Могила Ленина. Последние дни советской империи

Ремник Дэвид

Часть IV

“Первый раз как трагедия, а второй — как фарс”

 

 

Первое столкновение с коммунистической партией у Бориса Ельцина произошло, когда ему было 12 лет. Детство у него было безрадостное. Его отец был строительным рабочим, поровшим сына ремнем. Семья жила на Урале, в бараке рядом со стройкой — в тесной комнате ютились вшестером и еще с козой. Спали вповалку на полу. Однажды маленький Борис проснулся и увидел, что какие-то люди выводят отца из комнаты. Семье, однако, повезло: арест Николая Ельцина не завершился длительным тюремным или лагерным сроком.

Мальчиком Ельцин хорошо учился, но постоянно попадал в истории. “Я всегда был немного хулиганистый”, — сказал он мне. В пятом классе он подговорил своих одноклассников выпрыгнуть из окна первого этажа (учитель в эту минуту отлучился). Азартно дрался “стенка на стенку” и остался со сломанной переносицей, получив по носу оглоблей. В 11 лет, во время войны, они с приятелями залезли на военный склад в бывшей церкви. Ельцин пролез через три полосы колючей проволоки и стащил две гранаты с запалами. Желание было “разобрать их, чтобы изучить и понять, что там внутри”. Разбирать вызвался, конечно, он сам. Не вынув запал, стал бить молотком по гранате. Взрывом оторвало большой и указательный пальцы. Когда началась гангрена, пальцы вовсе пришлось отрезать. “Здорово, а?”

В первый спор с партией Ельцин ввязался на выпускном вечере после окончания семилетки. В числе других лучших учеников он сидел на сцене. Когда до него дошла очередь говорить, он схватил микрофон и вместо ритуальных благодарностей произнес обличительную речь. Речь была направлена против классной руководительницы — ненавистной тетки, которая унижала детей, била их тяжелой линейкой и заставляла прибираться у себя дома. “Учительница была кошмарная… Я этого, конечно, никак не мог стерпеть”, — вспоминал Ельцин. Родители и учителя онемели от ужаса. Наконец директор опомнился, подскочил и вырвал у Ельцина микрофон, велев ему сесть на место. Мероприятие было сорвано. Вместо аттестата Ельцин получил “волчий билет” — документ, лишавший его права поступить в восьмой класс. Дома отец Ельцина взялся было за ремень. Это было обычное наказание. Но тот схватил его за руку и впервые не позволил себя ударить. “Все! Больше никогда!” — объявил он. После чего отправился искать справедливость в местные партийные органы. Несколько недель кряду его отфутболивал один чиновник за другим. Наконец он нашел ответственное лицо, готовое выслушать его рассказ об учительнице, унижавшей учеников. Для проверки была создана комиссия. Учительницу уволили, а Ельцину выдали свидетельство об окончании семилетки. Он успешно прошел свое первое испытание в советском “доме ужасов”.

В середине 1991 года Ельцин стал работать над изменением своего имиджа: из политика, посягнувшего на “священную корову” и завоевавшего популярность благодаря нападкам на Лигачева, партию, Горбачева и прочих, трансформироваться в государственного мужа “новой России”. Став первым избранным президентом РФ, он надеялся наладить контакт с Горбачевым и так вступить в новую эпоху, в которой суверенность республик должна была привести к их процветанию и свободе. Ельцин отдавал себе отчет, что реальная власть по-прежнему находится в чужих руках: армии, КГБ, МВД. До него, как и до Горбачева, доходили слухи о готовящемся перевороте. Обсуждая с Горбачевым новый Союзный договор, который наделял республики гораздо большей властью, Ельцин предупредил его, что он окружен реакционерами и что те рано или поздно его предадут. Ельцин наблюдал, что произошло в январе в Литве, а в июне в Верховном Совете, когда Павлов и люди, стоявшие за ним, попытались перехватить власть. Он прекрасно понимал, что они просто так не отступятся.

Должно быть, впервые в мировой истории о перевороте объявили заранее, в официальных печатных органах.

Первыми подготавливать почву начали военные идеологи — безумные фанатики, считавшие армию священным институтом Российской империи и оплотом сверхдержавы. С благословения министра обороны Дмитрия Язова редактором ежемесячного “Военно-исторического журнала” стал генерал-майор Виктор Филатов. В журнале он публиковал отрывки из “Майн кампф”, пасквили на Сахарова и с особым усердием — сочинения Карема Раша, оглушительного певца советского империализма. “Армия, — писал Раш, — призвана… ощутить себя становым хребтом и священным институтом тысячелетней государственности”. Благодаря таким публикациям Филатов увеличил тираж своего журнала с 27 тысяч экземпляров в 1988 году до 377 тысяч в 1990-м. Славный человек был этот Филатов! Он, например, напечатал знаменитую антисемитскую фальшивку “Протоколы сионских мудрецов”, а в интервью The New York Times заявил, что считает этот документ “обычной литературой, такой же, как Библия или Коран”. Он горячо поддерживал Саддама Хусейна и в дни войны в Персидском заливе публиковал пропагандистсткие статьи в защиту Ирака. Но самой любимой его мишенью была либеральная пресса. Однажды Филатов написал: “Жаль, что сейчас у нас нет Берии! Если бы он почитал теперешний «Огонек», он бы половину редакции расстрелял, а оставшихся подонков отправил бы гнить в лагерях”. Тему развивал другой журнал ультраправых, “Наш современник”, заявлявший, что армия не только вправе, но и обязана принимать живейшее участие во внутренних делах страны.

Довольно долго первые реакционеры страны — такие как Язов, Крючков и Пуго — прятались за спинами людей, подобных Филатову, Рашу и редакторам “Нашего современника”. Им вовсе не улыбалось обвинение в госизмене. Но со временем все эти условности были отброшены. 9 мая 1991 года газета Александра Проханова “День” опубликовала дискуссию с главными армейскими консерваторами: Валентином Варенниковым, командующим сухопутными войсками и операцией в Вильнюсе; Игорем Родионовым, ответственным за побоище в Тбилиси в 1989 году; Олегом Баклановым, одной из ключевых фигур военно-промышленного комплекса СССР. Лишь наивный человек, прочитав эту беседу, не пришел бы к выводу, что эти люди мечтают о государственном перевороте. Бакланов с подкупающей скромностью говорил об умении военных управлять государством. Умение это они готовы продемонстрировать и продемонстрируют: “У оборонщиков гораздо больше опыта организационной работы, чем, скажем, у новоиспеченных политиков, которые не в состоянии даже обеспечить вывоз мусора с московских улиц”.

Если Горбачеву нужны были еще доказательства того, что слова реакционеров не разойдутся с их делом, он их получил в конце июня.

20 июня министры иностранных дел США и СССР проводили переговоры в Берлине в преддверии встречи Горбачева с Бушем в Москве (она должна была состояться через месяц). Госсекретарь Джеймс Бейкер и глава советского МИДа Александр Бессмертных провели вместе целый день, обсуждая самые разные вопросы. В конце дня Бессмертных вернулся в посольство, и тут ему позвонил Бейкер. Он настаивал на том, что срочно необходима новая встреча.

— Джим, что случилось? В чем дело? — спросил Бессмертных, прекрасно говоривший по-английски.

— Дело очень срочное, — ответил Бейкер. — Нам нужно встретиться.

Бессмертных сказал, что у него назначена встреча. Может это дело подождать?

Американский госсекретарь попытался подобрать слова, чтобы Бессмертных понял всю серьезность ситуации, и в то же время не выдать никаких подробностей: телефонную линию наверняка прослушивали.

— Вопрос довольно щекотливый, — сказал он. — Если я поеду к вам, за мной поедет охрана, в городе поднимется шум. На нас налетят журналисты. Если можете, приезжайте ко мне в гостиницу, но только, пожалуйста, не поднимая никакого шума!

— Это действительно так срочно? — продолжал спрашивать Бессмертных. — У меня назначена встреча.

— На вашем месте я, наверное, отложил бы все встречи и немедленно приехал.

Бессмертных сел в обычный посольский автомобиль и отправился к Бейкеру. С собой он захватил советника — специалиста из Института США и Канады. Но Бейкер сказал, что хочет поговорить с Бессмертных с глазу на глаз.

Оставшись с советским коллегой наедине, Бейкер сказал: “Я только что получил сообщение из Вашингтона. Насколько я понимаю, это данные разведки. Судя по всему, может произойти попытка сместить Горбачева. Дело крайне деликатное, мы должны как-то передать эту информацию. Из того, что мы знаем, следует, что в перевороте примут участие Павлов, Язов и Крючков. Это очень срочно. Необходимо известить Горбачева”.

Американцы получили сведения от мэра Москвы Гавриила Попова. Это он рассказал послу США в Москве Джеку Мэтлоку, что КГБ и армия готовят путч.

Бейкер спросил, можно ли позвонить Горбачеву по прямой линии из советского посольства в Берлине. Бессмертных ответил, что это бессмысленно: такие линии прослушиваются КГБ. Бейкер предложил устроить частную беседу Горбачева с Мэтлоком. Бессмертных согласился.

22 июня Горбачев, Крючков, Язов и прочие советские руководители приняли участие в ежегодной церемонии: возложили венки к могиле Неизвестного солдата у Кремлевской стены. Настоящая сцена из шекспировской трагедии: монарх в окружении приближенных, почтительных советников, тех, кто его предаст.

После церемонии Горбачев коротко переговорил с Бессмертных. Тот спросил его, как прошла встреча с американским послом.

Очень хорошо, ответил Горбачев. Получив информацию, он “строго поговорил” с подозреваемыми заговорщиками. Только и всего.

20 июня 1991 года, то есть в тот же день, когда Бейкер встречался с Бессмертных, аналитик из КГБ составил отчет, где цитировал “представителя окружения М. С. Горбачева”. Документ содержал бесстрастную оценку возможностей либо отстранения Горбачева от власти, либо — хотя бы — принуждения его к более консервативной линии. В документе, обнародованном впоследствии российской прокуратурой, отмечалось, что администрация Буша смотрит на Ельцина свысока и расценивает его возможный приход к власти в стране как “катастрофу” для американо-советских отношений. Также окружение Буша стало задаваться вопросом, не позиционирует ли Лукьянов себя как возможного преемника Горбачева. Документ сообщал, что “в ближайшем окружении М. С. Горбачева полагают, что наиболее логичным, разумным и приемлемым для дальнейшей судьбы СССР” было бы “убеждение” Горбачева повторить “сценарий действий”, когда он в самый последний момент отверг программу “500 дней”. Имя источника “из окружения” не называлось.

То было время предательства. По чуть-чуть, понемногу заговорщики ослабляли власть президента. Июньская попытка в Верховном Совете отобрать у него полномочия провалилась, но они не оставляли усилий и подрывали горбачевский авторитет тысячью разных способов.

Вопреки данным обещаниям, военные провели ядерные испытания в Семипалатинске и на Новой Земле, не спросив ни согласия республик, ни разрешения властей. Министерство обороны и Генштаб практически нарушали ненавистный им Договор об обычных вооруженных силах в Европе, изворотливо трактуя правила подсчета вооружений. Пока Горбачев получал в Осло в июне Нобелевскую премию мира, Генеральная прокуратура официально освободила от ответственности войска, принимавшие участие в атаке на Вильнюс. В тот же день советские войска в Литве установили 15 блокпостов и арестовали двоих человек. Так Горбачеву испортили триумфальную нобелевскую пресс-конференцию: ему пришлось отвечать на неудобные вопросы. Горбачев очень хотел получить приглашение на саммит Большой семерки, группы промышленно развитых стран, в Лондоне. И в это же время командующий советскими войсками в ГДР направил в немецкий МИД письмо, в котором угрожал приостановить вывод войск, если Бонн не поторопится со строительством квартир в СССР для возвращающихся частей.

После каждого такого происшествия официальные лица всячески отрицали его политический подтекст, но на самом деле все сильнее нажимали на курок.

Проморгать момент было легко. Несмотря на все зловещие сигналы, в начале лета в Москве настроение было умеренно оптимистическое. Горбачев, судя по всему, снова сменил курс и был готов пойти на мировую с Ельциным и главами союзных республик. Подготовка нового Союзного договора шла без обычных осложнений.

Но через три дня, после того как Ельцин своим указом запретил партийные ячейки в госучреждениях, и за неделю до прилета Джорджа Буша на переговоры с Горбачевым главная газета реакционеров “Советская Россия” напечатала невероятное воззвание под названием “Слово к народу”. В этом письме от 23 июля, подписанном консервативными генералами, политиками и писателями, говорилось, что Россия переживает “огромное небывалое горе”:

“Родина, страна наша, государство великое, данное нам в сбережение историей, природой, славными предками, гибнет, ломается, погружается во тьму и небытие. <…> Что с нами сделалось, братья?” Апокалиптическим слогом в послании изображались государство-корабль, идущий ко дну, и злодеи, распродающие великую державу. “…Дом наш уже горит с четырех углов… Неужели… снова кинем себя в жестокие, не нами запущенные жернова, где перетрутся кости народа, переломится становой хребет России?” Авторы обвиняли и КПСС, отдавшую власть “легкомысленным и неумелым парламентариям, рассорившим нас друг с другом, наплодившим тысячи мертворожденных законов, из коих живы лишь те, что отдают народ в кабалу, делят на части измученное тело страны”. И задавались вопросом: “Как случилось, что мы… допустили к власти не любящих эту страну, раболепствующих перед заморскими покровителями, там, за морем, ищущих совета и благословения?”

Под письмом стояли подписи генерала Бориса Громова, последнего командующего советскими войсками в Афганистане, а теперь заместителя Пуго; известного нам генерала Варенникова; Василия Стародубцева, возглавлявшего консервативное сельскохозяйственное лобби в Верховном Совете, и Александра Тизякова, президента Ассоциации госпредприятий и объектов промышленности, строительства, транспорта и связи. Уже несколько месяцев Тизяков носил в портфеле документы, в которых описывались сценарии военного переворота. Но главным пером был Александр Проханов — редактор “Дня” и прозаик, одически прославивший советскую империю в романе “Дерево в центре Кабула”, за что был назван “советским Киплингом”. Он ждал переворота, как дети ждут новогодней елки. “Готовьтесь к следующему валу, друг мой, — сказал он мне как-то раз. — Готовьтесь!” Проханов — вероятно, с помощью двух других прозаиков, подписавших воззвание, — Юрия Бондарева и Валентина Распутина, — смог задеть апокалиптические струны в душе каждого реакционера. Как позднее отметила литературный критик Наталья Иванова в своей поразительной статье в “Знамени”, тон “Слова к народу” с его вульгарным национализмом и жалобными причитаниями почти совпадает с эсхатологическим языком деклараций, обнародованных в первое утро августовского путча. Заговорщики провидели появление нового авангарда, уже не коммунистического — передового отряда кадровых военных, священников, рабочих, крестьян и, конечно, писателей.

“Я не могу не вспомнить, — писала Иванова, — что накануне путча государственное военное издательство опубликовало многомиллионным тиражом брошюру «Черные сотни и красные сотни», во всех подробностях воспроизводившее программу националистов 1906 года”. Тогда националисты, как и путчисты в 1991-м, хотели распустить парламент, объявить военное положение, запретить все либеральные газеты и журналы. “Слово к народу” было открытым призывом к перевороту.

— Мы и не делали секрета из своих намерений, — говорил мне потом Проханов. — К чему секреты? У нас же демократия, разве нет?

Если Горбачев и не понимал, что скоро разразится буря, то Ельцин понимал прекрасно. 29 июля он поехал на дачу к Горбачеву, чтобы завершить обсуждение нового Союзного договора. Горбачев уже согласился с тем, что союзным республикам следует предоставить гораздо больше власти, а республикам Прибалтики — возможность стать независимыми в самом скором времени. Но Ельцину было нужно больше. Ему были нужны финансы: он собирался убедить Горбачева, что республики, а не Москва, должны иметь право регулировать налоги, а также распределять средства так, как считают нужным.

Переговоры продолжались несколько часов. Обсуждение налогового вопроса было бесконечно долгим, Ельцин, Горбачев и глава Казахстана Назарбаев сделали перерыв на ужин, а затем вернулись к разговору.

В какой-то момент главы республик решили, что пора сказать о заговоре. Ельцин стал говорить, что консерваторы в союзном руководстве делают все, чтобы помешать стране перейти к подлинной демократии и рыночной экономике. Он сказал, что Крючков и Язов выступают против Союзного договора. Назарбаев согласился с Ельциным и назвал еще двоих “несогласных”: премьер-министра Валентина Павлова и председателя Верховного Совета Анатолия Лукьянова — человека, с которым Горбачев дружил 40 лет.

Ельцин сказал: эти люди понимают, что договор лишит их власти. Если лидерами Союза станут по преимуществу главы республик, то Язов и Крючков отправятся в отставку, а 60 или 70 союзных министерств придется распустить.

Да, конечно, ответил Горбачев. Он же не слепой! “Все будет реорганизовано, в том числе армия и КГБ”, — заверил он собеседников. Но давайте дождемся подписания договора. И вообще, знаете, добавил он, Лукьянов, Крючков и остальные не такие плохие, как вы думаете.

Ельцин встал и вышел на веранду.

Назарбаев и Горбачев изумились. Зачем он вскочил?

“Посмотреть, не подслушивают ли нас”, — ответил Ельцин.

Назарбаев и Горбачев рассмеялись. Вот это да, ну и чудак он! Подумать только — подслушивать разговоры президента, генерального секретаря ЦК КПСС! Абсурд!

Как мог такой человек, как Анатолий Лукьянов, председатель Верховного Совета, предать друга, которого он знал с университетской скамьи? Он, как и Горбачев, получил юридическое образование, как и Андропов, писал стихи. И в этих бессмертных стихах он воспевал дружбу:

Берегите совесть для друзей. Друг не ищет выгоды и лести. Друг и совесть неразлучно вместе В непогоде, холоде, грозе. Берегите совесть для друзей!

“С этим человеком меня связывают самые тесные отношения, я его люблю, — скажет Лукьянов о Горбачеве, — я не могу ему изменить, хотя и знаю — будем откровенны — его слабости, его недостатки… из тех людей, кто делал перестройку, я один оставался рядом с ним, остальные ушли — кто влево, кто вправо…”

Но это он скажет позже, когда будет сидеть за решеткой в ожидании приговора за измену Родине.

