Стихотворения

Рембо Артюр

СТИХОТВОРЕНИЯ 1871 ГОДА

 

 

Голова фавна

Среди листвы зелено-золотой, Листвы, чей контур зыбок и где спящий Скрыт поцелуй, – там быстрый и живой Фавн, разорвавший вдруг узоры чащи, Мелькает, и видны глаза и рот, Цветы грызет он белыми зубами, Сорвался смех с пурпурных губ, и вот Слышны его раскаты за ветвями. Когда же фавн, как белка, убежал, На листьях оставался смех дрожащий, И, снегирем напуган, чуть дрожал Зеленый поцелуй безмолвной чащи.

1871

 

Сидящие

Черны от папиллом, корявые, с кругами Зелеными у глаз, с фалангами в узлах, С затылками, где злость топорщится буграми И расцветает, как проказа на стенах, Они в припадочном соитии привили К скелетам стульев свой немыслимый каркас; С брусками дерева сплетаются в бессилье Их ноги по утрам, и днем, и в поздний час. Да, эти старики с сиденьями своими Едины и в жару и в дни, когда их взгляд На окна устремлен, где увядает иней, — И дрожью жаб они мучительно дрожат. Но милостивы к ним сиденья, чья солома К телам костлявым их приучена давно; Дух солнца прошлых лет вновь светится знакомо В колосьях, что сплелись, отдав свое зерно. И вот Сидящие, к зубам поджав колени И барабаня по сидениям слегка, Внимают грустным баркаролам, и в томленье Качается, как на волнах, у них башка. Не заставляйте их вставать! Крушенье это! Подобно битому коту, они шипят, Топорщатся штаны – о ярость без ответа! — Наружу вылезя, ключицы заскрипят. И вы услышите шагов их мерзкий шорох, Удары лысин о дверные косяки, И пуговицы их – зрачки, что в коридорах Вопьются вам в глаза, спасаясь от тоски. Когда ж назад они вернутся, взгляд их черный Яд источать начнет, как взгляд побитых сук, И пот вас прошибет, когда начнет упорно Воронка страшная засасывать вас вдруг. Упрятав кулаки под грязные манжеты, Они припомнят тех, кто их заставил встать; Под подбородком их до вечера с рассвета Миндалин гроздья будут двигаться опять. Когда же голову на локоть сон склоняет, Тогда зачавшие сиденья снятся им И стулья-малыши, чья прелесть обрамляет Конторы важные присутствием своим. Цветы чернильные укачивают спящих, Пыльцу выплевывая в виде запятых На этих стариков, как на горшке сидящих… И колос высохший щекочет член у них

 

Таможенники

Кто говорит «Эх-ма!» и говорит «К чертям!» — Солдаты, моряки, Империи осколки — Ничто пред Воинством, которое, как волки, Таится вдоль границ, лазурь калеча там. При трубке, с тесаком, все презирая толки, Они на страшный пир выходят по ночам И псов на привязи ведут, когда к лесам Мгла липнет и течет, как слюни с морды телки. Законы новые толкуют нимфам нежным, Задержат Фауста, Фра Дьяволо сгребут: «Пожитки предъяви! Нам не до шуток тут!» И к женским прелестям приблизясь безмятежно, Спешит таможенник пощупать их слегка, И всем виновным ад сулит его рука!

 

Вечерняя молитва

За кружкою пивной жить начал сиднем я, Подобно ангелу в руках у брадобрея; Подчревье изогнув и трубкою дымя, Смотрю на облачные паруса и реи. Как экскременты голубятни, на меня Мечты горящие нисходят, душу грея; А сердце грустное, порой их прочь гоня, Тогда на зоболонь походит уж скорее. Так, кружек сорок выпив или тридцать пять И все свои мечты пережевав и слопав, Сосредотачиваюсь я, чтоб долг отдать; И кроткий, словно бог, бог кедров и иссопов, Я в небо писаю, – какая благодать! — С соизволения больших гелиотропов.

 

Парижская военная песня

Весна настала без сомненья, Поскольку, как весенний дар, Из зеленеющих Имений Тьер вылетает и Пикар. О май над голыми задами! Смотрите Севр, Аньер, Медон: Вот дорогие гости сами Дары несут со всех сторон. Есть кивера у них и сабли, Они в свои тамтамы бьют, На суше ялики их зябли, А тут озера крови ждут! Как никогда, наш брат гуляет, Когда рассвет настать готов, И наши стены сотрясает Град желто-огненных шаров. Украсив крылышками спины, – Куда там Эросу: старо! — Тьер и Пикар из керосина Творят картины под Коро. О знатоки Большого Трюка! А Фавр разлегся на цветах, Сопеньем выражая муку, Изображая скорбь в глазах. Под вашим ливнем керосина Великий город не остыл, Не покорился и не сгинул… Пора нам ваш умерить пыл! И те, кто радуются, сидя В деревне, на земле своей, Еще свет пламени увидит, Еще услышат треск ветвей!

