Фатум крымской кампании
[127]
История не повторяется. Она просто никуда не уходит – остается в нас, пока мы остаемся самими собой. За десятилетия постсоветского безвременья и позднесоветского склероза у нас было много возможностей потерять себя. Но сейчас видно, что этого не произошло: мы внутри русской истории.
Поистине жалкий удел – претерпевать чужую судьбу. Кстати, не потому ли так мечутся те, кого мы из вежливости называем «либералами»? Они чувствуют себя пассажирами самолета, сменившего маршрут по неизвестной причине (пилот «сошел с ума» или в кабине угонщики?). Но на самом деле это не мы сменили маршрут, а вы перепутали рейс. Все, что нам предстоит после возвращения Крыма, – это наша судьба, наша свобода быть собой. И это хорошая новость.
Плохая новость заключается в том, что нас настиг фатум «крымской войны» – ролевая игра «все против России», в которой мы оказываемся столь же внезапно и неожиданно для себя, как и в середине позапрошлого века.
Остается выяснить, как это могло случиться и как с этим быть.
То, что делает Москва в рамках операции «Остров Крым» (то есть условно с момента появления в Верховном совете республики «вежливых вооруженных людей»), она делает в целом правильно и местами даже блестяще.
Но сам факт того, что мы вынуждены на это идти, – следствие провала целого направления российской внешней политики на протяжении минувших двадцати с лишним лет. Я имею в виду принятую с самого начала 90-х линию на нерушимость украинских границ при полной неспособности проводить комплексную политику влияния на территории «нерушимого» соседа. К этому можно добавить неприязненное безразличие к вопросам прав и интересов русского населения на сопредельных территориях, номенклатурно-олигархическую модель внешней политики (взаимопонимание на уровне первых лиц и крупного бизнеса при игнорировании общественных настроений), провальные стратегии в информационном пространстве. Все это много раз сказано и описано. Но сегодня это должно быть поводом уже не для обличительной риторики, а для организационных выводов в отношении МИДа, Россотрудничества и других смежных структур.
На фоне их хронического бессилия в украинских делах уверенность майдана в том, что за каждым углом – «москали» с далеко идущими коварными планами и внедренными агентами, выглядела просто комично. До тех пор, пока москали и в самом деле как-то вдруг не появились из-за угла…
Конечно, мы виноваты. За минувшие двадцати лет мы совсем забыли об Украине. Когда майдан начинался и набирал обороты, никакой России в украинской игре не было. Но сильные чувства волей-неволей вызывают отклик. Майдан накликал Россию. Спасибо!
Не сделка, а этнический выбор
Не спорю, просыпаться бывает тяжело. Очнувшись и выйдя на сцену посреди чужой революции, Москва обнаружила себя в ситуации, где комфортных решений уже не было.
Один подававший надежды общественный лидер предложил свой план разрешения крымского кризиса: «Расширение автономии Крыма; гарантии использования русского языка для всех, кто хочет на нем говорить; гарантии невхождения Украины в НАТО; гарантии бессрочного и бесплатного пребывания в Крыму Черноморского флота РФ; амнистия для участников той странноватой власти, которая сейчас в Крыму, и гарантии от уголовного преследования».
Все так просто – жаль, что мы раньше не догадались. Есть лишь несколько досадных деталей.
Такие вопросы, как широкая автономия Крыма с государственным статусом русского языка (кстати, «гарантированное использование» – это, как говорится, ни о чем, на практике оно означает лишь использование в быту, чем и предлагают ограничиться «украинизаторы»), гарантированным базированием Черноморского флота, гарантированным военным нейтралитетом самой Украины и т. д. Киев и стоящая за ним часть «международного сообщества» были абсолютно не готовы обсуждать всерьез ровно до того момента, пока Крым уже де-факто не «самоопределился вплоть до отделения». Но после того, как это произошло, процесс приобрел такую же необратимость, как революционный майдан. «Родить нацию обратно» не получается.
Да и кто может поручиться, что гарантии Крыму стоили бы больше, чем гарантии Януковичу, а гипотетическое обещание НАТО о неприсоединении Украины – больше, чем аналогичное обещание в отношении бывших членов Варшавского договора? Переведя процесс под эгиду международных посредников, Россия утратила бы силовой рычаг, а Крымская автономия повторила бы ликвидационный опыт 90-х годов, только куда быстрее и с качественно большим масштабом репрессий и ожесточения.
В конце концов, замечательный лозунг победившей киевской революции «обещать всё – а потом вешать» остается неточен только в одном. «Федералистам», «автономистам», «сепаратистам» Юго-Востока в Киеве никто ничего хорошего и не обещал. Когда русские заявили о своих правах в Крыму, «украинские патриоты» не скрывали желания сразу перейти ко второму пункту. И несомненно перешли бы довольно быстро. Не хочу преувеличивать. Возможно, дело ограничилось бы наказанием «зачинщиков», обошлось бы без массовых расправ и большой крови, просто немного унижения. Да что там. Встать на колени совсем не больно.
Вопрос – как мы должны были смотреть из Москвы на подавление «русской весны» в Севастополе?
Сделать несколько негодующих заявлений, сослаться на международные принципы? Утопить позор в Урганте и Петросяне? Продолжать гордиться Олимпиадой в Сочи? Начать подготовку к чемпионату-2018, предвкушая новые праздники патриотизма?
Ведь это и был инерционный сценарий! Мало кто ждал и требовал иного. Это немного низко? Да, но зато как сладостно после этого было бы презирать Путина. Уверен, нынешние обличители «аншлюсов» и «аннексий» не упустили бы такой возможности. Все любимые аргументы – о миллиардах, выведенных на Запад, о врожденной трусости клептократии, о трагедии «маленького человека» на троне заиграли бы новыми красками. Впрочем, дело не в Путине. Как было бы сладостно после этого презирать… русских. Не обижайтесь теперь. Сейчас – наша очередь презирать.
И не надо пугать нас последствиями, рассказывать, что мы заплатим завышенную цену за обветшалый курорт. Это не сделка, а этический выбор. Единственно возможный, если мы видим себя нацией. В конце концов, всегда легче платить свою цену, когда понимаешь, что не мог поступить иначе.
Не уступки, а успехи
Возвращаясь к началу разговора – это и есть фатум. Сделанный этический выбор запускает цепочку необратимых последствий: сначала вы решаетесь защитить Севастополь, но потом выясняется, что здесь нельзя создать прочной конструкции, не присоединив весь Крым. Важный вопрос – де-юре или только де-факто? Здесь тоже выбора фактически уже нет. Население Крыма проводит референдум о присоединении к России, а не к серой зоне непризнанных государств. Сделав вид, что мы этого не заметили, мы не приобретем расположение наших оппонентов, но запустим лавинообразный процесс обманутых ожиданий в регионе, от успешной интеграции которого теперь зависит репутация всей страны.
До какого предела зайдет эта цепочка необратимых последствий, этот фатум крымской войны?
