Сталопрокатного завода осуществлял, кажется, шефство над жилконторой, и мы там музицировали при гробовом молчании! и под ненавидящими взглядами двух десятков окрестных! дворников и непроспавшихся сантехников.

Из клуба Сталепрокатного завода «Санкт-Петербург» довольно быстро выперли, а Маркович стырил у нас остродефинитный динамик 2-А-11 и чуть не стырил пару еще более дефицитных динамиков 2-А-32. Пришлось ловить черноокого и угрожать убийством.

Нищенствуя и мыкаясь по случайным зальчикам и концертам, мы сдружились с такими же горемыками из рок-группы «Славяне» Юрой Беловым, Сашей Тараненко, Женей Останиным и Колей Корзининым. Сплотило же нас в группу музыкальных злоумышленников совместное концертирование на вечере в Университете, с которого пришлось убегать в пожарном порядке. «Славяне» были ребята славные и веселые, а с такими горемычничать в самый раз.

Наступали новые времена. Короток все же был до поры век кайфовалыцика и рок-н-роллыцика — с первого по пятый курс. Диплом для большинства становился перевалом, преодолеть который представлялось возможным, лишь отбросив, все лишнее, и среди лишнего оказывался рок. За перевалом начиналась цветущая долина зрелости, отцовства (или материнства) и подготовка к штурму иных, более сложных служебных вершин.

Наступали новые времена. Рок уже размывал вузовские дамбы, уже появились отчаянные, лепившие из рока жизнь, делавшие его формой жизни, роком-судьбой, шедшие на заведомое люмпенство, ставившие на случайную карту жизни, не зная еще, какая масть козыряет в этой игре. Кое-кто уже докайфовался до алкоголизма, появились свои дурики, шизики, крезушники с тараканами в извилинах. Многие, правда, играли в дуриков и шизиков — ух, это веселая игра! Кое-кто уже поигрывал с транквилизаторами, торчал на анаше. Нет-нет да и звякал среди кайфовалыдиков шприц. Нет-нет да и пропадали в аптеках таблетки от кашля. Но это все было так — легкие тучки на горизонте…

С одной стороны рыжих Лемеховых караулил диплом, с другой стороны — портвейн. И уже маячила перед Серегой фантастическая женитьба на молодухе-изменнице, а мое диктаторство, сглаженное нечаянной славой, дремало до поры.

В разумных пределах трудности сплачивают сообщества, а в неразумных разрушают.

Как-то Лемеховы взбрыкнули, и я послал их. Они были славные парни, мягкие, очень талантливые и гордые той гордостью, которой может обладать лишь тонкий, глубоко чувствующий, ранимый человек. Такая мягкость вдруг оборачивается гранитным упорством. Лемеховы не покаялись, и «Санкт-Петербург» потерял полсостава, основу «драйва», единоутробную ритмическую группу.

Но и «Славяне» не уцелели, проходя через тернии. Саша Тараненко, главный электронщик «Славян», хотел еще и творческой свободы, тайно лелея амбиции. Он уговорил славных и гордых Лемеховых работать с ним, а я, плюс Мишка, плюс Белов, Останин и Корзинин стали притираться друг к другу, пробовать, репетировать, думали, как сложить новую программу, чтобы новый «Петербург» не уступал прежнему. Я еще надеялся на диктаторство и в итоге был провозглашен Первым консулом, что справедливо, поскольку собрались-то под вывеской «Санкт-Петербурга», моего детища, но Юра Белов был пианистом почти профессиональным, а Николай Корзинин был барабанщиком если и не явно ярче Лемехова, то уж профессиональней во сто крат, с опытом игры на трубе и хоровой практикой в пионерские времена. Белов и Корзинин сами сочиняли музыку, и хорошо сочиняли, просто им не хватало сумасшедшей ярости, присущей «Петербургу», и концертной удачи.

Очередные авантюристы устраивали очередные авантюры. Теперь без всяких профкомов платили до сотни за отделение, а иногда и вообще не платили, если авантюру прикрывали власти, а иногда не платили авантюристы просто по своей авантюристической прихоти.

Новым составом мы выступили на правом берегу Невьв в неведомом мне зале с балконом, с которого свалился во время концерта в партер кайфовальтдик.

Кайфовалыцик не пострадал, а мы убедились, что «Санкт-Петербург» приняли и в новом составе, и очень приняли! простенькую лирическую композицию «Я видел это». Она даже стала на время гимном гонимых рок-н-роллыциков, и Коля Васин всякий раз поднимался в партере со слезами текущими по заросшей щетиной щеке, и подпевал вместе с залом:

— Я видел э-это! Я видел э-это!

Если трезвой литературоведческой мыслью попытаться оенить исполняемые «Петербургом» строки, то получится ерунда, наивность и глупость инфанта (а именно так и оценивают почти всегда тексты рок-групп).

— Я, — там пелось, — видел, как восходит солнце… Я видел, как заходит солнце… — и еще: — Как засыпает все вокруг… — и еще пару слов насчет молчания, а последняя строчка: — Как заколдован этот круг, — и припев: — Я видел э-это!

И вот я думаю сейчас и не могу додуматься. Наверное, здесь оказалась закодированной трагедия юности, почувствовавшей, как время вколачивает ее в структуру жизни, в ее жестокую пирамиду. Наверное, семиотический смысл этих слов обнимал главное, иначе ведь успех не приходит.

На моей совести много хорошего, а много и нехорошего. И одно из нехорошего — это выступление в школе № 531 на проспекте Металлистов. Школа как школа, но ведь я там учился и был юношей уважаемым, спортивной знаменитостью и председателем Ученического научного общества. На счету нашего общества не значилось ровным счетом ничего, но обрым учителям я должен был запомниться юношей опрятным и доброжелательным.

Бывший мой соученик, издали причастный к року, парень сметливый и жадный, знавший о разгуле подпольной музкоммерции, подъехал к директору школы, полноватой пожилой женщине, наврал ей, что смог, воспользовавшись ее добрыми чувствами, и договорился в выходной день использовать актовый зал. Мы провели в школе № 531 рок-н-ролльный утренник, получилось нечто вроде «Утренней почты». В ранний час кайфовалыцики вели себя смирно, и мы смирно поиграли им ватт на двести. Несколько композиций Юра Белов исполнил без моего участия, а в некоторых композициях «Санкт Петербурга» не участвовал Мишка. Он печально околачивался на сцене с бубном, понимая, кажется, что жестокий закон эволюции перевел его или почти перевел в должность бубниста.

С кайфовалыциков мой соученик собрал по два рубля и потирал, думаю, от жадности руки. А может, и ноги.

Все было нормально.

Но вот посредине среднесумасшедшего по накалу ритм-блюза я заметил, что дверь в актовом зале отворилась, и в дверях остановилась пожилая полноватая седая женщина. Это была директор. Она жила неподалеку от школы и решила заглянуть и побеседовать с бывшими учениками.

Повторю, в зале было все нормально. Но нормально для меня, и я был нормален для себя, но не для нашего бедного директора. Она постояла с минуту в дверях, дождалась окончания среднесумасшедшего ритм-блюза, сделала шаг назад и аккуратно прикрыла дверь.

До сих пор мне стыдно. Я бунтовал — и это мое дело, но не стоило приходить с этим в родные пенаты и ломать иллюзию, которую питает каждый учитель к своим ученикам.

Где-то в начале 1972 года у меня вдруг зажило колено. Я еще не сомневался в олимпийских победах, ревностно следя за прессой и за тем, как прогрессируют бывшие сверстники и конкуренты. Я лечил колено всеми известными способами, но оно не проходило почти два года, иногда в самые неожиданные минуты выскакивали мениски, которые я научился забивать обратно кулаком. Иначе нога не сгибалась. Случалось, мениски выскакивали и на сцене, приходилось забивать их обратно между припевами и куплетами. Скакать по сцене все-таки мог, а вот тренироваться — нет.

Я плюнул и перестал лечиться, и колено вдруг зажило.

Я явился на стадион, на меня посмотрели горестно, а тренер, великий человек, сказал:

— Давай попробуем.

Меня называли хиппи, а я им не был и вовсе не отказывался от спортивного поприща, и говорил, будто спорт — это тоже рок-н-ролл.

«Санкт-Петербург» же не выходил из штопора славы, но мешал дух недоговоренности. Мишка маялся с бубном, а Юра Белов тащил все новые и новые песенки. К тому же распалась довольно занятная группа «Шестое чувство» и вокруг «Петербурга» слонялись безработные бас-гитарист Витя Ковалев и барабанщик Никита Лызлов, не претендовавший в тот момент именно на барабаны, поскольку Николаю Корзинину он был не ровня, а претендовавший просто на искрометное дело, которому он мог предложить свою предприимчивость, ум, веселый нрав и некоторую толику аппаратуры «Шестого чувства», совладельцем каковой и являлся вместе с Витей Ковалевым.

