Тогда ему пришла в голову адская мысль. Он стал соображать, не найдется ли на свете каких-нибудь презренных людей, к которым римская буржуазия питала бы еще большую ненависть, нежели к нему, и на которых можно было бы свалить это гнусное преступление, поджог города. Он вспомнил о христианах. Отвращение, которое они выказывали к храмам и к наиболее почитаемым римлянами сооружениям, придавало достаточно правдоподобия идее, будто они были виновниками пожара, имевшего своей целью уничтожить эти святилища. Угрюмый вид, с которым они смотрели на монументы, сам по себе представлялся оскорблением отечества. Рим был весьма религиозным городом, и человек, протестующий против национальных культов, был в нем достаточно заметен. Надо припомнить, что некоторые евреи ригористы доходили до того, что не хотели даже прикасаться к монетам с изображением императора и считали таким же крупным преступлением смотреть на такое изображение или носить его, как и воспроизводить его. Другие отказывались проходить через городские ворота, увенчанные какой-либо статуей. Все это вызывало со стороны народа насмешки и раздражение. Быть может, так же речи христиан о великом пожаре при конце мира, их зловещие пророчества, их усиленные повторения, что наступает кончина мира и что она произойдет через посредство пламени, со своей стороны, содействовали тому, что их принимали за поджигателей. Возможно даже допустить, что многие из верующих были неосторожны и своим неблагоразумным поведением давали повод к обвинениям их в том, будто они хотели во что бы то ни стало оправдать предсказания своих оракулов и разыграть прелюдию к истреблению мира небесным огнем. Какое же искупление, piaculum, может быть более действительным, нежели казнь людей, которые враждебно относятся к богам? Видя, что их жестоко истязают, народ заговорит: «А! вот кто виновен!» Надо припомнить, что общественное мнение считало бесспорными самые гнусные преступления, приписываемые христианам.
Конечно, мы с негодованием отвергаем мысль, чтобы набожные ученики Иисуса могли быть сколько-нибудь повинны в преступлении, в котором их обвиняли; заметим только, что многие данные могли ввести общественное мнение в заблуждение. Они не были виновны в этом пожаре, но, наверное, радовались ему. Христиане желали гибели общества и предсказывали эту гибель. В Апокалипсисе тайные молитвы святых зажигают землю, вызывают землетрясения. Во время самого бедствия отношение к нему верующих должно было представляться двусмысленным; некоторые из них, без сомнения, не обнаруживали ни малейшего сожаления по поводу храмов, уничтоженных огнем, или даже не скрывали при этом некоторого удовлетворения. Можно себе представить какое-нибудь маленькое общежитие, где-либо в недрах Транстеверина, в собраниях которого повторяли друг другу: «Разве мы этого не предсказывали?» Но часто бывает опасно оказаться слишком верным предсказателем. «Если бы мы хотели отомстить за себя, — говорит Тертуллиан, — нам довольно было бы одной ночи, нескольких факелов». Обвинение в поджигательстве часто падало на евреев, благодаря их обособленной жизни. Это же преступление было одним из тех flagitia cohaerentia nomini, которые входили в определение христианина.
Таким образом, никаким способом не содействуя катастрофе 19 июля, христиане все же могли прослыть, если можно так выразиться, за поджигателей в мыслях. Спустя четыре с половиной года Апокалипсис дает нам целую песнь о пожаре Рима, по всей вероятности, заимствовавшую не одну черту в событии 64 года. Разрушение. Рима было, конечно, мечтой евреев и христиан; но у них это и было только мечтой; благочестивые сектанты, наверное, довольствовались тем, что воображали, как святые и ангелы на небесах рукоплещут зрелищу, которое в их глазах представляется справедливым возмездием.
