Мой цветок
Такого цветка ни у кого нет. И всякий день, бывало, полью и любуюсь. Да вот все дела, навалились заботы, не успеваю. Я не забыл о своем цветке, а уж сколько прошло, и за все это время ни разу не взглянул на него. И теперь мне очень стыдно: не политый и откуда-то трава пошла. И я решил: пересажу, выпалывать корням больно. Я взялся за стебель и приподнял. И мне показалось, в комках из под корней что-то блеснуло. Я нагнулся проверить: или это стеклышко? И в ужасе оцепенел: не стебель держал я, а скользкую змею. А когда я очнулся, вижу не змеиная пасть, а кротко смотрит на меня золотая рыбья голова. И расщепив красное зубчатое перо, не успел я за карман схватиться, как рыба прошла через меня и я бултыхнулся в теплый пруд и остеблел кувшинкой.
У голых
Попал я к голым. В бане тоже голые и на пляже нагишем ходят, а тут «голое общежитие». И только на мне одежда.
«Не очень-то ловко этим естественным щеголям», подумал я, глядя на тельное однообразие вывихов и одутлое.
«Было б неловко, если б мы вдруг да оделись!» сказал один из гнутых, подслушав мою мысль.
«А разве так зазорно в платье?»
«Отвычка и шерстит: до грехопадения никаких покровов не знали и портных не звали».
«А какой самый большой грех по вашему?»
«Самосовершенствование, сказал гнутый, без боли другому не обходится или огонь погасить. Но мы, голые, в этом не повинны, в пожарную команду нас не примут, да мы и сами не пойдем».
«Я тоже не стремлюсь в пожарные», согласился я, почувствовав что-то и еще под голой словесной мелью и, отойдя в сторонку, снял сапоги раздеваться.
Качели
По узкому трясущемуся мостку от скалы к скале. А чтобы ступить с мостка на берег, надо или перепрыгнуть, что и делали другие, обреченные переходить, хочешь не хочешь, над пропастью, они протягивали мне руки, или стать на перекладину – тоненькая дощечка, прикреплена веревками к какому-то гвоздю, за туманом не видно, – а с этой перекладины шаг, и ты на берегу.
Я ступил на дощечку. И только что успел схватиться за чьи-то руки, как перекладина качнулась и пошла качелями вверх и вниз.
И я взлетал на этих качелях и кто-то еще со мной – мы качались над пропастью. Дух захватило.
По морю — цветам
Мы плыли по морю. Я с палубы смотрю: чем дальше, тем море мельче. И все мельчает и совсем ушло.
Мы пересели в автомобили и едем по дну. Цветы по дороге и чем дальше, тем гуще: цветы без стеблей, белее моря, а колышатся волной. А вдали синеет море, высоко подымаются белые волны. И я замечаю, море все ближе – между цветами бежит вода.
Тогда на автомобили поставили мачты, и я полез на мачту.
Песочное сукно
Все по горам, а везем мы в высоких телегах песок – полные телеги – красный песок. Едем мы к деревне. И приехали. У околицы встречают бабы: «Этто, говорят, из этокого песку мы сукно ткем».
Без цветов
Я проходил по зацветшему полю. Пел жаворонок. А с придорожного луга доносило свежестью скошенной травы. Навстречу мне две путницы, деревенские цветные, несут корзину, полно цветов. И среди полевых, я вижу, сама как полевица, таращится маленькая девочка.
«Куда идете?» спросил я.
«По цветы».
И я пошел за ними.
Молча, без разгада гадая, дошли до озера.
«Вот твои цветы!» чего-то засмеясь, сказали мои спутницы, показывая на озеро.
Я постоял на берегу. Никаких цветов. И с пустыми руками пошел назад.
Цветя, колыхалось поле. Пел жаворонок. Свежим сеном доносило с лугов.
И вдруг я увидел: из колосьев глядит на меня та самая девочка, что встретил, несли в корзине со цветами. И наклонясь, я почувствовал, как стебельки, ее руки: обнимая меня за шею, она по детски не на ухо, а в нос:
«Возьми меня с собой!»
