Русские и государство. Национальная идея до и после «крымской весны»

Ремизов Михаил Витальевич

Часть 2

Национализм и модернизация

 

 

Возвращение в Современность

 

Русский национализм обычно обсуждают как угрозу. Прежде всего – угрозу целостности нашей страны. Это серьезный упрек, и на него нужны серьезные ответы. Но прежде чем обсуждать возможные негативные последствия того или иного явления, нужно понять его внутреннюю логику. А она раскрывается в совершенно ином контексте. Дело в том, что наряду с проблемой территориальной целостности существует проблема социальной целостности. Прежде чем пугать друг друга катастрофами, нужно осознать, что катастрофа уже произошла. Наше общество распадается, и распадается так давно и неуклонно, что это уже нельзя считать временным «переходным» явлением.

Симптомы социального распада в целом хорошо известны. Вот лишь некоторые из них.

● Феномен системообразующей коррупции, позволяющий говорить о перерождении государства в криминальную корпорацию. Запредельный уровень недоверия граждан к государственным институтам, фиксируемый социологами, – лишь проекция этого перерождения.

● Взаимное отторжение между «элитами» и народом, грозящее, увы, не пресловутым «социальным взрывом», а развитием все новых и новых форм социальной сегрегации. Так называемое «социальное расслоение» – лишь слабое статистическое отражение этого процесса.

● Люмпенизация населения. Атрофия элементарных навыков солидарности, того, что называют социальным инстинктом, замыкание людей в частной жизни.

● Хозяйственная и психологическая дезинтеграция страны. На фоне реальной потери связности между коренными регионами России, их вынужденной переориентации на внешние центры развития, проблема «отпадения» Северного Кавказа выглядит второстепенной.

● Кризис массовой армии и средней школы. Эти институты современности, которые должны служить машинами социализации, машинами по производству полноценных граждан, долгое время производили что-то совсем иное.

Так вот, ответом на этот вызов общественного распада и является национализм, поскольку он дает членам общества прочное основание для взаимной солидарности. Другой силы, которая привязала бы «элиты» к народу, которая сплотила бы друг с другом русскую Карелию и русское Приморье, которая позволила бы государству стать по-настоящему своим для граждан, т. е. вызывающим «активную лояльность», – я просто не вижу. Это единственный шанс на воссоздание целостности нашего общества.

 

Национализм как понятие

Под «национализмом», как известно, могут пониматься совершенно разные вещи. Наиболее широко пропагандируемой является концепция «гражданского национализма», противопоставляемого «этническому». Ее сторонники, как правило, признают проблему социальной дезинтеграции, с которой мы столкнулись. Но они считают, что в этой ситуации не следует делать ставку на этнические чувства, достаточно просто воссоздать эффективные современные институты. Достаточно «отремонтировать» сломанные машины социализации – школу, армию, политическую партию, наконец, сам институт гражданства – и тогда мы преодолеем катастрофу распада. Эта позиция кажется разумной. Но, как уже говорилось в одном из предыдущих разделов, все названные институты – это «машины», которые не создают идентичность, а тиражируют ее. Даже в эталонно гражданских нациях механизмы интеграции работали по большей части на этническом материале – материале национальных высоких культур и исторических мифов. В этом смысле вернее считать, что современные нации создаются не аморфным плавильным котлом, а отчетливой и в каждом случае уникальной этнической матрицей.

Так вот, в нашем распоряжении просто нет другой национальной высокой культуры мирового уровня, на базе которой можно было бы интегрировать общество и воспитывать гражданина, кроме русской культуры (включая в нее, разумеется, и национальную историографию – русскую историческую традицию). По сути, это единственный ресурс идентичности для распадающегося российского общества, который сохранил силу при постигшем нас крушении структур современности и является необходимым фундаментом для их восстановления. Поэтому в нашем случае национальный проект не может не быть этническим.

Сказав это, я должен сразу сделать несколько пояснений.

Первое. Само противопоставление этнического и гражданского национализма является неточным – по меньшей мере, нельзя видеть в нем универсальное объяснительное клише. Как уже было сказано, гражданский национализм, чтобы оперировать жизнеспособными культурными формами, должен быть также и этническим. С другой стороны, и этническая нация, чтобы реализовать себя в государственной форме, должна состояться как сообщество граждан. Крейг Калхун предлагает считать, что антиномия «гражданского» и «этнического» национализма в действительности «лишь отражает различие между национализмом состоявшихся наций-государств и национализмом наций, находящихся в проектной стадии. Отсюда проистекает и различие в акцентах – гражданских в одном случае и этнических в другом». Считать ли РФ в ее нынешнем виде состоявшимся национальным государством – вопрос риторический. Проблема в том – и об этом пойдет речь ниже, – что спустя столетия национальной истории у нас как народа нет такого государства, о котором можно было бы сказать: «государство – это мы». Национальное государство для нас – не данность, а задание. Поэтому преобладание этнических акцентов на данной стадии национального проекта закономерно и неизбежно.

Второе. Само понятие этничности часто искажают, сводя его к вопросу «состава крови». Никаких оснований для этого нет. Даже сам «род», не говоря уже о «народе», является прежде всего культурной, а не биологической реальностью. Для существования «рода» важно не то, что мы родственники, а то, что мы мыслим и действуем в категориях родства, со всеми вытекающими последствиями. Этничность же – реальность гораздо более сложная. Она несомненно связана с происхождением. Просто потому, что это – основной способ наследования материальных и нематериальных ценностей. Но предметом этнического наследования выступают не «гены», а культура (язык, общие символы, исторические воспоминания и прежде всего – сама групповая идентичность, закрепляющая устойчивое различение «мы» – «они»). Поэтому русские как этническая реальность – это не «сообщество ДНК», а сообщество наследования русского языка, культуры и исторического сознания, членство в котором определяется, как правило, происхождением, но не исключительно им.

Сделав эти оговорки, можно перейти к главному – ответу на вопрос, что такое «национализм» в нашем контексте. На мой взгляд, это стратегия мобилизации этничности, ее ресурсов, для построения современного общества. Включая все те институты модерна, те механизмы социализации, о которых уже шла речь и венцом которых является собственно государственность. В этом смысле нацией становится тот этнос, который не просто имеет «свою государственность» – в данном случае это лишь индикатор, – а тот, который умеет воспроизводить себя и свою идентичность посредством матриц современного общества. Таких, как массовое образование, массовая армия, литература, СМИ и так далее.

Здесь мы встречаем новых оппонентов. Помимо сторонников «чистой внеэтнической гражданственности», о которых уже было сказано, так понятому национализму противостоят две достаточно заметные позиции. Одну из них можно назвать традиционалистской, другую этнократической.

Сначала о традиционалистах. Безусловно, у нас в стране – широкий консенсус о пользе защиты «традиционных ценностей». Но я в данном случае употребляю этот термин в более узком смысле – в смысле отрицания институтов современности от имени идеалов «традиционного общества». Соответственно, сторонники этой позиции отвергают идею нации как модернистскую и западническую. Причем часто ссылаясь не только на романтизированные образы прошлого, но и на обветшавшие открытия «постмодерна». Не случайно, что новое прочтение идей демократии и гражданского общества с национальных позиций, которое происходит сейчас в национальном движении, встречает подчас такое отторжение в патриотических кругах.

Любопытно, что в этой «традиционалистской» логике выдержана и уже упоминавшаяся статья Путина о национальном вопросе. Автор уверен, что стремление к национальной государственности «противоречит нашей тысячелетней истории». Отчасти в этом он прав, однако нельзя забывать, что эталонных национальных государств это касается в ничуть не меньшей мере: такое стремление на тот момент, когда оно возникает, действительно «противоречит истории». Истории династических государств и аграрно-сословных обществ, в недрах которых постепенно вызревает «национальная альтернатива». Где-то династии, вольно и невольно, взращивают ее сами (как взрастили революционный французский национализм Бурбоны), где-то ветер истории скорее заносит ее извне, как разнесли национализм по континенту Наполеоновские войны, «заразив» им немецкое и русское образованное сословие. Неслучайно одним из провозвестников национального поворота в нашей истории стало вышедшее из горнила первой Отечественной войны декабристское движение.

Это повод отметить, что национальный принцип власти стал актуальным для нас примерно тогда же, когда и для остальной Европы. А если вспомнить историю становления русского (протонационального) государства в XVI веке и затем историю восстановления государственности в Смутное время, когда именно русский народ, объединенный национальным чувством, учредил свою династию вместо иноземной, то, пожалуй, и раньше. Другое дело, что эта династия довольно быстро забыла о своем подлинном основателе, увлекшись перипетиями европейской «игры престолов», и стала смотреть в его сторону лишь на излете, когда на пороге маячило уже нечто совсем иное, столь же чуждое династической идее, сколь и национальной. В итоге «европейский» сценарий трансформации династической империи в национальное государство оказался сорван, последствия чего мы ощущаем по сей день. Но лишь неисторически мыслящий человек сделает из этого вывод, что национализм является отрицанием нашей истории. Скорее – одной из ее пока не сбывшихся возможностей. Ведь история, пока она не закончена, – это в том числе пространство отложенных альтернатив, ждущих своего часа и взывающих к нам, чтобы исполниться.