В конце июля в Москву должен был приехать Буш. “Московские новости” попросили меня написать короткую статью о том, как в США реагируют на происходящее в Советском Союзе. Я воспользовался возможностью и написал, что, пока Горбачева окружают антизападные реакционеры, Вашингтон будет с большой осторожностью рассматривать вопрос о предоставлении помощи СССР и инвестициях в страну. “Для Запада остается загадкой, почему в окружении Горбачева по-прежнему так много советников и сотрудников, с очевидностью противостоящих реформам, — писал я. — На каждого Александра Яковлева — человека, который сумел изменить свой взгляд на мир, — приходится, похоже, десять Павловых”.

Я всего лишь повторял то, что слышал тысячи раз. Но разве в Кремле кто-нибудь слушал? Вместе с Майклом Доббсом и еще двумя приехавшими в СССР журналистами я отправился к ближайшим советникам Горбачева: аппаратчикам-либералам — Андрею Грачеву, Евгению Примакову, Георгию Шахназарову. Мы задали им вопросы о “Слове к народу” и других опасных знаках, но они от этих вопросов отмахнулись. “Такая сейчас атмосфера”, — сказал Грачев. И он, и его коллеги, очевидно, не слишком волновались из-за этой атмосферы. А вот один из главных советников Ельцина, Геннадий Бурбулис, сказал нам, что Москва сейчас — “политическое минное поле”.

“И по нему мы стараемся продвигаться аккуратно”, — добавил он с кислой улыбкой.

Как будто в подтверждение справедливости такой оценки, во время визита Буша подчиненные Пуго расстреляли восемь литовских таможенников и полицейских на границе Белоруссии и Литвы. Пуго уверял, что ничего об этом не знал. Не имел ни малейшего понятия.

Разумеется, для Горбачева это стало очередным унижением. “Трудно сказать, что там произошло”, — сказал он журналистам, сидя рядом с американским президентом.

Тем временем Крючков прослушивал телефоны Горбачева и всех, кто имел к нему хоть какое-то касательство: даже личного парикмахера Раисы Горбачевой. В расшифровках прослушки Горбачеву был присвоен код 110, Раисе Максимовне — 111, но были и десятки других кодов. Крючков больше не готов был мириться с поведением президента. “Горбачев реагирует неадекватно на происходящее”, — повторял шеф КГБ участникам заговора.

Может быть, свою роль тут сыграла хорошая погода: яркое солнце и прохладный ветерок располагали всех к мыслям о приятном, о том, что все будет хоршо. А может быть, оптимизма добавляло известие о смерти Лазаря Кагановича, последнего сталинского соратника.

Я почти четыре года пытался взять интервью у Кагановича, но безрезультатно. “Я ни с кем не встречаюсь”, — безжизненно прошелестел он по телефону. Однажды его, впрочем, обманули. Советский пенсионер, якобы из теплых чувств, пришел к Кагановичу поговорить. Одинокий старик впустил его и отвечал на вопросы, не подозревая, что его слова опубликуют в газете “Советская культура”. В этой беседе Каганович ни в чем не каялся, а о демонтаже сталинской системы отзывался с отвращением. Ему казалось невероятным, что люди до сих пор обвиняют Сталина в бедах страны.

“Сталин умер 35 лет назад!” — воскликнул он. И вообще, как можно обвинять в чем-то человека, который “спас страну от фашизма”?

Каганович жаловался на здоровье, на сердечные приступы, на бессоницу. Но ему придавала силы одна мысль: “Социализм победит. В этом я уверен”. Возмутительно, что СССР позволил Венгрии, Польше и прочим сателлитам “вернуться к буржуазному строю”. Но в Советском Союзе такой ревизионизм невозможен.

“Я верю в мощь нашей партии, — сказал Каганович. — И социализм победит. Это точно”.

Даже после смерти Лазарь Моисеевич умудрился оскорбить достоинство своей страны. В 1930-е годы НКВД привозил тела расстрелянных в крематорий на Донском кладбище. В разгар террора здесь сжигали до тысячи жертв в день. А теперь Кагановича, который был во многом ответствен за эту индустрию смерти, собирались кремировать на том же Донском.

Пока я освещал саммит, моя подруга Маша Липман сумела проникнуть в квартиру Кагановича и поговорить с его сиделкой. От бедной женщины разило водкой, словно она выпила как минимум бутылку. Квартира напоминала жилище призрака, где в библиотеке на полках стояли пыльные тома коммунистических изданий за все семь десятилетий.

Тех, кто прощался с Кагановичем на кладбище, память о его жертвах не волновала. Родственники и знакомые покойного обступили подъехавший к крематорию старенький автобус, доставивший длинный, увитый лентами гроб. Дочь Кагановича Майя, сама уже старая женщина, шла во главе процессии, проследовавшей в зал прощаний. Перед церемонией кто-то снял крышку гроба: черный костюм, морщинистая шея, длинный нос, тонкие седые усы, длинное иссохшее тело. Собравшиеся прослушали краткую погребальную речь, в которой отмечались заслуги покойного в строительстве московского метро. О заслугах Кагановича в деле коллективизации никто не упоминал. После прощания гроб уехал вниз, и над ним сомкнулись автоматические двери. Мне сказали, что печь находится внизу. Скоро Каганович должен был превратиться в горстку пепла.

Когда мы вышли на улицу, племянник Кагановича Леонид сказал мне: “Об истории спорят до сих пор. Что такое зло? Нужно понимать, в какие времена он жил”. Кроме родственников, проститься с последним своим героем пришло около сотни сталинистов. Люди плакали. “Этот человек ни разу не изменил своим убеждениям, — говорила сталинистка Кира Корниенкова, с которой я уже был неплохо знаком. — Это был настоящий марксист-ленинист”. Еще один человек сквозь слезы проговорил, что Каганович был великим человеком, “а вот если бы сегодня здесь лежал Горбачев, я не положил бы к его гробу ни цветочка, это я точно говорю”.

Уходя с кладбища, мы с Машей встретили Алеся Адамовича. Несколько лет назад на него подавал в суд за клевету адвокат-сталинист Иван Шеховцов. Адамович на Съезде народных депутатов предупреждал Горбачева, что генералы развяжут бойню и вытрут о него руки, испачканные в крови. Теперь Адамович не удержался и пришел на похороны Кагановича. “Сталин, Гитлер, Нерон… Каганович вполне вписывается в компанию! — сказал он мне. — Это смерть сталинизма. Кто умрет следующим — КПСС?” Мне еще никогда не приходилось видеть человека на похоронах в таком приподнятом настроении.

Возможно, поборники старого режима почувствовали себя более уязвимыми тем летом из-за окончательно утраченного покрова Тайны.

Превращенный богословский постулат о Божественной тайне — чудны дела Его и неисповедимы пути Его — был важной составляющей псевдотеологического учения атеистического государства. Сталин почерпнул идею, вероятно, в пору учебы в семинарии. Его собственная таинственность в качестве обязательного условия предполагала редкое появление на публике. Так бездарный человек с изрытым оспой лицом превращается в божество. Много десятилетий утренние четверговые заседания политбюро оставались большей загадкой, чем кардинальский конклав. Было проще предугадать, кому достанется власть в Ватикане, чем в Кремле. Проповедническая интонация в программе “Время”, изображения с ликами вождей — все служило завесой Тайны. А теперь Тайны не стало. Теперь в газетах рассказывали, как устроен мавзолей Ленина. Под святая святых находились подземные этажи. На одном из них был тренажерный зал для караульных, на другом — буфет для важных посетителей, а еще ниже — “контрольное помещение”, где ученые внимательно следили за температурой и состоянием тела Владимира Ильича (состояние постепенно ухудшалось). Воспоминания Ельцина “Исповедь на заданную тему” стали подпольным бестселлером именно потому, что автор срывал покров с Тайны. Он рассказывал, о чем в кулуарах говорят всемогущие вожди, писал об их мелочной жадности и слабостях. Поведал, что Горбачев любит роскошь, что ванные и бассейны у него отделаны мрамором.

Однажды в “Комсомольской правде” вышла статья о женщине, много лет проработавшей швеей в закрытом ателье. Ателье курировал КГБ, там одевались руководители государства. Клава Любешкина шила костюмы для всех — от набальзамированного Ленина (“где-то года через полтора костюм начинает терять вид”) до Горбачева. “Манекены, сделанные по меркам с членов политбюро, хранились в особых шкафах, и никто, кроме нас, портных и закройщиков, не смел к ним прикасаться, — рассказала она газете. — Мы работали за закрытыми дверями, под вооруженной охраной… Два-три раза в год специалист из КГБ ездил за границу, обычно в Шотландию или Австрию, и покупал материал для костюмов”.

Ателье функционировало с 1938 года, открылось в самый пик террора. Своих клиентов Клава видела только в программе “Время” и называла их почему-то “единицами”. Работу свою она любила. Она нарочно смотрела телевизор, чтобы посмотреть, как на вождях сидят костюмы: “хорошо сидят или вдруг где морщит”. Она вспоминала, как однажды трое суток работала днем и ночью, чтобы изготовить шитые толстой золотой нитью лавровые листья и звезды для формы нового министра обороны — маршала Устинова. Она помнила прижимистость Андрея Громыко (“Всегда только в починку вещи присылал, а новых костюмов не заказывал”) и истерики Михаила Суслова, когда костюм сидел плохо.

Для Клавы ореол Тайны развеялся в тот день, когда на нее вдруг набросились трое мужчин в белых халатах, заломили ей руки за спину и отвезли в психбольницу. КГБ перепутала ее с какой-то диссиденткой. Клава просила выпустить ее: у нее в ателье остался “без присмотра” костюм Юрия Андропова. Агенты КГБ позволили ей сделать телефонный звонок: она сумела объяснить своим товаркам, куда попала. Вскоре ее выпустили. “Моральный ущерб” государство возместило Клаве японскими часами. Перед уходом на пенсию в 1987 году ей посчастливилось сшить костюм для Горбачева. Новый глава СССР прислал ей в благодарность коробку конфет.

Клаве определили нищенскую пенсию: 100 рублей в месяц. Она писала в Кремль с просьбами о прибавке, но тщетно. Впрочем, нельзя сказать, что большевики были вовсе бесчувственными людьми: в 1991 году Крючков прислал всем портнихам открытки к 8 Марта. Ну а Клава решила поделиться тайнами кремлевской потогонной фабрики с 25 миллионами читателей “Комсомольской правды”. “Мы так долго работали держа рты на замке! А ведь всегда хочется поделиться секретом”, — объяснила она.

Тем летом большинство цековских чиновников, еще ходивших на службу, выглядели одинаково: пожилые усталые, встревоженные люди. Они держались за теплые места, надеясь еще хоть годик на них усидеть. Более оборотистые давно ушли в бизнес.

Аркадий Вольский долгое время служил партии верой и правдой. Он был помощником Андропова, одним из командиров советского машиностроения, советником Горбачева. Он прекрасно понимал, что ждет страну. Вольский и некоторые из его слегка либеральных и очень сметливых друзей начали осматриваться и осваиваться в новом мире. Они видели, что комсомол, который прежде был кузницей кадров партийных идеологов, стал для новой России подобием Гарвардской школы бизнеса: энергичные комсомольцы открывали залы игровых автоматов, торговали компьютерами, организовывали издательства. У них были связи в правительстве, невероятные налоговые льготы, к их услугам были сотни миллионов рублей из партийных фондов. Комсомольские лидеры учреждали крупные коммерческие банки, которые вскоре стали главными игроками на советской финансовой сцене. Некоторые партийные либералы старшего поколения тоже не отставали. Святослав Федоров, знаменитый на весь мир офтальмолог и до 1990 года член ЦК, построил современную, независимую от государства клинику и сделал на ней состояние. Когда премьер-министр Павлов явился в клинику Федорова и потребовал 80 процентов ее валютной выручки, Федоров просто послал его.

“Сейчас политическая борьба за власть — это борьба за собственность, — говорил Федоров в интервью «Комсомольской правде». — Если у людей появится собственность, у них будет власть. А если нет, они так и останутся батраками”.

Вместе с секретарем правления Союза научных и инженерных обществ Александром Владиславлевым Вольский основал Научно-промышленный союз. Идея заключалась в посредничестве между потенциальными зарубежными инвесторами и советскими предпринимателями. Чтобы не было сомнений в связях Вольского с партийной и промышленной верхушкой, под офис он арендовал помещение по соседству с ЦК за 750 000 рублей в год. “Мы сняли это помещение из тех же соображений, из каких нью-йоркский банк предпочитает размещаться на Пятой авеню”, — объяснил мне Владиславлев. Идея была богатая. В Союз обращались те, кому нужна была помощь “в верхах”. “Мы можем соединить наши ресурсы и дешевую рабочую силу с вашими мозгами и технологиями, — говорил Владиславлев. — Вы приходите к нам, потому что мы лучше всех знаем потенциальные объекты приватизации”. За членство в Союзе вносили ежегодный взнос (10 000 рублей) 39 советских промышленных ассоциаций, в том числе Ассоциация предприятий оборонно-промышленного комплекса. Еще две тысячи индивидуальных предпринимателей выплачивали Союзу некоторый процент от прибыли.

Бизнес был выгоднейший. Весной я написал статью в The Washington Post о новом классе — коммунистах, сделавшихся капиталистами. Когда на встречу Горбачева с Бушем приехали редакторы моей газеты, я наметил для них места для посещений и людей, с которыми стоит увидеться. Они сказали, что, может быть, не прочь встретиться с Аркадием Вольским. Почему бы и нет?

Втроем мы приехали к Вольскому в офис, думая, что едем для интервью на экономические темы.

“Рад встрече”, — поприветствовал Вольский одного редактора.

“Рад встрече”, — повторил он второму.

А мне он сказал: “Не рад вас видеть”.

Смотрел он на меня сердито и раздувал ноздри, как разъяренный бык. Было похоже, что надвигается скандал, хотя я совершенно не понимал причины.

Несколько минут Вольский жаловался редакторам, что моя статья совершенно несправедлива, что я высмеял “нормальный” процесс создания рыночной экономики. Но затем его жалобы приняли совсем скверный оборот. В своей статье я написал, что один из его главных “консультантов” — Радомир Богданов, известный офицер КГБ. В последние годы застоя и первые годы гласности Богданов был одним из немногих людей, которые соглашались разговаривать с иностранными журналистами. Вольский особо отметил в моей статье пассаж о том, что с Богдановым и другими сотрудниками Научно-промышленного союза встречались в надежде заключить сделки двое западных бизнесменов — председатель корпорации Seagram Эдгар Бронфман и медиамагнат Мортимер Цукерман.

“Вы антисемит худшего сорта!” — возвысил голос Вольский. Как я мог запятнать репутацию такого порядочного человека, как Богданов, и как я смел назвать две такие очевидно еврейские фамилии, как Бронфман и Цукерман? “Вы что, не понимаете, как к этому отнесутся?”

Я не понимал, осознает ли вошедший в раж Вольский, что я сам еврей. Правду сказать, однажды на меня посмотрел мой соплеменник, житель восточноафриканского государства Малави, и сказал: “Это еврей”. Но Вольский был слишком увлечен.

“Это просто смешно, — сказал я наконец. — Вы не видите, что мы с Цукерманом или Бронфманом одного поля ягоды? Только я беднее. Может, не стоит читать мне лекцию об антисемитизме?”

Я не мог взять в толк, из-за чего разгорелся весь этот сыр-бор, пока Вольский наконец не произнес: “Вы понимаете, как эту информацию могут использовать люди из «Детского мира»?!”

“Детским миром” называли КГБ, чьи здания были расположены по соседству с одноименным магазином.

Каким бы искушенным финансистом, каким бы хитрецом и своим человеком среди оборонщиков ни был Вольский, на фоне других партократов он был человеком умеренных взглядов. В июле они вместе с Яковлевым, Шеварднадзе, Поповым и Собчаком объявили об учреждении Движения за демократические реформы. Однако ему, как и остальным, шестое чувство подсказывало, что решение в головах будущих путчистов уже созрело. Нервы у Вольского были на пределе, и я это тогда вполне прочувствовал.

Либералы, еще вхожие к Горбачеву, радовались его новому союзу с Ельциным, но не могли летом не видеть зловещих знаков. Что бы они ни утверждали публично, возможность открытой контрреволюции ими не исключалась. Шеварднадзе говорил мне: “Трудности у нас начались с первых же дней апрельского пленума в 1985-м, с самого начала перестройки. Если кто-то думает, что предшественники Павлова, Крючкова и Язова были прогрессивнее, он глубоко заблуждается. Нам противостояла такая же сильная партия консерваторов. Важно хотя бы в общих чертах представлять, какая борьба велась в руководстве за «генеральную линию и перестройку”.

Даже после того как в декабре 1990-го Шеварднадзе ушел в отставку с поста министра иностранных дел, ему продолжали звонить его противники за консультациями: как вести себя с афганцами, кто есть кто в западных правительствах. Но примерно с июня 1991-го эти звонки прекратились. Шеварднадзе чувствовал, что вокруг него образовался вакуум, что его телефон прослушивается. “Формировались теневые властные структуры”, — вспоминал он.

Яковлев тоже, по его словам, мог только бессильно наблюдать, как Лукьянов, Крючков и прочие жужжат Горбачеву в уши. “Это люди без стыда и без совести. Они будут на голубом глазу говорить: «Мы за народ, мы ваши спасители, только мы вас любим и уважаем. А эти демократы вас критикуют и оскорбляют». В конце концов, эти слова оказывают нужное действие. Лукьянов будет притворяться главным демократом, а на заседании политбюро окажется самым свирепым ястребом. Лукьянов скажет: «Раздавите их всех! Нещадно!» Он будет говорить: «Михаил Сергеевич, их цель — вы, они хотят добраться до вас, свергнуть вас!»”.

В июле, перед уходом из аппарата Горбачева, Яковлев сказал генсеку:

— Вас окружают непорядочные люди. Пожалуйста, поймите это наконец.

— Вы драматизируете, — как всегда, ответил Горбачев.