 

Мои возлюбленные малютки

Омыл слезливый гидролат Небес капусту, Деревьев почки ваш наряд Слюнявят густо, Луна свой выкатила глаз На миг короткий. Ну, что же вы! Пускайтесь в пляс, Мои уродки! С тобой, с уродкой голубой, Любовь шла гладко. Мы ели курослеп с тобой И яйца всмятку. Уродкой белой посвящен Я был в поэты. Дай мне огреть тебя еще Ремнем за это! Воротит у меня с души От брильянтина Уродки черной. Эй, пляши! Вот мандолина! Ба! Высохших моих слюней Узор бесстыжий Еще остался меж грудей Уродки рыжей. О как я ненавижу вас, Мои малютки! Обрушьте тумаки все враз На ваши грудки! Топчите старые горшки Моих влечений! Гоп-ля! Подайте мне прыжки Хоть на мгновенье. Ключицы ходят ходуном, Кривые ножки, Все перевернуто вверх дном, Пляшите, крошки! И ради них дурных, как сон, Мог рифмовать я? За то, что был я в вас влюблен, — Мое проклятье! Звезд блеклый ворох! Ваш приют В углу убогом. Заботы мерзкие вас ждут И смерть под Богом. Луна свой выкатила глаз На миг короткий. Ну, что же вы! Пускайтесь в пляс, Мои уродки!

 

На корточках

В час поздний, чувствуя, как взбух его живот, Глядит с тоскою брат Милотус на оконце, Откуда шлет мигрень, глаза слепит и жжет И, как начищенный котел, сверкает солнце, Что пробуждение бедняги стережет. Он мечется под одеялом серым; тяжко Вздыхает, ставит ноги на пол, и слегка Дрожит его живот: нельзя тут дать промашку, Когда приходится, сжав ручку от горшка, Свободною рукой еще задрать рубашку. Вот он на корточках; трясется весь, и хрип Застрял в его груди, хотя к оконным стеклам Желтком расплывшимся свет солнечный прилип, И нос Милотуса сверкает лаком блеклым, В лучах подрагивая, как живой полип. . . . . . На медленном огне бедняга наш томится, Губа отвисла, руки скрючены, и в жар Погружены его бока и поясница, И трубка не горит, и от штанины пар Идет, и в животе как будто бьется птица. А рухлядь грязная и одуревший хлам Вокруг в засаленных лохмотьях спят на брюхе, Скамейки-жабы притаились по углам, Шкафы раскрыли пасть молящейся старухи, И алчный аппетит прилип к их смутным снам. Жара и в комнате протухшей и в прихожей; Набита голова хозяина тряпьем; Он слышит, как растет шерсть у него на коже, И, содрогаясь весь, икает он с трудом, Свою скамейку хромоногую тревожа. . . . . . А тихим вечером, когда лучи луны Слюнявым светом обрамляют контур зада, Тень фантастическая, приспустив штаны, На корточках сидит… И, словно из засады, Нос к звездам тянется, что в небесах видны.

 

Семилетние поэты

Г-ну П.Демени

И вот закрыла Мать предначертаний том И, гордо удалясь, не думала о том, Что в голубых глазах и подо лбом с буграми Ребенок, сын ее, скрыл отвращенья пламя. Он послушаньем исходил весь день; весьма Сообразителен; но склад его ума И все привычки выдавали лицемерье. В прихожей, в темноте, когда закрыты двери, Он строил рожи и высовывал язык. Ресницы опускал – и появлялись вмиг Кружки в его глазах. По вечерам забраться Пытался на чердак, чтоб злости предаваться, Таясь под свесившейся с крыши полумглой. Томящийся, тупой, он летнею порой В местах отхожих запирался и часами Там думал в тишине и шевелил ноздрями. Когда за домом сквер, омытый до корней Дневными запахами, был в плену теней, Он залезал в рухляк, что у стены валялся, И, напрягая взгляд, видений дожидался, И слушал шорохи чесоточных кустов. О жалость! Лишь детей соседей-бедняков Считал друзьями он. На стариков похожи, С глазами блеклыми и с нездоровой кожей, Поносом мучались они, и странно тих Был голос, и черны от грязи руки их… Ребенка своего на жалости позорной Застав, пугалась мать. Но нежность непокорно К ней из груди его рвалась, и так хорош Был этот миг! Таил взгляд материнский ложь. В семь лет он сочинял романы – о пустыне, Саваннах и лесах, где, как в небесной сини, Свободы блещет свет… На помощь приходил Журнал с картинками, в котором находил Он также девичьи смеющиеся лица. С глазами карими и в платьице из ситца Рабочих девочка с соседнего двора К нему захаживала. Шла тогда игра С дикаркой маленькой, которая валила Его на землю вмиг, он отбивался с силой И, очутясь под ней, кусал девчонку в зад, Не знавший панталон. Но кожи аромат, Забыв о синяках, он уносил с собою. Тоски воскресных дней боялся он зимою, Когда, причесанный, за столиком своим Читал он Библию с обрезом золотым. В постели, по ночам, его мечты томили. Он бога не любил, любил людей, что были Одеты в блузы и черны, когда домой С работы шли, когда глашатай пред толпой Бил трижды в барабан, указы объявляя, И ропот или смех невольно вызывая. Ребенок прериями грезил, где трава, И запахи, и свет колышутся едва. Но так как мрачные предпочитал он вещи, То в комнате своей, пустынной и зловещей, Где пахло сыростью и к ставням лип туман, Он перечитывал все время свой роман. Там было небо цвета охры, лес горящий, Цветы из плоти распускались в звездной чаще, И было бегство, и паденье, и разгром. А между тем гудел чуть слышно за окном Квартал. И в тишине предчувствие пылало И холод простыни вдруг в парус превращало.