Теперь об этнократии. Что отвергают ее сторонники в приведенном понятии национализма? Они отвергают идею, что этничность требует перехода в какое-то новое, более высокое качество – качество нации. На практике это означает, что сторонники этнократии тоже хотят мобилизации этничности, но не для построения современного общества на ее основе, а для борьбы за нужные пропорции распределения собственности и власти между этническими группами. Здесь я тоже хотел бы быть правильно понятым. Никто не спорит с тем, что первоочередная задача для русских – положить конец «избыточной имиграции», и засилью этнических мафий. Но если в логике этнократии это и есть конечная цель, то в логике национализма – это только расчистка площадки для строительства развитого общества: культурно однородного, солидарного и высокопроизводительного. И в случае успешности этого процесса можно будет говорить о состоявшейся нации.

 

Национализм как форма деятельности

Состоялись ли русские в качестве нации на данный момент? Я не могу дать односложный ответ. Наверное, прав историк Отто Данн: «Процесс образования наций никогда не приходит к окончательному завершению». Поэтому лучше спросить – в чем наша незавершенность как нации?

Я полагаю, унаследовав довольно развитую национальную культуру, мы не освоили в полной мере тех механизмов ее тиражирования, о которых шла речь выше, – не научились устойчиво воспроизводить этническую идентичность в матрицах современного общества: через массовое образование и массовую культуру, СМИ, призывную армию, национальную бюрократию и т. д. Это связано с тем, что наш опыт модерна пришелся на советский период, и он, к сожалению, не был опытом актуального оформления русской идентичности. Советский проект «модернизации» принципиально не хотел признавать своей этнической основы, хотя объективно не мог без нее обойтись, он претендовал быть заменой русской идентичности, а не ее продолжением. Наша «этничность» и наш «модерн» не состыковались в единое целое. В результате сегодня мы как нация недооформлены.

Советский модерн – в прошлом, и нам нужен русский модерн. Именно поэтому мы нуждаемся в национализме как целенаправленной деятельности.

Главный вопрос в связи с этим – каково содержание этой деятельности? Как именно происходит мобилизация этничности на построение современности? И вот здесь нас ждет неприятный факт. Все дело в том, что эта мобилизация не происходит посредством лозунгов. Сколько ни повторяй слово «русский», нация от этого не выстроится.

Следует признать относительную правоту некоторых критиков, которые не принимают национализм потому, что считают его попыткой решить реальные общественно-исторические проблемы посредством магического заклинания, каковым оказывается имя нации. Такой риск действительно существует. Для того чтобы избежать его, нужно очень отчетливо понимать, что национализм – это не выкрик, который должен быть донесен до масс, и, когда они его услышат, случится чудо. Национализм – это планомерная и рассчитанная на длительное время программа. И критерии ее успешности также лежат на достаточно длинных отрезках времени.

Можно выделить две главные стороны этой программы. Первая сторона – это культурный национализм. Его задача может быть выражена термином известного критика национализма Эрика Хобсбаума – изобретение традиции. Термин, безусловно, провокативный, но по сути национальное проектирование в культуре происходит именно так: система символов, через которые нация воспринимает себя и воспринимается окружающими, – это, как правило, система стилизаций. Традицией становится то, что было сознательной вариацией на тему традиции. Сам Хобсбаум приводил в пример здание Вестминстерского дворца, ставшее главным символом «старой Британии», но в действительности являвшееся неоготической стилизацией XIX века. XIX век вообще был веком интенсивного «изобретения традиции» по всей Европе. Мы не исключение. Русская традиция тоже соткана из талантливых (и, как правило, вполне сознательных – нацеленных на национальный эффект) стилизаций, заслонивших оригинал, – от сказок Пушкина до популярных застольных «казачьих песен». Наверное, можно радоваться тому, что бо́льшая часть работы в этой сфере уже проделана нашими предшественниками. Но, чтобы жить, традиция должна «изобретаться» снова и снова.

Согласитесь, само слово «русский» для уха нашего современника имеет очень бедное смысловое и ассоциативное наполнение. И, как следствие, низкий идентификационный потенциал. Задача культурного национализма – выработка по-настоящему актуального, не архивного «русского стандарта» в самых разных сферах – включая и массовую культуру, и политическую культуру, и историческую мифологию, и сферу повседневности. Иными словами, создание полномасштабной культурной системы, привлекательной для активной части общества. Заметим, что эта перспектива, от которой мы пока ужасающе далеки, практически никак не связана с вопросом о политической власти. Культурный национализм может и должен совершать свою работу независимо от степени своей близости к рычагам государства.

Другая сторона той же программы – это политический национализм. Его задача вполне очевидна – выражать интересы своего народа приемлемым для него образом и реализовывать их через инструменты государственной политики. В нашем случае – интересы русских как народа через институты России как государства. Интересы народа как этносоциального образования нельзя растворить без остатка в нуждах государственного аппарата или даже в потребностях отдельных людей, населяющих территорию, – они имеют свою специфику. И в существенной части эти интересы не могут быть реализованы вне и помимо государственных институтов. Так, помимо обучения граждан, эти интересы подразумевают определенную форму их национального воспитания (в рамках базовой образовательной системы); помимо поддержания доступного оптимума численности населения – обеспечение благоприятных этнических пропорций; помимо внешнеполитического престижа страны – защиту своей диаспоры за рубежом и так далее. Сегодня государство в принципе не видит класса задач, связанных с национальным развитием русских, и требования их учета звучат на грани фола. Хотя в принципе оно должно звучать как совершенно естественное и само собой разумеющееся, а весь разговор должен строиться вокруг того, как именно понимать эти интересы. И вот здесь действительно возможны разные позиции.

Прежде всего мы сами должны определиться в одном важном вопросе: насколько противоречат русские интересы интересам других народов России? Или, точнее, как они вообще соотносятся с ними? Ответ, что никак не соотносятся, поскольку мы не должны думать о других, здесь абсолютно неуместен. Политика – это не в последнюю очередь искусство заинтересовывать других собственными интересами. Поэтому естественная цель русского политического национализма – не допустить антирусской консолидации российских народов и по возможности сделать их своими союзниками.

 

Национализм как идеология

А как же борьба с бедствием «обратной колонизации»? – спросят меня. Борьбу никто не отменял, но давайте вспомним, как говорили о классовой борьбе Маркс и марксисты. Классовая борьба в их описании – это не открытое подавление одними классами других. Это борьба за то, чтобы отождествить интересы того или иного класса с интересами общества в целом и в качестве «приза» получить инструменты государства. Тот способ, посредством которого происходит это отождествление «частичного» со «всеобщим», называется «идеология». Так вот, я полагаю, что русский национализм должен вырасти в полноценную политическую идеологию. Это означает, что, во-первых, мы должны четко осознавать русские интересы и что, во-вторых, мы должны уметь делать их универсально значимыми. Для этого есть все основания.

Прежде всего, вполне очевидно, что русские этнические интересы в главном могут быть легко приравнены к государственным, общероссийским и в этом качестве стать непререкаемыми для всех российских народов. Нам не нужна дискриминация других этнических групп, нам нужно такое цивилизационное развитие, в котором мы будем иметь естественные преимущества. Есть народы, которые могут хорошо жить в безгосударственном мире. Например, при криминально-феодальном укладе или при гегемонии транснациональных корпораций. Для русских нормальной «средой обитания» является социально ориентированное индустриальное общество, а главным механизмом адаптации – сильное, хорошо вооруженное государство. Иными словами, все то, что можно назвать национальной модернизацией, для русских является элементарным биологическим императивом («биологическим» – в смысле стратегии выживания, обретения своей «экологической ниши»). В этом наше важное отличие от других российских народов, благодаря которому мы способны их интегрировать.

Другое важное отличие – это вовлеченность в мировой контекст, в контекст большой истории. Да, мы хорошо знаем, что сегодня для большинства русских повседневная ориентация полностью перекрывает историческую. И это вполне естественно. В ситуации, когда явно нарушены достоинство и базовые права русского большинства в собственном государстве, говорить о судьбах мира преждевременно. Но мы не достигнем малого, если не будем видеть большое. И главное, уже при минимальном налаживании повседневности история снова выйдет на первый план. Русские сложились как исторически ориентированный народ, и сегодня мы должны осознать это как свое качественное преимущество. Ну и, разумеется, как свою судьбу. Даже если мы откажемся вписывать свои интересы в исторический контекст (а исторический контекст – это всегда большое противостояние), выбор сделают за нас и против нас. Поэтому лучше определиться самостоятельно с тем, в какой именно борьбе мы участвуем.

Россия не раз ставила свои интересы на службу той или иной глобальной миссии. Самые яркие и масштабные примеры – эпоха «Священного союза» (когда внешняя политика и военная сила Российской империи были подчинены задаче сохранения «легитимных монархий» в Европе) и эпоха пресловутого «соцлагеря», охватывавшего едва ли не полмира системой интернациональной помощи. Можно сказать, свои лучшие годы – после победы соответственно в первой и второй Отечественных войнах, на пике военного и политического влияния – страна посвятила «человечеству» (т. е. реализации определенной концепции глобального сообщества), а не себе самой. Такое никогда больше не должно повториться. Политически зрелая нация «ничего не желает, кроме себя самой» – отмечает блестящий немецкий философ Курт Хюбнер, комментируя Макиавелли.

Но, как мы уже обнаружили выше, священный национальный эгоизм только выиграет от того, что будет прикрыт вуалью всеобщности. Существует ли сегодня глобальная перспектива, которая могла бы служить проекцией наших национальных интересов (т. е. служить той самой идеологией как способом заинтересовывать своими интересами – других)? Я полагаю, что да. Это перспектива деглобализации.