Я ее поднял, усадил к себе на плечи. Но и шагу не сделал, как все переменилось и уж дороги не видно. Впотьмах колебалось – это туча туче шла вразрез и только над головой воронкой просачивался зеленью свет, а какие-то птицы, вия змеиными хвостами, немые уносились ввысь. И под шипящий лет свет погас.
Я стоял на поле без пути среди ночи. И вдруг издалека знакомый детский голос:
«Возьми меня с собой!»
А ведь я и сам не знал, куда себя девать.
Раз-плюнуть
Строится громадный домина без фундамента, а в середке канат, так над землей канатом и держится. А стоит канат перерубить и все здание рухнет. Но кому придет такая мысль, да и зачем.
Темное дело: я залез под дом, нащупал канат – «говорят, мудрено справиться, канат морской – а мне, думаю, раз-плюнуть»! – да топором по канату – и не могу остановиться и пусть рука горит, топор огонь, а рублю. И когда, наконец, канат стал поддаваться и наступила решительная минута – рухнет вся эта громада, в этот миг моего неистового ража и исступленного восторга, кто-то сверху плюнул на меня.
Клей-синдетикон
Убирали комнаты перед праздниками – для меня самое тягостное, разве что сравнить с переездом на новую квартиру.
С потолка щетками распылили закопченую пыль и паутину, вымыли окна и подоконники, принялись мыть пол. Но как ни старались, отмыть не удалось, такая накопилась грязь. И от босых ног следы.
Уборкой заправлял какой-то шершавый с собачьей мордой, я его в первый раз вижу, а говорили, что его всякая собака знает и что всякая грязь, от одного его дыхания, испаряется, как летучая жидкость на солнце. И этот солнечный собачий пылесос видя, что толку нет, подал лапу и скрылся.
Оставшись один, я осторожно заглянул под кровать. Так и есть – или не отодвигали?
«Вот где она сидит, подумал я, эта грязная жила!»
И так мне стало досадно, так не хотелось гнуть спину, просить кого или самому пачкаться, скинул я с себя все до рубашки, взял порядочный тюбик «синдетикону» – из клеев самый крепкий – вымазался как следует, лег на пол и давай кататься.
Розанчик
Тихий осенний дождь пылит сквозь густой туман. Глазам спокойно. Иду, не зная куда. И очутился на тротуаре, – узкая улица, высокие дома. Проходят мимо – тут и женщины, и мужчины, и дети, и у всех на плече корзина, а в корзине хлеб.
«Дайте мне розанчик!» попросил я: я выбрал самое малое, что есть еще меньше розанчика?
Какой-то из прохожих приостановился и подал мне розанчик.
«Зверей выпустили!» крикнул кто-то, так кричит только очень пьяный или со страха.
И красным ударило мне в глаза.
Волной вырастая, они наступали. Черные, дымчатые шкуры, гривы, хвосты и маслянистые желтые пятна на брюхе.
Я стоял один, в руках розанчик, и на меня разинутые пасти – огненными маятниками ходили языки.
«Нате вам, звери, розанчик!» сказал я, высоко над головой подняв румяный хлебец.
И на мои робкие слова все звери, и большие и малые, серые и черные, одноухи и однозубы, рогатые и кусатые, пригнули лапы, но не бросаться на меня, а хапнуть розанчик.
Светень и девочка в лохмотьях
Я стоял в тесной сводчатой комнате и гляжу в окно. Я глядел туда за окно в зеленый весенней зеленью сад. Сзади кто-то обнял меня. Я повернул голову и замер, так необыкновенно было мое чувство: тот, кто стоял за спиной, смотрел на меня с упреком, потом кротко и с какой любовью! Весь он просвечивался, а глаза светились, юный, а как много он знает.
«Если бы и всегда его руки лежали на моих плечах. Если бы никогда не расставаться!»
И я увидел, в углу у окна, девочка закутана рванью, из лохмотьев протягивает ко мне ручонки.