Войны как таковой, очевидно, не будет. Вероятно, не будет даже холодной войны. Но мир будет достаточно горячим, чтобы многие почувствовали это на себе. И дело не только в системных, в том числе неформальных, санкциях со стороны Запада. Дело в том, что РФ практически с момента своего возникновения выступала с позиций своего рода пуризма в международно-политических делах, приверженности букве международного права. Что само по себе было фактом не всегда уместным (учитывая, какой рыхлой и самопротиворечивой конструкцией это право является), но более чем привычным. Сейчас сохранять это амплуа в прежнем виде абсолютно невозможно. Россия теперь – государство-ревизионист. Если вдруг она даст слабину, то будет неудачливым ревизионистом. Что намного хуже.
Поэтому выйти из сложного положения путем уступок невозможно. Наш единственный шанс – не уступки, а успехи.
Москва оказалась, по сути, вынуждена бросить вызов пресловутому «новому мировому порядку» (НМП), смысл которого – в безусловной монополии США и их союзников на инструментарий силовой политики в международных отношениях, трактовку международного права, легитимацию/делегитимацию государств и режимов. Вызов – не с позиций альтернативного глобального центра силы (мы уже давно не сверхдержава), а с позиций страны, которая претендует на субъектность в пределах собственного исторического ареала. Но и этого вполне достаточно для того, чтобы вызов был принят. Безусловно, заявка Москвы на неподотчетность НМП с интересом воспринята в самых разных уголках земного шара, не исключая и его западную часть. В случае если она будет подкреплена чем-то серьезным (комплексной стратегией силы), это может стать основой для новой роли России в по-настоящему многополярном мире. Но если нет – «бунт на корабле» будет подавлен.
Смена вех, а не «закручивание гаек»
Одна из фигур официальной риторики гласит: «Если мы не будем сильными, нас как страны не будет вовсе». Забавно, но иногда риторика материализуется самым неожиданным образом. Сегодня это уже не пафос, а медицинский факт. И не повод выдать власти очередной карт-бланш на все что угодно, а повод заново поставить перед ней череду неприятных старых вопросов.
● Если государство снова волей-неволей выдвигается на роль субъекта форсированного развития, можем ли мы позволить себе столь низкое качество государственных институтов (и дело не только в пресловутой коррупции, а в низкой результативности государственного управления, планирования, регулирования)?
● Если Запад всерьез думает об «экономическом кнуте» для «бунтовщика», не пора ли наконец переориентировать суверенные фонды на внутренние инвестиции, заняться созданием суверенной финансовой и валютной системы, отвоеванием внутреннего рынка?
● Если ситуация объективно требует широкого импортозамещения, можем ли мы на это пойти, не обеспечив раскрепощение частной инициативы внутри страны, защищенность прав собственности и внутреннюю конкуренцию, в том числе в сфере наукоемкой промышленности?
● Если Украину довела до ручки ее олигархия, так ли мы далеко ушли от опыта соседа в смысле социальной и национальной ответственности хозяйствующих кланов?
● Если мы защищаем законные интересы русских на Украине, может, попробуем заодно защитить их где-нибудь на Ставрополье или в Сургуте?
Таких вопросов слишком много, и я их привожу не потому, что «накипело». А потому что уверен – они в целом решаемы.
В XIX веке на шок крымской войны Россия ответила модернизационным проектом Александра II. Не во всем удачным, но не бесплодным. Это хорошее напоминание о том, что внутренняя реакция власти на внешние вызовы должна состоять не в пресловутом «закручивании гаек», а в довольно масштабной смене вех.
Мне не преминут напомнить, что эта смена вех стала возможной благодаря смене власти в Зимнем дворце. Все верно. Но дело именно в том, чтобы смена лиц во власти ни на минуту не ставила под вопрос ее государственную лояльность.
Мы можем быть в этом уверены на фоне того, с какой стороны раскрылась в дни крымского кризиса наша протестная богема?
Здесь снова впору говорить о парадоксальном эффекте материализации пропаганды. Вспомните, как вульгарно выглядели штампы о «пятой колонне» в исполнении телеагитаторов. Но сегодня «лица протеста» – сплошь живые карикатуры на самих себя, сошедшие с полотен «кремлевского агитпропа», чтобы выдвинуть эксклюзивный план почетной капитуляции или авторские дополнения к пакету международных санкций.
Увы, есть вещи куда неприятнее санкций. Например – потеря надежды на национально ответственную оппозицию. Пожалуй, на сегодня это главная жертва крымской кампании.
Пять мифов о пятидневной войне
[128]
После признания Россией независимости Абхазии и Южной Осетии, состоявшегося 26 августа 2008 года, в московском воздухе разлилась атмосфера конца эпохи. И дело не в том, что ухудшение конъюнктуры, внешнеэкономической и внешнеполитической, пошатнет основы «режима». Лица могут остаться прежними, но эпоха будет другой, поскольку все говорит о том, что для «новой России» кончилось время легкого успеха. Или, точнее сказать, дешевого, дутого успеха, который был квинтэссенцией путинской стабильности.
Пятидневная война или обвал фондового рынка – эти события, каждое на свой лад, возвестили неминуемую смену эпох.
Так, мы не знаем, насколько далеко зайдет финансовый кризис, но с уверенностью можем предположить, что исчерпана прежняя модель экономического роста. И если не будут заложены фундаментальные основания для экономического и промышленного развития, то мы не сможем наслаждаться даже иллюзией успеха и благополучия.
Мы не знаем, насколько далеко пойдет Запад в своем ответе на вызов новой российской субъектности, но со всей определенностью можем сказать, что сама манифестация этой субъектности создала принципиально новый уровень ответственности Кремля в мировой игре.
Российская правящая группа не является новичком в мировой политике. Но если раньше она участвовала в борьбе за условия собственной интеграции в глобальную элиту, то теперь ей придется включиться в другую борьбу: за интеграцию вокруг себя нового полюса силы.
У этой игры другие правила и более высокие риски. Понятно, что она является вынужденной для Кремля, и, наверное, он волен в нее не играть. Но объективно она уже идет, и даже если российская команда будет делать вид, что просто гуляет по полю, все пропущенные голы будут все равно записаны на ее счет.
Пока, увы, никто и ничто в России не готово к эпохе новой серьезности, и единственной точкой опоры, шансом на обретение адекватности остается событие, открывшее для нас эту эпоху: событие пятидневной войны.
Многие наблюдатели, а отчасти и сами действующие лица говорят о том, что все основные решения, принятые Москвой в ситуации августовского кризиса – и вступление в войну 8 августа 2008 года, и ее политическое завершение 26 августа, – были от начала и до конца вынужденными, реактивными. И в этом смысле не выражали никакой внятной геополитической или исторической стратегии.
Эти замечания во многом справедливы. Во многом, но не в главном. Главное же, как мне кажется, состоит в том, что, в ключевых случаях, стратегия – это не то, что предшествует решениям, а то, что примысливается к ним.
И сегодня многое зависит от того, какая политическая стратегия и, больше того, какая историческая идентичность России будут «примыслены» к событию пятидневной войны. Этот вопрос пока остается открытым, а вместе с ним и само событие – исторически незавершенным.