Под глобализацией в этом случае следует понимать не объективный процесс развития средств связи, как это часто делают, а определенный социально-исторический проект, предполагающий переход власти с национального уровня на уровень, с одной стороны, транснациональных, а с другой, скажем так, субнациональных корпораций. Корпораций – в максимально широком смысле слова, т. е. негосударственых игроков самой разной природы (от собственно ТНК или брюссельской евробюрократии до условной «Аль-Каиды»). Этот процесс имеет своих субъектов и заинтересованных игроков. Прежде всего – в лице тех элит, которые сознательно и планомерно сбрасывают с корабля истории свои народы как ненужный балласт. Которые уже давно тяготятся национальным государством как системой связывающей их хозяйственной, культурной, политической солидарности. Глобализация и означает демонтаж этой системы и размывание ее главного детища – так называемого «среднего класса». Однако для выполнения этой работы одного «заговора элит» недостаточно». Для этого требуется еще один «заговор» – заговор меньшинств. Не важно, идет ли речь об этнических, религиозных, социальных, сексуальных меньшинствах, главное, чтобы присутствовал сам комплекс «меньшинства»: активное самосознание, противопоставление себя остальному обществу, борьба за особые права, за привилегии и в конечном счете за гегемонию. Несложно заметить, что все это работает на тот же самый процесс демонтажа национального среднего класса, т. е. культурного и социального ядра современного общества.

Заговор элит разрушает его «сверху», заговор меньшинств – «снизу». В этом отношении наша сегодняшняя ситуация, когда наверху – предательство элит, а внизу – агрессия меньшинств, является вполне типовой, даже модельной для современного мира.

И надо сказать, по мере развития этого встречного процесса разрушается нечто большее, чем средний класс. Разрушается сама презумпция целостности общества, которая является важнейшим внутренним принципом современности как политической эпохи. Глобализацию не зря называют «глокализацией» – по мере размывания национальных границ возникает не единое однородное «мировое общество», а глубоко фрагментированное пространство, пересеченное множеством дробных культурных и социальных барьеров, которые были в свое время преодолены эпохой модерна. «Прекрасный новый мир» приходит к нам в облике нового Средневековья с возросшим уровнем технических возможностей и, соответственно, рисков.

Как относиться к такому будущему? Как и положено в эпохи упадка – стоически. Не в смысле смирения, а в смысле развития вопреки. Человек «определяется способностью подчеркнуть свое «нет» – говорил великий антрополог Арнольд Гелен. Я сильно сомневаюсь, что это будущее можно «победить», но вполне допускаю, что из него можно выйти. Выйти – большими политико-региональными группами (иначе вряд ли получится – это к вопросу о том, зачем нам другие народы и зачем мы им). И если русским, чтобы чувствовать себя вправе строить свое государство, непременно нужна миссия, то вот она: прочь из новейшего Средневековья. Назад, в Современность.

 

Русский национализм и российская геополитика

[27]

 

Национализм: терминологическая ситуация

Для исследователя национализма, как и для его идеолога, одна из главных проблем – парадоксальное словоупотребление.

С одной стороны, «национализм» – одиозное, маргинальное явление, синоним социальных девиаций. Эталонной в этом отношении можно считать формулировку из проекта предвыборной программы Владимира Путина («Программы 2012–2018»), опубликованной на старте кампании: «Мы будем бороться с попыткой использовать информационное пространство для пропаганды жестокости, национализма, порнографии, наркомании, курения и пьянства». Думаю, многие шедевры политической пропаганды меркнут перед красотой этого логического ряда.

С другой стороны, «национализм» – один из бесспорных соавторов современной эпохи, common sense исторического модерна. Так называемый «принцип национальности» стал решающим не только и не столько в перекройке территориальных границ старого имперского миропорядка, сколько в ревизии его социальных, сословных границ. Утверждение гражданского равенства в череде европейских революций и реставраций было движимо пафосом национального достоинства. Сначала средние, а затем и массовые слои общества перестали быть «низшими сословиями» именно постольку, поскольку стали «англичанами», «немцами», «французами».

«Национализм стал стимулом… перехода от статуса… подданных к статусу граждан», – пишет Юрген Хабермас, которого вряд ли можно заподозрить в симпатиях к национализму. Американский исследователь Лия Гринфельд добавляет к этому, что основанная на культуре национальная идентичность «довела до конца то, что Просвещение не смогло: уравняла их («неприкрепленных интеллектуалов» и представителей образованной буржуазии. – М.Р.) в человеческом отношении с любым представителем высшего класса».

«Национализмом» в широком смысле является сама манера структурировать социальное пространство в национальных категориях. Энтони Смит называет это «методологическим национализмом», а Майкл Биллинг – «банальным национализмом».

Ни первое (дискриминационное), ни второе (рамочное) понятие национализма не пригодно для выявления содержательной стороны позиции.

Первое – просто в силу жанровых соображений. Вряд ли стоило бы вести передачу «Международная панорама» в категориях передачи «Дорожный патруль». «Национализм», идущий через запятую с курением и пьянством, является не политическим, политико-полемическим понятием, а просто ругательством с использованием переноса значения.

Со вторым понятием несколько сложнее. Оно как раз является политико-полемическим. Несмотря на свою широту, оно включено в довольно интенсивную оппозицию – есть «вещь», которую оно оспаривает и которая оспаривает его. Это глобализация. Тоже в широком, методологическом смысле, в том смысле, как о ней рассуждает, например, Ульрих Бек.

«Глобализация, – пишет он, – означает разрушение единства национального государства и национального общества (т. е. разрушение одной из главных «привычек» методологического национализма. – М.Р.) Образуются новые силовые и конкурентные соотношения, конфликты и пересечения между национально-государственными единствами и акторами, с одной стороны, и транснациональными акторами, идентичностями, социальными пространствами, ситуациями и процессами – с другой». То есть как раз в контексте международных отношений эта оппозиция критически важна.

Но все дело в том, что перед лицом того превращения, о котором говорит Бек, «методологический национализм» уже не может оставаться всего лишь методологическим. Он либо просто теряется, размывается в мире трансграничных идентичностей, либо перестает быть банальной привычкой, когнитивной рамкой, становясь активной и осознанной нормативной концепцией. Точнее сказать – вновь становясь. Поскольку именно осознанной нормативной концепцией он и был в период своего становления, когда деление мира на нации было не банальностью, а вызовом самим основам феодально-династической картины мира.

Упрощенно смысл этой нормативной концепции я бы свел к двум постулатам.

1. Понимание легитимности государства/государственной власти через нацию. На этом уровне национализм противостоит династическим, теократическим, идеократическим концепциям власти. Можно было бы сказать, что речь просто-напросто о демократии. Это так. Но речь не о процедурной демократии как таковой, а о ее основании, каковым является современная концепция суверенитета.

Положение Декларации прав человека и гражданина 1789 года, гласящее: «…источником суверенной власти является нация», – означает, что суверенная власть имеет в своей основе не проекцию трансцендентного порядка («божественное право» королей) или, забегая вперед, не проекцию утопии/модели будущего в настоящее («всепобеждающее учение» генсеков), а некую представительную способность. Иначе говоря, способность олицетворять народ как целостность, как политическую личность.

Чтобы было понятно, что дело в данном случае не в процедурной демократии (выборы – лишь технология представительства), напомню: представительной способностью может обладать и монарх, если его власть истолкована как функция народного суверенитета, а он сам – как «представительное лицо». Это означает безусловный разрыв с традиционной концепцией монархии, благодаря которому, собственно, многие монархические дома и сохранились в современную эпоху, продемонстрировав завидную ловкость в переоблачении феодального института в национальные одежды.

2. Понимание нации не через абстракцию общественного договора, а через идею совместного наследия. На этом уровне национализм противостоит либерализму и, шире, универсализму Просвещения (включая и тот строй мысли, в котором выдержана упомянутая Декларация 1789 года). Но противостоит не обязательно в качестве антагониста, а подчас в качестве имплицитного знания. Знания о том, что общность правовых институтов, как правило, возникает и развивается на базе общности культуры, языка, исторического самосознания.

Условный «общественный договор» заключается не между случайными друг для друга людьми, а между людьми, имеющими минимум взаимного доверия, способными понимать друг друга, различающими «своих» и «чужих» и, соответственно, знающими, с кем именно необходимо достичь соглашения. И все подобные свойства обеспечиваются не «естественной природой» людей, а их совместной историей. Поэтому в «гражданском состоянии» имеют значение не только индивидуальные права и публичные институты для их реализации, но совместное достояние (материальное и нематериальное), которое делает возможным то и другое.

Отсюда присущее национализму понимание природы государства и природы гражданства. Первое воспринимается как механизм политики идентичности. Его целью видится не только обеспечение индивидуальных прав, но и сохранение и воспроизводство совместного наследия, передаваемого от поколения к поколению.

Второе же, в свою очередь, воспринимается не как формальное членство, а как соучастие в общем деле, общей судьбе, которое невозможно вне способности говорить на одном языке (в прямом или переносном смысле) и чувства сопричастности, присущих национальному единству. «Если в народе нет чувства солидарности, если он говорит и пишет на различных языках, то не может существовать объединенного общественного мнения, необходимого для представительного правления», – пишет Джон Стюарт Милль.