Что— то предстояло сделать.

В апреле семьдесят второго я уехал в Сухуми на спортивные сборы, а вернувшись в Ленинград, заболел инфекционным гепатитом — желтухой и чуть не сдох в Боткинских «бараках» от ее сложной асцитной формы. То есть началась водянка. Кто-то из врачей все же догадался назначить мне специальные таблетки, после которых я выписал за сутки ведро и побелел обратно.

В первые дни, мучаясь от боли, я читал бодрые записочки, присылаемые друзьями-товарищами по року. Валера Черкасов (о нем впереди), помню, прислал открытку с текстом приблизительно такого содержания: «Говорят, ты совсем желтый. И говорят, ты вот-вот сдохнешь. Нет, ты, пожалуйста, не сдыхай. Ты ведь, желтый-желтый, обещал поменять мне мой „Джефферсон аэрплайн“ на твой „Сатаник“. Так что давай сперва поменяемся, а после подохнешь. С японским приветом. Жора!»

Опять наступило лето, и началось оно яро — дикой жарой, безветрием, лесными пожарами. В СССР приехал Никсон, а клубника поспела аж к началу июня. Назревала разрядка. Женя Останин приносил в больницу книги по технике рисования, в котором я упражнялся, лежа под капельницей, а когда я, прописавшийся и побелевший обратно, смог выходить на улицу, то выходил, и мы с Женей гуляли по территории больницы, подглядывая в полуподвальчик прозекторской, где прозекторы потрошили недавних гепатитчиков. За деревянным забором, отделенные от аристократов-гепатитчиков, весело жили в деревянных домиках дизентерийщики… Аристократы относились к ним с презрением и называли нехорошим словом.

Женя Останин учился на художника, и говорили мы с ним: о сюрреализме.

Ботва на моей яйцевидной башке достигла рекордной длины, главврач стал требовать невозможного, а Коля Кор-зинин с Витей Ковалевым пришли заключать соглашение… Билирубин и трансаминаза еще шалили над нормой, а Никсон уже подписал исторические документы. Мы-то не подписывали ничего, но устно решили: отныне «Санкт, его величество, Петербург» есть: Коля Корзинин — барабаны, Витя Ковалев— бас, Никита Лызлов — просто хороший человек и чуток рояля, и плюс мой билирубин и трансаминаза. Остальное же побоку. Дело есть дело. Дело-то есть дело, но молодость все же еще и жестока.

Родители, испуганные сыновьей водянкой, взяли меня опять, белого и похудевшего, из больницы на поруки, и стали кормить диетическими кашами, от которых я бежал в компании с Колей Зарубиным, будущим барабанщиком группы Валеры Черкасова «За». Но это он позже стал За что-то,: а тогда мы просто прихватили бонги, дудочку, немного денег и уехали в Ригу, где из себя изображали неизвестно кого с этими бонгами и дудочкой, а из Риги решили махнуть в Таллинн автостопом, модным, по слухам, хитч-хайком-сжал кулак, большой палец вверх, и тебя якобы везут добрые водилы, которым скучно в дороге.

Послушав случайную девчонку, последней электричкой доезжаем зачем-то до Саулкрасты, курортного поселка, конечной станции, и попадаем под дождик. Ругая девчонку, бредем в мокрой ночи, по мокрому саду, и в саду том натыкаемся на дощатую эстраду с крышей, и ложимся спать, мокрые, на доски под крышу, где вдруг сладко засыпаем, а когда просыпаемся, то видим вокруг утро накануне первого солнца, в котором поют птицы, в котором сухо опять, в котором хочется дышать и жить. А в сотне метрах оказывается море. И на диком пляже в лучах свершившегося солнца Коля Зарубин легонько пробегает пальцами по бонгам, кожа на бонгах откликается пиятным невесомым звуком, а я, ка дурак, свищу на дудочке то, что не умею, и так хорошо, как никогда. И думаем мы, что так все и надо.

Тогда летом рок-н-роллыцики обычно отдыхали, словно хоккеисты перед сезоном, но лето кончилось. Похудевший от инфекционного вируса до комплекции стандартного кайфовальщика, я довольно быстро наел спортивные килограммы и более на дудочке не свирещал.

Еще недавно впереди ожидала вся жизнь. Теперь за спиной уже дымились первые руины.

К семьдесят второму году ленинградские рок-н-роллыцики и кайфовалыцики освоили хард-роковые вершины «Лед Цеппелин» и «Дип Перпл». Тогда эти снеговые-штормовые покорялись упрямыми и немногими, ждавшим от рока уж вовсе неистового кайфа — это теперь там проложены комфортабельные шоссейки, по которым на туравтобусах «Земляне» катают чубатых пэтэушников.

Партизанский имидж «Санкт-Петербурга» времен Лемеховых с их полуимпровизационным сатанинским началом и ритм-блюзовым плюс хард-роковым «драйвом», со светлыми проблесками слюнявой лирики, уступил место жесткой конструкции продуманных аранжировок и коллективному договору сценической дисциплины. Если Лемеховы были мягки, даже застенчивы, что и подталкивало их порой к стакану, то Коля Корзинин оказался равно талантлив, как и непредсказуем. Что меня поразило — однажды, еще в «Славянах», на одном из «сейшенов» Арсентьева он в паузе между композициями заявил в микрофон из-за барабанов:

— Сейчас я спою для друзей и для жены. Остальные могут валить из зала.

Его, в общем-то, освистали, но он только озлился и только небрежнее, алогичнее, с запаздыванием, заканчивал брейками такты. Так он и выработал манеру — неповторимую, узнаваемую и очень экономную. Внутренне, мне теперь кажется, Коля всегда не доверял залу, был даже враждебен ему, и если все-таки достиг популярности, то лишь потому, что толпе кайфовалыциков ничего не оставалось, как полюбить человека, плевавшего на них: плевать на зал — это высший кайф. Элис Купер тоже плевал, но уже в прямом смысле — блевал и даже бросал в зал живого удава.

Осенью семьдесят второго года «Санкт-Петербург» много выступал, поставив целью улучшить звучание до полупрофессионального. Когда-то мы с Летающим Суставом купили у промышленных несунов восемь качественных динамиков 4-А-32 по тридцать пять рублей за штуку и тем создали некое промышленное накопление. На лучше бы и не начинать. Тут только начни. Можно всю жизнь улучшать и улучшать, и все одно, не улучшить до абсолютной лучшести, так и не поняв в ошибочном начале, что музыка, если есть, она в тебе. И хороша она или нет, зависит от того, хорош или плох ты. И что ты сам абсолют, и шкала отсчета в тебе, а посредники диффузоров, ламп и прочих ухищрений — это Сцилла и Харибда, и между ними доулучшала звучание до бездарности не одна сотня талантов.

Сейчас, в середине 80-х, гитара электрическая, соответствующая уровню, на которой не стыдно и не «в лом» концертировать отечественному еврокласса рок-артисту (а такие есть), стоит у перекупщиков где-то под три тысячи рубликов. К такой гитаре положено иметь «флэйнджер», «бустер» «квакер» и еще сколько-то «примочек», придающих звуку характер. Итого: плюс еще несколько сотен. Если рок-артисту вздумается петь, и в песне он также желает соответствовать евроклассу, то он должен истратить сотен пять или семь на евромикрофон типа «Маршалл». Но еврогитара и евромикрофон через что-то усиливаются, и это что-то — «Динаккорд» или «Пи вэй», и это что-то стоит еще тысячи и тысячи. Да клавиши, да компьютер-драм, да то, да се. Отечественная группа еврокласса стоит как небольшой эсминец. Звук у нее как у небольшого истребителя. Собирает она на свои идиотические маевки по несколько тысяч юных лоботрясов (умножим хотя бы на три, и получим «кассу» концерта), но ставка рок-артиста еврокласса за концерт рублей пятнадцать, а бывает и меньше. При выступлении на стадионе она удваивается, но все одно, надо концертировать две жизни, чтобы накопить эти тысячи. Есть, однако, нынче выход. Если ты действительно рок-артист еврокласса, или в тебе такого увидели, то тебя пригласят, тебя обласкают, тебя арендуют. Есть теперь «рок-папы». «Папа» — это тот, кто выкатывает рок-группе аппарат, и часто «рок-папы» фигурируют на афише художественными руководителями. За те пятьдесят или сто тысяч это не так уж и много. В Ленинграде «рок-пап» практически нет, поскольку Ленинград — город не очень богатых людей и здесь такую сумму не так просто украсть. Есть, правда, один — дает интервью как руководитель популярного в пригородах рок-ансамбля. Сей художественник сколотил капиталец, спекулируя инструментами и аппаратурой, а иногда и просто обманывая доверчивых apтистов. Бас-гитарист «Червоных гитар» рассказывал мне, что наш художественник «кинул» барабанщика из рок-группы Чеслава Немена на полторы тысячи рублей, и что он, поляк, хочет продать художественнику за это самопальный «Стратакастер»-бас с нестроящим грифом. В семидесятые к нам часто ездили гастролировать сильные польские группы, и сей художественник хорошо на них «приподнялся».