Участвовать в игре его интерпретаций, борьбе за право придать ему смысл – таков наиболее уместный на сегодня способ говорить об идеологиях российского будущего.
Миф 1. «Разрушение международного права»
«Мы были последними, кто покинул тонущий корабль международного права» – так комментировали российские политики и эксперты решение об официальном признании двух новых постсоветских государств (которое они еще недавно считали недопустимым и немыслимым). Думаю, это событие можно оценить и прямо противоположным образом: быть может, именно 26 августа 2008 года международное право, которое оставалось в постялтинском мире узурпированным или парализованным, получило шанс на новую жизнь.
Все дело в том, что решение 26 августа подрывает не международное право как таковое, а две версии его прочтения, ни одна из которых не вызывает особенного сожаления: западную – гегемонистскую; и прежнюю российскую – легитимистскую.
Начнем с последней.
До 26 августа российские официальные лица не раз говорили о том, что международное право для них выше политической целесообразности, имея в виду, что признание независимости Абхазии и Южной Осетии, быть может, и желательно, но невозможно. В этом правовом пуризме меня всегда поражало полное безразличие к собственно правовой стороне конфликта вокруг Абхазии и Южной Осетии.
Российская дипломатия рассуждала так, будто с точки зрения права никакой проблемы не существует, а проблема состоит лишь в примирении требований права с действительностью. Между тем конфликт Грузии с самопровозглашенными республиками представляет собой именно правовую, а не только моральную и политическую коллизию. Учитывая нарушение действовавшего конституционного законодательства при выходе Грузии из СССР и другие особенности постсоветского правового транзита, можно с уверенностью утверждать, что Абхазия и Южная Осетия имеют не меньшие правовые основания для отстаивания своей независимости, чем Грузия – для отстаивания своей территориальной целостности.
Такого рода коллизии в новейшей истории не редкость. И они служат лишь иллюстрацией того, что нормы международного права, как и любые другие нормы, не могут действовать автоматически. «Правовая идея не способна сама себя провести в жизнь», – констатировал Карл Шмитт, – она требует «вмешательства авторитета».
Российский легитимизм, с этой точки зрения, представлял собой отказ от суверенной интерпретации норм под предлогом бесконечного к ним уважения. На практике это означало стерилизацию и выхолащивание международного права. «Международное право» в риторике Москвы за последние годы превратилось в синоним консервации статус-кво. Разумеется, МИД волен использовать эту риторику и после 26 августа, но в окружающем мире она будет восприниматься с нескрываемой иронией.
Чтобы обрести новый язык и новую убедительность в мировом диалоге, нам следует овладеть международным правом как инструментом не только консервации, но и ревизии международных отношений, каковым оно, несомненно, является.
Что же касается западной трактовки, то она предполагала не отказ от суверенной интерпретации международного права, а установление жесткой монополии на нее. Это означало формирование де-факто новой международно-правовой системы. Системы, в рамках которой то же косовское решение могло оспариваться, но обладало исключительностью и специфической легитимностью. Как говорил тот же Шмитт, «неправильное решение содержит конститутивный элемент именно в силу своей неправильности». И в данном случае оно указывало на то, что окончательной инстанцией признания и непризнания, инстанцией, которая узаконивает или отказывается узаконить фактические изменения в статусе государств, является политический Запад.
После 26 августа это уже не так. Монополия на интерпретацию международного права (и вместе с нею монополия на применение силы в международных отношениях, на различение «друга» и «врага» в планетарном масштабе) больше не действует, что представляет собой кардинальное изменение международного порядка.
Вполне естественно поэтому, что Запад рассматривает произошедшее не в категориях геостратегических потерь и приобретений – на этой почве вполне можно договориться, – а в категориях собственного статуса в мире и собственных представлений о миропорядке.
Вызов, заключенный в решении 26 августа, для него предельно серьезен. И так же необратим, как для нас необратимо само это решение. Наши западные партнеры будут действовать в логике ответа на этот вызов, вне зависимости от того, как далеко зайдет риторическая и прагматическая разрядка в российско-европейских и российско-американских отношениях.
Миф 2. «Возвращение к Империи»
Когда европейские алармисты или российские патриоты говорят о том, что «Россия возвращается», то обычно имеют в виду, что возвращается она в привычном для мира – имперском – облике.
Предварительное замечание на этот счет вытекает из сказанного выше: наиболее существенный смысл события 26 августа состоит в попытке выхода из империи, а не в заявке на ее воссоздание.
Политика мирового лидерства в исполнении Вашингтона имеет выразительные имперские черты (к тем из них, что были перечислены выше, можно добавить превращение демократии в подобие универсальной политической религии). Соответственно, и международная риторика Москвы во многом напоминает стратегию эмансипации европейских государств Нового времени от имперского порядка, воплощенного в фигурах папы и императора. Стремление Кремля к «деидеологизации» международных отношений полностью аналогично стремлению к их секуляризации в эпоху Вестфальского мира. И тогда, и теперь речь шла о независимости от имперского центра, с его претензией быть источником легитимности для нижестоящих уровней власти.
Факт российского сопротивления универсальной империи очевиден, он косвенно признается и теми, кто ставит русским в вину анахроническую приверженность пережиткам Вестфальской эпохи. Но он еще ничего не говорит о счетах России с ее собственным имперским проектом и о том, не является ли выход за пределы своих границ в ходе пятидневной войны заявкой на его повторную реализацию.
Определенная заявка действительно прозвучала. Но это, как ни странно, не заявка на имперское будущее, а заявка на свое имперское прошлое.
Решение о признании Абхазии и Южной Осетии стало для новой России актом преемственности по отношению к исторической России и принятия на себя особых прав – и особой ответственности – экс-метрополии (это проявилось, в частности, в аргументации о порядке вхождения Грузии и Осетии в состав Российской империи). Но восстановление исторической преемственности отнюдь не означает воспроизведения прежних государственных форм.
Распад СССР произошел без всякого сопротивления со стороны российского ядра именно потому, что был следствием собственно русского выбора, явного или подспудного. Переход России к национальной государственности был выстраданным и исторически закономерным. Проблема лишь в том, что он по сей день не завершен – о будущем национального государства в России мы еще не можем говорить с уверенностью.
Но мы можем вполне определенно утверждать, что августовская линия Кремля полностью укладывается именно в логику национального строительства, а не имперского реванша.
Во-первых, вопреки поверхностному впечатлению, для современной России это была война за территориальную целостность, а не территориальную экспансию. Абхазия и Южная Осетия являются частью этнополитической карты российского Кавказа. С началом этих конфликтов Россия была поставлена перед выбором: либо полностью уходить с Кавказа (включая и ту его, бо́льшую часть, которая находится в пределах российских границ), либо обеспечивать безопасность республик при помощи регулярных войск. (Развертывание добровольческого движения, как показал опыт 90-х гг., было чрезвычайно опасной альтернативой официальному вмешательству.)
