Пьяный корабль. Cтихотворения

Рембо Артюр

Стихотворения

 

 

Сиротские подарки

 

I

Нет света в комнате, и на подушках спальных

Чуть слышный шепоток двух малышей

                                                      печальных,

Склонивших головы, отяжелев от грез;

Под белым пологом им горестно до слез…

Снаружи воробьи озябли, стужа крепла,

Сковало крылья им под небом цвета пепла.

С туманом Новый Год пожаловал на двор,

Волочет по земле свой снеговой убор,

Поет и мерзнет он и, улыбаясь, плачет…

 

II

Двух маленьких детей волнистый полог

                                                             прячет.

Так тихо говорят, как будто ночь вокруг,

И их, задумчивых, бросает в трепет вдруг

От звука дальнего; а утро уж настало,

И как в стеклянный шар припевом из металла

Звук чистый, золотой снаружи бьет и бьет…

В их комнату сквозняк пробился, и вразмет

Одежды траура легли вокруг кровати.

К ним ветер северный пришел, как гость,

                                                    некстати,

Уныние одно вдохнул он в этот дом.

Кого-то, кажется, недоставало в нем…

Неужто не придет родная мать к малюткам,

Не улыбнется им тепло, со взглядом чутким?

Забыла ли она вечор камин разжечь,

Золу разворошить, от холода сберечь,

Накрыв своих детей пушистым одеялом?

Неужто бросила в бездушьи небывалом

На произвол ветров, совсем не защитив

Их в спальне, чтоб туда не задувал порыв?

О, греза матери, как пух, она согреет,

В уютном гнездышке птенцов своих лелеет,

На ласковых руках качая малышей,

Что безмятежно спят, а сны – снегов белей!..

И вот – у них в гнезде нет ни тепла, ни пуха,

Лишь ветер января там завывает глухо.

Им холодно, не спят, и страх царит в душе…

 

III

Сироты малые – вы поняли уже.

Нет матери у них, отец в краях не этих,

Служанка старая заботится о детях.

Четырехлетние, в дому они одни,

И грезы пробудить стараются они

Воспоминаньями, что радужны и четки,

Как бы молитвенно перебирают четки.

Какое утро, ах! сулит подарки им!

А ночью были сны, и с трепетом каким

В них каждый увидал желанную игрушку,

Конфету в золоте, цветную побрякушку,

И шумным танцем всё кружилось в пестроте,

То появлялось вдруг, то гасло в темноте!

Проснувшись, радостно встают они с постели,

Глаза руками трут, во рту вкус карамели,

И волосы у них растрепаны со сна.

День праздничный настал; им комната тесна,

Как были босиком, к родительским покоям

Бегут они, а там как будто суждено им

Улыбки повстречать, там расцелуют их

И шалости простят в честь праздника сей миг.

 

IV

О, сколько прелести в словах их прежних

                                                       было!

Но изменилось всё, в дому теперь уныло,

А раньше в очаге большой огонь трещал,

Он комнату сполна и щедро освещал;

Алели отблески, пускаясь в танец ловкий

По старой мебели в блестящей лакировке…

И шкаф был без ключей!.. представьте,

                                             без ключей!..

Смотрели в скважину глазенки малышей…

Как странно, без ключей! Они мечтали, веря

В таинственность того, что там за черной дверью.

Казалось им, что там, за скважиной замка,

Неясный смутный шум летит издалека…

Но у родителей теперь в покоях пусто,

Нет алых отблесков, там тьма нависла густо.

И нет родителей, тепла нет в очаге,

Ни поцелуев нет, ни сладостей в фольге!

Печален первый день родившегося года,

В их голубых глазах посеяла невзгода

Задумчивость, печаль и слезы; хмурят бровь

И шепчут: «Ну, когда увидим маму вновь?»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

V

В дремоте у детей смежаются глаза,

Вам показалось бы, что там блестит слеза.

Распухли веки их, с тяжелым спят дыханьем.

Как детские сердца чувствительны

                                              к страданьям!

Но ангел к ним пришел и вытер капли слез,

Вдохнул в тяжелый сон отраду ярких грез,

Веселые мечты, и кажется: улыбкой

Раскрылись их уста и задрожали зыбко.

Им снится, что они, на руку опершись

И голову подняв, глядят вперед и ввысь,

Вокруг себя глядят, и чудо зрят Господне:

Как будто в розовом раю они сегодня,

И сладко им поет сверкающий очаг,

И за окном – лазурь такая ж, как в очах;

Природа, опьянев от солнца, пробудилась,

Счастливая земля, нагая, возродилась,

Пригретая лучом, от неги вся дрожит.

А в доме их уют, тепло, очаг горит,

И траурных одежд не видно как дотоле,

И ветер не ревет у их порога боле.

Не фея ль добрая влетела к ним сюда?

И вот они кричат от радости… О да,

Свет розовый блеснул над материнским

                                                    ложем,

И здесь под простыней сверкнуло…

                                        предположим,

Что медальона два; они из серебра,

Гагат и перламутр, на них лучей игра,

И оба под стеклом сияют, каждый в раме,

И выбито на них два слова: «НАШЕЙ

                                                    МАМЕ!»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

Ощущение

В сапфире сумерек пойду я вдоль межи,

Ступая по траве подошвою босою.

Лицо исколют мне колосья спелой ржи,

И придорожный куст обдаст меня росою.

Не буду говорить и думать ни о чем —

Пусть бесконечная любовь владеет мною —

И побреду, куда глаза глядят, путем

Природы – счастлив с ней, как с женщиной

                                                       земною.

 

Солнце и плоть

 

I

Светило с вышины, очаг тепла и света,

На землю нежность льет; лучами разогрета,

Невестою она созрела для любви,

И сладострастный жар горит в ее крови —

И, лежа на траве задумчивого лога,

Мы чувствуем: она взыскует ласки Бога;

В ней женская душа, в ней страсть заключена,

И глубина земли зародышей полна!

Все зреет, все растет!

– Венера, о Богиня!

О древних временах я сожалею ныне,

Когда мохнатый фавн, от страсти ошалев,

В безумии скакал и грыз кору дерев,

И нифму целовал сатир среди кувшинок!

Копытами топча сплетения тропинок,

Вмещая целый мир, весельем обуян,

Со свитою своей ступал великий Пан!

И травы под стопой его козлиной млели,

Когда в сени лесной играл он на свирели

Великий гимн любви, и пело всё вокруг,

И откликался мир на этот чудный звук,

И отзывалась жизнь, и с ним стремилась

                                           слиться:

И вековечный лес, в ветвях качая птицу,

И нежная Земля, и Океан седой,

И вечная любовь звучала в песне той!

О, как жалею я о временах Кибелы:

В квадриге золотой, красавицею зрелой

Богиня с высоты спускалась в мир людей,

Струился водопад из близнецов-грудей,

Всему даруя жизнь, божественным потоком,

И каждый Человек был счастлив этим соком;

Припав к сосцам ее, он, как младенец, пил.

– Он был силен и добр, и целомудрен был.

Увы! Прошла пора богов, и скисли души,

И человек твердит, закрыв глаза и уши:

«Теперь я знаю всё». Безбожник и бахвал,

Он стал Король и Бог, но Веру утерял.

О, если б он сосал твои сосцы, Кибела,

Астарты не забыл пленительное тело,

Что розовый пупок являла из волны,

Сияя красотой в мерцании луны,

И в аромате роз над гладью белопенной

Вставала, как цветок, владычицей Вселенной;

Под взором черных глаз из-под густых бровей

В сердцах любовь цвела, пел в роще соловей!

 

II

Я верую в тебя, морская Афродита!

Увы! Твоя краса давно от нас сокрыта

С тех пор, как Бог иной нас приковал к кресту;

Венера, мрамор твой боготворю и чту!

– Уродлив Человек и грустен без предела;

Невинность утеряв, в одежды прячет тело;

Божественную грудь его покрыла грязь;

Как идол на костре, страдает, тяготясь

Оковами раба и узами обета!

И после смерти он в обличии скелета

Мечтает дальше жить, природу оскорбив!

– А Женщина, что нам несла любви порыв

И нежностью своей обожествляла глину;

Та, что могла увлечь несчастного Мужчину

К высотам за собой, чаруя и пьяня,

Чтоб он восстал из тьмы, обрел красоты дня,

Забыла навсегда умения гетеры!

– И вот, хохочет мир над именем Венеры,

Священным и благим – она ему смешна!

 

III

Вернитесь же назад, былые времена!

Окончен Человек! он отыграл все роли!

И близок, близок день, когда по вольной воле,

Свободный от Богов, окинет взором он

Те небеса, где был он некогда рожден!

И ты узришь тогда, как пламя идеала

На благородном лбу победно воссияло;

Как, раздвигая плоть, из тела Бог встает!

Как гордо он стоит без страха и забот,

Отринувший ярмо печали и сомненья,

И дать ему придешь святое Искупленье!

– Сияя и лучась, ты возвратишься вновь,

С улыбкою неся безмерную Любовь;

Придешь ты, осветив собой безмерность Мира!

И затрепещет он, как сладостная лира,

Впивая огневых лобзаний волшебство!

– Любови жаждет Мир! Так напои его.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Поднялся Человек, свободный и могучий,

И вот внезапный луч уже пронзает тучи,

И, как на алтаре, трепещет в теле Бог!

Был Человек рабом, но рабство превозмог

И хочет все познать! И мысли кобылица,

Что клячею плелась, сегодня ввысь стремится

С державного чела, дабы достичь высот!..

Пусть скачет без узды и Веру принесет!

– Зачем подернут мир лазурной немотою,

Где звезд огни горят нам россыпью златою?

И что таит от нас небес густой покров?

Найдется ль Пастырь там испуганных миров,

Что гонит их стада в неведомом просторе?

И стонет ли эфир, его указам вторя,

Пока миры, дрожа, ведут свой вечный бег?

– Но может ли узнать все это Человек

Иль помыслы о том – лишь праздные мечтанья?

И если краток путь с рожденья до закланья,

Куда уходим мы? Нас примет глубина

Тех океанских вод, где плещут Семена,

Зародыши, Ростки? А после Мать-природа

Нас воскресит – и мы однажды пустим всходы,

Как роза и зерно с пришествием весны?..

Нам не узнать того! Умы окружены

Невежественной тьмой и облаком тумана!

Из лона матерей явились обезьяны,

Которым ничего постигнуть не дано!

Мы жадно в мир глядим – но все вокруг темно!

И хлещет нас крылом сомнений злая птица,

И дальний горизонт умчаться прочь стремится!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Раскрылись небеса! Секреты их постиг

Сегодня Человек, свободный от вериг!

И ныне, окружен величием Природы,

Заводит песню он… и вслед леса и воды

Поют счастливый гимн, освободясь от зла!..

– Явилась в мир любовь! Любовь к нам снизошла!..

 

IV

О, плоти красота! Величье идеала!