Дипломатическо-дирижерские семьи также поставляют на рок-н-ролльный небосвод «рок-пап», но это уже московские дела.

То есть столь пространной жалобой я хочу сказать, чтя:в начале семидесятых еще не было ни «пап», ни «дядьев», была какое-то время у «Петербурга» «рок-мама» — взрослая небогатая женщина. Одним словом, соединив имевшееся у «Петербурга» до инфекционного гепатита с тем, что прибыло после, мы получили полный комплект некачественной, хотя и громкой по тем временам, аппаратуры. В лице Вити Ковалева «Петербург» получил сильное подкрепление. Это теперь проф-рок-артистов обхаживают инженеры звука, инженеры света, разные мастерские и спекулянты. Тогда приходилось все делать самим, и представьте себе, что мог напаять гуманитарный состав «Петербурга» времен Лемеховых. Ви-1 тя Ковалев, мастеровой, рабочий телеателье, привел в относительный порядок некачественный наш аппарат и, кроме того, значительно укрепил классовый состав «Петербурга». Никита Лызлов заканчивал химический факультет Университета и тоже был поближе к технике.

За гуманитарную часть нашей деятельности отвечали мы с Колей, и к осени семьдесят второго, внутренне соревнуясь, сочинили несколько новых «боевиков», которые отрепетировали и представили рок-н-ролльщикам и кайфовалыцикам.

Однажды полузнакомец подбросил листки со стихами, попросив прославить, и листки эти вдруг попались на глаза. Часть стихов, как выяснилось позднее, оказалась украденной у Аполлинера, а на один неожиданно сочинилось. Текст, правда, пришлось править и переписывать, остались от него рожки до ножки, но на одной строке я тем не менее прокололся. Назвал композицию «Лень» и начинал ее четырехтактовым заковыристым «рифом», повторявшимся два раза с напором, а после возникал минор, точнее, до-минор, и начинались минорные слова:

Издалека приходит день, приходит день, сменяя утро…

Объявив время и место действия, во второй, уже нахра-листой части композиции, я утверждал, что:

И так всю жизнь, так каждый день все изменить мешает лень!

Третья часть композиции в мягко рокочущем квадрате до-мажора объявляла:

Я этим городом дышу -

и далее строчка, всегда вызывавшая овации кайфовалыци-ков и довольные усмешки рок-н-роллыциков и мое недоумение по поводу ее странного успеха:

…Курю с травою папиросы.

Строчка эта — одна из немногих, уцелевших из первоисточника полузнакомца. Я же тогда не курил вовсе, редко когда мог позволить себе пригубить с Лемеховыми, сохраняя надежду на олимпийскую славу. Я знал, конечно, что анаша называется «травой», и знал, что кое-кто из рок-н-роллыциков ее курит, а кайфовалыцики, кажется, курят вовсю. Но это было абстрактное знание — Лемеховы в смысле кайфа оставались славянофилами, и «трава» в тексте полузнакомца связывалась у меня просто с плохими папиросами — табаком наполовину с травой.

Но получалось — я символ эскапизма, этакий прокламатор психаделии, «пыха», «улета». По поводу «кайфов» тогда позиции у меня не имелось вовсе, но иногда, особенно после того, как Лемеховы срывали концерт или репетицию своей приязнью к португальским винам, иногда я устраивал Лемеховым скандал и выгонял их вместе с собутыльниками. Но «трава»? Сообразив, я заменил «с травою» на «с тобою». Это вызвало интересную реакцию: начинался рокочущий до-мажор, пелся текст, но все равно зал взрывался криками, как бы понимая: да, зажимают рот артистам, не дают свободы в искусстве.

Меня никто не зажимал, но за ошибки или глупость в искусстве приходится платить.

Николай предложил для концертирования несколько а личных сочинений: «Позволь», «Хвала воде» и «Санкт-Петербург № 2».

Негуманитарпый Никита разродился текстом, а Никола приложил музыку, и получился еще один номер — «Спеши к восходу».

После долгой ночи; после долгих лет Будет утра сладость, будет солнца спет!

Так пелось в припеве, и всем нравилось. С восходами и заходами у «Санкт-Петербурга» было все в порядке. Что восход должен принести — оставалось неясным. Теперь я знаю, что восход может принести и похмелье, а заход, наоборот, короткое счастье. Но ведь в двадцать с небольшим думалось по-другому, напрямую: солнце, свет, белое — добро ночь, темень, черное — зло. Жаль, что возраст превращая наивную веру в ее негатив.

«Санкт-Петербург» очень любили; все, что ни сочиняли и ни пели мы, нравилось до коликов восторга, а эти колики восторга необходимы забравшемуся на сцену, раскрепощая его и выявляя совершенно неожиданные дарования. Но это все гуманитарные абзацы. Итак — аппаратура.

Грубая статистика гласила: где-то каждое третье выступление срывалось, «не канало» из-за аппарата. Иногда срывалось смешно. Никита Лызлов устроил «Петербургу» еще при Лемеховых коммерческое мероприятие в Павловске. Часты билетов скупили павловские аборигены, часть разошлась среди городских кайфовалыциков. Отстраиваем аппаратуру — блеск! Своя плюс клубная — блеск да и только! В зале уже воркует публика, пора выходить, но вот выясняется, что напряжение в Тярлево к вечеру село, звук из динамиков прет с искажением и музыкальная коммерция может кончиться избиением артистов. Нужен выпрямитель, он каким-то образом что-то там выпрямит, но выпрямителя у «Санкт-Петербурга» нет. Гонец летит за выпрямителем, а я поручаю бойкому знакомцу, просочившемуся за кулисы на правах сомнительного друга, выйти на сцену и поговорить. О чем угодно. Вроде лекции о рок-музыке. Минут на двадцать. Бойкий знакомец выходит под аванс оваций и начинает гнать лапшу о «Петербурге», о том, какая это выдающаяся, великая… стараясь занять время, по ступеням восходящих эпитетов добирается и до… гениальная группа сейчас выступит в Павловском деревянном клубе. Зал уже плачет, представляя себе Павловск музыкальным эпицентром мира, а нам пора уже выходить на сцену, поскольку гонец с выпрямителем не прискакакал покуда, а задерживать начало — значит больно слетгать по лестнице эпитетов…

Жизнь все-таки дороже славы. Занавес с хрустом распаивается, мы, искаженно чешем начало апробированного боевика «Ты, как видно», зал, не разобравшись, вопит, но скоро смолкает и также молчит после, грустно понимая, кажется, что не готов еще воспринимать гениального.

На стадионе отнеслись к моему гепатиту как к уловке уволосатика и сказали:

— Волк всегда смотрит в лес.

В Университете же, пропустившего по болезни сессию и представившего справку, отпустили с богом в академический отпуск.

Судьба искушала волей, а воля — это слишком высокий н отчаянный кайф. Привыкший к дефициту времени, я не решился искушать молодую свою жизнь, хотя и мог обоснованно посвятить целых двенадцать месяцев диетическому питанию, прописанному докторами. Николай хвастался все время — работаю, мол, ночами в метро тоннельным рабочим, сплю, иногда лишь чего-нибудь, если очень попросят. Звоню Николаю, спрашиваю:

— Как думаешь, Коля, метрополитен не откажется от трудовых усилий еще одной звезды рок-музыки?

Николай отвечает невразумительно, но кажется, меня там ждут с нетерпением. Следует проехать до «Балтийской», что-то обойти, открыть какие-то двери, свернуть налево, а после — направо. Еду до «Балтийской» и убеждаюсь — все не так. И обойти не то, и двери не те, и сперва направо, а уж после налево. Но главное совпадает — вакансия тоннельного рабочего второго разряда не занята, и я занимаю ее, пройдя флюорографию и терапевтический осмотр. Сообщив счастливое известие Николаю, слышу опять нечто невразумительное о том, что он, мол, увольняется, и мне это отчасти печально, но печаль поверхностна, поскольку еженощный труд дает еще один шанс прикупить микрофонно-усилительной дребедени. И это меня манит как временное призвание в этом мире борьбы за призвание постоянное.