Во-вторых, решение 26 августа обозначило безусловный приоритет задач внутренней геополитики (укрепление периметра своих границ) перед мечтами о восстановлении СССР и резонами глобального влияния. На идее возвращения Грузии в сферу российского влияния был, без лишних сожалений, поставлен крест. С несколько большей досадой, но столь же неумолимо, был перечеркнут прежний российский легитимизм, в котором некоторые энтузиасты начали видеть подобие нашей миссии в мире.
По этим причинам некоторые сторонники «имперского выбора» в России восприняли итоги пятидневной войны критически и разочарованно.
Наконец, в-третьих, применение войск на территории, которая, на тот момент, формально признавалась грузинской, не было ни агрессией, ни гуманитарной интервенцией, а вполне банальным актом самозащиты и возмездия в ответ на уничтожение российских военнослужащих и российских граждан. Попытка спародировать неоимперскую риторику гуманитарного вмешательства была, на мой взгляд, не слишком удачной. И главное – совершенно избыточной в ситуации, когда Россия имела непререкаемое основание для военного ответа, полностью укладывающееся в рамки политической этики национального государства.
Несомненно, готовность государства развернуть военную операцию за пределами своих границ по случаю вооруженного нападения на его военнослужащих и граждан требует определенной решимости. Но эта решимость вытекает из ценностей национального достоинства и достоинства гражданина – и внутренней взаимосвязи этих ценностей, – а не из «имперских амбиций».
Миф 3. «Утрата союзников»
Государства постсоветского пространства и региональные организации, в которых участвует Россия, не оказали ей однозначной поддержки в ситуации августовского кризиса. Это факт.
Многие эксперты в России и за ее пределами делают из этого вывод, что именно решение о применении силы и последующем признании самопровозглашенных республик лишило Россию союзников или же ослабило союзнические отношения там, где они существовали. На мой взгляд, эта интерпретация не совсем справедлива.
Рациональный вывод из произошедшего мог бы состоять не в том, что Россия потеряла союзников, а в том, что у нее их не было. А еще точнее – в том, что у нее не было политики союзничества.
К сожалению, это действительно так. Постсоветская Россия не имела своей союзнической политики. В девяностые годы она руководствовалась логикой постсоветской инерции. В нулевые – логикой сырьевого эгоизма, в рамках которой ни о каком союзничестве не могло быть и речи (выхолощенные структуры российско-белорусского союза – лучший тому пример).
Главный камень преткновения постсоветской интеграции состоял в том, что она никогда не входила в число реальных приоритетов Москвы. Характерно, что спустя семнадцть лет после образования СНГ у России по-прежнему отсутствовало представление о конечной цели интеграционных процессов. Отсутствовал продуманный и согласованный чертеж той конструкции, которую мы хотим получить в итоге.
И можно даже предположить, почему.
Если продумать до конца логику этой конструкции, то она не может быть ничем иным, кроме как региональным экономическим и военным блоком. А российская дипломатия, если верить декларациям, прозвучавшим в концепции внешней политики образца июля 2008 года, не приемлет блокового мышления, на смену которому, как она считает, идет некая «сетевая дипломатия».
Понятно, что, по замыслу авторов концепции, это прежде всего аргумент против НАТО. Но в конечном счете это аргумент против самих себя. Почему бы российским противникам блокового мышления не распустить ОДКБ или Таможенный союз? Пока они не сделали этого – и многого другого – они по-прежнему будут восприниматься в оптике блокового мышления, со всеми вытекающими последствиями.
Так не лучше ли открыто заявить о намерениях и, главное, параметрах собственного блокового строительства – желательно в деловой и неконфронтационной манере, как это сделали стороны будущего ЕС около пятидесяти лет назад?
Скажу больше. До тех пор, пока это не сделано, Россия не имеет морально-политических оснований сопротивляться расширению зоны евро-атлантического контроля не только на Украину, мечтающую о призрачной европейской доле, но и на Казахстан, который ищет свое место в экономических и военных блоках из опасения перед всепоглощающей экспансией Китая («сетевой дипломатией» здесь определенно не обойтись).
Может ли российский проект для Северной Евразии оказаться более привлекательным, чем евроатлантический, – это вопрос открытый. Но, по крайней мере, его решение находится в руках самой России, и после августовского кризиса возникли новые предпосылки к тому, чтобы Москва им всерьез озаботилась.
Не противоречит ли задача региональной интеграции тому, о чем я говорил в предыдущем разделе? А именно, предпочтению национально-государственной стратегии перед имперской?
Нисколько. Совсем наоборот. Национальные государства существуют и формируются в системе – системе взаимного признания и сопряженного развития. И российская региональная система вполне может оказаться более благоприятной для национального типа развития, чем постнациональное пространство ЕС. Это прослеживается даже на примере такой «сложной» для России страны, как Украина. Ее стратегический выбор в пользу собственного суверенитета, как справедливо отмечают некоторые европейски ориентированные эксперты, объективно сделал бы ее частью россиецентричного экономического и геостратегического пространства.
Иными словами, матрицей для новой региональной сборки должна быть не многонациональная империя, а союз национальных государств. Но это станет возможным лишь в том случае, если одним из них станет сама Россия.
Не состоявшись как национальное государство, мы не создадим новый центр притяжения на нашем историческом пространстве и не сможем обеспечить стратегическое взаимопонимание с потенциальными партнерами по интеграции, которые в не-национальной (над– или недо-национальной) России всегда будут видеть либо имперского реваншиста, либо объект эксплуатации.
Миф 4. Холодная война
В ситуации дефицита стратегии, характерного для российской политики, и в ситуации дефицита понимания, характерного для западной политики в отношении России, клише ушедшей большой эпохи действуют автоматически.
Любые проявления субъектности Москвы воспринимаются как заявка на статус мировой сверхдержавы. Любые разногласия с Соединенными Штатами – как заявка на новую коалиционную биполярность.
Даже российская риторика многополярности, неизменная на протяжении многих лет, воспринимается как своего рода эзопов язык, на котором говорит наша ностальгия по советскому большому стилю в международной политике.
С некоторой наивностью это ощущение выразил Даниель Кон-Бендит: «Есть американская концепция однополярности, российская концепция, которая базируется на убеждении, что в мире существуют два полюса силы, и европейская, которая зиждется на многополярности, а также признании всеобщей ответственности».
Прочтя это, остается предположить, что, возможно, эксцентричный депутат Европарламента слишком увлекся чтением учебника по геополитике Александра Дугина. Или все дело в том, что некоторым европейцам настолько не хочется иметь с Россией общую, пусть даже по названию, концепцию миропорядка, что они готовы приписывать нам самые нелепые геополитические фантазии.
И это объяснение меня бы вполне удовлетворило, если бы схожие идеи подчас не озвучивались людьми, хорошо знающими российскую реальность. «Идея многополярного мира, – утверждает авторитетный российский экономист Владислав Иноземцев, – популярна сегодня в России лишь потому, что политики верят: наша страна станет в нем одним из ведущих полюсов. Многие политологи взывают к холодной войне, в которой СССР был не одним из центров многополярного мира, а воплощением его биполярности. За воздыханиями скрывается не стремление к равенству и партнерству в международных отношениях, но мечты об однополярном мире с центром в Москве, а не в Вашингтоне».
