Если в апреле иногда бывает не очень, то в мае всегда хорошо. Ставлю точку и заглядываю в блокнот. Нет, это случилось 8 апреля, а не 8 мая! Тогда просто переписываю предложение… Если в мае иногда бывает не очень, то в апреле всегда хорошо. Погода стояла майская — вот мне и показалось…

Ночью накануне позвонил Шагин и заявил заговорщицким шепотом:

— Значит, так. Была инструкция: денег не просить и не кормить.

— Ладно, — соглашаюсь, — про деньги понятно. А почему не кормить?

— Не знаю. — Митя серьезен, как сто двадцать третье китайское предупреждение. — Про еду особенно настаивали.

— Если настаивали, то и не будем. А кого, кстати, не кормить-то? — догадываюсь я поинтересоваться.

— А ты не в курсе?

— А как я могу быть в курсе, если меня всегда держат в неведении!

— Да ты что! — Митя не верит. — Ты афиши в городе видел?

— Афиш навалом. Юморист какой-нибудь? Альтов типа Задорнов? Мне и без них смешно.

— Подожди! Эрик Клэптон прибыл на концерт! А завтра утром он приедет на Гору!

Я подумал, что Митя врет, но тут же поверил. Это должно было когда-то случиться. Что-нибудь подобное. Или Клэптон, или битлы, или еще какие-нибудь человечки из славной юности. Давно. Совсем давно. Черт знает когда я выменивал пластинки с их лицами, носил под мышкой диски, помню пластинку группы “Cream” — трое красавцев в белых костюмах приветливо махали мне, девятнадцатилетнему. И вот домахались. Через тридцать лет с хвостиком пути пересекаются странным образом на плодородной ниве алкоголизма. Просветленного, то есть протрезвленного. Мы тут славно пропьянствовали треть века, а они там. Половина померла и там, и тут. А жить хочется всем, всегда и везде. Долгая история с участием американского миллиардера и алкоголика Лу, русского нью-йоркца Жени, продолжившаяся в поселке с финским названием Переккюля, что в часе езды от Питера на юго-запад…

Натягиваю кожаную куртку и в девять утра выхожу на перекресток, где меня ждет легковушка. Возле нее Макс — крупный мрачноватый мужчина с круглым лицом, перечеркнутым прокуренными усами.

— Привет, — говорю, а он:

— Привет, — говорит. — Поехали.

Втискиваюсь на переднее сиденье. На заднем писатель Андрей Битов.

— Доброе утро.

— Доброе утро. — У писателя озадаченное лицо с пепельной щетиной. Эрик Клэптон не его песня, но и Битов участвует в алкоголизме как человек, хоть и старый почти, но чувствующий нерв времени.

Мы катим по солнечному проспекту и выезжаем из города. Здесь окрестности еще помнят про зиму — даже на расстоянии видно, как холодна земля. Грязь поверхностна, словно изучение английского языка на скоротечных курсах или танцевальная любовь на вечеринке. Кое-где в канавах бело-черный недотаявший лед. За Красным Селом начинается бардак русских колдобин. Без них было бы скучно.

— А ты… как его?… Эрика Клэптона знаешь? — спрашивает Битов, и по его интонации становится понятно, что для писателя имя великого гитариста — пустой звук.

— Как облупленного! — отвечаю Битову частичную неправду.

Я знаю миф, в котором больше моей жизни и моего поколения, чем англичанина. А мифам не всегда полезно становиться реальностью. Когда с опозданием в двадцать пять лет в Россию поехали играть разные рок-стары, то я решил не ходить их смотреть. У меня в голове свой “Rolling stones” и “Deep purple”. В натуральную величину они могут только нарушить юность, засевшую в памяти…

Тем временем мы выкатились на холм, обрывающийся долгим пустым косогором. Незасеянные, а значит, и небеременные поля под холмом весело зеленеют под открытым небом. На краю косогора за аккуратным забором находится пригожее кирпичное здание “Дома надежды на Горе” — таково полное название реабилитационного центра. Здесь помещается где-то тридцать пациентов, с которых денег за курс не берут и брать не собираются, рассчитывая на меценатов. Наши же водочно-пивные олигархи больным или сироткам фиг дадут, поэтому на Горе рассчитывают больше на просветленных иностранцев. Мифический Эрик Клэптон теперь. Хотя деньги велели не просить…

Мы заходим в калитку. Тут еще пару машин подкатывает. Большой Митя Шагин с бородой. Целуемся и фотографируемся. Тут же, скатанная из бревен, часовенка. Садимся возле стены, мурлычим на солнцепеке, а Эрика Клэптона все нет.