26 мая 1871

 

Бедняки в церкви

В загоне из скамей дубовых, в закоулках, Согретых смрадом их дыханья, взор вперив В хор позолоченный, чьи двадцать глоток гулко Горланят без конца заученный мотив; Как хлеба аромат, вдыхая запах свечек, Смиреннее собак, которых ждут пинки, Все разом к боженьке, хозяину овечек, Молитвы глупые возносят Бедняки. Просиживать скамью их женщинам здесь любо: Бог заставлял страдать шесть беспросветных дней! Качают женщины, укутав, словно в шубы, До посинения рыдающих детей. Наружу груди их, увядшие от супа; Глаза, которые молиться не хотят, Глядят, как шествует девчонок скверных группа, И на бесформенные шляпки их глядят. За дверью ветра свист, и пьяный муж, и голод… Остаться б здесь еще, уйдя от стольких бед! А между тем вокруг, распространил холод, Старухи шепчутся, вздыхают, застят свет. Здесь эпилептики толкутся и калеки, Чей вид на улице был неприятен вам; Здесь требник нюхают, не поднимая веки, Слепцы, ходившие с собакой по дворам. Слюнями исходя бездарной нищей веры, Здесь каждый без конца молитвы петь готов Христу, что наверху мечтает в дымке серой, Вдали от тощих стерв и злобных толстяков, Вдали от запаха замшелых риз и свечек, От фарса мрачного, что вызывает дрожь… А проповедь цветет изысканностью речи, И все настойчивей мистическая ложь. Когда у выхода, где солнце гибнет, Дамы В шелках банальных и несущие печать Болезни печени – о, господи! – упрямо Кропильницам велят им пальцы целовать.

1871

 

Украденное сердце

Слюной тоски исходит сердце, Мне на корме не до утех Грохочут котелки и дверцы, Слюной тоски исходит сердце Под градом шуток, полных перца, Под гогот и всеобщий смех. Слюной тоски исходит сердце Мне на корме не до усех. Итифаллический, солдатский, Их смех мне сердце запятнал; К рулю рисунок залихватский, Итифаллический, солдатский, Прицеплен… Сердце мне по-братски Омой, кабалистичный вал! Итифаллический, солдатский, Их смех мне сердце запятнал, Как быть, украденное сердце, Когда табак иссякнет их И зазвучит икоты скерцо, Как быть, украденное сердце, Когда похмелье горше перца И жгучий спазм в кишках моих? Как быть, украденное сердце, Когда табак иссякнет их?

[Май 1871]

 

Парижская оргия, или Париж заселяется вновь

О негодяи, в путь! С вокзалов хлыньте гордо! Лучами солнечными вымыт и протерт Бульвар, где некогда шли варварские орды. Священный город здесь пред вами распростерт! Вперед! Утих пожар и не подняться буре. Вот набережных свет, вот улицы, а вот Над вами радужное небо, в чьей лазури Недавно звезды бомб водили хоровод. Все мертвые дворцы упрячьте под лесами! Страх дня-минувшего взгляд освежает вам. Вот стадо рыжее вихляющих задами… Так уподобьтесь же безумцам и шутам! О свора сук во время течки! Рвите в клочья Повязки. Крик домов приманивает вас. Разврата ночь пришла, и спазмы этой ночи Сжимают улицу. Так жрите! Пробил час! И пейте! А когда свет резкий рядом с вами Копаться в роскоши струящейся начнет, Вы разве будете склоняться над столами, Смотря безмолвно на белеющий восход? За королеву тост с ее отвислым задом! В ночах пылающих прислушайтесь, как рвет Икота чью-то грудь, как лихо скачут рядом Лакеи, старики, кретины, пьяный сброд. О грязные сердца! О мерзкие утробы! Сильней работайте своим вонючим ртом! Еще глоток вина за этот праздник злобы, О Победители, покрытые, стыдом! Дышите мерзостью великолепной вони И окунайте в яд злых языков концы! Над вашей головой скрестив свои ладони, Поэт вам говорит: «Беснуйтесь, подлецы! Ведь в лоно Женщины вы лапы запустили, Ее конвульсии еще внушают страх, Когда она кричит, когда в своем бессилье Вы задыхаетесь, держа ее в руках. Шуты, безумцы, сифилитики, владыки. Ну что Парижу, этой девке, весь ваш сброд И наша плоть, и дух, и яд, и ваши крики? Вас, гниль свирепую, с себя она стряхнет! Когда падете вы, вопя от униженья И в страхе требуя вернуть вам кошельки, Заблещет красной куртизанки грудь сражении, Над вами грозные сожмутся кулаки!» Когда так яростно твои плясали ноги, Париж, когда ножом был весь изранен ты. Когда ты распростерт и так светлы и строги Зрачки твои, где свет мерцает доброты, О город страждущий, о город полумертвый, По-прежнему твой взор в Грядущее глядит! И мрак Минувшего, о город распростертый, Из глубины веков тебя благословит! Ты, плоть которого воскрешена для муки, Ты жизнь чудовищную снова пьешь! И вновь Тебя холодные ощупывают руки, И черви бледные в твою проникли кровь. Ну что же! Тем червям позора и обиды Твое дыхание Прогресса не прервать, И не погасит Стрикс глаза Кариатиды, В которых золоту астральному сверкать. Пусть никогда еще такой зловонной раной Среди Природы не гляделись города, Пусть твой ужасен вид, но будет неустанно Поэт тебе твердить: «Прекрасен ты всегда!» Ты вознесен грозой к поэзии высокой, Игра великих сил тебе подмогу шлет, Грохочет смерть, но ждет твое творенье срока, О город избранный, ты слышишь? Горн зовет! Поэт возьмет с собой Отверженных рыданья, Проклятья Каторжников, ненависти шквал, Лучи его любви, сверкая, женщин ранят, И строфы загремят: «Бандиты! Час настал!» – Порядок вновь царит… – И снова слышен в старых Домах терпимости хрип оргий после бурь. Охвачен бредом газ и с фонарей усталых Зловеще рвется ввысь, в туманную лазурь.