С трудом можно поверить, чтобы мысль обвинить христиан в июльском пожаре сама собой пришла в голову Нерону. Разумеется, если бы цезарь знал ближе добрых братьев, он бы их не ненавидел. Естественно, что христиане не могли понять заслуги, которая заключается в позировании в качестве «первого любовника» на авансцене общества своей эпохи. Нерона же выводило из себя, когда не признавали его артистического таланта и искусной игры. Но, без сомнения, Нерон только слыхал толки о христианах и никогда не имел личных отношений с христианами. Кто же внушил ему жестокий замысел, о котором идет речь? Прежде всего возможно, что подозрения возникали в разных пунктах города. В ту эпоху официальному миру секта была уже достаточно известна. О ней много толковали. Мы видели, что у Павла были сношения с лицами, состоявшими на службе в императорском дворце. Довольно странно, что в числе предсказаний, сделанных некоторыми лицами Нерону, ему было обещано, что в случае его низложения с императорского престола он получит владычество над Востоком, и именно над Иерусалимским царством. Мессианские идеи нередко принимали у римских евреев форму туманных надежд на образование восточно-римской империи: впоследствии подобными фантазиями воспользовался Веспасиан. Со времени ветвления на престол Калигулы и вплоть до смерти Нерона еврейские интриги в Риме не прекращались. Евреи много содействовали вступлению на престол и поддержке семьи Германика. Через посредство ли Иродов, через посредство ли других интриганов, они наводняли дворец, слишком часто с исключительною целью погубить своих недругов. Агриппа II был очень силен при Калигуле и при Клавдии; когда он находился в Риме, то играл в нем роль весьма влиятельной особы. С другой стороны, Тиверий Александр занимал высшие должности. Наконец, и Иосиф обнаруживает довольно большую благосклонность к Нерону, находит, что его оклеветали, приписывает все его преступления окружающим его дурным людям. Поппею он изображает в виде благочестивой женщины, так как она благоволила к евреям, поддерживала сборы ревнителей, быть может, также усвоила себе отчасти их обряды. Он знал ее в 62 или 63 году, через ее посредство добился помилования арестованных еврейских священников и сохранил о ней самое благодарное воспоминание. Нам известна трогательная эпитафия еврейки, по имени Эсфирь, уроженки Иерусалима и вольноотпущенной Клавдия или Нерона; она поручает своему другу Арескузу наблюсти, чтобы на ее надгробном камне не было высечено чего-либо противного Закону, как, например, буквы D.M. В Риме были актеры и актрисы еврейского происхождения; при Нероне это был простейший способ приблизиться к императору. В частности, называют некоего Алитира, еврейского мима, которого очень любили Нерон и Поппея; через его посредство Иосиф получил доступ к императрице. Нерон, полный ненависти ко всему римскому, любил обращаться к Востоку, окружать себя людьми с Востока, завязывать интриги на Востоке.
Достаточно ли всего этого для того, чтобы создать правдоподобную гипотезу? Позволительно ли приписывать ненависти евреев к христианам жестокий каприз, подвергнувший самых безобиднейших людей чудовищнейшим пыткам? Конечно, весьма досадно, что евреи завязали тайные сношения с Нероном и Поппеей в тот момент, когда император замыслил гнусную интригу против учеников Иисуса. В частности, в то время Тиверий Александр был в полной силе у императора, а такой человек должен был не терпеть святых людей. Обыкновенно римляне смешивали между собой евреев и христиан. Почему же в данном случае они их так хорошо различали? Почему в этот раз евреев не трогали, хотя римляне чувствовали к ним такую же моральную антипатию и те же религиозные предубеждения, что и к христианам? Казни евреев были бы столь же действительными piaculum. Климент Римский, или автор (наверное, римлянин) послания, приписываемого ему, в том месте, где он делает намек на избиения христиан, совершенные по повелению Нерона, объясняет их весьма для нас непонятным, но очень характерным способом. Все эти бедствия у него являются «результатом ревности», и под словом «ревность» здесь, очевидно, разумеются внутренние раздоры, вражда между членами одного и того же братства. Отсюда рождается подозрение, поддерживаемое тем несомненным фактом, что до разрушения Иерусалима евреи действительно преследовали христиан и ничем не пренебрегали, лишь бы их уничтожить. По весьма распространенному преданию IV века, смерти Павла и даже Петра, которые относились к гонениям христиан 64 года, имели своей причиной обращение в христианство одной из любовниц и фаворита Нерона. Другое предание приписывало эти казни интриге Симона Волхва. Но с таким сумасбродным субъектом, каким был Нерон, всякие предположения рискованны. Быть может, то обстоятельство, что выбор для страшного избиения пал именно на христиан, объясняется лишь прихотью императора или Тигеллина. Нерону не требовалось никакого пособника для того, чтобы задумать план, способный по своей чудовищности сбить с толку все обычные правила исторической индукции.