— Да, — говорю Мите, — опять обманули больного человека…

— Страдающего неизлечимым, прогрессирующим и смертельным недугом, — подхватывает Митя.

Народ ходит туда-сюда. Очумевшие пациенты и с дюжину тех, кто достиг уже душевного покоя, как альпинист Джомолунгмы.

— Мы, понимаешь, — продолжает Митя, — и березку заготовили. Будем ее сажать со стариком Эриком.

— Замечательно! Заложим аллею трезвых героев! А я дома порылся и нашел виниловую пластинку Клэптона “461 Ocean Boulevard”. Это там, где песня “Я убил шерифа”. Двадцать лет назад ее во всех питерских кабаках играли. Буду автограф брать. Первый раз в жизни, кстати.

— Ничего. У Эрика не стыдно.

Мы так говорим, греемся, время идет, а англичанина все не видно. Как-то и забывается он в деревенском русском утре, даже противоестественным кажется его имя в этой обстановке — вон баба тащится с коромыслом и слово “хуй” начертано на обломке бетонной трубы. За отсутствием других приезжих знаменитостей народ все более льнет к писателю Битову.

И тут на горе появляется “мерседес” дорогой марки и останавливается возле ворот. Из машины вылезают трое мужчин: немолодой и большой, молодой и тонкий, немолодой и средний. Они входят в калитку, и им навстречу устремляется директор Дома — кряжистый полувековой лысоватый мужчина с капитанской бородкой.

Мы с Митей продолжаем сидеть, понимая, что визит начинается, думая, однако, что появилась первая, в определенном смысле разведочная машина, а сама “звезда” на подъезде, сейчас выкатит в прожекторах и в шляпе с перьями…

— Пойдем-ка, — говорит Митя, и мы покидаем солнцепек возле часовенки. — Пора начинать руководить процессом.

— Главное, когда появится, Клэптона не кормить, — напоминаю я.

— И денег не просить, — соглашается Митя.

Алкоголики робеют, но подтягиваются тоже. Мы с Митей жмем руки прибывшим, а директор произносит краткую информационную речь, обращаясь в основном к немолодому и среднему. Тот одет в светлые спортивные брюки и куртку с капюшоном. Именно ему рассказывает правду экс-капитан, а англичанин на каждую фразу отвечает:

— Фантастик!

“Так когда же сам Клэптон…” — начинается мысль, и я вдруг понимаю, что именно он передо мной и стоит. При рассмотрении вблизи мифические герои меняют облик. Великий гитарист оказался другим, но все равно кайфовым, пускай и с вялым подбородком и мелкими чертами лица. Всяко уж краше, чем Шварценеггер или Черномырдин.

— Дорогой господин Эрик! — закончил информационное сообщение директор. — Давай пройдем и осмотрим дом!

Вместе с гостем и алкоголиками мы входим в здание. Директор останавливается возле “наглядной агитации”, древа жизни, на каждом из золотых листочков которого начертана фамилия дарителя. Директор говорит, как экскурсовод:

— На одном из листков написано: Юрий Шевчук. Это русский рок-музыкант. Каждый год он играет концерт в нашу пользу.

Похоже, директор решил брать быка за рога, и мы с Митей шепчем директору в ухо:

— Денег не просить, — а Эрик восклицает:

— Фантастик!