Возврат поры, когда любовь легко ступала,

И подчинял себе героев и богов

Стрелой малыш Эрот, и Каллипиги зов

Цветам дарил весну, а душам трепетанье,

И белоснежных роз текло благоуханье!

– О Ариадна, ты на краешке земли

С рыданием следишь, как в голубой дали

Белеет над волной Тесеево ветрило;

О девушка, не плачь! Твой разум ночь затмила!

Вот Лисий на своей квадриге золотой

Спешит, заворожен твоею красотой;

Влечет его пантер восторженная стая,

И брызжет виноград, дорогу обагряя.

– Несет Европу Зевс в обличии быка,

На спину посадив, и белая рука

Красавицы нагой за жилистую шею

Его приобняла, смущаясь и робея;

Он повернулся к ней среди студеных струй;

Она, закрыв глаза, приемлет поцелуй

Горячих уст его с томлением во взоре,

И пеной золотой ее ласкает море.

– Вот Лебедь на воде, в мечтанья погружен,

И белизной крыла объемлет Леду он,

Меж лотосом плывя и пышной лавророзой;

– Киприда между тем скользит волшебной грезой

И, красотой горда, вершит свой царский путь,

Не покрывая чресл, показывая грудь

И снежный свой живот, что черным мхом украшен;

– Вот шествует Геракл, неистов и бесстрашен,

Чей препоясан торс косматой шкурой льва,

И к облакам его возведена глава!

Стоит, освещена июльскою луною,

Дриада в тишине, и голубой волною

Течет ее коса; она обнажена,

И звездный свет во мху касается колена,

И смотрит в небеса бессловные она…

– Роняет белый луч стыдливая Селена

Туда, где вечным сном уснул Эндимион,

И поцелуй ее сияньем озарен…

– В журчаньи родника тоска и упоенье…

То Нимфы над водой мечтательное пенье

О юноше, что вдаль ушел в глухой ночи.

– Лобзанья ветерка призывно горячи,

Но он умчался прочь. И в темноте молчащей

Один лишь древний храм царит над мрачной чащей,

Где свил гнездо снегирь на мраморном челе…

– И боги смотрят в Мир и внемлют Нам – во мгле.

 

Офелия

 

1

По черной глади вод, где звезды спят беспечно,

Огромной лилией Офелия плывет,

Плывет, закутана фатою подвенечной.

В лесу далеком крик: олень замедлил ход.

По сумрачной реке уже тысячелетье

Плывет Офелия, подобная цветку;

В тысячелетие, безумной, не допеть ей

Свою невнятицу ночному ветерку.

Лобзая грудь ее, фатою прихотливо

Играет бриз, венком ей обрамляя лик.

Плакучая над ней рыдает молча ива.

К мечтательному лбу склоняется тростник.

Не раз пришлось пред ней кувшинкам расступиться.

Порою, разбудив уснувшую ольху,

Она вспугнет гнездо, где встрепенется птица.

Песнь золотых светил звенит над ней, вверху.

 

2

Офелия, белей и лучезарней снега,

Ты юной умерла, унесена рекой:

Не потому ль, что ветр норвежских гор с разбега

О терпкой вольности шептаться стал с тобой?

Не потому ль, что он, взвевая каждый волос,

Нес в посвисте своем мечтаний дивных сев?

Что услыхала ты самой Природы голос

Во вздохах сумерек и жалобах дерев?

Что голоса морей, как смерти хрип победный,

Разбили грудь тебе, дитя? Что твой жених,

Тот бледный кавалер, тот сумасшедший бедный,

Апрельским утром сел, немой, у ног твоих?

Свобода! Небеса! Любовь! В огне такого

Виденья, хрупкая, ты таяла, как снег;

Оно безмерностью твое глушило слово —

И Бесконечность взор смутила твой навек.

 

3

И вот Поэт твердит, что ты при звездах ночью

Сбираешь свой букет в волнах, как в цветнике.

И что Офелию он увидал воочью

Огромной лилией, плывущей по реке.

 

Бал повешенных

С морильной свешены жердины,

Танцуют, корчась и дразня,

Антихристовы паладины

И Саладинова родня.

Маэстро Вельзевул велит то так, то этак

Клиенту корчиться на галстуке гнилом,

Он лупит башмаком по лбу марионеток:

Танцуй, стервятина, под елочный псалом!

Тогда ручонками покорные паяцы

Друг к другу тянутся, как прежде, на балу,

Бывало, тискали девиц не без приятцы,

И страстно корчатся в уродливом пылу.

Ура! Живот отгнил – тем легче голодранцам!

Подмостки широки, на них – айда в разгул!

Понять немыслимо, сражению иль танцам

Аккомпанирует на скрипке Вельзевул.

Подошвы жесткие с обувкой незнакомы,

Вся кожа скинута долой, как скорлупа,

Уж тут не до стыда, – а снег кладет шеломы

На обнажённые пустые черепа.

По ним – султанами сидит воронья стая,

Свисает мякоть щек, дрожа, как борода,

И кажется: в броню картонную, ристая,

Оделись рыцари – вояки хоть куда.

Ура! Метель свистит, ликует бал скелетов,

Жердина черная ревет на голоса,

Завыли волки, лес угрюмо-фиолетов,

И адской алостью пылают небеса.

Эй! Потрясите-ка вон тех смурных апашей,

Что четки позвонков мусолят втихаря:

Святош-молельщиков отсюда гонят взашей!

Здесь вам, покойнички, не двор монастыря!

Но, пляску смерти вдруг прервав, на край

                                          подмостка

Скелет невиданной длины и худобы

Влетает, словно конь, уздой пеньковой жёстко

Под небо алое взметенный на дыбы;

Вот раздается крик – смешон и неизящен,

Мертвец фалангами по голеням стучит, —

Но вновь, как скоморох в шатер, он в круг затащен

К бряцанью костяков – и пляска дальше мчит.

С морильной свешены жердины,

Танцуют, корчась и дразня,

Антихристовы паладины

И Саладинова родня.

 

Возмездие Тартюфу

Рукой в перчатке он поглаживал свою

Сутану, и форсил, не оставляя втуне

Сердечный жар, и был сусален, как в раю,

И верой исходил, вовсю пуская слюни.

И вот настал тот день, когда один Злодей

(Его словцо!), пока гундосил он осанну,

Бранясь, схватил плута за шкирку без затей

И с потных прелестей его сорвал сутану.

Возмездие!.. Сукно разорвано по швам,

И четки длинные, под стать его грехам,

Рассыпались, гремя… Как побледнел святоша!

Он молится, сопя и волосы ероша…

А что же наш Злодей? Хвать шмотки – и привет!

И вот святой Тартюф до самых пят раздет!

 

Кузнец

Рука на молоте, могуч, широколоб,

Величествен и пьян, он хохотал взахлеб,

Как будто рев трубы в нем клокотал до края, —

Так хохотал Кузнец и говорил, вперяя

В живот Людовика Шестнадцатого взгляд,

В тот день, когда народ, неистовством объят,

Врывался во дворец быстрей речной стремнины,

Засаленным рваньем стирая пыль с лепнины.

Король еще смотрел заносчиво, но пот

Украдкой вытирал и чуял эшафот,

Как палку – битый пес; а рядом эта шельма,

Уставив на него презрительные бельма,

Такое говорил, что пробирала дрожь!

«Тебе не знать ли, сир, что мы за медный грош

Батрачили на всех, безропотны и кротки,

Покуда наш кюре нанизывал на четки

Монеты бедняков, пред Богом павших ниц,

А наш сеньор в лесах травил зверье и птиц?

Тот плетью нас лупил, а этот – крепкой палкой,

Пока не стали мы под стать скотине жалкой

И, выплакав глаза, пошли за кругом круг.

Когда же полземли вспахал наш нищий плуг

И каждый лег костьми на барском черноземе, —

Тогда подумали они о нашем доме

И стали по ночам лачуги наши жечь.

Вот невидаль: детей, как пироги, испечь!

Нет, я не жалуюсь. Считай, что все – забава,

И можешь возразить: ты ввел такое право…

И вправду, чем не рай, когда в июньский зной

В амбар въезжает воз, нагруженный копной

Огромной? И дождем листы в садах примяты,

И от сухой травы исходят ароматы?

И вправду, чем не рай – поля, поля кругом,

И жатва, и гумно, забитое зерном?

Да что там говорить! Коль ты силен и молод,

Скорее горн раздуй и пой, вздымая молот!

Себе любой из нас и пахарь, и кузнец, —

Когда ты человек, и если щедр Творец!

Но это все уже давным-давно приелось…

Теперь-то я умен, и мне по нраву смелость,

Ведь если молот есть и пара крепких рук,

Что ждать, когда придет сиятельный индюк

С кинжалом под плащом и гаркнет: «Марш

                                          на поле!»?

А ежели война – пусть сам воюет вволю!

Нет, он опять ко мне: теперь отдай сынка!

Что ж, я простолюдин. А ты король. Пока.

Бубнишь: «Я так хочу!» А вот по мне, так глупо,

Что в золоте твоя роскошная халупа,

Что ходят гоголем, напялив галуны,

Твои бездельники, спесивы и пьяны.

Ублюдков наплодив, ты отдал им на откуп

Честь наших дочерей, мечтая: «За решетку б

Отправить голытьбу! А мы хребтом своим,

Собрав по медяку, твой Лувр озолотим!

Ты будешь пить да жрать, все слаще, все жирнее, —

А прихвостням твоим висеть у нас на шее?

Нет! Мы прогнали прочь постыдный страх и ложь,

Продажным никогда Народ не назовешь.

Пусть пыль столбом стоит там, где тюрьма стояла:

Здесь было все в крови, от кровли до подвала,

И это – наша кровь! Что может быть верней,

Чем исступленный вой поверженных камней?

И он поведал нам, как жили мы в темнице.

Послушай, гражданин: то прошлое ярится.

Как башни рушились от боли озверев!

Он был сродни любви – наш ненасытный гнев.

И детям протянув отцовские ладони,

Мы вместе шли вперед, мы были словно кони,

Когда они летят, не ведая узды, —

Вот так мы шли в Париж, свободны и горды.

Мы были голь и рвань, но вид наш не коробил

Свободных горожан. Да, сударь, час наш пробил,

Мы стали – все – Людьми! И, яростью полны,

Едва мы добрались до черной той стены,

Украсив головы дубовыми ветвями, —

Как вдруг утихнул гнев, что верховодил нами:

Мы были сильными – и позабыли зло!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но нас безумие в ту пору вознесло!

Смотри: рабочие беснуются в кварталах,

Недаром, про́клятых, вал гнева поднимал их —

Сброд призраков пошел на штурм особняков:

И я среди своих – и убивать готов!

Держитесь, господа доносчики и шпики,

Мой молот вас найдет, проткнут вас наши пики!

И кто там ни таись, мерзавца за нос – хвать!