И вот Шеварднадзе и Яковлев, ближайшие соратники Горбачева на пике перестройки, беспомощно смотрели, как собираются над головой грозовые тучи. “Горбачев — человек с характером. Слабохарактерный человек не мог бы начать перестройку, — писал Шеварднадзе в своих воспоминаниях. — Горбачев войдет в историю как великий реформатор, великий революционер. Начать такое было непросто. Но он слишком увлекся маневрированием… Конечно, крупный политик должен уметь маневрировать, но должны быть какие-то границы. Наступает момент, когда надо признать: тактические соображения — не самая важная вещь, моя стратегия, моя ставка — демократия и демократические силы. Но мой дорогой друг сделал это слишком поздно”.

Признаки предательства были повсюду. Пресс-секретарь Горбачева Виталий Игнатенко с тревогой отмечал то здесь, то там провокационные, наглые выходки консерваторов. 2 августа без всякого распоряжения Горбачева кто-то отключил в кабинете Яковлева линии связи с Кремлем и правительством. Тем временем у любимца аппаратчиков Егора Лигачева, который уже больше года был почетным пенсионером, телефон кремлевской связи по-прежнему стоял в квартире.

За несколько дней до путча Игнатенко, отдыхавший в Сочи, заметил, что член политбюро Олег Шенин занял дачу номер четыре — персональную резиденцию на особо охраняемой территории. “Такой отдых был ему не по чину, на огромной даче, где никто не жил уже лет шесть или больше, — говорил Игнатенко. — Жить на этой даче имел право только президент. Может быть, еще премьер-министр”.

Ну а на взгляд посвященных, знаков беды было более чем достаточно. Александр Проханов сказал “Независимой газете”, что “патриотическим силам” пришло время взять власть “за горло”. Проханов заявил, что для предотвращения распада страны формируется народно-патриотическое движение, состоящее из “марксистов-ленинцев, марксистов-сталинцев, членов РКП, социал-демократических русских либералов, профашистских организаций крайнего толка, писателей, художников, представителей армии и крупных промышленников, монархистов, язычников”. “У нации должны быть лидеры, — сказал он, — нельзя бросать народ в состоянии бесхозности”.

В июне Крючков слетал в Гавану по личному приглашению Фиделя Кастро. Месяц спустя “Известия” писали, что Крючков заключил с Кастро несколько секретных соглашений, в которых стороны подтверждали, что Куба останется коммунистической и не выйдет из советской сферы влияния, несмотря на возникшие при Горбачеве конфликты. Через несколько недель после визита Крючкова его соратник вице-президент Геннадий Янаев отправил Кастро письмо с просьбой не беспокоиться о ситуации в Москве и заверением: “Вскоре наступит перемена к лучшему”.

6 августа, после того как Горбачев с семьей улетел на отдых в Крым, Крючков вызвал двух своих ближайших помощников и велел им составить подробный меморандум о ситуации в стране на предмет немедленного введения чрезвычайного положения. Вместе с офицерами КГБ над меморандумом работал генерал Павел Грачев из Министерства обороны. Проведя два дня на оперативной даче — в роскошном комплексе КГБ недалеко от деревни Машкино, — рабочая группа доложила Крючкову, что ввести чрезвычайное положение с политической точки зрения будет весьма сложно и такая мера может повлечь за собой новые беспорядки.

“Но после подписания Союзного договора вводить чрезвычайное положение будет поздно”, — сказал им Крючков.

14 августа он снова созвал рабочую группу и велел подготовить документы для введения чрезвычайного положения. Медлить было нельзя. 16 августа проекты объявления о создании Государственного комитета по чрезвычайному положению и введении чрезвычайного положения в стране легли на стол Крючкова. В два часа дня Крючков вызвал своего заместителя Гения Агеева и приказал сформировать группу для вылета в Крым, в Форос, где спланировать отключение Горбачева от связи с внешним миром.

В середине августа мы с Эстер после трех с половиной лет жизни в Москве готовились ее покинуть. Мы понимали, что будем скучать по московским друзьям и по нашей здешней жизни. Но нам хотелось отдохнуть, а наш годовалый сын Алекс до сих пор не был знаком со своими бабушками и дедушками и с кучей двоюродных братьев и сестер. Так что мы решили, что нам пора. В первые недели августа мы вечерами прощались с друзьями, а днем я дописывал статьи и брал последние интервью. Одно из них было с Александром Яковлевым, который согласился встретиться со мной за несколько дней до нашего отъезда. Мы с Майклом Доббсом и Машей Липман пришли к нему в его новый кабинет в Моссовете. Мы много чего обсудили, в основном главные события последних шести лет. И в какой-то момент мы спросили у Яковлева, возможен ли военный переворот. Он ответил, что реакционеры по-прежнему представляют угрозу, но что касается военного переворота — ну, в России это как-то не принято, и, кроме того, “армейские не умеют ничем управлять, в том числе армией”.

Странно, что через два дня, 16 августа, Яковлев передал для публикации в агентство “Интерфакс” свое заявление о выходе из рядов КПСС, и там говорилось: “Партийное руководство, вопреки своим же декларациям, освобождается от демократического крыла в партии, ведет подготовку к социальному реваншу, к партийному и государственному перевороту”. А несколько месяцев спустя, когда я снова брал интервью у Яковлева, он подтвердил, что ничего не знал о готовящемся перевороте. “Думаю, просто сработала логика. И чувство такое было. Они же должны были побороться за власть. А как иначе, у них же не было будущего”.

Как рассказывал мне потом Шеварднадзе, 17 августа Яковлев и еще 21 член Движения за демократические реформы встретились на закрытом заседании и единодушно пришли к выводу, что в стране вот-вот случится правоконсервативный переворот. “Признаков этого было больше чем достаточно, — сказал Шеварднадзе. — И я осужаю президента, потому что он мог бы прийти к тем же выводам и предотвратить путч”.

Правительство США тоже было обеспокоено. Сообщения разведки после берлинской встречи Бейкера с Бессмертных становились все тревожнее. Впрочем, позднее выяснилось, что Крючков начал вынашивать планы переворота и устраивать совещания по этому поводу еще в ноябре 1990-го.

17-го мы с Эстер отправились на пикник за город с несколькими друзьями и выводком детей. Дети плескались в речке и вымазывались едой. Мы смотрели на загорающих русских и удивлялись тому, как быстро краснеет их белоснежная кожа: будто воспламеняется лист бумаги.

В какой-то момент мы с Машей и Сережей отправились прогуляться по берегу, потом прошли в лесок и двинулись мимо ветхих дач, возле которых немолодые мужчины в грязных футболках чинили машины, но тем уже ничто не могло помочь. Вокруг гонялись за собаками дети, поднимая тучи пыли.

За несколько недель до этого мы так же втроем ходили на собрание “Московской трибуны”, где выступал известный журналист и активист Андрей Нуйкин. Он сказал, что переворот “не только возможен, но неизбежен”. Нуйкин повторял это уже несколько лет. Мы уходили с ощущением, что журналист немного помешался на этой теме. Как какой-нибудь американец, который никак не может перестать говорить об убийстве Кеннеди.

Гуляя, я спросил Машу и Сережу, что они теерь думают о происходящем. Они сказали мне о своем главном решении: не уезжать, что бы ни случилось.

— У нас простая тактика: успеть прыгнуть на последний пароход, — сказала Маша. — Но это если все действительно будет очень плохо, если на улицах появятся танки, люди начнут голодать. Если случится худшее, мы уедем ради детей. Но не раньше.

— Кроме того, путчисты не удержатся, — добавил Сережа. — Я буду просто потрясен, если у них хватит идиотизма устроить путч, но еще больше буду потрясен, если они сколько-то продержатся.

Тем же вечером на окраине Москвы на принадлежавшей КГБ территории, известной как “АБЦ”, Крючков собрал заговорщиков. Это была еще одна база отдыха КГБ с бассейном, баней, кинотеатром и массажистками. Здесь Крючков мог не волноваться о конфиденциальности: территория была огорожена высоким забором и надежно охранялась. Впрочем, Горбачев и его более либеральные соратники — Анатолий Черняев и Георгий Шахназаров — отдыхали в Крыму. А Шеварднадзе и Яковлева уже давно никто не слушал.

Собрание проходило на открытом воздухе. За накрытым столом сидели: министр обороны Язов, премьер-министр Павлов, член политбюро Олег Шенин, секретарь по оборонным вопросом Олег Бакланов, руководитель Аппарата президента Валерий Болдин. На столе стояли закуски. Пили русскую водку и импортный виски.

“Положение катастрофическое, — говорил Павлов. — Стране угрожает голод. Царит хаос. Никто не выполняет директив. Посевная не проводится. Машины стоят, потому что нет запчастей, нет топлива. Одна надежда — объявить чрезвычайное положение”.

Крючков и прочие с этим согласились. “Я регулярно докладываю Горбачеву о тяжелом положении, — сказал Крючков. — Но он реагирует неадекватно. Прерывает меня, переводит разговор на другую тему. Не хочет верить информации”.

Это была не первая встреча реакционеров, и сетования тоже были привычными. Но теперь ситуация изменилась, и нужно было действовать быстро. Горбачев собирался 20 августа вернуться в Москву и подписать новый Союзный договор с Ельциным и другими руководителями республик. Заговорщики под руководством Крючкова решили, что ждать больше нельзя. Надо оповестить других союзников — вице-президента Геннадия Янаева, министра внутренних дел Бориса Пуго, председателя Верховного Совета Анатолия Лукьянова. Через несколько месяцев Лукьянов в интервью The Washington Postповторял, что Горбачев твердо встал на “антисоциалистические позиции” и чрезвычайное положение было необходимо для “сохранения существующего порядка”. Но, признавал он, шанс на успех был “безнадежно упущен”. Ельцин и другие главы республик были уже слишком сильны, слишком популярны.

Однако заговорщики не отступили. Они решили направить в Крым делегацию с ультиматумом к Горбачеву. Он должен был либо поддержать введение чрезвычайного положения, либо уйти в оставку. Кто-то предложил, чтобы к Горбачеву полетел Болдин, глава его аппарата, его соратник на протяжении более чем десяти лет.

“И ты, Брут?” — пошутил Язов, повернувшись к Болдину.

Потом Язов вспоминал, что по дороге домой ощутил прилив жалости к Горбачеву.

“Если бы он подписал договор и потом бы поехал отдыхать, все было бы хорошо”, — подумал маршал.

 

18 августа 1991 года

На следующее утро после своего ареста Дмитрий Язов сидел в полной маршальской форме и отвечал на первые вопросы российского прокурора. Язов сказал, что чувствует себя “старым дураком”. Многие годы он будет недоумевать, как мог ввязаться в авантюру, как мог навлечь позор на себя и армию, которой честно служил полвека. Он признал, что заговор с самого начала был обречен на провал: это был плод случайных эмоциональных обсуждений и внезапного порыва опередить действия Горбачева и глав республик, пока не поздно.

“Мы и раньше собирались в различных местах… Говорили о положении в стране… — немного заторможенным голосом рассказывал Язов. — И непроизвольно пришли к тому, что вина должна ложиться на президента, потому что он дистанцировался от партии… <…> Все сходились на том, что Горбачев последние годы часто ездит по заграницам и мы часто вообще не знали, какие важные дела он там обсуждает. <…> Мы, конечно, не были готовы пойти на еще большую зависимость от США — в политическом, экономическом, а также военном отношениях”.

Следователь: И к какому же решению вы пришли?

Язов: Заговора и плана не было. В субботу [17 августа] мы собрались…

Следователь: Кто собирал?

Язов: Крючков.

Следователь: Где вы собирались?

Язов: На одном из военных объектов в Москве, в конце Ленинского проспекта, слева от поста ГАИ. Там есть одна улица… Просто в конце рабочего дня позвонил Крючков и сказал: “Мы должны кое-чего обсудить”. И я приехал. Потом прибыл Шенин, потом Бакланов… И тогда началось: может быть, все-таки съездить к Горбачеву и поговорить с ним?

Следователь: Почему такая спешка? Не потому ли, что предстояло подписание Союзного договора?

Язов: Конечно, потому что мы были недовольны этим проектом, и мы знали, что государство развалится.

<…>

Следователь: Как возник Государственный комитет по чрезвычайному положению?

Язов: Мы сидели у Павлова. Около девяти появился Янаев. Потом пришел Лукьянов, он прибыл на самолете, его вызвали, он был в отпуске. Лукьянов сказал, что он не может стать членом какого-то комитета. Я, говорит он, председатель Верховного Совета, это законодательный орган, которому подчиняется все и вся. Единственное, что я могу, это сделать заявление о нарушении Конституции, которое вызовет в любом случае подписание союзного договора. После этого он уехал… Янаев к этому времени был довольно пьян…

Последний удачный военный переворот произошел в Польше в декабре 1981-го. Морозной ночью, между 2 и 3 часами, военные и сотрудники Службы безопасности провели облаву на тысячи активистов и сторонников “Солидарности” и отправили их в “центры интернирования”. Армия закрыла границу, а затем наводнила танками и войсками собственную страну, превратив Варшаву и другие крупные города в патрулируемые зоны. Военные захватили радио- и телестанции. Они без конца транслировали армейские марши, национальный гимн и заявление вождя о введении военного положения. Для совсем непонятливых дикторы на телевидении облачились в военную форму. Все демонстрации, все союзы и студенческие организации были запрещены, вся переписка и все телефонные переговоры подвергались цензуре. С 22:00 до 6:00 действовал комендантский час. Военный совет говорил народу, что его цель — предотвратить “реакционный переворот”. Он действовал во имя “национального спасения”. Словом, идеально проведенная операция.

Идеально проведенная, но вовсе не оригинальная. 26–27 сентября 1917 года Ленин написал письмо, которое впоследствии публиковали как статью “Марксизм и восстание”. За несколько месяцев до прихода к власти Ленин маниакально твердил о необходимости действовать абсолютно безжалостно и эффективно: “А чтобы отнестись к восстанию по-марксистски, т. е. как к искусству, мы в то же время, не теряя ни минуты, должны… двинуть верные полки на самые важные пункты… занять сразу телеграф и телефон… нельзя в переживаемый момент остаться верным марксизму, остаться верным революции, не относясь к восстанию, как к искусству”.

Последователи Ленина и Ярузельского смогли разве что слабо спародировать их. Псковскому заводу заказали поставить 250 тысяч пар наручников, а типографии — отпечатать 300 тысяч ордеров на арест. Крючков тайно распорядился удвоить зарплату сотрудникам КГБ, вернуть всех из отпусков и объявить состояние боевой готовности. Он освободил два этажа в Лефортовской тюрьме, а заодно расконсервировал секретный бункер на Лубянке — на случай, если руководителям переворота понадобится надежное убежище. Идя в ногу со временем, переворот намеревались мотивировать тем, что страна в кризисе, а президент заболел. На несколько месяцев магазины заполнят продуктами из неприкосновенного стратегического запаса, созданного на случай войны. И люди смирятся. Разве когда-нибудь было иначе?

Горбачев отдыхал с шиком. Придя к власти в 1985-м, он построил себе великолепную приморскую дачу в крымском поселке Форос. Она обошлась советскому бюджету примерно в 20 миллионов долларов. Семья Горбачева размещалась в главном трехэтажном доме, большая гостиная которого была отделана мрамором и позолотой. Таким великолепием обычно окружает себя какой-нибудь шейх, поселяющийся в Беверли-Хиллз. На форосской даче был отель для обслуги и охраны, гостевой дом на 30 человек, фруктовый сад, оливковая роща, крытый бассейн, кинотеатр, сложная система безопасности и эскалатор к Черному морю.

Удивительно, что Горбачев вообще отправился в отпуск. В кризисные моменты ему вообще не стоило покидать Москву. Письмо Нины Андреевой в 1988-м было опубликовано, когда он был с визитом в Югославии. Расправу над демонстрантами в Тбилиси в 1989-м санкционировали, пока он был в Англии. Консерваторы в политбюро часто подгадывали свои воинственные заявления ко времени отъезда Горбачева в Крым. И вот теперь, невзирая на все предупреждения и грозные предзнаменования, он снова покинул Москву. Он подолгу гулял по берегу с Раисой Максимовной. Он плавал, смотрел кино, читал книги по российской и советской истории. Врачи старались подлечить его радикулит. Горбачев успел написать речь к церемонии подписания Союзного договора и большую статью о ближайшем будущем — в ней он даже рассматривал возможность реакционного переворота.

Горбачев впоследствии утверждал, что не был наивен и прекрасно знал, на что способны консерваторы. Но он настаивал на том, что ничего не знал о готовящемся путче и даже о том, что от него потребуют поддержать чрезвычайное положение. В распоряжении CNN оказались сведения о телефонных переговорах Горбачева. 18 августа он четыре раза говорил с Крючковым. Также он беседовал с Янаевым, Шениным, Павловым и заместителем премьер-министра Владимиром Щербаковым. Около двух часов дня Янаев позвонил Горбачеву и предложил встретить его назавтра в аэропорту. Так они и условились.

Вероятно, Янаев просто проверял, на месте ли объект. Янаев был худшим сортом самого убогого партократа: тщеславный, неумный бабник и пьяница. Едва ли мне удастся объяснить, как непросто в России заработать репутацию пьяницы. Янаев был к тому же дешевым фигляром. Когда Съезд народных депутатов утверждал его в должности вице-президента, один депутат спросил о его здоровье. “Жена не жалуется”, — ответил Янаев с ухмылкой.

Около четырех часов дня Георгий Шахназаров, один из последних либеральных советников Горбачева, позвонил президенту, чтобы обговорить его завтрашнее возвращение в Москву. Затем, уже было попрощавшись, он спросил у Горбачева, как его здоровье. Тот ответил, что все в порядке, разве что поясница еще беспокоит.

Горбачев долго трудился над своей речью и остаток дня собирался провести с семьей: женой Раисой, дочерью Ириной, зятем Анатолием, внучкой Ксенией. Но в 16:50 к нему пришел начальник охраны и доложил, что на дачу пожаловали незваные гости, в том числе Юрий Плеханов, глава 9-го управления КГБ (это управление обеспечивало безопасность руководства).