 

Национализм: историческая ситуация

Милль был одним из немногих либеральных теоретиков, признававших националистический фундамент современного демократического государства. Чаще это оставалось за скобками и не артикулировалось явным образом. Что, с одной стороны, понятно: многие вещи лучше практиковать, не декларируя явным образом. Но с другой стороны, чревато проблемами: нация относится к числу самореферентных общностей, т. е. общностей, воспроизводящихся через знание о себе, и это знание должно быть по возможности адекватным. Чтобы воспроизводить базовое свойство современного национального государства – синергию политической власти и культурной однородности, – его необходимо адекватным образом артикулировать, что оказалось невозможно в силу табу на национализм на определенном этапе европейской истории.

Эту эволюцию современного государства, которое сначала порождается национализмом, затем предпочитает о нем забыть и в конечном итоге от него отказаться, декларируя свою универсальность и практикуя культурный нейтралитет, обосновывает Юрген Хабермас. Если «в начале своего развития, – утверждает он, – национальному государству «вряд ли хватило бы сил на достижение… нового… уровня общественной интеграции» без «культурной интерпретации прав политического участия», то в фазе зрелости оно больше не нуждается в доминирующей культуре – достаточно чисто правовых форм интеграции.

Но нации – это не достигнутые состояния, это процессы, которые необходимо снова и снова возобновлять на всех уровнях, и все усилия по правовой и политической интеграции общества без его культурной интеграции будут бесплодны. Кстати, в отличие от Хабермаса, это хорошо понимает Верховный суд Германии, который по запросу в связи с Маастрихтским договором признал: «Конституционное государство требует определенной культурной однородности граждан».

Дав трещину в фундаменте, здание современности начинает проседать. Множественные кризисы «позднего модерна» – кризис демократического участия, кризис социального государства, кризис образования и воспитания – имеют в общем знаменателе эрозию национального единства, утрату оснований морального консенсуса и социальной солидарности.

Этим задана историческая повестка нового национализма.

Если национализм «первой волны» был идеологией в целом революционной (он революционизировал общество, будучи новым принципом легитимности власти и, шире, новым принципом социальной картографии – я имею в виду членение социального и географического пространства на нации), то национализм сегодняшнего дня является скорее консервативной идеологией. Консервативной – в смысле возобновления истоков, защиты основ, а не сохранения статус-кво.

Его миссия – артикуляция непризнанных и, как следствие, рискующих быть утраченными оснований проекта «модерн», т. е. национальных, партикулярных оснований того, что воспринимается как нечто универсальное. О каких взаимосвязях идет речь, думаю, в целом уже понятно:

● культурная целостность и суверенитет как основание представительной демократии;

● национальная солидарность («горизонтальное братство» национализма) как основание социального государства;

● национальный эгоизм промышленной политики как основание экономического богатства;

● стандартизация общества на базе национальной высокой культуры («ассимиляционизм») как основание современных систем массового образования и воспитания;

● унаследованная христианская идентичность европейских народов как основание культуры прав человека и т. д.

Если всмотреться в этот «дискурс об основаниях», балансирующий где-то на грани банальности и неполиткорректного радикализма, можно заметить, сколь сильно изменились отношения национализма с либерализмом как главной фасадной идеологией современности. Если на раннем этапе он идет с либерализмом рука об руку (они едины в преодолении феодальных порядков), то сегодня оказывается по отношению к нему в глубокой оппозиции. Во многом вынужденной, поскольку либерализм главным образом и стал идеологией той самой глобализации, которая, по Ульриху Беку, «разрушает единство национального государства и национального общества», а вместе с ним – и субстанцию проекта «модерн».

Глобализацию в этом значении не стоит понимать как объективный процесс развития средств связи, скорее как проект своего рода двойной эмансипации, «сверху» и «снизу». Субъектами «эмансипации сверху» являются те элиты, которые давно тяготятся национальным государством как системой связывающей их хозяйственной, культурной, политической солидарности. В их логике разрушение национальных барьеров равнозначно снижению издержек. Субъектами «эмансипации снизу» являются меньшинства, тяготящиеся доминированием культуры национального и морального большинства. На пересечении обоих процессов происходит размывание «среднего класса» и далеко идущая фрагментация общества.

 

Правый антиглобализм: повестка для России

Перед лицом этих вызовов национализм лишается счастливой возможности быть локальным сознанием. Отвечать на вызовы проекту национальных государств нужно на том уровне, на котором они возникают. А это глобальный уровень, уровень развертывания глобализации как исторического проекта. Поэтому национализм в своем международном измерении предстает как правый антиглобализм.

Однако здесь возникает очевидный парадокс – напряжение между национальными целями подразумеваемой «реконкисты» (возвращение национальным государствам, насколько это возможно, внутренней целостности и суверенности) и очевидной недостаточностью национального масштаба (масштаба отдельно взятых государств) для их достижения.

Этот парадокс хорошо заметен в риторике обновленного «Национального фронта» – самой яркой из националистических сил последнего времени. Идеи Марин ле Пен действительно можно назвать правым антиглобализмом – она мыслит комплексно и находит общий знаменатель для проблем, которые действительно имеют общую природу в качестве ипостасей глобалистского проекта (аутсорсинг, экспансия китайского бизнеса, безответственность крупных ТНК, массовая иммиграция, геттоизация, мультикультуралистская реформа школьного образования, размывание среднего класса и т. д.). Но уже в рецептах очевиден разрыв. С одной стороны, рекомендуемый ею протекционизм (миграционный, промышленный, да и культурный) может быть стратегически эффективен только в европейских масштабах, с другой – именно евроинтеграция оказывается одной из главных мишеней пропаганды.

И это не субъективное заблуждение, а отражение реальной дилеммы: наднациональные интеграционные структуры ЕС действительно часто оказываются проводниками неолиберального проекта и своего рода «точками входа» глобализации в Европу, но и демонтаж наднациональных конструкций не выход. Закрыться от разрушительного действия глобализации невозможно в масштабе компактного национального государства, необходимо защищенное «большое пространство».

Глобализацию вряд ли можно победить, зато из нее можно «выйти» большими политико-региональными группами. Поэтому геополитика «панрегионов» сегодня не альтернатива геополитике национальных интересов, а одна из ее проекций.

Собственно, это главная дилемма правого антиглобализма – необходимость поиска адекватных наднациональных форм для решения национальных задач.

Или, точнее сказать, – интер-национальных форм. Как я уже говорил, сегодня актуально новое прочтение интер-национализма – через дефис. Иными словами, программы взаимной соотнесенности «националистов» разных стран, чьи проекты были бы как минимум не враждебны друг другу, как максимум – совместимы в едином геокультурном, хозяйственном, оборонном пространстве. Как общий принцип это понятно. Но формулу интер-национального баланса придется искать применительно к каждому конкретному случаю.

Думаю, случай, который интересует нас больше других, – это Россия. Поэтому дальше речь пойдет о том, как специфицируется повестка правого антиглобализма применительно к нашей стране. Попробую выразить эту специфику в нескольких постулатах.

1. Россия сверхтипична. Мы любим говорить о своей исключительности. Но наша сегодняшняя ситуация является типовой, даже модельной для современного мира.

Наверху – предательство элит: жизненный выбор в пользу внешних центров цивилизации, восприятие страны как добычи, вывод капитала и отказ от его концентрации на национальном уровне, конвертация национальных ресурсов в гипотетическое членство в клубе глобальных элит и сверхпотребление («нефть в обмен на удовольствие»).

Внизу – экспансия меньшинств: консолидация «этносословий» (удачный термин Павла Крупкина для коалиций этнических кланов – криминальных, коммерческих и административных) в условиях атомизированного общества и слабых институтов правопорядка, массированная замещающая иммиграция с «бедного юга» (пока без образования компактных гетто, но с тенденцией к образованию широкого мультиэтничного гетто «бедного юга» внутри страны, в которое рискуют войти все, кто не может физически и социально изолироваться от мигрантизированного и архаизированного социума).

В середине – даже не размывание «среднего класса», а его обвал, с гибелью под обломками больших масс людей и элементов социального уклада. Я имею в виду гибель советского «среднего класса» в десятилетие победного шествия глобализации, каковым были 90-е годы.

В минувшее десятилетие рост показателей уровня жизни позволил говорить о формировании нового среднего класса. Но он явно не становится и не станет в обозримое время доминирующей социальной силой. Во-первых, потому что рост ВВП происходил параллельно росту социального неравенства. Во-вторых, потому что «средний класс» – это не столько характеристика уровня дохода, сколько характеристика уровня социальной интегрированности, который, в свою очередь, зависит от качества социальных инфраструктур (образование, здравоохранение, правовая защищенность). А оно в целом продолжает снижаться, что тоже, увы, соответствует глобальным трендам (одно из главных измерений нового неравенства в развитых обществах – деградация общедоступных социальных инфраструктур).

Иными словами, мы по большому счету движемся в общем, «глобальном» русле. Но с заметным опережением.

Опережение связано с тем, что нам ощутимо не хватает тех барьеров, которые сдерживают разрушительные проявления глобализации в других странах. В развитых странах это механизмы представительной демократии, сильное гражданское общество, система правопорядка и т. д. Где-то это, напротив, традиционные социальные структуры и религиозные нормы. В развивающихся (без кавычек) странах, таких как Китай или Бразилия в 2000-е гг., сглаживать многие проблемы позволяет сама динамика экономического роста плюс сильная национально ответственная власть.

Всего перечисленного нам отчетливо недостает. Отсюда – сомнительная честь быть витриной глобализационной динамики социума и в очередной раз играть роль марксова «язычника, страдающего от язв христианства».