Основной вывод цитируемой статьи состоит в том, что Россия объективно неспособна к выполнению этой роли. В некотором роде речь идет о перефразировании известной реплики Джона Маккейна: «Россия слаба, и необходимо напомнить ей об этом».
То, что Россия слаба, – безусловно, верно. Впрочем, как и то, что Россия сильна. Сила и слабость – категории относительные. И если честно, в тезисе Маккейна и Иноземцева заключен не вполне добросовестный прием. Чтобы заявить, что «Россия слаба», ей приписывают роль, на которую она, объективно, не претендует и не может претендовать: роль альтернативного США глобального полюса силы.
Иными словами, Россия слаба для роли сверхдержавы мирового уровня. Но для роли региональной сверхдержавы она достаточно сильна. И больше того, на региональной арене – точнее, сразу на нескольких региональных аренах по периметру наших границ, – ее сила пока недостаточно «капитализирована».
В этом смысле выбор между «силой» и «слабостью» зависит от нас самих, от того масштаба идентичности, который мы предпочтем. На мой взгляд, то, что сегодня делает Россия на международной арене, говорит о ее выборе в пользу стратегии региональной державы.
И даже в боевых кораблях, плывущих к берегам Венесуэлы, следует видеть не заявку на большой антиамериканский альянс, а своевременное напоминание о том, что у России тоже может быть своя доктрина Монро, к которой она будет требовать уважения.
Мне могут возразить, что между стратегиями «мировой державы» и «региональной державы» для России не существует абсолютной противоположности. И это действительно так. Государство, способное играть ведущую роль в Балто-Черноморье, на Кавказе, в Средней Азии, присутствовать одновременно на региональных аренах Юго-Восточной Азии и Северной Европы, не может не иметь мирового значения.
Но все дело именно в том, что российский путь к мировой силе лежит только через выстраивание региональной силы.
И сегодня, когда мы находимся в самом начале этого долгого пути, следует избегать соблазна исполнения той или иной «мировой миссии» России, выходящей за пределы ее региональных обязательств и интересов. И прежде всего – соблазна, заключенного в том, чтобы начать доигрывать глобальную партию СССР на ухудшенных условиях. Со времени нашей неожиданной и абсурдной капитуляции в холодной войне, мы имели достаточно случаев убедиться в том, что место победителя в ней не слишком привлекательно и почетно. Нам нет нужды ни оспаривать, ни облегчать бремя мировой гегемонии США, становясь в позу их спарринг-партнера на глобальном ринге.
Проблема, однако, в том, что уклониться от обмена ударами не так просто. Ведь именно на почве отстаивания своих региональных интересов, а отнюдь не на почве вымышленных мировых амбиций Москва сегодня вступает в противоречие с Вашингтоном, который, как мы недавно услышали из уст Кондолизы Райс, «не признавал и не будет признавать никаких «сфер влияния» за Россией» (выступление в Фонде Маршалла 18 сентября 2008 года).
Это настоящий вызов политическому искусству Москвы: конфликтовать с США локально, не переходя в режим выдвижения «глобальных альтернатив».
Но этот вызов адресован не только России. В самых разных частях света существует достаточно государств, которые стремятся к ограничению внерегионального вмешательства в зонах своих жизненных интересов, но при этом не имеют никакого желания оспаривать мировое преобладание США.
Больше того, именно такой видится базовая форма геополитической субъектности в современном мире. Не случайно Сэмюель Хантингтон в статье «Одинокая сверхдержава» констатирует гибридный характер сложившейся международной системы, называя ее «одно-многополярной», а Вадим Цымбурский во многих своих работах характеризует это устройство как «полутораполярное». То есть такое, в котором сосуществуют «один Большой Центр, способный оказывать влияние на процессы во всех основных ареалах Земли» и «ряд субцентров… не представляющих проекта, альтернативного наличному порядку, но, однако же, способных доставить немалые неприятности центру-гегемону, если их интересы придут в непримиримую… конфронтацию с его действиями в конкретных регионах».
В самом деле, именно эта модель наиболее близка к реальной конструкции современного мира. Но для того, чтобы обрести устойчивость, реальность полутораполярной системы должна быть признана на уровне международной философии безопасности.
И это, несомненно, потребовало бы культуры самоограничения не только со стороны региональных субполюсов, но прежде всего со стороны «одинокой сверхдержавы».
Последняя, увы, продолжает настаивать на ортодоксальной монополярности, которая плоха не только с моральной, но и с практической точки зрения. Табу на силовой суверенитет для региональных держав требует от самих США готовности к выполнению роли глобального гаранта безопасности. Но такой готовности на практике мы не наблюдаем.
В свете неудачного опыта оккупации Ирака в «имперском центре» созревает своеобразный консенсус безответственной гегемонии, основанный на признании того, что за силовым вмешательством совсем не обязательно должен следовать оккупационный контроль, поддержание порядка на соответствующей территории и, в целом, установление новой модели равновесия. Злые языки называют это стратегией «управляемого хаоса», но степень управляемости в таких случаях всегда бывает сильно переоценена.
В этом состоит опасная двусмысленность Pax Americana: Вашингтон не готов ни к ограничению своих имперских прерогатив, ни к их полноформатному и ответственному осуществлению.
В этих условиях задачей российской коалиционной политики на мировой арене является принуждение США к реализму. То есть, в предложенных терминах, к признанию полутораполярного статус-кво мировой системы.
И для решения этой задачи нам потребуется не «антиамериканский интернационал», а система сотрудничества и взаимного признания между крупными региональными игроками – большую часть из них можно назвать странами «второго мира», – которые объективно не готовы установить собственную модель мироустройства, но способны и намерены претендовать, в рамках любой мыслимой модели, на стратегическую субъектность.
Миф 5. «Срыв модернизации»
Российские либералы еще до 8 августа писали о том, что внешняя политика Кремля не адекватна внутренним задачам страны. После 8 августа они заговорили о том, что война означает срыв модернизации.
Этот тезис получает в риторике его сторонников два подтверждения: наглядное и умозрительное.
Наглядным служит обвал российского фондового рынка в августе-сентябре этого года и финансовый кризис, в который мы с головой погружаемся. Умозрительным – соображения на тему неразрывности модернизации и «западного выбора».
Начнем с первого аргумента. Только самые благонамеренные зрители наших федеральных телеканалов отказывались признать наличие в российской экономике фундаментальных факторов кризиса и считали достигнутую «стабильность» прочной, как скала. Все остальные кризиса ждали. Какую роль сыграла в его запуске новая международная ситуация после пятидневной войны – сказать сложно. Вряд ли слишком существенную. Больше того, с точки зрения интересующего нас вопроса это совершенно не важно.