Сперва было арестовано некоторое число лиц, заподозренных в принадлежности к новой секте; они были скучены в тюрьме, которая уже сама по себе представляла пытку. Все они признали свое вероисповедание, а это могло считаться равносильным признанию в преступлении, так как сама их вера уже была преступлением. За этими первыми арестами последовало огромное количество других. Большая часть обвиняемых была, по-видимому, прозелитами, соблюдавшими заповеди и предписания Иерусалимской Церкви. Недопустимо, чтобы истинные христиане оговаривали своих братьев; но могли быть захвачены бумаги; некоторые неофиты, только что принятые, могли не выдержать пытки. Все были поражены многочисленностью приверженцев этих туманных учений; об этом говорили с некоторым ужасом. Все рассудительные люди находили, что обвинение в поджоге не доказано. «Истинное их преступление — это ненависть их к роду человеческому», — говорили некоторые. Многие серьезные римляне, хотя были убеждены в том, что виновником пожара был Нерон, видели в этой облаве, устроенной полицией, хороший способ избавиться от весьма смертоносной чумы. Тацит был того же мнения, хотя и испытывал некоторую жалость. Что же касается Светония, то он относит к числу похвальных мероприятий Нерона казни, которым он подвергнул приверженцев нового и зловредного суеверия.
Казни эти представляли собой нечто ужасное. Никогда не видано было такой утонченной жестокости. Почти все арестованные христиане были humiliores, люди ничтожные. Казнь, предназначаемая таким несчастным в случае обвинения их в оскорблении величества или в святотатстве, заключалась в том, что их отдавали на съедение диким зверям или сжигали живыми в цирке, причем это сопровождалось жестокими бичеваниями. Одной из самых отвратительных черт римских нравов было превращение казни в торжество, зрелища избиения в общественные игры. Персии были знакомы в эпохи господства фанатизма и террора страшные истязания; она не раз вкусила в них нечто вроде мрачного наслаждения; но до римского владычества никогда еще не делали из этих ужасов общественного развлечения, предмета смеха и рукоплесканий. Цирки обратились в лобное место; суды поставляли действующих лиц для арены. Приговоренных к смерти со всех концов света направляли в Рим для пополнения цирка и увеселения народа. Прибавьте к этому свирепую строгость правосудия, благодаря которой самые обыкновенные проступки карались смертью; прибавьте еще многочисленные судебные ошибки, как результат недостатков уголовного судопроизводства, и тогда станет понятным полнейшее извращение идей. На приговоренных к смерти смотрели скорее как на несчастливцев, нежели как на преступников; в общем, их считали почти невинными, innoxia corpora.
На этот раз к варварству мучений присоединили еще и осмеяние. Осужденных приберегали для празднества, которому, без сомнения, был сообщен характер искупительной жертвы. В Риме насчитывалось немного столь необычайных дней. Во время ludus matutinus, утренних игр, посвященных травле диких зверей, римлянам представилось неслыханное зрелище. Осужденных вывели зашитыми в шкуры диких животных на арену, и здесь они были растерзаны собаками; других распинали на крестах, третьи, наконец, одетые в туники, пропитанные маслом и смолой, были привязаны к столбам, чтобы служить вместо факелов для освещения празднества ночью. Когда наступила ночь, эти живые факелы были зажжены. Для этого зрелища Нерон предоставил свои великолепные сады по ту сторону Тибра, занимавшие место нынешнего Борго, площади и церкви Св. Петра. Здесь находился цирк, начатый Калигулой и продолжавший строиться при Клавдии; границу его составлял обелиск, привезенный из Гелиополиса (тот самый, который ныне стоит в центре площади Св. Петра). Это место уже служило однажды ареною для избиения при свете факелов. Калигула устроил себе здесь прогулку, во время которой при свете факелов были обезглавлены многие римские консуларии, сенаторы и дамы. Мысль заменить факелы человеческими телами, пропитанными воспламеняющимися веществами, могла показаться гениальной. Как казнь, это сожжение заживо не было новинкой; это было обычным наказанием для поджигателей, которое носило название tunica molesta; но иллюминации для этого способа казни все-таки еще никогда не делали. При свете этих ужасных факелов Нерон, который ввел в моду вечерние скачки, показывался на арене, то вмешиваясь в толпу зрителей в костюме жокея, то управляя колесницей и стараясь заслужить аплодисменты. Однако при этом обнаруживались некоторые признаки сострадания. Даже люди, считавшие христиан виновными и признававшие их заслуживающими подобной казни, ужаснулись от подобных жестоких развлечений. Люди благоразумные хотели бы, чтобы совершалось лишь то, чего требует общественная польза, чтобы город был очищен от опасных людей, но никак не получалось бы такого впечатления, будто преступники приносятся в жертву жестокосердию одного человека.