Вот и тебе, король, придется посчитать,

Какой навар дают несметные чинуши,

Которые толпой идут по наши души.

Что жаловаться тем, в ком жалости – на гран,

И тем пожалуют, что буркнут: «Вот болван!..»?

Законники твои в котлах придворной кухни

Такое развели – хоть с голодухи пухни:

Кто подать новую сумеет проглотить?

А нос при виде нас не стоит воротить —

Мы пахнем тем, чем вы, посланники народа,

Нас угощаете. Уж такова природа.

Довольно! Где штыки? И плут, и лизоблюд

С приправой острою на блюда нам пойдут —

Готовься, гражданин: во имя этой пищи

Ломают скипетры и жезлы те, кто нищи…»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он занавес сорвал и распахнул окно —

Внизу, куда ни глянь, кишело чернью дно,

Могучая толпа с величием гигантским

Бурлила у стены прибоем океанским,

Гудела, как волна, и выла, точно пес,

И лесом острых пик огромный двор порос,

И в этом месиве повсюду то и дело

Кровь красных колпаков среди рванья алела.

Все это из окна Людовик рассмотрел —

Оторопел, и взмок, и побелел как мел,

И покачнулся.

                                          «Сир, ты видишь: мы – Отребье,

Мы изошли слюной, на нас одно отрепье,

Мы голодаем, сир, мы все – последний сброд.

Там и моя жена – в той давке у ворот.

Явилась в Тюильри! Смешно – за хлебной коркой!

Но тесто не смесить, как палкой в грязь ни торкай!

Дал мне Господь детей – отребье, мне под стать!

И те старухи, что устали горевать,

Лишившись дочери, оплакивая сына, —

Отребье, мне под стать! Сидевший неповинно

В Бастилии и тот, кто каторгу прошел,

На воле, наконец, но каждый нищ и гол:

Их гонят, как собак, смеясь, в них пальцем тычут,

Куда бы ни пошли, их про́клятыми кличут;

Все отнято у них, вся жизнь их – сущий ад!

И вот они внизу, под окнами, вопят —

Отребье, мне под стать! А девушки, которых

Растлил придворный люд – у вас немало спорых

В подобном ремесле, ты сам такой мастак! —

Вы в душу им всегда плевали, и раз так —

Они теперь внизу! Отребье – вот их имя.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Все бессловесные, все, ставшие больными,

Все, спину гнувшие безропотно на вас,

Все, все сюда пришли… Пришел их главный час!

Вот Люди, государь, ты в ноги поклонись им!

Да, мы рабочие, но больше не зависим

От всяких буржуа. Мы будущим живем,

Там станет Человек всемирным кузнецом.

Он вещи победит, он чувства обуздает,

Доищется причин и следствия узнает,

Как буйного коня, природу усмирит…

Благословен огонь, что в кузницах горит!

Довольно зла! Страшит лишь то, что неизвестно,

Но мы познаем все, чтоб мудро жить и честно.

Собратья-кузнецы, мы с молотом в руках,

Мечты осуществив, сотрем былое в прах!

Мы станем жить, как все, – не пожалеем пота,

Без брани и вражды, и помня, что работа

Улыбкой женскою навек освящена:

Честь воздадим труду – и он вернет сполна!

И на пути своем, удачливом и долгом,

Поймем, что счастливы, живя в согласье с долгом.

Но будем начеку – и возле очага

Не грех держать ружье, чтоб устрашить врага!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Запахло в воздухе отменной потасовкой!

О чем же я? О том, что этой черни ловкой —

Всем нам – теперь пора поговорить с твоим

Жульем и солдатьем… И мы поговорим!

Свободна нищета! И счастье, о котором

Я только что сказал, мы укрепим террором.

Взгляни на небеса! Они для нас тесны —

Ни воздуха вдохнуть, ни разогнуть спины.

Взгляни на небеса! А я спущусь к народу,

Где чернь и голытьба спешат на помощь сброду

Мортиры расставлять на черных мостовых:

Мы кровью смоем грязь, когда падем на них!

А если к нам на пир заявятся с дозором

Соседи-короли, то их дерьмовым сворам

Красно-коричневым, не нюхавшим петард,

Придется охладить воинственный азарт!»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он снова на плечо закинул молот.

                                          Валом

Ходила по дворам с гуденьем небывалым

Толпа, хмелевшая от речи Кузнеца,

И улюлюкала по лестницам дворца.

Казалось, весь Париж зашелся в диком раже.

И, замолчав, Кузнец рукою в вечной саже

Так, что Людовика насквозь прошиб озноб,

Кровавый свой колпак швырнул монарху в лоб!

 

Погибшие в дни девяносто второго

Вы, погибшие в дни Девяносто второго,

Вы бледнели от ласк и объятий свобод;

Тяжесть ваших сабо разбивала оковы,

Что носил на душе и на теле народ;

Вы – эпохи ветров неуемное племя,

В вашем сердце горит свет возлюбленных звезд,

О Солдаты, вас Смерть, как ядреное семя,

Щедро сеяла в пыль вдоль засохших борозд.

Вашей кровью блестят валуны на вершинах,

Кто погиб при Вальми, при Флерю, в Апеннинах —

Миллионы Христов, сонмы гаснущих глаз,

Вас оставим лежать, в сне с Республикой

                                                слившись,

Мы – привыкшие жить, перед троном

                                           склонившись.

Кассаньяки опять говорят нам о вас.

 

На музыке

Вокзальная площадь в Шарлевиле

На чахлом скверике (о, до чего он весь

Прилизан, точно взят из благонравной книжки!)

Мещане рыхлые, страдая от одышки,

По четвергам свою прогуливают спесь.

Визгливым флейтам в такт колышет киверами

Оркестр; вокруг него вертится ловелас

И щеголь, подходя то к той, то к этой даме;

Нотариус с брелков своих не сводит глаз.

Рантье злорадно ждут, чтоб музыкант сфальшивил;

Чиновные тузы влачат громоздких жен,

А рядом, как вожак, который в сквер их вывел,

И отпрыск шествует, в воланы разряжен.

На скамьях бывшие торговцы бакалеей

О дипломатии ведут серьезный спор

И переводят все на золото, жалея,

Что их советам власть не вняла до сих пор.

Задастый буржуа, пузан самодовольный

(С фламандским животом усесться —

                                          не пустяк!),

Посасывает свой чубук: безбандерольный

Из трубки вниз ползет волокнами табак.

Забравшись в мураву, гогочет голоштанник.

Вдыхая запах роз, любовное питье

В тромбонном вое пьет с восторгом солдатье

И возится с детьми, чтоб улестить их нянек.

Как матерой студент, неряшливо одет,

Я за девчонками в тени каштанов томных

Слежу. Им ясно все. Смеясь, они в ответ

Мне шлют украдкой взгляд, где тьма вещей нескромных.

Но я безмолвствую и лишь смотрю в упор

На шеи белые, на вьющиеся пряди,

И под корсажами угадывает взор

Все, что скрывается в девическом наряде.

Гляжу на туфельки и выше: дивный сон!

Сгораю в пламени чудесных лихорадок.

Резвушки шепчутся, решив, что я смешон,

Но поцелуй, у губ рождающийся, сладок…

 

Венера Анадиомена

Из ванны жестяной, как прах из домовины,

Помадою густой просалена насквозь,

Брюнетки голова приподнялась картинно,

Вся в мелких колтунах редеющих волос.

За холкой жирною воздвигнулись лопатки,

Увалистый крестец, бугристая спина,

Что окорок, бедро; с отвислого гузна,

Как со свечи оплыв, сползают сала складки.

Вдоль впадины хребта алеют лишаи.

И чтобы сей кошмар вложить в слова свои,

Понять и разглядеть – не хватит глазомера;

Прекрасножуткий зад на створки развело;

Меж буквиц врезанных – «Ярчайшая Венера» —

Пылает язвою исходное жерло.

 

Первый вечер

Она была почти нагою.

Деревья, пробудясь от сна,

Смотрели с миной плутовскою

В проем окна, в проем окна.

Был абрис тела в тусклом свете

Так непорочно-белокож.

Изящной ножки на паркете

Я видел дрожь, я видел дрожь.

И я, от ревности бледнея,

Смотрел, и не смотреть не мог,

Как луч порхал по нежной шее,

Груди – нахальный мотылек!

Я целовал ее лодыжки

И смехом был вознагражден;

В нем страстных молний били вспышки,

И хрусталя струился звон…

Тут, спрятав ноги под сорочку,

«Довольно!» – вскрикнула она,

Но покрывал румянец щечку.

Я понял: дерзость прощена.

Ресницы черные всплеснули,

Мой поцелуй коснулся глаз;

Она откинулась на стуле:

«Вот так-то лучше, но сейчас

Послушай…» – прошептало эхо,

А я молчал, целуя грудь,

И был наградой приступ смеха,

Не возражавший мне ничуть…

Она была почти нагою.

Деревья, пробудясь от сна,

Смотрели с миной плутовскою

В проем окна, в проем окна.

 

Ответ Нины

ОН: – Что медлим – грудью в грудь

                                       с тобой мы?

А? Нам пора

Туда, где в луговые поймы

Скользят ветра,

Где синее вино рассвета

Омоет нас;

Там рощу повергает лето

В немой экстаз;

Капель с росистых веток плещет,

Чиста, легка,

И плоть взволнованно трепещет

От ветерка;

В медунку платье скинь с охоткой

И в час любви

Свой черный, с голубой обводкой,

Зрачок яви.

И ты расслабишься, пьянея, —

О, хлынь, поток,

Искрящийся, как шампанея, —

Твой хохоток;

О, смейся, знай, что друг твой станет

Внезапно груб,

Вот так! – Мне разум затуманит

Испитый с губ

Малины вкус и земляники, —

О, успокой,

О, высмей поцелуй мой дикий

И воровской —

Ведь ласки по́росли шиповной

Столь горячи, —

Над яростью моей любовной

Захохочи!..

Семнадцать лет! Благая доля!

Чист окоём,

Любовью дышит зелень поля.

Идем! Вдвоем!

Что медлим – грудью в грудь с тобой мы?

Под разговор

Через урочища и поймы

Мы вступим в бор,

И ты устанешь неизбежно,

Бредя в лесу,

И на руках тебя так нежно

Я понесу…

Пойду так медленно, так чинно,

Душою чист,

Внимая птичье андантино:

«Орешный лист…»

Я брел бы, чуждый резких звуков,

В тени густой.

Тебя уютно убаюкав,

Пьян кровью той,

Что бьется у тебя по жилкам,

Боясь шепнуть

На языке бесстыдно-пылком:

Да-да… Чуть-чуть…

И солнце ниспошлет, пожалуй,

Свои лучи

Златые – для зелено-алой

Лесной парчи.

Под вечер нам добраться надо

До большака,

Что долго тащится, как стадо

Гуртовщика.