Потому что тот бум, которому был положен конец, не имел к модернизации никакого отношения. Он усугублял зависимость экономики от экспорта сырья, импорта готовой продукции и спекулятивных капиталов и в целом способствовал ее дальнейшей деиндустриализации. И главное, самим фактом своего наличия он позволял государству прекрасно обходиться без модернизации.
Модернизация – это всегда жестокая необходимость.
Мы не знаем, насколько далеко зайдет финансовый кризис в России и мире, но не без оснований можем предположить, что уже исчерпана прежняя модель экономического роста. И если сегодня государством не будут заложены фундаментальные основания для экономического, и прежде всего промышленного, развития, то в ближайшем будущем мы не сможем наслаждаться даже иллюзией успеха и благополучия.
Что же касается внешней политики Кремля, то она действительно находится в противоречии с его экономической политикой. Но не в том противоречии, о котором говорит Л. Шевцова и ее единомышленники.
Они утверждают, что невозможно обеспечить экономическое развитие, проводя размежевание с Западом. В действительности же эта формула нуждается в инверсии: нельзя, проводя размежевание с Западом, пренебрегать форсированным экономическим развитием. Или иначе: выход из политической структуры глобальной «империи» делает смертельно опасной консервацию колониальной экономической структуры.
Таким образом, именно пятидневная война и разрастающийся экономический кризис, впервые за долгое время, придают теме модернизации политическую серьезность.
Другой аргумент «либералов» – умозрительный – не менее интересен и поучителен.
Взаимоотношения «Запада» и «модернизации» действительно представляют собой нетривиальную проблему. Особенно для незападных обществ.
Рассуждать о том, следует ли в принципе понимать модернизацию как вестернизацию, здесь вряд ли будет уместно, поскольку это завело бы нас слишком далеко. Но даже если условно допустить, что этот вопрос решен положительно, что модернизация признана эвфемизмом усвоения западного опыта, мы не можем избежать вопроса о том, в какой взаимосвязи находятся усвоение этого опыта, с одной стороны, и отношения с политическим Западом как его исконным носителем – с другой.
Ответ на этот вопрос, со всей доступной ученому лаконичностью и откровенностью, сформулировал Эвард Шилз: «Быть «современным» означает быть западным без бремени зависимости от Запада».
Иными словами, если между модернизацией и политикой зависимости и существует какая-то корреляция, то исключительно обратная. Чем более западной – внутренне, структурно, – будет становиться Россия, тем большее отторжение и беспокойство она будет вызывать у политического Запада.
Та же «пятидневная война» – прекрасный тому пример. Впервые в нашей новейшей истории защита жизни и достоинства гражданина стала реальным приоритетом военной и дипломатической политики государства. Впервые Россия реализовала с британской последовательностью принцип ответственности экс-метрополии за урегулирование конфликтов вокруг статуса территорий на пространстве своей бывшей империи (разумеется, в собственных интересах, что тоже очень по-английски).
Одним словом, Россия наконец повела себя как цивилизованная западная держава. И оказалось, что именно этого Запад ей никогда не простит.
В экономической сфере эта закономерность проявляется еще отчетливее. Главная дилемма экономической интеграции для России состоит в выборе между встраиванием в пространство «Большой Европы» и формированием собственного интеграционного пространства на базе Таможенного союза. Соединять эти цели можно лишь демагогически (что и делалось на протяжении минувших лет), но не практически.
И именно «европейский выбор» в этой дилемме (курс «интеграции в Европу» на ее системных условиях) делает Россию страной, качественно неевропейской по уровню и типу развития. Это утверждение парадоксально лишь на первый взгляд. Некоторые теоретики «Большой Европы» (такие как Карл Хаусхофер) справедливо указывали, что за пределами европейского ядра (где лежат эти пределы – тема отдельной дискуссии) принципом интеграции является не сходство, а различие в уровне развития экономик, обеспечивающее их комплементарность. В нашем случае речь идет о закреплении сырьевой специализации.
Если репутация Хаусхофера кажется слишком двусмысленной для подтверждения этой простой мысли, могу сослаться на заявления еврокомиссара по торговле Питера Мандельсона, объявившего войну «ресурсному национализму» стран – партнеров ЕС, пытающихся стимулировать переработку сырья на собственной территории с помощью экспортных пошлин (речь идет не только об энергоносителях, но также о древесине, биоресурсах и других видах сырья).
Модернизация экономики и общества никогда не осуществлялась и не может осуществляться в условиях полной открытости более развитому рынку. И это касается не только рынка, но и политической системы, культурной среды. Впрочем, об абсолютной закрытости можно сказать то же самое. Модернизация – это стратегия избирательной закрытости, которую планомерно реализует государство, исходя из осознанных приоритетов развития.
Кстати, именно эту жизненно важную избирательность в отношениях с западным миром нам категорически не рекомендуют его уполномоченные представители. Для того чтобы избежать катастрофической изоляции и жалкой участи «страны-изгоя», утверждает Кондолиза Райс, «Россия должна в полной мере интегрироваться в мировой политический и экономический порядок».
Этот отнюдь не громогласный пассаж кажется мне кульминационным моментом нашумевшего выступления госсекретаря в Фонде Маршалла, поскольку он обнажает главную «стратагему» антироссийской игры – навязывание ложных альтернатив:
● между абсолютной изоляцией и безоговорочной интеграцией;
● между монополизированным международным правом и его полным отсутствием;
● между подчинением чужой империи и восстановлением собственной;
● между «новым мировым порядком» и новой холодной войной;
● между модернизацией и независимостью.
Уклониться от шаблонного выбора – быть может, ключевая задача российской стратегии на данном этапе.
Перейдя Рубикон: год после «крымской весны»
[137]
– На протяжении двадцати тех лет, что Крым существовал в составе Украины, фактически другого государства, люди жили в условиях, когда им преподавался другой язык, другая культура, но они все равно остались русскими. Как им это удалось?
– Действительно, когда Крым еще был в составе Украины, одним из его отличий от других регионов Юго-Востока было то, что русские не записались в переписях украинцами и не стали себя таковыми считать. В других регионах этот процесс реидентификации происходил, причем не только в постсоветский, но и в советский период. В чем причина особой резистентности крымчан по отношению к ассимиляционному давлению? Возможно, в том, что для них этнонациональная – русская – идентичность оказалась в тесной связке с идентичностью региональной – собственно крымской. То есть в неблагоприятный для своего развития украинский период русская идентичность на полуострове выжила и сохранилась в коконе регионального патриотизма.
Отдельно здесь стоит сказать о Севастополе. Свойственный его жителям «городской» патриотизм неотделим от русского национального патриотизма и российского государственного. Без этой связки с русским национальным началом и российским государственным просто не складывается пазл героической истории города, его судьбы. Архетип «героической обороны», с которым устойчиво ассоциируется Севастополь, стал залогом упорства в сохранении своего национального «Я» вопреки обстоятельствам. Не случайно все началось именно с митинга в Севастополе, своего рода восстания в этом городе.
Думаю, несмотря на внутреннюю, не очень понятную из Москвы дистанцию между Крымом и Севастополем, этот город был и остается донором русской идентичности для всего полуострова. Хотя идентичность Крыма в целом, конечно, более сложная, в ней есть разные этнические и цивилизационные слои.