Я нагнулся и, жалея, покликал. Но его не было. И как это случилось, куда он скрылся и почему меня покинул?
Девочка перестала плакать. Она улыбалась.
А за окном дождик – зеленый дышит.
Верейский тигр
Я – тигр древнего, засыпанного пеплом, каменного города, рожден по указанию Бога, дух мой обречен на терпение по пророчеству царя Давида. Аз есмь до века, во веки и век веков.
Лениво и удобно я лежал в «Летнем саду» на дорожке около памятника Крылову и глазел на прохожих. Гуляющих было мало, смеха не слышно, только кое-где хихикали. Насупясь, проходили по своим делам и дело каждого выставлялось таким важным, словно бы от свершения его зависело чуть ли не спасение всего мира. Я видел лишь спины, я, только по словам, долетавшим до меня, мог догадываться о лицах и какие у них глаза. Возмущение подняло меня на мои крепкие ноги, в ярости вскочил я на «Домик Петра» и, вонзив когти в соседнее дерево, принялся совестить и доказывать всем «благодетелям», что они обманщики и не совершить им и самого пустяшного дела: их зрение мутно, дряблые души.
Обличая, я замолол такую чепуху, что и у меня самого помутнело в глазах, душа обмочалилась, а лицо перекосило. И вдруг я превратился в птицу.
Я так громко пел, не было уголка, где бы не раздавалась моя песня. И оттого, что все меня слушали и потому что, как раз на том самом месте, на солнышке, где я любил петь, была искусно подвешена клетка, а я знал, что рано иль поздно меня поймают и посадят в эту клетку, стало мне опасно жить птицей.
И вот, чтобы как-нибудь спастись и остаться на свободе, я, опустив крылья, вороватой лисой прокрался на Верейскую в самый грязный кабак «Веселые острова» и, протолкавшись, было пьяно и людно, присел к первому попавшемуся столику, а для отвода глаз, спросил себе бутылку забористого пойла.
И тут какая-то Саша Тимофеева, присоседившись ко мне и, охватив меня за шею, лезла к лицу.
«Милый друг, увези меня куда-нибудь подальше!» говорила она, широко до нёба раскрывая свой красный рот и похрустывая желтым кожаным поясом.
И по мере того, как лицо ее с огромными серыми без зрачков глазами приближалось ко мне, тонкие паутинные сети медленно опускались с потолка. Я с ужасом чувствовал над головой эти птичьи сети, свой неизбежный капкан. А когда глаза моей соседки слились в одно серое стекло, сеть коснулась моего темени и острый крючок вошел мне в живое. А зацепя, чуть дернул и грубо поволок меня через Сашу, через стол вверх – по потолку.
Обезьяны
Нас стянули со всех концов света: из Австралии, из Африки, из Азии и Южной Америки. И я, предводитель шимпанзэ, опоясанный тканым, гагажьева пуха, поясом, ломал себе голову и рвал на себе волосы, не зная как вырваться из цепей, которыми мы были скованы и по рукам и ногам, и улепетнуть на родину.
Но было уже поздно.
Прогнав по целине через поля, нас выстроили как солдат на «Марсовом поле», и герольды в золоте со страусовыми перьями на шляпах, разъезжая по рядам, читали нам наш горький приговор.
Нас, свободных обезьян, обвиняли в распутстве, злости, бездельничаньи, пьянстве и упорно злонамеренной вороватости, и признавая необыкновенно блестящие способности к развитию и усовершенствованию породы, приговаривали применить к нам секретные средства профессора Болонского университета, рыцаря Альтенара, потомка викингов Гренландии, Исландии и Северного Ледовитого Океана.
Со слепой материнской любовью и негодованием, я следил как, по совершении всех шутовских церемоний, началась расправа.
Эти богобоязненные умники, потехи ради, прокалывали нас, глупых обезьян, сапожным шилом и потом били железными молотками, а другим намажут шерсть мягким горячим варом и закатав в массе вара веревку и прикрепив к телу, продергивали в хомут свободной и сильной лошади и под гик и гам волокли по земле, покуда не издохнет замученная жертва, третьим же тщательно закалывали губы медными булавками... И много чего еще было сделано, как обуздание – потехи ради.