Вот и первая ночь трудовая на участке «Маяковская» — «Гостиный двор» — «Василеостровская». Нормальная осенняя гнилостная ночь. Несколько сумеречных теток, угреватый дядька и парочка таких же, как я, парубков — перед нами держит на планерке речь симпатичный мужчина в форменном кителе. Помалкиваю, слушаю. Жду, когда объявят отбой. То есть отправят спать в какие-нибудь специальньв спальные комнаты.

Но объявляют наоборот. Поднимаемся по эскалатору на верх, мне вручают отбойный молоток, и я всю слякотную ночь долблю асфальт перед «Гостиным», в душе оправдываяй человека в форменном кителе — что ж, мы понимаем, должно быть все честно, бывают ведь авралы. Они бывают, убеждаюсь и на следующий день, бродя в катакомбах под эскалатором с холодным шлангом в руках, из которого вылетае! тяжелая брызгливая струя воды, и водой этой я вымываю из катакомб дневную грязь. «Да, аврал на аврале, — думаетеся мне все шесть месяцев, в которых не сплю, в которых мотаюсь по тоннелям с молотком и колочу неведомые дырки в тюбингах для неведомой банкетки, катаю бочки — тружусь одним словом, во славу настоящего призвания, сочиняя вслу среди подземного эха: „Грязь — осенняя пора-а, что не делаешь — все зря-а. И мешает мне увлечься бесконечность-бесконечна-а!“ — а эхо только бу-бу-бу в ответ.

Во славу настоящего призвания «Санкт-Петербург» отчаянно гастролирует по бесконечным подмосткам, шаг за шагом приближаясь к звучанию полупрофессиональному и отдаляясь от непрофессионального, в том смысле, что микрофонно-усилительной дребедени накупаем мы все больше, a с мастеровой ловкостью Вити Ковалева организуем ее xaoс в стоящий рок-н-ролльный реквизит. Но это — бесконечное восхождение по склону без вершины.

Однажды в полдень той же слякотной осенью на npocneте Металлистов почти врывается соученик по истфаку.

— Запри дверь, — говорит, и я замечаю, как он возбуж ден.

— Да что запирать? Заперто.

— Нет, проверь, загтерты ли двери. — Он достает и; сумки сверток, разворачивает.

Вздрагиваю и иду проверять, заперты ли двери.

Возвращаюсь и спрашиваю с дрожью в голасе:

— Что это? — Глупый вопрос, поскольку понятно, что это

— Глупый вопрос. И так понятно. Ты понимаешь, на что я пошел?

— Нет, — отвечаю я. — На что ты пошел? Только не ври.

Он не врет, а так вот разом в лоб. И еще он говорит, что всегда стремился как-то быть в искусстве, но покамест он может только так быть в искусстве, то есть он дарит это мне нашему «Петербургу», потому что наш «Петербург» — это и его «Петербург», а «Санкт-Петербург» — это в кайф.

— Я не понял. Я могу это просто так взять?

— Да. Я пошел на воровство.

— Нет… Да… То есть нет!… То есть, конечно, да!

Мой сокурсник срезал на телевидении, где подрабатывал грузчиком, микрофон. Такие я видел только в программе «Время». Микрофон сработали умельцы Австрии и ФРГ, ему цены нет. Цена-то есть — по Уголовному кодексу. Но ведь есть же и призвание. С такими друзьями, думается мне, «Санкт-Петербург» доберется и до профессионального звучания. Доберется, даже если у этого склона и нет вершин.

И вот мы карабкаемся по ней в связке и без страховки, и в связке нашей появляется свежеиспеченный выпускник средней школы Никитка Зайцев. Не помню, кто привел безусого, соломенно-кудрявого, пухлогубого Никитку, но он так лихо въехал со своей скрипкой-альтом в наши с Николаем композиции, что даже я, теперь уже строгий консерватор стиля и имиджа, не смог отказать. И теперь нас пятеро в связке над пропастью, и кайф наш еще круче — так говорят болельщики, и, дай им волю, они бы нарезали нам авоську микрофонов.

А авантюристы все устраивали авантюры во славу призвания «Санкт-Петербурга» и своих бездонных карманов.

Очень взрослый и малословный тенорок по фамилии Кар-Г пович вписывает «Санкт-Петербург» отконцертирйвать не сколько слякотных вечеров в Ораниенбауме, в спортивном манеже, который на несколько вечеров станет танцевально-концертной территорией. Нас даже законно оформляют на незаконные ставки, и в манеже мы законно-незаконно отыгрываем, сколько положено и как просят. А просят не очень-то того. Но без Лемеховых имидж «Санкт-Петербурга» и так уж не очень-то того. Это как в трикотаже, когда 50 % шерсти, но и 50 % синтетики. Шерсть престижнее, а синтетика практичнее.

На мне новая рубаха консервативного покроя и брюки в серую полоску. Я как бы устал от успеха, но иногда еще

могу раз-другой дрыгануть ножкой, а Никитка — наоборот, молодой бычок, козленок, волчонок, не знаю. Но удачно смотрится. Николай за барабанами строг, зол и алогичен. Мастеровой Витя Ковалев словно в полудреме маячит возле Николая за моей спиной, Никита же за роялем более склонен к демократизму и открытому веселью. Все продумано и все в кайф.

В Ораниенбауме кайфовалыцики довольны, а рок-н-ролльщики смакуют каждое соло Никитки, звукоизвлечение у него действительно изумительное, и смакуют мои броски из баса в свистящий фальцет. И правильно делают, потому что все продумано. И все в кайф.

Даже бессвязное сочинение «Бангладеш» долгим ухарв ским «драйвом» покоряет манеж Ораниенбаума:

Кто имеет медный щит, тот имеет медный лоб, кто имеет медный лоб, тот играет в спортлото! -

и тут вонзается скрипичный «риф», а после него:

Бангладеш, Бангладеш! Мы за Бангладеш!

Покорив манеж положенное количество раз, приезжаем в кассу за заработной платой и убеждаемся зрительно, что законно оформлено на незаконные ставки кроме нас еще человек десять.

Козырной туз у манежных деятелей Карповича опять же на руках. Заявление или чье-то постановление, короче, бумага, гласящая, что вокально-инструментальный ансамбль «Санкт-Петербург», не имеющий никаких каких-то там прав, устроил в манеже Ораниенбаума трехдневный шабаш, выразившийся в безнравственном хождении на головах, на ушах и еще, кажется, на зубах по сцене с призывами сорвать общегосударственное дело Спортлото.

Проторенная кривая возвращает нас в Университет, где на химическом факультете невероятными организационными ухищрениями Никита Лызлов получает ангажемент. Слово иностранное звучит затейливее. Затея, однако, без выкрутасов под банальным лозунгом «Вечера отдыха» тамошних химиков. Кайфователи это уже проходили и знают наизусть. Они с радостной кровожадностью наполеоновской гвардии прорывают хилые кордоны «химических» дружинников, оккупируют огромный и пыльный зал клуба на Васильевском острове.

Вечер — да. Но отдых под вопросом. Предложившие все это под затейливым словом ангажемент долго не решаются объявить начало отдыха, но все же решаются, испуганные перспективой вместо отдыха стать свидетелями демонтажа их любимого клуба, и отдыхаем мы, «Санкт-Петербург» обиженный Карповичем, и наполеоновская гвардия, обиженная хилостью сопротивления, по полной, так сказать, схеме, а схема эта такова, что вспоминают ее иногда и по сей день. Долой респект и да здравствует весь спектр отработай ного дрыгоножества, «драйва», дурацкого «Бангладеша», догепатического сатанинства, додуманного импровизацией духарного дизайна душ!

(Как говорить о музыке без аллитерации, когда лиши глухой согласной на все можно передать хоть что-то?)

Это пришло вдруг, этакая находка! Пустой бутылкой стая играть на «Иолане», как на гавайской гитаре. После бутылку — бац! — вдребезги. Страсти зала также вдребезги на peжущие осколки якобы объединения в одну пятисотеннум глотку, поющую прощание с юностью.

Нас Карпович бьет авантюрами и доносами — бац! — Никитка взлетает на смычке как черт (ведьма?) на метле.

Нас карикатурят в столбцах газетные неосведомленыши — бац! — Николай ломает педаль и рвет-богу твоя мама — пластик тактового.

На нас пеняют за то, что мы есть, но мы-то есть, потому! что есть вы — бац! — микрофонной стойкой с размаху по крышке рояля.

Нас боготворят кайфовалыцики, потому что им это в кайф, а этого — бац! — я не могу попять теперь и, как не пытаюсь, не оживить в себе простоты понимания той слякотной осенью накануне разрядки.

