Русские и государство. Национальная идея до и после «крымской весны»

Ремизов Михаил Витальевич

Вместо заключения

Не пора ли снять кандалы?

 

 

В декабре 2014 года, на волне резкой девальвации рубля, президент подчеркнул, что происходящее в экономике – «это не расплата за Крым… это плата за наше естественное желание самосохраниться как нация, как цивилизация, как государство». В логике его рассуждений – это цена реального суверенитета. Все верно: суверенитет действительно имеет свою цену, и очень немалую – свобода обходится государствам не дешевле, чем людям. Но в данном случае точнее было бы сказать иначе: мы платим не цену суверенитета, а цену его отсутствия. Прежде всего – в финансово-экономической сфере, но не только. Нехватка технологического суверенитета скажется чуть позже и не менее болезненно.

В этом смысле нет ничего нелепее сравнения наших сегодняшних отношений с Западом с холодной войной второй половины ХХ века. Тогда под красным знаменем ходило полмира, и мы бодались со Штатами за условный Гондурас, ведя позиционную и подчас взаимовежливую борьбу. Даже со скидкой на уменьшившийся масштаб нашей «сферы интересов» (весь мир – тогда, постсоветское пространство – сейчас), нынешнее положение дел очень мало напоминает прежнее соперничество сверхдержав. Скорее это отношения глобальной империи с непокорной провинцией.

Конечно, «глобальная империя» – это метафора. От классической империи она отличается очень многим, и прежде всего – запрограммированным дефицитом ответственности в зонах влияния и контроля. Власть и ответственность расходятся все дальше – это одна из принципиальных черт «прекрасного нового мира». Но это метафора вполне осязаемая, проецируемая сразу на нескольких уровнях реальности. Присмотримся к некоторым из них.

 

«Демократия» как глобальная инквизиция

В 2008 году вышла статья американского «неокона» Роберта Кейгана под названием «Конец конца истории». Она, конечно, куда менее знаменита, чем статья Фрэнсиса Фукуямы, к которой отсылает заголовок, но не менее знаменательна – как вклад в идеологию нового мирового порядка. Кейган с тревогой указывает на новых оппонентов американоцентричного мира в лице самоуверенных автократий (наиболее заметными из которых являются Китай и Россия – собственно, их усиление и служит для автора признаком того, что Фукуяма со своим «концом истории» поторопился) и, задаваясь вопросом, что же отличает их от демократических стран, обнаруживает действительно ключевой критерий. Это отрицание права на вмешательство. В его логике, необходимым и достаточным критерием принадлежности к «демократическому миру» является признание глобального «права на вмешательство». Если вдуматься, это не просто экспертное мнение, а довольно емкое описание американской концепции легитимности в международных делах: вы признаете право «международного сообщества» на вмешательство, «международное сообщество» в ответ признает вас демократией.

Эта формула недвусмысленно вводит идею демократии в контекст глобального имперского порядка, внутри которого надгосударственная инстанция действует как источник легитимности нижестоящих властей.

В роли такой инстанции может выступать непосредственно США как мессианское сверхгосударство или некий международный синклит «государств-единомышленников» – в конечном счете это не так уж важно. Важно то, что критерием демократичности государства выступает его отказ от полноты суверенитета.

Смысл демократии при этом кардинально меняется. Из механизма самоуправления она превращается в своего рода универсалистскую религию, кодифицированную через определенный набор предписаний и запретов и имеющую верховную интерпретирующую инстанцию, одновременно «жреческую» и «силовую» – примерно как инквизиция. Именно это псевдорелигиозное притязание лежит в основе подразумеваемой монополии США на трактовку международного права, которую, быть может, и вынужденно, но очень наглядно нарушила Москва сначала в августе 2008-го, а затем в марте 2014 года.

А это значит, что глобальные жрецы демократии уже вынесли свой вердикт. С определенного момента русские в их глазах не просто грешники, а еретики. На грешников и лицемеров инквизиция легко может закрыть глаза безо всякого ущерба для своих принципов, но «ересь» выжигается каленым железом.

 

Экономика «вашингтонского консенсуса»

Жесткая денежно-кредитная политика, либерализация внешней торговли и финансовых рынков, свободный обменный курс национальной валюты, приватизация как панацея и дерегулирование экономики – эти и подобные им правила, сформулированные Джоном Вильямсоном на примере либеральных реформ в Латинской Америке (кстати, весьма неудачных в итоге) и получившие название «вашингтонского консенсуса», составили макроэкономический кодекс неолиберала применительно к развивающимся рынкам. «Десять заповедей» «вашингтонского консенсуса» – это краткий конспект того, что нужно от нас глобальному капиталу.

Можно спорить, насколько плохи или хороши эти правила вместе и по отдельности, но вполне очевидно, что они выстроены под одну-единственную стратегию: иностранные инвестиции как ключевой фактор роста. Очевидно и то, что в ближайшие годы этот фактор роста нам не грозит. В условиях «нормального» догоняющего развития эти правила практически никому не приносили успеха. Интересно, каковы будут следствия их применения в «аномальных» политических условиях?