А напряженность первых минут тем временем тает. Клэптон разглядывает происходящее вокруг с интересом. Он не жена губернатора, которой нужно поднимать рейтинг мужа перед выборами и посещать сироток. Он приперся сюда в день концерта по собственной воле, зная, что ищет. А искал он алкоголиков, которые стараются. Он и сам старался и теперь трезв как вымытое стеклышко. Классный парень, одним словом. Не говнюк. Не ошиблись мы в нем тридцать пять лет тому назад… По узкой лестнице шумно поднялись наверх и оказались в просторной комнате с окнами на русские просторы. Клэптона подвели к стене с приколотой на нее картой великой Родины. На ней множество отметок и пунктиров, проложенных к Петербургу. Из пятидесяти городов и населенных пунктов страждущие алкоголики прорывались к нам — один алкоголик добрался до деревни Переккюля аж с Сахалина. География впечатляет. Великий, как наша Родина, гитарист слушает объяснения и повторяет каждые тридцать секунд:

— Фантастик!

— Я знаю, Эрик, что ты тоже помогаешь подобному центру, — начинает директор.

— Йес! — вскрикивает Клэптон. — Симеляр! Такой же! — Гитарист выглядывает в окошко и добавляет: — На Антибах. Это Карибское море.

— …И ты даже продал пять своих старых гитар на аукционе в пользу центра!

— Денег не просить, — шепчем мы с Митей снова, а Эрик вскрикивает:

— Фантастик!

Стало понятно, что дружба состоялась, и директор, несколько расслабившись, предложил:

— Так, может быть, выйдем на улицу и посадим березку?

— Березку? — переспросил Эрик и по-приятельски улыбнулся. — Йес, оф кос!

Мы спустились на первый этаж и вышли на улицу. Как хороша русская природа, когда нет грязи и привычного говнища! Так бы и жить в чистоте и с солнцем над головой!… За часовенкой неподалеку от забора алкоголики выкопали заранее ямку. Приготовили лопату и хворостину с корнями — ей и предстояло сыграть роль березки. Никто из больных и здоровых не посмел приблизиться. Только Эрик, Митя и я. И это случилось — Эрик воткнул хворостину в ямку, я схватил лопату, почувствовал теплую плоскость черенка и пошуровал лопатой, а Митя полил конструкцию из лейки.

— Вот она — аллея трезвых героев! — сказал я.

— Ну так! — сказал Митя, а Эрик закивал, соглашаясь:

— Йес! Йес! Фантастик!

Затем набежали пациенты и стали фотографироваться.

В моем повествовании нет юмора, а только толика здорового умиления…

Пока алкоголики собирались в зальчике, дорогому гостю было предложено испить чайку. В комнате на первом этаже в духе русского народного хлебосольства стол ломился от бутербродов с колбасой и сыром, а в мисочках лежали печенье и конфеты. Но кипяток запаздывал. “Не кормить!” — переглянулись мы с Шагиным, но было поздно. Оказавшись за столом по левую руку от гостя и воспользовавшись паузой, я вспомнил фразу из учебника русского языка и спросил:

— Хэв ю бин ин Раша бефо?

— Йес! — живо откликнулся Эрик. — Неа зы Мурманск!

Как я понял, гитарист увлекается подледной рыбалкой и прилетал в Заполярную Русь с этой целью. Вокруг носились на вертолетах нашенские богатеи и пили водку ведрами.

— Я синк итс ваз грейт.

— Йес! Йес! Фантастик!

Клэптон косился на бутерброды, но, сдержавшись, от трапезы отказался. Но не отказался дать автографы и принять подарки. Митя подарил книжку про свое пьянство, а я — кассету с песнями о трезвости. Клэптон расписался на обложке винилового диска, и теперь мне есть что разглядывать долгими зимними вечерами…

Но Эрик приехал в Переккюля не чай пить. Он поднялся на второй этаж и выступил перед больными и ответил на вопросы. Это был интимный разговор, и даже сейчас я не стану его вспоминать. Главное, это случилось, запечатлившись в пространстве времени.

Затем Эрик, растрогавшись, пригласил новых друзей на концерт, и его спутники составили список, в котором я занял почетное третье место. Напоследок было объявлено массовое братание, и снова фотографировались на солнышке. Затем договорились дружить алкогольными домами, помахали гитаристу, умчавшему на “мерсе” играть концерт в Питере и продолжать мифическую жизнь из клипа. Такова краткая история вопроса.