Горбачев снял телефонную трубку, чтобы узнать, в чем дело. Он не назначал никаких встреч и не привык к необъявленным визитам. Но трубка молчала. Он взялся за другой телефон — то же самое. Горбачев был ошарашен. Раиса Максимовна пришла узнать, что происходит. “У Михаила Сергеевича было восемь или десять телефонных аппаратов, и все молчали, — рассказывала она позднее. — Я сняла трубку и проверила — отключены были все аппараты, даже стратегический аппарат Верховного главнокомандующего. Такой аппарат у нас был везде — на даче, в квартире. Он был под особой крышкой — с этого телефона мы даже не стирали пыль, потому что крышку нельзя было трогать. Михаил Сергеевич снял и эту трубку, и там тоже была тишина. Мы поняли, что что-то случилось. Мы оказались беспомощны”.

Визитеры были еще снаружи, но Горбачев понимал, что творится что-то неслыханное. Он собрал семью и сказал, что “можно ожидать всего чего угодно”. Родные Горбачева ответили, что они готовы “до конца разделить с ним все, что будет”. Позже, описывая эту сцену, Раиса Максимовна, видимо, думала о расстреле царской семьи после революции: “Мы знаем нашу историю и ее трагические события”.

“Я ходил взад и вперед по комнате, — вспоминал Горбачев. — Мне было страшно не за себя, а за семью, за внучек. Но я решил: в таком положении нельзя думать о спасении собственной шкуры”.

Прибывшая делегация состояла из Плеханова, Шенина, Бакланова, помощника Горбачева Болдина и генерала Варенникова. Горбачев провел их в свой кабинет.

— Кто вас послал? — спросил он.

— Комитет, — ответил один из посетителей. — Комитет в связи с чрезвычайной обстановкой в стране.

— Кто его создал? Я не создавал, Верховный Совет не создавал.

Варенников объяснил Горбачеву, что выбор у него невелик. Или сотрудничать, или уйти в отставку.

— Вы — авантюристы и преступники и ответите за это! — заявил Горбачев. — Вы погубите себя — ну, это ваше дело, черт с вами. Но вы погубите страну, все, что мы уже сделали. Только самоубийцы могут предлагать сейчас вводить чрезвычайный режим в стране. Вы толкаете страну к гражданской войне!

Он напомнил посланцам, что 20 августа в Москве будет подписан Союзный договор.

— Подписания не будет, — возразил Бакланов, как вспоминал Горбачев. — Ельцин арестован… Будет арестован в пути. Михаил Сергеевич, да от вас ничего не потребуется. Побудьте здесь. Мы за вас сделаем грязную работу.

Горбачев “отверг это гнусное предложение”. Визитеры продолжали наседать. Они дали Горбачеву список членов Государственного комитета по чрезвычайному положению (ГКЧП). Горбачева особенно поразило присутствие в списке имен Язова и Крючкова. Он сам вытащил Язова из глуши, сделал его министром обороны — только для того, чтобы армией руководил преданный ему человек. К тому же Язов не казался Горбачеву достаточно сообразительным, чтобы быть предателем. Язов, по определению Яковлева, был “не Спиноза”. Участию Крючкова, самый сильного и жесткого заговорщика, Горбачев удивился, вероятно, потому, что когда-то его хвалил их общий наставник — Юрий Андропов. О Крючкове Горбачев думал как о культурном человеке, который много где побывал и видел не только внутренности Лубянки. Но, как писал прокурор, занимавшийся делом ГКЧП, “Горбачев для Крючкова, конечно, был сумасшедшим. Горбачев разрушал систему, которая обеспечивала ему все — и раболепие подчиненных, и уважение недругов, и спокойную, в довольстве и даже роскоши, жизнь. Разве может человек, находящийся в здравом уме, рубить сук, на котором сидит?” Крючков то и дело пытался уговорить Горбачева пресечь все демонстрации, “показать, наконец, силу”. А когда президент отказывался, Крючков говорил своим единомышленникам: “Горбачев реагирует на происходящее неадекватно”.

Предательство Болдина тоже было тяжким ударом. Он начал работать с Горбачевым в 1978 году и пользовался его абсолютным доверием. Болдин был начальником его аппарата. Он рассматривал каждое назначение, через него проходили все документы, ложившиеся к президенту на стол. Одним из главных заговорщиков, наряду с Крючковым и Болдиным, был и Олег Бакланов — человек не очень известный широкой публике, но чрезвычайно влиятельный. Готовя переворот, он преследовал очевидную цель: предотвратить сокращение расходов на военную промышленность и ослабление мощи армии. В апреле 1991 года он выступил на пленуме ЦК, заявив, что при нынешней политике СССР практически подчиняется диктату Соединенных Штатов. Один из ведущих специалистов по вопросам обороны, Петр Короткевич рассказывал, что Бакланов “заморозил” проект, разработанный группой крупнейших специалистов, предполагавший сокращение и профессионализацию армии, демилитаризацию экономики и в конечном результате двойное уменьшение оборонных расходов.

Остальные фигуранты списка Горбачева не сильно удивили. Павлов и Янаев всегда были противниками радикальных реформ, хотя самостоятельно не могли бы им противостоять по причине своего фанфаронства и пьянства. Прочие представляли интересы ортодоксов. Александр Тизяков еще в декабре в ультимативной форме требовал от Горбачева покончить с забастовками и навести дисциплину на производстве и вообще в экономике. “Вы хотите меня запугать, — сказал тогда Горбачев. — Не выйдет”. Наконец, в списке значился Василий Стародубцев, председатель Союза аграрников РСФСР, Крестьянского союза СССР и тульского колхоза имени В. И. Ленина, непримиримый враг частного хозяйства и частной собственности.

Горбачев попытался убедить делегатов вынести вопрос о чрезвычайном положении на рассмотрение Верховного Совета: “Давайте обсуждать и решать”. “Ну вот вы завтра чрезвычайное положение объявите. А что дальше? Вы хоть спрогнозируйте на один день, на четыре шага — что дальше?” — говорил Горбачев. Варенников ответил, что их прислали с поручением и что Комитет не допустит, чтобы будущее страны определяли “сепаратисты” и “экстремисты”.

— Я все это уже слышал, — сказал Горбачев. — Страна отвергнет, не поддержит эти меры. Вы хотите сыграть на трудностях, на том, что народ устал, что он уже готов поддержать любого диктатора…

Но все было без толку. “Это был разговор с глухонемыми. Машина была запущена”, — вспоминал позднее Горбачев.

В 19:30 делегаты двинулись в обратный путь. Уходя, Бакланов хотел на прощание пожать руку Раисе Максимовне. Та посмотрела на него, ничего не сказала и ушла. Путчисты уехали в аэропорт Бельбек. Сидя рядом с водителем, Плеханов по радиотелефону продолжал руководить операцией по изоляции президента. На заднем сиденье заговорщики перебрасывались короткими недовольными фразами. Они-то рассчитывали, что Горбачев выполнит их требования, а он не поддался. По пути в Москву они крепко выпили.

Раиса Максимовна, дочь Ирина и помощник Горбачева Анатолий Черняев ждали у дверей кабинета, когда встреча закончится. Когда заговорщики уехали, Горбачев посмотрел на Черняева со словами:

— Ну, догадываешься, что произошло?

— Да.

Горбачев рассказал об ультиматуме заговорщиков и о своих ответах — в выражениях, которые “нельзя повторить при дамах”. Он показал жене переписанный им список путчистов, к которому приписал внизу: “Лукьянов…?” Он все еще не мог представить себе, что его близкий и давний друг, товарищ с институтской скамьи тоже может оказаться предателем.

Горбачев сказал, что не согласился ни на чрезвычайное положение, ни на возврат к диктатуре. “Я решительный противник — не только по политическим, но и моральным соображениям — таких способов решения вопросов, которые всегда приводили к гибели людей — сотнями, тысячами, миллионами, — писал он впоследствии. — От этого мы должны навсегда отказаться”.

Раиса Максимовна заметила, что лучше теперь обсуждать важное на балконе или на пляже, чтобы разговоры не были записаны “жучками”, наверняка установленными на даче.

Прибыв вечером в Кремль, вице-президент Янаев и премьер-министр Павлов (два дурака-простака в этом балагане) обнаружили за длинным переговорным столом Крючкова, Болдина, Шенина, Пуго, Язова и прочих. Лукьянов позвонил из машины и сообщил, что подъезжает. Президентское кресло во главе стола осталось незанятым.

“Вот-вот разразится катастрофа”, — объявил Крючков. Грядет вооруженное выступление против руководства страны. Повстанцы захватят ключевые объекты: Останкинскую телебашню, вокзалы, две гостиницы. У них есть все: тяжелое вооружение, ракеты. Их необходимо остановить, и на это есть всего несколько часов. Вмешался Плеханов. Они с Болдиным только что вернулись из Фороса. Горбачев болен. “У него то ли инфаркт, то ли удар, что-то в этом роде”, — подтвердил Болдин.

Янаев колебался. Он сказал, что не подпишет указ, объявляющий чрезвычайное положение и наделяющий его президентскими полномочиями. Крючков не отступал. “Неужели вы не видите? — сказал он. — Если не спасем урожай, наступит голод, через несколько месяцев народ выйдет на улицы, будет гражданская война”.

Янаев курил одну сигарету за другой. Он сказал, что хочет, перед тем как предпринимать такие действия, встретиться с Горбачевым, и вообще — он не чувствует себя “ни морально, ни по квалификации готовым к выполнению обязанностей” президента. Янаева принялись уговаривать, объясняя, что Горбачев болен и что все это временная мера.

Следователь: Что пошло не по плану?

Валентин Павлов: Большинство из присутствующих [в Кремле 18 августа] не понимали, что, собственно, происходит. Чрезвычайные меры обсуждались и раньше. Об этом говорили еще весной. Так что здесь не было ничего необычного. Но когда речь зашла о болезни Горбачева, никто не понимал, что с ним случилось, может ли он исполнять свои обязанности. Мы колебались и решили выносить вопрос на Верховный Совет. Янаев не хотел подписывать указ. Он говорил: “Ребята, я не знаю, что писать. Болен он или нет? Это же все слухи”. Остальные сказали: “Принимайте решение”. Кого он послушался? Трудно сказать.

Лукьянов на встречу опоздал. В кабинет он вошел с проектом Союзного договора и советской Конституцией под мышкой. Услышав от Лукьянова, что Верховный Совет в конце концов признает чрезвычайное положение “законным”, Янаев начал сдаваться.

“Подписывайте, Геннадий Иванович”, — торопил его Крючков.

И Янаев подписал. Дрожащей рукой он поставил свою подпись под указом, лишавшим президента власти. Затем указ пошел по кругу. Один за другим Язов, Пуго, Крючков, Павлов и Бакланов полписывали указ о введении чрезвычайного положения.

Тут в кабинет вошел Александр Бессмертных — преемник Шеварднадзе на посту министра иностранных дел. Он был в отпуске и прилетел на совещание, понятия не имея, что происходит. Крючков вышел с ним в комнату отдыха.

— Понимаете, ситуация в стране ужасная, — сказал председатель КГБ. — Надвигается хаос, кризис. Положение опасное. Люди разочарованы. Необходимо что-то предпринять, и мы решили прибегнуть к чрезвычайным мерам. Мы создали комитет, комитет по чрезвычайному положению, и я хотел бы, чтобы вы в него вошли.

— Это делается по распоряжению президента? — спросил Бессмертных.

— Нет, — ответил Крючков. — Он не способен исполнять свои обязанности. Он серьезно болен, лежит на даче.

Бессмертных попросил показать ему медицинское заключение, Крючков отказался. Явно творилось нечто странное, но Бессмертныха либо подвела интуиция, либо он почувствовал личную для себя опасность и хотел выйти из ситуации в целости и сохранности. В следующие дни министр иностранных дел сказался больным и от публичных заявлений с осуждением ГКЧП воздерживался. Но, по крайней мере, предложение Крючкова он отклонил.

— Я не стану входить в этот комитет и категорически отвергаю всякое в этом участие, — сказал он.

Они вернулись в кабинет. Крючков сообщил заговорщикам об отказе министра. Бессмертных объяснил собравшимся, что их затея приведет к изоляции страны, что последуют санкции Запада и, может быть, будет наложено эмбарго на поставки зерна. Комитетчики выглядели хмурыми. Им нужна была хотя бы видимость признания, легитимности в глазах мира и народа.

— Нам в комитете по-прежнему нужен либерал, — сказал Крючков.

“После этого так называемый комитет начал разваливаться, — спустя несколько месяцев показывал Павлов на допросе. — Все это становилось странным. Бессмертных почувствовал себя плохо. Меня, как бы сказать, вынесли из помещения. Я вообще не думал, что все примет такой вид. Если бы кто-то по глупости не решил ввести военную технику, ничего бы вообще и не случилось”.

Во время заседания Лукьянов спросил, какой у путчистов план, в чем будет состоять чрезвычайное положение. Вообще какие у них планы?

“К чему вы это спрашиваете? — рассердился Язов. — Планы есть!” Но позднее он рассказал следователю, что никакого плана у них не было. “Я-то знал, что у нас ничего нет, кроме этих шпаргалок, которые зачитывались в субботу на «АБЦ». Я вообще не считал это планом и видел ясно, что на самом деле у нас никакого плана нет”.

 

19 августа 1991 года

В 1:30 ночи главный редактор программы “Время” Ольвар Какучая крепко спал, когда зазвонил телефон. Звонил его начальник, председатель Гостелерадио Леонид Кравченко.

— Ольвар, какой у тебя адрес? — требовательно спросил он.

— Вы что, кого-то ко мне отправляете?

— Отправляю машину.

— Зачем?

— Объясню в Останкине.

— А это не может подождать? — спросил Какучая.

— Нет, не может, — ответил Кравченко. — Это срочно.

Ломается утренний эфир, целиком. Почему, Кравченко скажет на месте. Срочно понадобятся два диктора — мужчина и женщина, надо вызвать тех, кому быстрее доехать до телецентра.

Машина за Какучая прибыла через считаные минуты и домчала его на работу. Кравченко позвонил снова — на этот раз из служебной машины по специальной “кремлевской линии”.

— Мы едем, — сказал он. — Выходи, я дам тебе все нужные тексты.

— Когда вы будете?

— Через семь минут.

Машина Кравченко заехала на парковку. Обычно он выглядел так, как положено лощеному чиновнику в эпоху телевидения, но сейчас на нем лица не было. Он рассказал, что не успел лечь, как ему позвонили и спешно вызвали в ЦК. Там ему выдали документы — объявления о создании ГКЧП и обращение Комитета к народу. Тексты следовало зачитывать в эфире с шести утра. Общий тон на ТВ, сказали Кравченко, должен быть как в дни государственного траура: минорная классическая музыка, дикторы с бесстрастными лицами.

Какучая быстро взглянул документы. Было похоже, что их в спешке печатали на обычной пишущей машинке. Под текстами он увидел торопливый росчерк Янаева. Кравченко добавил, что к телебашне скоро подойдут танки. Из телецентра никому не выходить. Для сообщения между зданиями пользоваться подземными переходами. Ждать распоряжений.

Не успевший протрезветь Геннадий Янаев приступил к исполнению обязанностей в четыре часа утра. Через 30 минут маршал Язов разослал в войска секретную телеграмму 8825 с приказом о приведении всех воинских частей в повышенную боеготовность. Военослужащих отозвать из отпусков. Таманской мотострелковой дивизии, Кантемировской танковой дивизии, дивизии имени Дзержинского и нескольким подразделениям Рязанской дивизии ВДВ выдвинуться в Москву.

Своим подчиненным в Министерстве обороны Язов изложил сложную теорию заговора, придуманную Крючковым: близится антисоветский переворот, необходимо перехватить инициативу. “В толпе будут люди, готовые бросаться под танки или кидать коктейли Молотова, — предупредил Язов. — Никакого кровопролития, никакой резни”.

У премьер-министра Павлова выдалось кошмарное утро. Большую часть ночи он пил с Янаевым. Теперь Крючков пытался вызвать его, чтобы организовать в Кремле совещание.

Около семи утра кремлевский врач Дмитрий Сахаров был вызван к Павлову на дачу. Доктору сказали, что “Павлову плохо”.

“Павлов был пьян, — свидетельствовал позже Сахаров. — Но это было не обычное, простое опьянение. Он был взвинчен до истерики. Я ему оказал помощь”.

В казармах Кантемировской танковой дивизии, расположенной в подмосковном Наро-Фоминске, было тихо. Рядовой Виталий Чугунов, светловолосый парень из Ульяновска, крепко и безмятежно спал. Это были последние сладкие часы перед понедельничной побудкой и очередной неделей службы. Вообще Чугунов рассчитывал, что окажется среди первого поколения советских солдат, служащих мирному государству, где “новое мышление” не допустит ни нового Афганистана, ни новой оккупации Восточной Европы.

Вдруг в казарму влетел офицер с криком: “Подъем!” Не было ни путаных объяснений, ни сообщений о Горбачеве или чрезвычайном положении. “Мы все подумали, что это обычная учебная тревога, быстро встали и приготовились”, — вспоминал Чугунов. Вскоре он уже сидел в танке, и их длинная колонна двинулась к Москве. Чугунов и его товарищи удивились, увидев, что они разворачиваются на север и на большой скорости въезжают, кроша асфальт, на автостраду.

По пути Чугунов видел, что люди машут танкам и бронетранспортерам. Он слышал крики: разворачивайтесь, езжайте назад. Постепенно до молодых солдат начало доходить, что происходит. Чугунов понял это раньше других. Когда в 1968-м советская армия вошла в Прагу, его отец был танкистом. Он часто рассказывал сыну, какого страха натерпелся в тот день. Офицеры предупреждали их, что чехи будут подносить им коробки с отравленными шоколадными конфетами. И вино тоже отравят. А когда его танк с грохотом въехал в город, он услышал: “Оккупанты!”, “Свиньи, идите домой!” Теперь, глядя вперед на дорогу, Чугунов подумал, что его ждет что-то пострашнее пережитого отцом.