Когда же «Марсово поле» насытилось визгом и стоном, а земля взбухла от пролитой обезьяньей крови, а зрители надорвали себе животы от хохота, прискакал на медном коне, как ветер, всадник, весь закованный в зеленую медь, – высоко взвившийся аркан стянул мне горло. И я упал на колени.
И в замеревшей тишине, дерзко глядя на страшного всадника, перед лицом ненужной, непрошенной смерти, я, предводитель шимпанзэ Австралии, Африки, Азии и Южной Америки, прокричал гордому всаднику – ненавистной мне смерти – трижды петухом.
Ведьма
Я попал в какой-то нежилой дом. Все есть и стол и стулья и ковер через всю комнату, а пусто. Но я не один, со мной у стены учитель латинского языка Пролейбрагин, громкая фамилия, а прозвище «алхимик», весь в черном, слепые черные очки. И как только я его увидел, передо мной все закружилось.
«Смотрите в окно!» говорит он; или догадался, как мне жутко: в моих глазах кружились зеленые карапузы, вот с ног собьют.
Я поднялся и к окну. А что-то тянет назад и я невольно обертываюсь, – передо мной в зеленом облаке, не знаю кто она, ребенок на руках.
«Если ее перекрестить, говорит алхимик, смотри, она исчезнет».
И я истово большим крестом перекрестил ее раз и в другой. А она смотрит на меня с недоумением и вижу, сама перекрестилась.
И черный алхимик Пролейбрагин вдруг исчез.
Я было к двери. «Догоню, думаю, расспрошу, куда я попал? А если там еще страшнее?» И остановился.
И вижу: приподнялась с дивана – или это мать тех зеленых карапузов или карапузы сбились в кучу? – это была коротконогая без шеи, живот под подбородок и плоский нос над румяным, растянутым до ушей, ртом.
«Не этим надо!» и сверкнув колючими глазами, она махнула красным одеялом.
Я почувствовал, как холодный ветер прошел через меня, но я оставался на месте, а та, с ребенком на руках, стала изменяться: нос, вспухнув, закрыл губы, а глаза выскочили и повисли как два, наполненные серой жидкостью, мешочка.
Ведьма махнула со злым кряком еще раз красным.
И я видел как таял на руках матери ребенок: отвалились ноги, потом руки, – и в воздухе повисла сморщенная голова – сохлый шипок.
Коляда
Узкая, очень высокая комната и нет окон, а под потолком лампочка. Посреди комнаты кровать под пологом. Я осторожно приподнял одеяло. И отшатнулся: на простыне, как разбухшая миндальная кожура с черными пятнышками на спине, такие отвратительные насекомые, штук шесть.
«Вот до чего довели!» и, негодуя, я отошел к двери: я хотел сейчас же итти все высказать и с кем-то расправиться.
На пороге стояла вся в белом, золотая елочная корона на голове и белый свет шлейфом лежал у ее ног.
«Завтра у вас елка», сказала она.
А я подумал: «какая насмешка, наша елка!»
«Да ты меня узнал?»
«В первый раз вижу».
«Я Коляда».
«Коляда!» обрадовался я.
«Ты сам не знаешь, о чем просишь».
И я вдруг вспомнил о тех отвратительных миндальных шкурках...
«Да они заводные», сказала она.
«Игрушки!»
И я попал куда-то в подворотню и сижу как рисуют: на пчельнике старик сидит: заботы отошли – млелый мирный сон и греет солнце.
Двойник
В эту ночь я долго ворочался и не мог заснуть: то зяб, то мне казалось, какие-то алжирские блохи прыгают по мне. И когда, наконец, после мучительного предсонья – плыв образов из жизни – сон меня одолел, я очутился в просторной комнате.
Я лежу навзничь на своей кровати и странно, в то же самое время вижу себя на той же кровати, но как он не похож на меня.