Ответ на этот вопрос мы можем получить в ходе уникального исторического эксперимента, который проводится на наших глазах многоопытным гайдаровским поколением реформ: мы продолжаем хранить верность «вашингтонскому консенсусу» даже на фоне прямого объявления бессрочной экономической войны со стороны Вашингтона.

Отчасти это следствие институциональной недостаточности. Все-таки альтернативная экономическая модель – способность создавать эмиссионный доход, не раскручивая инфляционной спирали, и обеспечивать доступный внутренний кредит, не подстегивая утечку капитала – требует более высокого качества финансовых кадров и институтов, чем те, что мы имеем. Но единственный способ научиться что-то делать – начать это практиковать, хотя бы понемногу. Чего мы пока не наблюдаем.

 

Доктрина «стратегической неуязвимости»

После победы в холодной войне Америка ни минуты не сомневалась, что ей надлежит не только сохранять, но и наращивать военную мощь. Оставался вопрос: для чего? Одним из ответов стала так называемая «доктрина стратегической неуязвимости», предполагающая, что на смену прежнему балансу гарантированного взаимного уничтожения и политике сдерживания между сверхдержавами приходит ставка на абсолютное превосходство «одинокой сверхдержавы» над любыми потенциальными соперниками.

Эта идея не всегда проговаривается прямо, но сквозит между строк в американской военной стратегии. Самый наглядный пример – курс на развертывание глобальной системы ПРО, который претворяется в жизнь невзирая на все финансовые и технологические проблемы. Понятно, что эта система сама по себе неспособна лишить РФ или КНР их стратегических наступательных возможностей. Но все дело в том, что она и не имеет особого значения «сама по себе» – а лишь в комбинации со сценариями превентивного «обезоруживающего удара», причем в неядерном или маломощном ядерном оснащении (для минимизации экологических последствий). Подразумевается, что та часть ответного потенциала, которая уцелеет по его итогам, и должна быть парирована глобальной ПРО.

Безусловно, реализуемость полноценного «обезоруживающего удара» высокоточным оружием пока остается гипотетической. Но американский арсенал крылатых ракет, вкупе с превосходством в космической разведке и связи, наличием разветвленной сети военных баз и господством в мировом океане, – позволяет говорить об этом всерьез. Равно как и концепция «глобального молниеносного удара» (Prompt Global Strike, PGS), вышедшая на официальный уровень при Буше-младшем. По замыслу, речь идет о системе, позволяющей нанести удар высокоточным оружием по любой точке планеты в течение одного часа (по аналогии с ядерным ударом, но в неядерном оснащении). То есть о новом средстве глобального устрашения, позволяющем действовать «экологически чисто» и с соблюдением гуманитарных приличий: «быстро и небольно». Формально, как и в случае с ПРО, официальным «алиби» проекта служат террористические режимы. Но нужно отчетливо понимать: сама «молниеносность» – а именно в ней вся суть и вся сложность замысла – критически важна именно в отношениях с противником, обладающим ответным стратегическим потенциалом.

Конечно, нет оснований думать, что США всерьез настроены на сценарий войны с Россией. Скорее – на сценарий разговора с позиции силы. Впрочем, такого разговора, скорее всего, не потребуется. Если все пойдет так, как сейчас, бунт будет подавлен на дальних подступах – за счет не чисто военного, а технологического превосходства.

 

«Мягкая сила» как инфраструктурная власть

Дело не в самом по себе лидерстве Запада в научно-технологической сфере. Оно очевидно, оно дает «преимущества первопроходца», о которых пишет Йозеф Шумпетер, но зачастую это преимущество оказывается недолгим и отнюдь не решающим. Часто действовать «вторым номером» выгоднее (по принципу «стратегии гонки за лидером»). По соотношению затрат и эффектов от инноваций вполне могут выигрывать не «перовопроходцы», а расторопные «преследователи», особенно если они не будут следовать навязанным правилам игры в сфере интеллектуальной собственности, созданным как раз в качестве барьера для догоняющего развития (кстати, доскональное принятие этих правил игры – еще один пример парадоксальной верности РФ «новому мировому порядку»).

Так вот, в основе «технологической» проекции неоимперского миропорядка лежит не фактор опережения сам по себе, а фактор инфраструктурной власти. В частности – возможность создавать и контролировать стандарты в сфере обменов и коммуникаций, производства и потребления, от которых зависит и экономика, и повседневная жизнь обывателя, и государственная машина. Конфликт России с Западом дал многим повод задуматься о пугающих возможностях принудительного отключения от элементов глобальной системы жизнеобеспечения – финансовой инфраструктуры (платежные системы, системы расчетов, включая SWIFT, не говоря уже о доступе к финансированию и рефинансированию), поставок оборудования и комплектующих, информационных систем.

«Первое и главное в концепции Империи, – пишут авторы одноименного бестселлера Антонио Негри и Майкл Хардт, – это утверждение… власти над всем «цивилизованным миром». Но «Империя не только управляет территориями и населением, она создает мир, в котором живет», т. е. имеет всепроникающую инфраструктурную власть. И это не пресловутая взаимозависимость, о которой у нас любят произносить благонамеренные речи, а одностороннее превосходство. Несколько утрируя, можно сказать, что мы с гордостью носим на шее электронный ошейник, периодически грозя кулаком тем, кто держит в руках пульт управления от него.