О перевороте объявили в шесть утра. Нервничавшие дикторы начали зачитывать документы, полученные Кравченко в ЦК:

“В тяжкий, критический для судеб Отечества и наших народов час обращаемся мы к вам! Над нашей великой Родиной нависла смертельная опасность! Начатая по инициативе Михаила Сергеевича Горбачева политика реформ, задуманная как средство обеспечения динамичного развития страны и демократизации общественной жизни, в силу ряда причин зашла в тупик. <…>

На глазах теряют вес и эффективность все демократические институты, созданные народным волеизъявлением. Это результат целенаправленных действий тех, кто, грубо попирая Основной Закон СССР, фактически совершает антиконституционный переворот [!] и тянется к необузданной личной диктатуре. <…>

Страна погружается в пучину насилия и беззакония. Никогда в истории страны не получали такого размаха пропаганда секса и насилия, ставящие под угрозу здоровье и жизнь будущих поколений. Миллионы людей требуют принятия мер против спрута преступности и вопиющей безнравственности”.

Ельцин сидел за завтраком у себя на даче в поселке Усово, когда ему начали звонить. Быстро у него собрались Геннадий Бурбулис, Руслан Хасбулатов и другие российские чиновники, жившие неподалеку на дачах поменьше. Ельцин получал от республиканской разведки предупреждения о том, что назревает переворот. Глядя на то, как Горбачев заигрывает со своими худшими врагами, Ельцин понимал, что переворот возможен. Но все же до нынешнего момета он не думал, что это случится. А теперь нужно было действовать.

Мэр Ленинграда Анатолий Собчак узнал о путче по телефону, находясь в московской гостинице. Ему сказали, что в город входят танки. Собчак вызвал своего водителя, и они помчались к Ельцину на дачу. По пути они видели бронетранспортеры и танки. Один танк съехал в кювет и загорелся. Собчак, как и Ельцин (а также еще около 70-ти политиков, в их числе Александр Яковлев и Эдуард Шеварднадзе), входил в списки на арест, составленные КГБ. Но пока что арестованы были только несколько должностных лиц невысокого ранга. Собчак благополучно добрался до Усова.

Ельцин, по свидетельству Собчака, был собран и готов всеми возможными способами оказать сопротивление путчу. Он обзвонил глав крупнейших республик и был потрясен их невозмутимостью и нежеланием что-либо предпринимать. Они говорили, что у них пока недостаточно информации для каких-то действий. Ельцин остался один. Надевая под рубашку и пиджак бронежилет, он сказал, что вместе со своей командой едет к Белому дому — зданию российского Верховного Совета на берегу Москвы-реки. Возможно, они не отдавали себе отчета, что в точности следуют январской тактике литовцев, превращая здание парламента в баррикаду, в очаг и символ демократического сопротивления, в то же время всеми способами поддерживая связь с внешним миром. Ельцин приказал немедленно созвать российских парламетариев и открыть бессрочную сессию Верховного Совета РФ.

Когда Ельцин садился в машину, его дочь сказала: “Папа, держись! Теперь все зависит только от тебя”.

Удостоверившись, что Ельцин миновал танковую колонну, Собчак со своим водителем развернулись и поспешили в Шереметьево, чтобы улететь первым рейсом в Ленинград. В зале ожидания Собчак увидел, как к нему направляются трое охранников, и подумал, что это за ним. Оказалось — наоборот. Сотрудникам КГБ РФ были поручено проследить, чтобы мэр благополучно улетел.

В 9 утра танки окружили здание Моссовета. Солдаты сняли российский триколор и повесили вместо него советский красный флаг. Танки контролировали важнейшие места города: теле- и радиостанции, редакции газет, Ленинские горы, Белый дом. Один журналист дозвонился генералу Евгению Шапошникову, главнокомандующему ВВС. Шапошников знал о приказах Язова и о том, как тот объясняет необходимость путча, но не скрывал своего отвращения. “Пусть эти сукины сыны объяснят, что они собираются творить здесь!” — сказал он.

Пока Язов отдавал распоряжения в Министерстве обороны, а Крючков на Лубянке, Янаев сидел в своем кабинете в Кремле и гадал, что ему теперь делать.

Юрий Голик, председатель Комитета Верховного Совета по законодательству и правопорядку, беспрепятственно прошел через кремлевские ворота и немедленно отправился к Янаеву.

— Это что, путч? — спросил он.

— Да, это путч, — подтвердил Янаев.

Через некоторе время к Янаеву пришел Вадим Бакатин, член Совета безопасности при Горбачеве. Как и Голик, он остался верен Горбачеву и теперь требовал от Янаева объяснений. Даже в своем разгоряченном состоянии Бакатин заметил, как паршиво выглядит Янаев. Он мотался по кабинету, безостановочно курил, под глазами у него были мешки.

— Вадим, — сказал он, — меня в четыре ночи сюда привезли. Я сам не понимаю, что происходит. Они меня два часа уговаривали, я не соглашался, а потом согласился, все подписал.

— Кто уговаривал?

— Они.

С Янаевым связался по телефону и глава Казахстана Нурсултан Назарбаев. Тот пребывал в прострации — то ли был пьян, то ли еще что. “Он не соображал, что происходит, — рассказывал потом Назарбаев алма-атинским репортерам. — Не понимал, почему я звоню, даже кто я такой”.

Рабочий стол Янаева был завален непрочитанными бумагами, в том числе многомесячной давности. Обычно он предоставлял своим помощникам делать за него всю работу. Среди этих помощников был Сергей Бобков, сын Филиппа Бобкова, заместителя и особо доверенного лица Крючкова. И хотя в своем алкогольном и любовном угаре сам Янаев соображал плохо, он держал на столе один документ, из которого становилось ясно, что путч — дело куда более серьезное, чем этот янаевский балаган, и что его настоящие руководители — Крючков, Бакланов, Болдин и Язов — были хорошо знакомы и с историей своей страны, и с методами прежнего режима.

О некоторых аксиомах чрезвычайного положения

1. Нельзя терять инициативу и вступать в какие-либо переговоры с “общественностью”. На это часто “покупались” из-за стремления сохранить демократический фасад — и в результате общество постепенно проникалось идеей, что с властью можно спорить, а это первый шаг к последующей борьбе.

2. Нельзя допускать самые первые проявления нелояльности (митинги, голодовки, петиции) и информацию о них. В противном случае они становятся как бы допустимыми формами сопротивления, за которыми следуют более активные формы. Если хочешь обойтись “малой кровью” — “дави” противоречия в самом начале.

3. Не стесняться идти на ярко выраженный популизм. Это закон завоевания поддержки масс. Сразу же вводить понятные всем экономические меры — снижение цен, послабление со спиртным и т. д., появление хотя бы ограниченного ассортимента товаров массового спроса. В такой ситуации не думают об экономической целесообразности, темпах инфляции, других последствиях.

4. Нельзя растягивать во времени информирование населения о всех деталях преступлений политического противника. В первые дни оно жадно ловит информацию. И именно в это время на него надо обрушивать информационный шквал (разоблачения, раскрытие преступных групп и синдикатов, коррупция и т. п.) — он будет воспринят. В другие дни информация о противнике должна подаваться в иронично-насмешливом ключе: дескать, надо же, кто нами управлял. Информация должна быть по возможности наглядной и немногословной.

5. Нельзя перегибать палку с прямыми угрозами. Лучше пускать слухи о твердости власти (контроль за дисциплиной на производстве, в быту, якобы систематические массовые рейды по магазинам, местам массового отдыха и др.).

6. Нельзя медлить с кадровыми решениями и перестановками. Население должно знать, кого и за какие очевидные проступки наказывают, кто перед кем за что отвечает, к кому население может обращаться со своими трудностями.

Перед тем как уйти на работу в бюро The Washington Post на Кутузовском проспекте, Маша Липман включила телевизор и увидела, как диктор бесстрастно зачитывает объявление о вводе чрезвычайного положения. Глядя на экран, Маша сразу подумала о своих детях — шестилетней Ане и четырнадцатилетнем Грише. Она была в ужасе. В одночасье рухнули надежды последних лет. Давно еще, после многих лет раздумий, Маша и Сережа приняли решение не эмигрировать. Они связали судьбу с Москвой. Теперь Маша думала только об одном: “Неужели Ане будут так же промывать мозги, как нам? Неужели все возвращается? Уезжать? Придется уезжать? А получится ли?”

Надежда Кудинова, швея с парашютной фабрики, расположенной на окраине города, приехала утром на работу. В автобусе она краем уха слышала разговоры пассажиров: что Горбачев ушел в отставку “по состоянию здоровья”, что власть перешла к Янаеву и какому-то комитету с непроизносимым названием — “ГКЧП”! Все это казалось какой-то непонятной ерундой. Но на фабрике директор сразу устроил собрание и призвал всех поддержать этот комтитет. Он сказал, что стране нужна стабильность и производственная дисциплина.

Кудинова взглянула в окно. За окном ничего интересного не было, а по радио дикторы в который раз зачитывали указы нового комитета. Они с товарками стали обсуждать: что теперь делать, кого поддерживать? Мнения разделилиcь поровну. Половина рабочих была возмущена. Половина думала, что, может быть, без Горбачева жизнь и наладится. Может, хоть еда в магазинах появится.

Кудинова подумала, что те, кто высказывался в поддержку ГКЧП, хотели продолжать жить в пассивной стране. Рабочий день продолжался, и Кудинова услышала, что Ельцин создал в Белом доме штаб сопротивления. Она воодушилась: “Может быть, мне тоже написать какие-нибудь листовки?” По дороге домой она увидела танки и дорогу, изуродованную танковыми гусеницами. Она увидела, что у Белого дома собирается толпа, и приняла решение: она встанет на защиту президента, за которого проголосовала всего пару месяцев назад. О Михаиле Горбачеве она не думала. Она пошла к Белому дому защищать Ельцина и независимую Россию. Причем тут Горбачев? — думала она. Горбачев получил по заслугам.

Ельцин приехал к Белому дому в 10 утра. Они с председателем Верховного Совета РСФСР Русланом Хасбулатовым и премьер-министром республики Иваном Силаевым быстро написали обращение “К гражданам России”, в котором назвали путч “реакционным антиконституционным переворотом” и призвали ко всеобщей забастовке. Хасбулатов и вице-президент Александр Руцкой, ветеран Афганистана, обратились к народу из наскоро оборудованной в Белом доме радиостанции. Молодой политик-демократ Владимир Боксер начал обзванивать активистов и созывать их на защиту Белого дома. Российского министра иностранных дел Андрея Козырева Ельцин отправил в Париж, чтобы заручиться поддержкой Запада, а в случае поражения — организовать российское правительство в изгнании.

“К одиннадцати подавленность, чувствовавшаяся в городе, начала понемногу проходить, — рассказывал Сережа Иванов. — Люди в троллейбусах смеялись над танками, дразнили танкистов”. Дети забирались на бронетехнику и просили солдат научить их водить. Красивые девушки подшучивали над солдатами-срочниками, советуя им отправиться по домам и заняться чем-нибудь поинтереснее, чем сидение в танке.

Сразу после полудня на ступенях Белого дома показался Ельцин, который подошел к танку Т-72, танку 110-й Таманской дивизии, и взобрался на него. Это был незабываемый момент. Именно он задал тон всему, что происходило в следующие два дня. Перед скромной толпой защитников и журналистов Ельцин зачитал свое обращение: “Граждане России! Отстранен от власти законно избранный Президент страны… мы имеем дело с правым реакционным антиконституционным переворотом. <…> Соответственно объявляются незаконными все решения и распоряжения этого комитета. <…> Призываем граждан России дать достойный ответ путчистам и требовать вернуть страну к нормальному конституционному развитию”.

Затем на танк взобрался генерал Константин Кобец, председатель Госкомитета РСФСР по оборонным вопросам (его Ельцин на следущий день назначил министром обороны РСФСР). Он обратился не только к гражданам России, но и к солдатам. “Я как армейский генерал утверждаю, — сказал он, — что никто не посмеет поднять руку на народ или на законно избранного президента России”. Кобец командовал батальоном, вошедшим в Прагу в 1968 году, но теперь, сказал он, повторять ошибок он не станет. Он пообещал организовать военное сопротивление и попытаться убедить офицеров и войска, что они как солдаты и граждане не должны подчиняться приказам хунты.

В последние месяцы Ельцина критиковали за то, что он слишком заигрывает с армией. Во время избирательной кампании он часто навещал такие места, как военные базы под Тулой. Вопреки возражениям многих радикалов в Верховном Совете он назначил вице-президентом Руцкого. Теперь он рассчитывал на дивиденды. Руцкой откликнулся молниеносно. Он выступил по радио с обращением: “Товарищи! Я, офицер Советской армии, полковник, Герой Советского Союза, прошедший огненные дороги Афганистана, познавший ужасы войны, призываю вас, моих товарищей-офицеров, солдат, матросов, не выступать против народа, против ваших отцов, матерей, братьев и сестер”.

Снаружи Белого дома демонстранты радовались: десять танкистов Таманской дивизии развернули пушки своих танков в обратную сторону, от Белого дома. Те, кто приехал штурмовать парламент, теперь были готовы его защищать.

Рядовой Чугунов сидел в своем танке на Ленгорах. Он рассказывал, что поначалу ему было по-настоящему страшно. Люди потрясали в воздухе кулаками и кричали: “Не стреляйте в народ! Не слушайтесь ваших офицеров!” Женщины плакали. Но потом солдатам стали нести еду, в жерла пушек вставляли цветы, им раздавали листовки из Белого дома, в которых Ельцин требовал от армии быть верной своей присяге народу.

Солдаты разрядили автоматы Калашникова и убрали их подальше. “Может, развернемся и домой?” — спрашивали они друг друга. Чугунову и его друзьям было стыдно. Они уверяли людей вокруг, что не опозорят своих отцов, не станут стрелять в свой народ.

В полдень Ельцин выступил по радио с обращением к солдатам и офицерам вооруженных сил, КГБ и МВД: “Военнослужащие! Соотечественники! <…> В тяжелый миг выбора не забудьте, что вы давали присягу на верность народу. Народу, против которого пытаются обратить ваше оружие. Можно построить трон из штыков, но долго на нем не просидишь. <…> Дни заговорщиков сочтены. <…> Над Россией, над всей страной сгустились тучи террора и диктатуры. Но они не могут превратиться в вечную ночь… наш многострадальный народ вновь обретет свободу. Теперь уже — раз и навсегда! Солдаты! Верю: в этот трагический час вы сумеете сделать правильный выбор. Честь и слава российского оружия не будет обагрена кровью народа”.

Отставной лейтенант из таманских — “Баскаков моя фамилия, вот наколка” — принял командование взводом гражданской обороны № 34. Он гордился тем, что первыми на сторону сопротивления перешли его ребята, таманские. Год назад Баскаков вышел из партии, а сегодня чувствовал, что его долг “как христианина” — прийти на баррикады. Не сказав ни слова семье, он просто вышел из квартиры и на метро доехал до Белого дома. Подчиненные Баскакова, орава бывалых афганцев, заняли посты у входа № 22, через который проходили всякие шишки вроде Шеварднадзе и Попова.

В окнах гостиницы “Мир”, расположенной поблизости от американского посольства, баскаковские вояки заметили снайперов. Уже много лет американские дипломаты предполагали, что из этой гостиницы КГБ ведет за посольством наблюдение. Отряд Баскакова был вооружен чем попало: пистолетами с черного рынка, ножами, милицейскими дубинками, у нескольких человек нашлись автоматы. Если будет штурм, от них останется мокрое место — они прекрасно это понимали. Это понимали все. Баскакова трогало именно сочетание героизма и фатализма, особенно у молодых ребят, перешедших на сторону сопротивления. “Я раньше к молодежи относился не очень, — говорил он. — Но у нас тут были байкеры, рокеры всякие, которые ездили на своих мотоциклах в разведку и привозили нам сведения о передвижении войск. А девчонки, которых люди обычно обзывают проститутками, приносили нам поесть и попить”.

К Белому дому постепенно сходились граждане: сначала одна-две тысячи, потом их стало тысяч десять. К концу дня собралось порядка 25 тысяч человек. По совету военных они начали возводить баррикады из всего, что было под рукой: арматуры, бетонных блоков, ржавых ванн, кирпичей, стволов деревьев, даже булыжников с ближайшего моста — на котором в 1905-м стояли революционеры. Лидер шахтерской забастовки Анатолий Малыхин появился в футболке с логотипом и лозунгом Независимого профсоюза горняков (“Стоим вместе, падем поодиночке”). Он зашел в Белый дом и быстро раздобыл автомат. Он сказал, что еще два года назад, когда начались первые забастовки горняков, чувствовал, что дело кончится этим.

В ленинградском аэропорту Собчака встретили его помощники. Они сказали, что командующий войсками Ленинградского военного округа Виктор Самсонов уже выступил по телевидению и объявил, что власть от Горбачева перешла к ГКЧП и в стране введено чрезвычайное положение. Войска в городе еще не появились. Собчак помчался прямиком в штаб Ленинградского военного округа. В штабе свою охрану он оставил внизу. Позднее о переговорах он вспоминал:

“Вижу, что растерялись, и с порога не даю им открыть рты. Объясняю, что, с точки зрения закона, все они — заговорщики и, если хоть пальцем шевельнут, их будут судить, как в Нюрнберге нацистов. Укоряю Самсонова: мол, вспомните, генерал, о Тбилиси… Вы же там 9 апреля 1989 года чуть ли не единственный вели себя как разумный человек, от исполнения преступного приказа уклонились, остались в тени… Что ж вы теперь? Связались с этой бандой. Это же незаконный комитет!”

— А почему незаконный? — возразил Самсонов. — У меня есть распоряжение. Есть шифрограмма. Показать не могу. Она секретная.

Собчак продолжил наседать. Он напомнил Самсонову, как генерал Родионов в Тбилиси в апреле 1989 года превысил приказ и превратил мирную демонстрацию в побоище.

— Что вы на нас голос повышаете? — возмутился первый секретарь Ленинградского обкома Борис Гидаспов.

— А вы вообще молчите! — отрезал Собчак. — Не понимаете, что своим присутствием вы приканчиваете вашу собственную партию?

До конца встречи Гидаспов только ерзал в кресле, как после порки.