После химфака Валера Черкасов (о котором впереди) увязался в попутчики. По пути долго и тупо доказывал:

— Понимаешь, это уже почти уровень, почти Европа!

— Да, я понимаю, мы живем в Европе. Но почему лишь почти Европа?

— Понимаешь, еще чуть-чуть, и вы прорветесь. Вот именно! Вы прорветесь, а вместе с вами и все мы.

— Да, я понимаю — мы прорвемся. (Но не понимаю, почему мы прорвемся, если я стану музицировать порожней зеленой посудой и колотить железом о рояль не в припадке обиды, а заведомо стану музицировать бутылкой, и впервые,. кажется, я подумал, что мы действительно куда-то прорываемся, а прорываться куда-то — это гораздо страшнее, чем просто так. Но ничего, подумал, не бывает просто так, подумал впервые, и, похоже, впервые затосковал о тех, таких уже давних днях, когда восторженным юношей утомлял себя в спортзале, наивно представляя простоту и непреложность олимпийской стези.)

Мы долго отходили после «Вечера отдыха», а потом прикинули кое-что кое к чему и купили чехословацкий голосовой у усилитель «Мьюзикл-130» за шестьсот или семьсот рублей, собрали голосовую акустику из восьми качественных динамиков 4-А-32, добрали инструментального усиления до уровня «голосов», обнаружив неожиданно, что полупрофессиональная аппаратура у нас уже есть.

Стена не имела вершины, но вот она, долгожданная плоскость, где можно переночевать, разбив палатку и запалив костерок, погужеваться до поры, передохнуть и поглядеть друг на друга, поглядеть в глаза и подумать, что дальше.

Никитка рвался в абитуриенты. Никита стал заниматься с ним, готовить к экзаменам по точным наукам. У Николая росла дочь и предстояло ему тоже как-то устраиваться, а не — врать всем, будто работаешь ночами неизвестно где. У Вити Ковалева тоже росла дочь, а жена справедливо ждала спокойствия.

И меня припекала жизнь: начиналась педпрактика, заканчивался академический отпуск, время диеты, прописанной врачами. Я снова появился на стадионе — мне только ухмылялись в лицо. Один слабак в прыжках, почему-то завистник, вечно врал, будто опять видел меня пьяным, хотя я чтил диету, помня о пережитой водянке и болях, и врал про «Санкт-Петербург», будто опять мы после выступления подрались (!) со зрителями. Я продолжал работать в метро, и сутки мои складывались занятно: с ноля-ноля минут до утренних курантов подземка, с одиннадцати часов педпрактика в школе, днем стадион, затем репетиция, какая-никакая, была ведь и личная жизнь, случались концерты, а к полночным курантам опять ждала подземка. Где-то в промежутках я спал. Чего только не выдержишь, когда тебе чуть за двадцать. До поры и выдерживал, пока не стал засыпать на работе стоя. Весной семьдесят третьего я из метро уволился.

На курсе педпрактику мою признали лучшей. Простым как маргарин, способом я добился почтительности у класса, прокрутив им во время внеклассной работы подборку музыки «Битлз» и проведя письменный опрос о понравившемся.

Опять была весна, весна семьдесят третьего. На проспекте Науки в кургузом клубике подростков мы репетировали упиваясь полупрофессиональным звучанием, композицю «22 июня», в подкладке мелодии которой пытались рефре ом уложить кусок из известной симфонии Шостаковича. Жена Николая принесла текст, и приятно сложился двенадцатитактовый традиционный блюз «Если вас спросят». Hо трудно о музыке говорить, трудно рассказывать, как репетировали, ведь заранее никто партий не расписывал, они рождались в процессе, так сказать. Это, думаю, было самое радостное — присутствовать при рождении номера, мелодию и текст которого сочинил сам. И даже репетиции случались искреннее концертов. На концертах-то было все ясно заранее. Там делался заведомый кайф и заведомо было ясно, что придется выкладываться и уходить со сцены в мыле, но достигнутый успех уже не так интересен в повторах, как путь к нему.

Была слякоть и весна

Утро случилось сумрачное, и я долго просыпался, проснулся, поставил «Таркус» — сенсационный альбом «Эмерсона, Лэйка и Палмера», фантастическое трио пианиста Эмерсона, записавшего позднее в рок-манере «Картинки с выставки» Мусоргского, очень корректную и сильную пластинку…

Долго трясся в холодном трамвае, опаздывая на репетицию. Возле торгового центра, в его пристройке располагался подростковый клуб, стояли Никита, Николай и Витя. Увидел их издалека и почуял неладное — о чем-то они, похоже, спорили, а Николай отворачивался, делал шаг в сторону, возвращался, отходил снова.

Никита увидел меня и побежал навстречу.

— Привет, Никита.

— Ага, вот и мы! Привет. — Он.возбужден, без шапки,: а куртка расстегнута. — Все у тебя в порядке? Все? — спрашивает он, а я вздрагиваю: «Что-то не так? Где? Что? Что там еще?» Нервы я уже подыздергал бесконечным восхожделием по отвесной стене за последнее трехлетие.

— Что там еще? — спрашиваю Никиту, и мы подходим Николаю и Виктору.

— Сказал ему? — спрашивает Витя у Никиты.

— Сам скажи! — нервно вскрикивает Никита.

— Он умрет, — говорит Витя.

— На фиг, на фиг, на фиг все! — говорит Николай и де-»ет шаг в сторону.

Что за черт! Говорите же!

Никита и Витя переглядываются, Николай вздыхает проговаривает:

— Ничего, не умрешь. Сгорело все. Ночью пожар был. Все и сгорело. Тушили пожарники. Сгорело сто клюшек, вести шайб и шлемы еще.

— Какие клюшки? Что сгорело? Говорите, сволочи!

— Все сгорело. Вся аппаратура.

Мы стояли возле урны. Из урны торчал бумажный мусор, а урне белели засохшие плевки. Я сел на урну и улыбнулся.

— Все врете. Убью.

— Не врем, — сказал Витя.

— Нечего опаздывать. Сходи и посмотри.

Я сходил. Да, клюшки сгорели. Жалко. Такие новенькие были клюшки, шайбы и шлемы для клубных подростков. Как теперь клуб охватит подростков спортивным воспитанием. Ничего, жизнь воспитает. Воспитала же она меня и моих мужиков.

Я стою в дверях и смотрю. Врут, сволочи, не все сгорело. Обуглившиеся остовы колонок, словно печные трубы военных пепелищ, и еще железа целая груда. Врут, врут, врут, сволочи!

Сволочи шаркают по лестнице и молча останавливаются возле. Я плачу и не смотрю на них. Я смеюсь и не смотрю на них, и выговариваюсь матом. Витя ковыряется в почерневшем металле, пачкается сажей, молчит, вздыхает.

— Чемодан-то, мужики, дернули. С микрофонами «Мьюзикл» дернули, а остальное подожгли.

— Да? Чемодана нет? — Никита роется в останках реквизита и подтверждает: — Чемодана нет с усилителем. Не мог он до пепла сгореть.

— На фиг все, — говорит Николай и шаркает по лестнице вниз.

А затем мы едем в милицию и там предлагаем свою версию серьезному капитану. Он слушает, морщится, набирает несколько цифр на телефоне и говорит в трубку непонятные слова, а после смотрит на нас с укоризной, смягчается и соглашается:

— Лады, пишите заявление. Все. Пишите.

Мы пишем, а капитан опять звонит, спрашивает, слушм и нам говорит:

— Пожарники утверждают, что загорелось от искры. Там рядом дорожники асфальт жгли, и ветерок мог искру занести через фрамугу.

Он и сам не верит, но он серьезный человек, у него ЧП.

— Тут, понимаешь, убийство, а вы… — говорит он, мрачнея, смягчается и повторяет: — Лады, пишите. Поищем.

Он поискал и не нашел.

В клуб нас взял один из бывших баскетболистов. Бывал на концертах и предложил место для репетиций. Свой вроде парень, нервный только, но вроде свой. Говорят, он поигрывал в карты. И, говорят, проигрался. Теперь-то я уверен, что он и дернул чемодан с усилителями, микрофонами, что рассчитаться за проигрыш, а остальное поджег, замет следы. И замел. На тысячу с хвостиком дернул, а на две сжег. Свой парень. Его вызывал капитан. Кажется, вызывал. Кажется, поговорили. Но и только. У капитана было убийство. Нас этот хренов картежник тоже подстрелил, но…

Что за человек Витя Ковалев!