Май 1871

 

Руки Жанн-Мари

Они могучи, эти руки, Они темны в лучах зари, Они бледны, как после муки Предсмертной, руки Жанн-Мари. Или в озерах сладострастья Им темный крем дарован был? В пруды безоблачного счастья Они свой погружали пыл? Покоясь на коленях нежных, Случалось ли им небо пить, Сигары скручивать прилежно, И продавать кораллов нить, И к пламенным ногам Мадонны Класть золотой цветок весны? Нет! Черной кровью белладонны Ладони их озарены! Или грозя бедой диптерам, Что над нектарником жужжат, Перед рассветом бледно-серым Они процеживали яд? Какой мечтой они в экстазе Ввысь были взметены порой? Мечтой неслыханною Азии Иль кенгаварскою мечтой? О, эти руки потемнели Не у подножия богов, Не у бессонной колыбели И не от сорванных плодов! Они – не руки примадонны, Не руки женщин заводских, Чье солнце пьяно от гудрона И опаляет лица их. Они в дугу сгибают спины, Они добры, как светоч дня, Они фатальнее машины, Сильнее дикого коня. Стряхнув с себя остатки дрожи, Дыша, как жар в печи, их плоть Петь только Марсельезу может И никогда «Спаси, господь». Вас, женщин злых, они 6 схватили За горло, раздробили б вам В кармине и белее лилий Запястья благородных дам. Сиянье этих рук любимых Мозги туманит у ягнят, И солнца яркого рубины На пальцах этих рук горят. Они темны от пятен черни, Как вздыбленный вчерашний вал, И не один их в час вечерний Повстанец гордый целовал. Они бледны в тумане рыжем, Под солнцем гнева и любви, Среди восставшего Парижа, На бронзе митральез в крови. И все же иногда, о Руки, Вы, на которых сохранен Губ наших трепет в час разлуки, — Вы слышите кандальный звон. И нет для нас ужасней муки, Нет потрясения сильней, Когда вам, о святые Руки, Пускают кровь из-под ногтей.

 

Сестры милосердия

Мужчина молодой, чей взор блестит, а тело Двадцатилетнее пленяло б наготой Или которого представить можно смело В одежде мага под персидскою луной, Порывистый, неукротимый, непорочный И гордый первою причастностью своей, Подобный морю молодому, вздохам ночи На древнем ложе из брильянтовых камней, Мужчина молодой грязь видит и увечье, Уродство мира, содрогаясь, узнает, И в сердце раненный навеки, только встречи Теперь с сестрою милосердия он ждет. Но женщина, тебе, о груда плоти жаркой, Не быть сестрою милосердия вовек, Хоть пальцы легки у тебя, и губы ярки, И пылок черный взор, и грудь бела, как снег. Непробужденная, с огромными зрачками! Наш каждый поцелуй таит вопрос немой, И убаюкивать тебя должны мы сами, И это ты к нам льнешь, окутанная тьмой. Всю ненависть свою, и слабость, и томленье, И все, что вытерпела в прошлом, вновь и вновь Ты возвращаешь нам, без гнева и сомненья, Как ежемесячно свою теряя кровь. Мужчина устрашен, поняв, что ты – обуза. Одно мгновение тебя он нес, и вот, Как наваждение, его терзает Муза И пламя высшей Справедливости зовет. Все время жаждущий простора и покоя, Сполна познав неумолимость двух Сестер, Он обращает вдруг со стоном и тоскою К природе благостной измученный свой взор. Но мрак алхимии, но святость познаванья Ему внушают отвращенье неспроста: Он тяжко ранен был, вокруг него молчанье, И одиночество не разомкнет уста. Пусть верил он в мечту, пусть долгой шел дорогой Сквозь ночи Истины, но настает пора, Когда взывает он к таинственной и строгой, К тебе, о Смерть, о милосердия сестра!