Перед Самсоновым стоял выбор. Его приверженность имперскому духу и дисциплине склоняла его на сторону Язова и Крючкова. На стороне Собчака, которого поддерживали ленинградцы, были его совесть и ответственность перед историей. Возможность этого выбора была итогом последних шести лет. И генерал свой выбор сделал почти с легкостью. Он согласился с Собчаком и отдал приказ войскам не входить в город. Ленинград, вскоре снова ставший Санкт-Петербургом, был спасен.

Тем же вечером Собчак, выступая в ленинградской телепрограмме “Факт”, назвал заговорщиков “бывшими министрами” и “гражданами” — так в России прокуроры обращаются к обвиняемым.

Заговорщики продолжали звонить Самсонову, но он держался стойко. Собчак был доволен. “Генерал, — сказал он, — вы же видете, эти люди — просто ничтожества! Даже если они возьмут власть, они ее не удержат”.

Вожди хунты почти сразу оказались не способны воспроизвести рецепты Ленина или Ярузельского. Почти все лица из списка на арест оставались на свободе и активно участвовали в организации сопротивления. Редакторы нескольких либеральных газет, в том числе “Московских новостей”, уже готовили выпуск объединенной подпольной “Общей газеты”, редакторы “Независимой” также обратились к опыту самиздата. Оппозиционные радиостанции, особенно “Эхо Москвы”, исчезали из эфира на несколько часов и затем возвращались. Телефоны, факсы и телексы в бюро иностранных новостных агентств работали исправно. CNN, BBC, “Радио Свобода”, “Голос Америки” подробно освещали все происходящее. Репортеры пользовались телефонами внутри Белого дома и без проблем передавали в эфир репортажи.

В редакциях главных советских газет ситуация была сложнее. Хунта распорядилась закрыть основные либеральные издания, а в многотиражных партийных и правительственных газетах печатать исключительно их декреты и лживые репортажи о том, что в стране все нормально и спокойно. “Советская Россия” с радостью приняла эти условия, другие газеты сотрудничали не так охотно. А в “Известиях” разгорелась война.

“Известия” были одной из самых парадоксальных институций в стране. С одной стороны, газету возглавлял Николай Ефимов — бесстыдный подхалим. Покровительствовал ему председатель Верховного Совета Лукьянов. Ефимов с готовностью брал под козырек: из 30 зарубежных корреспондентов “Известий” около 15 были сотрудниками КГБ. Хотя в редакции больше не сидели государственные цензоры, Ефимов легко справлялся с их работой сам. Он сразу снимал из номера статьи, которые, по его мнению, могли скомпрометировать или как-то задеть тех самых людей, которые теперь возглавили переворот. С другой стороны, в “Известиях” работало множество талантливых людей. Михаил Бергер публиковал острейшие статьи об экономике. Андрей Иллеш написал несколько статей о сбитом южнокорейском “боинге”, которые были гораздо подробнее и беспощаднее в отношении советского руководства, чем все, что было опубликовано на эту тему на Западе. Лучшие, честные журналисты и редакторы “Известий” Ефимова презирали. Они думали, что могли бы подавать новости гораздо лучше, чем молодые нонконформисты из “Независимой газеты”. Если бы только им это позволили.

Где-то в час дня разгорелась баталия в наборном цехе “известинской” типографии на Пушкинской площади. Журналисты принесли в редакцию призыв Ельцина к сопротивлению путчистам. Печатники набрали воззвание для вечернего выпуска газеты. Но заместитель Ефимова Дмитрий Мамлеев потребовал не ставить в номер ельцинский текст.

Наборщики разозлились. Мастер цеха Павел Бычков сказал:

— Мы голосовали за Ельцина! В номер идут документы ГКЧП. Но сегодняшнее заявление Ельцина — это тоже документ, и мы настаиваем на его публикации.

— Это не ваша работа — решать, что публиковать в газете, — ответил начальник цеха Евгений Геманов, один из людей Ефимова. — Это дело руководства. Ваша работа — печатать то, что вам скажут.

— Вы можете нас пристрелить, но мы не выпустим газету без Ельцина! — заявил верстальщик Бученков. — Мы живем по-скотски, в нищете, и мы не хотим, чтобы наши дети жили так же!

Ефимов пропустил начало сражения, потому что мчался в Москву из отпуска. Как только он вошел в цех, его обступила группа журналистов. Они требовали напечатать обращение Ельцина. Ефимов наотрез отказался и собственноручно рассыпал набор.

В других обстоятельствах он одержал бы победу. Но в этот раз наборщики, как шахтеры в Сибири или заводские рабочие в Минске, заявили, что скорее лишатся работы, чем сдадутся. И скорее сломают печатные станки, чем напечатают номер “Известий” без обращения Ельцина.

Номер вышел с двадцатичасовым опозданием. Он появился в московских киосках, во всех городах и селах СССР. Заявления ГКЧП заняли всю первую полосу. На второй странице был ельцинский призыв к сопротивлению.

Путчисты решили, что пора показаться журналистам. Во второй половине дня они организовали пресс-конфененцию в здании МИДа. Место было выбрано из стратегических соображений: представить ситуацию как нормальную, словно происходил не путч, а законная, конституционная передача власти. Для путчистов это был шанс стать гвоздем вечерних новостных телепрограмм во всем мире, затмить дневное выступление Ельцина, который, будто Ленин на Финляндском вокзале, обратился к народу с бронетехники.

Крючков, не в пример остальным, в первые часы переворота пребывал в эйфории. Ни забастовок, ни демонстраций! Радикальные главы республик, как, скажем, Звиад Гамсахурдиа, никак против переворота не выступили. В те же часы Янаев бесцельно шатался по своему кабинету и по кремлевским коридорам. Решения принимал не он. Но на пресс-конфененции именно он становился главной фигурой, именно он должен был убедить журналистов и телезрителей, что все находится под контролем.

Проблема была в том, что Янаев не мог контролировать даже себя. Он шмыгал носом, как завзятый героинщик, которому нужна доза, а его руки на столе ходили ходуном, как два оживших попрыгунчика. Янаев стал провалом с самого начала: его ответы были неприкрытой ложью, а попытки имитировать спокойствие отдавали истерикой. Журналисты, за исключением отъявленных ретроградов, не выказывали страха и не демонстрировали уважения, задавая ему вопросы. Они даже смеялись над ним! Смеялись, хотя у Горбачева к тому времени был отобран “ядерный чемоданчик” с кодами запуска ракет, пусковые кнопки находились в руках армии и КГБ, а хунта — теоретически — контролировала огромный ядерный арсенал!

В середине этой катастрофической пресс-конференции Янаев дал микрофон 24-летней журналистке из “Независимой газеты” Татьяне Малкиной. Всего за год до этого Малкина работала на секретарской должности в “Московских новостях” и делала черновую работу, подбирая материал для старших газетчиков. Теперь она была штатным репортером самой острой московской газеты. Поднявшись с места и взяв микрофон, Малкина в упор посмотрела на пьяноватого узурпатора.

“Скажите, пожалуйста, — произнесла она, — понимаете ли вы, что сегодня ночью вы совершили государственный переворот? И какое из сравнений вам кажется более корректным — с 17-м или с 64-м годом?” То есть — с большевистским переворотом или со снятием Хрущева?

Человек, согласившийся играть роль монарха, скорбно посмотрел на свои неспокойные руки. Казалось, он силился понять, перестанут ли они, наконец, дрожать.

А в Министерстве обороны Дмитрий Язов смотрел пресс-конференцию вместе с женой Эммой. Глядя на этот жалкий спектакль, она плакала и умоляла мужа позвонить Горбачеву и прекратить путч.

“Дима, с кем ты связался! — сквозь слезы говорила она. — Ты же над ними всегда смеялся. Позвони Горбачеву…”

Но маршал объяснил жене, что это невозможно: с Горбачевым нет связи.

На третьем этаже Белого дома Ельцин, сидя в импровизированном командном пункте, подписал указ о создании “запасного”, теневого правительства и отправил 23 человека из правительства и вооруженных сил России на Урал, чтобы там, в 55 километрах от Свердловска (где Ельцин прожил много лет), подготовить секретную штаб-квартиру для этого правительства.

“Идея заключалась в том, чтобы действовать от имени российского правительства, если Белый дом падет”, — вспоминал ельцинский советник по экологии Алексей Яблоков — один из тех, кто полетел в Сверловск. Разместившись на девятиметровой глубине в бункерах, построенных во время холодной войны, теневое правительство начало рассылать факсы и телексы в местные организации и правительственные органы Советского Союза с призывами не подчиняться указам хунты.

Командующим войсками Приволжско-Уральского военного округа был один из самых реакционных генералов в стране — Альберт Макашов. Он состязался с Ельциным на выборах президента, предложив чисто сталинистскую платформу. Теперь Макашов требовал от подчиненных арестовывать всех подозрительных личностей, в том числе “космополитов” (сталинский эфемизм, обозначавший евреев). Но уральские военные его приказы проигнорировали. Сердца свердловчан принадлежали Ельцину. На главной площади города прошла демонстрация против хунты: вышло больше 100 000 человек. Никого не арестовали.

На 18:00 Валентин Павлов назначил заседание Кабинета министров. Министр природопользования и охраны окружающей среды Николай Воронцов — единственный министр, не состоявший в КПСС, — делал во время этого заседания записи. Часть из них он прочитал мне и Маше до того, как они были напечатаны в газетах несколько дней спустя.

Воронцов рассказал, что голоса министров слились в почти согласный хор. Все, кроме трех человек, заявили о полной поддержке ГКЧП. После того как Павлов повторил небылицы о “контрреволюционерах” со “Стингерами” и злобными намерениями, министры один за другим поднимались и объявляли, что ГКЧП — их последняя надежда. Они, в общем, не скрывали, что больше всего хотят сохранить свои кресла и остатки привилегий. Типичным было выступление председателя Госкомитета по химии и биотехнологиям Владимира Гусева. Он сказал коллегам: “Если мы отступим хоть на йоту, мы пожертвуем службой, жизнью. Больше шансов у нас не будет”.

После заседания Павлов поговорил по телефону с Язовым. Язов сразу понял, что премьер-министр, которого в народе прозвали Свиноежиком, уже снова пьян.

“Всех арестовать!” — крикнул Павлов в трубку.

Язов понимал, что дела плохи. Где же был тот план? Маршал начинал думать, что путчу лучше провалиться, чем победить. Но он все-таки продолжал действовать.

Разумеется, хунта прекратила вещание нового телевидения РФ. Теперь у зрителей не было возможности видеть раскованных ведущих новостной программы “Вести”. Как в старые времена, работало только Центральное телевидение, а новости сообщало только “Время”.

Даже лучшие из режиссеров и репортеров, работавших во “Времени”, понимали, что проявить геройство никак не смогут. Призвать в эфире к сопротивлению они не могли. ЦТ было наводнено информаторами, агентами, сотрудниками КГБ. Неподконтрольный выход с новостями в эфир был просто невозможен. Да и к тому же все особо несогласные давно ушли в “Вести” или в другие, более либеральные программы.

Но молодой репортер “Времени” Сергей Медведев, посмотрев трансляцию CNN, решил, что попробует что-то сделать. У него было задание: подготовить сюжет для девятичасового выпуска на тему “Сегодня в Москве…”. Идея была, как он понял, продемонстрировать спокойную обстановку в городе, “нормальное течение жизни”. В принципе это была правда. Почти везде в Москве, как и во всей стране, жизнь как будто шла своим чередом. Люди вышли на работу. Кто-то смотрел телевизор и читал газеты, пытаясь понять, что происходит. Миллионы людей думали, что, может быть, переворот принесет что-то хорошее, а еще миллионам было просто наплевать. Но Медведев хотел дать полную картину. Он вставил в репортаж кадры, снятые возле Белого дома: баррикады, протестующие. Он показал даже Ельцина на танке. Все это он отдал редакторам, надеясь на лучшее.

Режиссер Елена Поздняк, ветеран “Времени”, также решила, что постарается сохранить хотя бы какое-то подобие объективности. Кравченко и его заместители попросили ее, если это технически возможно, вырезать из пресс-конференции дрожащие руки Янаева, смех в зале, непочтительность корреспондентов. Сделать это было легко, но Поздняк подумала: “Пусть видят как есть!” Ей надоело лгать. В брежневские годы она каждый день чистила речи вождей, убирая заикания и оговорки. Брежневский прононс напоминал речь престарелого крокодила. Тут требовалась особая отделка. “У него было любимое слово «компетентность», которое он произносил с лишней буквой н: «компентентность», — вспоминала Поздняк. — Мне приходилось искать другое выступление, где он произносил это слово правильно, а затем вырезать его и вставлять в нужное место так, чтобы никто не заметил”. Но сейчас она не собиралась заниматься такой филигранной работой.

Заместитель Кравченко Валентин Лазуткин, который был до некоторой степени либералом, тоже внес свою лепту. Его личный протест для стороннего наблюдателя был почти или вовсе не заметен. Программа была забита заверениями в верности путчистам и лояльными комментариями, но Лазуткин дал в эфир и репортаж Медведева, и кадры с пресс-конференции: на трясущиеся руки Янаева смотрела вся страна.

“Люди увидели, что Ельцин жив, что он на свободе и занят делом, а значит, надежда есть”, — рассказывал Лазуткин. В следующую секунду после окончания программы посыпались звонки: три члена политбюро и, хуже всего, министр внутренних дел Борис Пуго.

Пуго был вне себя. “Московский репортаж — прямое предательство! — гремел он. — Вы инструктировали людей, куда идти и что снимать. Вы ответите за это!”

Потом позвонил и Янаев. Он не знал, что говорить. Лазуткин вежливо поинтересовался, как ему понравилась программа.

— Я смотрел, — отвечал Янаев. — Хорошее, взвешенное освещение событий. Представлены разные точки зрения.

— А мне сказали, что меня за это накажут, — заметил Лазуткин.

— Кто сказал? — спросил Янаев. — Из ЦК? Да пошли они…

Той ночью у Лазуткина появился новый закадычный друг: полковник КГБ. Полковник тенью следовал за Лазуткиным, присутствовал при всех его разговорах, наблюдал за тем, как он принимает решения.

— Зачем вы здесь? — спросил его Лазуткин.

— Ради вашей безопасности, — ответил полковник.

Но вскоре поведение кагэбэшника начало меняться. Путч дышал на ладан, и Лазуткин с полковником уже улыбались друг другу. А потом на столе появилась бутылка — вечный мужской примиритель.

— Ваше здоровье! — сказал охранник.

— Ваше здоровье! — откликнулся человек, показавший зрителям Старшего Брата без штанов.

Сын Лазуткина гордился тихим бунтом своего отца, но не мог позвонить и сказать ему об этом. Он был у Белого дома, на баррикадах.

 

20 августа 1991 года

Все три дня путча Ельцин не спал. Ранним утром 20 августа он и его помощники выглянули в окно, обозревая баррикады. Вокруг Белого дома на ночь оставались люди: около десяти тысяч человек. Они сидели вокруг портативных радиоприемников и костров. Но осажденные нервничали. Им нужны были громадные толпы сторонников. А полагаться приходилось на очень сомнительный фактор в истории России: непреклонную волю народа к свободе.

Встречаясь в коридорах, взвинченные люди обменивались слухами. Мужчины в возрасте были обвешаны оружием, которое не держали в руках со времен службы в армии. К ветеранами-афганцам присоединились несколько сотен молодых ребят, работавших в новых сыскных или охранных агентствах, таких как “Колокол” и “Алекс”. В кабинетах по углам, под столами секретарш скапливались груды автоматов, гранат, коктейлей Молотова. Мстислав Ростропович, пару лет назад игравший на виолончели на развалинах Берлинской стены, теперь приехал на родину и несколько часов просидел с автоматом Калашникова в руках, охраняя кабинет Ельцина. В Белом доме собрались известные шестидесятники: Юрий Карякин, Алесь Адамович. Были здесь и политики нового поколения: румяный Сергей Станкевич в кожаной куртке напоминал председателя студенческого совета, который хочет выглядеть крутым; Илья Заславский, хромая, ходил из кабинета в кабинет; ответственный секретарь Конституционной комиссии Олег Румянцев и юрист Сергей Шахрай, склонившись над столами, писали для Ельцина проекты указов.

Люди Ельцина оперативно получали информацию обо всех значимых текущих событиях. Военные звонили с разведданными, российский КГБ делился сведениями о Крючкове. Тем временем в Министерстве обороны Язов негодовал по поводу недостаточной поддержки со стороны КПСС и пассивного сопротивления некоторых его генералов. Из воинских частей один за другим поступали доклады, что там “не готовы” переходить к наступательным действиям, да он и сам понимал, что все пошло не так и что “море крови” принесет не победу, а только еще больший позор.

По мере того как на улицах появлялся общественный транспорт, движение становилось интенсивнее, и у Белого дома, к радости его обитателей, собиралось все больше людей. Листовки распространялись на станциях метро и автобусных остановках. Люди узнавали правду о том, что происходит и что можно сделать. На 10:30 утра Ельцин назначил митинг.

Он обратился к людям с балкона Белого дома, над которым развевалось огромное полотнище с российский триколором. С воинственным видом, возвышаясь над пуленепробиваемым щитом, Ельцин звучным голосом заявил: “Хунта захватила власть без сопротивления и считает, что так же без сопротивления сможет ее удержать”.

“Разве Язов не обагрил руки кровью жителей других республик? Разве не запятнал себя кровью Пуго в Прибалтике и на Кавказе? <…> [Российские] прокуратура и МВД получили распоряжения: все, кто исполняет приказы самозванного комитета, будут преданы суду!

Войска отказались слепо подчиняться путчистам. Я считаю необходимым поддержать эти войска и вместе с ними способствовать сохранению порядка и дисциплины… Я убежден, что здесь, в демократической Москве, агрессия консерватиивных сил не пройдет. Победит демократия. И мы будем оставаться здесь, пока члены хунты не предстанут перед судом!”