Для Вити Ковалева (понятно, классный парень, мастеровой из телеателье, улучшил классовый состав, и сотня прочих достоинств, и на басе, когда его не третировал Николай, выделывал выдающиеся коленца) настал звездный час. Он достал диффузоры для «тридцать вторых» динамиков и для басовых, и заменил сгоревшие, заказал деревянные части для барабанов — их в аварийном порядке исполнили неизвестные мне умельцы — перелатал усилители, оживив их. У нас опять был полный комплект некачественной аппаратуры приличной громкости и при желании можно было начать восхождение к необжитым вершинам полупрофессионального звучания.

С ворами мне доводилось встречаться в жизни достаточно часто. На стадионе не раз воровали тренировочные костюмы, однажды прохожие алкоголики стащили целую сумку престижного легкоатлетического добра: два «фирменных» костюма, кроссовки из лосиной кожи, шиповки «Адидас», майку сборной Франции. После школы, когда делались первые музшажочки и появилось первое желание приобрести что— нибудь электрическое, один из дворовых умельцев взяли продать мою вполне приличную коллекцию марок и забыл все десять кляссеров с марками в такси. Соученик по Университету, умный и противный циник, поражавший мое юное воображение второкурсника регулярной нетрезвостью, однажды взял мой портфель с зачеткой, конспектами и, главное, с двумя пластинками английской рок-группы «Трэффик» под каким-то предлогом вышел на минутку и… встретился случайно лет через пять, испуганный, забитый, оправдывая» тем, что вот, только с зоны, и не бей, мол. Я не бил, было жалко. В поселке Юкки, у нас, бедных рокеров, украли поганый усилитель и тактовый барабан. Упоминавшийся Mapкович тоже ограбил нас. Зашел я через десять лет в пивбар «Жигули» и увидел его за стойкой жирным, солидным хозяином жизни, то есть пивного крана. Он был рад увидеться, поболтать, вспомнить славные денечки и даже не взял денег за две кружки пива. Был у меня друг. Красивый, талантливый, остроумный. Победил в девятнадцать лет на крупных международных соревнованиях. О нем писали. Он любил Элвиса Пресли, «Роллинг Стоунз» и частично сформировал мой музыкальный вкус. Для нас с Лехой Матусовым он долго оставался чем-то вроде маяка, поскольку все у него получалось. Еще он очень нравился женщинам. И еще он очень рано начал попивать, а затем и просто пить, оставаясь, однако, до поры красивым и талантливым. А я собирал пластинки. У меня уже собралось десятка полтора рок-пластинок в оригиналах и десятка три хорошей классики. Все это пропадает из моей комнаты на проспекте Металлистов весной семьдесят первого непонятным образом, плюс сто пятьдесят рублей казны «Петербурга». Довольно скоро по множеству косвенных, множеству словечек, жестов, встреч, звонков, чьему-то пробалтыванию, становится ясно — обокрал-то талантливый друг. Запасные ключи от квартиры висели всегда при входной двери — бери кто хочет. Он, видать, и взял. Встречаемся иногда и об этом не говорим, а об остальном говорим по-приятельски. А теперь вот картежник… С годами выработался все же нюх на воров, а один веселый из разномастного их племени, с которым вместе работал и который стал полуприятелем, даже весело сокрушался, что не получается объегорить меня, хоть и старался несколько раз. Нюх-то нюхом, но вот вам сюжет: женится брат. Скромно погуляли в компании родителей и нескольких братниных друзей. На следующее утро недосчитался брат некоторых подарков и полсотни рублей. Дружелюбный брат частенько принимает друзей, и иногда пропадает то зонт, то книга, то мелкие деньги. Ерунда! Может, завалились куда? Приглашаю как-то компанию брата к себе и утром, даже нет, через неделю, только через неделю выяснилось, что куда-то завалилась тещина хрустальная ваза. Ерунда! Бывает. Давал брату почитать кишиневский том Скотта Фицджеральда. Завалился. Ерунда! Бывает. Развязка сюжета: веселая сокурсница брата, замужняя и аспирантка, а теперь и коллега по НПО, попадается на краже денег. Воровала понемногу у коллег, но раз подкинули сумму побольше и выследили. У нее же нашелся и Фицджеральд. Суть да дело, аспирантка быстренько организовывает беременность и от суда уходит. Она и на свадьбе была, и когда хрусталь пропадал, и всегда, когда что-либо заваливалось.

Лозунг: «Грабьте друзей — это безопасно!»

О ворах можно говорить бесконечно, и даже интересно о них говорить, даже со странным уважением мы обсуждаем, бывает, их ловкость.

Но ведь Витя-то Ковалев возродил аппаратуру! И ничего другого не оставалось, как продолжить восхождение. И если стена бесконечна, то вовсе и не имеет значения, в какой точке ее ты находишься, отброшенный лавиной обстоятельств. Важно движение как факт, как содержание молодости.

Мы не ставили осознанных целей и не ждали от нашей музыки ничего, что можно было бы исчислить абзацами славы или деньгами. В начале семидесятых рок стал для моего поколения чем-то вроде кузни, гае тебя испытывают на прочность и где из тебя не важно что выковывают, но или закаляют, или перекаливают.

Я начинал чувствовать, что перекаливаюсь.

Отчаянным весенним броском по бесконечной стене мы наконцертировались почти до предела, до истерии, от которой я спасался на стадионе, ворочая тяжести, бегая и прыгая, в надежде воссоздать в себе спортивный талант, набросившись на спорт, как англичанин на ростбиф, а Никита Лызлов корпел над дипломом.

Несостоявшийся абитуриент Никитка, закосивший армию Николай и страдавший от язвы желудка Витя Ковалев спасались по-другому. Это другое сплотило их надолго, это другое сожгло мосты и лишило запасного выхода, который был у нас с Никитой.

С этим другим подъезжал все время Валера Черкасов, и однажды он подъехал с банкой пятновыводителя, которым «дышал» и которым предлагал «дышать» Вите, Николаю и Никитке. Это другое мне всегда не нравилось, не нравилось инстинктивно, и я, пользуясь правом Первого консула обычно гнал с репетиции юных «пыхалыциков» — приятелей Никитки.

Во время концертирования на престижной и традиционно тогда для тогдашней рок-музыки площадке Военмеха Hикитка в «Бангладеш» загнул соло минут на пятнадцать, и это был его кайф, и кайф Николая, Вити.

Я подошел и вывернул ручку громкости до нуля, но Hикитка еще долго водил смычком по обесточенному альту, Hе понимая, а когда понял, вывернул за моей спиной ручку от нуля до предела и вонзился солом в куплет. Пришлось пресечь кайф бывшего школьника коротко и жестко — просто выдернул разъем и выдернул так, что оборвался пpипой.

Но еще жило в концертах привычно-лирическое:

— Любить тебя, в глаза целуя, позволь,

— пел Николай, и зал привычно был готов позволить все, все из того, чего ждал:

— Позволь, как солнцу позволяешь волос твоих коснуться,

— и позволял он мне строить терцию Николаю;

Ты надо мной смеешься. Позволь с тобой смеяться! -

а после такой терции я еще верил, что могу заткнуть рот любому соло, и лишь окрика или жеста достаточно для того, чтобы движение «Санкт-Петербурга» продолжалось до конца, как факт, как содержание молодости. Но движение по бесконечной стене равно неподвижности.

Весенним истерическим концертированием мы лишь оплатили долги, образовавшиеся после восстановления некачественной аппаратуры.

Я же так старательно искал спасения на стадионе, что на меня перестали смотреть тамошние как на пропащего а мой тренер, великий человек, опять рискнул и предложил в середине апреля поехать в Сухуми на сборы, предложил таким образом готовиться к летнему сезону. Он предложил, я согласился и уехал, и все лето без особого успеха пытался доказать всем, что спортивный талант еще не пропал.

Летом мы несколько раз встречались на репетициях. Heсколько раз даже «Санкт-Петербург» кокетливо выступал без его Первого консула на незначительных концертах. Там Николай играл на гитаре и пел свои песни, а Никита подменял его на барабанах.

В сентябре «Санкт-Петербург» взялся за новую программу. Соскучившийся по музыке, я страстно репетировал целый месяц, а в сентябре улетел в Фергану на осенний оздоровительный сбор, где были беззаботные дни, дешевые райские фрукты с базара и легкие тренировки. Я давно не был так спокоен, впервые, кажется, осознав, как должно выглядеть счастье, и жалея после, что октябрь пролетел так быстро.

Вернувшись в Ленинград, я застал «Петербург» в клубе Водонапорной башни за репетицией новых сочинений Николая.

— Я давно не знал тебя такой! — отличным, жарким ритм— энд-блюзом встретили меня.