Июнь 1871

 

Искательницы вшей

Когда ребенка лоб горит от вихрей красных И к стае смутных грез взор обращен с мольбой, Приходят две сестры, две женщины прекрасных, Приходят в комнату, окутанную мглой. Они перед окном садятся с ним, где воздух Пропитай запахом цветов и где слегка Ребенка волосы в ночной росе и в звездах Ласкает нежная и грозная рука. Он слышит, как поет их робкое дыханье, Благоухающее медом и листвой, И как слюну с их губ иль целовать желанье Смывает судорожный вдох своей волной. Он видит, как дрожат их черные ресницы И как, потрескивая в сумрачной тиши, От нежных пальцев их, в которых ток струится, Под царственным ногтем покорно гибнут вши. Ребенок опьянен вином блаженной Лени, Дыханьем музыки, чей бред не разгадать, И, ласкам подчинись, согласно их веленью, Горит и меркнет в нем желанье зарыдать.

 

Первые причастия

I

Церквушки в деревнях, какая глупость, право! Собрав там дюжину уродливых ребят, Гротескный поп творит молитву величаво, И малыши за ним бормочут невпопад; А солнце сквозь листву пробилось, и на славу Цветные витражи над головой горят. От камня отдает всегда землей родною. Легко заметите вы груды тех камней На поле, что дрожит от течки и от зноя, Где тропка серая бежит, и рядом с ней Сожженные кусты, шиповник цвета гноя И черных шелковиц наросты до корней. Вид респектабельный здесь каждое столетье Сараям придают, пуская кисти в ход; И если мистика гротескная в расцвете Близ божьей матери или святых бород, То мухи, видя хлев или корчму заметив, Над ними радостно свой водят хоровод. Принадлежа семье, все дети с нею схожи. Дом – это ворох дел, заботы, простота; Из церкви выходя, не помнят след на коже, Оставшийся от рук служителя Христа, И заплатить ему готовы подороже, Чтоб только заслонять он солнце перестал, Одежда черная впервые, хоть и мал ты; День сладких пирогов с цветами на окне, И полные любви Иосифы и Марты, На мир глядящие с картинок на стене, К которым в будущем добавятся две карты, Как лучший сувенир о том великом дне. Девчонки часто ходят в церковь. Им приятно Услышать, как порой их шлюхами зовут Мальчишки, что потом, отправясь в путь обратный И мессу позабыв, в харчевню завернут, Чтоб воздух сотрясать там песнею отвратной И презирать дома, где богачи живут. Сам подбирал кюре для детворы картинки. Но у себя в саду, обедню отслужив, Он слышит топот ног вдали и по старинке Икрой подергивает: чешутся ботинки, Забыт святой запрет под плясовой мотив: Пиратом черным ночь идет, от звезд отплыв.

II

Среди готовящихся к первому причастью Свое внимание священник обратил На эту девочку, он полон к ней участья За грустный взор ее: «О, в ней так мало сил! Но изберет ее в день первого причастья Господь, который сам ее благословил».

III

В канун большого дня ребенок болен тяжко; И больше, чем в церквах с их гулкой тишиной, Дрожь мучает ее, хотя тепла рубашка, Дрожь возвращается: «То смерть пришла за мной…» Как будто у сестер своих похитив право На высшую любовь, она, едва дыша, Счет Ангелам ведет и Девам в час их славы, Победою Христа полна ее душа. Омыл средь отзвуков латинских окончаний Черты румяных Лиц небесный водопад, И, впитывая кровь божественных страданий, Покровы падают на солнечный закат. Во имя девственности прошлой и грядущей В твое Прощение впивается она, Но, словно лилии в воде и словно кущи, Твоя всеблагостность, Царица, холодна.

VI

И девою из книг становится Царица, Мистический порыв вдруг рушится порой, И нищих образов проходит вереница, Картинок и гравюр тоскливый кружит рой. И неосознанное детское бесстыдство Пугает девственную синюю мечту, Что вьется близ туник, томясь от любопытства, Туник, скрывающих Иисуса наготу. Однако жаждет дух, исполненный печали, Зарницы нежности продлить хотя б на миг… Припав к подушке ртом, чтоб крик не услыхали, Она томится. Мрак во все дома проник. И девочке невмочь. Она в своей постели Горит и мечется. Ей воздуху б чуть-чуть, Чтоб свежесть из окна почувствовать на теле, Немного охладить пылающую грудь. Проснулась. Ночь была. Окно едва белело. Пред синей дремою портьеры ею вновь Виденье чистоты воскресной овладело. Стал алым цвет мечты. Пошла из носа кровь. И, чувствуя себя бессильною и чистой Настолько, чтоб вкусить любовь Христа опять, Хотела пить она под взглядом тьмы лучистой, Нить ночь, заставившую сердце трепетать; Пить ночь, где Дева-Мать незрима, где омыты Молчаньем серым все волнения души; Пить ночь могучую, где из души разбитой Потоки бунта изливаются в глуши. Супругой-девочкой и Жертвою покорной Она спускается со свечкою в руках Во двор; от крыши тень ползет, как призрак черный, И сушится белье, внушая белый страх.

V

Свою святую ночь она в отхожем месте Проводит. Там к свече, где в потолке дыра, Мрак сверху тянется, неся ночные вести, Лоза склоняется с соседнего двора. Сердечком светится оконце слуховое, Глядящее на двор, где плиты на земле Пропахли стиркою и грязною водою И тени стен таят сны черные во мгле.

. . . . .

VI

Кто может рассказать о жалости позорной, О ненависти к ней, о подлые шуты, Чье благочестие калечит мир покорный, Кто может рассказать про гибель чистоты?