Это была не бог весть какая речь, но 100 тысяч демонстрантов увидели символ своих надежд — человека, ради которого они сейчас рисковали. Каковы бы ни были промахи и недостатки Ельцина, сейчас он олицетворял демократию. Избрали его, а не Горбачева. Из всех, кто выступал с балкона, только Елена Боннэр, вдова Сахарова, отнюдь не симпатизант Горбачева, упомянула об этом человеке, который теперь томился в роскошной форосской тюрьме. “У меня были разногласия с Горбачевым, — сказала она, — но он президент нашей страны, и мы не можем позволить прийти к власти сборищу бандитов”.

Олег Калугин, сумевший ускользнуть от рук своих бывших коллег из КГБ, представил некоего генерал-полковника, который обратился к “Володе” Крючкову с призывом прекратить обреченный путч. Любимый в народе комик Геннадий Хазанов изобразил Горбачева (как Рич Литтл изображал Никсона). Пересыпая свою речь фрикативным “г” и грамматическими ошибками, Хазанов произнес голосом Горбачева: “Со здоровьем у меня все в порядке, а чистую политику нельзя делать трясущимися руками”.

Затем у микрофона встал Евгений Евтушенко — поэт, в равной степени непочтительный к власти и склонный к саморекламе.

Нет,

Россия не встанет опять на колени на вечные годы.

С нами — Пушкин, Толстой.

С нами — весь пробужденный народ,

И российский парламент,

как раненый мраморный лебедь свободы,

защищенный народом,

в бессмертье плывет.

Это были далеко не худшие стихи Евтушенко, и митингующим они понравились. Мне, впрочем, больше по душе были авторские частушки, уже ходившие по Москве. Например:

Нам порядок обеспечен,

Комитет нам друг и брат!

Он немного пиночетен

И слегка хусейноват .

Моросил холодный дождик. Через Кутузовский проспект и мост я прошел к Белому дому. По дороге я видел молодых людей — лет по 20 с небольшим, хорошо одетых молодых советских бизнесменов. Они несли из соседней “Пиццы Хат” коробки с пиццей. Другая группа рублевых миллионеров отправилась за провизией в “Макдоналдс”.

Я оставался у Белого дома до ночи. В 16:00 прошел слух, что в здание зашли переодетые в штатское гэбэшники, но их поймали. Потом Ельцин поговорил по телефону с премьер-министром Великобритании Джоном Мейджором и рассказал ему, что к Белому дому движутся танки. Затем оказалось, что это неправда. В Кремле тем временем занимались другими делами. Янаев звонил Саддаму Хусейну и обещал восстановить добрые отношения с Ираком. В итоге путч поддержали Хусейн, Муаммар Каддафи и Фидель Кастро.

Ранним вечером по факсу и телексу начали поступать первые заявления в поддержку сопротивления. Лидеры Казахстана, Украины и других республик, немного поколебавшись, высказались против хунты. Даже председатель украинского КГБ генерал Николай Голушко специально позвонил сказать, что не поддерживает путч. Не менее важным было то, что заговорщики проявляли нерешительность и слабость. Стало известно, что Павлов госпитализирован “с высоким давлением”. Ходили слухи, что Язов и Крючков подали в отставку. Вечно скользкий Лукьянов сообщил одному из помощников Горбачева, что не имеет к путчу никакого отношения. Военачальники, поддерживавшие правительство России, смелели с каждым часом. Генерал-майор Павел Грачев, командующий Воздушно-десантными войсками СССР, несколько раз отказывал командующему сухопутными войсками Варенникову, который просил его подготовиться к атаке на Белый дом. Командующий авиацией Евгений Шапошников даже отдал своим подчиненным приказ быть готовым сбивать вертолеты, летящие к Белому дому. Позже Шапошников признался, что даже думал, если заговорщики пойдут на штурм Белого дома, в ответ произвести воздушный налет на Кремль.

В импровизированном штабе Ельцин, Кобец и Руцкой понимали, что если Белый дом будут штурмовать, то уже скоро — этой ночью. Тем временем вокруг здания собиралось все больше народу. Некоторые комментаторы на Западе говорили, что Москва реагировала на происходящее не так бурно, как Прага в 1989-м, когда на улицы высыпало практически все население города. Это, конечно, верно. Но чехи могли быть уверены, что руководители страны не призовут армию для их подавления. А в Москве находился 50-тысячный контингент, танки стояли у Манежа, Красной площади, на Садовом кольце, на Ленинских горах, в других местах, так что никаких гарантий не было. И какие могли быть гарантии после Баку, Тбилиси, Вильнюса, Риги и Оша?

Вокруг Белого дома люди бродили между баррикадами, шлепая по лужам. Каждую минуту возникали новые слухи и тут же транслировались по радио. Появились самозванные вожаки: они выкрикивали что-то в мегафон — смысла в их заявлениях было мало, но атмосферу это накаляло. Даже просто находиться в такой толпе было нелегко. В какие-то моменты становилось томительно скучно, а потом вдруг появлялся новый тревожный слух, и ты чувствовал, как у тебя стягивает кожу и ты цепенеешь, как перед прыжком с высоты или неминуемой дорожной аварией. Один афганец в потертом камуфляже стоял с палкой в одной руке — для самозащиты и бутылкой водки в другой — для храбрости. Самым успокоительным был вид солдат, подсаживавших детей на броню и заигрывавших с девушками. Вот это внушало надежду.

А еще надежду внушала решимость людей. Возле баррикады на Кутузовском проспекте я встретил женщину средних лет по имени Регина Богачева. Она сказала, что скорее ляжет под танк, чем сдвинется с места. “Я готова умереть вот здесь, на этом самом месте. Я отсюда не уйду. Мне 55 лет, и всю мою жизнь мне в голову вбивали, что надо быть послушным и выполнять команды. Пионеры, комсомол, профсоюзы, КПСС, — все они учили не сопротивляться, не давать сдачи. Быть советским человеком — значило быть винтиком в механизме. А в понедельник утром мне позвонила подруга и сказала: «Включай радио». Но мне и не нужно было его включать. Я слышала грохот собственными ушами. Вышла на балкон и увидела, как по Можайскому шоссе идут танки. Это нелюди! Они всегда считали, что с нами можно делать что угодно! Скинули Горбачева, а теперь угрожают правительству, которое я выбирала! Плевала я на комендантский час. Если будет надо, брошусь под танк. Если понадобится, умру прямо здесь”.

Баталии в редакциях газет тем временем разгорались.

Янаев позвонил Ефимову в “Известия” и приказал больше не печатать указов Ельцина и вообще ничего без санкции хунты. Ефимов, разумеется, с готовностью согласился. Когда одна из сотрудниц “Известий” сказала Ефимову: из-за вашего постыдного поведения “никто из нас не будет свидетельствовать в вашу пользу, если вас будут судить”, тот ее уволил. Он собирался безоговорочно исполнять распоряжения хунты.

Сотрудники “Независимой газеты” день и ночь были “в поле”. Они лихорадочно работали, особенно после того, как обнаружилось, что руки у хунты трясутся. Это был их звездный час. 25-летний политобозреватель Владимир Тодрес сказал, что он и его коллеги рассматривали переворот как ключевое событие в жизни целого поколения, как аналог — в эпоху уличной и медийной активности — XX съезда, который был ключевым событием для поколения оттепели: Карпинского, Горбачева и других. “Для нас путч не просто политика, — говорил потом Тодрес. — Говоря по правде, мы политику ненавидим. Но тут была угроза «поколению Pepsi». Байкеры опасались за свои мотоциклы. Молодые бизнесмены — за свой рынок. Даже рэкетиры, смекнув о своей выгоде, пришли защищать Белый дом. Проститутки, студенты, ученые — все чего-то ждали от новой жизни, и мы не собирались отдавать все это старикам. И вообще — было похоже на отличное кино. Жизнь и искусство перемешались. Мои друзья, которые были в это время за границей, рвали на себе волосы — но не из-за страхов, а потому что пропускали такое. Не попали в кино”.

Роль журналистов в этом кино была великолепной. В первый день путча главный редактор “Независимой” Виталий Третьяков решил не нарушать запрет ГКЧП. Он рассуждал так: быстрые необдуманные действия могут поставить под удар редакцию и погубить газету. Некоторые молодые репортеры пришли от этого решения в ярость, особенно узнав, что наборщики в “известинской” типографии готовы нарушить запрет и печатать их газету. Но Третьяков настоял на своем. Однако 20 августа уже становилось ясно, что у заговорщиков нет ни политической воли, ни механизмов, чтобы начать полномасштабные гонения на прессу. Тогда Третьяков и его команда выпустили размноженный на копировальных аппаратах номер “Независимой газеты” с заголовком на первой полосе: “Бессильный переворот: он еще длится”. В номер заверстали новости о происходящем в Москве и в других городах. Несколько тысяч читателей, сумевших раздобыть экземпляр подпольной газеты, поняли, что действия путчистов сосредоточены главным образом в Москве. Другими местами, где происходили какие-то события, были столицы балтийских республик — там войска оцепили телецентры и другие важные объекты, и Татарстан, власти которого решили, что у них скорее получится стать независимыми от России, если они поддержат переворот. Из атаки на Ленинград ничего не вышло, а в Казахстане, Украине и в других республиках, несмотря на первоначальные колебания руководства, никакие предписания хунты исполнены не были. Практически на всей территории страны люди жили обычной жизнью. Да и в Москве, удалившись на некоторое расстояние от центра, нельзя было догадаться, что произошел путч.

Однако в центре города журналистам “Независимой” работы хватало, особенно Сергею Пархоменко и военному обозревателю Павлу Фельгенгауэру. Во время осады Белого дома Фельгенгауэр постоянно находился внутри, в комнате, превращенной в “командный пункт”, где ельцинский военный штаб вырабатывал оборонную стратегию. Фельгенгауэр, грузный мужчина, свободно говоривший по-английски, не думал, что станет журналистом и военным экспертом. Он был кандидатом биологических наук и добился “определенной международной известности”, защитив диссертацию “Динамика синтеза РНК в процессе созревания ооцитов амфибий”. Мне он разъяснял: “Я ушел из науки, потому что здесь заниматься ею стало невозможно. У нас не было денег даже на пробирки и на корм лягушкам. Поэтому я стал журналистом. Мне всегда нравилось писать”.

Военными предметами Фельгенгауэр увлекался, как американские дети увлекаются бейсболом. Это была игра, комбинация из действий и вычислений. “Павел — как мальчишка, любящий играть в солдатики. Большой 40-летний мальчик, вундеркинд, — говорил Пархоменко. — Ему нравится переворот, потому что можно одновременно играть в солдатики и работать военным корреспондентом”.

Пархоменко не разделял приподнятого настроения, в котором пребывали некоторые его коллеги. “Лично мне было страшно, — признавался он после провала путча. — Я думал, что это конец. Они говорят: не было ничего страшного, никакой опасности. Но это же смешно! Это была война нервов, опасная телефонная война. По телефону передавали приказы и контрприказы. Когда стало известно, что к Белому дому идут танки, российское правительство распорядилось выставить вокруг здания ряд канистр с бензином, чтобы при атаке произошел колоссальный взрыв. Все это время они увеличивали риск кровопролития, устрашая КГБ и путчистов и в сущности используя безоружных людей как щит”.

В Форосе Горбачев слушал радио по транзистору Sony. Несколько раз в день он передавал своим тюремщикам требования: освободить его и дать обратиться к народу. Раиса Максимовна просила его не есть ту еду, которую ему приносят, а есть ту, которой кормят охранников. Она боялась, что мужа отравят или застрелят. “Мы пытались сохранять спокойствие, — вспоминала она потом. — Пытались придерживаться обычного распорядка”. Но это было невозможно. Она страдала еще и оттого, что у нее на время отнялась рука — вероятно, на нервной почве. Поздно ночью зять Горбачева Анатолий снял на видеокамеру обращение Горбачева, о котором сам генсек думал как о своем последнем слове. Он рассказал, что ответил заговорщикам отказом и не отступил от своих принципов.

“Отключены все телефоны правительственной связи… Самолет, который прибыл, чтобы я отбыл в Москву, отозван”.

Горбачев с зятем сделали четыре копии пленки и разрезали их на части. Они надеялись как-то спрятать их и переправить в Москву.

“Меня изолировали от общества, я лишен связи… Все, кто здесь со мной, также находятся, по сути дела, под арестом”.

Помощник Горбачева Черняев предложил: может быть, ему проплыть вдоль берега до безопасной зоны и оттуда связаться с правительством России. Но это был абсурд. Они ничего не могли поделать. Поле битвы было где угодно, только не здесь.

Первые выстрелы раздались перед самой полуночью — далекие хлопки трассирующих пуль. Неужели начался штурм Белого дома?

Генерал Кобец знал, что, когда КГБ и спецчасти прорвутся через баррикады, Белый дом продержится “не меньше 15 минут”. Но в пользу россиян складывались многие обстоятельства. По распоряжению военных из ельцинского штаба защитники построили высокие и крепкие баррикады. Конечно, они вряд ли стали бы препятствием для любой серьезной техники, но само их наличие добавляло неуверенности заговорщикам и нарушало их план.

При звуках выстрелов десятки тысяч человек, которые со всех концов города съехались на защиту Белого дома, начали скандировать: “Позор! Позор!” А затем: “Россия! Россия!”

Только на следующее утро стало общеизвестно, что произошло. Трое протестующих были убиты при столкновении с танками возле баррикад на Садовом кольце. Некоторые демонстранты стали бросать в танки коктейли Молотова. Далеко разносившийся запах горящего бензина еще больше возбуждал наэлектризованную толпу вокруг Белого дома.

Так в истории путча появились три жертвы. Сколько их еще могло быть?

Швея Надежда Кудинова заняла позицию на баррикадах у Кутузовского проспекта. Она вымокла под дождем, и кто-то дал ей сухие носки и обувь. Обычно неприветливые администраторы гостиницы “Украина”, расположенной через дорогу, позволяли женщинам с баррикад приходить в номера поспать по очереди два-три часа. Все это время Надежда слушала “Эхо Москвы”, по которому Руцкой и Хасбулатов просили сохранять спокойствие — призывали к гражданскому неповиновению, но без агрессии. Каждые несколько минут звучали сводки о перемещении войск, оценивалась возможность того, что самолеты-разведчики дадут сигнал к атаке. “Мы все время чувствовали, что мы не одни, они были рядом с нами, — рассказывала Кудинова. — Они говорили с нами особенно, приподнято, так перед смертью люди говорят. Говорили искренне, совершенно открыто, и у нас у всех такое чувство общности было, это невозможно описать. Мы слышали их, а они нас”.

Женщины вывесили на южной баррикаде транспарант, написанный от руки: “Солдаты не стреляйте в матерей!” Они были готовы погибнуть геройской смертью. “Из Белого дома нас просили отходить, не бросаться под танки, если танки придут, — вспоминала Кудинова. — Но мы знали: если они придут, мы встанем у них на пути. Мы обсуждали, что делать с танками, чьи экипажи перейдут на нашу сторону. Поставить их перед баррикадами или позади? Мы решили, пусть машины стоят за нами: если танкистов захватят, путчисты их перестреляют. А они совсем еще молоденькие ребята”.

План штурма Белого дома был простейшим.

Днем 20 августа заместитель министра обороны Владислав Ачалов председательствовал на совещании по поводу операции “Гром”. Участвовали генералы Борис Громов, Павел Грачев, Александр Лебедь и главный военный советник Горбачева Сергей Ахромеев. Здесь же были руководители КГБ — Гений Агеев и Виктор Карпухин, командир элитного спецподразделения “Альфа”. С помощью десантников и войск КГБ “Альфа” должна была, снеся двери из гранатомета, ворваться в Белый дом, занять пятый этаж и арестовать или убить Ельцина. Группе “Б” поручалось подавление очагов сопротивления, а группе “Волна” вместе с другими подразделениями КГБ — арест прочих лидеров РСФСР. В целях оглушения и устрашения защитников танкам стрелять холостыми. Боевым вертолетам обеспечить поддержку с воздуха. Десантироваться на крышу и балконы.

У “Альфы” на счету уже были кровавые и эффективные операции. В 1979 году, перед советским вторжением в Афганистан, подразделение штурмовало дворец афганского диктатора Амина и убило его (все это советская пресса впоследствии назвала “братской помощью афганскому народу”). “Альфа” была головным отрядом и во время вильнюсского побоища в январе.

Хотя намерения самого Крючкова не вызывали сомнения, настроения и намерения других сотрудников КГБ были не столь ясны. Именно источники в КГБ первыми предупредили правительство России, что Ельцина собираются арестовать. Они же передавали российскому правительству важнейшую информацию о системах связи Министерства обороны и самого КГБ. Позже “Московские новости” писали, что именно КГБ предоставил команде Ельцина типографию для печатания листовок, а отставные офицеры, ушедшие в частный бизнес, собрали для фонда российской обороны больше миллиона рублей. В самом начале путча офицеры КГБ среднего звена подписали обращение против хунты.

Информаторы Ельцина из КГБ сообщили ему, что “Альфа” начнет штурм 19 августа в 18:00. Но среди путчистов возникли разногласия. Уже после путча мои источники в госбезопасности рассказывали, что в КГБ и в армии, “на среднем уровне” и на уровне “выше среднего”, не было доверия к верхушке. Эти люди казались динозаврами, и веры им не было. Раз за разом они заваривали кашу — войну в Афганистане, нападения в Тбилиси, Баку и Вильнюсе, — а потом уходили от ответственности. Александр Яковлев говорил мне, что даже такие высокопоставленные генералы, как Громов и Грачев, орденоносные ветераны-афганцы, “работали на тех и на других, поддерживали связь с Белым домом, даже сидя на заседаниях заговорщиков. Они не демократы, но они не хотели проливать кровь ради таких идиотов, как Крючков и Язов”.

На ачаловском совещании генерал Александр Лебедь сказал: “Там толпа. Они строят баррикады. Потерь будет очень много. И в Белом доме вооруженная охрана”.

В этот момент приехал Язов. Он спросил: “Ну, что у нас?”

Ачалов ответил, что у них недостаточно сил для успешного штурма Белого дома. Язов приказал своим людям вызвать подкрепление: “Нельзя терять инициативу”. Но потом к этому вопросу больше не вовращался.