Деревья в гроздьях алых пятен,

Стволы – в смолье,

И запах яблок сладко внятен

За много лье.

Придем в село при первых звездах

Мы прямиком,

И будет хлебом пахнуть воздух

И молоком;

И будет слышен запах хлева,

Шаги коров,

Бредущих на ночь для сугрева

Под низкий кров;

И там, внутри, сольется стадо

В массив один,

И будут гордо класть говяда

За блином блин…

Очки, молитвенник старушки

Вблизи лица;

По край напененные кружки

И жбан пивца;

Там курят, ожидая пищи,

Копя слюну,

Надув тяжелые губищи

На ветчину,

И ловят вилками добавку:

Дают – бери!

Огонь бросает блик на лавку

И на лари,

На ребятенка-замарашку,

Что вверх задком,

Сопя, вылизывает чашку

Пред камельком,

И тем же озаряем бликом

Мордатый пес,

Что лижет с деликатным рыком

Дитенка в нос…

А в кресле мрачно и надменно

Сидит карга

И что-то вяжет неизменно

У очага;

Найдем, скитаясь по хибаркам,

И стол, и кров,

Увидим жизнь при свете ярком

Горящих дров!

А там, когда сгустятся тени,

Соснуть не грех —

Среди бушующей сирени,

Под чей-то смех…

О, ты придешь, я весь на страже!

О, сей момент

Прекрасен, несравнен, и даже…

ОНА: – А документ?

 

Обомлевшие

Где снег ночной мерцает ало,

Припав к отдушине подвала,

Задки кружком, —

Пять малышей – бедняги! – жадно

Глядят, как пекарь лепит складно

Из теста ком.

Им видно, как рукой искусной

Он в печку хлеб сажает вкусный,

Желтком облив.

Им слышно: тесто поспевает,

И толстый пекарь напевает

Простой мотив.

Они все съежились в молчанье…

Большой отдушины дыханье

Тепло, как грудь!

Когда же для ночной пирушки

Из печки калачи и плюшки

Начнут тянуть

И запоют у переборок

Ряды душистых сдобных корок

Вслед за сверчком, —

Что за волшебное мгновенье,

Душа детишек в восхищенье

Под их тряпьем.

В коленопреклоненной позе

Христосики в ночном морозе

У дырки той,

К решетке рожицы вплотную,

За нею видят жизнь иную,

Полны мечтой.

Так сильно, что трещат штанишки,

С молитвой тянутся глупышки

В открытый рай,

Который светлым счастьем дышит.

А зимний ветер им колышет

Рубашки край.

 

Роман

 

1

Нет рассудительных людей в семнадцать лет!

Июнь. Вечерний час. В стаканах лимонады.

Шумливые кафе. Кричаще-яркий свет.

Вы направляетесь под липы эспланады.

Они теперь в цвету и запахом томят.

Вам хочется дремать блаженно и лениво.

Прохладный ветерок доносит аромат

И виноградных лоз, и мюнхенского пива.

 

2

Вы замечаете сквозь ветку над собой

Обрывок голубой тряпицы с неумело

Приколотой к нему мизерною звездой,

Дрожащей, маленькой и совершенно белой.

Июнь! Семнадцать лет! Сильнее крепких вин

Пьянит такая ночь… Как будто бы спросонок,

Вы смотрите вокруг, шатаетесь один,

А поцелуй у губ трепещет, как мышонок.

 

3

В сороковой роман мечта уносит вас…

Вдруг – в свете фонаря, – прервав виденья ваши,

Проходит девушка, закутанная в газ,

Под тенью страшного воротника папаши.

И, находя, что так растерянно, как вы,

Смешно бежать за ней без видимой причины,

Оглядывает вас… И замерли, увы,

На трепетных губах все ваши каватины.

 

4

Вы влюблены в нее. До августа она

Внимает весело восторженным сонетам.

Друзья ушли от вас: влюбленность им смешна.

Но вдруг… ее письмо с насмешливым ответом.

В тот вечер… вас опять влекут толпа и свет…

Вы входите в кафе, спросивши лимонаду…

Нет рассудительных людей в семнадцать лет

Среди шлифующих усердно эспланаду!

 

Зло

Меж тем как красная харкотина картечи

Со свистом бороздит лазурный небосвод

И, слову короля послушны, по-овечьи

Бросаются полки в огонь, за взводом взвод;

Меж тем как жернова чудовищные бойни

Спешат перемолоть тела людей в навоз

(Природа, можно ли взирать еще спокойней,

Чем ты, на мертвецов, гниющих между роз?) —

Есть бог, глумящийся над блеском напрестольных

Пелен и ладаном кадильниц. Он уснул,

Осанн торжественных внимая смутный гул,

Но вспрянет вновь, когда одна из богомольных

Скорбящих матерей, припав к нему в тоске,

Достанет медный грош, завязанный в платке.

 

Ярость цезарей

Бредет среди куртин мужчина, бледный видом,

Одетый в черное, сигарный дым струя,

В мечтах о Тюильри он счет ведет обидам,

Порой из тусклых глаз бьют молний острия.

О, император сыт, – все двадцать лет разгула

Свободе, как свече, твердил: «Да будет тьма!» —

И задувал ее. Так нет же, вновь раздуло —

Свобода светит вновь! Он раздражен весьма.

Он взят под стражу. – Что бормочет он угрюмо,

Что за слова с немых вот-вот сорвутся уст?

Узнать не суждено. Взор властелина пуст.

Очкастого, поди, он вспоминает кума…

Он смотрит в синеву сигарного дымка,

Как вечером в Сен-Клу глядел на облака.

 

Зимние мечтания

Наш розовый вагон обит небесным шелком —

Войди и позови;

Нам будет хорошо: совьем уютно, с толком

Мы гнездышко любви.

Ты заслонишь глаза ручонкою проворной —

Тебе глядеть невмочь

Туда, где за окном волчиной стаей черной

Гримасничает ночь.

Потом ты ощутишь: слегка горит щека;

То легкий поцелуй, как лапки паучка,

Бегущего по нежной шее;

И, голову склоня, ты мне велишь: «Найди!»,

И будем не спеша – дорога впереди —

Ловить бродячего злодея…

 

Уснувший в ложбине

В прогале меж дерев серебряно блистая,

Река поет и бьет о берег травяной;

На солнечном огне горит гора крутая,

В ложбине у реки клубится жар дневной.

Спит молодой солдат, упав затылком в травы,

На ложе земляном – его удобней нет;

Рот приоткрыт слегка, и волосы курчавы,

По бледному лицу стекает теплый свет.

Он спит. Он крепко спит. И видит сны земные —

С улыбкой слабою, как малыши больные;

Согреться бы ему – земля так холодна;

Не слышит он во сне лесного аромата;

К недышащей груди ладонь его прижата —

Там с правой стороны два кровяных пятна.

 

В зеленом кабаре

Шатаясь восемь дней, я изорвал ботинки

О камни и, придя в Шарлеруа, засел

В «Зеленом кабаре», спросив себе тартинки

С горячей ветчиной и с маслом. Я глядел,

Какие скучные кругом расселись люди,

И, ноги протянув далеко за столом

Зеленым, ждал – как вдруг утешен был во всем,

Когда, уставив ввысь громаднейшие груди,

Служанка-девушка (ну! не ее смутит

Развязный поцелуй) мне принесла на блюде,

Смеясь, тартинок строй, дразнящих аппетит,

Тартинок с ветчиной и с луком ароматным,

И кружку пенную, где в янтаре блестит

Светило осени своим лучом закатным.

 

Испорченная

Трактира темный зал, и запахи его —

Плоды и виноград – мне будоражат чресла.

В тарелку положив – не знаю я, чего;

Блаженствовал теперь в огромном чреве кресла.

Я слышу бой часов и с наслажденьем ем;

Но распахнулась дверь – аж затрещали доски,

Служаночка вошла – не знаю я, зачем:

Косынка набекрень, испорчена прическа.

Мизинцем проведя по розовой щеке,

Подумала она, должно быть, о грешке;

Припухшая губа пылала что есть силы.

Дотронулась мельком до моего плеча,

И, верно поцелуй возжаждала, шепча:

«Смотри-ка, холодок на щечку я словила…»

 

Блестящая победа под Саарбрюккеном,

Голубовато-желт владыка в бранной славе,

Лошадку оседлал и вот – сидит на ней;

Мир видеть розовым он нынче в полном праве.

Он кротче папочки, Юпитера грозней.

Служивые стоят и отдыхают сзади,

При барабанчиках и пушечках найдя

Покоя миг. Питу, в мундире, при параде,

От счастья обалдел и смотрит на вождя.

Правее – Дюманэ, зажав приклад винтовки,

Пострижен бобриком, при всей экипировке,

Орет: «Да здравствует!» – вот это удальство!..

Блистая, кивер взмыл светилом черным… Рядом

Лубочный Ле-Соруб стоит к воякам задом

И любопытствует: «Случайно, не того?..»

 

Буфет

Дубовый, сумрачный и весь резьбой увитый,

Похож на старика объемистый буфет;

Он настежь растворен, и сумрак духовитый

Струится из него вином далеких лет.

Он уместить сумел, всего себя натужив,

Такое множество старинных лоскутков,

И желтого белья, и бабушкиных кружев,

И разукрашенных грифонами платков;

Здесь медальоны, здесь волос поблекших прядки,

Портреты и цветы, чьи запахи так сладки

И слиты с запахом засушенных плодов, —

Как много у тебя, буфет, лежит на сердце!

Как хочешь ты, шурша тяжелой черной дверцей,

Поведать повести промчавшихся годов!

 

Моя богемная жизнь

(Фантазия)

Запрятав кулаки по продранным карманам,

В роскошнейшем пальто – с него весь ворс облез —

Я с Музою бродил под куполом небес,

И мыслями летел к любимым и желанным!

Как Мальчик-с-пальчик – я, волнуясь и спеша,

Бросал зерно стихов – проростки вящей славы;

И, подтянув штаны – потерты и дырявы —

Я отдыхал в горсти Небесного Ковша.

Я слышал шорох звезд в густой пыли обочин;

Был каплями росы мне прямо в лоб вколочен

Густой могучий хмель сентябрьского вина;

Взирая на свои разбитые ботинки,

На лире я бряцал – тянул чулков резинки,

И рифменным огнем душа была пьяна!

 

Вороны

Господь, когда равнина стыла,

Когда в сожженных хуторах

Мечи устали сеять страх,

На мертвую натуру с тыла

Спошли любезное свое

Блистательное воронье.

Лететь навстречу катастрофам —

Вот ваш от бури оберег!

Летите вдоль иссохших рек

И вдоль путей к седым голгофам,

Вдоль рвов и ям, где плещет кровь;

Рассыпьтесь и сберитесь вновь!

Кружитесь, тысячные стаи,

Слетясь зимой со всех концов,

Над тьмой французских мертвецов,

Живых к раздумью призывая!