. . . . . .

VII

Когда же, прочь убрав сплетенья истерии, Она, проведшая с мужчиной ночь любви, Увидит, как мечта о белизне Марии Под утро перед ним забрезжила вдали, Тогда: «О знаешь ты, что я тебя убила? Что сердце, губы, все, чем ты владел, взяла? И тяжко я больна. Мне нужен мрак могилы, Где влагу ночи пьют умершие тела. Была ребенком я – Христос мое дыханье Навеки осквернил. Все мерзко мне теперь! Ты целовал меня, ты пил благоуханье Моих волос, и я смирялась… Но поверь, Что непонятно вам, мужчинам, наше горе! Чем больше любим мы, тем наша боль сильней. Мы были растлены! И в страхе и в позоре Порывы наши к вам обманчивей теней. Причастье первое давно уже минуло. Мне не было дано познать твои уста: Душа моя и плоть, что так к тебе прильнула, Несут тлетворное лобзание Христа».

VIII

Истлевшая душа тогда с душой печальной Его проклятие почувствуют сильней И ненависть его, в которой изначально Скрыт яд убийственный для истинных страстей. Христос! О вечный враг энергии и воли, Зовущий два тысячелетия туда, Где женщины бледны, где головные боли И где дается жизнь для скорби и стыда!

Июль 1871

 

Праведник (фрагмент)

Держался прямо он. Луч золотистый света На плечи Праведника падал. Жаркий пот Прошиб меня: «Глядеть ты хочешь на кометы И слышать, как жужжат, свершая свой полет, Светила млечные и дальние планеты?» «Подстерегает ночь твое чело и взгляд. О Праведник, пора под крышею укрыться! Читай молитву там. И если наугад Бредущий в темноте начнет к тебе ломиться, Скажи: «Калека я! Уйди отсюда, брат»». Но снова Праведник был там, где страх клубится От зелени и трав, когда мертвы лучи… «Не продается ли тобою власяница, Старик? О бард тоски! О пилигрим в ночи! Нагорный плакальщик и жалости десница! О сладко верующий! Сердце, что опять Упало в чашу вдруг, томясь в предсмертной муке! Любовь и слепота! Величье! Благодать! Послушай, Праведник, ты глуп, ты гаже суки! Не ты страдаешь – я, посмевший бунтовать! Надежда на твое прощенье, о тупица, Мой вызывает смех и стон в груди моей! Я проклят, знаешь ты. Я бледен, мне не спится, Безумен я и пьян. Но ты уйди скорей. Они мне не нужны, мозгов твоих крупицы. Довольно и того, что Праведником ты Зовешься, что в ночи рассудок твой и нежность Сопят и фыркают, как старые киты, И что изгнания познал ты безнадежность, И твой надгробный плач звучит из темноты. Ты божье око, трус! Твоей священной свите Меня хотелось бы втоптать ногами в грязь… Вся в гнидах голова! Одежд прогнивших нити! Сократы и Христы! Святые люди! Мразь! Того, кто проклят был, во мгле кровавой чтите!» Все это на земле я прокричал, и ночь Внимала тихо мне, охваченному бредом. Я поднял голову: умчался призрак прочь, За призраком гналась моя насмешка следом… Явись, о вихрь ночной! Над Проклятым пророчь В то время как, храня молчанье среди шквала, Под сенью голубых пилястров натянув Вселенной узы без конца и без начала, Порядок, вечный страж, плывет, веслом взмахнув, И сыплет звезды из пылающего трала. А! Пусть он прочь идет, надев стыда повязку, Опившись горечью моей и сладок так, Как мед, что на зубах прогнивших липнет вязко; Пусть, словно сука после яростных атак Задорных кобелей, оближется с опаской. Пусть о смердящем милосердии твердит… – Мне отвратительны глаза его и брюхо! — Потом, как хор детей, пусть песни голосит, Как идиотов хор при испусканье духа… О Праведники, нам ваш ненавистен вид!

Июль 1871

 

Что говорят поэту о цветах

Господину Теодору де Банвиллю

I

Итак, когда лазурь черна И в ней дрожат моря топазов, Ты все проводишь вечера Близ Лилий, этих клизм экстазов. В наш век растений трудовых Пьет Лилия в немалой дозе Сок отвращений голубых В твоей религиозной Прозе. Сонет, что сорок лет назад Написан; дар для Менестреля Из лилий, радующих взгляд, И лилия месье Кердреля, — Повсюду лилии! О страх! Как рукава у Грешниц нежных, Трепещут у тебя в Стихах Букеты лилий белоснежных! А утром свежим ветерком Рубашка у тебя надута, И запах незабудок в нем Тебе противен почему-то! В твои владенья с давних пор Амур одну сирень впускает, Ну, и фиалку с ней – о вздор! — Ту, что в лесах произрастает.