– Среди этих слоев украинский слой не задержался или не сложился?
– Есть «украинство» как идея, а есть просто украинская этнографическая специфика. Ни то, ни другое не пустило в Крыму глубоких корней. То, что «украинство» как идеология отторгается крымчанами, было ясно по многим признакам – включая референдум 1991 года, достаточно специфическое электоральное поведение в рамках Украины и, конечно, более чем однозначная и красноречивая реакция крымчан на торжество этой идеологии на майдане. Что касается этнографической украинской специфики, она тоже, насколько я могу судить, не была здесь сильно выражена. Может быть – лишь в качестве элемента общего южнорусского ореола. Да и в советское время политика украинизации затронула Крым в меньшей мере, чем другие земли Новороссии, включенные в состав УССР.
– Известно, что, когда Крым был в составе Украины, Россия вела политику в отношении русскоязычного населения: поддерживала флот, была очень тесная связь с Москвой. Можно ли сказать, что тот факт, что Россия не оставляла Крым, сыграл свою роль в воссоединении?
– Во-первых, Россия, к сожалению, оставила Крым. В начале 90-х годов, при распаде СССР, когда было много и юридических, и политических возможностей оспорить его вхождение в состав независимой Украины. Я имею в виду и референдум в самом Крыму в январе 1991 года, когда подавляющее большинство жителей полуострова высказались за крымскую автономную республику и ее прямое вхождение в Союз ССР без какого-либо упоминания и участия Украины. И уже в декабре 1991 года – общеукраинский референдум, где был нарушен принцип о том, что автономия должна принимать решение по выходу из Союза отдельно. То есть произошел очевидный разрыв легитимности в тот момент, когда Крым был принудительно отцеплен от общего пространства в составе независимой Украины. Можно напомнить и про особый статус Севастополя как города союзного подчинения, который, строго говоря, к УССР вообще не присоединяли. Ельцин предпочел на все это закрыть глаза. И это было нашей официальной позицией до самого последнего момента.
Во-вторых, политика России в отношении русской части Украины была в целом очень слабой и малоэффективной, это одна из причин того, что мы потеряли общественное мнение сначала центра Украины, во многом русскоязычного, а сейчас, боюсь, теряем и общественное мнение Юго-Востока.
В Крыму ситуация была несколько лучше, в том числе, например, за счет особых усилий Москвы как субъекта Федерации в период правления Лужкова, надо отдать ему должное в этом вопросе. Скажем, филиал МГУ в Севастополе был важным символическим фактором присутствия.
Но ключевым фактором присутствия был, конечно, Черноморский флот. И само наличие этой военной базы, несмотря на все проблемы с устаревшим, физически и морально, составом кораблей – а Украина, напомню, блокировала обновление флота, – сыграло в итоге решающую роль в возможности возвращения Крыма в Россию.
Но в целом, возвращаясь к вашему вопросу, еще раз хочу сказать, что Россия делала на протяжении этих постсоветских лет недостаточно для того, чтобы такое возвращение в принципе могло состояться. Поэтому произошедшее можно рассматривать скорее как чудо, чем как закономерный результат неких последовательных усилий.
Теперь, когда Крым в составе России, возникает множество вопросов, связанных со строительством национальной идентичности и с национальной политикой в Крыму. Первый и самый острый вопрос – что делать с крымско-татарским населением?
Крымско-татарский фактор в минувшем году не сыграл той роли катализатора конфликта, которую он мог сыграть. Удалось, в принципе, установить контакт со значительной частью крымско-татарского сообщества, вовлечь их в сотрудничество. Другая, заведомо враждебная часть была по сути максимально ограничена во влиянии на крымские процессы.
Надо сказать, что в целом сознание крымских татар, безусловно, этноцентрично, то есть они думают о собственных этнических интересах, но при этом они достаточно прагматичны. Это дает шанс на то, что позиция сообщества в целом будет склоняться в сторону реализации своих интересов в новых условиях.
При этом надо четко понимать, что может быть предметом компромисса, а что нет. По сути, для федеральных и региональных властей должна быть одна главная красная черта, вопрос, в котором уступки невозможны, – это вопрос о превращении Крыма в национальную республику крымских татар. Это требование, которое, в разных аспектах и формулировках, заложено в программных документах Курултая и Меджлиса и которое категорически неприемлемо для абсолютного большинства населения Крыма и не соответствует его действующей Конституции. В других вопросах – статус репрессированных народов, решение социальных и имущественных проблем, гарантии прав национально-культурного развития – нужно стремиться к сотрудничеству и взаимопониманию.
Одним из подводных камней в этнонациональной политике Крыма может стать закон о языках, который призван конкретизировать положение Конституции республики о трех государственных языках. В редакции законопроекта, внесенной со стороны крымско-татарских представителей во власти, предусмотрен принцип обязательности изучения всех трех языков в школах республики. Это, по сути, повторение опыта некоторых наших национальных республик. Но этот опыт принудительного изучения национального языка, безотносительно к выбору детей и родителей, во-первых, сам по себе крайне неудачен и является почвой для постоянного, тлеющего этнолингвистического конфликта в таких субъектах, как Татарстан и Башкирия. Во-вторых, еще раз повторю, Крым – не национальная республика. Он достаточно натерпелся от украинизации последних двух десятилетий, чтобы сейчас подвергаться каким-либо принудительным этнолингвистическим экспериментам.
Что касается земельного вопроса, то появились признаки его достаточно эффективного решения. По крайней мере, принципы в этой сфере крымской властью продекларированы правильные: во-первых, предоставление приемлемых альтернатив участникам самозахватов, во-вторых, твердая позиция по правоприменению, отказ от признания неправовых и антиправовых действий, в-третьих, исключение из схемы «этнических посредников», сообществ и организаций, контролировавших рынок самозахватов как особого рода бизнес.
В целом ситуация с крымскими татарами, безусловно, является одной из конфликтных зон, но это конфликт умеренной интенсивности, который, если не допускать каких-то грубых ошибок, должен оставаться в относительно управляемом и ненасильственном русле.
– Если говорить о русскоязычном населении Крыма, нет ли здесь, по-вашему, угрозы выделения их в некий квазиэтнос, как это случилось с теми же «сибиряками», которые отмечают себя как отдельную национальность в переписи населения? Как интегрировать этих русских в большой русский мир?
– Здесь можно вспомнить то, о чем мы говорили выше, – что русская идентичность в «украинском» Крыму сохранила себя в коконе региональной, крымской идентичности. Это довод в пользу того, что возможен продуктивный симбиоз между локальной, региональной идентичностью и идентичностью большой нации. Чтобы это был именно симбиоз, а не конкуренция и не выпадение из общего смыслового поля, нужны две вещи.