Я был согласен с ритм-блюзом, но испортил в итоге репетицию праздной моралью и требованием немедленно разучить две мои новые песни, не разработанные толком, путал слова и аккорды, бодро покрикивал на Николая и Витю, а Никитке шутливо приказал вообще заткнуться и встать в угол в качестве профилактического наказания. Я не понимал, что загорелый, откормленный, натренированный, имеющий запасные выходы в спорте и дипломе истфака, я одним только видом своим вбиваю клин в трещину, разделившую «Петербург». Я был достаточно молод и, соответственно, глуп, чувства мои оказались хотя и яростны, но поверхностны. Иначе бы догадался прекратить эти окрики, сытое ерничество, догадался бы увидеть в своих товарищах талантливых артистов, загнавших себя на сомнительную тропу, то есть нет, оставшихся вдруг на бесконечной стене без человека, взявшегося, пообещавшего тащить вверх, вдруг если и не вышедшего пока из связки, то явно ослабившего ее…

Весной Николай попросил выделить денег на покупку недостающих барабанов — малого и бонгов. Мы решили выделить из общей кассы и в несколько заходов передали ему двести рублей. Наступил ноябрь, а барабанов нет. Хронически обворовываемый, я организовал расследование, благо его объект был всегда под рукой и не мог скрыться, и довольно просто выяснил, что никаких барабанов не будет. Хронически обворовываемый и видящий воров часто и в друзьях, припомнив Николаю трудовой семестр в метрополитене, я организовал какую-то китайскую кампанию по шельмованию товарища и изрядно в ней преуспел. Странно улетучился с годами дар внушения — видимо, теперь не хватает для этого однозначности мышления и узости представлений о должном. А тогда я мог часами говорить о том, я чем зацикливался, я и говорил весь ноябрь о несостоявшихся барабанах, и неожиданно Витя Ковалев, после часовой обработки, предложил:

— Давай его прогоним — не могут больше. Ведь ты npal Мы выкладываемся, ишачим, а он…

Шел дождь. Мы стоим возле Финляндского на кольце «сто седьмого», и я поражаюсь выводам, сделанным Витей, Я вовсе не предполагал гнать Николая. Он являлся автором доброй трети «петербургской» продукции и вообще нравился мне.

— Как выгоним?

— А так! — Витя раскалялся на глазах и уже повторяв произнесенное, убеждая и меня, и себя: — Выгоним к чертям. У меня есть барабанщик. Так невозможно жить, когда вот так… вот деньги… Он же с тараканами и с ним никогда ничего не поймешь. И он еще, понимаешь, он вечно поносит меня, а я ведь, считают, первый в городе басист. Выгоним и выгоним…

На следующий день я подловил Никиту на химфаке и сказал:

— Надо гнать Николая, потому что так нельзя житья когда кто-то, когда нам так плохо, может за счет нас. Мы ведь дали ему на бонги и малый, но не пройдет, хватит, нас сволочи уже кидали сто раз, и чтоб еще и свой!

Никита посмеивался, посмеивался, нахмурился:

— Куда? Зачем? Николая гнать? Лемеха позвать? Брать деньги, когда нам плохо… Это плохо… Но все-таки… Может, не гнать? Может, дать срок? Месяц. Дадим срок?

Никитка, бывший школьник, права голоса не имел.

Неожиданно повалили финансово заманчивые предложения. Одно за другим. После лета студенты еще не расстратили в студенческих пирушках силы и стройотрядовские деньги. Вуз за вузом проводили «вечера отдыха», и наши дела стали заметно поправляться. Мне бы прекратить китайское шельмование товарища, но уже несло меня с горки и — эх! все побоку! — лететь бы и лететь! Казалось, что подобным жертвоприношением все исправится; казалось, что выгнать человека можно понарошку, не сломав отношений, а слава и будущее «Петербурга» уцелеют. Я говорил:

— Гнать, гнать надо.

Витя говорил:

— Так невозможно жить, когда вот так вот деньги.

Никита говорил:

— Ха, можно и гнать… А может, срок дать?

— Пять лет, — отвечал сам же. — Без права переписки.

Никитка же права голоса не имел, а Николай ходил затравленный, но барабанов не нес.

Теперь мне неприятно думать, что я был так жесток и глуп.

А студенты проводили «вечера отдыха». Некое содружество студентов проводило «вечер» в банкетном зале гостиницы «Ленинград» и желало нашего содействия. Мы согласились содействовать за сто рублей гонорара и привезли некачественную аппаратуру в небольшой зал гостиницы, где и установили ее заранее напротив длинного банкетного стола. «Санкт-Петербург», собственно, не играл в ресторанах, поскольку это считалось дурным тоном и поскольку программа у нас была сугубо концертная. Студенты видимо, удачно потрудились летом и желали не просто слушать концерт, но и закусывать при сем.

Отстроив аппаратуру днем, мы явились, как договаривались с командиром недавнего стройотряда, к полдевятого чтобы начать концерт в девять.

Студенты оказались в основном мужеского пола, сидел они за длинным столом угрюмо, набычившись, сняв пиджак] распустив галстуки и закатав рукава.

Начинаем концерт и чувствуем — что-то не так. Никаки тебе восторгов, аплодисментов, на нас просто не смотря Обидно, ну так что — играем себе и играем.

Дверь в банкетный зал приоткрывается, и в нее, я вижу просовывается белая угро-финская голова. За головой появляется тело, и по одежде я понимаю — это действителы угро-финн, а точнее, просто финн из соседней Суоми. Слушает, вежливо хлопает после финального аккорда. Скоро их уже несколько возле дверей. Слушают и хлопают этак вежливо, одобрительно. Скоро они уже, человек с двенадцать сидят за индиферентным столом возле студентов. Кто-то из отдыхающих студентов взмахом руки пригласил их за стол. Сидят, выпивают, закусывают, аплодируют.

А студенты все также — угрюмо и набычившись. Не реагируют ни на «Санкт-Петербург», ни на странных гостей. Тут мы и понимаем, что студенты так успели отдохнуть до девяти, то есть до начала концерта, что сил и сознания у них осталось лишь на угрюмость и набыченность.

Лишь бывший командир пытается прогнать блондинов, тянет то одного, то другого за локти; блондины согласно кивают и стараются напоследок что-нибудь ухватить на вилку Командир жалуется:

— Столько заработали — жуть. На той неделе гуляли «Москве». На позапрошлой — в «Неве». Денег еще навалом, а сил более нет. Что делать, а?

Они не знают, что делать, а мы, похоже, знаем. Надо гнать Николая. На эту тему переговорено с избытком, уже и не говорим. Что говорить? Гнать надо. Но не гоним. На одной из репетиций в Водонапорной башне я вдруг начиная поносить несправедливо Виктора, а Никитку затыкаю привычно. На Николая и не смотрю. По-людски толковать могу только с Никитой. А дома с родителями затяжная окопная война. Один месяц покоя и счастья все же не перевешивает четырех лет кайфа.

В конце декабря у нас несколько концертов на «вечерах-отдыха» с закусками, а в середине декабря мы с Никитой заняты в Университете. В репетициях перерыв.

Даже Витя не звонит и не заходит, хотя живет рядом, зато звонят круглые сутки малознакомые олухи, и от звонков нет ни покоя, ни радости. Я прошу брата-девятиклассника:

— Если позвонит кто, говори, что я умер.

Он и говорит. Эффект потрясающий — полгорода волосатиков гуляет на поминках, оплакивая безвременно угасший талант.

Звонит Никита:

— Ты что, умер?

— Да, я умер. Во сколько завтра собираемся?

— В пять у Водонапорной.

— Кто-нибудь звонил?

— Никто не звонил. То есть покоя не дают по поводу твоей смерти. Но ни Витя, ни Николай, ни Никитка — эти не звонили.

— А они, сволочи, знают, что у нас игра?

— Как же! Знают.

— Значит, в пять у башни. До завтра.

Завтра в пять прихожу на улицу Воинова, там клуб Водонапорной башни, встречаю Никиту.

— Слышь, а наши уже уехали. Вахтер говорит — часа в три собрали вещи и уехали.

— Не подождали, сволочи. И ладно — таскать барахло не придется. Знаешь, куда ехать?

— Я ж и договаривался. Это на Охте.

Едем на Охту и находим двухэтажную стекляшку-кафе. На улице мороз. Продрогшие спешим на второй этаж, мечтая побыстрее согреться, и я еще лелею желание обругать «сволочен» за самовольный отъезд из Водонапорной башни.

Колонки и микрофонные стойки расставлены, провода аккуратно прибраны — Витина работа. Он навинчивает микрофоны, а Николай возится с барабанами.

— Здорово, сволочи, — говорю я.

— Здорово, здорово, — отвечает Витя, а Николай молчит. — А двоечник где?

— Здесь он, здесь, — отвечает Витя, а Николай молчит еще больше.

Оглядываю зал, замечаю нескольких незнакомых волосатиков, боязливо посматривающих на меня.