И вот он поднялся и пошел узким коридором в другую комнату. Я слежу за ним. Ну что у него общего со мной, какая решительность, не моя, и зоркость, ничего от близорукого, и одет он по-своему, алый выцветший плащ из Фауста. Он подошел к кровати, нагнулся над спящим закутанным с головой в одеяло и, не будя, со злобой рванул из под него простыню и пальцами, как когтями вонзаясь, теребил, вымещая свою неутоленную обиду.
Моя дикая душа пьянела. Я видел себя – я был готов в огонь и вниз головой в пропасть.
Но тут сон меня вышиб. Брошенный лежал я и только прислушивался. В комнате кроме книг и игрушек ничего, а кто-то квакал.
Татарин
Взбирался я на башню – лестница узкая, крутая. Говорили, что стоит достичь верхней площадки и там будет облако и на этом воздушном каюке плыви куда хочешь.
Я еще не знал, куда мне плыть, меня занимало облако, на котором я усядусь путешествовать. И не задерживаясь, я подымался.
А вот и последние ступеньки и, наконец, площадка. Я вышел, смотрю – и что же вы думаете, никакого облака, а торчит татарин-старьевщик и руки у него такие длинные, до земли доходят и там вроде как траву выпалывают, пальцы в безостановочном, кропотливом движении.
Я было назад. А уж он меня за шиворот. И я задрыгал ногами над его головой? – расшитой шелками тюбитейкой.
«Коран читал?» спросил он.
«Не знаю». Я хотел сказать: «не дошел».
«А туда же лезет, индейный паразит, с чужого плеча рвань»!
И я без возражений шлепнулся на землю в теплый гусиный помет.
Гуси и лебеди
Провалился железнодорожный мост, наш вагон упал в реку. И все потонули. А я, каким-то чудом, оказался на берегу. И очень мне неловко: нагишом гулять без привычки – и задумал я, сделаю себе из цветов хоть приблизительную попону. И вхожу в реку. Нарвал кувшинок. А по реке далеко мелькает лодка. Я заторопился. И вот плавно, чуть колеблясь, стала подо мной земля отходить. И я догадался, что лечу.
Я летел над рекой.
Было тихое утро. Так бы все лететь мне! А по реке плывут гуси да лебеди – речные белые звезды – гуси и лебеди.
Не могу уйти
Стою под деревом. Не видать вершины, такое высокое. Скрипит дерево, а я как прикованный.
Скрипит дерево, падают листья, а с верху ветер или, сам по себе, как перед падением, гул идет. И в этом гуле мне весть о моем неизбежном.
И отдаю себе отчет: меня задавит. И не могу уйти.
Волк
Послали меня в лес за орехами.
«Ступай, говорят, собери нам орехов побольше».
Вот я и хожу от дерева к дереву – мне в лесу, как впотьмах – и ни одной орешни.
И наконец, напал. Да только ни одного зрелого, все орехи зеленые.
«Все равно, думаю, понесу зеленые, коли уж охота такая пришла».
И нагибаю ветку, но, только что нацелился, хвать из-за куста волк на меня, таких, из сказок, я представлял себе волков.
«Ты что ж, говорю, волк, неужели съесть меня захотел?»
А волк молчит, разинул пасть.
И опять я вспоминаю:
«Не ешь, серый, я тебе пригожусь».
А сам себе думаю: «на что я пригожусь?»
И пока я так раздумывал, волк меня съел.
С приятным сознанием исполненного долга я проснулся.
Двери
Она сказала мне:
«Эти двери мы взяли с собой. Нельзя было оставить их в старом доме. Ты знаешь как они нам дороги». Чуть дотронулся я до двери – и те старые двери, плавно раскрывшись, бесшумно затворились за мной.
Но когда я остался один, моя комната мне показалась и тесной и одинокой. Я схватился за ручку двери и изо всей силы нажал открыть, но дверь не поддалась. И я принялся кулаками колотить и зову.
И, выбившись из сил, беспомощный, упал у порога и слышал, как колотилось сердце за старыми чугунными дверями.