Собственно, это известно давно: противоречия цивилизационного уклада острее проявляются на периферии. Но благодаря этому на периферии могут быть даны и более острые ответы. Позволю себе предположить, что правый антиглобализм в России имеет не только особую актуальность, но и особые шансы на успех. Главный аргумент в пользу этого предположения (помимо собственно остроты противоречий) выражен в следующем пункте.

2. Россия обладает потенциалом самодостаточности. «В период дебатов о глобализации и всеобщей зависимости, – пишет французский историк и социолог Эммануэль Тодд, – Россия… может стать гигантской демократической страной, имеющей равновесие внешнеторгового баланса и обладающей энергетической независимостью. Короче говоря, в мире, где доминируют Соединенные Штаты, она может стать воплощением голлистской мечты».

В случае с голлистской мечтой Тодд, возможно, сказал больше, чем хотел. Ведь это не просто мечта о реальном суверенитете – это мечта о суверенитете в ситуации, когда планета стала ареной для игры превосходящих сил. Чужой игры, в которую так легко быть втянутыми на чужих условиях.

Для де Голля такой игрой была американо-советская биполярность, для современной России – американо-китайская. При всех различиях между ними в обоих случаях речь идет о конфликтном сосуществовании двух сверхдержав (в американо-китайском случае – конфликтном симбиозе, что чревато еще большим напряжением), от которых зависит положение дел в мире и которые испытывают его на прочность. Сегодняшняя нестабильность в Северной Африке, на Ближнем и Среднем Востоке вполне может быть прочитана как ситуация косвенного конфликта сверхдержав (через посредничество третьих сил) в ситуации невозможности их прямого военного столкновения, т. е. как нечто относительно знакомое по американо-советскому опыту.

Существенное отличие состоит в том, что если в эпоху прежней биполярности угроза миру исходила от взаимных противоречий сверхдержав, то сегодня она исходит также (а возможно, и прежде всего) от их внутренних противоречий.

Тот же Эммануэль Тодд много пишет о тех внутренних противоречиях, которые делают США «опасной державой», отнюдь не безумной, но вынужденной реализовывать «стратегию умалишенного».

Это эффект неожиданной бесполезности, постигший США после окончания холодной войны. Новая биполярность не имеет открытой блоковой формы и реализуется преимущественно в экономической, а не военной сфере. В этой ситуации откровенная избыточность (с точки зрения интересов союзников и мира в целом) инфраструктуры глобального военного присутствия США может камуфлироваться только за счет генерирования и консервации множественных локальных конфликтов и конструирования вспомогательных «осей зла».

Это огромный внешний долг и внешнеторговый дефицит, критическая зависимость от внешнего мира в экономической сфере, балансируемая позицией эмитента «мировой валюты». Необходимость обеспечения этой позиции под залог внеэкономических активов (политический контроль за мировыми ресурсами, военное превосходство) опять же отсылает к стратегии генерирования локальных кризисов.

Эти и подобные обстоятельства делают США державой «эксцентричной» во всех смыслах – вынужденной хронически «выходить из себя», сбрасывая внутреннее напряжение во внешний мир.

Но ровно то же самое, хотя и в силу иных обстоятельств, можно сказать о КНР. Совокупность вызовов, с которыми сталкивается Китай – демографических, социально-экономических, экологических, идеологических, – может находить разрешение или хотя бы отсрочку только на пути разноплановой глобальной и региональной экспансии (об этом подробно пишет уже другой автор – Александр Храмчихин).

Таким образом, обе глобальные сверхдержавы, чтобы поддерживать свою внутреннюю устойчивость (в одном случае за счет высоких стандартов потребления, в другом – высоких стандартов роста), вынуждены (или будут вынуждены) продуцировать нестабильность вовне. Сама конструкция миропорядка эпохи американо-китайской биполярности генерирует кризис.

Если дополнить это картиной стихийных вызовов (изменение климата, новое «великое переселение народов», ресурсные кризисы, религиозные войны новой волны – болезненное протекание урбанизации, демографического перехода в исламских регионах – и т. д.), то «глобальный мир» предстанет совсем не тем местом, куда мы должны как можно глубже интегрироваться. Напротив, критически важно сохранять по отношению к нему автономию – силовую, хозяйственную, ценностную.

Разумеется, это не значит, что все двери должны быть закрыты. Но двери должны быть. И ключи должны оставаться внутри. Собственно, это и называется суверенитетом.

3. Россия достаточно однородна. Владимир Путин как-то сказал, что реальный суверенитет – эксклюзивная вещь в современном мире. Это действительно так. Стран, обладающих большой территорией, разнообразными природными ресурсами, более или менее многочисленным населением, научно-технологическим и оборонным потенциалом, традицией государственности, на планете совсем не много, и Россия, безусловно, входит в их число. При этом от большинства из них она отличается одним весьма важным свойством: при своем масштабе пространства она удивительно однородна в культурно-этническом отношении. По крайней мере пока.

К этническому ядру здесь принадлежит порядка 85 % населения (русские, белорусы, украинцы – внутри РФ они по-прежнему могут считаться единым народом), русский язык безоговорочно доминирует практически на всем пространстве страны (за исключением относительно компактных анклавов иноязычия), этнические меньшинства в целом в немалой степени русифицированы, внутри самого русского ядра нет критично заметных барьеров для взаимопонимания (диалектовых, социокультурных и т. п.).

Как уже говорилось выше, вопреки дежурным рассуждениям об «уникальной многонациональности» России, уникальным в национальной конструкции нашей страны является разве что тот самоотверженный радикализм, с которым большевики реализовали принцип институционализации этничности в территориальном устройстве, а «демократы» ельцинского призыва возвели его на новую ступень в асимметричном федерализме.

По аналогии с «институциональными ловушками», по которым мы блуждаем весь так называемый «переходный период», можно говорить об «институциональных минах», заложенных в этнотерриториальном устройстве страны, что, несомненно, ограничивает мой тезис об однородности. До тех пор, пока это пространство не разминировано (желательно не посредством стихийных подрывов), говорить о его однородности можно лишь условно. Это однородность с изъянами.

Вопреки другому официальному трюизму, гласящему «в многонациональности – наша сила», территориализация этничности – основной пункт стратегической уязвимости нашей страны. В той ситуации кризисогенного мира, о которой шла речь выше, значение имеет не только потенциал самодостаточности пространства, но и уровень его внутренней консолидации.

Задача стратегии реального суверенитета – сбалансировать эти сложно сопрягаемые императивы, найти оптимум между ними.

После распада СССР «золотая середина» в стратегии российского суверенитета не могла остаться прежней, она кардинально сместилась в сторону «однородности». После 1991 года попытки стилизовать Россию в виде поликультурного «гуляй-поля» отдают зловещим анахронизмом. «Почему никто не видит нелепости всего этого? – писал еще в 90-е годы Вадим Цымбурский о подобных попытках. – Разве на наших глазах от России не отслоились периферии, как раз и представлявшие переходы от нее к соседним цивилизациям, разве не выделилось ее доимперское культургеографическое ядро с прочным и абсолютным преобладанием русских?»

Иными словами, распад Союза – не только геополитическая катастрофа, но и геополитический шанс. Шанс заново консолидировать российское пространство на национальной основе.

4. Россия застряла между империей и национальным государством. Об этом доселе не реализованном шансе вслед за Цымбурским писал и другой наш крупный политический теоретик – Дмитрий Фурман: «Россия – значительно более «русское» государство, чем СССР. В отличие от СССР, русские в нем составляют несомненное большинство… Но при этом термины «русские» и «русское государство» тщательно избегаются новой властью. Вместо них пропагандируется лишенный этнической нагрузки термин «россияне». Русское сознание вновь вводится в привычную для него имперскую форму, в рамках которой… наднациональный характер государства компенсируется тем, что русские – «главный» народ империи».

Исходя из этого сегодня, в отличие от национализма других европейских народов, русский национализм не может ограничиться консервативной повесткой дня. Предметом его заботы является не только то, что возникло и подвергается эрозии (такая постановка вопроса для нас актуальна, например, в отношении национальной культуры), но также и то, чему лишь предстоит возникнуть (национальное государство).

Россия – опять же процитирую Фурмана, – «переживает в XXI веке процессы, пережитые другими странами в XIX – начале ХХ века. Она вынуждена строить то, что в иных местах не только построено, но уже перестраивается». И, учитывая это активное перестраивание (кризис проекта национального государства на глобальном уровне), русский национализм оказывается в сложном положении. Он вынужден вести войну на два фронта и противостоять не только грядущей «империи» глобального миропорядка (условной «Империи» Антонио Негри и Майкла Хардта), но и фантому своей прежней империи. В данном случае очень важно понять, что речь идет именно о фантоме, о ситуации «мертвые хватают живых».

Антиномия национальной идеи (в первую очередь как национального принципа легитимности власти, о котором велась речь выше) и имперской идеи (как легитимации власти через глобальную миссию вкупе с масштабом и разнородностью пространства) долгое время определяла содержание русского исторического сознания и оставалась для него неразрешимой. Причем не только как предмет полемики сословного консерватизма, стоящего на страже империи, с одной стороны, и русского протонационализма – с другой, но в том числе и как внутренняя дилемма русского протонационализма. Характерна полемика в среде тех же декабристов по поводу возможности отделения «царства Польского» как этнически чуждой и «не ассимилируемой» периферии. Или полемика другого пророка национальной альтернативы – Солженицына – со своими, в общем, единомышленниками из белой эмиграции, оказавшимися не в силах преодолеть, вопреки логике политического момента, догматику «единой и неделимой».