— Это что, — говорю с напором, — опять двоечник притащил?

— Нет. — Витя докручивает на стойку микрофон, подходи, мнется, посмеивается, говорит: — Тут дело такое… Отойдем— ка.

— Никита, будь другом, достань «Иолану» из чехла! Пусть отогревается. — Никита кивает.

Мы с Витей отходим к лестнице.

— Чего у тебя?

— Такое дело… — Витя мнется.

— Говори же. Мне настраиваться надо. Кстати, штеккер припаял?

— Такое дело… Н-да. Мы тут две недели думали.

— Умные.

— Подожди. — Витя собирается с духом и начинает говорить не коротко, но ясно:. — Мы решили отделиться. У Никиты учеба. У тебя учеба и спорт. Это все хорошо. Вы побаловались, побаловались — и привет. А нам как? Потом в сначала? Да и вы с Николаем не сошлись. Никто не виноват. У вас свои дела. Вы в рок-н-ролле люди случайны а мы поставили жизнь. За аппаратуру частями выплатим. Сегодня играем без тебя и Никиты. Можете подождать и получить деньги. — Витя смягчается и просит: — Останемся друзьями?

Я чуть не задохнулся:

— Это ты видел? Друзьями! У-у, сволочи!

Я иду к Никите и смеюсь над ним:

— Ты случайный, понял? — Он не понял. — Они жизнь поставили! У них жизнь каждый день стоит, а у нас — случается! Я из них, сволочей, очаровников сделал, а онин случайные! — Никита не понимает. — Ты не понимаешь? Нет! Нас выгнали! Меня эти сопли выгнали из «Санкт-Петербурга», который я сделал…

Витя подошел и положил руку на плечо.

— Успокойся, старина. Мы не сволочи. У нас теперь другoe название.

— Убери руку, дружок. — Я сбрасываю его руку и отвм рачиваюсь. — У вас не может быть названия. У вас и имени-то нет.

— «Большой железный колокол», — говорит Витя и начл| нает злиться. — Хватит, не воняй тут.

Я неожиданно успокаиваюсь:

— Ладно, перестаю вонять. Что играть станете? Моих чур, не трогать.

— Мы две недели репетировали.

Набиваются в стекляшку рок-н-роллыцики и кайфовальщики, а мы с Никитой садимся за крайний столик и тоже кайфуем. Хорошо сидеть и кайфовать, когда другие поставили жизнь. Ничего себе поставили, думаю про себя с завистью. Николай играет на гитаре, а на барабанах колотит Курдюков. Мишка Курдюков — был такой барабанщик. Майкл! Кгда они его успели подцепить, сволочи! Здорово спелись, сволочи, хотя Николай на гитаре и не пашет, но в сумме нормально звучит, кайф! А мы с Никитой кайфуем за сиротским столиком семимильными шагами, и через полтора часа кайф оборачивается икотой и головной болью.

— А ничего. А? Ничего это они рубят, — икает Никита.

— «Большой железный колокол», понимаешь, — икаю в ответ. — У них колокол, бля, а у нас икота.

— Ты кайфуй, сиди. Счас денег дадут.

— Кайфую. Главное, никакого тебе обходного листа.

— Кайф!

Мы получаем сотню пятерками, делим пополам и выходим на мороз. Сугроб на сугробе и сугробом погоняет — зима. Вихляя, подкатывает автобус. Я достаю пачку пятерок и выбрасываю на ветер. Подхваченные поземкой, пятерки вальсируют по сугробам.

— Деньги на ветер, — говорю я. — И ты выброси, Никита. Выброси.

— Нет, — отвечает Никита. — На фиг надо. Не выброшу. Ты пижон, старичок. Это работа.

— Это кайф, — не соглашаюсь я. — А кайф не стоит ничего. Ничего, кроме жизни.

— Вот, вот. Вот я ее и приберегу на случай.

Мы садимся в автобус и, долго икая, едем неизвестно куда.

Однако развод затягивается на неделю. Через Витю уславливаемся с «Колоколом» — те концерты, о которых договаривался я или Никита, работаем «Петербургом».

Привычно улыбаясь кайфовальщикам и рок-н-роллыцикам, и дрыгая ножками, срываем несколько лавровых венков, получая по сотне от предновогодних студентов и последний раз выступаем на «сейшене» с закусками в «Советской» гостинице, где на последнем этаже арендовали большой банкетный зал организованные кайфовалыцики из недавних стройотрядовцев. То ли благосостояние росло, то ли солнечная активность виновата, но в конце семьдесят третьего «Петербург» почему-то приглашали концертировать именно в кабаки.

Играем, дрыгаем ножками, кощунственно поем о том, чем жили вместе и с чем терзались на бесконечной стене.

Нас с Никитой не устраивает отставка по предложенной модели: вы, мол, случайные, а мы вам выплачиваем. Но в Водонапорной башне знают вахтеры Витю и Николая, и сейчас грузовичок с глухим кузовом ждет, чтобы отвезти и обратно. Вот именно — грузовичок. После концерта получаем сотню за поддельный кайф и долго грузим электродерьмо в грузовичок. Я подруливаю к ленивому водиле и, сунув десятку, прошу сперва подбросить на проспект Металлистов. в Туда ехать — делать крюк, но водиле за десятку все равно. Новый год на носу, и это наш последний общий кайф. Я сажусь в кабину к водиле, а Витя, усмехаясь, говорит:

— Напоследок с шиком, да?

— С шиком, старичок, с шиком.

Мужики залезают в глухой кузов и грузовичок фигачиш по морозным улицам на проспект Металлистов.

Заезжает во двор, останавливается. Выпрыгиваю из кабины и распахиваю кузов.

— Вылезайте, сволочи, приехали.

— Ага, — говорит Витя, вылезая, — черт, а куда это мы приехали?

— Ты приехал, куда ты, гад, за милостыней ходил.

Николай тоже вылезает, молчит. Никитка выскакивает! Никита за ним.

Никита поясняет:

— Такой попc, мужики. Сперва, подсчеты, потом — расчеты.

— Аппарат оставим у меня, подобьем бабки, а после разберемся, кому что.

«Колокол» молчит. Витя сморкается, Никитка плюется, а Николай просто молчит и курит.

— Обжилите? — спрашивает Витя.

— Жилить нечего, — отвечаю я. — Помогайте таскать...

— На хрен еще и таскать, — ругается Николай и уходил с Никиткой, а Витя все-таки остается помогать.

Развод по-славянски с дележом сковородок, самоваром и мятых перин.

Итог нашего восхождения обиден и насмешлив: Никита — минус пятьсот рублей, я — минус пятьсот тридцать рублей, Никитка — по нулям, Витя — минус двести рублей, Николай — плюс двести сорок.

На этом, собственно, история славного детища моего «Санкт-Петербурга», заканчивается, но не заканчивается жизнь, и эта жизнь, веселая и честолюбивая штука — не дает покоя, хотя помыслы мои все на стадионе и надежды жизни все там, но не верится, что более не кайфовать на сцене, бросая свирепые и презрительные взгляды в зал, кайфующий и вопящий.

Я призываю под обтрепанные знамена удалых Лемеховых, сочиняю публицистическую композицию «Что выносим мы в корзинах?», сделанную в трех — но каких! — аккордах, и пытаюсь подтвердить законное право соверена рок-н-ролльных подмостков. Отдельные схватки с «Колоколом», «Земляпами» и прочими вроде бы подтверждают силу, но объективный закон уже привел ленинградский рок к раздробленности, бессилию и временной импотенции. Грядут уже времена «Машины времени», когда аферисты-подпольщики кайфовальщики воспрянут духом, и завертятся серьезнь дела с московским размахом, помноженным на ленинградскую истерическую сплоченность.

Весной семьдесят четвертого я перепрыгиваю в высоту 2-14 на Зимнем первенстве страны, где побеждаю многих именитых, ближе к лету защищаю диплом, у меня рождается дочь, меня вот-вот забреют в армию на год… Как-то с Никитой в нестандартном состоянии крови и печени появляемся на выступлении «Колокола», где выползаем на сцену и с помощью Вити рубим мой супер-боевик «С далеких гор спускается туман» — как бы прощание с бесконечной стеной без вершины. После я крошу гитару о сцену под вой кайфовалщиков и прощальный плач «Колокола», после еду один домой, вдруг понимая, что — все, не могу, не хочу, истерия невроз, хочу тихо-тихо, прыгать, бегать, ничего не знать и не слушать.

Продаю свою часть аппаратуры, пластинки, магнитофон обнаруживая перед собой новую отвесную стену, и стена эта — олимпийская, у нее тоже нет вершин, по крайней мере для меня.