Во-первых – свободное развитие и раскрытие собственно русской идентичности. В частности, не должно возникать ситуации, при которой у всех народов страны есть два уровня «дозволенной» идентичности – этнонациональный и гражданский, – а у русских – только гражданский. Проще говоря, «русское» не должно табуироваться «российским». Как и другие народы страны, мы можем и должны поддерживать свою этнонациональную идентичность и артикулировать свои этнонациональные интересы. В противном случае, мы обречем себя на бум «отколовшихся» идентичностей. Люди уже сейчас начинают рассуждать следующим образом: мы не можем иметь свое лицо и свое право голоса в этой стране в качестве русских? Ну что ж, мы получим его в качестве «поморов», «сибиряков», «казаков» (понятых уже как отдельный народ, а не субэтнос русского народа) … Конечно, пока это лишь отдельные симптомы, а не массовая тенденция. Но в свое время выпадение украинской и белорусской идентичности из общерусского поля тоже начиналось с малого, а через какое-то время стало необратимым.
Во-вторых, необходима нормализация регионального, субэтнического разнообразия русского народа. Русская идентичность должна быть достаточно широкой, чтобы, не вызывая никакого внутреннего конфликта, оставлять место для «крымской», «сибирской», «поморской» идентичности – в качестве своего рода спецификации, которая делает саму русскую идентичность более рельефной и яркой.
Иными словами, как-то специально интегрировать крымчан в пространство русской идентичности не надо. Они уже давно в этом пространстве. Нужно просто перестать бояться русской идентичности и признать, нормализовать ее внутреннее разнообразие.
– Воссоединение Крыма с Россией подняло обсуждение национального вопроса в общероссийском масштабе, повысился уровень самосознания русских. Как вы считаете, как можно использовать этот ресурс?
– Ну, прежде всего я бы отметил, что речь идет не просто об активизации русского национального самосознания, а об определенном влиянии крымского прецедента на саму концепцию российской государственности. Если до Крыма единственно возможной на официальном уровне была концепция территориальной нации, в соответствии с которой мы строим нацию в пределах определенных границ, то есть основным нациеобразующим признаком выступали границы Российской Федерации, унаследованные от границ РСФСР, то после Крыма следование этой концепции становится уже противоречием, оно становится нелогичным. Потому что само присоединение Крыма было обосновано национальным единством, которое существовало поверх границ, поверх официальных государственных границ.
Что лежит в основе этого единства? Русская культура и русское историческое самосознание. То есть в событии воссоединения России с Крымом заложен переход от территориальной концепции нации к культурно-лингвистической. Неслучайно в «крымской» речи президента, кажется, впервые на таком уровне прозвучало признание существования русской нации поверх государственных границ, а в декабрьском послании президента – слова о Крыме как колыбели «многоликой, но монолитной русской нации».
Это важнейший смысловой переход, который пока до конца не осознан и выводы из которого пока не сделаны. Но у истории, как мне кажется, есть своя логика – сказав «А», мы должны будем произнести и последующие буквы алфавита.
При этом важно – и война на Донбассе отчасти это показала, – что активация русского элемента в российской идентичности, в принципе, послужила скорее фактором притяжения для активных представителей других народов России. Русские никогда не были им интересны как аморфные россияне без рода и племени. Когда они увидели, что у русских есть своя историческая память, готовность бороться за свои интересы, это вызвало, быть может, где-то раздражение, но чаще – дополнительное уважение и интерес. Я готов согласиться с тем, что Россия во многом представляет собой союз народов. Но чтобы выстраивать союзнические отношения с народами российского пространства, русские должны быть и восприниматься субъектами этого союза. Иначе все рассыпается.
– Как быть с реакцией международного сообщества? Как Россия будет выстраивать внешнюю политику?
– Это сразу два больших вопроса… Безусловно, присоединение Крыма стало водоразделом в отношениях России и Запада, если не навсегда, то надолго. Мы перешли Рубикон, после этого глупо делать вид, что в остальном все по-прежнему.
По меньшей мере, теперь исключена постановка вопроса об интеграционной модели отношений (раньше, на уровне официальной риторики, а где-то и на уровне помыслов, вопрос ставился именно так). Теперь лучшее, о чем может идти речь, – это взаимно уважительный баланс интересов.
Кажется, именно об этом говорил Путин на Валдайском форуме в Сочи. Это действительно наиболее желательная модель отношений. Но сегодня она упирается в два препятствия.
Первое – это то, что культура баланса интересов на Западе сейчас не в моде. Евросоюз вообще не является субъектом национальных интересов в классическом понимании и склонен – по крайней мере, в отношениях с соседями – к модели асимметричной интеграции: мы имеем с вами дело, только если вы «имплементируете» наши стандарты. Соединенные Штаты еще меньше склонны к модели баланса интересов. Она явно не соответствует философии «одинокой сверхдержавы». Кроме того, баланс – это про устойчивость, а США скорее управляют миром через изменчивость. Если расстановка фигур складывается не в их пользу, они просто переворачивают доску тем или иным способом.
Другая проблема с моделью баланса интересов – это сама Россия. Мы слишком несамодостаточны, чтобы Запад всерьез принял с нашей стороны это предложение взаимоуважительного баланса. Несамодостаточны в экономике и финансах, в технологиях, даже в политике, если иметь в виду не отдельно взятое лицо, принимающее решения, а широкий круг стратегий и ориентаций элит. Если мы сможем изменить это в ближайшие годы, шансы на нормализацию отношений с Западом сильно возрастут. Тогда появится и возможность вынесения крымской проблемы за скобки. Не признания, а именно вынесения за скобки – в обозримое время это максимум того, на что можно рассчитывать.
– Но сейчас разве нет ощущения, что все смирились с этим фактом и де-факто признали Крым?
– Сейчас нет такого ощущения – просто есть война на Донбассе, и тема Крыма ни для Киева, ни для западных столиц не находится в оперативной повестке дня.
– То есть это просто не в приоритете?
– Да, не в приоритете. Соответственно, если представить себе, что проблему Донбасса они так или иначе для себя решат, то вполне вероятно, что в приоритете может оказаться ситуация с Крымом. Это, разумеется, не прямое военное нападение, но стратегия информационных – а в том числе, может быть, и силовых – провокаций, которая будет призвана поддерживать постоянный фон напряжения вокруг крымской тематики.
Поэтому есть риск того, что вопрос с Крымом не будет на международном уровне закрыт до тех пор, пока не будет закрыт вопрос с киевским режимом, пока не произойдет пересборка или частичный демонтаж самой Украины как государства. В принципе, исторически этот шанс еще, наверное, не упущен.
– Но Россия как целостное национальное государство все-таки заинтересована в стабильности своих границ, и будет прикладывать все усилия к тому, чтобы этот конфликт как можно скорее исчерпался.
– В принципе, да. Стабильность границ – это хорошо. Но сегодня на этом направлении ее нет. И эта проблема не решится сама собой. Соответственно, чтобы новая стабильность границ возникла и была приемлемой для нас, нужно иметь свой сценарий для территории Украины, выходящий за рамки пожеланий о том, чтобы с той стороны границы все снова стало как раньше, только без Крыма. Ставка на статус-кво в сегодняшних условиях уже не сработает.