Собственно, инфраструктурная власть – это и есть пресловутая «мягкая сила», которая почему-то ассоциируется у нас со способностью привлекать, хотя в основе своей это способность принуждать. Мягкость этой силы заключается в обыденности, ненавязчивости влияния и контроля. Проблема не в том, что соответствующие факторы критической зависимости нельзя устранить (при желании как раз можно), а в том, что в «нормальной» ситуации это будет сочтено нелепым и неуместным, а в «критической» – запоздалым и рискованным. Вероятно, именно поэтому, оказавшись в роли «бунтовщика», мы даже не подумали снять с себя кандалы новой империи.

 

Прочь из Империи

В этом, наверное, основное противоречие нашей сегодняшней государственной модели – между притязанием на военно-политический суверенитет, раздражающим глобальную метрополию, и бережным сохранением неоколониальной зависимости от нее на всех прочих уровнях. Откровенно говоря, противоречия такого рода сто́ят людям, странам, цивилизациям жизни.

В наступившую «эпоху перемен» у каждого отдельного человека может быть множество расчетов и ставок, но есть только один сценарий для коллективного выживания. Это стратегия комплексного суверенитета, это мобилизация – культурная, социальная, экономическая. Какова ее повестка, ее императивы? Очевидно, это тема, выводящая нас далеко за рамки предмета этой книги. Но и для нашего предмета – отношений государства с «государствообразующим» народом – она имеет первостепенное значение.

Во-первых, важно зафиксировать, что наша историческая повестка – не «имперская» по своей сути, а национально-освободительная. Мы не воссоздаваемая империя с глобальными амбициями, а большая, потенциально самодостаточная нация, стремящаяся к максимальной автономии от угрожающего ее основам «нового мирового порядка».

Во-вторых, мобилизация, по каким бы причинам она ни оказалась необходимой, потребует опоры на национальное большинство. Возвращаясь к началу этого текста, заметим, что наступившая эпоха напоминает холодную войну лишь по форме – по преобладанию косвенных методов воздействия, – но по содержанию у нее больше общего с эпохой отечественных войн, когда на кону было само существование страны. Что характерно – обе отечественные войны в нашей истории разыгрывались в ситуации конфликта с тогдашними претендентами на роль всемирной империи.

Характерно также, что в две предыдущие отечественные войны – 1812 и 1941 годов – Россия вступала во главе с нарочито «безнациональными» режимами, которые, однако, вынуждены были осуществить «патриотический разворот», обращаясь к национальному большинству и его историческому самосознанию. Армии Наполеона и Гитлера были сломлены не аристократическим космополитизмом Александра I и не пролетарским интернационализмом большевиков соответственно, а русским патриотизмом. Об этом, кстати, склонны забывать сегодня, когда против «фашизма на Украине» возводят редуты трескучего «антифашизма». Они годятся лишь для политического телесериала, но не для реальной борьбы. Единственным антидотом против эпидемии «свидомого украинства» является «осознанная русскость», а не стенания о потерянном рае «дружбы народов».

Если вдуматься, «антифашизм» никогда не побеждал «фашизм» – наоборот, он был съеден первым, в качестве легкой закуски (достаточно вспомнить историю левых движений в фашистской Италии, нацистской Германии и примкнувшей к ним части Европы). Под лозунгами «интернационального долга» ехали разве что воевать в Афганистан, со всеми вытекающими последствиями для деморализованного общества. А во Второй мировой фальшь интернационализма была обречена. Ошалевшая воля к господству одних народов была побеждена национальной волей других народов. С тех пор мир вряд ли изменился в своих основах.

Наконец, в-третьих. Если в случае РФ как государства отношения с «глобальной империей» по меньшей мере двойственны (с одной стороны, оно служит для метрополии вполне удобной матрицей контроля над ресурсами страны и «туземным» обществом, с другой – проявляет опасную строптивость), то в случае русских как нации они однозначны. В «прекрасном новом мире» это лишний народ. Думать, что нынешние «хозяева мира» просто имеют претензии к российскому политическому режиму и ими ограничатся, так же нелепо, как считать, что объектом ракетно-бомбового «перевоспитания» в 1999 году был «режим Милошевича», а не сербы. Которые, кстати, стали «козлом отпущения» не в последнюю очередь потому, что воспринимались как «балканские русские».

Разумеется, говоря о «лишнем народе», я имею в виду народ как целостность, а не отдельно взятых людей – когда рушатся «глыбы», атомы остаются.

Впрочем, коллективный статус не может не сказываться и на индивидуальном. В мире условного CNN жизни тысяч и тысяч русских стоят несопоставимо дешевле, чем слезинка арабского беженца. На этот счет не следует питать никаких иллюзий. И это делает разрыв Российского государства с неоколониальной зависимостью нашим жизненным, национальным интересом.