Женщины и девушки подверглись страшной участи при этих ужасных зрелищах. Нет имени тем недостойным истязаниям, какие были над ними совершены для общего удовольствия. При Нероне вошло в обычай заставлять осужденных исполнять в цирке мифологические роли, сопряженные с неизбежной смертью их исполнителей. Подобные отвратительные представления, при которых с помощью искусных машин достигались удивительные эффекты, были в то время новинкой; Греция была бы удивлена, если бы ей вздумали внушить подобную попытку применить зверство к эстетике, сочетать искусство с пытками. Несчастного выводили на арену в богатом костюме бога или героя, обреченного на смерть, и затем казнь его происходила в виде трагической сцены из мифов, воспетых поэтами или увековеченных скульпторами. Иногда это был Геркулес в неистовстве, сожигаемый на горе Эте, старающийся сорвать со своего тела пылающую смоляную тунику; то изображался Орфей, разрываемый на части медведем, или Дедал, низвергнутый с неба и преданный на съедение зверям, Пасифая, отданная в добычу быка, умерщвление Аттиса; иногда ставились на сцене ужасные маскарады, в которых мужчины были одеты жрецами Сатурна, а женщины жрицами Цереры с повязками на лбу; наконец, в других случаях ставились целые драматические пьесы, в заключение которых герой действительно был предаваем смерти, подобно Лавреолу, или изображались такие трагические события, как, например, история Муция Сцеволы. В заключение являлся Меркурий с раскаленным железным прутом, которым он прикасался к каждому телу, чтобы посмотреть, не дрогнет ли оно; прислужники, замаскированные Плутоном или Орком, утаскивали трупы за ноги, приканчивая молотом все, что еще трепетало.
Самые почтенные христианские дамы должны были испытать подобные зверства. Одни из них исполняли роль Данаид, другие роль Дирцеи. Трудно себе представить, с какой стороны миф о Данаидах мог служить темой для кровавых представлений. Казнь, которая, судя по всем мифологическим преданиям, была предназначена для этих преступных женщин и которая изображалась в лицах, была бы недостаточной, чтобы удовлетворить Нерона и привычных посетителей его цирка. Быть может, они дефилировали со своими урнами и в заключение погибали под смертельными ударами актера, изображавшего собой Линцея. Быть может, изображалось в лицах, как Амимона, одна из Данаид, подвергается преследованию сатира и как затем ее насилует Нептун. Быть может, наконец, эти несчастные последовательно переносили перед зрителями ряд мучений Тартара и погибали лишь по прошествии целых часов истязания. Изображение ада на сцене было тогда в моде. За несколько лет перед тем (в 41 году) появилась в Риме имевшая большой успех труппа египтян и нубийцев, которая давала ночные представления, причем в известном порядке показывались все ужасы подземного царства, согласно живописи, уцелевшей в Фивах, а именно в гробнице Сети I.