Чуть позже я отправился в Пулково встречать жену, прилетавшую из Парижа. Она была, как всегда, хороша и приветлива первые сорок минут. По дороге домой я рассказал о встрече в Переккюле и о третьем месте в списке друзей.

— Так что ж ты, милый! Гоним в гости к Клэптону! — воскликнула жена.

— Ах, оставь, дорогая! Идеально то, что вспыхнуло, как мотылек в пламени свечи, и не имеет продолжения! — ответил я.

— Ну ты, блядь, и философ! — сделала вывод парижская жена.

Бывший Мастер Пипетки, а теперь просто Жак, большой и чуть-чуть животастый мужчина, одетый неизменно в черные джинсы и черную джинсовую куртку, с волосами, как конская грива, слишком густыми для его четырех с половиной десятков лет, — другим Жака и не представить, только худее чуть-чуть или толще, — он отвечает в трубку, что, конечно же, будет. И он есть. И я есть. И еще с полтора десятка машин припарковалось возле решетки Охтинского кладбища, где сразу за оградой и рядом с шумным и промышленным проспектом Жора Гуру прошлым летом выбил у кладбищенских упырей полтора квадратных метра для Никитки.

Как— то буднично. Нормально. Без похоронного надрыва. Просто пришли люди к могилке -взрослые люди в основном. Тут же стол с рюмками и закуской, но мало кто пьет. Почти все за рулем. И я за рулем. Тут и родители Никитка, и мама, и вдова Света, тут и Жора Гуру сидит с ними на скамейке. Тут же и яркое, несколько пыльное солнце пробивается сквозь веселую зелень деревьев. Ветер колеблет листья, бело-желтые лучи скачут “зайчиками” и подмигивают.

Как— то буднично. Так, как надо. Николай Иванович выпивает рюмку, а Света говорит:

— Приезжайте в пять! Жора записан к зубному врачу, а к пяти обещал вернуться.

— Как ты? — спрашивает Корзинин, а я отвечаю:

— А как надо! В пять — значит, в пять.

— И возьмите гитару, мальчики, — просит Света. — Споем и Никиту вспомним.

— У меня нет гитары, — отвечает Николай Иванович Корзинин.

Когда— то у него был профиль Блока, но он Блока пережил почти на восемь лет, и профиль несколько изменился.

— Я привезу, — обещаю вдове. — Заеду домой и положу в багажник.

Заехал и положил, затем долго рулил в пробке на Обводном канале. После искал нужную Советскую улицу за Старо-Невским, странным образом сохранившую название в антисоветскую пору. Сплошь парадоксы времен и их абсурды. ТЮЗ находится на месте Семеновского плаца, где происходили казни, народовольцев там вешали и всяких других. Детский журнал “Костер” расположился на Мытнинской улице рядом с Советскими, там тоже казнили. Гражданская казнь там была над Чернышевским…

На 4— й Советской торможу. Белая дверь в стене. Мне открывают, и я вхожу. Не безудержный, но все же достаток. В зальчике на стене обложка пластинки в цивильной раме. На обложке битлы, какими они были в шестьдесят третьем году, и автографы. Битлов, надо понимать. Напротив них поминальный стол с водкой и закусками. Кое-какой народ бродит, но Жора Гуру задерживается, и никто не смеет. Потому что Жора создает рабочие места. Все тут, в конце-то концов, на него пашут. Только не я и не Коля. Тут же и старый больной библейский Джордж. Он тоже не работает, но уважает. Пока Гуру (или “гуре” правильнее сказать?) рвут зубы, все фланируют возле стола. Дюжины полторы народа. Возле кофеварки вижу газету “Жизнь”. Такая бульварная дурота, но там в начальниках знакомая. Она стала публиковать мои короткие рассказы и на днях напечатала историю про то, как парижская жена из Франции звонила Путину в ФСБ, думая, будто это Федеральная служба банков. И дозвонилась, поговорила… Самое занятное -просвещенные ученые-экономисты, коллеги иностранной жены, читают “желтую” прессу. Я печатал историю в обычной газете типа “Вечерний Петербург”, и никто не среагировал, а тут даже мелкий скандал…