II

Поэты, уж такой ваш нрав: Дай розы, розы вам, чтоб снова Они раздулись от октав, Пылая на стеблях лавровых. Чтоб чаще на своем веку Банвилль, предавшись вдохновенью, В глаза швырял их чужаку, Не расположенному к чтенью! Пойдешь ли в поле, в лес, в овраг, Знай, о фотограф слишком робкий, Разнообразна Флора так, Как от пустых графинов пробки. Растенья Франгдо всегда Чахоточны, смешны, сварливы, И брюхо таксы без труда Переплывает их заливы. И вот рисунков мерзких ряд, Где лотосы залиты светом, И радуют причастниц взгляд Эстампы с благостным сюжетом. Строфа лоретки со строфой Индийского растенья ладит, И яркий мотылек порой На венчик маргаритки гадит. Старье берем! Цветы берем! О фантастичные растенья Салонов, пахнущих старьем! Жукам их майским на съеденье Все эти цветики в слезах, Которых пестуют Гранвили И с козырьками на глазах Светила краской опоили! Да! Ваших дудочек слюна Была бы ценною глюкозой! А так… вы – чушь! И грошь цена Вам, Лилии, Сирень и Розы!

III

Охотник белый! Без чулок Ты мчишь средь Фауны дрожащей, Хотя заглядывать бы мог В свою ботанику почаще! Боюсь, что ты на шпанских мух Сверчков сменяешь, скромных с виду, К журчанью Рейна будешь глух И тундре предпочтешь Флориду. Но ведь Искусство, дорогой, Не в том, чтобы имели право Так просто эвкалипт любой Обвить гекзаметров удавы. Как будто ветви акажу, Пусть даже в зарослях Гвианы, Нужны лишь стаям сакажу И бреду тяжкому лианы! Да! В поле он иль меж страниц, С цветком решение простое: Не стоит он помета птиц, Слезинки на свече не стоит. Сказал я, что хотелось мне! В бамбуковом жилище сидя, Обои видя на стене И ставни запертые видя, Ты стер бы свежести расцвет, Причудливых Уаз достойный! Все эти доводы, поэт, Скорее дерзки, чем пристойны!

IV

Не о пампасах, что в тоске Простерлись, бунтом угрожая, Скажи о хлопке, табаке, Об экзотичном урожае. И сколько долларов дает Веласкесу в Гаване рента, Скажи, какой его доход, Плюнь на морскую даль Сорренто, Где только лебедей одних Поэты видели упрямо… Довольно! Пусть твой будет стих Для манглий лучшею рекламой! В кровавый лес он должен сметь Нырнуть – и возвратиться снова, Чтоб людям предложить камедь И рифмы сахар тростниковый. Открой нам желтизны секрет Под тропиками горных кряжей: От насекомых ли их цвет, Лишайник ли покрыл их пряжей? Марену нам найди! Она, Цветущая благоуханно, Для наших Армий создана Самой Природой красноштанной. Найди у края мглы лесной Цветы, что с мордой зверя схожи И чьею золотой слюной Прочерчен след на бычьей коже. В лугах, не знающих границ, Найди раскрытые бутоны, Где сотни огненных Яиц В эссенциях кипящих тонут. Найди Чертополох, чью нить Десяток мулов неустанных Начнут вытягивать и вить! Найди цветы, что стулом станут! Найди в глубинах черных руд Цветы из камня – всем на зависть! — Цветы, чьи железы идут От горла в спекшуюся завязь. Подай нам, о веселый Сноб, В великолепной красной чаше Из лилий приторных сироп, Вгрызающийся в ложки наши.

V

Пусть кто-то скажет, что Амур — Всех индульгенций похититель: Но ни Ренан, ни сам кот Мурр Не видели его обитель. Оцепенели мы – а ты Дай аромат нам истерии; Нас вознеси до чистоты, Превыше чистоты Марии. Колдун! Торговец! Колонист! Твой стих – что розовый, что алый — Каучуком льется пусть! И чист Пусть будет, как лучи металла! О Фокусник! Из темноты Твоих поэм вдруг ввысь взлетая, Пусть кружат странные цветы И электрические стаи! Век ада ныне! От судьбы Железной лиры не укрыться: И телеграфные столбы Украсят и твои ключицы. Сумей же в рифмах рассказать О том, что болен не случайно Картофель… Ну, а чтоб создать Стихи, исполненные тайны, Которые прочтут в Трегье, Прочтут в Парамариво даже, — Купи труды месье Фигье: Ашетт имеет их в продаже.

Альсид Бава.

А. Р.

14 июля 1871

 