О, вестник – совести тиран,

О, похоронный черный вран!

С небес сошедшие святые,

Рассевшись в сумраке гаёв,

Оставьте майских соловьев

Для тех, кого леса густые

Сковали путами травы —

Для тех, кто навсегда мертвы.

 

Восседающие в креслах

В провалах зелени сидят тупые зенки.

Недвижимая длань пришпилена к бедру.

Проказой-плесенью, как на замшелой стенке,

Испятнана башка – на ней бугор к бугру.

Уродливый костяк изломан, как в падучей.

А кресла – прутяной изогнутый обвод —

С утра до вечера баюкают скрипуче

Ублюдочную плоть, невыношенный плод.

Седалища чудил просижены до блеска —

Сверкают так, что хоть обойщика зови.

И поседелых жаб потряхивает резко

Злой озноб снеговой в негреющей крови.

Так безмятежен дух коричневой истомы,

Так немощь их телес заносчиво глуха —

Как будто, затаясь в набивке из соломы,

Им летний зной согрел вместилище греха.

А пальцам скрюченным и ныне почему бы

Побудку не сыграть, со страстью закрутив?

Нет, намертво свело – в колени вбиты зубы,

И брякает в ушах кладбищенский мотив.

Попытка чуть привстать для них подобна смерти.

Как злобные коты на схватке удалой,

Трясут лопатками и фыркают, что черти.

Но гаснет пыл бойцов – штаны ползут долой.

Заслышат чужака – трепещут ног кривули,

Наставят лысины бодливые быки.

И пуговицы их, летя, разят как пули,

И сверлят вас насквозь их дикие зрачки.

Глаза побитых псов отравою плюются;

Вас волокут на дно, победно вереща;

Незримые клешни мечтают дотянуться

До теплой слабины гортанного хряща.

Укрывши кулаки под бахромою сальной

Обтрепанных манжет, совеют упыри.

Им будоража нюх, как аромат миндальный,

Желанье мщения вздувает пузыри.

Когда суровый сон им веки плотно смежит —

Подсунув плети рук под любострастный зад,

Соитьем с креслами седая грезит нежить,

Приумноженьем тех, на чем они сидят.

Краями бороды зудящий член тревожа,

Cтрекозам вслед заслав плевки густых чернил,

Пыльцою запятых усеянные, рожи

Насилуют того, кто их обременил.

 

Голова фавна

В листве, в шкатулке зелени живой,

В листве, в цветущем золоте, в котором

Спит поцелуй, – внезапно облик свой

Являя над разорванным узором

Орнамента, глазастый фавн встает,

Цветок пурпурный откусив со стебля,

Вином окрасив белозубый рот,

Хохочет, тишину ветвей колебля:

Мгновение – и дерзок, и упрям,

Он белкой мчится прочь напропалую,

И трудно, как на ветках снегирям,

Опять уснуть лесному поцелую.

 

Таможенники

Честящие: «К чертям!», цедящие: «Плевать!»,

Вояки, матросня – отбросы и крупицы

Империи – ничто пред Воинством Границы,

Готовым и лазурь вспороть и обыскать.

С ножом и трубкою, с достоинством тупицы

И псом на поводке – едва начнет опять

Лес мглой, как бык слюной, на травы истекать —

На пиршество свое таможенник стремится!

Для нимф и для людей – един его закон.

Фра Дьяволо схватив и Фауста в потемках,

«Стой, – рявкнет, – старичье! Ну, что у вас в котомках?»

И, глазом не моргнув, любой красотке он

Досмотр устроит: все ли прелести в порядке?

И под его рукой душа уходит в пятки!

 

Вечерняя молитва

Прекрасный херувим с руками брадобрея,

Я коротаю день за кружкою резной;

От пива мой живот, вздуваясь и жирея,

Стал сходен с парусом над водной пеленой.

Как в птичнике помет дымится голубиный,

Томя ожогами, во мне роятся сны,

И сердце иногда печально, как рябины,

Окрашенные в кровь осенней желтизны.

Когда же, тщательно все сны переварив

И весело себя по животу похлопав,

Встаю из-за стола, я чувствую позыв…

Спокойный, как творец и кедра и иссопов,

Пускаю ввысь струю, искусно окропив

Янтарной жидкостью семью гелиотропов.

 

Военная песня парижан

Весна являет нам пример

Того, как из зеленой чащи,

Жужжа, летят Пикар и Тьер,

Столь ослепительно блестящи!

О Май, сулящий забытье!

Ах, голые зады так ярки!

Они в Медон, в Аньер, в Банье

Несут весенние подарки!

Под мощный пушечный мотив

Гостям маршировать в привычку;

В озера крови напустив,

Они стремят лихую гичку!

О, мы ликуем – и не зря!

Лишь не выглядывай из лазов:

Встает особая заря,

Швыряясь кучами топазов!

Тьер и Пикар!.. О, чье перо

Их воспоет в достойном раже!

Пылает нефть: умри, Коро,

Превзойдены твои пейзажи!

Могучий друг – Великий Трюк!

И Фавр, устроившись меж лилий,

Сопеньем тешит всех вокруг,

Слезой рыдает крокодильей.

Но знайте: ярость велика

Объятой пламенем столицы!

Пора солидного пинка

Вам дать пониже поясницы.

А варвары из деревень

Желают вам благополучья:

Багровый шорох в скорый день

Начнет ломать над вами сучья.

 

Мои красоточки

Зеленоватый, как в июне

Капустный срез,

Сочится щелок, словно слюни,

На вас с небес,

Дождевики пятнает ваши,

Как жир колбас;

Уродки, вздерните гамаши —

И живо в пляс!

С голубкой снюхались мы сладко,

Соитьем губ!

С уродкой ели яйца всмятку

И суп из круп!

Белянка вызнала поэта

Во мне – тоска!

А ну, пригнись – тебе за это

Я дам пинка;

Помадой, черная сучара,

Смердишь – сблюю!

Ты продырявила гитару

Насквозь мою.

Я рыжую слюнявил свинку,

Как блудодей,

Заразой капая в ложбинку

Промеж грудей!

Я ненавижу вас, дурнушки,

До спазма вен!

Попрячьте титьки-погремушки

В корсажный плен!

И чувства, словно в ссоре плошки,

Крошите вдрызг;

А ну-ка – на пуанты, кошки,

И – громче визг!

Все наши вязки, наши случки

Забыть бы рад!

Прямее спины! Выше, сучки,

Клейменый зад!

И я для вас, мои милашки,

Слагал стишки?

Переломать бы вам костяшки,

Вспороть кишки!

В углах вяжите, паучихи,

Узлы тенёт!

И сам Господь в беззвездном чихе

Вам подмигнёт!

Луна раскрасит рожи ваши,

Как пиалы;

Уродки, вздерните гамаши —

Вы так милы!

 

Приседания

Полдневный час; в кишках почувствовав укол,

Таращится монах в келейное оконце;

Сияя, как песком начищенный котел,

Ему потухший взгляд дурманит злое солнце;

И головная боль, и так живот тяжел…

Ему не по себе – не греет одеяло;

Сползает с койки прочь, в коленях дрожь сильна;

Пожадничал старик за трапезой немало —

Да мал ночной горшок для грузного гузна;

Рубаху бы задрать повыше не мешало!

Дрожа, едва присел; ступнями в камень врос,

И пальцы на ногах заледенели резко;

На стеклах – желтизна, их выцветил мороз;

Он фыркает, кривясь от солнечного блеска —

Пасхального яйца алей бугристый нос.

Он вытянул к огню дрожащую десницу;

Отвисшая губа; тепло зудит в паху;

Штаны раскалены; назойливая птица

Тревожит изнутри больную требуху;

Он хочет закурить, да трубка не дымится.

Вокруг царит развал: убогий старый хлам,

Лохмотьями кичась, храпит на грязном брюхе;

Скрипучие скамьи по мусорным углам

Укрылись, как в траве огромные лягухи;

Буфет, оголодав, рвет пасть напополам.

И тошнотворный смрад, как тинное болото,

Всю келью затопил, и в черепе – труха;

Щетиной заросла щека, мокра от пота;

И ходит ходуном скамья – не без греха,

И бьет по кадыку тяжелая икота.

А вечером, когда накроет сад луна —

На розовом снегу рисуясь тенью серой,

Присядет задница, огнем окаймлена,

И любопытный нос, притянутый Венерой,

Уткнется в синь небес, не ведающих дна.

 

Семилетние поэты

По книге назубок ответил, как всегда —

И матушка ушла, довольна и горда;

Ей было невдомек: давно с души у сына

Воротит и претит вся эта мертвечина.

Послушен и умен – прилежный ученик,

Но морщивший лицо короткий нервный тик

Показывал, что в нем живет нелегкий норов;

Меж плесневелых стен, во мраке коридоров

Высовывал язык, кулак сучил порой,

И, веки опустив, мушиный видел рой;

День подходил к концу, ночь тишину дарила —

Он злобно бормотал, усевшись на перила;

Его всегда томил палящий летний зной —

Тупея от жары, подавленный и злой,

В прохладе нужника он вечным постояльцем

Спокойно размышлял, в носу копая пальцем.

Зимою холода смывали летний смрад —

Он молча уходил в полузаросший сад,

Садился под стеной, чьи каменные глыбы

Слой извести скрывал, и с видом снулой рыбы

Он слушал, как столбы подгнившие скрипят…

Знакомство он водил с оравою ребят:

Некормлены, худы, глазасты и патлаты,

Обряжены в тряпье – кругом одни заплаты,

На лицах желтизна, в коросте кулачки,

Изяществом речей гордились дурачки!

К мальчишкам он питал сочувственную жалость,

Мать заставала их – и донельзя пугалась;

Он следовал за ней, покорен и учтив,

А материнский взор невинен был – но лжив!

В семь лет он сочинял наивные романы

Про вольные леса, пустыни и саванны,

В романах излагал, что вычитал и знал;

Краснея, он листал пленительный журнал —

Как были хороши, смешливы, страстны, кротки

В нестрогих платьицах заморские красотки.

– А в восемь лет ему подбросила судьба

Подружку, что была бесстыдна и груба;

Возились в уголку; тряслись ее косицы;

Он, изловчась, кусал ее за ягодицы —

Девчонка сроду не носила панталон —

И детской кожи вкус на деснах чуял он,

И, получив пинок, сбегал от потрясений.

Его страшил покой декабрьских воскресений;

Причесан, приодет – часами напролет

Он Библию читал; зеленый переплет

Мерещился во сне; от нелюбови к Богу

Он не переживал; почасту и помногу

На улицу глядел – усталые, в пыли,

Рабочие домой через предместье шли;

Разносчики газет, вертясь волчками в спешке,

Кричали новости – в ответ неслись насмешки.

– А он не мог изгнать из детской головы

Свет золотых небес, дух луговой травы.