Но в определенный момент дилемма «нация или империя» оказалась разрешена самой историей. В свое время евразийцы подчеркивали, что не они, а «сама жизнь» сделала выбор в пользу их концепции, лишив русский народ статуса «единственного хозяина государственной территории» (имелся в виду революционный распад страны и ее пересборка в формате советской империи). Так вот, сегодня можно сказать, что не русские националисты, а «сама жизнь» сделала прямо противоположный выбор.

Во-первых, как говорилось в начале данной книги, в нашем распоряжении просто нет ресурсов легитимации имперской/наднациональной власти. Она не может опереться ни на династический принцип легитимности, ни на идеократический – банально за неимением соответствующих идей.

Во-вторых, в составе нашего государства больше нет тех обширных иноэтничных/иноцивилизационных периферий, которые перевешивали бы его русское ядро. Геополитически мы слишком далеко ушли и из Европы, и из Азии, чтобы увлекаться евразийством. Скорлупа империи треснула, осталось, еще раз цитируя Цымбурского, «доимперское культургеографическое ядро с прочным и абсолютным преобладанием русских».

Эти два обстоятельства в корне меняют соотношение между «имперским» и «национальным» проектами в нашей истории.

Раньше русский национализм был для России и самого русского народа своего рода резервным историческим проектом, который пунктирно заявлял о себе в переломные моменты, но не мог всерьез оспорить имперского мейнстрима. Теперь имперского проекта (как альтернативы национальному) в России больше нет, есть только имперские фантомные боли.

Сегодня «национальный проект» мог бы одержать в своей большой исторической дуэли «техническую победу» – за неявкой соперника. Но для этого необходимо как минимум явиться самому. Вовремя и в адекватной исторической форме.

5. Россия бессубъектна. Это последний пункт в моем перечне, на котором я не буду подробно останавливаться, поскольку он прямо вытекает из предыдущих.

Несмотря на то, что Россия в острой форме «больна глобализацией» (см. п. 1), у нее есть все необходимое для того, чтобы излечиться:

● потенциал самодостаточности в «мультикризисном» мире (объем территории, номенклатура ресурсов, количество и качество населения, научно-технологический и оборонный задел и т. д.);

● потенциал этнокультурной однородности / внутренней консолидации (редкостный для большого государства);

● везение на глобальную конъюнктуру (даже американо-китайская биполярность в чем-то неплохая новость, учитывая, что и обе сверхдержавы, и те, кто обеспокоенно наблюдает за схваткой, с одной стороны, заинтересованы в России, с другой – не слишком погружены в ее дела).

Всё, кроме одного: внутреннего стержня. Механизма, который перерабатывал бы обстоятельства в интересы, а вызовы в ответы.

Таким механизмом традиционно считается тойнбиевское «творческое меньшинство», элита, на отсутствие которой мы часто жалуемся. Но отсутствие адекватной элиты – это не отсутствие адекватных людей, а отсутствие адекватной точки сборки. Что в нашем случае обусловлено тем промежуточным положением между «уже не империей» и «еще не национальным государством», о котором шла речь выше.

У нас равно отсутствует «имперская» элита – объединенная дисциплиной большого наднационального проекта, и элита «национальная» – объединенная дисциплиной лояльности по отношению к жизненным интересам своего народа. В лучшем случае присутствует довольно узкая правящая группа, осознавшая, что для сохранения элитного статуса нужно хотя бы «сохранить государство в существующих границах» (наиболее емкая и внятная формулировка исторической сверхзадачи, прозвучавшая в одном из интервью Дмитрия Медведева в его бытность главой администрации). Но во имя чего? Сохранения статус-кво? Приверженности принципам «хельсинкской системы»?

С таким же успехом можно строить государство на могильной плите Леонида Ильича Брежнева.

 

Терапия для «больных людей»

Итак, понятно, что между «русским национализмом» и «российской геополитикой» – сложные отношения.

С одной стороны (со стороны «национализма») – переживание «пространственного проклятия» как препятствия для обретения своего национального дома. Из заметных фигур особенно остро это переживание у Солженицына. «Я с тревогой вижу, – писал он в 1990 году, – что пробуждающееся русское национальное самосознание во многой доле своей никак не может освободиться от пространнодержавного мышления, от имперского дурмана». И дальше: «Не к широте Державы мы должны стремиться, а к ясности нашего духа в остатке ее».

С другой стороны (со стороны «геополитического» сознания) – упреки в «развале страны» с угрозой гибели под обломками чуть ли не самого русского народа. Чтобы далеко не ходить, вновь сошлюсь на уже упоминавшегося автора: «попытки проповедовать идеи построения русского «национального»… государства… это кратчайший путь к уничтожению русского народа».

Таковы полюса, непримиримые кредо. Казалось бы, какие мосты могут быть между ними? И все же мосты наводить возможно и необходимо. Но не по принципу компромисса, поиска усредненных вариантов. А по принципу углубления, если угодно, даже радикализации обеих позиций.

Радикальное осознание национализмом своей исторической повестки дня, повестки вызовов и ответов, приводит к выводу, что ее проведение в жизнь требует реального суверенитета (как силовой, хозяйственной, ценностной автономии по отношению к глобализационному миропорядку), который, в свою очередь, возможен лишь в довольно объемном геополитическом и геоэкономическом пространстве. Этот вывод прорабатывается в логике того комплекса идей, который я предлагаю называть правым антиглобализмом.

Радикальное осознание «имперской мыслью» той исторической ситуации, в которой оказался многовековой российский имперский проект, приводит к выводу, что отныне не может быть «российской империи» иначе, чем через русское национальное государство.

Выше я преимущественно сосредоточился на первом выводе (повестке «правого антиглобализма»). Возможно, потому, что мне кажется, что сегодня оправдание «российской геополитики» в глазах «русского национализма» в чем-то более насущно, чем обратная задача. Тем не менее и оправданию «русского национализма» с позиций «российской геополитики» стоит посвятить здесь хотя бы несколько слов.

Если считать императивом этой геополитики (а я думаю, к этому есть основания) воссоздание прежнего имперского ареала в виде преимущественной сферы влияния, то наиболее поучителен для нас не интеграционный опыт ЕС, с которым мы себя то и дело сверяем, а тот длинный путь, которым пошла постимперская Турция.

Сначала – прощание с призраками «имперского величия» на фоне решимости «выгрызть» из обреченной имперской ойкумены крепкое этническое ядро. Безоговорочное переопределение государства как национальной территории титульного этноса. В итоге ядро получается немаленьким, поскольку сам этнос крупный, а идея своего национального дома дает ему силы бороться.

Затем – рост национального государства: повышение внутренней однородности (ассимиляционизм), наращивание внешней гравитации. Молодой хищник держится в орбите западного союзничества, но вместе с тем не перестает охотиться самостоятельно (мягкий, но настойчивый пантюркизм).

И наконец, окрепшая, снявшая остроту внутренних противоречий «Турция для турок» расправляет крылья. Одно – в сторону арабского мира, другое – в сторону Европы с ее исламскими этническими анклавами. Медленно, но верно Турция становится исламской державой номер один, которая может свободно комбинировать влияние на арабскую и отчасти европейскую улицу с более традиционными инструментами геополитики, которая по-прежнему пользуется преимуществами западного союзничества, но уже с позиций сильного.

Иначе говоря, перед нами реинкарнировавшая – в куда более здоровом теле – Османская империя. Диалектическим условием этого перерождения была решимость безоговорочно порвать со старой имперской оболочкой в пользу идеи строительства национального дома.

Между тем для Турции не меньше, чем для постсоветской России был велик соблазн держаться до последнего за фантомные пространства «империи, которую мы потеряли». Как напоминает Цымбурский, идеология османизма с ничуть не меньшим энтузиазмом, чем наше евразийство, утверждала «братство народов Оттоманской Порты по тем же основаниям «судьбы» и «пространства».

Представьте себе Турцию, которая провела бы свой постимперский век в этой ретроспективной позиции. Чем она была бы? В лучшем случае – предметом насмешек и циничной эксплуатации чувств для молодых, вылупившихся из оттоманского кокона национализмов «братских народов».

Получилось иначе. Легкость в расставании с прошлым сулила ей большее будущее. «Больной человек Европы» прошел хорошую терапию.

Интересно в этой связи – что ждет «больного человека Евразии»? Готов ли он учиться на чужих успехах? Или, по старой привычке, предпочтет учить на своих ошибках – чужих?

 

Этическая революция

 

Горизонтальное братство

Мне всегда хотелось понять: чем отличается запрещенный «национализм» от разрешенного «патриотизма»? Ответы про «любовь к своему народу» и «ненависть к чужим» давайте оставим организаторам «уроков дружбы». Не всем по душе философия в стиле «наив». Впрочем, помимо многих фальшивых, в арсенале официоза есть один вполне внятный ответ на этот вопрос. Он гласит, что патриотизм как апелляция к стране, которая у нас общая, объединяет граждан, а национализм как апелляция к этносу, которых у нас много, – разделяет.

К сути этого тезиса я вернусь чуть позже. Но методологическую причину, которая не позволяет принять его за основу, можно назвать уже сейчас. Полагать, что патриотизм и национализм относятся к разным «объектам» (в одном случае – «Родина», в другом – «нация»), нет никаких оснований. Представление об общей Родине – важный аспект воспроизводства нации (или этноса, не ставшего нацией), и наоборот, лояльность Родине приобретается обычно «по праву рождения». Иными словами, мы не сможем найти двух разных «объектов» для «плохого» национализма и «хорошего» патриотизма, они служат воспроизводству одной и той же социальной системы: национальной общности. Но функционально они различны: это две разные функции, и они обеспечивают разного типа связи в рамках общей системы.