Пьяный корабль

В то время как я плыл вниз по речным потокам, Остались навсегда мои матросы там, Где краснокожие напали ненароком И пригвоздили их к раскрашенным столбам. Мне дела не было до прочих экипажей С английским хлопком их, с фламандским их зерном. О криках и резне не вспоминая даже, Я плыл, куда хотел, теченьями влеком. Средь всплесков яростных стихии одичалой Я был, как детский мозг, глух ко всему вокруг. Лишь полуостровам, сорвавшимся с причала, Такая кутерьма могла присниться вдруг. Мой пробужденья час благословляли грозы, Я легче пробки в пляс пускался на волнах, С чьей влагою навек слились людские слезы, И не было во мне тоски о маяках. Сладка, как для детей плоть яблок терпко-кислых, Зеленая вода проникла в корпус мой И смыла пятна вин и рвоту; снасть повисла, И был оторван руль играющей волной. С тех пор купался я в Поэме океана, Средь млечности ее, средь отблесков светил И пожирающих синь неба неустанно Глубин, где мысль свою утопленник сокрыл; Где, в свой окрасив цвет голубизны раздолье, И бред, и мерный ритм при свете дня вдали, Огромней наших лир, сильнее алкоголя, Таится горькое брожение любви. Я знаю рвущееся небо, и глубины, И смерчи, и бурун, я знаю ночи тьму, И зори трепетнее стаи голубиной, И то, что не дано увидеть никому. Я видел, как всплывал в мистическом дурмане Диск солнца, озарив застывших скал черты. Как, уподобившись актерам в древней драме, Метались толпы волн и разевали рты. Я грезил о ночах в снегу, о поцелуях, Поднявшихся к глазам морей из глубины, О вечно льющихся неповторимых струях, О пенье фосфора в плену голубизны. Я месяцами плыл за бурями, что схожи С истерикою стад коровьих, и ничуть Не думал, что нога Пречистой Девы может, Смиряя океан, ступить ему на грудь. Я направлял свой бег к немыслимым Флоридам, Где перемешаны цветы, глаза пантер, Поводья радуги, и чуждые обидам Подводные стада, и блеск небесных сфер. Болот раскинувшихся видел я броженье, Где в вершах тростника Левиафан гниет; Средь штиля мертвого могучих волн движенье, Потоком падающий в бездну небосвод. Ртуть солнца, ледники, костров небесных пламя! Заливы, чья вода становится темней, Когда, изъеденный свирепыми клопами, В них погружается клубок гигантских змей. Я детям показать хотел бы рыб поющих, «И золотистых рыб, и трепетных дорад… Крылатость придавал мне ветер вездесущий, Баюкал пенистый, необозримый сад. Порой, уставшему от южных зон и снежных, Моря, чей тихий плач укачивал меня, Букеты мрака мне протягивали нежно, И, словно женщина, вновь оставался я. Почти как остров, на себе влачил я ссоры Птиц светлоглазых, болтовню их и помет. Сквозь путы хрупкие мои, сквозь их узоры Утопленники спать шли задом наперед. Итак, опутанный коричневою пряжей, Корабль, познавший хмель морской воды сполна, Я, чей шальной каркас потом не станут даже Суда ганзейские выуживать со дна; Свободный, весь в дыму, туманами одетый, Я, небо рушивший, как стены, где б нашлись Все эти лакомства, к которым льнут поэты, — Лишайник солнечный, лазоревая слизь; Я, продолжавший путь, когда за мной вдогонку Эскорты черных рыб пускались из глубин, И загонял июль в пылавшую воронку Ультрамарин небес ударами дубин; Я, содрогавшийся, когда в болотной топи Ревела свадьба бегемотов, сея страх, — Скиталец вечный, я тоскую о Европе, О парапетах ее древних и камнях. Архипелаги звезд я видел, видел земли, Чей небосвод открыт пред тем, кто вдаль уплыл… Не в этих ли ночах бездонных, тихо дремля, Ты укрываешься, Расцвет грядущих сил? Но слишком много слез а пролил! Скорбны зори, Свет солнца всюду слеп, везде страшна луна. Пусть мой взорвется киль! Пусть погружусь я в море! Любовью терпкою душа моя пьяна. Коль мне нужна вода Европы, то не волны Ее морей нужны, а лужа, где весной, Присев на корточки, ребенок, грусти полный, Пускает в плаванье кораблик хрупкий свой. Я больше не могу, о воды океана, Вслед за торговыми судами плыть опять, Со спесью вымпелов встречаться постоянно Иль мимо каторжных баркасов проплывать.

 

Гласные

A – черный, белый – Е, И – красный, У – зеленый, О – синий… Гласные, рождений ваших даты Еще открою я… А – черный и мохнатый Корсет жужжащих мух над грудою зловонной. Е – белизна шатров и в хлопьях снежной ваты Вершина, дрожь цветка, сверкание короны; И – пурпур, кровь плевка, смех, гневом озаренный Иль опьяненный покаяньем в час расплаты. У – цикл, морской прибой с его зеленым соком, Мир пастбищ, мир морщин, что на челе высоком Алхимией запечатлен в тиши ночей. О – первозданный Горн, пронзительный и странный. Безмолвье, где миры, и ангелы, и страны, – Омега, синий луч и свет Ее Очей.

 

Рыдала розово звезда…

Рыдала розово звезда в твоих ушах, Цвела пунцово на груди твоей пучина, Покоилась бело бескрайность на плечах, И умирал черно у ног твоих Мужчина.

 

Вороны

В гнетущий холод, в непогоду, Когда в селениях вокруг Молитвы умолкает звук, Господь, на скорбную природу, На эту тишину и глушь Ты с неба воронов обрушь. Войска, чьи гнезда ветер хлещет, Войска, чей крик печально-строг, Вы над крестами у дорог, Над желтизною рек зловещих, ад рвами, где таится ночь, Слетайтесь! Разлетайтесь прочь! И над французскими полями, Где мертвецы хранят покой, Кружитесь зимнею порой, Чтоб жгла нас память, словно пламя. О крик тревожный черных стай, Наш долг забыть нам не давай! Но майских птиц с их чистым пеньем Печалью не вспугни своей: Оставь их тем, кто средь полей Навеки нашим пораженьем, Не знающим грядущих дней, Прикован к немоте корней.