Порой он смаковал неясных мыслей ворох,

И в комнате пустой, при запыленных шторах,

От сырости дрожа, при свете каганца

Читал он свой роман и думал без конца

Про огненный закат, про лес в плену прилива,

Про плоть цветущих звезд, что блещут похотливо;

Кружилась голова, слабел и бормотал!

За окнами шумел и сплетничал квартал,

– А он, совсем один, на ложе грубой ткани

Упорно прозревал свой парус в океане!

 

Бедняки в церкви

В загоне на скамьях дубовых восседая,

Дыханием смердя, они вперяют взор

Туда, где золотом в смирении блистая,

На двадцать голосов псалмы горланит хор.

Благоухает воск – им мнится запах хлеба,

И с видом битых псов сонм бедняков блажных

Возносит к Господу, царю земли и неба,

Тщету своих молитв, упорных и смешных.

Бабенки задницей лощат охотно скамьи:

Шесть дней дотоль Господь их заставлял страдать!

И плачущих детей с дрожащими руками

Спешат они в тряпьё плотнее замотать.

Наружу грудь торчит, замызгана от супа,

Глаза, где не горит молитва средь зениц,

Стремят они туда, где щеголяет группа

В бесформенных «шляпо» беспутных молодиц.

Там – голод и дубак, муж, пьяница синюшный,

А здесь так хорошо, что места нет для зла,

Но холодно вокруг, галдеж и шепот скучный,

Елозят грузные старушечьи тела.

Припадочные здесь, увечные толкутся,

Они противны вам, коль клянчат у дверей,

Носами в требники не преминут уткнуться

Все подопечные собак-поводырей.

Слюною исходя бездумной веры нищей,

Бормочут без конца воззвания к Христу,

Который грезит там, в превыспреннем жилище,

Взирая свысока на эту нищету,

На толстых и худых, на грязных рубищ плесень,

На сей нелепый фарс, укутанный во мглу;

Цветиста проповедь, ей свод церковный тесен,

Все ширится она в мистическом пылу,

А в нефе храмовом, где солнце умирает,

В банальном капоре по-ханжески Мадам

На печень хворую – о Господи! – пеняет,

Лизнув святой воды, текущей по перстам.

 

Украденное сердце

Рвет кровью сердце, словно в качку,

Рвет кровью молодость моя:

Здесь бьют за жвачку и за жрачку,

Рвет кровью сердце, словно в качку,

В ответ на вздрючку и подначку,

На зубоскальство солдатья.

Рвет кровью сердце, словно в качку,

Рвет кровью молодость моя!

Срамной, казарменный, солдатский,

Их гогот пьян, а говор прян.

Здесь правит судном фаллос адский,

Срамной, казарменный, солдатский.

Волною абракадабратской

Омой мне сердце, океан!

Срамной, казарменный, солдатский,

Их гогот пьян, а говор прян!

Сжевав табак, не за тебя ли,

О сердце, примутся они?

Рыгая, примутся в финале,

Сжевав табак, не за тебя ли?

Меня тошнит; тебя украли —

Как ни лелей и ни храни.

Сжевав табак, не за тебя ли,

О сердце, примутся они?

 

Парижская оргия, или Столица заселяется вновь

Мерзавцы, вот она! Спешите веселиться!

С перронов – на бульвар, где все пожгла жара.

На западе легла священная столица,

В охотку варваров ласкавшая вчера.

Добро пожаловать сюда, в оплот порядка!

Вот площадь, вот бульвар – лазурный воздух чист,

И выгорела вся звездистая взрывчатка,

Которую вчера во тьму швырял бомбист!

Позавчерашний день опять восходит бодро,

Руины спрятаны за доски кое-как;

Вот – стадо рыжее для вас колышет бедра.

Не церемоньтесь! Вам безумство – самый смак!

Так свора кобелей пустовку сучью лижет —

К притонам рветесь вы, и мнится, всё вокруг

Орет: воруй и жри! Тьма конвульсивно движет

Объятия свои. О, скопище пьянчуг,

Пей – до бесчувствия! Когда взойдет нагая

И сумасшедшая рассветная заря,

Вы будете ль сидеть, над рюмками рыгая,

Бездумно в белизну слепящую смотря?

Во здравье Женщины, чей зад многоэтажен!

Фонтан блевотины пусть брызжет до утра —

Любуйтесь! Прыгают, визжа, из дыр и скважин

Шуты, венерики, лакеи, шулера!

Сердца изгажены, и рты ничуть не чище —

Тем лучше! Гнусные распахивайте рты:

Не зря же по столам наставлено винище —

Да, победители слабы на животы.

Раздуйте же ноздрю на смрадные опивки;

Канаты жирных шей отравой увлажня!

Поднимет вас поэт за детские загривки

И твердо повелит: «Безумствуй, сволочня,

Во чрево Женщины трусливо рыла спрятав

И не напрасно спазм провидя впереди,

Когда вскричит она и вас, дегенератов,

Удавит в ярости на собственной груди.

Паяца, короля, придурка лизоблюда

Столица изблюет: их тело и душа

Не впору и не впрок сей Королеве Блуда —

С нее сойдете вы, сварливая парша!

Когда ж вы скорчитесь в грязи, давясь от страха,

Скуля о всех деньгах, что взять назад нельзя,

Над вами рыжая, грудастая деваха

Восстанет, кулаком чудовищным грозя!»

Когда же было так, что в грозный танец братьев,

Столица, ты звала, бросаясь на ножи,

Когда же пала ты, не до конца утратив

В зрачках те дни весны, что до сих пор свежи,

Столица скорбная, – почти что город мертвый, —

Подъемлешь голову – ценой каких трудов!

Открыты все врата, и в них уставлен взор твой,

Благословимый тьмой твоих былых годов.

Но вновь магнитный ток ты чуешь, в каждом нерве,

И, в жизнь ужасную вступая, видишь ты,

Как извиваются синеющие черви

И тянутся к любви остылые персты.

Пускай! Венозный ток спастических извилин

Беды не причинит дыханью твоему —

Так злато горних звезд кровососущий филин

В глазах кариатид не погрузит во тьму.

Пусть потоптал тебя насильник – жребий страшен,

Пусть знаем, что теперь нигде на свете нет

Такого гноища среди зеленых пашен, —

«О, как прекрасна ты!» – тебе речет поэт.

Поэзия к тебе сойдет средь ураганов,

Движенье сил живых подымет вновь тебя —

Избранница, восстань и смерть отринь, воспрянув,

На горне смолкнувшем побудку вострубя!

Поэт поднимется и в памяти нашарит

Рыданья каторги и городского дна —

Он женщин, как бичом, лучом любви ошпарит

Под канонадой строф, – держись тогда, шпана!

Все стало на места: вернулась жизнь былая,

Бордели прежние, и в них былой экстаз —

И, меж кровавых стен горячечно пылая,

В зловещей синеве шипит светильный газ.

 

Руки Жанны-Мари

Они, большие эти руки,

В чью кожу въелась чернота,

И нынче, бледные от муки,

Твоим, Хуана, не чета.

Не кремы и не притиранья

Покрыли темной негой их,

Не сладострастные купанья

В прудах агатовых ночных.

Они ли жаркий луч ловили

В истоме в безмятежный час?

Сигары скручивали или

Сбывали жемчуг и алмаз?

К пылающим стопам Мадонны

Они ли клали свой букет?

От черной крови белладонны

Мерцает в их ладонях свет.

Охотницы ли на двукрылых

Среди рассветно-синих трав,

Когда нектарник приманил их?

Смесительницы ли отрав?

Какой, пленяя страстью адской,

Их обволакивал угар,

Когда мечтою азиатской

Влекли Сион и Кенгавар?

Нет, не на варварских базарах,

Не за молитвою святой

И не за стиркою загар их

Покрыл такою смуглотой.

Нет, это руки не служанки

И не работницы, чей пот

В гнилом лесу завода, жаркий,

Хмельное солнце дегтя пьет.

Нет, эти руки-исполины,

Добросердечие храня,

Бывают гибельней машины,

Неукротимее коня!

И, раскаляясь, как железо,

И сотрясая мир, их плоть

Споет стократно Марсельезу,

Но не «Помилуй нас, Господь!»

Без милосердья, без потачки,

Не пожалев ни шей, ни спин,

Они смели бы вас, богачки,

Всю пудру вашу, весь кармин!

Их ясный свет сильней религий,

Он покоряет всех кругом,

Их каждый палец солнцеликий

Горит рубиновым огнем!

Остался в их крови нестертый

Вчерашний след рабов и слуг,

Но целовал Повстанец гордый

Ладони смуглых этих Рук,

Когда любви мятежной сила

В толпе, куда ни поглядишь,

Их, побледневших, проносила

На митральезах сквозь Париж!

О Руки! Нынче на запястьях

У вас блестит, звеня, металл.

Мы раньше целовали всласть их —

Теперь черед цепей настал.

И не сдержать нам тяжкой дрожи,

Не отвести такой удар,

Когда сдирают вместе с кожей,

О Руки, ваш святой загар!

 

Сестры милосердия

Прекрасный юноша, герой широкоплечий,

Со смуглой кожею и взором огневым,

Тот, кто сумел бы стать неслыханным Предтечей

В далекой Персии, простертой перед ним;

Еще неискушен, несдержан, не обужен

Ничем, но увлечен подспудной новизной,

Как юный вал морской, на ложе из жемчужин

Раскипятившийся под летнею грозой, —

Прекрасный юноша измерит бездну злобы

И мерзости людской, и примется взывать,

Израненный, к сестре, к спасительнице, чтобы

Ее сестрою милосердия назвать.

Но, Женщина, тебе, о ненасытный потрох,

Не стать такой Сестрой, и не обманут взгляд

Ни ночь твоих бровей, ни тень пушка на бедрах,

Ни пальцы легкие, ни груди, что блазнят.

Ты спишь, открыв глаза, ослепшая навеки,

Но тщетно мы к тебе стараемся припасть:

Ты – млекогрудая, а молишь нас о млеке,

И это мы тебя укачиваем всласть.

За всю мороку, что тебе досталась в прошлом,

За каждый обморок, за ненависть и ложь,

Зла не держащая, ты все же воздаешь нам —

Всей кровью месячных до капли воздаешь!

Несчастный в ужасе; об этом тяжком грузе

Он вовсе не мечтал и, жаждущий высот,

Спешит на зов судьбы – припасть к зеленой Музе,

От Справедливости он соучастья ждет.

Но эти две Сестры – соперницы докуки,

Всю душу изглодав, исчезнут без следа,

И горестным лицом в кормилицыны руки

Природы благостной уткнется он тогда.

И что ж? Ни магии, ни вере не по силам

Беднягу исцелить, утешить гордеца,

И в одиночестве унылом и постылом

Он ждет безропотно грядущего конца, —

Все грезы перебрав и тихо встав у гроба,

Все в мире истины пройдя за пядью пядь,

К тебе, о Смерть, к тебе он обернется, чтобы

Тебя сестрою милосердия назвать!