Что представляет собой патриотизм как социальная функция? Социологически, что значит «любить Родину»? Это значит: связывать себя с системой символов, очерчивающих некую общность истории и жизненного пространства, к которой ты принадлежишь от рождения. Иначе говоря, патриотизм обеспечивает связь человека с символами национальной общности. Самыми разными – от официальных флага-гимна-герба до пейзажей «родной природы» и мифологических персонажей. Это, в общем-то, вертикальная связь – мир культурных образов, через которые происходит социализация человека, не сводим ни к кому в отдельности и даже ко всем вместе, он «приподнят» над нами как социологический эквивалент божества. Национализм, напротив, представляет собой скорее «горизонтальную» связь. Его можно определить как горизонтальную солидарность на основе культурно опосредованных представлений о расширенном родстве, т. е. связь человека с другими людьми, опосредованную символами национальной общности. Это, кстати, вполне созвучно шаблонному восприятию национализма как агрессивной «групповщины» в противовес «личностно» ориентированному патриотизму.

Патриотизм действительно увеличивает масштаб личности, но слишком часто оставляет ее наедине с духовной вертикалью «Я и Родина». И в конечном счете он совместим с атомизацией. Национализм – совсем наоборот. Он требует «выхода в поле». Он и есть, если хотите, определенная форма требовательности в отношениях с другими людьми. Общность «возвышенного наследия» он переводит на язык повседневных требований друг к другу. Эти требования могут сильно варьировать, но сам факт их наличия многих отпугивает – неудобно требовать чего бы то ни было от «посторонних людей»…

Уже здесь мы можем сделать первый подступ к ответу на вопрос о «запрещенном» и «разрешенном». Разрешено любить Россию по праву рождения, запрещено требовать преимущественной солидарности с теми, кто, как и ты, любит Россию по праву рождения.

Во-первых, потому что это требование дискомфортно для людей: каждый второй объяснит вам, что его отношения с Родиной – глубоко интимный процесс и они не могут служить основанием для дополнительных социальных обязательств. Во-вторых, потому что оно дискомфортно для власти, сделавшей ставку на атомизирующие технологии контроля.

 

Патриотизм без лицензии

Впрочем, с «властью» все несколько сложнее. Сказать, что она терпит патриотизм как естественное человеческое чувство и табуирует национализм как «социальную эксплуатацию» этого чувства (социальную машину, работающую на его топливе), было бы не совсем точно. Вернее будет сказать, что она практикует несколько иную, нежели предполагает национализм, форму «эксплуатации» патриотического чувства. Причем речь, конечно, не только о «путинской» власти – хотя именно она придала формуле «патриотизм против национализма» особую рельефность.

Прежде всего уточним: как вообще связаны «патриотизм» и «власть»? Ответ вполне очевиден. Те символы национальной общности, с которыми человека связывает патриотизм, в современных обществах смыкаются с официальными институтами государства-нации. Соответственно, лояльность к стране переносится на лиц, действующих в теле этих институтов. Таким образом, патриотическое чувство «вертикально» не только в смысле приверженности надличностному, но и в более привычном смысле. Оно связывает человека с теми, кто уполномочен говорить и действовать от имени его страны. Национализм, разумеется, не отвергает эту логику представительства (без нее невозможно вообразить себе политическую нацию), но дополняет ее логикой прямой ответственности каждого за сообщество в целом. Субъектом присущей национализму взаимной требовательности может и должен быть каждый. Кстати, не все это понимают, поэтому националисту так часто приходится слышать: «А ты кто такой, чтобы за нацию говорить?»…

Здесь мы можем сделать второй подступ к нашему вопросу. Итак: разрешено сопереживать тем, кто уполномочен действовать от имени сообщества, запрещено действовать от его имени самому.

Национализм – это, как в свое время точно сформулировал Константин Крылов, кодирование «большого времени» национальной истории в «малом», повседневном социальном времени, воспроизводство нации на молекулярном уровне. То есть – сознательное ориентирование социальных практик, от бытовых, повседневных, до политических, на некие параметры коллективной жизнеспособности, задаваемые на длинных временных отрезках. Это первичная власть и первичная солидарность, которые позволяют народу существовать до и помимо представляющих его официальных институтов.

В свое время другой автор, Евгений Иванов, предложил различать два типа групповой солидарности. «На древнем Ближнем Востоке и в Средиземноморье понятиями ām (древнееврейское. – М.Р.) и laos (древнегреческое. – М.Р.) обозначали человеческие группы, чья идентичность определяется identity их властителя, господина или начальника. <…> Противоположным матичному («матица» – брус, служащий основанием для потолка в деревянном срубе. – М.Р.) концепту групповой идентичности, был концепт идентичности сетевой, обозначаемой в древнееврейском языке словом goy, в древнегреческом ethnos». Иными словами, в одном случае солидарность существует лишь постольку, поскольку «существует лидер, исполняющий роль несущего конструктивного элемента (матицы)», в другом – «зиждется на равноправии, самоорганизации и самоопределении».

Это различение касается, на мой взгляд, не степени иерархичности сообщества (все дееспособные сообщества иерархичны), а характера идентичности человека в качестве его члена. Она может быть производной от отношений господства – подчинения, т. е. исходно «зависеть» от власти. А может – принадлежать человеку как его собственное достояние, через ту связь с предшествующими поколениями, в которую каждый из членов сообщества вовлечен от собственного лица, напрямую. И так же напрямую он вправе взаимодействовать с другими членами сообщества для сохранения и воспроизводства совместного наследия.

Эта «не лицензированная» государством солидарность часто вызывает у властей оторопь. Даже в том случае, если обещает быть им полезной. Эрик Хобсбаум, рассуждая о новизне национализма, упоминает о негодовании Фридриха Великого по поводу намерения жителей Берлина участвовать в защите города от русских войск и приводит характерную фразу другого монарха о пробудившихся согражданах: «…сегодня они защищают отечество за меня, а завтра – против меня».

Вот и сегодня: опасным национализмом рискует прослыть и самый благонамеренный патриотизм, если он – без лицензии. Если идентичность реализуется на основе самоопределения и самоорганизации.

Марксисты посвятили много усилий обоснованию того, что идея нации – инструмент контроля над идентичностью общества со стороны правящей верхушки. Отчасти это так. Но в отличие от многих других форм идентичности это инструмент взаимного контроля.

Зарождение национальной идеи в Европе действительно сделало возможной странную вещь – искреннюю лояльность в среде низших сословий (вспомним невероятную историю Жанны д’Арк) по отношению к тем, кто еще относительно недавно смотрел на них глазами завоевателей. Но настоящий переворот в истории произошел на следующем шаге развития этой идеи – когда она стала звучать как безоговорочное требование встречной лояльности. Очевидно, именно это отложенное требование смущало упомянутых выше монархов. И не зря – учитывая, что пробужденное – в том числе усилиями сверху (вольными или невольными) – национальное самосознание отозвалось чередой революций. В политическом смысле часто бесплодных, но отразивших принципиальный этический поворот – от власти к народу как основному объекту лояльности. По сути, он и был главной революцией Нового времени.

 

Солидарность без альтруизма

Национализм – одно из немногих сильных оснований для внутренне мотивированной солидарности правящих по отношению к подвластным (а не просто «опеки» над ними). Пожалуй, это уникальная в истории идеология, постулирующая братство «элит» и «народных масс», но не требующая при этом стирания различий между ними. Ведь братство покоится не на тождестве, а на родстве.

Левое решение этой задачи на основе «голой» социальной солидарности абсурдно: «человек элиты» в социальном плане заведомо чужероден «простому человеку». Неспособность проговорить какие-либо иные основания солидарности «верхов» с «низами», кроме «социально-классовых» – одна из причин скоротечного гниения советской элиты. «Номенклатура» не могла внятно объяснить себе свой элитный статус на основе классового подхода – и в итоге была вынуждена фальшиво разыгрывать «слугу народа» вместо того, чтобы быть его органической частью.

Попытка снять этот налет фальши, поставив во главу угла не преданность «всем народам» или «народу вообще», а принадлежность вполне конкретному своему народу, звучит в очень интересном документе эпохи – солженицынском «Письме вождям Советского Союза»:

«Не обнадежен я, что вы захотите благожелательно вникнуть в соображения, не запрошенные вами по службе… Не обнадежен, но пытаюсь сказать тут кратко главное: что я считаю спасением и добром для нашего народа, к которому по рождению принадлежите все вы – и я.

Это не оговорка. Я желаю добра всем народам, и чем ближе к нам живут, чем в большей зависимости от нас – тем более горячо. Но преимущественно озабочен я судьбой именно русского и украинского народов…

И это письмо я пишу в предположении, что такой же преимущественной заботе подчинены и вы, что вы не чужды своему происхождению, отцам, дедам, прадедам и родным просторам, что вы – не безнациональны. Если я ошибаюсь, то дальнейшее чтение этого письма бесполезно».