Что же касается казни Дирцеи, то в этом отношении не остается места сомнениям. Всем известна колоссальная группа, которая называется Фарнезийский Бык и ныне находится в музее в Неаполе. Амфион и Цет привязывают Дирцею к рогам дикого быка, который должен проволочить ее тело по утесам и терниям Киферона. Это весьма посредственное изваяние из мрамора, перевезенное в Рим во времена Августа, было предметом всеобщего восхищения. Можно ли было найти более подходящую тему для того отвратительного искусства, которое было пущено в ход жестокостью той эпохи и которое заключалось в изображении в виде живых картин знаменитых скульптурных произведений? Одна надпись и одна фреска в Помпее, по-видимому, доказывают, что эта ужасная сцена часто была представляема в цирках, когда казни подвергалась женщина. Обнаженное тело несчастной привязывали за волосы к рогам бешеного быка под сладострастными и похотливыми взорами толпы озверелого народа. Некоторые из христианок, замученные таким образом, были слабого телосложения; они выказывали нечеловеческое мужество; но гнусная толпа обращала внимание только на распоротые животы и истерзанные груди.
Нерон, конечно, присутствовал при этих зрелищах. Так как он был близорук, то во время боя гладиаторов он следил за представлением, приставляя к глазу двояковогнутый изумруд, служивший ему лорнетом. Он любил ставить напоказ свое знакомство с правилами скульптуры; уверяют, что даже над трупом своей матери он высказывал по поводу его гнусные замечания, одобряя одни формы, порицая другие. Тело, трепещущее под зубами зверя, бледная робкая девушка, целомудренным жестом старающаяся прикрыть свою наготу и вслед за тем поднятая быком на рога и разорванная им в клочья об булыжники арены, должны были представлять пластические формы и краски, достойные такого знатока, как Нерон. И он присутствовал при этом в первом ряду, в podium, среди весталок и курульных чинов, со своей нескладной фигурой и подслеповатым видом, с голубыми глазами, белокурыми, завитыми в несколько ярусов волосами, со зловещей губой, со злым и в то же время глупым видом толстого ротозея, надутого чванством, между тем как воздух, пропитанный испарениями крови, оглашался резкими звуками меди. Без сомнения, он при этом рассуждал с видом артиста о целомудренных позах этих новых Дирцей, и можно себе представить, как он уверял, что некоторый вид покорности своей судьбе придает этим непорочным женщинам, которым предстоит тут же быть разорванными на части, такую прелесть, какая раньше ему была неизвестна.
Память об этой отвратительной сцене долго сохранялась еще при Домициане, когда при театральном представлении актера предавали смерти сообразно требованиям его роли, в особенности, например, роли Лавреола, исполнителя которой подвергали действительно смертной казни на кресте, все вспоминали о piacula 64 года и высказывали предположение, не принадлежит ли преступник к поджигателям города Рима. По-видимому, с этой же эпохи появились названия sarmentitii или sarmentarii (люди, обреченные костру), semaxii и народный крик «христиан на растерзание львов». Нерон как бы обдуманно отметил нарождающееся христианство неизгладимым отпечатком; отныне кровавое родимое пятно мученичества на челе Церкви никогда не сотрется.
Те из братьев, которые не были замучены, в известной степени имели свою долю в испытаниях, так как они высказывали свое сострадание к несчастным и усердно посещали их в тюрьмах. Нередко они добивались этой опасной милости ценой всего своего состояния. Пережившие этот кризис были таким образом совершенно разорены. Но они об этом почти и не думали; они видели перед собой только «непреходящее имущество на небесах» и постоянно повторяли: «Еще немного, очень немного, и Грядущий приидет и не умедлит».