Поминальный народ зашевелился, усаживаясь. Гуру позвонил по сотовому и велел не ждать… Сели и сказали. Вздрогнули. Но только не я. Барабанщик и гитарист. Джазовый дедушка. Не очень знакомые другие люди. Света несет салаты. Вкусно — и снова сказали. Я тоже сказал как представитель одной из сторон. Опять вкусно есть. Затем шумок пролетел — это Гуру с новыми зубами. И началось опять, будто и не начинали… Жора-артист — и причем искренний, только ему уже пятнадцать лет в зале зажигалками светят под балладу, а после концерта под колеса кидаются. И ходоки идут — из Сибири даже, с Алтая, сам видел за кулисами ДК Ленсовета, охрана держала за ноги, и парень вопил в дверь гримерки: “Жора! Я сюда пешком шел из Барнаула! Кассету с песнями держи! Она в куртке! Куртку возьми себе!”, и парень бросает куртку, Жора морщится, парня уволакивают. Жить так, конечно, нельзя. Это на мозги капает. Жить можно, когда станешь Гуру, тогда, как Сталин с трубкой и усами, обутый в мягкие сапоги, играешь сам себя и любишь народ, жалеешь его, поминаешь соратников. Жопа, одним словом…

Все говорят про Никитку, но произносят слова не в потолок, не себе и не вдове, а тов. Сталину говорят, следя за реакцией… И я — не хотел, но как-то само получилось — обращаюсь к Жоре Гуру (гуре?) — вождю…

Затем показ достижений народного хозяйства — студия, матерь мать! в два яруса, положено хвалить, и хвалю, после выходим во дворик, арендованный у власти, отгороженный от ничейной земли бетонными плитами…

— И понимаешь! — говорит вождь. — Труп здесь нашли.

— Как это так? — деланно удивляюсь я, поскольку мне не удивительно: я в больнице видел трупы и несколько раз и себя трупом чувствовал.

— А вот так!

Николай Иванович тем временем уже говорит афоризмами:

— Всегда приятно не прийти туда, где тебя ждут.

Его сопровождают и придерживают. Не все из Жориного бэкграунда знают о великой истории за спиной, однако почетному гостю положен почет. А почетный Корзинин пытается в студии побарабанить. Но нельзя барабанить — все настроено под запись. Тогда человек из бэкграунда просительно просит меня:

— Может быть, в другой раз? — и я облегчаю положение:

— Не давайте, конечно, ведите к столу, естественно, и все успокоится, несомненно, — а Николай Иванович, подчиняясь, передвигает ноги, произнося по слогам:

— Дурак прогонит гостя. Умный попросит взаймы, — а печально вздохнув, добавляет: — Если б не гости, всякий дом стал бы могилой.

За столом снова. Но меньше и пьянее. Музыканты исчезли, и остались наемные служащие, приятели и прихлебаи. И вдова с нами. Плюс пару чьих-то жен. Мы с Корзининым и библейским Джорджем не шибко какие приятели, но и не служащие. Выходит, что прихлебатели. Но я даже и не хлебал.

— Владимир, — это вдова говорит и теребит пуговку на моей рубашке. Поаккуратней бы. Не простая рубашка и не золотая. Забавная история в этой тряпке. Ее подарила мне одна французская принцесса не на горошине, довольно сумасшедшая художница, но милая, как южноамериканская сказка. Родилась принцесса в Аргентине и росла там, а родители принимали гостей — Борхеса там, Кортасара. Это папа у нее принц, а мама из бедного индейского племени. Потом принцесса отправилась в Англию, где познакомилась с Джоном Ленноном и его Йокой. Потом я с ней познакомился, и она подарила мне картину — несла с помощью прохожих подростков на остров Сен-Луи, поднимала в студию, просила подрисовать уголок. Я подрисовал. Затем принцесса подарила мне две рубашки — синюю и белую. Их ей презентовал дедушка Сен-Лоран, подразумевая мужчин у принцессы, но мужчиной странным образом и понарошку оказался я. Иногда надеваю синюю, но редко — все равно никто не поверит про Лорана и Леннона. А белую я переподарил мастеру Жаку. Он в ней, наверное, теперь лежит под “БМВ” и гайки крутит…

— Владимир, — говорит вдова, — принеси гитарку. Споем. Никитку еще раз вспомним.