 

Гласные

А – черное, И – красное, О – голубое,

Е – жгуче-белое, а в У – зеленый цвет.

Я расскажу вам все! А – черный панцирь бед,

Рой мух над трупом, море тьмы ночное.

Е – парус белый, белый блеск побед,

В алмазах снег, сиянье ледяное,

Пух одуванчика! И – жало злое,

Усмешка губ, хмель крови, алый бред.

У – дрожь зеленых волн и вздох кручины;

Зеленые луга; упрямые морщины

Твои, алхимик, сумрачного лба…

О – звонкая архангела труба:

Она пронзает скрежетом – пучины!

Омега… Синие – твои глаза, Судьба!

 

«Розовослезная звезда, что пала в уши…»

Розовослезная звезда, что пала в уши.

Белопростершейся спины тяжелый хмель.

Краснослиянные сосцы, вершины суши.

Чернокровавая пленительная щель.

 

Праведник

(Фрагмент)

Как проглотив аршин, являя строгий норов,

Сидел он, златолик; а я твердил в поту:

«Ты хочешь созерцать сверканье метеоров?

Жужжанье млечных звезд подслушать на лету?

Учуять бег планет в безмолвии просторов?

Твой лоб ночная блажь изрыла, словно крот.

Святой, вернись под кров и помолись прилежно,

Умильно покривясь, прикрой ладонью рот;

А блудный твой клеврет толкнет тебя небрежно —

Скажи: подале, брат! я сломлен, я урод!»

Святой остался прям – от сокровенной боли

Тревожась, голубел, как сумеречный луг…

«О чертов слезокап, продай свои мозоли,

О гефсиманский страж, певец бретонских вьюг,

Зашитый в благодать – благослови нас, что ли!

Семейный патриарх и городской тиран,

Ты сердце обмакнул в Грааля кровь святую,

Величьем ослеплен, слепой любовью пьян;

Я уязвлен тобой, и ныне я бунтую —

Ты гаже сотни сук, глупей, чем Калибан!

Смеюсь и слезы лью; глупец! твоих обеден

Не надобно – принять прощенье не смогу;

Я проклят навсегда, я пьян, безумен, бледен;

Мне мерзко все, что спит в твоем тупом мозгу;

Усни и ты, святой! Покой тебе не вреден.

Ты свят, о да, ты свят! В нелепостях белесых

И скопческим умом, и нежностью шурша,

Ты фыркать норовишь, как гурт китов безносых;

Спеша себя изгнать, отпеть себя спеша,

Ты вдребезги разбил свой кривоватый посох!

Господень Зрак, ты – трус! Я эту тайну выдам —

Пускай смертельный хлад божественных ступней

Дыханье мне собьет… Твой лоб запродан гнидам!

Сократ и Иисус, святые давних дней,

В ночи воздайте честь Тому, Кто мерзок видом!»

Надрывно я кричал, а ночь была светла

И благостна; меня трепала лихорадка;

И призрак просквозил вдоль потного чела,

И злобу с губ кривых омыл он без остатка…

– О темные ветра, кляните Князя Зла!

Я стану слушать вас в немеющих просторах

Лазури, где, хвосты кометам удлиня,

Порядок, вечный страж, толчками вёсел спорых

Плывет сквозь океан небесного огня

И бреднем по пути сгребает звездный ворох!

Исчезни поскорей, постыдная удавка!

Томительная сласть прожеванной тоски

Впивается в десну, как жадная пиявка —

Так зализать в боку торчащие кишки

Пытается, скуля, пораненная шавка.

О милосердьи врут – ни шагу вправо-влево…

– О, как меня мутит от скорбных ланьих глаз,

От липких сальных слов тягучего напева,

От кучи сосунков, что славят смертный час —

Святые, мы ещё нагадим вам во чрева!

 

Что говорят поэту о цветах

 

I

Чернеет лазурь над тобой,

Топазами бездну исторкав,

А Лилии бледной толпой

Сопят, как клистиры восторгов!

Век саго растит из зерна

Не грезу – крахмал и глюкозу,

А Лилии выпьют до дна

И высосут всю твою Прозу!

Они у Кердреля в груди!

Они в образцовом сонете

Тридцатого года; гляди —

И у Менестреля в букете

Они же! Все Лилии! Сплошь!

Как грешницу в белой сорочке,

И ты сладострастно введешь

Дрожащую Лилию в строчки!

Когда же сойдешь поутру,

Белея рубахою потной,

Наполнит ее на ветру

Душок Незабудки болотной.

Но стих твой одной лишь открыт

Сирени – о вымысел жалкий! —

Да сладким плевкам Альсеид,

Духмяным соцветьям Фиалки!..

 

II

Поэты, вам хочется Роз,

Раздувшихся, дышащих, алых,

Чтоб лавр их до неба вознес

На стеблях октав небывалых!

Чтоб, сдув их, как снежную пыль,

И вихрем подняв краснокрылым,

Пыльцою швырнулся БАНВИЛЬ

В глаза близоруким зоилам!

В лугах приминая былье,

На Флору тихоня фотограф

Глядит, многоликость ее,

Как винные пробки, одобрив.

И вот – что за немощный сброд

Растений, тщедушных и ломких!

Их такса и та перейдет,

Как мелкую заводь, в потемках!

И вот – что за пакостный вид

Рисунков, где Лотос синюшный

В елейном сюжете манит

Причастницы взор благодушный!

Цветистая ода – точь-в-точь

Окошко цветущей девицы;

А на Маргаритку не прочь

Любой махаон испражниться.

– Тряпья! Подходите! Репья!..

Цветы по отжившим Салонам

Ползут, от натуги скрипя!

Отдать их жукам искушенным,

Всех этих уродцев нагих,

Убогих питомцев Гранвиля!

Светила бессильные их

Мерцанием млечным вспоили.

О, ваших свирелей напев —

Сусальные, сладкие слезы!..

Да все эти Лилии – блеф,

Сирень, и Фиалки, и Розы!

 

III

Чистюля охотник! Ты снял

Чулки и сигаешь по травке.

Ты страху на Флору нагнал —

Навел бы в ботанике справки!

Вдруг примешь сверчка среди трав

За шпанскую мушку – по сути ж

Ты, Рио на Рейн поменяв,

Флориду в Норвегию сунешь.

Однако Искусство не в том —

Ты это, любезный, осмысли, —

Чтоб на эвкалипте любом

Гекзаметры змеями висли;

Как будто нужны акажу,

Растущие в дебрях Гвианы,

Всего лишь прыжкам сапажу

Да тяжкому бреду лианы!

Нет, мертвый цветок иль живой —

Признаться, не стоит он даже

Слезинки на свечке простой!

Помета он птичьего гаже!

О том и твержу, что порыв

Бесплоден, что, даже утроив

Старанья, но ставни закрыв

И пялясь на зелень обоев,

Цветение диких Уаз

Ты сводишь к их копиям нищим!..

И в этом, любезный, как раз

Ты столь же смешон, сколь напыщен.

 

IV

Итак, не пампасы весной,

Кишащие Флорой мятежной, —

Табак и хлопчатник воспой!

Поведай о жатве безбрежной!

О том, как дает миллион

В Гаване Веласкесу рента;

Твой лоб Аполлоном дублен —

Наплюй же на море в Сорренто

С его лебедями! Твой стих

Обязан твердить неустанно

О вырубке манглий густых

И сборе плодов мангустана!

Пускай, точно лезвие, вмиг

Он чащу пронзает, кровавясь,

Ища, как камедь и тростник,

Сюжетов сокрытую завязь!

Открой нам, что охра снегов

На пиках тропических – это

Цвет микроскопических мхов,

Личинок бесчисленных мета!

Найди нам марену и крапп,

Охотник! Воспой нам широты,

Где влиться Природа могла б

В ряды красноштанной пехоты!

Найди на опушке лесной

Соцветья в звериных обличьях,

Чьи зевы целебной слюной

Исходят на пастбищах бычьих!

Найди на лугах заливных,

В серебряной дрожи затонов,

Кипенье эссенций, а в них —

Пунцовые яйца бутонов!

Найди нам хлопчатый Волчец,

Чью нить вереницею длинной

Тянули б ослы! Наконец,

Найди нам цветы с древесиной!

А в черной утробе руды —

Соцветья, всех прочих дороже,

Чьи бледные рыльца тверды

И перлы таит цветоложе!..

К застолью, насмешник пиит,

Подай, не жалея усилий,

Грызущую наш альфенид

Приправу из паточных Лилий!

 

V

Пусть нам говорят, что Амур

Спасает сердца от Печали, —

Но даже Ренан и кот Мурр

Его наяву не встречали.

А ты в мировой немоте,

Открыв аромат истерии,

Веди нас к такой чистоте,

Что праведней Девы Марии…

Купец! Арендатор! Спирит!

Твой стих многоцветен – а ну-ка,

Пусть он, как металл, закипит!

Пусть хлынет волной каучука!

Жонглер! Даже темной строкой

Ты свет преломляешь, как призмой:

Взметни электрический рой

Пядениц над Флорой капризной!

Железом запела струна —

Пусть лиры столбов телеграфных

Поднимутся крыльями на

Лопатках твоих достославных!

Пусть будет твой стих посвящен

Болезни картофеля – гнили!

И если ты хочешь, чтоб он

Сложился, чтоб тайны в нем были,

Чтоб он прозвучал от Трегье

До Парамариво, по свету, —

Купи господина Фигье

С лотков господина Ашетта!

 

Первое причастие

 

1

Нелепый сельский храм; на стенах пятна сажи;

Прыщавою толпой подростки меж колонн;

Начистив башмаки и распаляясь в раже,

Картавый поп бубнит затверженный канон;

А солнца бойкий луч сквозь битые витражи

Храмину золотит, пробив сплетенье крон.

В суровых квадрах стен – тоска земного лона.

Окрестная земля булыжников полна,

Что грудами лежат меж трепета и гона,

Меж тёрна дикого, проросшего зерна

И чёрных шелковиц, чья зелень обреченно

Со злым шиповником узлами сплетена.

Сто лет белят амбар; шурша, по граням плоским

Гуляет грубый квач; побелка негуста;

Рождественский вертеп уныло залит воском;

Соломенный каркас Мадонны и Христа

Приметен и смешон, а мухам-кровососкам

Привольно залетать в святейшие уста.

Подросток утомлен, но отдохнуть не может,

Сыновний долг – вставать в предутреннюю рань;

Забудется, когда на голову положит

В исповедальне поп властительную длань,

И, отпустив грехи, укором потревожит,

И, плату восприяв, промолвит: грешник, встань.

Надевши первый раз костюм, дела забросив,

Он угощений ждет от радостного дня;

Вот, высунув язык, сам праведный Иосиф

Взирает со стены, сочувствием дразня;

Вот Маленький Капрал в веночке из колосьев,

Открытки на стене, волненье и возня.