В этом фрагменте, предваряющем письмо диссидента руководителям государства, нет ни горячих призывов, ни убийственных аргументов, но в нем есть тот нерв этики и психологии национализма, который одушевляет сообщества даже вопреки наносной идеологической догматике:

● это апелляция к солидарности на основе общего происхождения, т. е. расширенного родства, поверх социальных и идеологических различий;

● это апелляция к подразумеваемому праву каждого члена сообщества, а не только «уполномоченных лиц», выступать субъектом ответственности за судьбу своего народа;

● наконец, это апелляция к взаимным обязательствам между людьми – в том числе между «людьми власти» и «простыми людьми», – возникающими на почве этой ответственности.

Причем – что важно – эти обязательства возникают не в силу альтруистической «заботы о людях», лицемерно предписываемой власти обществом и лицемерно разыгрываемой ею («не доверяй проповедующему альтруизм» – сказал бы Ницше), а в меру верности каждого самому себе («что вы не чужды своему происхождению»). Именно благодаря этому становится возможной прочная горизонтальная связь даже на большой социальной дистанции.

 

Любовь без взаимности

Пожалуй, здесь мы подходим к наиболее важной стороне интересующего нас различия. Если патриотизм как вертикально ориентированное отношение предполагает солидарность населения страны с теми, кто формально и неформально представляет и олицетворяет ее, то национализм как система горизонтального братства предполагает также и обратное отношение: солидарность элиты с людьми своего народа.

Быть может, именно это делает национализм, в глазах наших правящих кругов, «непристойным чувством».

Существуют две вещи, дисциплинирующие элиту и интегрирующие ее в общество. Это традиция (в том числе внутриэлитная семейно-корпоративная традиция) и мобилизация. Элита, не знающая ни того, ни другого, обречена на «устойчивые патологии». В частности, чтобы обосновать свой статус в собственных глазах, она культивирует «пафос избранности», заменяющий ей «этику ответственности» и проявляющийся в самых разных формах. Здесь и демонстративное потребление как некий церемониал жертвоприношений на алтаре религии успеха, и феодальная спесь чиновничества, и, конечно, богемная субкультура с ее «рукопожатной» быдлофобией – в своем презрении к социальному, национальному, моральному большинству правящие круги и элиты протеста зачастую едины. Все это создает антропологический барьер между «высшими» и «низшими» слоями, ощущение принадлежности к разным биологическим видам, которое каждый выражает в меру своего вкуса и жизненного опыта. Но смысл во всех случаях один и тот же: не может быть никаких «своих» за пределами «своего круга».

Разумеется, для работы с публичными ресурсами, т. е. для политики, эта интимная идея не вполне пригодна, поэтому, говорят нам, так важна идеология, «формула убеждения». И формула, как мы видим, найдена: «патриотизм без национализма». То есть, согласно нашему переводу: любовь без взаимности.

Тот, кто скажет, что «это не сработает», будет не совсем прав. Это уже работает. Притягательность заведомо неразделенной и платонической любви – отнюдь не удел одиноких мазохистов. Она захватывает широкие массы. Например, есть такое явление, культивируемое у нас и действительно принятое обществом, – «спортивный патриотизм». Вот он, пожалуй, является идеальной моделью пресловутого «патриотизма без национализма». Что делает население, охваченное этим возвышенным чувством? Оно «болеет» – сидя дома или на стадионе. Сейчас не будем говорить о том, что одни «болеют за страну», а другие «бегают за деньги». Конечно, этот нюанс накладывает свой отпечаток на все, но даже искренность игроков (спортсменов или политиков) ничего не меняет в сути дела. «Спортивная» модель патриотизма предполагает солидарность наблюдателя с актором, не допуская (логически) ни обратной солидарности, ни возможности для наблюдателя перейти к действию.

Можно, конечно, вспомнить о спортивных «фанатах», которые как раз переходят к действию. Но именно их пример является курьезным, саморазоблачающим симптомом спортивного патриотизма. В официозном языке противопоставление «плохих фанатов» и «хороших болельщиков» абсолютно аналогично противопоставлению «хороших патриотов» и «плохих националистов». Чего хотят «фанаты»? Они хотят не только «болеть» за свою команду, но и «вписываться» за нее. Они хотят активной солидарности, там, где предписана лишь пассивная. Кстати, это очень похоже на попытки некоторых «патриотов» мобилизоваться на защиту играющей в свои игры власти – например, болея за «Газпром» в пресловутых «газовых войнах». Можно любить деньги, но нелепо признаваться в любви к кассовому аппарату. Это так трогательно, но никому не нужно.

Найти активную солидарность в мире спортивного патриотизма – нельзя. Из него можно только выйти. Поэтому к черту спорт.

 

Этическая недостаточность

Осталось вернуться к началу данного раздела и решить, как все же быть с «официальным ответом» на наш вопрос. С разговорами о том, что в России живут не только русские, а значит, требование преимущественного учета их интересов (например, в сфере миграции, занятости, образования, культурной среды) есть антигосударственная деятельность. В свете сказанного оценить этот аргумент не так сложно. Он представляет собой попытку сослаться на другие народы, чтобы не иметь отношения к собственному. Концепция «многонационального народа» – всего лишь эвфемизм, означающий право многонационального правящего слоя использовать эту территорию как ничейную.

Тот факт, что чиновники, дельцы, в конце концов президенты, составляющие этот правящий слой, являются по большей части русскими, часто служит «убийственным» доводом против националистов – «чего же вам еще не хватает?». В действительности это полное непонимание сути. Не хватает – той самой горизонтальной солидарности, которая возникает либо не возникает на почве общего происхождения. В случае с русским правящим слоем – к сожалению, не возникает. А идеология «многонациональности», ставшая символом веры российского официоза, – залог того, что и не возникнет.

Так что толку сетовать на болезнь «офшорной аристократии», если главное лекарство от нее – солидаризм национального толка – под запретом? В самом деле, если вынести за скобки императив национальной солидарности, то я просто не вижу причин, в силу которых люди, у которых есть деньги и власть, что-то должны людям, у которых нет денег и власти, а также их нерожденным потомкам.

Морализации по поводу власть предержащих бесплодны и пусты там, где не продуманы – или, того хуже, не созданы – основания публичной морали.

В каком качестве мы обязаны чем-то друг другу, в каком качестве выражаем свои требования и притязания в публичном пространстве?

Может быть, в качестве налогоплательщиков, каковыми являемся подчас понарошку? Или в качестве людей, создающих своим трудом ту прибавочную стоимость, за счет которой живет «верхушка»? Но большая часть населения России неинтересна капиталу как объект эксплуатации – в том-то и беда. Проблема с правящей элитой не в том, что она экспроприировала наш труд. Скорее она экспроприировала труд предшествующих поколений – недра, инфраструктуры, – все то, что было создано и завоевано ими. «Экспроприировала» в том смысле, что это коллективное и публичное достояние используется как частное. И со своей стороны заявить эту претензию мы не можем в качестве частных лиц – но лишь в качестве наследников, мыслящих и действующих в национальной системе координат. Нация – таков единственный доступный нам способ создать живую, обязывающую сопричастность прошлых и будущих поколений в масштабах не отдельно взятого рода, а большого общества.

Иными словами, если мы, говоря языком Солженицына, безнациональны, то мы бесправны в отношении судьбы обширного материального и нематериального наследства, которое создано кровью и потом наших предков. Просто потому, что не ясно, на каком основании они – «наши» (ведь когда мы говорим «наши предки дошли до Тихого океана», речь не всегда о прямом биологическом родстве). А коль скоро такого основания нет, то мародерство элит в отношении «бесхозного» достояния, не говоря уже о коррупции и неравенстве, – приемлемая форма поведения. Перефразируя Достоевского, можно сказать: если нации нет, то все позволено.

Сегодня Россия демонстрирует, увы, стопроцентную истинность этой формулы. Наш диагноз – острая этическая недостаточность. Но причины безудержной коррупции на верхних этажах социальной пирамиды и неистовой деградации внизу бессмысленно искать в моральных качествах отдельных лиц. За столетия наблюдаемой истории люди менялись не так уж сильно. А вот общества рассыпались и собирались заново. Это касается и морали. Обыденная, «частная» этика в нашем обществе, хотя и подорвана, продолжает существовать. Это пресловутая порядочность, на которой многое держится. Многое – но не все, поскольку публичная этика недостижима из частной. Личная порядочность не может заменить национальной лояльности. В системе публичных прав и обязанностей все строится вокруг этой оси: посягательство на публичное достояние преступно лишь в том случае, если точно известно, кому оно принадлежит. И если этот кто-то не является фиктивным и подставным лицом, наподобие бумажного, не вызывающего ни у кого никаких чувств, кроме зевоты, «многонационального народа РФ».

Судя по опросам, с каждым годом все больше людей готовы подписаться под лозунгом, официально вошедшим в список «экстремистских материалов» – «Россия для русских», даже невзирая на двусмысленность формулировки (что за грубый утилитаризм: «Россия – для»?). В версии, приписываемой Александру III, та же мысль звучит точнее: «Россия должна принадлежать русским». Быть может, Александр III и не говорил этой фразы, но это неважно, как неважно, что Людовик XIV не говорил «государство – это я». История – это не то, что произошло, а то, что осталось в памяти. Так вот, эти слова врезались в нашу память, и они, по-моему, – не об отношениях с инородцами (по крайней мере не в первую очередь), а об отношениях со своим собственным историческим наследством.

И еще: если вдуматься, в устах государя – это больше, чем афоризм. Это – своего рода невольное завещание. То, что считалось принадлежащим лишь династии, переадресовано нам как народу. Так не пора ли вступать в права?