— Да как-то… — Я кошусь на Гуру, вспоминая пословицу типа поговорки про то, как не стоит ехать в Тулу с самоваром. — Ну да ладно, — соглашаюсь, — мы же по-свойски. Без понтов. Не в телевизоре чай. А просто так можно и попеть.

Но просто так не получается. Я приволакиваю из машины гитару и достаю из чехла. Товарищ Гуру сажает по правую руку во главе угла, то есть стола. Дюжина народу всего осталось, и тринадцатым Николай Иванович сидит, нахохлившись, чуть в сторонке. Тайная явная вечеря. Я что-то такое пою басом и баритоном. В ближнем бою я могу завалить всякого, даже Джона Леннона. Хотя его и без меня завалили. Есть законы восприятия, и я их знаю, но уже не артист, и мне насрать на все… После песни тов. Сталин сокрушенно кивает: да, мол, так вот проходит и наша жизнь. Но руку на гриф кладет ненавязчиво и более мне басить и баритонить не позволяет ни фига. Все-таки Тула и все-таки самовар…

Какая такая заноза у него в сердце? Куда ж еще! Но надо и нас с библейским Джорджем покорить, как татары Ярославль. Жора Гуру только взмахнул рукой — не ногой же! — и худощавый служащий сбегал наверх и вернулся с листками, на которых новые песни. Другой заметил, что падает тень, и направил свет, чтобы вождь не портил глаза. Третий выпорхнул в форточку и тут же впорхнул с бутылкой, которой на лету свернул шею, изготавливаясь…

И запел под гитару (мою) по-домашнему. Как умеет: круто, душевно, страстно, и тихо, и громко, разные новые, похожие на старые, только это не важно, все равно каждый поет одну и ту же песню, главное, чтобы она, первая, одна и та же была хороша, от бога ли, от марксизма-ленинизма — не суть, только вранья нельзя, все равно, коли врешь, народ узнает или почувствует…

Жора Гуру (все-таки датый) мельком бросал взгляды на Джорджа и меня (все-таки трезвый инженер человеческих душ): как, мол, забрало? покорил? Дело было не в нас персонально, а в пружине характера, в необходимости, в постоянной жажде. Я делал вид, что забрало, и почти оставался честен перед самим собой.

Драматическая пауза. Остановка. Стоп-тайм. Зависимые вздыхают растроганно. В повисшей тишине ожидания Жора (вождь, товарищ Сталин, Виннету) проговаривает по-свойски вопрос, на который по известной причине невозможно услышать разных ответов, и звучит он так:

— Такие вот песни. Может быть, хватит?

В атмосфере трогательного взаимолюбия раздается вдруг твердый, но пьяный голос Николая Ивановича:

— Да уж! Надоело на хрен!

— Эх! Ну вот, — вздыхает хозяин, похоже, довольный нетривиальным ответом.

В пространстве поминок происходят некоторые шевеления, и через пару минут под окнами останавливается такси. Николая Ивановича с поклонами и знаками почтения служащие выводят под руки и транспортируют все-таки домой, а не на кладбище.

После песен — истории, бойцы вспоминают минувшие дни, как Саш-Баш стоял, прижавшись лбом к стеклу, и на глазах становился тем, кем стал, как красавец Бутусов навещал с бутылкой портвейного вина, как пьяный Никиток на гастролях в гостинице уронил в баре бандюгановскую бутылку и Жора волочил его по гостиничному коридору, а в спину бандюга палил из нагана и почти попал…

Августовская ночь упала с размаху, и в ней желтые и красные. По дороге в Купчино тоска. Старый библейский безумный Джордж говорит уныло. Старый небиблейский, но безумный я. Еще мы едем куда-то, и я рулю рулем. Старый библейско-небиблейский безумный мир вокруг. Он тоже катит куда-то. Довожу Джорджа до черного пустыря. Друг открывает дверь, выкарабкивается, произносит:

— Ну, ладненько. Ну, пока. Ну, счастливо. Ну, свидимся. Ну, да ладно, — и хромает прочь.