Девицы ходят в храм – и слышат, как балбесы

Их сучками зовут; мальчишки так смешны —

Валяют дурака, ждут окончанья мессы,

Толкуют, как добыть военные чины,

А после – в кабачке разводят политесы,

И песни до утра похабные слышны.

А между тем кюре прилежно и ретиво

Для юных прихожан картинки выбирал;

Но – музыка вдали; по отзвукам мотива

Он понял – будет бал, и, неблагочестиво

Притопнувши ногой, плечами поиграл.

– От пристани небес прихлынул звёздный вал.

 

2

Поп глянул на юниц, и, как с полунамека,

Меж прочих – им всего одна отличена,

Что изжелта-бледна, худа и грустноока,

Неведомо – в шелках иль в ситцах рождена.

«Приметь ее, Господь, средь серого потока,

И благости Твои да обретет она».

 

3

В канун святого дня недуги одолели,

Ей видятся в бреду кончина, свечи, гроб —

И девочка, мечась на скомканной постели,

Рыдает: «Я умру…», и бьет ее озноб.

Ей хочется украсть у сверстниц туповатых

Всю Божию любовь; и, в грудь бия рукой,

Мадонны светлый лик, Христа в победных латах

Зовет она прийти – и дать душе покой.

Ты слышишь, Адонай, умученный латынью,

Воззвавшего к Тебе в бесчувственный зенит?

Спасителя венец омыт небесной синью,

На белых ризах кровь – их Агнец кровянит!

– Прохлада райских кущ повеет с небосклона

В сердца невинных дев, грядущих и живых;

Прощение твое, Владычица Сиона,

Премного ледяней кувшинок прудовых!

 

4

Но праздник миновал, и таинства иссякли,

И образ Пресвятой, что душу мог согреть —

Лишь крашеный оклад и клочья пыльной пакли,

Источенный киот, нечищеная медь.

И ей не удержать бесстыдного искуса,

Не совладать с больной девической мечтой —

Немного приподнять покровы Иисуса

И сердце упоить Господней наготой.

Желание томит, и давит безнадежность,

И страсти стон глухой – в подушку, как на дно;

Продлить бы на века снедающую нежность;

И увлажнился рот… – А на дворе темно.

Нет больше сил терпеть. С усильем выгнув спину,

Пытается она портьеру распахнуть,

Чтоб ледяной сквозняк, нырнувший под перину,

Скользнул по животу и успокоил грудь…

 

5

Чуть за полночь она проснулась под белесым

Мерцанием луны сквозь переплет окон.

Ей снился алый сон. Кровь запеклась под носом.

Привиделся тот день, когда восстанет Он.

Но, телом ослабев, она близка к разгадке

Божественной любви, и жажда так чиста —

Изведать миг, когда душа уходит в пятки,

Узрев в полночной тьме воскресшего Христа;

В ту ночь Святая Мать незримо похлопочет

Омыть смятенья прах с ладоней малых чад,

А жажда все растет, а сердце кровоточит,

Но бессловесен бунт – свидетели молчат.

И, жертву принося, супругою незрелой,

Невестино храня достоинство свое,

Со свечкою в руке она, как призрак белый,

Спускается во двор, где сушится белье.

 

6

И всю святую ночь она – в отхожем месте,

Под крышей сплошь из дыр; едва горит свеча;

И дикий виноград ласкается к невесте,

С соседнего двора свой пурпур волоча.

Сусальный блеск небес на стеклах зол и колок —

В окошке слуховом все краски стеснены;

А на камнях двора смердит стиральный щелок,

И непроглядна тень вдоль дремлющей стены.

 

7

Безумцы грязные, чья слабость преотвратна,

Чей жалкий труд сгноил и души, и тела,

К вам ненависть моя; на вас проказы пятна —

Угодно ль подождать, пока не сожрала?

 

8

Когда, сглотнув комок тяжелой истерии,

Опомнится она, печальна и мудра —

Увидит наяву любовника Марии,

Что истязал себя скорбями до утра:

«Да ведаешь ли ты, что я тебя убила,

Уста твои взяла и сердце – всё при мне;

И я теперь больна: мне сон сулит могила

Меж водных мертвецов, на влажной глубине!

Была я так юна; но девичье дыханье

Осквернено Христом и мерзости полно!

Ты волосы мои ласкал, как шерсть баранью;

Что хочешь, то твори… Мужчинам все равно,

К неистовой любви их сердце вечно глухо,

В них совесть умерла и Божий страх угас;

В любой из нас живет страдающая шлюха,

Мы вечно рвемся к вам – и погибаем в вас.

Причастие мое, свершившись, отгорело.

Целуй меня, целуй – я навсегда пуста:

Покрепче обними – мои душа и тело

Изгажены навек лобзанием Христа».

 

9

Вольно гнилой душе с ободранною кожей

Проклятья рассылать, на все охулку класть,

– На ненависти одр возляжет, как на ложе,

Но, смерти избежав, не пригашает страсть.

Ворюга Иисус, крадущий к жизни волю,

На бледное чело наведший смертный пот —

Прикована к земле стыдом и лобной болью,

Скорбящая раба тебе поклоны бьет.

 

Искательницы вшей

Когда на детский лоб, расчесанный до крови,

Нисходит облаком прозрачный рой теней,

Ребенок видит въявь склоненных наготове

Двух ласковых сестер с руками нежных фей.

Вот усадив его вблизи оконной рамы,

Где в синем воздухе купаются цветы,

Они бестрепетно в его колтун упрямый

Вонзают дивные и страшные персты.

Он слышит, как поет тягуче и невнятно

Дыханье робкого невыразимый мед,

Как с легким присвистом вбирается обратно —

Слюна иль поцелуй? – в полуоткрытый рот.

Пьянея, слышит он в безмолвии стоустом

Биенье их ресниц и тонких пальцев дрожь,

Едва испустит дух с чуть уловимым хрустом

Под ногтем царственным раздавленная вошь…

В нем пробуждается вино чудесной лени,

Как вздох гармоники, как бреда благодать,

И в сердце, млеющем от сладких вожделений,

То гаснет, то горит желанье зарыдать.

 

Пьяный корабль

Я плыл вдоль скучных рек, забывши о штурвале:

Хозяева мои попали в плен гурьбой —

Раздев их и распяв, индейцы ликовали,

Занявшись яростной, прицельною стрельбой.

Да что матросы, – мне без проку и без толку

Фламандское зерно, английский коленкор.

Едва на отмели закончили поколку,

Я был теченьями отпущен на простор.

Бездумный, как дитя, – в ревущую моряну

Я прошлою зимой рванул – и был таков:

Так полуострова дрейфуют к океану

От торжествующих земных кавардаков.

О, были неспроста шторма со мной любезны!

Как пробка легкая, плясал я десять дней

Над гекатомбою беснующейся бездны,

Забыв о глупости береговых огней.

Как сорванный дичок ребенку в детстве, сладок

Волны зеленый вал – скорлупке корабля, —

С меня блевоту смой и синих вин осадок,

Без якоря оставь меня и без руля!

И стал купаться я в светящемся настое,

В поэзии волны, – я жрал, упрям и груб,

Зеленую лазурь, где, как бревно сплавное,

Задумчиво плывет скитающийся труп.

Где, синеву бурлить внезапно приневоля,

В бреду и ритме дня сменяются цвета —

Мощнее ваших арф, всесильней алкоголя

Бродилища любви рыжеет горькота.

Я ведал небеса в разрывах грозных пятен,

Тайфун, и водоверть, и молнии разбег,

Зарю, взметенную, как стаи с голубятен,

И то, что никому не явлено вовек.

На солнца алый диск, грузнеющий, но пылкий,

Текла лиловая, мистическая ржа,

И вечные валы топорщили закрылки,

Как мины древние, от ужаса дрожа.

В снегах и зелени ночных видений сложных

Я вымечтал глаза, лобзавшие волну,

Круговращение субстанций невозможных,

Поющих фосфоров то синь, то желтизну.

Я много дней следил – и море мне открыло,

Как волн безумный хлев на скалы щерит пасть, —

Мне не сказал никто, что Океаньи рыла

К Марииным стопам должны покорно пасть.

Я, видите ли, мчал к незнаемым Флоридам,

Где рысь, как человек, ярит среди цветов

Зрачки, – где радуги летят, подобны видом

Натянутым вожжам для водяных гуртов.

В болотных зарослях, меж тростниковых вершей,

Я видел, как в тиши погоды штилевой

Всей тушею гниет Левиафан умерший,

А дали рушатся в чудовищный сувой.

И льды, и жемчуг волн; закат, подобный крови;

Затоны мерзкие, где берега круты

И где констрикторы, обглоданы клоповьей

Ордой, летят с дерев, смердя до черноты.

Я последить бы дал детишкам за макрелью

И рыбкой золотой, поющей в глубине;

Цветущая волна была мне колыбелью,

А невозможный ветр сулил воскрылья мне.

С болтанкой бортовой сливались отголоски

Морей, от тропиков простертых к полюсам;

Цветок, взойдя из волн, ко мне тянул присоски,

И на колени я по-женски падал сам…

Почти что остров, я изгажен был поклажей

Базара птичьего, делящего жратву, —

И раком проползал среди подгнивших тяжей

Утопленник во мне поспать, пока плыву.

И вот – я пьян водой, я, отданный просторам,

Где даже птиц лишен зияющий эфир, —

Каркас разбитый мой без пользы мониторам,

И не возьмут меня ганзейцы на буксир.

Я, вздымленный в туман, в лиловые завесы,

Пробивший небосвод краснокирпичный, чьи

Парнасские для всех видны деликатесы —

Сопля голубизны и солнца лишаи;

Доска безумная, – светясь, как скат глубинный,

Эскорт морских коньков влекущий за собой,

Я мчал, – пока Июль тяжелою дубиной

Воронки прошибал во сфере голубой.

За тридцать миль морских я слышал рев Мальстрима,

И гонный Бегемот ничтожил тишину, —

Я, ткальщик синевы, безбрежной, недвижимой,

Скорблю, когда причал Европы вспомяну!

Меж звездных островов блуждал я, дикий странник.

В безумии Небес тропу определив, —

Не в этой ли ночи ты спишь, самоизгнанник,

Средь златоперых птиц, Грядущих Сил прилив?

Но – я исплакался! Невыносимы зори,

Мне солнце шлет тоску, луна сулит беду;

Острейшая любовь нещадно множит горе.

Ломайся, ветхий киль, – и я ко дну пойду.

Европу вижу я лишь лужей захолустной,

Где отражаются под вечер облака

И над которою стоит ребенок грустный,

Пуская лодочку, кто хрупче мотылька.

Нет силы у меня, в морях вкусив азарта,

Скитаться и купцам собой являть укор, —

И больше не могу смотреть на спесь штандарта,

И не хочу встречать понтона жуткий взор!