Так началась эта необычайная поэма христианского мученичества, эта эпопея амфитеатра, которой суждено было продолжаться двести пятьдесят лет и среди которой народилось облагораживание женщины, восстановление раба в своих правах, при посредстве таких эпизодов, как мученичество Бландины, распятой на кресте и ослеплявшей глаза своих собратьев до того, что они видели в кроткой и бледной невольнице образ распятого Иисуса; как случай с Потамиеной, которую защитил от оскорблений толпы молодой воин, конвоировавший ее на казнь; как ужас, охвативший толпу при виде обнаженной груди Фелицаты; как мужество Перпетуи, закалывавшей булавками на арене свои волосы, растрепанные животными, для того, чтобы не иметь скорбного вида. Легенда рассказывает, что одна из таких святых мучениц, идя на казнь, заметила молодого человека, который, тронутый ее красотой, смотрел на нее с состраданием. Ей захотелось оставить что-нибудь ему на память о себе, и она бросила ему покрывало, которым была прикрыта ее грудь; очарованный этим залогом любви, молодой человек спустя мгновение принял и сам мученическую кончину. Таково было действительно опасное обаяние этих кровавых драм, происходивших в Риме, в Лионе, в Карфагене. Страсть, овладевшая страдальцами в цирках, сделалась заразительной, подобно самоотверженности «жертв» при Терроре. В представлении той эпохи христиане являются прежде всего сектой, которая упорно стремится к страданию; отныне желание смерти становится ее отличительным признаком. Для того, чтобы остановить чрезмерное стремление к мученичеству, понадобилась самая страшная угроза — угроза обвинения в ереси, отлучения от Церкви.
Нельзя в достаточной степени строго осудить ошибку, которую совершали просвещенные классы империи, вызвав эту горячечную экзальтацию. Пострадать за свою веру — дело для человека до такой степени приятное, что одной этой притягательной силы достаточно, чтобы заставить уверовать. Не один верующий бывал обращен по одной только этой причине; на Востоке бывали даже такие случаи, что обманщик лгал ради удовольствия солгать и пасть жертвой своей лжи. Нет скептика, который не глядел бы на мученика завистливым оком и не ревновал бы его к высшему счастью, какое заключается в подтверждении какой-либо идеи. Сверх того, таинственный инстинкт всегда заставляет нас принимать сторону преследуемых. Тот, кто воображает, будто возможно остановить религиозное или социальное движение репрессивными мерами, доказывает этим только то, что он совершенно не понимает человеческого сердца и обнаруживает сверх того полное неведение истинных способов политического воздействия.
То, что случилось один раз, может опять повториться. Тацит отвернулся бы с негодованием, если бы ему показали будущность тех самых христиан, к которым он относился с таким презрением. Порядочные римляне запротестовали бы, если бы кто-либо, одаренный пророческим духом, осмелился сказать им: «Эти поджигатели будут спасением мира». Отсюда вытекает осуждение всякого догматизма консервативных партий и Признание за нашим сознанием неисправимого недостатка впадать в заблуждения и произносить превратные суждения. Презренные, от которых отворачивались все порядочные люди, сделались святыми. Нехорошо, если бы подобного рода опровержения часто повторялись. Благо общества требует, чтобы его приговоры не слишком часто отменялись. Со времени осуждения Иисуса, с того времени, как мученики одержали победу в своем восстании против закона, в области социальных преступлений всегда наблюдается как бы тайная апелляция состоявшегося приговора. В этой сфере нет осужденного, который бы не мог сказать: «Иисус тоже был осужден; мучеников считали опасными людьми, от которых необходимо общество избавить, и, тем не менее, последующие века показали, что они были правы». Это тяжкая рана тяжеловесной аргументации, при помощи которой общество старается убедить себя, что у его недругов нет ни малейшего смысла и ни капли нравственности.