А в это время на отдельном совещании бойцов “Альфы” старший офицер Анатолий Салаев заявил: “Нас хотят сделать виновниками пролитой крови. Пусть каждый из вас поступает в соответствии со своей совестью. Я лично Белый дом штурмовать не буду”. В Тбилиси, Баку и Вильнюсе не только офицеры, но и рядовые армейских частей и специальных подразделений госбезопасности уже поняли, что ответственность за пролитую кровь власть перекладывает на них. Больше они этого допускать не хотели — и уж тем более не собирались убивать своих соотечественников.

Агенты КГБ и сотрудники МВД в штатском тем временем продолжали фотографировать и снимать на видео происходящее в Белом доме и вокруг него. Карпухин подтвердил это позднее в интервью корреспондентам “Литературной газеты”:

— Мы все снимали. Наши люди постоянно находились и среди защитников на улице, и в самом здании. Ночью мы с генералом Лебедем обошли все баррикады. Они были игрушечными, взять их ничего не стоило.

“— Каков был план боевых действий?

— В три часа ночи подразделения ОМОНа очищают площадь, с помощью слезоточивого газа и водометов раскидывают толпу. Наше подразделение выходит за ними… С земли и с воздуха с использованием вертолетов, гранатометов и спецсредств мы занимаем Дом советов. Мои ребята практически неуязвимы. Все это длилось бы минут пятнадцать. В этой ситуации все зависело от меня. Слава богу, у меня не поднялась рука. Была бы бойня, кровавое месиво. Я отказался”.

Правда, КГБ руководствовался и другими, более практическими соображениями. Например, неудобством сажать в дождь вертолет на крышу, специально заваленную обломками мебели и грудами всякого хлама. Или тем, что командующий авиацией Шапошников не позволил воспользоваться для штурма своими вертолетами и даже пригрозил контратакой на Кремль. Боялись и того, что жертв будет очень много. В ту ночь все на баррикадах, в том числе агенты КГБ, понимали, что защитники Белого дома готовы умереть, но не пропустить нападающих. Была и боязнь унижения, а то и возможность неудачи. Ельцин с несколькими помощниками провели ту ночь в подземном бункере за 50-сантиметровой стальной дверью. В КГБ наверняка просчитывали и такой вариант: ценой тысяч жизней Белый дом будет “взят”, но Ельцина в нем не обнаружат. Согласно отчету прокурора, генералы Грачев и Шапошников договорились, что в случае штурма Белого дома они ответят тем, что направят бомбардировщики бомбить Кремль.

В 20:00 члены ГКЧП встретились в Кремле. Янаев сразу ошарашил своих коллег: до него, сказал он, “дошли слухи”, что комитет якобы собирается штурмовать Белый дом. Он предложил сообщить по ТВ, что это неправда. Как рассказали российским прокурорам свидетели, предложение было встречено гробовым молчанием. Янаев сказал: “Неужели среди нас есть кто-то, кто хочет напасть на Белый дом?!”

Никто не ответил. Крючков стал говорить, что вся страна поддерживает комитет. Янаев возразил, что это не так: ему приходят телеграммы, говорящие об обратном. Путчисты надеялись завоевать расположение населения, снизив цены и заполнив магазины товарами, пусть хоть на несколько недель. Но это были фантазии. Они слабо представляли себе, что такое армейские резервы. Продуктов там хватило бы лишь на то, чтобы несколько дней кормить армию.

Путч проваливался. В три часа ночи 21 августа Крючков позвонил в Белый дом. Трубку снял ближайший соратник Ельцина Геннадий Бурбулис.

“Все в порядке, — сказал ему главный кагэбэшник. — Можете ложиться спать”.

 

21 августа 1991 года

Утром на баррикадах тысячи людей проснулись с облегчением: они были живы. Они были здесь и были живы — это было достижение. Разговоры, которые я слышал тем утром, были в основном о гибели трех защитников на Садовом кольце. Собирали по кусочкам информацию, чтобы представить, как вышло, что военные, запаниковав, открыли огонь и убили этих ребят — Дмитрия Комаря, Илью Кричевского и Владимира Усова. Люди у Белого дома были уставшими, чувствовалось общее раздражение и нервозность, которую подпитывали все еще гулявшие слухи. Кто-то продолжал подкрепляться, пуская по кругу бутылки с водкой и армянским коньяком. Надежда Кудинова отправилась домой, ей было приятно, что она сделала то, что должна была. “На баррикадах у всех было невероятное чувство братства. Такого не испытаешь больше нигде, уж точно не в очереди и не в троллейбусе, где тебе мужчина никогда не уступит места. Думаю, в повседневной жизни такое трудно найти. Но здесь обстоятельства были из ряда вон выходящими. И я в эти дни увидела людей совсем с другой стороны. Я не подозревала, что у нас в стране столько добрых людей”.

Чего Кудинова и другие защитники Белого дома действительно еще не подозревали, так это того, что они победили! Путч — в тех пределах, в каких он вообще существовал, — схлопнулся. Против комитетчиков работало все: их растерянность, глупость, пьянство, безволие, просчеты и даже случайные обстоятельства (благословенный дождь!). Было еще и другое: благодаря переменам в общественном сознании не только народ сумел оказать хунте беспримерное сопротивление, но и сами заговорщики далеко ушли от своих предшественников. Хотя у них были те же сталинистские замашки, однако не было беспощадной жестокости — готовности залить город реками крови и, назвав это победой во имя социализма, отправиться смотреть ночью “Веселых ребят”. Размахивая пистолетом, они могли и не выстрелить. Их, как уличную шпану, можно было взять на испуг.

Члены комитета начинали беспокоиться о своем будущем. Олег Бакланов продолжал еще говорить об аресте Ельцина и его сподвижников. “Если мы их не возьмем, они нас повесят”, — сказал он генералу Громову.

Крючков провел совещание на Лубянке, Язов — в Министерстве обороны, Янаев — в Кремле. На всех трех сепаратных совещаниях обсуждалось, как выйти из ситуации.

“Нужно решить, что делать”, — сказал Язов подчиненным. Те были единодушны: вернуть войска в части, отменить комендантский час. Язов знал, что некоторые из этих офицеров не подчинялись его приказам, а кто-то даже поставлял информацию Ельцину. И он согласился, беззлобно добавив: “Я Пиночетом не буду”. Генералы настоятельно советовали Язову выйти из ГКЧП, но тут он отказался.

“Я не мальчик, — сказал он, вставая с кресла. — Что это за поведение: сегодня вошел, завтра вышел… Жалею, что я во все это ввязался”.

Ельцин повесил трубку: переворот был кончен. Ему позвонил Крючков и предложил вместе отправиться в Форос. Ельцин понимал, что это в принципе может быть и ловушкой: Крючков мог попытаться выманить его, арестовать, и хунта продолжила бы существовать. Но это смахивало на безумие. Ельцин принял решение, что пошлет в Форос вице-президента Руцкого и премьер-министра Ивана Силаева.

— Мы сделали этих сволочей, — сказал Ельцин Бурбулису. — Разбегаются!

Отход начался после 11 утра, первыми развернулись и уехали танки, стоявшие у Красной площади. В час дня колонны тяжелой бронетехники быстро двигались по главным артериям Москвы прочь из города. Нескончаемые вереницы танков и бронетранспортеров, нещадно давя мягкий асфальт, отбывали в свои части.

Я прыгнул в машину Дебби Стюарт, моей коллеги из Associated Press, и мы на бешеной скорости помчались, догоняя, обгоняя и курсируя вдоль танковой колонны. Мы смотрели на солдат — они ехали с поразительно веселыми лицами. Все несостоявшиеся завоеватели, будь то армии Наполеона или Гитлера, всегда бежали из Москвы и из России в отчаянии и посрамлении. Но эти солдаты уходили с чувством облегчения и такой радостью, словно стали победителями в битве века. Ленинский проспект дрожал от идущих танков. Я ощущал эту вибрацию в горле, в ступнях и пальцах. А сидевшие на бронетранспортерах солдаты, 18–19-летние ребята, улыбались и смеялись. Худшего не произошло. Они не опозорили себя. Им не пришлось стрелять в своих братьев и сестер, матерей и отцов. Пожилые женщины, радуясь, кидали молоденьким танкистам красные гвоздики и белые розы. Дорожные рабочие, стоя на обочине, аплодировали колонне. Солдаты в ответ показывали большой палец и хлопали в ответ.

“Все кончилось! Приказ отступить! — выкрикивал офицер, перекрывая грохот техники. — Слава богу, идем домой!”

Когда мы проезжали мимо громадного плаката на Ленинском проспекте (“СССР — оплот социализма”), к обочине прижалась “лада”. Из окна высунулся мужчина (его звали Сергей Павлов) и крикнул нам, что поедет за колонной до самой воинской части: “Хочу точно знать! Убедиться, что танки действительно вывели!”

И начались “форосские гонки”: к Горбачеву почти одновременно вылетели представители Ельцина — вице-президент Руцкой и премьер-министр Силаев, и путчисты — Язов, Бакланов, Тизяков и Крючков. Делегации летели разными самолетами. Лукьянов поступил еще интереснее: сел в третий самолет, как бы подчеркивая собственную нейтральность. С собой он прихватил заместителя генсека ЦК КПСС Владимира Ивашко.

Пока делегации летели на юг, Янаев в растрепанных чувствах сидел в своем кабинете. К нему вошли сотрудники аппарата Горбачева, все это время работавшие на том же этаже.

Янаев, дергая щекой, спросил:

— Уже всех арестовали?

— Да, — соврал ему бывший литейщик Вениамин Ярин.

Янаев начал оправдываться: заговорщики угрожали ему тюрьмой и “трибуналом”, если он откажется, он пошел с “ними”, чтобы меньше было крови — вероятно, имея в виду собственную кровь, а не кровь москвичей.

“Вид у Янаева действительно был неважный. Заметно было, что он сильно нервничает”, — вспоминал потом Ярин. И уточнял: “По его поведению можно было сказать, что он пропьянствовал всю ночь”.

Эту ночь Янаев провел в своем кабинете. Когда Ярин пришел его будить, на полу валялись пустые бутылки. Добудился он Янаева с трудом, и тот не сразу мог понять, где находится и кто перед ним. Все было так, как написал Джим Хогленд в своей статье для The Washington Post: путч начался с Достоевского, а закончился братьями Маркс.

Руцкой летел с отрядом — 50 десантников из Рязанского училища. В самолете они проверяли автоматы. Когда один полковник заметил, что, если на даче возникнут сложности, “мы всех положим и прорвемся”, ему возразил Вадим Бакатин, либеральный министр внутренних дел, которого Горбачев во время своего “правого поворота” сместил с должности. Бакатин предложил военным, наоборот, держаться в тени и не поддаваться на провокации. “Если хоть один выстрел прозвучит, труп Горбачева повесят на нас”, — жестко сказал Бакатин. Военные решили остаться в самолете.

В Форосе российскую делегацию пропустили на территорию дачи, но они видели на деревьях и балконах снайперов. В безопасности они себя почувствовали, только оказавшись внутри, в доме. Ни нападения, ни провокаций тем не менее не было. Очевидно, что охранникам из КГБ дали приказ не чинить препятствий.

Горбачев согласился принять только российскую делегацию. С Крючковым и Язовым он встречаться отказался. Здороваясь с Руцким и остальными, Горбачев выглядел усталым, но явно испытывал невероятное облегчение. На нем был светло-серый свитер и брюки цвета хаки. От нервного возбуждения его била дрожь, и он все время повторял, что против законно избранного президента, Верховного главнокомандующего, был составлен заговор, что у него забрали чемоданчик с секретными ядерными кодами, что это “кощунственный акт”. “Я хочу заявить одну вещь, — говорил Горбачев. — Не было никаких соглашений. Я занял твердую позицию, требовал немедленного созыва Съезда народных депутатов или Верховного Совета. Только они могли решать насущные вопросы. В любом другом случае мне оставалось бы только самоубийство. Иного выхода не было… Мне отрезали все линии связи. Морская блокада. Вокруг войска. Полная изоляция”.

Бакатин и Евгений Примаков, сохранившие верность Горбачеву и поддержавшие сопротивление, втолковывали своему шефу, какую выдающуюся роль сыграл Ельцин и что по возвращении в Москву о всех конфликтах надо забыть. Горбачев это обещал. Кое-кто из делегатов не слишком учтиво напомнил Горбачеву, что все заговорщики были его доверенными лицами. Горбачев признал, что это так. “Я полностью доверял этим людям, полагался на них. Меня подвела доверчивость. Наверное, доверять людям — это неплохо, но не до такой степени”.

Когда кто-то предложил издать указ о восстановлении Горбачева в должности президента, тот горячо воскликнул: “Я не переставал быть президентом!” Россказни о своей болезни он назвал чепухой и абсурдом. Силаев привез с собой двух врачей-кардиологов, но их услуги не понадобились. По словам Силаева, Горбачев выглядел на удивление хорошо. А вот о Раисе Максимовне этого сказать было нельзя. Увидев, как она неуверенно спускается по лестнице, чтобы поздороваться с прибывшими, делегаты были потрясены. “Она была в ужасном состоянии, — вспоминал Владимир Лысенко. — Шла нетвердым шагом, но подошла к каждому и поцеловала”.

— Ну что, полетим сегодня домой? — спросил Горбачев у жены.

— Да, — тихо ответила она. — Летим прямо сейчас.

Перед вылетом Горбачев коротко переговорил со своим старым другом и однокашником Лукьяновым. Тот сразу начал объясняться: как трудно было бы ему созвать экстренное заседание Верховного Совета, как он пытался противостоять перевороту.

Горбачев не желал слушать.

— Мы знакомы 40 лет! — воскликнул он. — Перестань врать! Прекрати вешать мне лапшу на уши!

Президентский самолет Ил-62 с бортовой надписью “СССР” стоял на взлетно-посадочной полосе. В нескольких сотнях метров от него, рядом с истребителями МиГ-29, стоял небольшой Ту-134 — самолет Руцкого. ЗИЛы ездили от одного самолета к другому: решили создать впечатление, будто Горбачев сел в свой самолет. Но это было не так: он сел в Ту-134.

На поле Горбачев подошел к министру гражданской авиации и своему личному пилоту и сказал: “Пожалуйста, не обижайтесь, но сейчас я полечу на другом самолете. Поймите. Я поступаю так, как надо”.

“Пойдем садиться, — попросила Раиса Максимовна, — только с теми, кто за нами прилетел”.

В 20:00 “Вести”, новостная программа российского телеканала, вернулась в эфир. Ведущий Юрий Ростов, которого отстранил от работы глава ВГТРК Леонид Кравченко, лучась от радости и широко улыбаясь, едва сдерживал слезы. “Поздравляю всех! С путчем покончено!” — объявил он.

Ростов не старался сохранять объективность и не скрывал своего презрения к людям, которых иронически именовал “спасителями Отечества”. Он говорил российским телезрителям: “Мы не должны повторять опасных ошибок Михаила Горбачева: три последних дня доказали, что КГБ — одна из главных сил, стоящих на пути реформ”. Сообщив все прекрасные новости этого дня, он с особым удовольствием зачитал сообщение об отстранении от должности “человека, столь любимого нами и столь ценимого вами, дорогие телезрители: Леонида Петровича Кравченко”.

Было раннее утро. Горбачев сидел в салоне самолета впереди вместе со своими измученными родными. Внучка, завернутая в плед, спала на полу. Руцкой и Силаев тихо, чтобы никого не будить, разговаривали с Горбачевым. Открыли бутылку вина, выпили за провал путча.

А в хвосте самолета в полном одиночестве сидел арестованный Крючков, откинув назад голову и закрыв глаза. Он не спал и ни с кем не заговаривал, и никто не заговаривал с ним. Вооруженная охрана следила за каждым его движением.

Когда самолет приземлился в московском аэропорту Внуково, российские делегаты попросили Горбачева не выходить, подождать, пока охрана убедится в полной безопасности. Десантники с автоматами спустились первыми и осмотрели поле. Ничего подозрительного не было, никаких сюрпризов. Заговор выветрился. Наконец в дверном проеме показался Горбачев, в бежевой ветровке, загорелый, что в тех обстоятельствах выглядело странновато. У него на лице было радостное и слегка боязливое выражение — как будто он не знал, что его ждет. Следом за ним шла его дочь в джинсовой мини-юбке, за ней Раиса Максимовна и сонная внучка. Раиса Горбачева выглядела потухшей и изможденной.

С первой минуты, как Горбачев сошел с трапа, ему наперебой начали твердить, что он вернулся в “другой город”, даже в “другую страну”. С “рабской покорностью”, о которой сокрушались поэты, начиная с Пушкина, было покончено, и Горбачев, кажется, с этим соглашался. Он не мог позволить себе не соглашаться. По крайней мере, это он понимал.

Горбачев остановился перед телекамерой. Но, прежде чем кто-то не успел задать хоть один вопрос, Евгений Примаков сказал: “Нет, Михаил Сергеевич устал. Нас ждет машина, поедем”.

“Подожди, — остановил его Горбачев. — Дай еще подышать московским воздухом свободы”.

На взлетно-посадочной полосе Крючкова, Язова и Тизякова ждали представители российской прокуратуры.

“Неужели люди считают наши действия настолько ужасными? — спросил Крючков. — Ну, в любом случае теперь комитету конец”.

Один из ближайших соратников Ельцина Сергей Шахрай рассказывал, что Крючков “при задержании полностью утратил самообладание. У него тряслись руки, дергалось лицо, он не узнавал своих вещей. Он был в шоке… Язов вел себя гораздо уравновешеннее, держал себя в руках, хотя был мертвенно бледен. Первым делом он попросил помочь его больной жене… Тизяков выглядел обычно, но был просто переполнен ненавистью. Казалось, что он может вцепиться зубами и растерзать любого, кто к нему приблизится”.

Те, кто устроил заговор, чтобы спасти империю, теперь были арестованы. У них отобрали шнурки, ремни и все колюще-режущие предметы. Стандартная процедура.

Заговорщики начали путч, чтобы спасти советскую империю и свое положение. Провал путча нанес империи смертельный удар. Ни балтийские движения за независимость, ни российские либералы не сделали для ее краха столько, сколько заговорщики. Теперь это понимал и Язов. “Все ясно, — говорил он, когда его вели в автофургон с решетками на окнах. — Вот я старый дурак! Надо же мне было так вляпаться!”