После того дня, в который Иисус испустил дух на Голгофе, день празднества в садах Нерона (днем этим можно считать 1 августа 64 года) был самым торжественным в истории христианства. Прочность всякого построения находится в прямом отношении с суммой добродетели, жертв, преданности делу, положенных в его основание. Одни фанатики могут создавать что-либо: иудаизм все еще существует благодаря интенсивному изуверству его пророков, его ревнителей, христианство — благодаря мужеству его первых исповедников. Оргия Нерона была великим крещением кровью, которое отметило Рим, как город мучеников, для совершенно особой роли в истории христианства и возвело его в степень второго священного города. В этот момент триумфаторы неизвестной до тех пор категории овладели Ватиканским холмом. Ненавистный безумец, управлявший миром, не замечал того, что он был основателем нового порядка и что он подписал для будущего хартию, начертанную, словно киноварью, подтверждаемую в своих положениях и по прошествии восемнадцати веков. Рим, сделавшийся ответственным за всю кровь, пролитую в нем, стал, подобно Вавилону, священным и символическим городом. Во всяком случае, с этого дня Нерон занял в истории христианства первостепенное место. Это чудо ужаса, чудо извращенности стало для всех очевидным знамением. Спустя сто пятьдесят лет Тертуллиан восклицает: «Да, мы счастливы тем, что объявление нас вне закона было торжественно возвещено подобным человеком! Когда научились его понимать как следует, то поняли, что все, осужденное Нероном, могло было быть только великим делом». Идея, что пришествию истинного Христа должно предшествовать пришествие некоего адского Христа, который будет полной противоположностью Иисуса, была уже распространена. Сомнений больше не могло быть; Антихрист, Христос зла, существует. Антихрист — не кто иной, как чудовище с человеческим обликом, составленное из жестокости, лицемерия, бесстыдства, гордости, которое объезжало весь свет в образе смешного героя, изверг, освещавший свои кучерские триумфы факелами из человеческих тел, упивавшийся кровью святых, совершавший, быть может, и еще худшие дела. Действительно, можно предполагать, что именно к христианам относится сообщение Светония о чудовищной забаве, придуманной Нероном. На арене к столбам привязывают обнаженных юношей, мужчин, женщин, молодых девушек. Из cavea появляется зверь, который удовлетворяет свою похоть над каждым из этих тел. Вольноотпущенник Дорифор делает вид, будто убивает зверя. Зверь же этот был сам Нерон, одетый в шкуру хищного животного. Дорифор был негодяй, за которого Нерон вышел замуж, испуская вопли девственницы, подвергающейся насилию… Таким образом, Нерону дано прозвище: Зверь. Калигула был Анти — Бог, Нерон будет Анти — Христос. Идея Апокалипсиса родилась в сознании. Христианская девственница, привязанная к столбу и подвергающаяся позорному объятию Зверя, унесет с собой в вечность этот ужасный образ.
Но в силу удивительной антитезы в этот же самый день создалась очаровательная двусмысленность, которою человечество жило века, которою отчасти живет и до сих пор. На небесах был отмечен тот час, когда христианская непорочность, до сих пор так тщательно прятавшаяся, была обнажена средь бела дня перед пятьюдесятью тысячами зрителей и должна была позировать, как в мастерской скульптора, в положении девственницы, идущей на смерть. То было откровение тайны, которой не знал античный мир, яркое провозглашение принципа, что стыдливость есть своего рода сладострастие и что ей одной присуща красота! Мы уже видели, что великий чародей, называющийся фантазией, из века в век изменяет идеал женщины и непрерывно трудится над тем, чтобы подчинить совершенство форм привлекательной силе скромности (Поппея властвовала только тем, что приняла ее внешний вид) и самоотверженной покорности (в ней лежала суть триумфа доброй Актеи). Привыкнув всегда идти во главе своего века по путям неведомого, Нерон, как кажется, первый это почувствовал и в своей распущенности артиста открыл любовный напиток христианской эстетики. Его страсть к Актее и Поппее доказывает, что он был способен к нежным чувствам, а так как чудовищное присоединялось ко всему, до чего он касался, то он пожелал сделать зрелище из своих мечтаний. Образ праматери Кимодокеи преломился в фокусе его изумруда, подобно героине на античной камее. Вызвав рукоплескания столь выдающегося знатока, как своего друга Петрония, быть может, приветствовавшего умирающую (moritura) какой-нибудь цитатой из своих любимых классических поэтов, робкая нагота юной мученицы стала соперничать с уверенной в самой себе наготой греческой Венеры. Когда грубая рука этого пресыщенного мира, искавшего наслаждений в муках бедной девушки, сорвала покрывало с христианской стыдливости, она могла сказать: «И я тоже прекрасна!» Это и сделалось принципом нового искусства. Эстетика учеников Иисуса, до сих пор себя не познавшая, распустившаяся на глазах Нерона, была обязана откровением своей чарующей силы преступлению, которое, разодрав ее одеяния, лишило ее девственности.